Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Солдаты повеселели, приободрились, начали перебрасываться шуточками. Только Жюль все жалел рыжую кобылу: "Наше мясо жрут мерзавцы-итальяшки".
По крайней мере, усмехнулся Пулен, удара русских войск сзади можно теперь не опасаться. Между его, майора Пулена, отрядом и русской армией — сам Бонапарт с остатками войска, со всеми своими амбициями, с воспетым подхалимами военным гением, с коллекцией завоеванных королевств. Цель куда более заманчивая для русских, чем никому не известный майор.
Карету немилосердно трясло, а клятый антихристов слуга все погонял и погонял своих людей. Торопился, ирод.
За окном плыла, покачиваясь, занесенная снегом равнина. Утро выдалось солнечным, радостным, снег сиял и искрился, и Анька, закрыв глаза, уткнула лицо в рыжий мех шубы. Ей радостно не было.
Тошно ей было, тошно и гадко. На руках и плечах наливались багровым следы от толстых пальцев француза, губы до сих пор горели от его злых поцелуев, а сквозь привычную тусклую ненависть упорно пробивался тонкий назойливый голосок: "Зато не бросил".
Лучше один зверь, чем звериная стая. Анька прекрасно понимала, что с ней сталось бы в занятом антихристовым воинством Смоленске. Пропала бы ни за грош, ни за понюх табаку. И само это понимание как раз и делало ей так мерзко и пакостно, потому что именно от него, от понимания, от страха за не случившуюся злую судьбу сквозь привычную ненависть пробивалась робкая, стыдная благодарность. "Это уж слишком, — злобно думала Анька, — он тебя отымел, как тряпку последнюю, а ты ему в ножки поклониться готова? Только за то, что другим не отдал, для себя оставил? Так ведь не о тебе, дуре, заботился, — о себе!"
Не помогало. Только хуже делалось от собственных увещеваний. Как будто где-то, в чем-то, она или врала себе, или не понимала чего-то, что должна была понимать.
Анька почти жалела об ушедшем от нее стылом равнодушии. Тогда, по крайней мере, мысли всякие дурные в голову не лезли.
Вскоре карета пошла ровнее, тряска сменилась плавным покачиванием, и Анька заснула.
Впервые за все время плена ей снился более-менее связный сон, а не обрывки мутных кошмаров. Снилась Матрена. Глядела, сурово поджав губы, и молчала. "Что ты молчишь, — спрашивала Анька, — скажи, я же вижу, ты плохое обо мне думаешь". Матрена отворачивалась к образам, крестилась, глубоко кланяясь, а вместо нее отвечал невесть откуда появившийся барин. Говорил: "Шлюхино отродье себя покажет, — и усмехался криво и зло. — Мать ноги раздвигала, стыда не зная, и дочь туда же. Жаль, я тебя не успел попользовать, все французу досталось".
Анька плакала, Матрена крестилась и кивала: "Верно барин говорит, стыда не знаешь, себя не блюдешь".
"Да что ж я могу?!" — кричала сквозь слезы Анька.
"Шлюхино отродье, подстилка", — зло смеялся барин.
"Грех на тебе, — соглашалась Матрена. — Прелюбодейство!"
Анька всхлипывала во сне, по щекам ее текли слезы, и Жан-Жак Пулен морщился, глядя на пленницу: снова с ней что-то не так, может, метель надвигается? Поди пойми этих русских...
Когда Анька проснулась, карета стояла, француза рядом не было, а снаружи доносился непривычный и странно уютный шум: так шумят, когда много людей заняты вместе дружной и в чем-то приятной работой. Смех, оклики по делу и тут же шуточки, и даже ругань не в меру добродушная, совсем не злая.
Девушка осторожно выглянула наружу.
Оказалось, отряд остановился в крохотном перелеске. Сквозь редкие заросли ракитника и тонких осинок светились белым окрестные поля, но все же здесь было какое-никакое укрытие от ветра и не слишком пристальных чужих взглядов. А работа и впрямь кипела хозяйственная, приятная. Поставив телеги боками вплотную, с одной перекладывали на две других мешки, корзины, узлы и солдатские ранцы. В стороне, между деревьями, разделывали конскую тушу, и оттуда доносился запах крови и парного мяса. У Аньки аж в животе забурчало. Она спрыгнула на снег, огляделась и заметила в стороне на полянке костер и подвешенный над огнем котел.
