И отходит.
— Нет, — говорю. И вправду, да она и не вспотела даже.
— Правильно. Ветер запах принесет — враг учует, зверь учует. Идти!
И волочет меня прямиком через кусты на господский двор к миске белой, где рыбы каменные водой плюются. И вдруг принимается заголяться.
— Да ты чё? — пугаюсь. — Зачем здесь-то? Вон же бочка. И пруд тут есть, я видал...
— Там Мертвый-Воин сидит, нельзя мешать, — а сама одной рукой рассупонивается, а другой меня за штанину держит. — Здесь тоже вода, так.
И смеется и лезет, голая, в мису, прямо на одну из рыбин садится.
Отворачиваюсь запоздало.
— Срам тебе, — говорю. — Да пусти уже!
А наэва девка меня за штанину ташшит, водой поливает и знай хохочет:
— Уг-уг! Аххаир!
тетушка Анно
Из собора Ялла меня под руку вывела.
— Ты чего, теть, с лица-то побледнела? Душно?
Я молчала. Боялась разжать губы. Боялась, что начну улыбаться, смеяться. Господи, Вседержитель, вразуми и наставь! Научи непутевую рабу свою, как сдержать радость невместную... Может, обозналась? Уж столько раз он мне мерещился... Но как похож!
Младшие девчонки ускакали вперед, следом шел сам с молодой хозяйкой и самого брат, а после мы.
Ялла болтала:
— Прям жалко, что такие видные парни в священники идут! Чего бы в миру богу не служить? А так дал обет — и все, и никаких тебе радостей...
— Служение Господу превыше, — оборвала Эру, хозяйская дочь. — Ну-ка, давай сюда, в тень. Присядем. Тетя Анно, сердце?
— Ничего, ничего, — бормотала я.
Представлен в священники, ну надо же! Господним пастырем станет...
Сели. Ялла все не унималась:
— Шли бы уж старики тогда. И так парней путных мало, а тут такие молоденькие — и никому уж не достанутся. Особенно тот, с родинкой, уж такая лапушка! И высокий...
Эру рассердилась:
— Чего треплешься, дура? Поди лучше воды принеси! Видишь, плохо тетушке!
— Да не надо, спасибо, милая, — я поднялась. Что ж это, право слово...
А из головы всё не шло: "Высокий, а как же. У него и мать не коротышка. Да и не уродина смолоду была..." А внутре все так и дрожало: а если ошиблась?..
Добрые прихожане степенно выходили из собора, кланялись изображениям дюжь-пяти апостолов. Солнце стояло высоко, ветер дул с моря, и был мир господень так светел, так свеж. А впереди лежала улица Дюжь-пяти — широкая и прямая, как путь праведника.
Ялла вздохнула:
— И ведь, как на грех, к нам и определили — ну, того, хорошенького, с родинкой.
— К нам?.. — опешила я.
— Ты что, ничего не слыхала? В тот храм, куда мы обычно с тобой ходим, на улице Покаяния. Эх, только глаза будет мозолить...
Нет, так не бывает. Так не бывает...
Мы стали раздавать милостыню. На светлый праздник много божьих людей собралось. Вы, сердешные, ко Господу ближе, помолитесь уж за меня, грешную...
Тут Эру вдруг куда-то рванулась, крича сердито:
— Побойся Бога! Чье имя поминаешь у дверей храма Его?!
Я поглядела рассеянно. Там, близ паперти, собрался кучкой народ, и несколько юродивых выли и плакали, а один кричал:
— Чую, чую воня адские! Здесь Наэ и там Наэ! Двулик-двуедин! Раздвоился Душегуб, скоро множен станет, в целу рать обратится!
Народ только головами качал. Тут Эруле наша протолкалась и грянула ему:
— Не сметь в святом месте нечистое имя поминать!
И юродивый помчался, кривляясь, по улице. Да все выкрикивал:
— Наэ в городе! Двулик-двуедин! Кайтесь, кайтесь, люди, скоро миру коне-ец!..
Тау Бесогон
— Не полезу, сказал!
— А, кхадас!
Я аж вздрогнул. Выскочил на крыльцо. Плеск, возня. И вдруг отчаянный вопль:
— Пусти, холера!
О, копьё до неба! Йар!
Дело происходило в фонтане. Мокрая и совершенно голая Кошка, сидючи непосредственно в фонтане, посягала оттуда на парня. Тянула за штаны, приглашая его искупнуться тоже. Йар судорожно вырывался.
По ту сторону забора уже невесть откуда появились зеваки. (Ворота у нас тоже с вывертом: из прутьев железных с пиками, отлично все просматривается.)
— И! Гля, чего черная баба творит!
— Совсем богатеи озверели...
— Эка бесовка!
— Кхадас! — дикарке было плевать.
Тут кто-то громко ахнул, и на аллею выкатились мои кузины, мачеха, сеструха, толпа служанок... Бедные женщины шли с обедни, преисполненные, так сказать...
— Ух ты! — восхитились младшие кузины.
— Что-о?! — громыхнула сестрица Эру.
А тетка Анно всплеснула руками:
— Батюшки! Что ж вы делаете? Рыбку, рыбку сломаете!
Тут Кошка выдернула веревку, служившую поясом, Йар вжался в штаны и взвыл дурным голосом:
— Да отвяжи-ысь же ты-ы!!!
В следующий миг он уже сиганул через клумбу в кусты, задрав штаны чуть не до подмышек. Вслед ему свистели кузины, хихикали служанки, уг-укала Кошка и похохатывали подошедшие батя с дядей. Мачеха издала запоздалый предсмертный вой и, видимо, упала, потому что все кинулись к ней. Наблюдатели по ту сторону забора давали дельные советы.
Я знал, что надо пойти помочь, но я позорнейше катался по траве. Я просто угорал.
После этого Йар как сквозь землю провалился. На улицу уйти не мог — ворота и калитка были на запоре. Разве что через забор махнул. Я облазил вдоль и поперек весь двор и сад и все продолжал рыскать, хотя уже начинало смеркаться. Отец дал четкий приказ: сыскать и приглядывать.
— Ну что, Тауле, не нашел? — посочувствовала из окна тетка Анно.
— Не...
— Ах, беда! Ну, приходи мыться скорей, а то уж пол-ночи недалече.
Полночь, поправил я про себя. Прожив в Герии полжизни, тетка Анно говорила по-нашему чисто и путаться начинала лишь при сильном волнении.
Дойду до конца Восточной аллеи и хорэ, решил я.
— О невидимые духи грозных непокорных далей! О хранители всех мест и назначений! Дети Трёх, кому покорны шум листвы и волн биенье! Вы услышьте глас зовущий и явите перед очи друга бренные останки... — весьма вольно декламировал я какого-то айсарейского классика (слава Рао, Веруанец меня не слышал).
— О пречистые дюжь-пять и первый, что ведет! О святой Оитэ-Ула, покровитель душ пропавших! Верните в мир яви раба божия Йара, ибо есть он славный друг и собутыльник...
И Йара мне явили, но там, где ему меньше всего следовало быть — у "песочницы" Веруанца. Долговязая фигура распрямилась, как пружина, и буркнула:
— Чего еще?
Я бы оборал его, но не мог — охрип весь.
— Как тебя сюда занесло, наказанье мое? — вздохнул я.
— Чудная штука, — Йар поскреб песок. — На что она?
— Веруанец здесь медитирует.
— Чего?
— Ну, думает. С духами говорит.
— Эт' как?
— Видишь, песок вперемежку с камешками всякими, черепками. Вот он в него с маху руку сует и что-нибудь между пальцев зажимает. Выудит и опять туда. Это больно вообще-то, но у него пальцы — как моя пятка.
— И чего, духи приходят? — Йар воззрился на "песочницу" с уважением.
— Да не, но он от этой ловли камушков впадает в какую-то одурь и...
— И мертвых видит?
— Может, и мертвых. Слушь, пойдем, а? Не любит он, когда егойные игрушки трогают.
— Дык он разве не спит?
— Наэ его знает, когда он спит. Может и бродит где. Пойдем. Помыться надо, Очищение ведь.
— В этой штуке? Еще чего, — Йар развернулся и побрел прочь.
Я почувствовал, как начинает дергаться щека. Так, спокойно. С людьми надо по-доброму.
— Йар, — заныл я, семеня следом, — Ну, не валяй дурака, а? Неужели ты всерьез думаешь, что у нас все моются в фонтане?
— Не знаю, чего это, но та штука — чистый срам.
— Та штука — для красоты, Кошка — просто хулиганка, а мы моемся в бане, как все люди.
— Хм-м.
— Ну. Пошли уже, а? Меня, что ли, стесняешься?
И мы отправились в баню. Йар плелся сзади и ворчал:
— И чего вы меня все тягаете? Туды иди, сюды...
Пятнистая-Кошка
Хорош мужчина-мужчина! Спина широкая, ноги длинные, бегает быстро. Сильный. Упрямый. Мыться не хочет. Одежду снять боится, что увидят — боится. Ф-фа! Но что упрямый — много хорошо. И взгляд хороший. Когда злится — правильный взгляд, Вождя взгляд. Камень правду говорил.
Человек-Неба — красивый, Кошке нравится, да. Шрамов мало, не дрался совсем. Будут шрамы.
Учить много надо. Драться не умеет, ходит громко. Людей боится. Не любит людей, всегда один сидит. Крика боится. Женщины-женщины визжать стали — испугался, убежал. Молодой. Глупый еще. Ничего, Кошка быстро бояться отучит.
Йар Проклятый
Проходим через кухонь в предбанник. Заглядываю в парилку: очаг с котлом, лавки, бадьи, дух сырой, душистый. Баня как баня, только что отделана богато, почище горницы.
— Тетя Анно! — Тау орет. — Привел я его! Неси воду!
А кухарка уж тут как тут, два ведра здоровенных волочет — легко, ровно пустые.
Перехватываю:
— Чего ж сама-то? Я наношу. Где колодезь у вас?
— Да там уж полна бадейка, — тетушка улыбается. И притискивает меня эдак ласково. Ох и дюжая, покрепче иного мужика. — Что, — говорит, — напужала тебя бесовка-то наша? Она ж язычница, стыда неймёт. Ты не серчай, милок.
— Давай! — Тау уж раздеваться начинает. — Праздник кончается, нужно успеть скверну смыть!
— Ну, мойтесь, — тетушка кивает и выходит.
А мне все неловко. Только рубаху стянул, вдруг глядь — чудище волосатое в двери входит. Все — и рожа, и тело — в белом меху густом. Кабыть зверь на задние ноги встал. А поверх — фартук бабий напялен... Охнуло, поклонилось, вроде извиняясь, и вон попятилось.
— Силы господни! — осеняюсь.
А Тау хоть бы что. Лыбится:
— Мохнолюдка наша. Есть такой народ в Льдистых землях: люди, только мохнатые. Летом ей жарко, так она днем в подполе спит, а ночью гуляет.
— Тю! — дивлюсь. — Ну, вы и насобирали тут! И черная, и пегая, и эта еще...
— А то! Всё наложницы батины. Кол-лек-ция, ага. Но мохнолюдка, правда, дядина.
— Чи-во?
— Того. Живет дядя с ней. Пушисточкой кличет.
Тут меня досада берет.
— Брешешь ты все, — говорю и рубаху взад напяливаю, расхотелось мыться.
— Я брешу? — Тау вскакивает.
— Ну. Брехун и есть. Бесогон.
— Я брехун? Да я! Да ни словом! Да... вот хоть!
И кажет мне... задницу. Правда: волосатая. И спина тож, весь в шерстях.
— Ну? — кричит. — Убедился? Или пощупать дать, не приклеено ли?..
И — словно отпустило враз. Чудно: вроде, и не с чего, а гляжу на него, дурака, и хохочу. Ржу в голос, до слёз... Просто чую: можно, свой он, Тау-то. Родная душа...
И так сразу весело, легко, как разве в давнем детстве. Дурачимся, как малые, плещемся друг в друга, прыгаем. Он окатывает меня ковшом ледянючей воды, регочет: "С очищеньицем!" Я его башкой в шайку макаю.
Потом поддаем парку, садимся на верхний полок. С нас льет пот. Покойно, истомно. Тау болтает расслабленно, что девкам-де шерстистые грудя нравятся, чтоб щекотило, и еще глупость всякую...
А потом вдруг говорит то, главное:
— Слушай, вот ты про странности спрашивал... А у тебя не бывает таких снов, что как бы и не сны вовсе? Будто в окошко заглянул — а там другая жизнь. А проснешься — и будто отвернулся просто, а оно — там, идет своим чередом, смотришь ты или нет...
Я киваю. Но он не замечает. Бормочет рассеянно:
— Самая гадость, когда война снится. Будто она вот уже идет — а ведь нет никакой войны! Пока нет... Дикари какие-то оголтелые, целые полчища, и как они прут, все на пути сметая... Чушь полная: армия дикарей, а? Всяких разных, таких и народов-то на свете нет. У них, знаешь, всадники не на лошадях, а на каких-то тварюгах здоровенных ездят. Или другое еще племя — верзилы в звериных шкурах, дикие совсем. На Кошку нашу немного похожи: голенастые тоже, только кожа — красная, как ошпаренная...
Я вздрагиваю.
Костер на поляне, колдун, и пляшут-кружатся не то люди, не то бесы... Они, точно! Племя дикарское...
— Это страшно вообще-то, — Тау продолжает. — Слишком уж настоящее. Но все равно словно тянет туда, словно я не здесь, а там должен быть... — подмигивает: — Не бывает у тебя так?
— Веруан, — киваю. — Снится тоже. И будто надо мне туда.
Дед сказывал: потому что место там святое, намоленное. Ну, это-то ясно. А вот колдун тот, красный человек зачем снится?.. Но про колдуна — молчу. Не могу, даже ему не могу.
— Это у меня от матушки, — Тау говорит. — Она тоже была... Ну, грезила, в общем. И наяву даже. Тоже небывальщину плела, но про дядю Ваи (это батин брат был) правду сказала: что убьют его. Он в Рий наймитом поехал, а там как раз заварушка была, ну и... А у тебя тоже — наследственное?
— Чего? — спохватываюсь.
— Ну, чудилки. У меня-то точно. Прям врожденное. О! Щас хохму расскажу. Я тогда мелкий был, не помню толком, но по слухам было так. Повели меня как-то в храм, а там, ты знаешь, последняя ниша — ну, которая преисподню обозначает, Бездна, всегда пустая стоит и темная. И вот во время службы я ползал-ползал под ногами да в яму эту и влез. И заснул там. Кончилась служба, хватились: где ж дитё? В Наэвой Бездне! Проснувшись же, я поведал, что летал во сне. Но не как все дети — а подробно описал свои ощущения от больших крыльев, как они то режут тугой воздух, то скользят по его слоям, и что если подняться выше облаков, там еще много чистого неба, только очень холодно. Еще я сообщил, что когда летал, я очень радовался и был как бы хозяин всея земли... После таких речей меня, понятно, сочли порченным. Перепугались, позвали лекаря, потом к святому отцу потащили. Лекарь посоветовал мокрые обертывания, а батюшка велел меня хорошенько выдрать, и все фантазии пройдут...
Хохотнул и смолк.
Так, молчком, домываемся, выходим, садимся в предбаннике на сквознячке. Тау сует мне запотелый кувшин — пиво. Сам присасывается к другому. И все рта не раскрывает — сам на себя не похож.
Подумалось вдруг: а ведь он не ходил в храм. Я-то понятно, мне нельзя. А он чего? Все ихние пошли: и хозяева, и прислуга. Мастеровые тоже — с утра еще отпросились, чтоб, значит, с семьей тоже...
— Чего ж? — спрашиваю. — Помогло?
— А?.. Нет, конечно. Болтать отучили, а бесогонство — оно не лечится. Видно, на роду написано. Наследственность, глаза. Даже имя... "В имени — Путь твой", м-м?
Э, думаю, кому Путь, а кому всё канава да околица...
А Тау вдруг развеселился снова.
— О! — говорит, — Про имя это вообще песня! Так было: матушка моя все никак мальчика родить не могла. Уж она и к целителям, и в паломничество к святыням — нет и нет наследника. Что делать? Тогда батя привез из Рия какое-то чудодейственное снадобье и — помогло! Родился долгожданный я. На радостях сперва ничего не заметили: ни что дитятко с наэвой метиной, ни что роженица от потрясения умом тронулась... Куда там! Счастье! Чудо! Понесли меня в храм представлять. Имя придумали Тайя-Рий — Дар-Рия (ну, в честь того снадобья; да и вообще отец Рием всегда восторгался). А мама, вроде, и не возражала, но, когда представляла меня Держителю, произнесла совершенно другое: Тауо-Рийя — Породивший-Демонов...
У меня аж ёкает. И хочу сказать: брешешь, мол. А нейдет. Чую: правда.