Выдержав недолгую паузу, миротворец, наконец, заговорил. Его французский был если и не безукоризненным, то, по крайней мере, весьма приличным.
— Насколько я понял, вы хотите полностью ликвидировать племя намгали, своих исконных соперников и врагов. Причем сделать это так, чтобы никакие миротворцы ничего не смогли бы сделать, а вы сами остались бы в стороне. Я правильно вас понял?
— Нам действительно нужно, — Мугамба облизнул вдруг пересохшие губы, — окончательное решение вопроса намгали.
— Я настаиваю на определенном ответе, поскольку окончательно решенные вопросы требуют для своего решения не менее окончательной определенности. Да или нет?
— Ну...
— ДА — или НЕТ?
— Да.
— Утверждают, что многим гораздо легче произнести это коротенькое слово, что бы за ним ни стояло, нежели четко обозначить свои намерения собственными словами. Оказывается, это справедливо и для африканцев. Таким образом, если ваши намерения действительно так серьезны, мы начинаем решать вашу проблему, но вы должны понимать, что это возлагает на вас не менее серьезные обязательства. Надеюсь, — это вполне понятно?
— О каких именно обязательствах, — голос генерала вдруг сорвался и он был вынужден откашляться, — примерно может идти речь?
— О, ничего особенно сложного. Вы будете выполнять все, что мы вам скажем. Просто-напросто.
— А если я откажусь? Предложу считать, что этого разговора не было вообще?
— А вот так не получится. Вы должны понимать, что даже сам по себе факт такого разговора имеет свою цену. Немалую, надо сказать. Вы должны быть в курсе, что злого духа не вызывают просто так, чтобы только поглазеть на него. Сказки всех народов мира в этом смысле поразительно единодушны...
Движения его громадного тела были настолько стремительны, что генерал не смог даже уловить момента, когда русский исчез с табурета, а его глаза оказались вдруг совсем рядом с его лицом. Одной рукой он приподнял рослого, мускулистого негра в воздух, впившись в его глубоко посаженные глаза своими, в которых клубился дым пожаров, что от горизонта до горизонта, и проблескивало тусклое, багровое, адское пламя.
— Надеюсь, — прошипел он, — ты понимаешь, о какой именно цене идет речь? — И рявкнул вдруг, окончательно круша волю собеседника. — Знаешь или нет?!!
— Да...
— Что ты там сипишь, как издыхающая змея? Громче!
— Понимаю! — Взвизгнул генерал.
— Да уж надеюсь. — Спокойно опустив Мугамбу на пол оби, он мгновенно вернулся к прежнему, бесстрастному и предельно деловитому, как у нотариуса в пятом поколении, тону. — И, ради Бога, — не пытайся с нами хитрить на свой негритянский манер. Тебе лучше застрелиться самому, чем на секунду, на одну крохотную секундочку вообразить, будто ты такой умный, чтобы играть с нами хоть в какие-то игры...
Переводя дух и с ненавистью глядя на дверь, за которой скрылся русский, Мугамба поймал себя на мучительных попытках вспомнить, — кого или что напомнил ему визитер? И только потом, по прошествии порядочного времени, когда он давно уже оставил эти бесплодные и, вообще говоря, ненужные воспоминания, — вспомнил. Генерал учился в Париже, городе куда более бандитском, чем об этом думают иностранцы, достаточно долго жил в Нью-Йорке и Чикаго, которые в этом смысле тоже имели вполне заслуженную славу, и именно поэтому отыскал в памяти подходящий образец: гангстер. Дельцу понадобилось решить щекотливую проблему, он обратился в мощный мафиозный клан, и оттуда явился представитель. Молодой, но уже вполне сложившийся мерзавец из числа самых перспективных, обещающих со временем занять самые первые места в иерархии банды, и разговаривает с ним именно так, как надлежит говорить гангстеру — с лохом, пусть даже и платящим ему деньги за определенную работу. Совершенно та же манера поведения, та же грубая определенность слов, обращаемых к фраерам, та же внушительная, деловитая хмурость, и та же предельная бесцеремонность, протекающая от твердого знания, что вот он — не сам по себе. Что он — представитель силы, всегда стоящей за его спиной, не связанной никакими законами и условностями, а тронуть его — обозначает бросить вызов всей этой силе.