Работа шла весело и ладно, и все же ясно было, что дальше в путь отправятся не скоро. Девушка решила прогуляться. Дормез с его душным полумраком казался ей тюрьмой, а то и вовсе могилой, а возможность вдоволь надышаться свежим вольным воздухом — счастьем. Совсем не то, что темный смоленский подвал! Свежий снег мягко рассыпался под ногами, его холод бодростью разбегался по телу. Отойдя за деревья, Анька зачерпнула пригоршню снега, окунула в него лицо. Умылась снегом, и как будто легче стало на душе. Дурной сон отступил, померк.
— Я не стану вас слушать, — прошептала Анька, припомнив укоризненное лицо молочной матери и злой смех барина. — Не стану! "Прелюбодейство" — это когда сама себя не блюдешь, без разбору парням на шеи вешаешься. Сроду я таким не баловалась, вы это знаете! А теперь меня силой берут. Не я виновата в том, что со мной сталось. Вы бросили меня в горящем доме, вам все равно было, спасусь я или погибну. А я хочу жить. Я верю, что придет мне спасение.
Она не заметила, как вышла на самый край перелеска. Остановилась, обняв тонкую осинку. Впереди, насколько хватало глаз, раскинулась заснеженная равнина. Изредка темнели на ней пятна и полосы перелесков, а вдалеке, почти сливаясь с небом, чернел край леса. И таким покоем веяло от этой равнины, такая стояла над ней тишина... Не верилось, что где-то совсем недалеко — война, что люди убивают друг друга, гибнут в пожарах, мрут от голода и холода, не находя пищи и пристанища...
"Если пойти сейчас туда, — вдруг подумала девушка, — я тоже замерзну. Это будет легкая, почти незаметная смерть. И все закончится. Никто не назовет меня больше подстилкой и шлюхиным отродьем, ни во сне, ни в яви. Не будет антихристового слуги с тяжелыми руками, не будет боли, страха, стыда. Вот только сейчас на мне грех невольный, я такого не хотела, и Господь мне простит. А убить себя — грех смертный, не прощаемый. Нет, надо терпеть и верить, и тогда Бог не оставит".
Анька вздохнула глубоко-глубоко, переступила закоченевшими ногами и медленно пошла обратно. "Пусть все будет так, как Господь рассудит". Ей было грустно, но плакать больше не хотелось, и голоса из сна перестали мучить. Как будто с видом мирных полей и в душу пришел мир. "Все будет так, как судил Господь", — еще раз прошептала Анька и пошла быстрей. Ноги совсем замерзли, с поляны пахло вареным мясом, сквозь редкие деревья видно было, как солдаты машут топорами, разрубая на дрова опустевшую телегу. Все это была жизнь, та самая жизнь, от которой грешно отказываться, какие бы испытания ни выпадали на твою долю.
Девичья фигурка в рыжей шубе мелькнула между голых деревьев, спряталась за густым ракитником, появилась вновь... Мишель следил за ней, и странное, смешанное с недовольством волнение острыми когтями царапало сердце.
С самого начала все слишком запуталось. Мишель сам не знал, какие бешеные черти понесли его в огонь спасать русскую девушку. Будто дернуло что-то: увидел, кинулся, вытащил, нес на руках через пылающий ад... Сам едва не сгорел. Майор потом ругал за ненужный риск, за глупость. За то, что притащил девку с собой — тоже. Мало ли, что испугана до смерти, обожжена, и полечить бы надо. Важней, что красивая девка на два десятка мужчин — не добыча, а яблоко раздора. Даже если по кругу пустить, все равно обиженные найдутся, а уж если одному отдать...
— Да, — зло шипел майор, — ты ее спас, она по справедливости твоя, но что будет, если каждый сейчас девку себе притащит? Бордель, а не отряд! Ты же не идиот какой, сам представь, что останется от дисциплины и порядка!
Мишель кивал, чувствуя, как горит злым жаром лицо — аж до кончиков ушей. Командир все правильно говорил, и о дисциплине правильно напомнил, и Мишель уже не героем себя чувствовал, а насквозь виноватым. Свежие ожоги дергало болью, лихорадило, и это тоже было плохо: больной адъютант — удар по командиру, а значит, и по боеспособности отряда. Но не бросать же было девчонку на верную гибель! Ему казалось, до самой смерти будет помнить, глаза закроет — увидит: как трещит, рассыпаясь фейерверком искр, рухнувшая балка, и сквозь взметнувшийся огонь — тонкая фигурка, словно облитая пламенем. И как объяснить даже не майору, а хотя бы самому себе то странное чувство — будто непонятная сила в огонь дернула? Будто между ним и русской девушкой натянулась, дрожа, невидимая нить...
Можно было вышвырнуть девку прочь, отвезти обратно в Москву, но майор вдруг решил оставить ее. Взял себе на правах командира. Мишель не посмел спорить; к тому же, думал он, девчонке так еще и лучше. Лечат, кормят, и никто другой не тронет. В Москве пропала бы... Думал, пытаясь успокоить собственную совесть, но та не поддавалась на обман. Мишель чувствовал на себе ответственность за судьбу спасенной девушки, а значит, и вину за новые ее злоключения.
Наверное, совесть замолчала бы, если бы Мишель увидел, что девушке хорошо с майором. Но "русская варварка" чем дальше, тем больше казалась несчастной. Первое время ее пришибленный вид еще можно было списать на последствия пожара. Все-таки чудом не погибла, и как знать, может, в том огне на ее глазах сгорели близкие, родные... Но время все лечит — должно лечить. Ожоги зажили, жара сменилась дождями, а потом и снегом, Москва осталась позади, а в темные глаза русской девушки все так же страшно было заглядывать. Мертвые они были; а ведь Мишель помнил живой, испуганный и благодарный взгляд — тогда, в полыхавшей Москве, когда он вбежал в реку, спасаясь от огня, и девушка глядела в его лицо, не отрываясь, а потом опустила голову на его плечо. От ее волос тогда воняло паленым, и Мишель даже не заметил, какие они — золотые, светлые, сияющие... Потом разглядел.
Он старался не вспоминать. Убеждал себя: все к лучшему, она погибла бы, если бы он бросил ее тогда в Москве. Майор решил правильно и благородно: на его женщину никто не посягнет, под защитой незыблемого командирского авторитета ей спокойно и безопасно. Мишель вполне привык к этой мысли и лишь иногда жалел, что тот ее живой взгляд так и остался единственным. Сложись все иначе... Ах, "если бы", самое бесполезное из всех бесполезных сожалений!
С трудом выстроенное здание самооправданий рухнуло в одну ночь. Даже нет — в один миг. Когда заметала дорогу метель, выли волки, и всегда равнодушная, словно мертвая кукла, девушка отчаянно рыдала, некрасиво хлюпала носом и вытирала слезы его, Мишеля Лорана, платком.
Тогда она снова ожила для него. В ту ночь Мишель вдруг вспомнил ощущение протянутой меж ними дрожащей невидимой нити, зыбкой, в любой миг готовой оборваться, но — это казалось настоящим чудом! — до сих пор не оборвавшейся.
В ту ночь майор оставил его спать в теплом дормезе, заметив, что адъютанту критично необходим отдых. А утром, едва проснувшись, Мишель увидел спасенную им девушку — как будто в первый раз.
Она сидела, уронив шубу на пол, в покосившемся, съехавшем с худого плеча сером полотняном платье, чуть склонив голову. Светлые волосы рассыпались по плечам, бледное лицо в полумраке кареты казалось призрачным, но глаза, ее странно темные для блондинки глаза, снова жили. Майор распахнул дверь, внутрь хлынул сияющим потоком утренний солнечный свет. Девушка вскинула руку, заслоняясь; тонкие пальцы слегка дрожали, на точеном запястье отчетливо виднелась голубая жилка.
Майор взял шубу и ушел, даже не взглянув на пленницу; а вот Мишель глядел и не мог оторвать взгляда. Она была как сон, видение, фея. Ничего не значили изношенное в трудной дороге платье не по фигуре, покрасневшие глаза, пятнышко засохшей грязи на бледной коже. Хотя нет, значили — они делали ее живой. Настоящей. Солнце блестело золотом в растрепанных волосах, а губы у нее оказались нежные, цвета лепестков нераспустившегося розового бутона.
В свои двадцать девять он знал немало женщин. Были и ничего не значившие романчики, и влюбленности, были приличные девицы из хороших семей, жадные до постельных утех чужие жены, разбитные вдовушки, чернокожие рабыни на Мартинике, даже туземки в Бенгалии. Но такого — не было. Ни одна не цепляла сердце.
"Какая ты красивая", — сказал он тогда, но дело было совсем не в красоте, все его женщины были красивы, каждая по-своему. Ему казалось, что сон еще длится, и он протянул руку — коснуться. Потому что если это сон, то Мишель знал наверняка: волшебное видение просто растает в солнечном свете, не выдержав прикосновения.
Она не растаяла. Ее кожа была живая и теплая, а во взгляде мелькнуло вдруг что-то такое, что заставило капитана Мишеля Лорана смутиться, как мальчишку. И, как мальчишку, позорно сбежать.
В Смоленске он едва не набил морду Хосе, когда тот отпустил сальную шуточку насчет девки и господина майора. Оборвал, пожалуй, слишком уж резко; к счастью, все решили, что адъютант вступился за авторитет командира. В самом деле, не за честь же русской девки, которую командир валяет, как хочет.
Но испанец глядел на девушку так жадно, что Мишель едва подавил темное желание пристрелить мерзавца на месте. Хотя, казалось бы, с каких пор боевой товарищ, желающий урвать кусок от военной добычи — мерзавец? Товарищи по отряду наверняка приняли бы сторону Хосе, а не Мишеля.
И вот теперь капитан Мишель Лоран глядел, как бродит по чахлому лесочку девушка в рыжей шубе, и сердце ныло от странной боли. Девушка мимолетно прикасалась к деревьям, а Мишель представлял, как тонкие пальцы гладят не заиндевевшую кору, а его лицо, или руку, или грудь. Светлые волосы золотились на солнце, и Мишелю хотелось запустить в них пальцы, перебирать пушистые невесомые пряди, вдыхать запах. Они ведь не должны до сих пор вонять гарью, правда? Хотелось согреть ее руки и крохотные босые ступни — наверняка ведь замерзла, это же непостижимо, ходить босиком по снегу, даже для дикарки — все равно! У нее ведь такая нежная кожа, Мишель помнил...
Хотелось, черт бы все побрал, предъявить на нее права, отобрать у командира — себе. Сделать так, чтобы она снова глядела на него, как тогда в Москве.
Она вернулась к лагерю, когда готов был обед. Молча взяла свою миску, и Мишель с болью заметил свежие синяки на тонких запястьях. Взглянул на майора и тут же отвел взгляд: "Субординацию никто не отменял, пристрелить мерзавца из солдат — установление дисциплины, а командира — уже бунт, так что осторожней с желаниями, капитан Лоран". Хорошо, что майор занят был обедом и на адъютанта не глядел.
"Держи себя в руках, Мишель Лоран. Не будь идиотом".
Небывало сытная еда настроила всех на благодушный лад. В путь собирались с шуточками. Загружая на две оставшиеся телеги запас дров и куски парной конины, наперебой заказывали Жюлю, что приготовить на ужин. Вспомнили все, от традиционного жаркого и антрекотов до турецкого шеш-кебаба и египетского тарба. Будущее казалось светлым, родная Франция — близкой, а война, наоборот, далекой. Хотя, отдалившись от Смоленска всего на полдня пути, рано было расслабляться.
Майор, как видно, думал о том же. Подозвал Мишеля, сказал:
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |