— Каламбур, а? — Тау лыбится. — Та еще шутница была моя покойная матушка... Ей говорят: грех это, окстись, каких еще демонов?! А она: ящерок, мол, зелененьких. И смеется. Ну, все ясно, в общем. Но назад уж не воротишь: имя названо...
Знак это. Одно к одному: и встреча наша, и что глаза, и имена даже.
После такого и мне отмалчиваться не престало.
Выкладываю все. Что звать меня Йара-Риуаи — Держащим-Небо. Богохульство почти, это ж священницкий титул "держащий небо наравне с Рао". Что мать моя — скаженная тоже, втемяшилось ей, будто у меня судьба особая, великая. Вот и назвала. А оказалось наоборот: бесом я порченый. На первой же службе в храме, куда меня мальцом привели, мне худо сделалось. Плакал, кричал: "Перестаньте!" Добрые люди молились, а мне мстилось, будто я ихние голоса в голове у себя слышу, и будто просят они у Господа не то совсем: прибытку ли, удачи — но все недобро как-то, завистливо, чтоб беспременно вперед соседа... Это бес мне нашептывал. После уж и сны эти добавились, и сила бесовская. Батюшка со мной обряды особые проводил, но тут уж нельзя было помочь: укрепился во мне бес. И мне запретили в храм входить.
Мать не верила, только пуще свое долдонила. Отец злился. Пил. Мать бил. Меня и подавно. И братьям старшим доставалось. Он вообще нрава тяжелого, гневливого, а от материна кликушества и вовсе зверел. Верно, и совсем бы убил. Или ее, или меня. Если б не побаивался. Было раз, оплошал я чего-то, а отец еще спохмела... Нос мне тогда сломал.... в первый раз. Уж так на него накатило, чую: прибьет, до смерти прибьет. И страх пришел зверячий, и со страху ЭТО сделалось... Помню только, как за взгляд его поймал — вот как за грудки хватают. А еще оттолкнул, вроде, легонько, но его так и швыркануло через полкомнаты, да прям об стенку... Ух, и испужался он! Месяца два меня не трогали, ни он, ни братья. Да потом наловчились, чтоб сперва сзади по башке оглушить...
А я ничё. Я живучий. Только жор находит. Если после побоев пожрать чего удастся — прям враз все заживает. Беса кормлю, сталбыть.
— М-да, — Тау говорит. — У тебя — круче.
И кувшином со мной чокается.
— А чего ушел? В смысле, сейчас, не раньше?
— Они хотели, чтобы я сделал кой-чего. Худое. Против одного хорошего человека. Вот и ушел. Чтобы человек тот не помер.
— Значит, все-таки был кто-то не чужой?
Эк он сразу... Смекнул, что и мать мне ровно чужая была.
— Был. Дед.
— Твой? Родной?
— Нет. Старик просто, дед Оирэ. Чужанин. Он меня ремеслу чешуйному учил.
— И про желтые земли тебе рассказывал. Ну, ясно.
— Откуда знаешь?
— Чего тут знать? Ремесло это оттуда и пошло. Не говорил тебе разве старик твой?
— Не.
— И про Путь Души от него, значит... А свой Путь, конечно, так и не прочуял.
Поди ж ты!
— Всё так, — говорю. — Ничего я не чую. Да и нету Проклятому Пути.
— Ну да, осенила крылом птица черная. Черну метину на очи поставила, черну печать на душу пропащую.
Смеется. Парень как парень. Веселый, мордатый. А глаза — два колодца без дна, дыры сквозные невесть куда. Провалишься — будешь лететь, лететь. Проклятый. Брат мне по несчастью.
— Угу, — кивает. — Но только это между нами, э? Тайный союз уродцев.
А потом вдруг:
— Слушай, а не пойти ли нам пожрать?
— Сдурел? — говорю. — Ночью?
— А хоть бы и. Или тебя сперва побить надо? Для аппетита?
день полудюжный
Тау Бесогон
Не доев завтрак, я выскочил из кухни и помчался в сад. Учитель всегда пунктуален, как черт. Он даже часы солнечные в саду соорудил. У нас-то никому до этого дела нет, но ему подавай все по распорядку. А опоздание — суть нарушение дисциплины, и за него полагается щелбан. Увесистый такой, шишка потом остается.
Он уже вышагивал по Восточной аллее, сгорбившись и сцепив руки за спиной. Жесткие седые космы падают на лоб. Взгляд устремлен вниз, в никуда, в глубины земли.
— Доброе утро, Учитель,— поклонился я.
Он не ответил и даже не сбавил шага (никогда не здоровается), только едва заметно кивнул: вижу тебя, успел вовремя. Значит все в порядке, можно чуть расслабиться.
Мы шли молча. Сморщенный пергаментный веруанец и дюжий герский детина, старая ящерица и молодой жеребец. Жутко смотрелся он, величавый оборванец, гордо ступавший босыми ногами по гравию. Глупо выглядел я, хозяин дома, вжимающий голову в плечи, пришибленный, готовый к чему угодно.
Мы шли молча. Ученик не смеет разевать пасть без разрешения, это усваивается быстро. Я и не смел. А Учитель не спешил спрашивать, думал о чем-то своем. Человек-загадка. Никто не знал его настоящего имени. На мой вопрос он когда-то ответил так: "У меня нет имени, потому что я больше не человек. Для твоего отца я Раб, потому что он меня купил. Для тебя Учитель, потому что я тебя учу. Для прочих я Веруанец, потому что родом из Веруана. Этого довольно". Больше я не расспрашивал, так и называл его всегда. В глаза. За глаза же величал "старой гадюкой", "душегубцем" и еще по-всякому...
Откуда этот черт знал наш язык — неведомо. Чем занимался раньше — тоже одни догадки. Он упоминал лишь, что "служил своему лорду".
Есть день, который я помню, как сейчас. Раннее весеннее утро. Они шумной толпой вваливаются в залу. Еще сквозь дрему слышу шум, суету внизу. Басистые голоса, смех, стук отодвигаемых лавок мгновенно выталкивают меня из постели. Я уже чую сотни новых, волнующих запахов. Заспанный, в одной рубашке, я мчусь к лестнице и еще сверху вижу, как ухмыляется батя, отирая рыжую бороду, и дядя Киту прямо на полу развязывает тюки, доставая оттуда заморские диковины.
Что привезли они из дальних стран? Дорогого оружия искусных мастеров, радужных ящериц и бескрылых птиц, чудесной тончайшей посуды и тканей немыслимых цветов, украшений и пряностей, летучих масел и благовоний, и пару желтокожих невольников, что жмутся в углу (маленькая красивая женщина и мрачного вида дядька).
С оглушительным визгом скачут вокруг кузины, замотанные в бесконечные полотнища рийских шелков. И сестрица Эру, тогда еще девчонка-подросток, уверенно поднимает тяжелый кривой меч, акиарский ятаган. "Ты гляди, по руке! Придется отдать, а?" И Эру заливается краской, прикрываясь сверкающим лезвием, словно это веер.
Все такие счастливые... И живы еще дядя Ваи, и жена дяди Киту, добрейшая толстуха, заменившая мне мать. И молодой мастер Лаао, дядин побратим, еще красив и крепок. Через год он вернется из Рия изуродованный, чуть живой и привезет тело дяди Ваи. Через пять лет не станет тетушки... Но тогда еще кажется, что впереди — лишь хорошее...
А работники все продолжат вносить укладки, ящики, клетки. Ух, сколько всего!
Что же они привезли для меня? Такой вот изогнутый меч? Или крохотные фигурки воинов? Или боевой пояс с бляхами? Или щенка?
— О, пресвятая Заступница! Тауле, как не стыдно! — тетка Анно, тогда еще молодая, хватает меня поперек живота и волочет в комнату, приговаривая: — Безобразие! Мужчине из приличного семейства не след выскакивать к гостям в одном исподнем!
Но какое там! Никакая сила не заставит меня умываться и драть гребенкой непослушные космы, когда внизу, в гостиной творится НЕЧТО. Там рассказывают про чудесные дальние края. На ходу натягивая штаны, я лечу к уже накрытому столу, где мой тогда еще обожаемый батя вещает, посмеиваясь:
— А в последний день пошли мы на рабий рынок. Я себе вот эту курочку присмотрел, а Съерахат хотел раба купить, чтоб от себя на боях выставлять — у них там принято эдак у деловых людей, ну, для престижу. А лучше всего для такого дела веруанцы идут: они все боистые, злые, да и дерутся хитро. Приглядели одного, спрашиваем: почём? А эти, значит, жульки-торговцы, цену заломили, как за целый полк. Чего ж, говорю, так лихо? А они: как же! Чистый веруанский лорд, не битый не порченый, первый сорт, вон и обескогченный уже, в лучшем виде. (У ихних дворян-то когти у всех серебрёные.) А мужик этот, раб, глазом эдак косит: ну-ну, мол. Я им: а почем знать, что и впрямь — лорд?.. Вот мы его самого и спросим, чай, не скотина бессловесная. Ты, говорю, мил человек, из благородных али как? Нет, говорит, не лорд, слуга был лордов. А когти зачем содрали? Цену набить... Ох и посмеялись мы со Съерхатом! Купили, ясно, задешево. Съерхат себе другого бойца взял, а этого мне уступил. Бери, говорит, он, ишь, смирный, ученый, пусть-ка твоего оболтуса языкам поучит да всяким ихним штукам...
Каким еще штукам? — настораживаюсь я.
— А вот те и ученик, — смеется дядя Киту. — Ну, иди сюда, Тау, смелей!
Но я прячусь за столбик лестницы. Задница моя чует подвох...
Батя, явно довольный, продолжает доверительно:
— Вона как удачно подвернулся, да еще даром. Не поверишь, он даже язык наш маленько разумеет, учил когда-то. Я с ним потолковал — путный мужик. Хоть и чудной. Мне, говорит, все едино, жить или помереть, потому как лицо потерял и право утратил решать. А мне, спрашиваю, будешь служить? Ты, говорит, Лорд, приказывай. (Эт' по вере ихней: навроде, я от бога поставлен людьми командовать.) Я его даже и холостить не стал — не из таких он, чего зря позорить-то?.. Ну, ладныть. Эй, Веруанец, подь-ка! Тау! Подошел сюда быстро.
Я подползаю. Батя не шибко ласково треплет меня по голове и указывает на чужака в намертво заклепанном медном ошейнике.
— Вот, паря, это тебе учитель, слушайся его во всем, не перечь. А ты, сталбыть, учи. Языкам учи. По-рийски главное. Ну и другим тож, пригодится. Ну, из наук чего... и драться, ногами махать, как вы умеете... Да всему учи, чего сам умеешь.
Чужак кивает молча.
— И построже чтоб, — батя ухмыляется. — Коли надо, ремня для пользы дела не жалей. Разрешаю. Но чтоб толк из парня вышел. Ну, ступайте.
Я оторопел и непременно убежал бы, если б так не боялся опозориться. Но было поздно, сделка с судьбой свершилась. Меня жестоко толкнули во власть этого ужасного человека. Чужак был страшон, как сам Наэ: сухой, жилистый, весь словно из веревок скручен, с землистым лицом и тяжким недобрым взглядом. Особо отвратительны были пальцы: костлявые, со срубленными когтями (с этими пальцами мне еще предстояло познакомиться). Я ждал, что он поздоровается и представится, он веруанец только зыркнул вскользь и сделал жест следовать за ним. И понял я, что песенка моя спета.
Во дворе душно и пыльно. Ходят, побрякивая чешуей, свиньи. Чужак садится у стены сарая, как-то странно скрестив ноги. Я — напротив. Он говорит:
— Повторять за мной: Ахо тъеом хаи риа.
Голос его — как царапучая жесткая веревка.
— Ахе тиам хаи рия.
— Нет, четче: Ахо... тъеом... хаи... риа.
— Ахе теом хаи рия.
— Ахо. Тъеом. Хаи. Риа.
— Ахе теам... Ай!
Короткое движение мозолистой руки и легкий щелчок по лбу.
— Ага-а! Сразу ру-уки распуска-аешь! — начинаю ныть я.
Второй щелчок, гораздо более чувствительный.
— Не болтать. Повторять: Ахо. Тъеом...
— Не бу-уду повторя-ать! — вою я уже в голос и хлюпаю носом.
— Что это, сопли? — резкий взмах и щелбан такой, что искры из глаз.
Я реву.
— Опять сопли? — еще щелбан. — Отец велел. Так надо. Повторять: Ахо. Тъеом. Хаи. Риа.
— Ахо тъеом хаи риа, — чеканю я. Подбородок дрожит.
— Верно. Это значит: "Я буду говорить по-рийски".
— Не буду! — рычу я, кулаками размазывая слезы по щекам. — Что хошь делай, гад. Сдохну, не буду!
— Я должен тебя учить. Значит, я буду тебя учить.
С тех пор прошло полторы дюжины лет. Достаточно, чтобы понять: Учитель просто дословно исполнял приказ отца. Чертовски дословно...
— Повторим вчерашнее. Императорские династии Айсаре.
Нарочно спрашивает по-айсарейски, чтоб труднее было отвечать.
— Айсаре, — начинаю я, напряженно следя за ударениями. — Ныне Великая Айсарейская Империя. Появилась примерно три дюжицы (7) лет назад. Первым императором стал Эгоу Золотой Коготь, основатель династии Эгоууту. После Айданского переворота на престол взошел Лъяу Вероломный, от которого пошел корень Лъяууту. Он приказал казнить всех Эгоууту, дабы искоренить род их. И только потомки Инну в провинции Веруан...
— Дальше. Айсаре.
Лицо непроницаемое, но я знаю — не любит он упоминаний о своей родине. Только если сам разговор заведет.
— Вот. Льяууту. Несчастья преследовали их род. Ходили слухи, что все они были сумасшедшие. Последний из Лъяууту отказался от престола и ушел отшельником в пустыню. Наследников он не оставил.
— Ныне правящая династия?
— Нирууту.
— Имя Императора?
— Гиру.
Комок жестких пальцев проходит вскользь, я почти успеваю увернуться.
— Неверно.
Наэвы айсареоты! Черт их не сочтет, где кто.
— М-м.. Гилау, — поправляюсь я. — Гиру Белый Щит погиб в Итарской битве.
— Когда?
— Э-э-э... дюжь-дюжь тридюжь лет назад.
— Верно.
Учитель кивает в такт шагам, и мы идем дальше.
Веруанец
Никто не может пребывать в убеждении, верен ли Путь. И я не могу. Столько следов в пыли. Кто разберет, где истинный Путь? Постигший промысел Их догонит колесницу Вышних. Станет ободом, спицей, осью. Станет одним из Трех, вертящих мирозданье. Оступившийся — будет раздавлен. Смешается с прахом. Пыль придорожная, грязь, что налипла на край Колеса.
Долгое время провел в размышленьях. Многое время гнал колымагу сомненья в долину печали. Сколько раз совершал круг. Возвращался к тому, чего не вернешь. Ошибок не исправить. Вины не искупить. Нет дома. Нет ближних. Нет имени. Родины нет. Позор на мне. Кровь предков вскипела внутри, выжгла, испепелила. Пустота. Не-человек не волен призвать к себе смерть. Не волен бороться. Не волен страдать. Долгое время ждал смерти. Смерть не пришла, пришли испытанья. Рабий ошейник, рабье служенье. Варварский край, где люди темны и дики и не ведают Пути. Их души спят.
Мне дали дитя в обученье. Я не Наставник, я Воин... был Воином. Да и как может прах человека научить юную душу чести и долгу, мудрости древних и смыслу бесконечной цепи перерождений? Как объяснить варварскому детенышу, в чем высшая цель человеческой жизни?
Но я ошибался. Более глубокий смысл содержало то испытанье. Поняв это, не могу перестать думать, что Путь где-то рядом, что я не утратил его...
Йар Проклятый
Свиньи здесь оченно наглые. Как взойдешь к ним, сразу — выть. Рычат, из-за загородок вылазят. (Кто их ставил-то, эти загородки? Подсвинку по брюхо?)
Рыкаю на них — притихают. Сажусь на сено у входа. Тут штук пять сразу — прыг-прыг и ко мне. Почешите, дескать, под чешуйками, приласкайте.
— Экие мы жирные, экие мы наглые. Да не пихайся ты, на всех когтей хватит.
Балованные свиньи. Секач вперед лезет. Огрызается, дурень рогатый.
— Не хами, э! Поглядим еще, кто чья чесалка.
Тетушка Анно пришла. Улыбается.
— Умничка моя! Эк ты ловко с ними... Ну, пойдем-ка.
— Куда?
— В дом. Сам велел тебя привести.
А, может, не надо? А коли со двора погонит?
— Дык эта... попозжее бы. Тут кормушка у вас неказистая, ее бы...
Смеется она:
— Не робей, Йареле! Сам-то незлобивый. А коли орать почнет, так эт' без сердца, а так просто.