|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Олег Верещагин
РАССКАЗ СОЛДАТА
Собрался воевать — так будь готов умереть.
Оружие без страха бери...
...Но если чья-то боль на этой чаше весов
Окажется сильнее твоей,
Судьба, приняв решенье большинством голосов,
Отдаст победу именно ей...
Алькор. Правила боя.
Анатолий Сергеевич Бражнин,
Штабс-капитан Императорского Гражданского Корпуса Лесничих.
4 г. Галактической Эры.
Планета Зелёный Шар.
ИСТОРИЯ ПЕРВАЯ
Слышали, небось, эту историю? Шёл бой, атакуют враги, пулемётчик кричит:
— Командир, патроны у меня кончились! — а командир ему в ответ:
— Ты ж землянин, парень! — и пулемёт снова вдарил.
Вообще история с глубоким смыслом, только человеку, наверное, и понять. Со мной такая была, и с неё другая моя история началась. Вот сперва первую послушайте. И что у меня разговор такой — не удивляйтесь. Мои из сибирских кержаков, вот я и перенял с детства, и сейчас не вовсе отстал. Правда, сам-то я Сибири и не помню почти, так — обрывки, мне четырёх лет не было, когда перебрались наши на Зелёный Шар. Там я и до войны жил, и в войну, а как пятнадцать мне исполнилось — матери сказал: отпусти, не то убегу всё равно. Отца и дядек обоих в живых уже не было, а старшие братья воевали. Ну, она и отпустила. А куда ей?
И больше я и не видал никого из своих.
Что мой Зелёный Шар захватили — я на фронте узнал. Уже провоевал почти восемь лет, был капитаном, в госпитале лежал. А потом мне майора дали — не в срок, не в черёд, а потому, что как раз армию на Сельговию формировать стали, знаете, конечно. А офицеров почти нет. Ну мне майора — и батальон свеженький. Пехота, конечно.
А батальон — пацаны сопливые, добровольцы, это значит — лет по тринадцать, по четырнадцать, призыва в пятнадцать никто и дожидаться не стал. Один взвод целиком из меркурианцев (1.). Взрослых солдат да офицеров — три десятка. Я вот до сих пор жизнь благодарю за то, что девчонок у меня не было. Хуже нет убитой женщины. Нет, вру — калечная женщина хуже, и всё. Ну, знаете, небось — и девок, и женщин тогда в армии было уже полно. А в штурмовые части всё-таки старались не брать. Не всегда получалось. Мне вот повезло...
1.Имеются в виду не жители Меркурия, а мальчишки из единственной уже тогда на обе Империи колонии для подростков-асоциалов на Меркурии. В те времена в ней ещё содержалось в среднем 250-300 человек в год.
Выбрасывались мы в первой волне, да ещё и прямо в предполье Восьмиугольника Крепостей. Ну вы знаете, как там было. Сорок мониторов и двенадцать тысяч космических истребителей давят оборону планеты. Потом первая волна — десять миллионов человек — разрезает оборону, захватывает лагеря для пленных и интернированных, старается взять как можно большее количество складов и на этом, сами понимаете, иссякает до небоеспособности... в первую волну чуть ли не конкурс был негласный... ну ладно, это не про меня. Так вот. Потом идёт двадцатимиллионная вторая волна, берёт Восьмиугольник, вся ложится по крематориям и госпиталям ожидаемо. Ну и потом — третья, восемь миллионов, волна поддержки и зачистки. Четвёртая волна, два миллиона — в резерве, в случае неуспеха второй сразу уходит к Земле, чтобы присоединиться к тем четырём с половиной миллионам, которые её охраняют. А все, кто уже на планете — умирают в боях. И нас всех об этом предупредили обстоятельно.
Но мы верили, знаете ли, что победим. Это именно вера была. Как в старину — в бога, что ли. Безо всякой логики.
Мы во второй волне были. Моя боевая группа — наш егерский батальон и драгунский полк. Задача — взять скиуттский форт, о котором мы знали только, что его надо взять и что он собой представляет изнутри. По форту перед нашей атакой шарахнули с воздуха, крепко шарахнули — но вы же сами знаете: что сверху крепко, то вблизи — так себе. На вид — чуть ли не руины, а ближе подойдёшь — выползают из трещин да подвалов — и... В общем, начался встречный бой. На истощение. Действительно на истощение. Помню, смешно даже было один раз: сидим друг против друга на развалинах метрах в пяти, в десяти. И не стреляем, не сражаемся. Я раньше даже не думал, что может быть такая усталость. Неподъёмная, на самом деле неподъёмная. Не могли мы просто сражаться. Сил не было, никаких вообще сил не осталось, только усталость. Сидим, смотрим друг на друга. Отдышались, расползлись, опять во встречную... Дотолкали мы их до форта, а они баррикадами всё окружили и жгут, жгут... Драгунский полк наш растаял, как лёд в кипятке, вот только что был — и нету. Включили подавление, сложная техника не работает, поддержка с воздуха — чуть ли не на дельтапланах, довоевались! Мы, егеря, атакуем — жгут, жгут... Воздух горит, а мы атакуем, и они нас жгут...
Форт мы взяли. Не я. Мальчишки взяли. Наши мальчишки в огонь пошли и взяли. Вот такие дела... А я что — я там сбоку стоял...
Мы уже отдыхать собрались, впервые чуть ли не за неделю — отдыхать. А тут... в общем, вместо отдыха надо было джаго блокировать, там целая орда прорываться взялась, со страху, как стадо, но это ж самое опасное. Повёл я своих. Они сколько-то отдохнуть успели, а я — нет. Всё как во сне про войну, вокруг смотришь и думаешь: "Ну не бывает же так, это сплю!" Бежим вдоль дорожной насыпи, а всё вокруг белое. И земля белая, и развали белые, и огонь над ними белый, и воздух белый, и небо белое. Даже мысли — и те, кажется, белые... Джаго штуки три навстречу выскочили — я по ним весь пистолет... а я первым бежал, тут меня вверх и кинуло. Мортирный снаряд — прямо под ноги, осколки снопом вверх, не задело, а меня — взрывной волной... Полетел, как птица, по-другому и не скажу. А сверху всё красивое такое, и краски откуда-то появились, ну честное слово, даже смешно — война, убило меня, похоже, а тут такая красота... Я с детства летать мечтал, вот так чтобы — безо всего... Сбылось, можно сказать.
Упал, покатился, шлем сорвало... Как на ноги вскочил — не помню, помню только, что удачно, прямо на бруствере вскочил, а там их внизу — обезьянник, джаго — толпа. Я почему-то и не подумал, что я-то сейчас один, мои-то низом ещё не добежали, и им меня прикончить — проще простого. Размахиваю пустым пистолетом и ору по-русски:
— А ну, черномордые, бросай оружие, а то кончу всех вот тут разом! — а у самого при каждом слове изо рта — кровь так и брызжет.
И вот снова — хотите верьте, хотите нет, а у меня и в мыслях не было, что не поймут или не послушаются. И точно — побросали все оружие, даже пороняли, можно сказать. Смотрят на меня выкаченными глазами всем стадом и не шевелятся. Тут мои подскочили наконец. Я им ещё успел крикнуть, чтобы пленных не трогали — да какой там, прямо стайкой молчком кинулись, как волчата подрослые, и джаго тут же на месте и покончали, никто не ушёл.
А я тоже на месте на землю и хлопнулся. И думаю, последняя мысль была: "Вот и всё, а обидно-то!" А потом уже только кусками выплывал. Помню — несут меня мои пацаны, мордахи у всех в слезах, грязные, а один, с Меркурия как раз, Вадькой его звали, Вадимом, голову мне придерживает, мне на лицо слёзы кап, кап, и бормочет: "Дядь Толь, ты только не помирай, дядь Толь..."
Я хочу сказать, что помер уже, и нечего плакать, победа потому что — и не могу, снова вырубаюсь.
К слову вспомню: те ребята с Меркурия, кто жив остался — пятеро — в колонию потом вернулись, а им от ворот поворот и бумагу, что реабилитационный курс пройден и заверен, мол, самой жизнью. Говорят, с того-то года колония и вовсе-то пустеть стала, такой, как сейчас, сделалась.
Вот такая первая моя история...
ВАДИМ ГРИДНЕВ, 13 ЛЕТ.
21 г. Первой Галактической Войны.
Планета Земля.
Я сделал это от страха.
Понимаете, только от страха — от страха, что теперь всё раскроется и... и... и я не знал, что будет дальше. Ничего, кроме этого страха, в тот момент во мне не осталось, и это была страшная и мерзкая чёрная пустота, на самом дне которой визжал, прыгал и корчился он — Страх. Никогда ещё мне не было так пусто. Потому что я все эти полгода, с самого первого раза, знал, что поступаю... нет, не "плохо", а как сволочь. Знал — и всё равно продолжал делать это, упиваясь сам собой и каждый раз потом, уже дома, трясясь от нервного наслаждения.
— Ты что тут делаешь? — спросил он снова, спросил всё ещё удивлённо и вполне мирно. Он был высокий... или показался мне таким?.. в форме ДОСАФ и, кажется, раненый, мне показалось, что на лице несколько шрамов. А он смотрел то на меня, то на рюкзак рядом со мной и, когда удивление в его глазах стало меняться на непонимание, я сообразил каким-то невесть каким чувством, что следующим будет — понимание и гнев, гнев на меня, а потом — потом всё.
Потом конец...
...Никогда в жизни я не встречался со взрослым, который был бы для меня опасен. Даже все эти последние полгода я и подумать не мог, что такое вообще возможно — взрослый, которого надо бояться.
Но сейчас он стоял передо мной, этот взрослый.
И я понял: ещё секунда — и он протянет руку и схватит меня. За плечо? За локоть? За запястье? Не важно — он меня схватит, и...
Меня охватила нелепая и бешеная злость — злость на этого человека, который оказался именно там, где я перепрыгнул через забор; что ему не сиделось в караулке, никто тут никогда не ходил, я пятнадцать раз так делал, пятнадцать раз всё проходило просто отлично! А теперь... теперь что же, на самом деле всё?! Правда всё?! И что со мной теперь будет?!
И я, выхватив из кармана новенький пистолет и ни о чём не думая, выстрелил прямо перед собой.
А потом уронил пистолет, повернулся и побежал...
И на бегу понял с ужасом одну простую мысль: это не он был для меня опасен. Он как раз был обычный, нормальный человек.
Это я — был опасен для мира вокруг. Потому что я был лжецом, вором, а теперь ещё и убийцей. Опасным бешеным животным. Я по своей воле выпал из этого мира, из мира людей, в котором родился, в котором прожил столько лет, в котором была вся моя привычная жизнь.
И виноват в этом был только я, снова я и ещё раз — я...
...Когда меня остановили — было уже почти утро, я кружил по улицам всю ночь и даже с облегчением увидел идущих навстречу двоих ДОСАФовцев. Я понял, что это за мной (по номеру пистолета меня найти было проще простого... а значит — уже побывали дома, и...), замедлил шаг и замотал головой, потому что один из них, юнармеец, на пару лет всего постарше меня, сказал жёстко:
— Не беги, — и предупреждающе двинул в мою сторону стволом пистолет-пулемёта.
Я и не собирался бежать. У меня подкашивались ноги, и мне снова стало страшно — я не понимал, почему он не выстрелил в меня, разве меня можно оставлять в живых?! Но я всё-таки спросил:
— Он... жив?
Они поняли, о ком я. И второй, уже пожилой мужчина, ответил негромко и спокойно:
— Да. Ранен в бок, но жизнь вне опасности. Что ж ты натворил, Вадим?
А я тяжело сел на тротуар и, задыхаясь, повторял:
— Он жив... жив... жив... — и услышал ещё, прежде чем потерять сознание, голос пожилого:
— Значит, всё-таки не совсем пропащий.
Я хотел сказать, что это не так и что — совсем, но уже не смог.
!217 ОБЕЗЛИЧЕННЫЙ, 13 ЛЕТ.
21 г. Первой Галактической Войны.
Планета Меркурий.
На подлёте к Арконе Вадима стало трясти от ужаса.
Аркона, Рюген, Руян, Буян — все хорошо знали, что такое этот остров, святыня двух Империй, личное владение двух Императоров, место, где родилась из пепла и снега Безвременья новая Земля. Когда самолёт стал закладывать вираж над белыми скалами, выходя на посадочную глиссаду — Вадим зажмурился. Ему всерьёз показалось — без шуток! — что сейчас загрохочет гром, вздыбятся волны, загремят страшней грома разгневанные голоса и над белыми утёсами поднимутся, обретая плоть, грозные фигуры первых воинов Земли, витязей РА, хускерлов "Фирда"... Через миг он опомнился, но ужас остался.
Его привезли судить на священную землю. Как святотатца, поднявшего руку на великий закон братства и единства, как ничтожество, осмелившееся противопоставить себя Людям. И как убийцу, пусть и неудавшегося.
А значит — прощенья и пощады не будет.
Да он и не ждал прощенья или пощады. Вот только страх от того не становился меньше — он корчил и ломал мальчишку. Вадим не поднимал глаз, пока они ехали вдоль окраины города. А ведь он столько читал о нём, столько смотрел, так мечтал когда-нибудь сюда добраться. Но всё это — и лунадром над белыми скалами, и Аллея Чести, и Храм Асатру, и античный стадионный комплекс, и многое-многое другое — всё это было не для него. А для него было спрятанное между кряжистых дубов небольшое здание из чёрного диабаза и алого гранита с золотым изображением весов над ограждённым тремя парами колонн входом.
Здание общеимперского суда.
Его конвоировал специально приставленный человек, хотя это и было — низачем, Вадим прилетел бы сюда и сам, не посмев даже на шаг отклониться от маршрута. Сознание вины, стыд и страх раздавили его. Но так уж положено — официально доставить, официально передать бумаги. А ему самому было всё равно...
