Фарбах поймал взгляд Джонсона и подумал, нет ли у него самого такого одновременно яростного и непонимающего выражения в глазах. Выбросив из головы эти мысли, он вскочил со своего кресла, вымещая ярость в рубленых, отрывистых приказах:
— Продолжать вести огонь по противнику. Частоту выстрелов до максимума! Задействовать главные двигатели! Космолетам — самостоятельно прорываться к "Молоху"! На тварь не отвлекаться! Экраны держать на максимально возможном уровне! Все пусковые установки к залпу! Загрузить "Т-10", максимальная скорость, минимальная дистанция подрыва!
— Приказы приняты, — отрапортовал Джонсон, и эти простые, традиционные слова подстегнули остальных: мостик вновь вернулся к напряженному ритму работы, но что-то изменилось. Будто вся боль и злость, не нашедшие выхода в словах, текли сквозь людей, наполняли их новыми силами, позволяя работать так быстро и споро, как никогда раньше.
— Расстояние до противника? — Фарбах не садился обратно за пульт, а, гневно сощурившись, стоял у спуска с возвышения, не сводя глаз с вражеского корабля.
— Два триста. Командор, мы сблизились на минимальное расстояние, время до завершения схождения — три минуты сорок пять секунд. Зону поражения мы покинем через шесть минут двенадцать секунд.
— Держать курс. Не снижать интенсивности огня!
Боевая база и корабль-лидер неслись сквозь пустоту, с каким-то остервенением опустошая запасы снарядов — словно каждый во что бы то ни стало стремился закончить бой в отведенное им время. Дистанция между ними достаточно уменьшилась, и каждый четвертый, а то и третий снаряд находил свою цель. Проклятие же кораблей Конфедерации — большие размеры, — на коротких дистанциях превращалось в, пускай и сомнительное, но преимущество. Точность попаданий по кораблю на таком расстоянии не столько зависела от размера цели и удачи, сколько от систем наведения и вычислительных мощностей.
И все же попадания оставались попаданиями. И гибли при этом не бездушные циферки, а живые люди.
После двадцатого удара Фарбах сбился со счета: грохот и звенящий гул не прекращались ни на секунду. Боевую базу трясло, бронепластины не успевали сбросить напряжение после одного удара, как следовал следующий, а то и два сразу — тогда одним махом срывало сразу несколько пластин. Целая палуба — третья — стала братской могилой для всех, кто имел несчастье оказаться на ней — тэш'шский снаряд ударил в боевой пост во время выстрела, а двумястами метрами к центру базы еще один снаряд проломил исковерканную броню. Мощность экрана двумя скачками упала до шестидесяти процентов, более трети РкОдов и с десяток пусковых установок, дважды по паре снарядов пронеслось сквозь ангары к звездам.
Но и корабль-лидер выглядел не лучше. Изрытая оспинами попаданий, местами сливающимися в безобразные громадные кляксы, расчерченная ущельями трещин поверхность корабля выглядела в лучшем случае насмешкой над словом "броня". Ближе к закругленной носовой оконечности на ней светилось темно-вишневым светом обширное пятно, чуть светлеющее к центру. "Коты" пытались компенсировать недостачу боевых постов интенсивностью стрельбы, но все больше и больше орудий корабля замолкало, оставляя убийцу "Авангарда" безответно содрогаться от мчащихся с "Гетмана Хмельницкого" снарядов. Двигатели прекратили работать уже на сотой секунде взаимного обстрела: или тэш'ша срочно пришлось экономить энергию, или какие-то из снарядов дотянулись до чего-то важного. Казалось, еще немного...
— Противник прекратил огонь!
— Всем пусковым установкам — ОГОНЬ!!! — задыхаясь от ярости и гнева, выкрикнул Фарбах. Столько же яростно выпалил снизу "приказ принят!" Джонсон.
Сорок семь разгонных капсул с торпедами рванулись к цели. На второй трети секунды полета капсулы развалились на две части, как гороховые стручки, и включились маршевые двигатели самих торпед. А на мостике боевой базы пронзительный вой гравидетектора перекрыл слова и про "всплеск", и про "сорок процентов".
"Гетмана Хмельницкого" ударило по-настоящему.
Командор Фарбах не запомнил, как падал на настил мостика — и дальше в "яму". Не запомнил, как ударился головой. Не запомнил, как стонала в агонии гибнущая база.
Он запомнил только, как погас свет.
* Время и место не определены.
Она очнулась, окруженная тенями.
Фонари шлема тускло мерцали, почему-то не желая светить на полную мощность — и оттого по свернувшейся двойной петлей толстой опоре перед ней двигались не привычные яркие белые полосы, а размытые бежевые овалы.
Вещунья лежала, пытаясь вспомнить, что же случилось. Память подбрасывала разрозненные фрагменты, но не ответы: последнее, что запомнилось — затопивший транспортный узел огненный шторм... и падение. Больше — ничего.
С трудом она попыталась встать, но нависшая над головой изувеченная и перекрученная опора оставляла места только для того, чтобы немного приподнять шлем. Тогда Вещунья осторожно повернулась, до рези в глазах вглядываясь в то, что окружало ее.