В данном случае аналогия была полнейшей, и разницу составляло, разве что, только то, что банда за спиной негодяя была, по слухам, неизмеримо крупнее и опаснее, а сам он — куда более тщательно отобран и подготовлен. Отведя данному явлению соответствующую клеточку, навесив на него имя-ярлычок, Мугамба даже несколько подуспокоился, как парадоксальным образом успокаиваются пребывающие в бегах, когда арест все-таки уже состоялся, или больные неизвестно — чем, когда диагноз, даже сколь угодно скверный, в конце концов устанавливается.
Верный взятым на себя обязательствам, — это было тем более не обременительно, что соответствовало собственным интересом, — Миротворец уже на следующий день был там, где жили намгали. Его видели беседующим с влиятельным местным мгангой, — Бекеле, и то, как он угощал седого негра сигаретами. Больше он не ходил в селения намгали, зато прямо на следующее утро в лагерь миротворцев явился мганга. Глаза старика, отлично знавшего себе цену, личности сильной и властной, на этот раз были как у больной собаки. Он непременно желал увидеть молодого русского офицера и добился своего. Они беседовали наедине, прямо у ограждения лагеря, но издали было видно, как старик настойчиво просит миротворца о чем-то, а тот всем своим видом являет непреклонный отказ. Как он поворачивается, чтобы уйти, а мганга в отчаянии хватает его за плечо. Как он оборачивается. Как отстраняет колдуна, норовящего то поцеловать ему руку, то опуститься перед ним на колени. Прямо в пыль. Очевидно, сердце его несколько смягчается, потому что разговор, кажется, все-таки получает продолжение. Старик приходит каждый день, робко дожидается в сторонке, когда русский выйдет, они отходят в сторонку, о чем-то быстро толкуют, старик получает сигареты и поспешно удаляется восвояси.
На четвертые сутки у намгали начался грандиозный пир. Со скоростью ветра распространяется слух, что "еды вволю, угощают всех, дают с собой, а если не хватит, то будет еще". Собственно говоря, намгали и вообще любили веселиться, явно предпочитая веселье всякой работе, поэтому поначалу миротворцы не обратили внимания на очередное празднество, на которое, как мошкара — на огонь, со всех сторон валили все новые толпы народа. День и ночь рокотали барабаны, раз за разом — бессчетное количество раз! — мганга, при полном жреческом облачении, при всех самых сильных амулетах, простирает руки, благославляя очередной котел, в котором булькает Священный Напиток. Когда празднование, и не думая стихать, продолжилось и на третий, и на четвертый день, наблюдатели миротворцев заподозрили неладное.
Чудовищный, необозримый, неряшливый табор был накрыт звенящей пеленой мух, немыслимое зловоние чувствовалось за километры, а на ближних подступах земля была так загажена, что некуда было поставить ногу. Исхудавшие, иссохшие на щепку, намгали продолжали веселиться. Иные из них падали от истощения и засыпали сном, подобным смерти, но просыпались все-таки, со стоном брели к котлу с варевом мганги, осушали черпак — и на глазах обретали прежнюю энергию. Впрочем, при ближайшем рассмотрении выяснилось, что просыпались далеко не все. Там и сям лежали очевидные покойники, на которых никто не обращал особого внимания, и, учитывая размеры табора, общее число их должно было быть вовсе немалым. Чем дольше наблюдатели присматривались к творящейся вакханалии, тем больше подробностей им открывалось и тем меньше нравилось им происходящее. Так, например, выяснилось, что грудные дети погибли уже практически все: на них перестали обращать внимание с самого начала празднества, и они умерли первыми просто-напросто от голода, жажды, грязи и мух. Пока связались с лагерем, пока решали, что делать, пока прислали спасателей из числа миротворцев, число покойников еще значительно возросло, а когда спасатели, — включая всех медиков миротворческого корпуса, — прибыли, то ясно поняли, что масштаб происходящего значительно превосходит их возможности. Просто-таки неизмеримо. Те, кого удавалось насильственно вырвать из этого колоссального, на много миль простирающегося, иррационального бедлама, — продолжали умирать уже в срочно развернутом госпитале: миротворцы просто-напросто не были приспособлены к тому, что на самом деле творилось у них на глазах. Больше всего пугало полнейшее равнодушие празднующих к судьбе самых близких, — и еще выражение безумного счастья на лицах. Даже у некоторых усопших. Еще через пару дней на месте лагеря прекратилось всякое движение и прервалось последнее живое дыхание. Те, кого удалось силой вывести со смертоносной помойки, нестерпимо смердящей испражнениями, десятками, сотнями тысяч гниющих трупов и бессчетной скотской падалью, и спасти тем самым от смерти, ничего не помнили, не понимали, были совершенно невменяемы и только все рвались куда-то.
— Не спорю, — сказал миротворец совершенно обыденным, деловым тоном, которым впору проводить инструктаж неглупым подчиненным перед серьезным делом, — часть этнических намгали все-таки уцелела. Но их совсем немного, и это просто-напросто горожане, оторвавшиеся от традиционного образа жизни, и, таким образом, не могущие вам помешать. Их нетрудно будет ликвидировать попозже, когда все поутихнет, а можно и попросту оставить в покое: намгали, как народ, больше не существуют и не восстановятся никогда. Таким образом, проблему намгали считаю окончательно решенной, а нашу часть договора — выполненной.
Мугамба — молчал. Немало людей было убеждено в необходимости Окончательного Решения того или иного вопроса. Мечтало о нем. А потом не испытывало ожидаемого счастья, увидав воочию, как такого рода решение выглядит, — а также звучит и пахнет, — в реальности. Вон Генрих Гиммлер даже в обморок падал, присутствуя на самой обыкновенной, можно сказать — обыденной экзекуции в самом обычном Освенциме. Можно, конечно, сделать оговорку, что рейхсфюрер СС был до некоторой степени все-таки людоедом-теоретиком, но уж Мугамбу-то в теоретики не мог зачислить не то, что злейший враг, но даже и наемный журналист, специализирующийся по предвыборным компаниям. Так вот тут проняло даже его, даже он почувствовал на миг нечто вроде сомнения, что это все-таки немного слишком. Что мечты куда прекраснее, если, — хотя бы капельку! — продолжают оставаться мечтами. Что окончательное решение вопроса намгали, — это, конечно, здорово, но то, КАК это сделано, вызывало сомнения как-то само по себе. И еще некое чутье, все-таки роднившие его с подавляющим большинством человечества, подсказывало ему, что за такое — нельзя, недопустимо, невозможно благодарить. Потому что язык не поднимется и рот не откроется, чтобы произнести хоть какие-то благодарственные слова. За подобное можно только расплачиваться.
Дверь приоткрылась, и внутрь просунулась голова худощавого юнца, бывшего при грозном Мугамбе чем-то вроде порученца по мелочам. Он что-то сказал хозяину на Хасимба, и тот поднял на русского нестерпимо тяжелый, едва в подъем, взгляд:
— Там опять явился этот... Мганга ихний. Тебя ищет.
При сложившихся обстоятельствах миротворец почел за благо не заметить хамского "тебя" за которое в другой раз непременно расправился бы с черным генералом по-свойски, чтобы даже и мысли не возникало о возможности подобного тона. Сказал только:
— А, очень кстати... Не придется искать. Сейчас выйду...
Поднявшись, он напялил свое кепи, машинальным жестом кадрового военного оправил мундир и ровными шагами вышел под безжалостное, почти нестерпимое полуденное солнце. Генерал, двинувшийся, было, следом, остановился в дверях, худой старик, бывший сейчас, скорее, серым, чем черным, о чем-то умолял неподвижного, как идол, офицера, молча глядевшего мимо мганги — и сквозь него. И тот снова, как это бывало уже и прежде, стал теребить бесчувственного, как будто бы и не видящего его офицера, хватать его за руки и молить о чем-то, чего Мугамба не мог расслышать из-за величины расстояния. А потом, — вдруг выхватил откуда-то из недр шаманского тряпья довольно большой нож и замахнулся на неумолимого чужака. Русский коротко, без замаха ударил его в переносицу, даже не делая попыток уклониться, так, как будто бы заранее знал, когда и каким именно образом будет нанесен удар. Мганга ничком рухнул в пыль, а офицер достал из кобуры табельную "скобу" и, чуть прищурясь, выстрелил ему в затылок. Тощее тело в пыли коротко дернулось и замерло.
