Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Малюта Скуратов за кадык взял меня, товарищ Сталин. Ме-ня-я!.. — генерал ударил себя в грудь два раза кулаком. — Комиссара госбезопасности 2-го ранга, начальника Смерша Наркомата обороны... как вошь поганую... За что?.. И вам не пожалуешься... Говнюк! — Абакумов решительным движением вылил остатки коньяка прямо в горло. Осклабился, зашатался и, сделав несколько шагов к дивану, рухнул на него без памяти.
Глава 7
23 июня 1944 года. Следственный изолятор отдела
НКВД города Пропойска. Белоруссия
Вера с трудом переступила через порог и, пошатываясь, волоча ушибленную правую ногу, вошла в кабинет следователя. Сил сопротивляться издевательствам, тупому неистовому желанию старшего лейтенанта госбезопасности Данильченко в получении от нее признания в преступлении, никогда не совершаемом, уже не было. Хотелось одного — быстрейшего завершения следствия и суда. Ее подташнивало, нестерпимо болело внизу живота. Она согнулась и оперлась рукой о табурет, стоящий посредине комнаты.
— Стоять, — рявкнул конвоир, сопровождавший ее, и кованым сапогом выбил табурет из-под девушки.
Вера не удержалась, рухнула на пол и сильно ударилась головой о бетонный пол. Из рассеченной кожи брызнула кровь. Девушка вскрикнула и зарыдала. Бессилие противостоять костоломам НКВД, физическая боль и обида — все эти чувства, накопившиеся за две недели и комом стоявшие в груди, сдерживаемые невероятными усилиями воли, моментально выплеснулись наружу.
— Пусть лежит! — приказал следователь мордатому, в прыщах конвоиру, не поднимая головы и исписывая очередной протокольный лист. — Она все равно стоять не может. А сидеть? — старший лейтенант: широкоскулый, низкорослый, бегло посмотрел на Веру. — Насидеться еще успеет. Это у твоих жеребцов главное, чтобы все стояло, — офицер госбезопасности громко рассмеялся: — Хочешь ее, Храпко?
— Хлипкая она, товарищ старший лейтенант, кожа да кости, к тому же в крови, разве что цыцки хорошие да глазищи: посмотришь в них — как в омут тянет, — сержант отошел на шаг от Веры.
— Нет, не хочу. Моя Нинка лучше. У нее бока — во бока! — Храпко с усмешкой развел руки, вспомнив лучший довоенный фильм 'Веселые ребята'. — Глаза — во глаза! А эта, — он пренебрежительно сплюнул на пол, — дохлая курица.
Вера в это время, скрутившись калачиком, как ребенок, прижав подол ситцевого платья к ране, чтобы не сочилась кровь, лежала на полу и безутешно плакала. Острые плечи жалко вздрагивали, подчеркивая ее невероятную худобу, а разбитые, опухшие от побоев губы, дрожа, выдавливали одну и ту же фразу:
— Быстрее бы все свершилось, быстрее бы все свершилось.
В какой-то момент в ее затуманенное сознание, в ее истерзанное, чувственное пространство из глубин памяти, сквозь слезы внезапно ворвались сцены последней встречи с Францем. Мозг с радостью переключился на новую волну, спасая рассудок Веры от умопомешательства. Она чуть притихла.
...Вот они стоят друг против друга, не решаясь слиться воедино. Вот она чувствует пьянящий, немного полынный вкус его губ, чувствует сильные, позабытые телом мужские руки, легкое головокружение от объятий, видит его глаза, слышит его голос, простужено-резковатый, почти незнакомый, но такой долгожданный и до боли родной и вдруг... вдруг испуганно-отчаянный. В глазах темно. Лишь стон, мольба, пронизывающий, холодный стон, как из-под земли:
— Верочка, не умирай! Верочка, не умирай!
...Провал памяти... и вновь слова, но уже строгие и чужие:
— Добавьте еще один кубик морфия... скальпель... тампон... зажим...
Вновь слова Франца:
— Верочка, не умирай. Не умирай, любимая...
...Вновь реальность.