Она думала, что очнулась в подъемнике, но или ее выбросило из кабины сразу после удара, или она каким-то образом умудрилась выбраться наружу, сама того не запомнив. Почему она вообще осталась в живых, или хотя бы не получила серьезных травм — ее не сильно волновало. Повезло, так повезло.
Вокруг было очень много металла. Разорванного в лохмотья, оплавленного, помятого почти до неузнаваемости — в темной бесформенной глыбе, угрюмо давящей на согнувшуюся параллельно палубе опору, Вещунья едва смогла опознать переднюю половину "Стрелы".
К счастью завалы вокруг были совсем не сплошными: где-то больше, где-то меньше. Осторожно, стараясь не зацепить ничего лишнего, девушка выбралась на более-менее свободное место, где можно выпрямиться, не опасаясь, что на голову свалиться нечто очень тяжелое. И, как будто дожидаясь именно этого момента, фонари прощально мигнули и погасли.
Он лежал на чем-то, похожем на гладко отполированный обсидиан, протирающийся во все стороны. Ровная поверхность, без швов, без стыков, без выступов или углублений — насколько хватало глаз, повсюду было поле сплошного обсидиана.
Он не чувствовал ни холода, ни жары. Не было ветра. Не было слишком сыро, или слишком сухо. Даже воздух был каким-то... безвкусным, нейтральным.
И еще здесь не было света, но по какой-то причине это не мешало ему видеть все, что окружало его. Хотя и смотреть особо было не на что: черный камень прямо перед глазами, и черная бесконечность над ним.
Джон Фарбах лежал, отчаянно пытаясь понять, что происходит. Он помнил бой, помнил страшный удар, обрушившийся на "Гетман Хмельницкий", но будь он проклят, если он понимал, как он очутился тут. И вообще, где именно это "тут"? Где его люди? Что с его базой?
Командор перевернулся на спину, дотронулся до головы, груди... и вдруг понял, что вместе с мостиком "Гетмана Хмельницкого", его экипажем исчезла и та одежда, что была на нем в последнем бою. Он остался без ставшего для него второй кожей бело-синего мундира командора, без оружия, без визора, без нижнего белья — в чем мать родила он лежал на черном камне, словно кому-то доставило удовольствие таким образом поиздеваться над стариком.
Оскорбленная гордость и гнев подстегнули командора: он вскочил, пошатнулся от нахлынувшего головокружения, но удержался на ногах. И тогда заметил еще одну странность: пока он лежал на обсидиановом поле эта... вещь была совершенно невидимой, прозрачной, но стоило подняться — и оказалось, что он по пояс стоит в чем-то, похожем на туман, но туманом не являющимся. Мелкая-мелкая черная пыль, как растертая несколько раз сахарная пудра, покрывала все поле обсидиана ровным, гладким слоем. Фарбах опустил руку в "пыль" — и ничего не ощутил: это "нечто" обтекало руку, не вызывая никаких ощущений. Как будто он стоял в голограмме.
Два звука безраздельно доминировали над черной гладью. Тихий-тихий шелест — командор сравнил его с падающими крупинками в песочных часах, — и очень низкий, мерный гул, ощущаемый скорее кожей, чем слухом. У звуков не было источника: они просто неслись отовсюду, они просто... были.
Командор медленно повернулся, оглядываясь по сторонам. Ни ориентиров, ни направлений — везде взгляду открывалось одно и то же, что сверху, что снизу. Черная бесконечность. Пустота.
— Кто вы?! Что вам нужно от меня?! — преодолевая застилающую глаза ярость, прохрипел командор.
Перед ним вдали мрак рассекла одинокая зарница. Потом вторая. Третья. Они вспыхивали и гасли, как маяк в ночи.
Фарбах несколько мгновений смотрел на отдаленные искры, считая про себя вспышки. Потом оглянулся по сторонам и неторопливо зашагал по направлению к манящим огням.
Сначала Вещунье показалось, что она сходит с ума.
Когда погасли фонари, она даже не успела толком испугаться, хоть прекрасно понимала: в ее положении остаться в темноте — верный путь к тому, чтобы бродить здесь до бесконечности, или просто свернуть шею. Но прежде чем она успела проникнуться этой мыслью, девушка поняла, что прекрасно видит в кромешной тьме.
Очень странное чувство: как если бы у нее вдруг появилась вторая пара глаз. И если ее родные глаза сейчас не видели ровным счетом ничего, то для новых темноты будто не существовало.
Вторым потрясением было то, что визор не отвечал. Не было ни идентификатора, ни реакции на команды: надежнейшее устройство просто взяло и прекратило работать. Вещунья с испугом посмотрела на управляющий браслет — и увидела именно то, чего и боялась: ни индикаторов, ни подсветки клавиш. Воспоминание о погибшей так нелепо Мурене еще были слишком свежи — девушка потянулась к дыхательному аппарату за плечами, но на полпути рука остановилась на затылочной части шлема. Вместо гладкой полусферы пальцы наткнулись на растрескавшуюся, покоробившуюся поверхность, а от основания шеи до самого затылка шел извилистый разлом, достаточно широкий, чтобы просунуть в него два пальца. Девушка так и сделала, дотянулась до шеи — и под пальцами, даже сквозь материал перчаток, почувствовала грубую, неподатливую массу, в которую превратились залитые кровью волосы. Ничего удивительного: чтобы расколоть шлем таким образом, требовался удар чудовищной силы, — а подобное не могло пройти без последствий. Но почему она не чувствует ни боли, ни неудобств? Почему она до сих пор жива, после такого удара?