— Неплохая благодарность, — проговорил Мугамба с кривой, мертвой улыбкой на толстых, как сардельки, темно-коричневых губах, — за верную службу, а?
— Нормальная благодарность, — ответил русский застегивая кобуру, — большая, чем вы думаете. Вообще единственно возможная. После тех сигарет, о Черный Павлин, он больше не был человеком. Он был бродячим мертвецом. Нет, — куда меньше, чем мертвецом, — особенно после того, что сделал. Понимаешь? Мертвый, когда нет души, — это вроде как ровное место. А тут не ровное место, тут — яма... Так что, заровняв яму, я все-таки отблагодарил его, нечего грешить.
— Чего это ты им подсунул?
— "Короткое замыкание". Последняя разработка Постного. Особенно он гордился тем, что — не вызывает остановки дыхания. Мол-де это считалось для "больших" препаратов Райской Группы принципиально невозможным... Но он — сделал, хотя побочным эффектом искомой комбинации свойств явилось возбуждение на фоне ПОЛНОЙ удовлетворенности. Нирваны. Подумав, он решил, что это даже и неплохо. Звериное чутье. Колдуну я, понятно, подсунул банального "сынка", переделанного разве что только самую чуточку...
— Да-а, пользительная штуковина. Навроде водородной бомбы... Слушай, — а оно не того? Не слишком круто?
— На Земле слишком много людей. А если еще и считать человеком каждое... Короче, — у нас, у "центровых", не нашли варианта будущего, при котором нам понадобились бы черно... рабочие... — Он хихикнул. — А хороший коломбурчик вышел, а?
Ночь после целого дня ожесточенных боев девятого июня выдалась на редкость ясной. Луна, яркая луна южноливанской пустыни, хоть и была на ущербе, но успела утратить не более трети, так что светила еще вполне прилично. По мнению иных — лучше, чем надо бы. Лейтенант Шимон Кнох первым заметил, что луна померкла, как будто затянутая легким облачком, странно колеблющейся пеленой, а спустя самое короткое время невидимой стала и сама линия горизонта. Смутная пелена надвигалась на позиции бригады стремительно, как будто гонимая бурей. В свете зажженной, — вопреки строжайшему запрету и обыкновенному здравому смыслу! — танковой фары засветились, замельтешили заполошно первые белые хлопья.
— Снег! — Вскрикнул голосом, сорвавшимся от изумления на фальцет, Яша Гольдберг, только три года тому назад прибывший на родину предков из многоснежной России. — Пурга!
— Какой снег? Ты что, — с ума...— Успел ответить Кнох, а потом непостижимая пурга с оглушительным шелестящим гулом накрыла и их, и всю бригаду целиком.
Приглядевшись к бешено пляшущим в воздухе хлопьям, лейтенант с ужасом и отвращением увидел, что это — какие-то довольно крупные насекомые мертвенно-белого цвета. С множеством ног, тонких, и длинных, пушистых антенн-усиков, и прочих члеников, с тонкими крылышками, устроенными вроде гребешков, они и впрямь напоминали ожившие снежные хлопья либо же тополевый пух. И так же, как тополевый пух, они лезли в ноздри, в глаза, в уши, намертво приставая к одежде, покрывая ее толстым, но рыхлым, неряшливым покровом, превращая израильтян в подобия скверно слепленных снеговиков. А еще — толстым, тяжелым покровом засыпали принадлежащую бригаде технику, превратив в чудовищные сугробы танки "Мк — 1", бронетранспортеры, зенитные установки и джипы со смонтированными на них комплексами "TOW", равно как и всех, кто находился в этот момент на открытом воздухе, укрыли редким, клочковатым саваном немногочисленные палатки, образовав довольно толстый слой только на выходе, там, где воздух был потеплее от находившихся внутри людей. При этом еще достаточно значительная доля белых тварей продолжала бешено роиться в воздухе, как бы не в силах решить, где приземлиться.