— Глупый ты, Храпко, и в бабах не разбираешься. Она слыла первой красавицей в районе. А что худая, были бы кости — мясо нарастет. Месяц в госпитале на воде и хлебе провалялась. Ее с того света полковой врач Лагуцкий вытащил. Как выжила, что ее удержало в этой жизни, он сам до сих пор не понимает.
— Лучше бы померла, товарищ старший лейтенант. Нам меньше возни.
— Верно соображаешь, сержант.
Данильченко поднялся, дописав последний протокольный лист, потянулся, зевая, как кот шелудивый, продолжил рассуждения.
— Устал я, сержант Храпко. Устал мертвецки от этой Дедушкиной. Вот смотри, как ломает жизнь человека. Была отличницей, комсомолкой, лучшей в школе активисткой. Пришла война. Связалась с немцем, стала шлюхой. Одним словом, переметнулась на сторону врага. Вот и пойми этих баб. Теперь должна сурово ответить по закону. Я прав, сержант?
— Так точно, товарищ старший лейтенант. Вы всегда правы. Должна ответить по закону.
— Вот! — следователь поднял палец вверх. — А она упирается. Говорит, что только шуры-муры и все такое. Никакой измены. Дура! Не понимает, что спать с фашистом — это самая что ни на есть подлая измена нашему русскому мужику, а это измена высшего порядка — Родине. В общем, заканчиваем с этой немецкой шлюхой. Нас ждут новенькие дела-тела, — Данильченко похлопал по сейфу. — Всем нужно следственное внимание. Все нужно учесть, отсеять, так сказать, зерна правды от плевел лжи. А это тебе не 'хухем-шмухем' резаться в карты со своими держимордами. Здесь нужен тонкий психологический подход к каждому индивидууму. Ты все понял, что я сказал?
— Так точно, товарищ старший лейтенант госбезопасности. Каждому внимание: кого матом послать, кому — сапогом под яйца, чтобы знали, что имеют дело с советским законом.
— Все ты понимаешь, как я гляжу, Храпко, а девку не уберег, видишь, расквасилась, —
Данильченко, скрипя сапогами, начищенными до блеска, подошел к лежащей и стонущей Вере, пнул ногой в бок.
— Будешь, сука, говорить все или, б... тифозная, будешь отнекиваться? 'Не видела', 'Не знала', 'Не слышала', 'Не предавала'...
Вера сделала попытку подняться, но у нее не было на это сил.
— Подыми ее, Храпко.
Прыщавый конвоир приподнял огромными лапищами, словно котенка, худенькое, почти подростковое тельце Веры и усадил на табурет, пододвинутый ногой.
— Сидеть!
Вера безвольно обмякла на солдатском табурете, но не упала, удержалась.
Следователь взял настольную лампу и вместе со шнуром притянул к лицу Веры. Та вздрогнула и отклонилась, ощутив тепло и свет, с трудом приоткрыла опухшие, в кровоподтеках глаза. Они не излучали цвет безоблачного неба, цвет васильков, которые дарил ей с любовью Франц, ей — своей принцессе Хэдвиг. Да и волосы, сбившиеся в лохмы, грязные, пропитанные застывшей кровью, явно не были цвета спелой ржи. В глазах, глазищах Дедушкиной Веры, горел пожар, пожар в буквальном смысле, от побоев, издевательств и вспыхнувшей ненависти к своим насильникам в краповых погонах. С того самого времени, когда ее арестовали, чуть окрепшую от смертельной раны, и увезли из госпиталя в Пропойск, огонь ненависти поселился в груди. Огонь полыхал постоянно в этом подвале, временами затухая или возгораясь более мощным пламенем. Постепенно, день ото дня, под пытками и истязаниями огонь угасал. Угасал потому, что она просто не хотела жить. В ее взгляде все больше читались душевная пустота и безразличие к своей дальнейшей судьбе.
— Что? Очухалась, немецкая шлюха! Видела, какие у нас в коридоре мужики? Не вровень твоему смазливому фашистику. Жеребцы! Не будешь подписывать, что я тебе написал, сразу трех вот таких с медвежьими харями и жеребячьими х... на тебя. Поняла, немецкая потаскуха? Разделают так, что матку наизнанку вывернут! — Данильченко больно схватил Веру за подбородок и стал трясти голову. —
Говори, будешь подписывать? Сука! Ну!