Вещунья чувствовала, что понемногу теряет над собой контроль — и ничего не могла поделать. Она не понимала, что происходит, не понимала, реальность это или всего лишь бред угасающего сознания... Ей было просто страшно, так страшно, как никогда в жизни — и ничто не могло помочь ей справиться с этим.
Она беспомощно развернулась на одном месте: надо же что-то делать... но что? Куда идти? Она помнила, как погибли все, кто были с ней, помнила поток пламени с первой палубы, где их ждал Черныш... Оставался Псих — он шел к мостику, может, он еще где-то там...
До Вещуньи вдруг дошло, что она-то и толком не представляет, где находится. Вокруг возвышались груды всякого хлама, изувеченного до неузнаваемости, а над головой было почти сорок-пятьдесят метров свободного пространства. Она отошла от кучи, откуда только что выползла, обошла вонзившийся в палубу зазубренный треугольный обломок, очень похожий на половину крыла "Жнеца" — и вновь застыла на месте всего в сотне шагов от раскрытого ряда ангарных створок, за которыми на нее смотрели мириады звезд.
Вещунья еще раз неверяще дотронулась до расколотого шлема, вторую положив на бурно вздымающуюся грудь. Она дышала... но, Бога ради, чем она могла дышать в разгерметизированном ангаре с разгерметизированным сьютером?! Что происходит с ней? ЧТО С НЕЙ ПРОИСХОДИТ?!
Идти было нетрудно: черная взвесь текуче расступалась перед ним, плавно и бесследно смыкаясь позади. Поверхность под ногами, вопреки опасениям, оказалась совсем не скользкой. Командор шел достаточно быстро: гнев, ярость, жажда найти тех, кто устроили все это, и пускай голыми руками, но вцепиться им в глотку подгоняла. Ему с трудом удавалось сдерживать себя, чтобы с быстрого шага не перейти на бег — все же об осторожности он не забывал.
Кроме того очень скоро он понял, что немного ошибся с оценкой расстояния: огни появлялись и гасли не так далеко, как казалось изначально. Километр или около того — и уже на половине пути он смог разглядеть то место, куда спешил.
Огромный смерч, вращающийся с обманчивой неспешностью в центре обширного пустого пространства метров триста-четыреста радиусом. Командору трудно было оценить диаметр смерча, но впечатление чудовищной, опустошительной мощи эта штука производила в любом случае. Узкие, тонкие ленты, наполненные черной взвесью, тысячами тянулись от края "не-тумана", через который шел Фарбах, прямиком к основанию грозной колонны, аккуратно обминая раскиданные во множестве повсюду полуметровые холмики все той же вездесущей пыли.
Новая вспышка родилась где-то в выси, понеслась вниз стремительной полосой холодного, мертвого огня. Фарбах и сам не мог сказать, откуда ему пришло на ум такое сравнение, но что-то упорно не давало назвать этот белый, резкий свет иначе, как "мертвым". Полоса неслась вниз, к центру освобожденного от покрывала пыли круга обсидиана, но кольца смерча рвали, растягивали ее на части, на одинокие мертвые искорки — и уносили их вверх, не позволяя приблизиться к основанию смерча. А командора будто оглушило опять невесть откуда пришедшее понимание: этот огонь не должен коснуться черного поля. Ни в коем случае не должен.
Фарбах не понимал, что это значит. Не понимал, откуда все это берется — не было похоже, что кто-то вкладывает ему в голову чужие мысли. Да и не мысли это были: скорее нечто, что он всегда знал, но до сегодняшнего дня никогда не вспоминал.
Перед тем, как выйти из моря пыли на голый обсидиан с тысячами холмиков, Фарбах помедлил секунду-другую. Все это выглядело очень странно. И непонятно. А "странно" и "непонятно" всегда в его профессии означали опасность. Но ведь и больше идти некуда было. Если его заманивают в ловушку — что ж, ловушка всегда работает в обе стороны.
А пока он дышит — надежда есть.
Вещунья брела через хаос того, что некогда было ангарами "Молоха" точно сомнамбула, не обращая внимания ни на что. Что-то надломилось в ней, после всего случившегося, что-то оказалось слишком сильным для девушки — с каждым шагом крошились и рассыпались остатки воли, позволяя рассудку соскальзывать в зыбкий сумрак, в котором не было грани между реальным или нереальным.
Она была без шлема — сама не помня, когда и зачем сняла его. Иногда она дышала, иногда десятки метров шла ни разу не вздохнув, и не чувствуя при этом никакой разницы. Мыслей не было, желаний не было — отупляющее оцепенение выдавливало, выжигало все.