...Судей оказалось двое — из обеих Империй — и четверо народных присяжных заседателей, тоже из Англо-Саксонской и Русской империи, но по двое. Они сидели на возвышении и о чём-то переговаривались — совершенно обычные люди, хоть и в старинных мантиях и париках.
Кроме Вадима, в помещении сидели на скамье ещё пятеро мальчишек примерно его лет. Таких же пришибленных. Один — красивый блондинчик — даже плакал, не навзрыд, но плакал, пытаясь прятать слёзы то в воротнике, то отворачиваясь, то нагибаясь почти к коленям... Остальные сидели, словно замороженные, ни на кого не глядя, головы поднялись синхронно лишь на миг, когда Вадима ввели и усадили рядом с ними.
Он уже знал, что тут собраны со всей Системы те, кто за последние три месяца совершил одинаковые преступления. Последняя пятница каждого третьего месяца — день такого суда.
Сопровождавший Вадима человек передал пакет и сразу ушёл. Вадим проводил его беспомощным взглядом и сжался на скамье — оборвалась последняя ниточка, связывавшая его с домом, с родным городом. А может, всё ещё обойдётся?! Ну осудят на работы, на...
— Встать, суд идёт! — это хором сказали, поднявшись и замерев, русский судья по-английски и английский — по-русски. Мальчишки сразу поднялись, поднялись неловко, как будто их собственные тела стали слишком тяжёлыми и чужими. Кроме них и судей тут были только два охранника по сторонам скамьи и они, конечно, уже стояли. — Прошу всех садиться.
Вадим опять сел и вцепился в скамью по сторонам от себя пальцами. Блондинчик перестал плакать и, подняв голову, смотрел на судей. Остальные — глаз не поднимали.
Разбор дел был быстрым. Их всех обвиняли по одной и той же статье — "Кража общественного достояния", хотя и по разным подпунктам. Эта статья имелась в обоих УК. И только у него, Вадима, была ещё и статья "Неудачное покушение на убийство должностного лица, находившегося при исполнении служебных обязанностей".
Судьи — англосакс для русских и наоборот — зачитывали обстоятельства дел, сопровождая это демонстрацией на экране. Потом задавали вопросы, на которые полагалось отвечать стоя, коротко (желательно вообще "да"-"нет"; если это было невозможно — как можно короче). Потом один из заседателей приводил доводы в защиту обвиняемого, другой — оспаривал сказанное и судья выносил решение...
Вадим спросили в числе прочего, понимал ли он, что стреляет в человека, находящегося при исполнении служебных обязанностей и пытающегося задержать его, Гриднева Вадима Сергеевича, тринадцати лет, в момент кражи продуктов с армейского склада? Стреляет и может убить? Он ответил "да", потому что это было правдой. На экране показали часть беседы Вадима с врачом-психиатром, которая была почти сразу после ареста; потом — с другим психиатром. Спросили, помнит ли он эти беседы? Он ответил "да" и поймал взгляды других мальчишек — они косились на него изумлённо и неверяще, как будто даже забыв о своих преступлениях. Отодвинулись инстинктивно, и Вадим не мог на них злиться.
Его спросили, осознаёт ли он, что дублированная психологическая экспертиза признала его полностью вменяемым на момент совершения преступления, "хотя и находившимся в затемняющем стрессовом состоянии"? Он ответил "да" и его спросили, понимает ли он слова "находившимся в затемняющем стрессовом состоянии"?
Он ответил "да". Он понимал эти слова. Они значили "не соображал, что делает". Особенность детской психики...
Его спросили, что толкнуло его на кражу продуктов? Голод? Этот вопрос добавил молодой англосакс-заседатель, и вопрос прозвучал, как наводящий. Остальные члены суда все сразу посмотрели на англосакса молча, но не очень одобрительно. Однако тот никак не отреагировал — смотрел на Вадима внимательно и грустно.
Вадим хотел сказать "да" — схватить брошенный спасательный круг, это был спасательный круг, и он вдруг ясно понял, что это — спасательный круг. Но это было бы неправдой, и он помотал головой. Его попросили сказать вслух, и он сказал, что не голод. Он в самом деле ел лучше большинства сверстников, да и положение дел с едой в последнее время вообще выправилось.
Вопрос о причинах повторили. Но он ничего не смог сказать...
...Всех пятерых приговорили к разным срокам общественных работ, а блондинчика — ещё и к домашнему аресту на год. Как понял Вадим, тоже все пятеро были исключены из пионеров (точней, трое из пионеров, а двое из скаутов) и уже давно получили крепкую порку.
А вот его никто не выпорол. Его вообще никогда в жизни не...
... — ...ать! Объявляется приговор по делу !1 на сегодняшнем заседании. Личность Вадима Сергеевича Гриднева, тринадцати лет, секвестируется, ему присваивается номер 217 обезличенный под полным управлением Русской Империи. Номер 217 высылается в Исправительную Межимперскую Колонию Меркурий до окончательного решения его вопроса.
Дальше во рту стало кисло, и зал мягко оплыл куда-то вниз — в глухую темноту...
* * *
Большой Купол был первым и до сих пор действительно самым большим поселением землян на Меркурии. Жить на планете было сложновато даже учитывая повысившуюся почти до земной гравитацию (ядро Меркурия "разогнали" до очень высокой скорости ещё в самом начале Промежутка) и надёжные орбитальные экраны, обеспечивавшие защиту поселений от солнечной активности всех видов и форм (при том, что защиту могли дать и сами купола — но на них теперь оказалась возложена задача "последней линии обороны" на почти невероятный случай разрушения любого экрана...).
На Меркурии жило всего тысяч тридцать — и в основном посменно. А тех, кто связал с планетой свою судьбу навсегда или даже родился тут, насчитывалось от силы тысячи четыре. Почти все они жили именно в Большом Куполе.
Большой Купол никто в классе... да нет, наверное, даже в целой школе... не видел вот так — воочию. На Луне были почти все, разве что самым младшим не повезло, а вот добраться до Меркурия... если бы это случилось полгода назад — Вадим лопнул бы от гордости, не смог бы удержаться от откровенного хвастовства в отряде, хотя хвастаться и недостойно пионера.
Но, наверное, всё-таки достойней, чем красть...
..."Сволочь, ты у кого крал, ты же у меня и моих парней крал!" — сказал Борис и в его глазах были презрение — и боль. Он поднял кулак, и Вадим с облегчением подумал: пусть бы ударил и убил. Но он не ударил, и теперь почему-то Вадим вспомнил не брата, а маму. Хотя она ничего не говорила, и в глазах у неё было лишь изумление — огромное и даже какое-то весёлое, словно она хочет рассмеяться и спросить: "Это шутка, да?"
Это была не шутка.
Мама не приехала проводить его в аэропорт, когда его увозили на Аркону, хотя это разрешалось — она лежала в больнице. Наверное, и сейчас ещё лежит... а вдруг она умерла?!
Нет. Ему бы сообщили. Что угодно может произойти, но о таком сообщили бы обязательно.
Отца — отца, погибшего на Ангбанде — Вадим не вспоминал.
Ему было страшно вспоминать отца...
...Впрочем, он уже и не пионер. И от этого Купол, медленно и плавно кренящийся куда-то (на самом деле, конечно, кренился шаттл) за иллюминатором, казался совсем не интересным. Таким же плоским и серым, как вся жизнь. А огромная, одетая в алое пламя близкого Солнца, фигура памятника Бауэрли... (1.)
1.Артур П. Бауэрли — англосаксонский исследователь Меркурия, основатель постоянного поселения Купол, блестящий физик и энергетик.
...Ох. На неё лучше совсем не смотреть. Вадим утыкается взглядом в свои лежащие на коленях руки — сжатые в белые кулаки. Казалось, отважный англосакс ожил и теперь вскинутой ладонью преграждает путь на планету, которую он так любил и подарил людям бескорыстно и от всего сердца, шаттлу, везущему его, Вадима. Подумалось: вот бы сейчас и правда разбиться. Даже и не страшно. Вот только шаттл-то обычный, просто он сидит в отдельном отсеке. Он разобьётся — чёрт с ним, туда и дорога, но в салоне же летят люди...
...хорошо, что никто из них не знает, кого везут в отдельном отсеке. Преступника...
... — Проходи.
Что?! Уже?! Уже пришли?! Только что же был шаттл — он сознание потерял, что ли? Или просто всё вокруг настолько чужое теперь, что...
Камера совсем не была похожа на камеры из прочитанных исторических книжек и увиденных фильмов про старые времена — если честно, Вадим-то был готов увидеть именно такую, с цепями, голым топчаном и сырыми стенами. А оказался он в обычной комнате, немного поменьше, чем та, в которой прожил свои тринадцать лет, но казавшейся даже просторней из-за того, что была она окрашена в светло-жёлтые тона. Правда, эта комната выглядела странной, нежилой — аккуратно расставленная мебель, аккуратно разложенные на аккуратно застланной кровати и в открытом шкафу вещи, да ещё — не было на столе с аккуратно лежащими письменными принадлежностями, тетрадями и всяким таким — привычного компьютера; лежала лишь читалка. И — совсем не было окон, только на одной из стен висел очень большой экран. Да ещё одна узкая дверь вела, наверное, в санузел.
В этот момент его отпустил тот по сути спасительный ступор, в котором он находился с момента, когда порог дома переступили люди аз администрации — и его разбудили (он тогда проспал почти сутки, уснул, как только его привели домой патрульные) и сказали, что надо идти. Сначала в школу, а потом — на аэродром.
И он понял, почему эта комната нежилая.
Да просто потому, что это он будет тут жить. Он, Вадим Сергеевич Гриднев, тринадцати лет, на данный момент — !217 обезличенный под полным управлением Русской Империи. Комната приготовлена для него.
Он будет тут жить несколько лет. А потом... когда ему исполнится шестнадцать...
— Что я наделал? — растерянно спросил мальчик в пустоту комнаты. Уронил сумку, на негнущихся ногах подошёл к кровати и упал на неё ничком.
И застыл, как мёртвый.
Он не помнил, сколько лежал. Кажется, кто-то вошёл, но было настолько всё равно, что Вадим даже не пошевелился. А человек по-хозяйски прошёлся по комнате, как-то насмешливо кашлянул — и Вадим поднял голову, хмуро посмотрел через плечо.
Посетитель был мужчина — молодой, подтянутый, крепкий. И у Вадима внутри шевельнулась неожиданная неприязнь: охраняет мальчишек в тюрьме вместо того, чтобы быть на фронте... но уже через миг он понял, что правая рука этого человека, одетая в перчатку, слишком странно гнётся в локте — у него был электронный протез.
— Ну, давай знакомиться, — без малейшего наигрыша сказал однорукий, увидев, что мальчишка глядит на него.
— Вы же читали моё... дело, — ответил мальчик безразлично и — самую чуточку — неприязненно. Повозился, сел — глупо и странно было бы лежать лицом в подушку при чужом человеке.
— Читал. Но я же не дело от тебя услышать хочу, а — познакомиться. Разные вещи, согласись?
Вадим кивнул, хотя ему было всё равно по сути.
— Меня зовут Дональд МакГиллаври. Я твой воспитатель. Не очень подходящее слово, но — традиция есть традиция... — он взялся за спинку стула: — Сяду?
Вадим пожал плечами:
— Я могу запретить, что ли?
— Да вообще-то можешь, — ответил МакГиллаври, садясь верхом на стул. — Ты вообще много чего можешь делать, только уйти отсюда — увы.
Вадим оперся ладонями о кровать по обе стороны. Со вспыхнувшим интересом спросил:
— А если я скажу, чтобы вы ушли — вы уйдёте?
МакГиллаври кивнул.
— Мне уйти — или будем знакомиться?
— Номер двести семнадцат... — горло перехватило, Вадим кашлянул, пряча глаза: — Семнадцатый.
Он вскинул глаза и увидел, что МакГиллаври смотрит сочувственно. Пожал плечами:
— Я не знаю, что ещё сказать.
— Ну тогда можешь спросить, — предложил воспитатель. Вадим криво усмехнулся:
— Что?
— Некоторые спрашивают, что надо делать, чтобы поскорей выйти, — сказал МакГиллаври. — Я обрадовался, когда увидел, что ты не спросил.
— Почему? — Вадим сел удобней, тоскливо вздохнул.
— Потому что такие, как правило, никуда не выходят, — пояснил МакГиллаври. Вадим вздрогнул, ему даже не было стыдно за свой страх, который он не сумел скрыть.
— А разве отсюда можно вообще выйти? — спросил мальчик. МакГиллаври кивнул:
— Конечно. Более того — у большинства всё-таки так и получается.
— А... — Вадим, у которого закружилась голова от вспыхнувшей отчаянной надежды, испуганно подавился вопросом "что для этого надо делать?" Но МакГиллаври улыбнулся:
— А вот этого я не скажу. Потому что не знаю. И ты пока не знаешь, иначе не оказался бы тут. Но, если ты не против, мы попробуем это узнать вместе.
— Я хочу домой... — безнадёжно прошептал Вадим, чувствуя, что сейчас заплачет, что слёзы совсем близко. Не заплакал он потому, что опять встретился взглядом с глазами МакГиллаври. В них по-прежнему было искреннее большое сочувствие — и ничуть не меньшая жёсткость.
Ему было жалко несчастного мальчика. Но он помнил, что мальчик тут — не просто так.
— Ну, будем считать, что знакомство всё-таки состоялось, — воспитатель тем не менее не спешил вставать и Вадим понял, что совсем не хочется ему, чтобы МакГиллаври уходил. Потому что, если он уйдёт — то станет тихо. И в этой тишине... — Давай-ка пару слов по поводу здешней жизни, — он кивнул в сторону входа: — Дверь после отбоя заперта снаружи. Но, если ты нажмёшь кнопку — вот эту, рядом с кроватью... да-да, эту самую — приду я. В любое время дня и ночи. Общий отбой тут в десять, но уже в девять можно лечь спать, подъём — в шесть, время всё условное, земное. Кроме того, днём ты будешь работать — как все. Тебе ведь уже тринадцать? — Вадим кивнул. — Десять часов три дня в неделю, остальные три дня — учёба в школе. А в остальное время можешь свободно выходить на территорию, гулять в саду — тут большой сад под куполом, увидишь, там очень красиво — заниматься спортом, читать... Да там, на столе, распорядок дня лежит. И план колонии.