— Будьте вы прокляты, каты! — захрипела Вера и попыталась плюнуть в лицо следователю, красное и перекошенное злобой. Окровавленный сгусток слюны сполз на руку Данильченко.
— Сука! — завизжал бешено следователь, брезгливо одернув руку, и с размаху ударил девушку кулаком в лицо. Вера вскрикнула от боли, но не отлетела к стенке. Могучие руки сержанта подхватили ее и, придерживая от падения, усадили на место. Храпко готовил Веру к новой атаке, зная, что его следователь, придя в ярость, не может остановиться, не перебив нос подопечному. А что жалеть изменника Родины? Все равно вышка.
Вера, словно плеть, повисела на руках конвоира. Из разбитого носа текла кровь. Она не делала попыток ее остановить.
Данильченко подскочил к столу, матерясь, стер плевок, схватил заполненный протокольный лист и через мгновение остервенело держал его у лица Веры.
— Ну! Последний раз спрашиваю, будешь подписывать, шлюха? Или мои жеребцы поимеют не только тебя, но и твоих малолетних сестер, которые пойдут за тобой следом за укрывательство изменника Родины. Я не шучу и говорю это с полной ответственностью. Ну! Подписывай, продажная шкура.
— Я согласна, — тихо выдавила Вера окровавленными губами. Девушка находилась в состоянии, близком к шоку. Она окончательно сдалась. Дрожащие пальцы с помощью руки следователя прочертили закорюку под протоколом, похожую на подпись.
— Давно бы так! — осклабился офицер госбезопасности. — Кралей осталась бы, а не сраной галошей, — и выдернув протокольный лист из рук арестантки, дабы та не передумала, рыкнул: —
Увести! — и махнул конвоиру.
Храпко подхватил Веру и выволок из кабинета.
Данильченко тут же расстегнул ворот коверкотовой гимнастерки, открыл форточку, чтобы быстрее проветрить помещение от неприятного запаха изувеченных тел, крови, стоявшего целый день, и, смахнув со лба свисающие капли пота, достал из сейфа бутылку московской водки и круг колбасы. Рядом на столе разместились пупырчатый огурец и два куска хлеба. Глаза следователя радостно заблестели, когда он откупорил водку и понюхал свиную колбасу. Данильченко всегда устраивал себе маленькое одиночное застолье, душевный отдых после окончания дела по расстрельной статье. А статья была таковой. Связь с немцами в годы оккупации приравнивалась к измене Родине. Но он добрый, он еще подумает, подводить Дедушкину под расстрел или нет. Слишком много надуманного было в материалах дела. Что могла знать выпускница школы в июле 41-го года, какие сведения могла передать немцам, когда Красная армия бежала, а сам генштаб не мог разобраться в этой кутерьме? Ничего. Кроме этого, есть смягчающие обстоятельства. Мать помогала партизанам в годы оккупации, пострадала от этого, инвалид. Она содержит четверых несовершеннолетних детей: трое своих, да четвертая байструючка от этого немца. Брат — орденоносец, полковой разведчик, воюет на 2-м Белорусском фронте. Безотцовщина. Нет, от этих фактов просто так не отмахнешься.
Данильченко вожделенно налил водки в стакан. Оглянулся. Взгляд остановился на портрете вождя. Ему показалась, что Сталин нахмурил брови. Следователь вдруг, сам того не ожидая, вытянулся по стойке смирно, сбиваясь, краснея, пролепетал известную каждому довоенному школьнику фразу:
— Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство! — и чуть не козырнул, как пионер.
'Устал, действительно устал', — мысленно подумал он и медленно отвернулся от портрета, постоял молча с минуту, успокоился и с громким выдохом 'Ха-а!' с удовольствием залил жгучую горькую жидкость внутрь. Постоял немного, хмелея, закусил пупырчатым огурцом. Мысли навязчиво крутились в голове, возвращали к рабочей действительности.
'Нет, Дедушкина, ты еще поживешь немного, — думал он, — помучаешься на Соловках. Выживешь — значит, повезло. Но скорее протянешь ноги. Север не для слабых. Хотя какая ты слабая? Пришлось ох как постараться, чтобы выбить твою подпись. Природную красоту также не спрячешь. Понравишься начальнику или куму, ляжешь под них, может, на поселение быстрее уйдешь. А там и свобода. Это твой единственный шанс. Такова твоя судьба'. Следователь аккуратно завязал на бант не пухлое уголовное дело под номером 192/44 Дедушкиной Веры Ефимовны и уложил в сейф. Затем вновь налил водки. На портрет вождя уже не смотрел, отвернулся от его строгого взгляда. Пил порциями. В перерывах молодые зубы отрывали шмотки полукопченой колбасы второго сорта, грызли попадавшиеся хрящи. Аппетитное чавканье разносилось по кабинету. Лицо Данильченко становилось пунцовым, беспечно-веселым. Доев колбасу, он вытер ладонью губы, широко улыбнулся и изверг на свой лад фразу Фридриха Шиллера, которую всегда произносил в одиночестве после окончания расстрельного дела:
— Мавр сделал свое дело, мавр может и напиться! — и вылил остаток водки в стакан...
Сержант Храпко с другим конвоиром бесцеремонно подтащили избитую Веру к камере следственного изолятора. Провернулся тяжелый замок, лязгнули засовы, открылась входная дверь.
— Берите вашу чахоточную, — рявкнул Храпко и бросил изнеможенную Веру к ногам сокамерниц. Закрывая дверь, сурово добавил: — Сидеть мне тихо здесь, без фокусов.
Молодые женщины, их было трое, тут же подхватили Веру и уложили на деревянный помост камеры, застланный соломой.
— Как ты, Верочка? — обратилась к девушке женщина лет сорока с собранными в узел седыми волосами, вытирая мокрой тряпицей засохшую кровь с ее лица.
Вера с трудом приоткрыла глаза.
— Я подписала... подписала протокол, Поля, скоро все закончится... Воды, дайте мне немного воды.
— Вот, попей, — ей тут же услужливо поднесли ко рту кружку с водой. Вера сделала несколько жадных глотков из чьих-то рук, ей стало чуть легче, но тело было непослушным, совершенно разбитым и чужим. Боль отдавалась в каждой клеточке организма, особенно внизу живота, куда вчера она получила удар ногой. Она терпела, не подавала виду.
— Спасибо, девочки, — разбитые, опухшие губы чуть приоткрылись в улыбке, — скоро все закончится. Все, все. Я подписала протокол. Простите... мне трудно говорить.
Она откинула голову на жесткую подушку из соломы. Хотелось лежать и молчать.
— Поспи, моя родная, поспи, настрадалась ты вдосталь, — заметила спокойным, но чуть с горечью голосом Полина, учитель немецкого языка, и погладила Веру по голове. — Деточка, у тебя температура! Надя, — обратилась она к полногрудой сокамернице, — быстро намочи полотенце и принеси сюда. Захвати мою кофту.
Избитое, покалеченное, истощенное тело и душа Веры требовали немедленной медицинской помощи, хотя бы краткого отдыха. Но девушка не могла долго заснуть, несмотря на изнеможенность организма. Мысли о своей судьбе, о перенесенных испытаниях в оккупации, особенно здесь, в тюрьме, клещами держали ее полуобморочное сознание и не давали покоя.
'За что меня били, за что? — вновь остро всплыл обидный, непонятый до сих пор вопрос. — Почему, полюбив немецкого офицера, пусть даже воюющей с нами стороны, я стала изменником Родины? Почему, освободив нас, Красная армия, которую мы ждали и встречали со слезами радости, враждебно отнеслась к нам, находящимся по их же вине в оккупации? Зачем надо было выбивать из меня ложные показания на саму себя? Что же это за Родина? Где одни с большой трибуны говорят красивые слова о счастливой строящейся жизни для всех, а другие истязают тебя до полусмерти за то, что ты не попадаешь в формат их взглядов при строительстве собственной, личной жизни. Если ты чуть-чуть иной. Не враг, но просто иной. Я не хочу так жить...' Обида на милицию, на военных, на немцев, обида на людей, которые всячески попрекали ее за близость с Францем, за рожденного ребенка вновь накатила огромной душевной волной. Слезы сами — она пыталась их сдерживать — текли из глаз. Она плакала, вздрагивая худыми плечиками, прикрытыми кофтой.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |