Судя по стуку копыт и голосам, во двор въехала верховая стража, их было не меньше шести-восьми человек. Я не могу сказать точнее: женщины смеялись и пытались проделать дырочки в парусине или распустить ее по шву, чтобы поглядеть на стражников, но Шуарле им этого не позволил. Рабыни обиделись и принялись, по обыкновению, дразнить и высмеивать его.
Мой друг, против обыкновения, почти не обращал на их брань внимания. Он молчал и казался погруженным в себя. Девицам вскоре наскучило его молчание, и они принялись бесстыдно обсуждать свои лунные дни, отвар шалфея, помогающий от боли в животе, и такие подробности ночных утех, что мне стало... не то, чтобы противно, но чрезвычайно неловко.
Обычно я старалась уйти от разговоров этого рода; сейчас уходить оказалось некуда — и я была вынуждена слушать их и думать о своем будущем положении. Я впервые хорошо представила себе то, что меня ждет — и у меня не укладывалась в голове сама возможность позволить любому чужому человеку проделать со мной подобные вещи.
Я начала всерьез прикидывать, каким именно образом лучше всего оборвать собственную жизнь. Самым лучшим мне показался осколок зеркала, который можно воткнуть себе в горло — ведь зеркало непременно должно оказаться на темной стороне богатого дома. Теперь я потихоньку себя накручивала и набиралась решимости.
Дорога оказалась гораздо скучнее, чем сидение взаперти в доме Вернийе. В повозке было жарко и тесно. Рабыни сняли плащи и платки и вели нескончаемые цинические разговоры, которые напомнили мне матросов на юте, только наизворот. За невозможностью уединиться, тут приходилось справлять нужду в отхожую дыру, проделанную в днище повозки; девиц это очень забавляло, мне казалось мучительно неловким. Хорошо еще, что Шуарле покидал повозку с этой целью. Мы слышали стук копыт, скрип колес, голоса нашей собственной стражи и проезжающих, щелканье кнутов, мычание — вероятно, перегоняемого скота, песни возчиков — но ровно ничего не видели. Только раз, когда Шуарле на миг приподнял полог, в щели мелькнул ослепительный и бесконечный луг, пестрящий цветами, а над ним — опрокинутое небо. Солнце, постепенно поднимаясь, золотило и просвечивало парусину, по которой то и дело проходили какие-то тени — очевидно, тени фигур, движущихся вокруг; потом оно стало клониться к вечеру и золотистое сияние угасло. В сумерки в повозке стало темно, и рабыни принялись возиться в потемках, хихикая и обмениваясь непристойными шуточками. Шуарле все молчал — и когда повозки остановились, так же молча принес ужин, очень скромный. С собой взяли сухой сыр, красные сладковатые плоды с пряным запахом и сдобные лепешки, все это можно было запить травным настоем.
Рабыни заснули вскоре после еды. Шуарле ушел, меня это жестоко опечалило. Вообразив, что теперь он не хочет даже говорить со мной, я долго сидела без сна, глядя на отблеск костра, пляшущий по парусине полога. В конце концов, я, кажется, задремала и проспала совсем немного.
Я проснулась от того, что холодная рука тряхнула меня за плечо, а вторая зажала рот. Открыв глаза, я увидела в тусклом свете едва брезжащего утра абрис лица Шуарле — его глаза светились в полумраке огоньками свечи, золотыми, оранжевыми, а лицо отражало этот свет, как полированный металл. Он был
невероятно спокоен.
Я потянулась убрать его ладонь с моих губ, но он отрицательно качнул головой. Убедившись, что я буду молчать, протянул мне плащ и платок. Пока я неловко укутывалась, он пристально следил за спящими рабынями. Я вдруг с легкой оторопью заметила у него на коленях длинное лезвие чего-то, вроде морского тесака — Шуарле вытер с него кровь, но металл все равно выглядел тускло от темных разводов.
Когда я, наконец, повязала платок, мой друг подал мне руку — и мы выбрались из повозки. Стояло белесое утро; небеса еще только начинали сереть. Между повозками тлел костер; у костра, укутанные в одеяла, спали стражники, а несколько поодаль — Биайе, которого можно было легко узнать по толщине и тоненькому похрапыванию. Вокруг была странная местность — каменистая, заросшая кущей незнакомых мне растений, казавшихся в сумерках темной косматой массой. Густой туман мешал видеть вдаль. Лошади, и верховые, и упряжные, были распряжены и привязаны к скобам на бортах повозок недоуздками — кроме двух, которые стояли под седлами.
— Ты ездишь верхом, Лиалешь? — спросил Шуарле еле слышно. Он всегда звал меня "Лиалешь" — Цветущая Яблонька.
Я не ездила верхом и покачала головой.
— Тебе придется, — сказал Шуарле. — Это наш единственный шанс освободиться.
Я истово кивнула. Слава Господу, мелькнуло в моей голове, среди нас есть тот, кто знает, что делает. Шуарле улыбнулся шальной отчаянной улыбкой и указал мне на лошадь. Я изо всех сил попыталась сесть в седло; это, вероятно, было очень смешно. Шуарле, улыбаясь, подсадил меня и придержал стремя. Я думала, что надо скакать очень быстро — но Шуарле, сев верхом, взял мою лошадь за узду, и мы поехали шагом, очень медленно и осторожно.
Стука копыт было почти не слышно на влажной от росы, пружинящей от травы земле.
Когда наши лошади обошли стоящие повозки, я заметила еще одного стражника; он не лежал, а сидел, прислонившись спиной к колесу. Его поза казалась чрезмерно расслабленной, а голова упала на грудь, залитую черным — я догадалась, что он мертв.
Шуарле взглянул на него, как на камень, и повернул наших лошадей на дорогу. Стук копыт стал чуть слышнее, зато темный след, оставляемый на траве, с которой мы сбивали росу, прервался — дорога вся была выбита подковами.
Так, можно сказать, крадучись, мы ехали до тех пор, пока повозки не растаяли в тумане. Потом Шуарле кивнул мне и ударил своего коня пятками по бокам.
Пока лошади шли, я отлично держалась в седле; теперь же, когда они сменили аллюр на довольно-таки быструю рысь, мне стало ужасно неудобно и страшно. Лошадиная спина ходила подо мной ходуном, темные тени мелькали вдоль дороги — я изо всех сил ухватилась за повод, но все равно думала, что сейчас упаду под копыта.
— Лиалешь, — сказал Шуарле, обернувшись, — врасти в седло. Прилипни к нему. Двигайся вместе с лошадью — и ничего не бойся.
Я очень старалась. Шаг лошадей становился все шире. Дорога плавно пошла вверх; с одной стороны от нас поднималась поросшая зеленью горная стена, с другой был обрыв, наполненный туманом. Я подумала, что в тумане мы можем сорваться вниз, но дорога виднелась отчетливо — черная от утренней влаги, заросшая по сторонам какими-то взъерошенными кустами.
Спустя примерно три четверти часа, когда небо начало потихоньку розоветь, Шуарле придержал своего коня. Бег снова превратился в ленивую рысцу. Я обрадовалась, потому что от напряжения у меня разболелась поясница и затекла спина. Теперь можно было чуть-чуть отпустить окаменевшие мышцы.
— Отдохни, Лиалешь, — сказал Шуарле ласково. — Мы оторвались. Вряд ли нас начнут искать скоро — и уж точно нас не станут искать здесь.
Звук его голоса каким-то образом помог мне осознать, что мы, во-первых, уже на свободе, а во-вторых, подвергаемся смертельной опасности, как беглецы. Я улыбнулась Шуарле как можно теплее — в душе я давно посвятила его в рыцари, а в это утро он стал моим камергером и коадъютором, самым доверенным лицом. Я чувствовала себя виноватой перед ним: как я могла в нем усомниться? Мой несчастный друг был отважным и верным мужчиной, несмотря на телесную немощь.
— Меня поражает твоя отвага, Шуарле, — сказала я восхищенно. — Ты убил стражника? Этого огромного мужчину? Воина? Как же тебе удалось?
Шуарле усмехнулся.
— Я не хочу тебе рассказывать, Лиалешь. Это слишком гадко для принцессы. Просто — обманул его, заставил забыть осторожность и перерезал горло его собственным ножом, когда он совсем ни о чем не думал. Потом забрал его сумку.
— Ты очень умен.
— Я наблюдателен, — загадочно сказал Шуарле с довольно жестокой улыбкой. — Гранит иногда уязвимее песка. Я давно знал этого человека и достаточно сильно его ненавидел. Но смирился бы и совладал с собственной ненавистью, если бы не ты.
— Знаешь, — сказала я, — я бы никогда не догадалась, что ты настолько храбрый и сильный.
Шуарле придержал лошадь и взглянул мне в лицо:
— Дело не в силе или храбрости, — сказал он просто. — Дело в том, что я люблю тебя, Лиалешь. У меня нет крыльев, но сердце уцелело.
Я чуть не задохнулась. Он тронул мой локоть:
— Ты отдохнула? Нам надо торопиться.
Мы ехали горными дорогами довольно долго. Утро перешло в день, солнце перевалило через зенит и тени снова начали удлиняться, когда Шуарле сказал:
— Ты, наверное, голодна и устала, Лиалешь?
Я невольно хихикнула.
— Я думала, ты никогда этого не скажешь.
От долгой дороги у меня болело все тело. Я была не просто голодна: мне казалось, что лучший обед сейчас — это живая индюшка, проглоченная целиком, вместе с перьями. Стоял невозможный зной; мне было ужасно жарко в плаще и платке, а снять их Шуарле не позволял.
— Солнце обожжет тебя, — сказал он, — а Нут разгневается на нас.
Я только тихо радовалась, что Шуарле прихватил с собой флягу с водой. Он несколько раз давал мне глотнуть — правда, пить все равно хотелось. Так что его позволение на отдых меня просто осчастливило.
— Хочешь спешиться? — спросил он, и я радостно кивнула.
Мы остановили лошадей в чудесном месте. Горная речка весело текла по камням, распространяя свежий запах воды, низвергаясь водопадом в небольшое озерцо и вновь вытекая оттуда. В зарослях на берегу лошади могли спокойно щипать траву, невидимые с дороги. Я с наслаждением села на упругий мох, покрывающий теплые валуны сплошь, как зеленовато-седой ковер.
Шуарле зачерпнул для меня воды из реки. Я, наконец-то, смогла умыться. Вода в реке была очень холодной, но это приободрило и развеселило меня. Шуарле вынул из седельной сумки лепешки, вяленые абрикосы и два куска копченой курицы — еда показалась мне восхитительной.
Я ела и смотрела на своего друга. Его лицо за эту ночь и этот день осунулось, даже глаза запали. Он все время прислушивался, отламывая кусочки лепешки — я заметила, что еда его не слишком занимает.
— Ты не спал всю ночь, да? — спросила я. — Наверное, ты очень устал. Тебе нездоровится?
— Я не люблю ездить верхом, — сказал Шуарле. — Но это ничего. Мы уехали далеко. К вечеру мы доберемся к перевалу, а завтра совсем растворимся в горах. Опасность от стражников Вернийе нам вряд ли грозит. Они не станут искать тебя здесь и рисковать собой.
— Это очень опасные места? — спросила я и поежилась.
— Да, — коротко ответил Шуарле. — Достаточно.
— Ты удивляешь меня, — сказала я, улыбаясь. — Мой милый товарищ не боится того, чего боятся солдаты. Я горжусь дружбой с тобой.
— Они люди, а я — нет, — сказал Шуарле почти весело. — Ими движет любовь к деньгам, а мной — любовь к принцессе. У них нет шансов.
— Погоди. А почему ты не человек?
— Не совсем человек, — поправил Шуарле. — Полукровка. Наполовину сахи-аглийе.
Так я впервые услыхала это слово.
— Птица? Разве бывают ядовитые птицы? И потом — часто ты сам говорил, что у тебя нет крыльев...
— Лиалешь, — сказал Шуарле, — я все расскажу вечером. Нам надо ехать дальше. Ты отдохнула?
Мне ничего не оставалось, как кивнуть.
После того разговора, даже после упоминания об опасности, мне настолько полегчало, что я принялась глазеть по сторонам. Я потихоньку приноровилась к лошади. Сидя взаперти, я совсем отвыкла от красот Божьего мира — и теперь с наслаждением рассматривала чудные деревья с бледно-молочными, будто восковыми соцветиями и стволом, поросшим густой шерстью, высокую траву, птиц, перепархивающих между камней... Я никогда прежде не бывала в горах — их каменные громады, то сияющие белыми снегами на вершинах, то зеленеющие, как неизмеримо высокие стены, увитые плющом, поразили мое воображение.
Ровно ничего страшного я не видала.
Шуарле же все озирался, будто ждал чего-то. Уже на закате, когда самые камни казались розовыми от уходящего солнца, он остановил лошадей у странного места: три каменных столба, высотой в пару человеческих ростов, торчали у самой тропы, а из-под них бил маленький ключик. Крохотное, как мисочка, водное зеркало кто-то аккуратно обложил позеленевшими камешками.
— Дальше нам сегодня не надо, — сказал Шуарле и спешился.
Я тоже слезла с лошади. У меня сильно болела спина; я потерла поясницу, потянулась, и спросила:
— А почему? Еще совсем светло...
Шуарле принялся расседлывать лошадей. Он сложил на земле седельные сумки, потом снял упряжь и сбрую и небрежно отбросил в сторону. Лошади подошли к ключику и стали пить.
— Ты не станешь их привязывать? — спросила я.
— Я думаю, они нам больше не понадобятся, — сказал Шуарле. — Пешком мы, наверное, пройдем — но лошадей тут не любят. Я сам их не люблю.
— Кто не любит?
— Мои родичи, — Шуарле тихонько вздохнул. — Я даже не уверен, что они полюбят меня, когда увидят, Лиалешь.
— Ядовитые птицы? — улыбнулась я.
Он кивнул и начал собирать в кучу сухие веточки. Я догадалась, что нужен хворост для костра, и стала помогать ему. Шуарле притащил несколько сухих слег, разломал их и разжег огонь. Мы набрали в котелок воды, чтобы заварить травник, и достали из запаса еще пару лепешек.
Мой друг снова замолчал. Я тронула его за плечо:
— Послушай, ты же обещал рассказать! Ты ведь не обманул меня?
Шуарле уселся удобнее, обхватив руками острые колени. Сказал, глядя в огонь:
— Лиалешь... это место называется Хуэйни-Аман.
— Горы — чего? Зла?
— Не совсем. Аманейе. Ночных и неживущих, существ, которым нигде нет места. Выходцев из-за реки.
— Из-за реки? Ты ведь не хочешь сказать — просто с другого берега той реки, которую мы проехали, правда?
Шуарле кивнул и подбросил в костер сухую веточку.
— Есть Мистаенешь-Уну, Великая Серая Река, — сказал он тихо. — За нее уходят тени мертвых. За ней живут боги и демоны. Иногда они переправляются на этот берег. Они и есть аманейе — а главная из них Госпожа Нут, Великая Мать. Люди узнали о ней... от нас.
— Ты демон или бог, Шуарле?
— Не смейся, Лиалешь. Мой отец — сахи-аглийе, а мать — женщина, да еще и рабыня. Вот что я знаю о своем рождении. Может, отец любил мать. Может, он соблазнил ее или взял силой. Об этом она никогда не говорила. Важно, что он так и не узнал, что она отяжелела его семенем — иначе забрал бы ее к себе. Судьба аманейе в мире людей — двойка на костях Нут.
— Двойка — это всегда проигрыш? — спросила я.
Шуарле снова кивнул.
— Смертельный проигрыш. Полукровок обычно убивают в колыбели, но человек, которому принадлежала моя мать, был жаден. Ему не хотелось терять раба в моем лице. И он заплатил заклинателю духов... за это, — и дотронулся пальцем до звезды между бровей. — Она не смывается, она никогда не смоется, потому что краска вколота под кожу иглой. Это — цепь, приковавшая меня к земле.
— Иначе ты мог бы летать?