— А разве меня не будут... — Вадим помялся. — Ну, лечить?
— Считаешь, нужно? — заинтересовался МакГиллаври. Вадим помедлил, пожал плечами:
— Ну... я не знаю.
— И я не знаю, — согласился МакГиллаври. — Я же пока о тебе ничего не знаю толком. Кроме разной ерунды вроде того, как тебя зовут — и ещё что ты делал. Сделал. И это уже не ерунда. И никто не знает, как это лечить. Кроме тебя самого.
Вадим спрятал глаза. Ему отчаянно захотелось всё объяснить... но именно в этот миг он вдруг во всей открытости и простоте представил себя — себя в последние полгода! — и ему стало страшно. Потому что объяснить тут было ничего нельзя. Это прозвучало бы снова — как голос из иного мира. Поганого, и очень поганого, мира.
— Я не знаю, почему... — отчаянно начал он. Но это было враньём, и он не стал продолжать. И подумал, что — знает. Что ему нравилось ощущать себя неуловимым, отважным, хитрым и умным. И что в то же время он отлично понимал, что поступает мерзко и говорил себе об этом — но сладостное чувство своей непревзойдённости глушило голос... да, голос совести. А ведь у него всё-таки оставался шанс на свободу — оставался до того самого распоследнего мига, когда он, обезумев от животного ужаса за самого себя, нажал курок. Хотя... как бы он стал жить на свободе среди прежних людей, среди своих друзей, в своём доме, во всём этом прежнем мире, где все знали бы, что он делал — ради извращённой забавы крал у армии?! Что ему оставалось бы тогда — удавиться самому? Ведь даже если убежать на другой конец Земли... или даже на Плутон, где никто ничего о тебе не знает — ты-то сам всё знаешь! Получается, что этот суд, по сути, спас ему жизнь?!
Всё это он понял мгновенно и ясно. И всё-таки пробормотал жалко-агрессивно:
— Я же там не один был... в суде... ещё пятеро... так почему только меня...
— Вот и скажи мне, почему? — предложил МакГиллаври. Вадим растерянно посмотрел на него. Откуда-то из глубины души пришла вдруг страшная, удушливая (знакомая!!!) злоба: издевается! Взрослый, сильный, свободный — издевается над ним, над мальчиком, которому и так плохо, просто ужасно плохо... — Я не издеваюсь, — тихо сказал МакГиллаври, и Вадим испугался: он что, читает мысли?! — И мыслей не читаю. Просто скажи, почему в суде вас было шестеро, сделали вы, хоть и в разных местах, одно и то же — воровали — а оказался тут один ты? Потому что стрелял в охранника?
— Я... я не знаю, — признался Вадим. В глазах мужчины промелькнуло огорчение, но он спросил совершенно обыденно и уже о другом:
— А ты где работал?
— Подсобным рабочим на ремонтном, — вздохнул Вадим.
— Тут тоже будет такая возможность... А кем ты стать хотел?
— Я же уже не стану, — сказал Вадим горько. И с вызовом добавил: — Я не хочу про это! Не буду!
— А вот это дело твоё, — неожиданно согласился МакГиллаври и быстро, сильным незаметным движением, поднялся. — Ну я пойду.
"Не уходите!" — хотел не сказать, даже не попросить, а взмолиться Вадим. Но вместо этого кивнул с безразличным лицом...
...Он так никуда и не стал выходить. А, когда в девять погасили свет, Вадим включил ночник. Он лежал на койке и плакал, остановиться не получалось — плакал от тоски. Ему вспомнилось вдруг, как с него сразу после выяснения дела, за день до того, как вести его на суд, снимали галстук, вспомнились потрясённые лица ребят в строю (а он стоял — отдельно, и это было — ужасно...) и гневный, полный отрицания и праведной уверенности крик Женьки Строева: "Не может быть, это не Вадька сделал!!!" — и то, как спасительно подкосились ноги — и опять, как тогда, на тротуаре (и потом — в зале суда), настала мягкая чернота...
Женька теперь точно знает, что — Вадька. Он представил себе, что узнает: Строев, его лучший друг — подлец, вор и неудавшийся убийца. И ужаснулся — ужаснулся не за себя, отчего было ещё жутче. Как бы он тогда жил?! А Женька как теперь?!
Тоска стала душить, стала неотвратимо останавливать сердце. В ужасе, в предсмертной судороге, мальчик дотянулся до кнопки, сам толком не понимая, что делает, вдавил её...
...Он мог бы не делать этого. Кнопка существовала во многом "для порядка". В камерах было установлено постоянное слежение, даже в санузле. Но следили не люди, так унижать юных заключённых было бы непредставимо, а мощный компьютер — настроенный на тревогу в случае увиденных "нештатных ситуаций". И, когда Вадим нажал кнопку, МакГиллаври уже открывал дверь...
...Откуда-то появился запах мяты и полыни. Лежавший на спине мальчишка глубоко вдохнул — и икающее закашлялся. Сердце снова забилось, он вдохнул снова — испуганно, вытаращив глаза на убирающего в небольшой плоский чемоданчик маску воспитателя, который сидел рядом на кровати. От унижения и стыда Вадим застонал и на подламывающихся руках перевернулся ничком.
— А полечиться тебе всё-таки будет надо, завтра врач зайдёт, — сказал МакГиллаври и необидно похлопал Вадима по спине. — Эти обмороки — нехорошая штука. У тебя, похоже, здорово нарушилось кровообращение мозга. Со мной было такое же — но у меня-то после контузии...
Вадим всхлипнул, посмотрел вбок-вверх над локтем мокрыми глазами и спросил сипло:
— А вы... вы кем были?
— Человеком — был и есть. А служил в Лёгкой Пехоте Хайленда, 11-й батальон. Егерь, в общем , — общеземной термин шотландец произнёс с лёгким недовольством.
— А... где вас контузило? — Вадим повернулся на бок.
— Ууууу... — шотландец легонько свистнул. — Камелот — слышал про такое место?
— Слышал, — неожиданно ответил Вадим — и МакГиллаври удивлённо-обрадованно чуть склонил голову к плечу, глядя на мальчика. — Это же столица Шилда. Я сочинение писал в прошлом учебном году, весной, про сражение за Камелот.
Он сказал это и внутренне съёжился. Он писал про героев, захлёбываясь восторгом перед ними, мечтая стать таким... а сам уже сходил в первый "рейд", как про себя называл это. "Рейд"! Какое слово измарал...
— Ты уже воровал в это время, да? — спросил МакГиллаври. Вадим кивнул, откинулся на спину, схватился ладонями за виски и заскулил от непереносимого стыда. — А если бы ты оказался с нами — там, на фронте?
Вопрос был глупый, детский, младшевозрастной. Но Вадим вскинул голову с измятой подушки и горячо, даже горячечно сказал:
— Я бы... я бы знаете, как дрался?! Я бы... — и сник: — Вы думаете, я сейчас так говорю, чтобы... чтоб подольститься? Да?
— Нет, — покачал головой МакГиллаври и задумчиво добавил: — Именно что я тебе верю. То-то и оно, что ты правду говоришь. Задумайся. Только завтра. А сейчас давай-ка спи... — он встал, но помедлил и предложил: — Могу помочь уснуть.
Что он хотел предложить — парогенератор, сонотрон, ещё что-то — Вадим так и не узнал. Потому что ответил:
— Нет, не надо. Я усну теперь... и спасибо.
Воспитатель кивнул и вышел из комнаты.
* * *
Вадим скучал — по дому, по маме, по друзьям (которых не осмеливался так назвать теперь даже мысленно, но что это меняло?!), по всему вообще. И сначала почти каждый вечер плакал. Но постепенно тоска не то чтобы прошла — стала не такой острой и болезненной.
Ребят, если прилюдно, называли только по номерам и друг к другу они были обязаны обращаться по номерам (может быть, ещё и поэтому они по большей части молчали?). Но один на один воспитатели обращались к ним по именам. Не только к нему — ко всем. И Вадим это точно знал — хотя и не знал, было ли это запрещено или нет. А сами мальчишки держались — почти все — в стороне друг от друга. Это было непредставимо для земных детей, если их собралось в одном месте больше двух. Вадим поймал себя на том, что ищет на лицах остальных мальчишек какие-нибудь признаки того, что они преступники. И тут же посмеялся над собой — а у него самого что "на лице написано"?! Да ничего. И с чего тогда он решил, будто у других окажется иначе?
Иногда его очень тянуло узнать, что сделали другие. Болезненно тянуло. Потом Вадим понял, что ему хочется это знать, чтобы можно было сказать себе хоть о ком-то: "А я не самый худший, вон тот вон что сделал..." — и стало отвратительно. Но любопытство всё-таки иногда возвращалось.
В понедельник, среду и пятницу они по три часа работали в мастерских — мастерские были разные, не все даже военные, хотя в основном и да. Потом занимались в школе по три часа. А во вторник, четверг и субботу шли совершенно обычные школьные занятия, которые вели самые обыкновенные учителя (не было только занятий по военному делу — и это ужасно оскорбляло!). И воскресенье — совсем свободный день.
Станций тут не было. Для станций надо, чтобы ребята сами вместе что-то организовывали и постоянно "горели" делом — а тут такое напрочь отсутствовало. Зато были большой спортзал (единственное место, где заключённые становились похожи на обычных мальчишек — во время обязательных коллективных игр) и на самом деле огромный сад. Вот там, в саду, почти всем нравилось гулять в свободное время — которого оказалось ошалело много. В огромности сада люди терялись, и можно было себя ощущать в одиночестве. И в то же время забывать, что ты на Меркурии — наверху меняли силу освещения "солнечные лампы" и матовый потолок не давал видеть космос.
Хотя нет. Не в одиночестве. Именно в саду чаще всего "привязывались" и шли рядом самые разные мысли. Иногда они доставали так, что Вадим клялся себе: больше ни шагу в этот проклятый сад не сделаю! Но проходили день-другой — и его туда тянуло снова...
Через сад текла, делая две разнонаправленных полупетли, река — Гьёлль. Название было жестоким, тем более, что снаружи та же самая река двойным кольцом ограждала внутренний купол колонии. Впрочем, Вадим знал, что река под тем же самым названием течёт через весь Купол — и ничего, никто не видит в этом никакого "особого смысла". Её так и назвала-то экспедиция Бауэрли — когда к своему изумлению обнаружила в недрах Меркурия недалеко от ставшего знаменитым позже Плоскогорья Огненных Змей огромное озеро самой настоящей воды, не радиоактивной, но почти дистиллированной. Реку проложили именно оттуда...
МакГиллаври постоянно был рядом — только в саду никогда не появлялся, ни он, ни другие воспитатели. Вадим даже не мог объяснить, как он это его присутствие ощущает — воспитатель вовсе не прилипал, как банный лист, он мог не появляться часами, но... стоило Вадиму упереться в какой-то вопрос или начать злиться или по-чёрному тосковать — и МакГиллаври возникал рядом. Поэтому и казалось, что он — рядом постоянно, и лучше Вадим опять-таки не мог объяснить. Но зачем МакГиллаври нужен, как воспитатель — Вадим не понимал, потому что тот никак не воспитывал. Так... иногда говорил, но с теми же учителями Вадим общался намного чаще. Да и с врачом сначала — тоже, пришлось пройти десять часовых сеансов. Зато обмороки ушли.
В книжках он читал, что раньше узники часто отмечали где-нибудь дни своего заключения, чтобы знать, сколько ещё осталось. Но ему этот рецепт не годился — он не знал того, что знали они: какой срок ему назначен? Временами мысли начинали лихорадочно метаться вокруг этого вопроса — а что, если его уже признали неисправимым?! А что надо сделать, чтобы исправиться?! А что... а как... а почему...
Именно в один из таких моментов МакГиллаври позвал Вадима к видеосвязи.
Вадим шёл следом за воспитателем, злился и недоумевал. Разве он кому-то нужен?! Разве им вообще кто-то интересуется?! Он назло себе не спрашивал, кто там пожелал с ним поговорить, а МакГиллаври чуть косился и вроде бы улыбался. Вадим готов был броситься на него с кулаками — да и бросился бы, но понимал в глубине души, что это глупо. Не опасно, а именно глупо — при чём тут МакГиллаври?
— Ты не спросишь — кто? — наконец поинтересовался воспитатель. Вадим ответил резко:
— Я же всё равно сейчас увижу — кто! — и едва не добавил: "Хотя мне никто не нужен!" Не добавил, потому что это было враньём и это он был никому не нужен...
...Женька на экране мялся. Он говорил, наверное, со станции в столице, она единственная оставалась на всю Империю для видеосвязи по Системе, и такой сеанс стоил денег, причём больших денег. Женька мялся — и Вадим невольно отвёл глаза. Ему сделалось мучительно мерзко. За себя. Он представил, как Женька видит его на экране — ничтожество с красными ушами и бегающим взглядом. И ведь не выключился сразу!
— Привет, — неловко сказал Женька.
— Угу, да, — ответил, вздрогнув, Вадим.
— Ты уже... там, да?
— Угу... — глупый был вопрос, он "уже тут" два месяца, но Вадим меньше всего склонен был смеяться над этой глупостью. А Женька продолжал:
— Ребята... все... весь отряд... просили передать, что мы... что мы все виноваты.
Вадим ошарашенно посмотрел на... друга?! Тут же отвёл глаза. Нет, это понятно, "один за всех — и все за одного!", но... но к нему-то это какое имеет отношение?! Он же...
— То есть как? — вырвалось у Вадима. Женька вздохнул:
— Ты же... я... я за себя скажу. Ты же мой друг.
— Я... твой... друг? — потрясённо кое-как выговорил Вадим. Он пытался понять, не заговорил ли Строев на итальянском или финском языке... или, что верней, на чешском, где "позор!" — это "внимание!", а "час" — "минута". — Но я же...
— А при чём тут это?! — сердито спросил Женька. — Разве дружат и перестают дружить из-за таких вещей? Мне за тебя очень стыдно. И очень страшно, что ты... такой. Но при чём тут это?!
Последние слова он почти выкрикнул. Вадим обессиленно откинулся на спинку кресла и какое-то время в комнате было тихо-тихо.
— Помнишь, как в позапрошлом году я тонул? — спросил Женька.
Они тогда тонули оба. И Вадим не помнил, почему и откуда взялись силы и смелость — когда он буквально чудом выбрался из-под тупо, смертоносно наползающей льдины и уже рванулся, хрипло хватая воздух ртом, судорожно отмахивая гребки, к берегу... так вот, откуда взялись силы повернуть назад и нырнуть за Женькой. И достать его — уже совсем вяло шевелящегося — и дотащить, добуксировать до суши... Разве такое забудешь?! Вадим неловко кивнул. и впервые посмотрел прямо.
— А ты тонул — и я не понял. Не помог, — сказал Женька. — Ты возвращайся, понял? Возвращайся.
И экран выключился.
Вадим вскочил, едва не прыгнул вперёд — сразу на миллионы километров. А когда опомнился и, тяжело дыша, с мокрыми глазами, сел в удобное кресло — то оказалось, что рядом МакГиллаври. Вадим посмотрел на него долгим яростным взглядом. Сморгнул... И сказал:
— Водителем грузового поезда.
МакГиллаври искренне-удивлённо переспросил:
— Что?
— Я мечтал... мечтаю стать водителем грузового поезда. То есть, солдатом, конечно, но если в мирное время...
— Есть ещё один вызов, — кивнул на экран МакГиллаври. — Это твоя мама.
— Мама?! — обрадовался, словно чуду, Вадим, вскакивая. Но тут же осел обратно в кресло и грустно покачал головой: — Я... не могу говорить. Я не могу, мне... мне стыдно. Я с Женькой-то только потому, что вы не предупредили... а тут... нет, я...
МакГиллаври покачал головой и негромко сказал:
— У моего народа есть такая легенда. Это было очень давно. В одном клане жил юноша, единственный сын своей матери, в котором она не чаяла души после того, как погибли в бою её муж и старшие сыновья. Юноша был сильным, смелым и красивым, он часто отправлялся на охоту в горы и никогда не возвращался без добычи. Но однажды в этих горах он встретил прекрасную девушку, в которую влюбился поистине без памяти, потому что, когда девушка — а она была злой феей из Волшебного Народа — потребовала от юноши в знак доказательства его любви принести ей сердце матери, его рука не дрогнула... Но он так спешил принести страшный подарок своей возлюбленной, что на пороге хижины споткнулся, упал и уронил сердце. И услышал, как оно произнесло ласково и встревоженно: "Ты не ушибся, сынок?"
— Вы не поняли... мне стыдно с ней говорить. Мне, — с силой нажал на слово Вадим.
— А это очень неплохо, — сказал шотландец. — И поговорить всё-таки надо. Я соединяю, она же ждёт, Вадим...
...Поднять глаз Вадим не мог. И говорить тоже не мог. Не получалось. Впервые в жизни при разговоре с кем-то у него было пусто, совсем пусто в голове. Он мучительно вздрогнул, когда голос из другого мира произнёс:
— Охранник тот... он просил за тебя.
Вадим поднял голову — на миг, но этого было достаточно, чтобы увидеть: мать полностью седая. Резануло по глазам — и голова упала снова.
— Даже Императору писал. Что ты просто испугался и сглупил...
"Если бы только это... Никто правды не знает. А я трушу её сказать..."
— М... ты... ты будешь... м... м... — язык не слушался.
"Меня ждать?" Она будет. А он-то — он как к ней вернётся?!
— Буду. Буду, конечно. Буду, буду.
Не плакать. Не сметь плакать. И подними морду, тварь, подними, посмотри на седину своей матери. Это — тоже твой приговор.
Вадим поднял лицо. Стиснул зубы. В маминых глазах были горе и любовь. Горе и любовь.
А будь я скандинавом или весторном — она бы, наверное, не прилетела. Отказалась бы от меня. И как бы я тогда...
— Тут нормально, — слова были чужими, но правдивыми — и мать это поняла. Впрочем, сколько бы горя ни жило сейчас в ней — земная женщина была полностью уверена, что никто не станет здесь мучить её сына.
Никто, кроме него самого. И это она понимала тоже. И ей было больно — вместе с сыном, и она жалела, что не может принять боль вместо сына, и понимала, что это было бы неправильно, но...
— Выключите! — заорал Вадим. — Выключите, выключите, вы-клю-чи-тееее! Я не могу! Не могу я!
Экран погас и Вадим снова рванулся к нему, заливаясь слезами:
— Отпустите меня домой! — простонал он. — Пожалуйста! Будьте... будьте людьми!!!
И — наткнулся на взгляд МакГиллаври.
— Я предупредил, что у тебя разговор. Но ты ещё успеешь на второй урок, — сказал воспитатель. — И вытри слёзы.
Вадим ненавидяще посмотрел на него. Яростными рывками рукавов вытер глаза. Вскинул голову:
— Так, воспитатель МакГиллаври?!
— Так, !217 обезличенный, — отрезал МакГиллаври...
...На уроке этики и психологии общества учитель рассказывал о деструктуризации социума в конце Века Безумия. Десятеро мальчишек слушали привычно-внимательно. Занятия в школе велись по специальной усреднённой программе, день — на русском, день — на английском. Сегодня был "английский" день, но Вадим неплохо знал язык соседей по планете ещё со средней школы. Однако об уроке не думалось совсем.
В конце каждого урока почти все учителя оставляют по 5-10 минут на то, чтобы ответить на вопросы, которыми буквально начинены земные дети. В здешней школе такого не было в обычае — "обратной связи", которая так ценится, тут не существовало и никто на ней не настаивал. Поэтому Вадим как будто из-под воды вынырнул, когда мальчишка с номером "210", поднявшись и отрапортовав, спросил, может ли случиться вторичное моральное одичание, подобное тому, что было в годы Века Безумия?
— Интересный вопрос, — кивнул пожилой учитель. Он был германец-пруссак, известный профессор социологии, и в здешней школе работал в качестве добровольной общественной нагрузки. Как он относится к своим подопечным — понять было трудно, но рассказывал он интересно, а спрашивал — строго. — Отсутствие у человека морального инстинкта — вещь совершенно очевидная. Следовательно, одичание возможно и подобные индивидуальные примеры есть. Но для подобного в глобальных масштабах нужно, чтобы сначала безответственность, властолюбие, жадность и глупость охватили как минимум систему управления нашего общества. На данный момент это непредставимо.
— Следовательно, всё зависит от воспитания? — допытывался мальчишка.
— И в первую очередь — от воспитания воспитателей, — кивнул учитель. — Вопрос "Quis custodiet ipsos custodes?" (1.) нашей цивилизацией был разрешён достаточно удачно.
1. Кто будет сторожить сторожей? (лат.)
Вадим не знал, что сказал по-латыни учитель. Но мальчишка кивнул и сел... только затем, чтобы опять задать вопрос:
— Как вы думаете, те, кто тогда попадал в тюрьмы — получается, это были нормальные люди, раз их сажали при ненормальной власти?
— Это упрощение вопроса, — с явным удовольствием ответил учитель. — Любая власть борется и с настоящими преступниками тоже. Убийцы, насильники, грабители, воры — все они оказывались в тюрьмах.
— Тогда в чём упрощение? — настаивал мальчишка.
— В том, что всё было сложнее, — неожиданно улыбнулся немец. — В том, что убийца или вор высокого социального статуса мог быть и не наказан, и это случалось часто. В том, что невиновный и даже хороший человек мог попасть в тюрьму, и это случалось ещё чаще. В том, наконец, что система воспитания не обеспечивала самого главного — воспитания, хотя говорили о нём очень много, и в результате хорошие задатки в человеке не развивались, а плохие — пышно расцветали. Как вы думаете, почему те времена были названы "Век Безумия"? Ради красного словца? — он кивком разрешил !210 садиться и прошёлся по классу туда-сюда, чего обычно не делал. — Во время неядерной фазы Третьей Мировой Войны в Российской Федерации было несколько примеров, когда добровольческие отряды пополнялись выпущенными из тюрем заключёнными, в том числе — несовершеннолетними, чуть старше вас. Что двигало этими людьми? На низком уровне развития морали страх смерти — самый страшный изо всех страхов, там зачем они покидали безопасную тюрьму и отправлялись туда, где их могли убить? Едва ли они ощущали какой-то долг перед государством, обрёкшим их на тюремное заключение...
Он остановился у доски и обвёл внимательным взглядом неподвижно сидящий молчаливый класс.
— Вы можете почитать об этом. А теперь урок окончен, можете идти на перемену.
* * *
Вадим всегда читал много, подобно всем земным детям. Но книг же — миллионы, и каждый день появляются несколько новых. И у каждого есть какие-то любимые... Потому-то и не было ничего удивительного в том, что Вадим в своей жизни никогда ничего не читал о преступлениях, которые совершали дети — просто он раньше этой темой никогда не интересовался.
Выхода в Информаторий на его экране не было, но на читалке хранилась локальная полная библиотека, еженедельно пополнявшаяся. Вадим просто так поискал что-то, похожее на его собственную судьбу — и по запросу вышел в кластер, где оказались книги о детях-преступниках. В основном — посвящённые Веку Безумия, и книг этих оказалось довольно много. А теперь он читал эти книги каждую свободную минуту...
Он сопереживал героям почти до слёз. Нет, не потому, что они были "похожи". Происходившее с ними — даже с настоящими преступниками! — ничем не напоминало происходившее с ним, Вадимом.
Все эти "беспристрастные" приговоры и "справедливые" наказания больше напоминали гнусный, а главное — бессмысленный спектакль с обречёнными долгие годы играть главную роль детьми. И ровесниками Вадима, и даже более младшими ребятами. Когда он читал, что творилось в детских тюрьмах — то от омерзения, жалости и гнева сжимались кулаки. Как такое могли допускать?! Да не то что допускать — поощрять?! Чего взрослые собирались этим добиться?! А уж когда он нашёл в документальной статистике, куда полез, не веря многому из прочитанного в художественных книгах, что, например, в РФ на начало Третьей Мировой 70% — с ума сойти!!! — малолетних заключённых сидели или вообще без вины или по принципу "посидит — поумнеет!"... Читая, Вадим ёжился. Если бы не люди прошлого, не бойцы Безвременья и Серых Войн — он бы тоже мог жить в таком мире. И был бы совсем другим. Потому что — даже при всей отвратности того, что он сделал! — в том мире он нынешний бы казался... да нет, не казался бы, был бы! — почти образцом человечности и разума.
Его спасли от такого мира. А он нагадил в спасшую его руку...
...Но всё-таки было и общее между ним и несчастными героями книг. И он, и те ребята из книг — они одинаково были лишены свободы.
Вот именно над этим он и стал задумываться всё чаще и чаще. Практически никто из тех книжных героев не чувствовал себя виноватым. Растянутое иногда на годы зверство "наказания" стирало мысли о своей вине, даже если они и были изначально и даже если вина была настоящей. Мальчишка начинал ощущать себя жертвой — и то сказать, странно было бы, окажись иначе!
А он — чувствовал.
И ещё как чувствовал.
В тех книгах героев хватали, судили, охраняли в тюрьме если и не подонки — а сплошь и рядом было и такое, им самое место тоже было в тюрьме, но они почему-то носили форму и распоряжались судьбами других людей! — так вот, если и не подонки, то существа равнодушные и чёрствые. Других — а они тоже были описаны в книгах — не понимала и не принимала сама Система. И было их немного. Совсем немного.
Его задержали честные и хорошие люди. Его судили честные и хорошие люди. Его приговорили честные и хорошие люди. И держали его здесь — честные и хорошие люди. Они имели право так поступать.
И им было больно от того, что ему — плохо. Вадим понял это — понял как-то ошарашенно, но ясно, безжалостно ясно.
Мальчишка... ну, например, года из 2015, укравший что-то в магазине, по сути, не совершал ничего необычного и неправильного. Ведь и хозяева магазина крали — только масштабней и изощрённей! Это называлось "умением делать бизнес". А мир, играя в справедливость, отыгрывался на более беззащитном. И даже убийца не совершал ничего такого, что не делало бы государство, причём не ради какой-то святой цели или острой нужды, а просто чтобы устрашить "граждан" или скрыть свои собственные преступления. И государство уходило от наказания.
А он — он оказался грязной кляксой на чистом листе. Именно это сравнение пришло Вадиму как-то в голову, и было настолько острым и ярким, что он даже читалку с книгой, которую читал в тот момент (это были "Чужаки" Владимира Вафина), отбросил, поражённый этой мыслью. Клякса эта наглядно ему представилась — и Вадима скрутило стыдом.
Он в самом деле был преступником. Не по стечению обстоятельств, не потому, что его к этому подтолкнула жизнь — потому что сам этого захотел. Быть преступником в мире, где людям верят.
Зверем в мире людей. Не зверем в мире зверей, как в прочитанных книгах. И не человеком в мире зверей (а про такое там тоже было!). Зверем — среди Людей.
Сам так решил...
...Читая одну из книг — она была написана как раз о времени Третьей Мировой — на развороте Вадим увидел репродукцию художника Лисичкина, ставшего знаменитым ещё в годы Безвременья. Вадим о нём знал и видел немало репродукций его картин, прочно вошедших в золотой фонд изобразительного искусства Империи, да и Земли в целом. Но этой картины он никогда не видел и сейчас рассматривал её с тревожным чувством.
Полупризрачный монстр висел над головами людей, одинаково присосавшись дымно-серыми прозрачными щупальцами к головам людей — одинаково к жертвам и преступникам, к полицейским и судьям, тюремщикам и заключённым... ко всем, всем, всем. И непонятно было, то ли он просто и тупо насыщается — то ли руководит всеми их поступками.
Монстр был почти нереален, словно клок тумана. Но в его глубине яростным злобно-ликующим огнём горели два недвижных багровых глаза и совсем по-человечески и от того многократно более страшно кривился в циничной усмешке алый рот. Вадиму стало жутковато, он убрал книгу и отложил читалку почти опасливо, подавив малышовое желание накрыть её добавочно подушкой.
До ужина ещё было свободное время и Вадим, задумавшись (и сам не очень понимая, о чём думает), побрёл в сад. Тропинки были, как всегда, пустыми и он шёл, не особо задумываясь, куда идёт, слушая шорох листьев — в здешнем вечном лете они сменяли друг друга незаметно, только в конце осени росли на смену немного неуверенно, не как весной.
А потом — потом услышал плач.
Плач был негромкий, но отчаянный — не потому негромкий, что плачущий сдерживался, просто кусты в подлеске глушили звуки. Вадим постоял минуту, прислушиваясь, потом опустился на корточки, на четвереньки — и подлез под нижние ветки колючего крыжовника, почти сразу оказавшись на маленькой полянке, надёжно закрытой не только со всех сторон, но и сверху. Это была почти что природная зелёная комнатка.
И в центре её лежал плачущий мальчишка.
Мальчишку этого Вадим видел и раньше. Это, как и то, что он сидел дольше, по номеру ясно — и теперь Вадим вспомнил, что именно этот парень задавал вопросы на уроке. Да, точно — "210", так было написано чётким светящимся в темноте шрифтом на спине серой форменной куртки. Воротник был бело-красный, а не чёрно-жёлто-белый — значит, англосаксонская "обезличка". Уткнувшись головой под куст и вцепившись белыми пальцами в траву, 210-й безутешно плакал.
Правильней всего было тихо уйти. На цыпочках и не дыша. Тем более, что 210-й, скорей всего, и не понял, что кто-то стоит рядом. Вместо этого Вадим сел рядом и глупо кашлянул.
Мальчишка повернул лицо, привстав на локтях. Глаза были мокрые, беспомощные, злобные. Он длинно всхлипнул.
— Могу уйти, — пробормотал Вадим. И даже собрался встать, досадуя на себя... но 210-й пробормотал:
— Не уходи, — и снова уткнулся лицом в руки. Но уже без слёз, только время от времени судорожно вздрагивал, всхлипывая. Говорил он с акцентом, заметным, хотя и не коверкавшим речь. Не английским — вроде бы ирландским. Вадим сорвал травинку, начал жевать, глядя на зелень вокруг и дожидаясь... ага! 210-й сел, угрюмо сопя красным носом.
— Тебя как... — начал Вадим, но не договорил. Он понял, что англосакс не скажет. Как не сказал бы и сам Вадим. И понял ещё — только теперь! — насколько какой глубокий смысл в присвоении обезличенных номеров, как милосердны "номера", за которые можно спрятаться, не позоря себя-настоящего.
Странно было думать о таком, но это — правда. Смысл был в милосердии. За номером прячется имя. Фамилия. Какое-то прошлое. И то, что ты сделал — не запачкает всего этого.
А он-то думал, что это тоже если не издевательство — то наказание...
— Мейра О'Тул, — хрипло сказал 210-й. — А тебя как... как твоё имя?
— А я Гриднев, Вадим, — вздохнул Вадим.
Они одновременно протянули друг другу руки и, придвинувшись плечами вплотную, сидели, больше ничего не говоря.
Они думали.
* * *
Четырнадцать лет Вадиму исполнилось в конце восьмого месяца заключения.
На прошлый день рождения он купил себе пистолет и теперь не мог вспоминать ни о чём другом. Хотя, сколько он себя помнил, дни рождения всегда отмечались радостно, с гостями-товарищами; даже в голодные годы — на самом деле голодные семнадцатый и восемнадцатый годы войны — было весело и на стол собирали всё, что только было можно...
А в тот день рождения Женька подарил ему шлем марсианского колониста. Настоящий, низачем не нужный на Земле, но... это был настоящий шлем, и когда-то чьи-то глаза из-под его широкого козырька смотрели сквозь поляризующие очки на красные дюны и фиолетовое небо над ними, и холодный резкий ветер посвистывал в ушных фильтрах...
...и преображалась с каждым шагом этого человека планета Марс. И рос на дюнах сосновый лес, и журчали в распадках первые холодные ручейки, а на их бережках пробивалась трава.
В этот день на свободу ушёл восьмой по счёту за год пребывания Вадима тут мальчишка. Восемь ушли, троих привезли. Наверное, когда-нибудь колония вообще опустеет...
Но в этот же день был казнён Ян Роучек...
...Ян Роучек (впервые официально сообщили не номер, а имя, сообщили за завтраком) находился в колонии уже больше трёх лет. Безразличный и очень спокойный, он попал сюда за тройное преднамеренное и необоснованное убийство. Ребята играли в войну со старыми пейнтбольными автоматами, и его несколько раз подряд подстрелили. Тогда он сбегал домой и, принеся пистолет деда, сразу застрелил того, кто попал в него последним. Ещё двое мальчишек тут же бросились на него — и он застрелил обоих в упор, потом погнался за остальными, ранил ещё двоих — младших — но кто-то из убегавших остановился, подстерёг гнавшегося за ним Роучека и сумел обезоружить. Подоспевшие двое последних ребят, увидевшие, что идёт драка, вместе скрутили убийцу.
Не исключено, что ему простили бы первое убийство и даже два последующих — как совершённые сперва в запале, а потом от страха. Но один из раненых младших был подстрелен, когда на бегу споткнулся и лежал на земле, а второй — вернулся к товарищу и, закрыв его собой, просил Роучека не стрелять больше. А тот всё равно выстрелил, оба раза не убив ребят наповал просто чудом.
И вот утром Роучек не пришёл на завтрак.
Никто об этом не говорил, но Вадим как-то сразу понял, что произошло. Видимо, понимали и остальные, но он в тот момент ни о ком не думал. Ему стало страшно, так страшно, что он попросил разрешения у дежурного уйти, убежал в свою комнату — с колотящимся сердцем, почти не дыша — и там, повалившись ничком на кровать, заплакал навзрыд, закрыв голову подушкой и накрепко стиснув её.
Наверное, он плакал один всё-таки недолго, потому что МакГиллаври пришёл сразу после того, как Вадим убежал с завтрака. Пришёл и сел рядом на кровать. Но Вадим и теперь не переставал плакать — не переставал, пока не кончились слёзы. Тогда он тяжело сел и, вздрагивая, хмуро посмотрел на шотландца, спросил хрипло, пропадающим от рыданий голосом:
— Как... это делают?
— В комнату пускают газ, — ответил тот. Вадим в ужасе огляделся:
— Прямо... в комнату?! — он затравленным быстрым взглядом окинул ставшие уже привычными стены и без наигрыша обхватил себя за плечи, подумав о смерти, которую они, оказывается, таили. МакГиллаври кивнул:
— Об этом не предупреждают. Но он догадывался. Ведь шестнадцать ему исполнилось три дня назад... Газ убивает мгновенно, за долю секунды. Он просто не проснулся.
— Думаете... он спал?
— В эту ночь — да. Перед этим он двое суток почти не смыкал глаз.
Вадим не выдержал — всхлипнул опять. Снова спросил:
— А кто это... делает?
— Воспитатель, — коротко ответил МакГиллаври.
Мальчишка поглядел на него с ужасом:
— Значит... со мной это сделаете... если что... вы?!
МакГиллаври чуть наклонил голову.
— Хорошо, — вдруг сказал Вадим. И почувствовал, что ему правда стало легче. — А что такое... — он напрягся, вспоминая: — Что такое "квис кустодиет ипсос кустодес"?
— "Кто будет сторожить сторожей", — перевёл МакГиллаври. — Это по-латыни.
— А вы знаете латынь?
— Нет. Просто запомнил много латинских изречений, когда занимался медициной.
Вадим задумчиво кивнул, потом спросил:
— А тут ведь нет дворян?
Вадим не знал, почему он так думает. Но был уверен, что — да. Нет. МакГиллаври кивнул.
— Потому что они... ну, они не совершают преступлений? — продолжал допытываться Вадим.
— В целом — да, — согласился МакГиллаври. — Но дело даже не в этом. Если такое происходит... а это всё-таки бывает, хотя и очень, очень редко... так вот, их судят не так, как нас.
Вадим почувствовал озноб. Ему хотелось спросить — "а как?", но он боялся услышать ответ.
Ответ, который он хорошо знал.
И вместо вопроса он тихо произнёс:
— Я... я готов. Готов сказать — почему...
МакГиллаври внимательно и молча смотрел на Вадима. И тот, не давясь словами и не пряча глаз, пояснил тихо и безжалостно:
— Они все крали, потому что хотели есть и не смогли справиться с собой. Это слабость. А я крал, потому что мне это нравилось. И я не пытался с собой справиться. Хотя я знал, что делаю то, что делать нельзя. И это — подлость. Они — слабовольные. А я — настоящий преступник.
МакГиллаври неожиданно спросил:
— А ты вообще был когда-нибудь на грузопоезде? Я вот не был, даже в видео как-то не присматривался. Если был — расскажи, как там?
Вадим заколебался. 210-й... Мейра о'Тул ждал его в саду. Но...
— Да, был пару раз, — небрежно начал он...
* * *
То, что проводится голосование, от них не скрывали. (1.)
1.Имеется в виду голосование 22-го года Первой Галактической Войны. В те дни оттеснённые фактически в границы Солнечной Системы, потерявшие 9/10 военного флота и почти всю армию, люди приготовились к обороне на пороге родного дома. На планете Сельговия Чужие заложили огромные склады и собирали десантную армию, угрожая Земле оккупацией. Впрочем, "почётная" капитуляция тоже была предложена. Она означала превращение Земли в вассала врага, отказ от самостоятельного развития и выдачу множества заложников.
Истощённая, полуголодная, уже целое поколение живущая в бешеном, тяжёлом ритме военного завода и армейского лагеря Земля затихла. Большой Круг объявил землянам условия, на которых будет заключён предложенный мир и предложил альтернативу — собрать все силы, поставить под ружьё пятнадцатилетних, призвать добровольцами женщин и тех, кому исполнилось тринадцать, отказаться от нормальных условий жизни окончательно — и захватом Сельговии с её глобальными запасами выиграть время, чтобы ещё раз попытаться переломить ход войны. Вопрос — "похабный мир" или "тотальная война" — был поставлен на Голосование Человечества.
Огромное большинство людей приняли решение о тотальной войне. Меньше чем через три года Земля одержала полную победу.
Правда, никто из обезличек в нём участие принимать не имел права — по сути, их не существовало как личностей, какой с них спрос? Они были сейчас словно на крохотном бесплодном островке, который со всех сторон равнодушно и мощно обтекает могучая река — охраняя и не интересуясь. И эта река была не Гьёлль.
Земля проигрывала войну, и это было ясно уже не меньше двух лет. Проигрывала просто потому, что силы, сплотившиеся против неё, были чудовищно больше. И медленно отползали, истекая кровью, по-прежнему несокрушимые фронты, и, заставляя врага десятикратно платить за каждый шаг, гибли могучие, блистательные флоты, и поток известий о смертях ширился и ширился, заливая планету, Систему и то немногое, что осталось у Земли за её пределами.
В одиннадцати днях броска от Земли, на Сельговии, Чужие накапливали десантную армию. Они тоже устали, они истощили свои силы — и Земле был предложен мир. Мир под угрозой атаки этой армии — последней атаки — и, конечно же, на условиях Альянса.
Земля сохраняла контроль лишь над пределами Солнечной Системы. Возвращала всех пленных и выдавала всех беженцев других рас. Уничтожался весь уцелевший военный флот кроме сторожевых кораблей. Все космические перевозки для нужд Земли вне пределов Солнечной Системы переходили к Чужим. Армия распускалась, Земле позволялось сохранить лишь небольшие силы внутренней безопасности с лёгкой техникой и стрелковым оружием. Наблюдатели Чужих получали контроль над производством.
И — десять миллионов заложников-землян, взятых по выбору Чужих, размещались на планетах Альянса.
Условия мира были оглашены для всех землян. Условия мира — после почти двадцати двух лет тяжелейшей, кровавой войны.
Ни Императоры, ни даже Большой Круг Объединённой Земли не могли взять на себя тяжесть такого решения о будущем. Они могли лишь доверить решение — всем людям. И приготовить пистолеты, чтобы, если Земля решит принять условия Чужих — всем уйти из жизни, как должно поступить тем, чья политика привела целую расу к гибельному позору.
Пистолеты не понадобились.
Люди Земли отказались быть рабами. Они сказали своё слово — и слово это было "война!"...
...Мальчишки видели передачу из зала Военного Комитета — её включили сразу, как только стали ясны результаты голосования. Генерал-полковник ОВС Земли и глава Военного Совета Большого Круга Столпников, гневной хищной птицей нависнув над столом в свете факелов, почти кричит:
— Хотите ли вы капитуляции?!?!?!
И в ответ ему — почти волчий вой среди метания знамён, света и теней:
— Нет... нет, никогда!!!
— Тогда — тотальная война!!! — и Столпников вскидывает руки, и пламя факелов мечется огненными крыльями...
— Да... да, война!!! — ответный рёв, слитный и мощный.
— Мы поставим на карту все! Если мы возьмём Сельговию, то запасов, накопленных Чужими для десантных армий, нам хватит на год войны — и жизни! За этот год мы восстановим и нарастим силы! Мы ударим снова и снова! Мы будем бить — пока не победим или не погибнем все до единого!!!
...Мальчишки молча смотрели, как широкоплечий подросток, одетый в мундир Селенжинского Императорского Лицея, войдя в зал чеканным шагом, отсалютовал Большому Кругу. Это был сын Столпникова, четырнадцатилетний Юрий.
Мальчишки молча слушали, как отец обрекает сына на смерть. И слушали то, как Юрий говорит — ровно, спокойно:
— Я бы только хотел просить присутствующих последовать примеру моего отца. Тех, у кого есть сыновья подходящего возраста...
...А тут, на Меркурии, полторы с лишним сотни мальчишек стояли полукругом, задрав головы на большой экран.
Они смотрели и слушали...
...призвать пятнадцатилетних и разрешить вступать добровольцами в армию тринадцатилетним...
...разрешить вступление в действующую армию женщинам...
...отменить не только отпуска, но и выходные, и праздники, снова увеличить рабочий день — уже до двенадцати часов...
...на треть сократить пайки, ввести трудовую повинность для десятилетних и вернуть на работу пенсионеров; персональные пенсии придётся урезать до минимума...
...остановить практически все гражданское транспортное сообщение...
...сократить подачу энергии... Подача тепла и света снова будет сокращена, а она и так на пределе...
...в результате не десять миллионов окажутся в рабстве — а умрут в боях десятки миллионов...
...разрешить вступать добровольцами в армию тринадцатилетним...
А они — эти мальчишки — были для Земли никто. И потому им не грозила смерть. Родина — Родина отвергала их в смерти.
И это было мучительно. Это было ужасно — такое право жить...
...Вадим думал не о себе. Не так уж часто за этот год он думал — не о себе. И впервые — обо всех людях сразу. В один миг.
Это были страшные мысли. Мысли, в которых Чужие врывались на улицу родного города, и деревья вдоль Улицы Фонарщиков в предсмертной живой муке тянули из огня вздрагивающие распяленные ветви. И рушились знакомые дома, и полыхал летний театр на маленькой площади... и уже не было больше мамы — совсем, нигде!.. и Женька, Женька отстреливался, безнадёжно, бессмысленно отстреливался с другими ребятами из школьного бункера (без него! Без Вадьки Гриднева! За что?! За что ему это спасение?!) — а потом жуткий, всепожирающий огонь охватывал и бункер, и ребят... и сбившихся в углу малышей, немногих успевших добраться до призрачного "спасения", до последнего истово верящих в то, что старшие — обязательно защитят...
— Нет! — вырвалось у Вадима. В этом выкрике не было страха — были гнев и протест. Привычные для увидевшего несправедливость земного мальчишки гнев и протест.
На него оглянулись. И во взглядах — почти во всех — он увидел понимание.
...разрешить вступать добровольцами в армию тринадцатилетним...
Теперь важно было лишь одно — согласится ли их принять Земля. Хотя бы чтобы они могли умереть за неё, раз не смогли — жить по-людски.
— Я пойду, — сказал 210-й. 200-й спросил негромко:
— Думаешь, спишут срок?
— Дурак, — спокойно ответил 210-й. 200-й промолчал.
— Ладно, чего тогда ждём-то тут? — буркнул 220-й — Пошли. Ясно же, что надо идти. А то сидим тут... крупу переводим.
И они ушли. Ушли молча, ушли почти все, ни разу не оглянувшись на крошечную кучку оставшихся.
Вадим так и не узнал никогда, что решение о его освобождении через контрольные десять дней уже лежало на компьютере колонии.
Впрочем — если бы он это и знал, что бы изменилось? Ничего...
...Подобных встреч не предусматривалось. Вообще. Но ни охрана у шлюза, ни секретарь в приёмной даже не подумали останавливать полторы сотни ребят, молчаливой, впервые за много-много месяцев для каждого из них сплочённой, единой кучкой, целеустремлённо шедших по Важному Делу.
Может быть, первому на самом деле Важному в их жизни Делу — после того, которое привело каждого из них сюда...
...Действительный статский советник по Министерству Внутренних Дел Парчинетти сидел за столом, сплетя под подбородком загорелые навечно въевшимся "космическим" загаром длинные пальцы. Прямо перед ним лежала использованная "сигналка" — и директор колонии не сразу поднял глаза, хотя в кабинет молча, тихо и настойчиво лезли новые и новые мальчишки. Директор посмотрел на них, лишь когда вошедших первыми притиснуло к столу.
Вадим был среди этих. И потом долго вспоминал тёмно-карие с золотистым ободком внутри глаза итальянца. Парчинетти был уже немолод даже по нынешним меркам — наверное, у него даже правнуки есть. А дети? Погибли? А внуки? Сейчас он проголосовал за их смерть?
Кого он видел перед собой сейчас?! Трусливых бегунков, спрятавшихся за свои преступления?
"Отпустите нас на фронт," — хотел попросить Вадим. Именно попросить. Но не успел ничего сказать — его опередил 210-й. Он горячо начал по-ирландски, мотнул головой, перешёл на английский...
— Мы знаем, что у нас нет никаких прав. Мы и не собираемся о них говорить. Но мы просим. Понимаете — просим, чтобы нам разрешили... разрешили быть... как... чтобы мы — с Землёй... за Землю... — 210-й засбивался, пряча глаза, захлебнулся отчаяньем и прошептал в конце, прежде чем умолкнуть совсем: — Пожалуйста... мы — умоляем...
Парчинетти молчал, глядя на забивших его кабинет и теснившихся в приёмной мальчишек — разных и в чём-то очень одинаковых. Они все молчали тоже.
Молчали и ждали.
ВАДИМ ГРИДНЕВ, 14 ЛЕТ.
22 г. Первой Галактической Войны.
Планета Сельговия.
Четыре скиуттских паровика горели уступчатым рядом — так, как шли в последний, тоже неудавшийся, отчаянный прорыв. Тут и там на дороге были разбросаны трупы самих скиуттов. Кто-то, раненый, тяжело шевелился, и чей-то тихий монотонный вой почти не был слышен за треском и хрустом громадного пожара — пожара, от которого по улице дул ветер.
Мёртвые земляне лежали ближе — ровным рядом там, где сорвалась последняя атака, только убитые, раненых втащили в укрепление, уложили на дно наспех выбитой, неровной, но глубокой траншеи. И ещё с десяток трупов — дальше, словно бы указывая чёткий путь для единственно возможного направления атаки.
Но туда нельзя было пройти. Наспех возведённая и прочная баррикада преграждала путь, и над нею то и дело начинало бушевать пламя — скиутты выпускали заряды огнемётов, как бы напоминая, что они тут и что они не отступили и отступать не собираются. Тут и там около баррикады валялись изуродованные куски сбитых скиуттами инженерных ракет, лохмотья коптеров, остовы трёх танкеток — и почти рядом с ней лежал на спине, далеко отбросив руку с пистолетом, полуобгорелый труп лейтенанта Бергсена, командира второго взвода первой роты. Он добрался дальше всех и попал под огнемёт уже почти у цели. Увидев, что упал горящий лейтенант, двое бойцов рванулись было на помощь — на верную смерть... но он, корчась в огне, прокричал: "Tillbaka, d"rar!" (1.) — и стремительно выстрелил себе в рот из пистолета...
1.Назад, дурачьё! (швед.)
Умирающий рыцарь шагает вперёд
Из упавшего тела —
Умирающий рыцарь смеётся...
Раненый скиутт снова завыл, и торчащие из-под панцырного наголовника острые чёрные уши большого овчара, которого обнимал, прижимая к себе, сидящий в траншее мальчишка со значками команды К-9 (1.) на рукаве, задёргались, большой пёс заскулил непонимающе и сочувственно. Мальчишка шмыгнул носом, поцеловал в морду своего пса и упрямо-умоляюще сказал стоявшему рядом майору Бражнину:
1.Команда К-9 — корпус егерей, работавших со служебными собаками. Собаки находили самое широкое применение в боевых действиях, от охраны лагерей до вот таких эпизодов, подобных описанному ниже.
— Лучше я сам. Сам, ладно?
Сидевшие кругом мальчишки батальона, сжимавшие в руках оружие, сочувственно сопели. В глазах майора — как и все вокруг сейчас, он поднял большие защитные очки на лоб, отчего его грязное лицо казалось странным, резко-двухцветным — тоже было сочувствие...
— Что ты "сам"-то сможешь? — тихо спросил майор.
— Так я же ненамного больше... и тоже быстро могу... — мальчишка ещё сильней прижал к себе могучего пса, тот негромко скульнул, облизал из-под угловатой защитной маски лицо юного хозяина и повозился, ненавязчиво и без протеста намекая, что слишком уж сильно тот давит. — Я доползу, — заторопился мальчишка, — подложу и назад... я смогу... я... — и вдруг заплакал, заплакал от ужаса того, что предлагал, от того, что сейчас майор согласится, от того, что нельзя не предложить... завозил мокрой от собачьей слюны и собственных слёз, закопчённой щекой по бронемаске пса, умоляюще шепча: — Не надо... пожалуйста... мы с ним пять лет... он ещё щенком был... я... я сам... я сам...
Пёс ощетинился, вызывающе и страшно, утробой, заурчал на окружающих его и хозяина людей — на всякий случай. Майор кашлянул, вздохнул и сказал:
— Надо. Надо, рядовой Герасимов. И ты сам знаешь, что — надо. А тебя я не пущу.
Мальчишка перестал плакать. Мокрыми блестящими глазами оглядел — медленно, жутко — всех вокруг и, пересев лицом к морде пса, взял его за уши и что-то начал шептать, время от времени целуя влажный чёрный большой нос. Ему подали тактическую сумку — шесть килограммов инженерной взрывчатки с кумулятивными направляющими — и он, прочно закрепив перекидные ремни на панцире пса, проверил, как они держатся. Пёс переступал мощными лапами, коротко взбуркивал, всем своим видом показывая, что готов выполнить любой приказ своего бога-друга. Он не боялся, хотя понимал развитым многими поколениями селекции мозгом, что может умереть — смерть была похожа на чёрный колодец на тренировках, только без дна и надежды выбраться. Но в сердце пса жила незыблемая вера, что даже в этом колодце бог-друг будет с ним — как всегда ждал его в конце того колодца, что на тренировках, ждал всегда и ни разу не обманул... Бог-друг не мог обманывать и, если он говорил, что надо умереть — значит, надо было умереть.
Мальчик осторожно выдвинул над лобастой головой пса длинный жёсткий штырь ударника. Несколько секунд смотрел на висящие в подоблачной вышине невероятно красивые, сказочные золотистые искрящиеся дуги мощного поля полного электронного подавления (1.). Снова встав на колени, обнял и поцеловал овчара ещё раз, прошептал еле слышно "прости", потом — с отчётливым, страшным усилием, словно отрывая по-живому часть себя, распрямился, выкинул руку:
1. В ходе П.Г.В. в 6-7 г.г. был момент, когда боевые действия на планетах достигли высочайшего уровня технического напряжения — так, на поля сражений "на земле, в небесах и на море" выходили настоящие армии дронов разных видов. Но эта волна почти мгновенно пошла на спад, сменившись примитивизацией боевых действий и особенно средств их ведения — вплоть до широчайшего распространения рукопашных, применения гелиографов и т.д. Связано это было с тем, что и земляне, и их противники в бешеном темпе создали целый ряд нейтрализующих средств, которые, будучи применяемыми и быстро совершенствующимися, как бы взаимно "гасили" усилия сторон по техническому усложнению войны ещё до того, как эти усилия дадут результат.
Вплоть до её конца огромные силы и средства будут тратиться обеими сторонами не на активное действие, а исключительно на нейтрализацию гипотетических активных действий со стороны противника.
— Враг! — пёс напрягся, захрипел, скаля жуткие острые клыки, а человек припал на колено, подставляя спину и выкрикнул: — Бей!
Овчар махнул на спину — так, что мальчишка чуть не упал — и, выскочив на бруствер, стремительной тенью понёсся среди трупов к баррикаде.
Скиутты не сразу поняли, что это такое...
... — Хват! — отзвуком короткого резкого взрыва вскрикнул мальчишка, вцепившись зубами в перчаточные пальцы. И замычал — бессмысленным, долгим, жутким звуком. И этот стон-крик утонул в ужасном рёве вскочившего Бражнина:
— Вперё-о-о-од, сынкииии!!! — который в свой черёд заглох, исчез, потому что кошмарный, жуткий вой — не привычное земное "ура!", не ещё какой-то боевой клич, а именно вой! — стеной поднялся над позициями бросившегося в атаку, в огонь и густой клубящийся дым, батальона.
Скиутты опомнились, только когда атакующие были совсем рядом и Сашка Герасимов — страшный, без шлема, с чёрными, полными кипящей ненавистью огромными ямами вместо глаз — влепил сноп картечи из подствольника в грудь оказавшемуся на пути вражескому офицеру, перескочил через беспомощно заваливающееся, хрипящее кровь вместо команды огромное тело, и, ворвавшись в укрепление, с отчаянным радостным криком: "Хват, я щааас!" — рухнул уже умирающий, обливающийся кровью, на тупорылый срез огнемётного ствола, заваливая готовое к выстрелу оружие со станины. Направлявшие спешно подтащенный к пролому огнемёт скиутты не успели даже схватиться за ручное оружие — их смяла ворвавшаяся следом за Сашкой орущая, стреляющая, мечущая огонь живая волна, бешено расплеснувшаяся по укреплению...
Скиутты, оставляя предполье, быстро, тренированно стягивались к внутреннему форту — его серая стена, невысокая, но мощная, в бойницах, закопчённая, высилась в глубине укреплений. Но организовать оборону там земляне не собирались им давать.
— Бей, руби-и-и-и! — заорал Янка Кмитиц, швыряя через стену гранату и бросаясь следом по умело подставленным лестницей рукам и автоматам. Коротко хлопая разрывами, чёрные "лимончики" градом полетели навесом — туда же, десятками. Грохот разрывав смешался с рёвом, рыком и воем за стеной, через которую уже валились, легко взлетая вверх, ни нам миг не задержавшиеся в атаке земляне.
Стреляя в упор из дробовиков и пистолетов, с пронзительным визгом, с руганью, лезшей откуда-то из прошлого, из странной памяти, с истошными воплями и неразборчивыми, но яростными боевыми кличами мальчишки прыгали сверху на плечи и головы ещё не опомнившихся от разрывов гранат скиуттов, которые не могли — не позволяло строение организма — поднять головы, топтались, обливаясь кровью и хрипя, среди своих трупов и раненых, вслепую, казалось даже — жалобно — вздымали лапы... но лапы эти были украшены длинными стальными когтями-"грражграми", старинным и по-прежнему страшным оружием ближнего боя. Землян отшвыривали, полосовали, рубили, с невиданной лёгкостью срезая, словно не было брони, руки, ноги и головы, вздымали вверх — корчащихся, хватающихся за могучие лапы... и — стреляющих, стреляющих даже теперь. Мальчишки, седлая, словно в какой-то игре, своих огромных противников, наотмашь били их в головы топориками, вцеплялись жёсткими перчаточными пальцами в горящие в прорезях масок глаза, подкатывались под ноги, полосуя в щели брони, по животам и ногам, тесаками и ножами.
— Режь!
— Вали!
— Бей!
— Рви!
И просто безумное, истошное "аааааааа!!!"
И — как никогда не бывало ещё год назад и всё чаще случалось в последнюю кошмарную неделю — скиутты не вынесли ужаса рукопашной с безумными существами, напрочь лишёнными страха смерти. Кто-то бросался вслепую — лишь бы подальше от жутких дьяволят — прочь, кто-то начал валиться на спины, принимая позу сдачи и протяжно, жалобно скуля...
...Вадима отшвырнул его противник — уже в предсмертной судороге, когда Гриднев пробил ему шлем и череп клевцом на обухе топорика — отшвырнул так, что мальчишка потерял дыхание, а в шее и спине что-то хрустнуло. Его бы добили, но Тоттенс и О'Тул синхронным встречным регбистским броском повалили с хриплым рыком ринувшегося к другу врага, и ирландец, навалившись всем телом, с булькающей гэльской руганью вогнал тесак в горло скиутта, в щель между воротом и горжетом.
— Вставай, вставай, Вад, вставай! — затормошил ирландец бессмысленно возящегося друга. — Форт наш, ещё нем-но-го-о-о-о!!!
Хрипя, шатаясь, Вадим поднялся, заковылял вперёд, потом потряс головой и побежал к двойному пролому — ведущему во внутренний форт. Он не очень понимал, что происходит и не соображал, что делает — но, кажется, всё делал правильно, потому что впереди были только сдающиеся... и вдруг Тоттенс всплеснул руками и упал на руки О'Тула. В его шлеме почти рядом торчали две желтовато-серых бериллиевых стрелки боукастера.
Хрип перешёл в рычание — и Вадим, метнувшись вперёд, свалил тремя пистолетными выстрелами в упор убившего друга скиутта, опередив его следующий залп, направленный в О'Тула, подскочил, занёс топорик над закрывшим упавшего вторым врагом...
...тот был маленький. В смысле, ростом чуть поменьше взрослого землянина, а значит — и правда маленький. Он обхватывал одной лапой... рукой... подтекающего кровью, вздрагивающего старшего — и другую, с перебитыми, полуоторванными пальцами человеческим жестом протягивал навстречу разъярённому земному мальчишке. И глаза в прорези шлема были — как у Хвата, когда Сашка его за что-то ругал...
Вадим опустил топор. И огляделся, покачиваясь, хватая редкий горячий воздух широко открытым ртом...
...Почему солдат щадит раненого, сдающегося, беззащитного врага?
Это вечный вопрос. И, хотя ответ на него давно известен и так же вечен — люди снова и снова задают его себе, не в силах зачастую поверить в простоту этого ответа.
Жалость? Милосердие? Но какая может быть жалость, если только-только кончился или и вовсе ещё горит бой, и поднявший руки только что пытался убить тебя; не смог — а вот твой друг лежит мёртвый, и тело его ещё не остыло, и беспомощный убийца — вот он! А тебя с детства учили, что на убийство отвечают убийством, это — Закон Земли.
Но учили тебя и тому, что война не знает личных счётов.
И ещё — тому, что у солдата есть Честь. И эта Честь — то единственное, что оправдывает войну. А Честь не позволяет поднять руку на того, кто не может защищаться.
Потом, когда остынет кровь от ярости боя — придут и жалость, и сочувствие и, может статься, даже понимание. Но пока — пока только Честь позволяет тебе остаться Человеком...
...Над внутренним фортом металось пламенем земное знамя — алое с золотой свастикой — и рядом с ним бешено, сбиваясь от восторга победы, сигналил о взятии форта гелиограф. Бой ещё не был закончен — тут и там скиутты яростно отбивались — но это уже ничего не меняло, и три тонких струйки пленных, уныло тянувшихся с разных сторон, сливались во внушительный ручей, вытекавший наружу через спешно подорванную для прохода техники стену. Их конвоировали перемазанные копотью и кровью егеря. Вели и несли раненых, которым тут же оказывал помощь батальонный фельдшер с уцелевшим санитаром; двое мальчишек подтащили, держа под левую лапу, окровавленного полубессознательного скиутта — правая лапа висела, неестественно длинная, перебитая, на перебитом тоже плече, голова справа — в лохмотьях стёсанной кожи, среди которых блестел розовато череп... С другой стороны раненого поддерживал второй скиутт, намного младше — с изуродованными правыми пальцами.
— Его тоже чините, — сказал один из мальчишек. Второй подтвердил:
— Он во как дрался! — и показал грязный перчаточный палец в древнем жесте восхищения и — мало кто сейчас про это помнит, конечно — милости победителя к побеждённому храбрецу.
— Раненых скиуттов — в общую очередь, — скомандовал Бражнин. Огляделся — никто не был против, только кивки в ответ... — Офицеров батальона — ко мне.
Скиутта усадили на неудобный, маловатый ему осмотровый стул, начали снимать броню. Он сипло дышал розовой пеной (был ранен ещё и в грудь и в живот), время от времени приоткрывая левый глаз, светло-карий и налитый кровью. Младший топтался рядом и что-то скулил вопросительно и жалобно. Около разбитого входа в подвалы кто-то, пробивая ножом непривычной формы укупорки с водой, раздавал их в протянутые руки, люди пили, обливаясь, жадно глотая — снова и снова... Майор Бражнин о чём-то совещался с двумя уцелевшими — из двадцати! — офицерами; к нему подбежал егерь, махнул рукой:
— Драгуны!
— Легки на помине, — буркнул Бражнин и кругом захмыкали и зафыркали, показательно демонстрируя презрение к "дрыгунам", которые, конечно же, на готовенькое... Это было традиционно — свои войска надо превозносить, делая вид, что только на них всё и держится, другие — повсеместно и показательно унижать.
На самом деле каждый из егерей знал, почему последние полсуток они сражались без поддержки — потому что вчера в тыл вывели остатки поддерживавшего их батальон драгунского полка. От списочного состава у драгун осталась едва треть перераненных и переконтуженных людей, от техники — пара чудом уцелевших единиц. Скиутты умели воевать.
Даже теперь ещё умеют, думал Вадим, сидя у стены рядом со спящим о'Тулом и мёртвым Тоттенсом и глядя, как в пролом въезжают одна за другой новенькие, с первым слоем пыли на свежей краске, вперемешку 155-миллиметровые самоходки с низко опущенными обманчиво-тонкими стволами, разлапистые колёсные машины прикрытия, утыканные мелкокалиберными орудиями и коробчатые 200-миллиметровые гаубицы, зазнаисто вздёрнутые курносые "носы" которых смотрели в небо. И ещё будут уметь. И будут сражаться. И мы будем погибать.
Но, похоже, они проиграли.
Совсем.
Эта мысль была тяжёлой, сумрачной и как-то не помещавшейся в мозгу. И, устав от неё, Вадим Гриднев, рядовой 1817-го егерского батальона 445-й сводной общевойсковой дивизии 16-й ударной армии ОВС Земли, четырнадцати лет, с удовольствием привалился к плечу убитого друга и заснул прежде, чем закрыл глаза...
...Ещё пять дней назад, в момент высадки, батальон майора Бражнина насчитывал по полному штату 827 человек... из которых только тридцать два были старше шестнадцати лет.
Сейчас в батальоне оставалось триста семнадцать человек. Из них не меньше четверти — легко раненые, наотрез отказавшиеся покидать строй. Возможно, ещё недавно это назвали бы героизмом, но сейчас само слово "героизм" смазалось и расплылось, потому что, по сути, героями были все, и как-то выделяться по любой причине из этого "все" было просто смешно.
Растворилось и слово "страх" — страшно не было уже никому, и угрюмое ликование при мысли, что победа близка и что будешь ты жив или нет — уже не изменит этого факта, в который трудно было верить после двадцати с лишним лет ставшей обыденностью войны, и который, тем не менее, оставался фактом, реальностью неизмеримо большей, чем личное существование — это ликование было постоянным и полным, страх не в силах был справиться с ним и растаял.
А ещё была гордость — гордость за то, что победа выпала на их долю. И яростная жалость — о тех, кто должен был дожить, но не дожил; не о себе...
...Второй взвод первой роты — "меркурианский" — понёс сравнительно большие с другими взводами потери. 57 человек в начале превратились в девятнадцать сейчас. И связано это было с осатанелой отчаянностью мальчишек, которые словно бы нарочно лезли в самое пекло.
Да это и было нарочно. Если ты хочешь снова стать человеком, если тебе снова доверили тебя, разрешили перестать быть "номером" — ты должен заплатить за это. И — никаких...
...Больше всего майору Бражнину хотелось присесть и уснуть. Спали почти все остатки батальона, и, может быть, им удастся поспать часов шесть подряд — впервые с момента высадки.
Майор бесцельно ходил по двору, стукая исцарапанным, пыльным шлемом по верху поножи. Ходил и часто зевал — не от усталости, в воздухе отчётливо не хватало кислорода, кислород атмосферы неумолимо выгорал в кошмарном костре повсеместных боёв. Санитары вытаскивали и вытаскивали наружу трупы: скиуттов складывали отдельно, небрежно-точно распыляя над ними изоляционный порошок; землян — сразу на подъезжавшие платформы. И на них — к одному из полевых крематориев, дым которых круглосуточно уходил в небо планеты, колдовским образом превращался в серебристые гравированные урны с желтоватым порошком...
А от кого-то ничего не осталось. Совсем ничего. Их урны будут пусты — священные, страшные и величественные кенотафы в таких разных и таких похожих домах десятков народов Земли, где их имена будут звучать на разных языках. И никто не откликнется на эти имена больше...
...никто. Но станут имена священной памятью. И над горечью этой памяти, смягчая и смиряя её, расцветут дивной красоты цветы — будущее Человечества. И память станет примером для младших, и щитом в руках новых воинов, и мечом — в тех же руках.
Что перед всем этим — такая мелочь, как смерть?
От битвы с бедой нам нельзя убегать -
Ты плакал, но сделал — что мог...
Спасибо тебе за твои два шага
На трудной Дороге Дорог...
И всё-таки — всё-таки майору вспомнилось вдруг, как ещё в самом начале высадки умирал на его руках почти разорванный надвое мальчишка. Как он старался не кричать, а потом крик прорывался, и мальчик давил его, кусая губы, и глаза делались огромными от нечеловеческого усилия. А потом — к счастью, скоро — боль ушла и он, коротко вздрогнув, жалобно сказал, что не дочитал книжку. Хотел назвать — какую... и уже не назвал. Ушёл в никуда с этой последней детской обидой от неутолённого интереса.
Так неужели и правда наша победа стоит этого? Стоит недочитанных книжек, недоигранных игр, непоцелованных девчонок, несделанных маленьких (и больших!) открытий — всех тех бесчисленных и страшных "не...", которые оставили здесь, в этом мире, мальчишки как единственное напоминание о своих прожитых коротеньких, страшно коротеньких, светлых жизнях? Можно ли так менять? И как жить тому, кто поменял — и остался жив?
То, что принесло Земле победу — не станет ли её проклятьем на века и века вперёд? Может ли вообще быть такая победа?! Победа ли это?!.
..."Мы знали, куда идём и мы прощаем — и мы гордимся..." — услышал майор отчётливо и, тряхнув головой, понял, что он всё-таки уснул на какие-то секунды, уснул на ходу. И теперь он смотрел, как санитары подошли к троим егерям, спавшим сидя у стены. Вернее... двое спали. Третий — что ж, третий тоже спал. Живые посадили его между собою, как отдыхали всегда, и смерть не помешала этому.
Санитары стали поднимать мертвеца и голова в пробитом выстрелами боукастера шлеме мёртво откинулась назад.
— Куда, стой?! — сидевший справа мальчишка проснулся, вцепился в мёртвого товарища, но опомнился. Разбудил другого соседа... Они встали, молча стояли и глядели, как уносят труп. Потом опять сели, уткнулись друг в друга головами и уснули вновь. "Погиб друг," — скажи им кто такое в обычной жизни, и они не находили бы себе места, может быть, даже плакали бы. А сейчас — сели и уснули. Война равнодушна.
Но вот легче ли им от этого на самом деле?
Женщина-санитарка, отстранив напарницу, присела около умирающего мальчишки — у того были вырвана и перемешаны с доспехом и формой часть бока и груди и жил он только благодаря нескольким инъекциям, действие которых, похоже заканчивалось вместе с жизнью. Осторожно положила голову себе на колени, тихо сняла шлем, опустила ладонь на лоб. Мальчишка вцепился в неё обеими руками и... улыбнулся. Слышно было, как он сказал:
— Mami, ihc bin wied'r'a... (1.)
1. Мам, я вернулся (немецк.).
И, удовлетворённо вздохнув (задёргалось торчащее сизым комом схлопнувшееся лёгкое, заходили кровавым редким частоколом сломанные рёбра...), закрыл глаза, не выпуская женской руки из своих грязных перчаточных ладоней...
...Майор Бражнин вышел в один из проломов внешней стены. Встал среди развалин. Снаружи с грохотом шла и шла техника — мимо занятой линии фортов предполья к Восьмиугольнику Крепостей двигались свежие гренадёрские и штурмовые части.
Они ещё будут драться, ожесточённо подумал майор. Кто-то из страха, что мы — не пощадим (мы — пощадим, потому что иначе это будем уже не мы и тогда вся война — напрасно...). Кто-то — из обыденного, почти примитивного чувства воинской верности; другие — из-за намного более высокого чувства воинской чести, и вот им — что сказать им? Что их война неправедна и неправильна?
Они не услышат и будут драться. И в этом есть что-то горькое.
Интересно, подумал майор, многие ли помнят, что войну начала Земля? Конечно, это был удар на опережение — и поспешный удар. Но начали войну мы. И значит, надо соответствовать, потому что такое можно оправдать только великой целью.
А не осталось ли от нашей цели только желание выспаться?
Мимо прошёл сменщик-гелиографист и Бражнин не выдержал — поймал его за плечо и спросил:
— Марсель, а ты знаешь, кто начал эту войну?
Гелиографист неуверенно улыбнулся бурыми, высохшими губами. Посмотрел влево-вправо, как школьник, который не знает верного ответа и каким-то древним инстинктом ждёт, что ему сейчас подскажут, хотя в школах никто давно не делает этого и не надеется на это. Видя, что майор серьёзен, ответил:
— Чужие же, товарищ майор... — и тут же наморщил белый (шлем сберёг и от грязи, и от загара) лоб: — Ой... нет, товарищ майор. Я сейчас вспомнил, нам в школе говорили — наши... — и сам округлил глаза от удивления (1.) .
1. На 5-м году Экспансии военно-учебный корабль ВКС Русской Империи "Александр Казарский", находившийся на орбите планеты Брэссудза вмешался в схватку между повстанцами-шэни и кораблями сторков. Это послужило началом Первой Галактической Войны.
На самом деле, чуть ли не с момент первого контакта обе стороны — Земля и Альянс (созданный специально против Земли как наступательный!) — активно готовились к войне. Идеология и сама моральная суть Земли не терпели соседства Альянса, а Альянс понимал, что Земля самим своим существованием несёт гибель его гегемонии. Земля предполагала начать войну условно в 8 году Экспансии (полное исполнение общеимперской военной программы и широчайшая идеологическая обработка других рас со вполне реальной перспективой вовлечения в активный союз против Альянса таких государств, как Триана, Йостигэн и Джангр). Альянс рассчитывал напасть условно в 7 году Экспансии (окончание переобучения войск с полицейских действий на действия высокой степени сложности и организованности, вовлечение в союз с Альянсом как минимум Йэнно Мьюри). Проще говоря, война началась слишком рано с точки зрения и той, и другой стороны.
— Послушай, — майор придерживал гелиографиста за плечо, не отпускал. — Послушай, а не зря ли это было? Послушай...
— Ну как же зря... — снова неуверенно-неловко улыбнулся мальчишка. — Вы шутите, да?
— Марс, ты куда пропал?! — заорали с крыши, и Бражнин подтолкнул гелиографиста:
— Шучу, конечно. Глупая шутка, я понимаю... Давай беги.
Тот рванул, поднимая облачка пыли подошвами стянутых ремнями сапог, но на бегу недоверчиво оглянулся на миг — как могут только мальчишки, не сбавляя лёгкого шага и не боясь куда-нибудь врезаться. Ещё фельдшера пришлёт, подумал иронично майор, скажет — командир перенапрягся... Хотя мне правда надо лечь и поспать. Вот просто сейчас лечь и поспать. Прямо тут. Или вот тут...
И он вернулся внутрь — и продолжал шагать по двору, как заведённый. Остановился у связистов, упорно возившихся с мощной трофейной станцией — и как раз в этот момент она вдруг ожила (мальчишки даже откачнулись в стороны) русским голосом:
— Мы рождены, чтоб звезды сделать пылью,
Перемешать пространство и простор,
Нам разум дал, чего мы не просили... — а дальше не очень приличное про "реактор" (с неправильным — для рифмы — ударением) и место, куда злокозненный разум его вставил. А потом — насмешливый голос, тоже говоривший по-русски:
— Так, ну мы пошли! Наземка, готовьтесь чистить за нами! — и его перебил другой, проревевший с гневной радостью:
— Sz"vets"g, ez a v"ge! (1.)
1. Альянс, вот и конец! (венгреск.)
Майор Бражнин не знал, где это и что это (1.). Впрочем, можно было легко догадаться, что это — тоже часть победы. Победы... Радиостанция сорвалась в хрипы и стоны, мальчишки-связисты, согласно шипя ругательства на нескольких языках, опять склонились над нею.
1. Когда шли бои на Сельговии, именно русские под эту на ходу перекроенную маршевую песню атаковали зенитную оборону "восьмиугольника крепостей". Одними атмосферными истребителями, потеряв четыреста двадцать из шестисот... Но зенитчики вынуждены были отбивать эту самоубийственную атаку и в наступившем хаосе наземные части подошли вплотную к цели.
Тыловики — в основном женщины и девушки — быстро и сноровисто, можно сказать, бесшумно перелетая с места на место, разворачивали столовку, медпункт, палатки для отдыха, банный комплекс. Командовавший ими немолодой лейтенант, пряча глаза, неловко доложил, что сейчас всё будет готово для десятичасового отдыха — и Бражнин мысленно застонал от радости: десять! часов!! отдыха!!! Он о таком и не мечтал. Даже не верилось, но почти сразу после этого доклада пришло подтверждение на десятичасовой отдых для батальона. Для трёхсот с небольшим человек. Настоящий обед, душ, постели с бельём в кондиционированной полутьме палаток... для раненых — общая квалифицированная помощь и эвакуация...
Распоряжавшийся установкой душевых ещё молодой медик — кажется, шотландец, инвалид, с хорошо различимым электронным протезом правой руки — вдруг остановился около спящих у стены мальчишек, недавно провожавших своего мёртвого товарища. Постоял, чуть нагнувшись, вглядываясь в лица. Потом — отсалютовал, подтянувшись — и, крутнувшись на каблуках, вернулся к своему делу...
Бражнин понял, что, если он ляжет, то уснёт. По-настоящему уснёт. И эта мысль была такой приятной, что он взбодрился, предвкушая, как уже через каких-то полчаса, проследив, чтобы все поели, приняли душ и легли, он ляжет сам и проспит эти желанные десять часов... ну — пусть восемь, надо встать раньше всех и...
... — Товарищ майор, к вам!
Это был мальчишка. Наверное, только-только тринадцать... Видно было, что он быстро и упорно бежал — весь в пыли, губы в липкой белой гадости, красные от жары и усталости глаза. В руке сжат укороченный автомат, левая — обмотана грязной липучкой. На коротко стриженой русой голове — чёрный берет с молотоносной рыцарской рукой — инженеры... инженеры в полутора километрах отсюда долбят скважины, точно. Напрочь не вспоминалось — какое подразделение, и Бражнин едва не кивнул благодарно, когда мальчишка отрапортовал:
— Рядовой Ятсуненко, 917-й отдельный инженерный полк! Товарищ майор, я бегом... Джаго! Прорываются там, — в резком жесте руки была ярость, — сухим руслом... стадо целое. Без техники, правда... — и уже с чистым отчаяньем, без намёка на чинопочитание: — Егеря, вы ближе всех, делайте что-то, а я побежал, там наши...
"Наших" там, скорей всего, уже нет в живых, подумал майор. И он это знает. И всё равно побежит. Потому что там — наши. Точка. Сбегал за помощью, исполнив один долг... теперь надо торопиться на смерть — исполнять другой.
Он обвёл глазами так быстро и заботливо созданный тыловиками солдатский рай для трёх с небольшим сотен человек.
Наверное, будут лишние места. И рай наступит чуть позже. Но почти все мальчишки всё-таки успели пусть кое-как, а проспать больше часа. А он... он ещё потерпит. Потом наверстает.
Теперь у него хватит сил на всё.
Теперь — хватит.
— Не торопись, — майор удержал юного инженера. — Хлебни вон воды, ну и вместе пойдём, — Бражнин прикрыл на миг глаза и, ещё только начиная их открывать, рявкнул зычно: — Подъём, Волки! Есть добыча!
Анатолий Сергеевич Бражнин,
Штабс-капитан Императорского Гражданского Корпуса Лесничих.
4 г. Галактической Эры.
Планета Зелёный Шар.
ИСТОРИЯ ВТОРАЯ
Сторки?
Сторков я, конечно, не любил. Да, собственно, мне их любить было и не за что, сами подумайте. Вся война против нас на них держалась. К концу ближе они своих союзников только что не пинками воевать гнали. И сами бились до последнего, пригрозили свою планету взорвать. И взорвали бы. Это точно.
Они же упрямые — жуть. Жалобу или стон хоть выжать — семь потов сойдёт. Я ещё воевал, видел их раненых, много раз видел. Мальчишку одного помню, в наш госпиталь принесли прямо передо мной — живот ему разорвало, правую руку почти оторвало. Медсестра ему говорит: "Кричи, глупый, сердце не выдержит!" — а он глазами сверкнул на неё и по нашему отвечает: "Меня учил отец — от боли не кричать, у врага пощады не просить!"
Вот такие они, с тем и бери. Пустым пистолетиком, да и полным, я б таких не напугал.
Нет, конечно, война и их сильно пообломала. Что говорить, если к тому времени их у нас в плену больше миллиона сидело, а сколько за войну перебывало — и не сосчитаешь... Кто-то, разумеется, сам сбежал, а так всё больше меняли в первое время, много меняли — я ещё мальчишкой был, помню. Потом озлились и мы и они, да и не до этого стало. И надзор за пленными ослаб здорово с одной-то стороны, людей не хватало — а с другой — устали все очень сильно. И они тоже. Можно сказать, до пленных толком и дела не стало никому: не разбегаются толпами, не восстают, с голоду не мрут — и всё.
Собственно, с того история-то моя и началась.
Домой я вернулся уже для службы не годным. Ни для какой, разве что в тылу. Я так и рассчитывал — тридцать лет разве годы?! А так всё-таки общее дело плечом подопру, да и победа скоро. Майором-то я быть не хотел. Вообще офицером быть не хотел. Когда демобилизовали по ранению — сразу решил, что вернусь домой и стану лесничим. Вот это — моё, оно моё и есть. Ну и стал я лесником на Девятом кордоне.
Дома моего в Надречном не осталось. Да там всё в развалины было... Я знаешь когда понял, что мы победили? Когда увидел, как посёлок восстанавливают. Нам впору на этих руинах озвереть было. Ничего нет. С пустого места начинать. Завоешь, да и в лес побежишь, там выжить проще. Но, выходит, и нас правильно учили, и мы своих детей правильно учили — никто зверем не стал. Никто. Людьми мы остались и всё восстановили. Вот так.
А о себе... Я — что. Я вот первое время надеялся — мои отыщутся, да не отыскались ни тогда, ни потом. А служба всё-таки нелёгкая. И важная, вот в чём дело — не скажешь себе: мол, сегодня полежу передохну. И стала мне мысль приходить, особенно по ночам: а ведь наверное добьёт меня война. Тут и умру. И не то чтобы страшно было, а как-то тоскливо от такой мысли. Выходит, всё. Конец и мне, и моему роду тоже.
И тут, не поверите, явился ко мне на кордон... сторк.
Сторк из лагеря для военнопленных, был там такой рядом. Лет на наши — тринадцать, может, четырнадцать даже. Тощий — голодный потому что, сразу видно. Одет кое-как, ботинки (наши, между прочим) бережёт, через плечо принёс, а всё-таки на курточке знаки родовые вышиты, хоть и простой белой ниткой. Чтобы себя не забывать. Мне это сразу понравилось.
И просит этот сторк — вот не поверите. Просит он, чтобы я его на работу взял. Подсобным рабочим, значит. А имечко у него козырное — Сейн кен ло Сейн токк Сейн ап мит Сейн. Высокого Рода, значит...
Я уже говорил, сторку у врага просить — всё равно что раскалённое железо глодать. Он лучше отберёт, пусть и жизнью рискуя, а не отберёт — так украдёт, это у них даже за доблесть считалось, у врага украсть. Я когда в посёлке по делам был, то видел в отделении мальчишек из их лагеря. Не раз, не два. Выберутся за ограду не так, так эдак — и тащат. И зло берёт (тащат-то не лишнее), и жалко их, и вообще что делать непонятно. Отлают их, кого-то и выдерут, из зачинщиков, потом обратно в лагерь возвращают, иных в карцер сунут на недельку — а они опять...
В лагерях на Архипелаге я знаю, было получше. И вроде как намного. Там тропики, экономика и до войны была на подъёме, а мы-то что — только-только обживаться начали, потом на войну много лет работали, потом оккупация, а после неё — руины. Это сейчас мы курорт да экспортёр, а тогда наземные-то дороги не везде были! Всё у нас было с перекосом — ради победы. На войну.
Вот и корми тут своих-то — а ещё и чужаки, да враги.
Я заподозревал нехорошее. А потом он мне рассказал: полгода они у нас, мать у него с двумя грудняшками, ещё сосут — мальчишка и девка. И боится мать за него. Что покалечат или от неё отнимут за воровство. У нас такого не было, да бабе, да с детьми маленькими — поди докажи? От страха за старшего у неё молоко стало пропадать. Он тогда и решился.
А стоит передо мной — плачет. Не сам плачет, а глаза — слёзы в пыль кап-кап... По его-то понимаю он на врага будет работать, значит, в рабство себя продаёт, так получается. Непереносимо ему, а мать с младшими ждут... тут меня и стукнуло ещё про ботинки — не бережёт он их вовсе, а по обычаю, как раб ко мне пришёл!..
...Я вот что скажу. Вроде как отступление. В войну я слышал такое — были у нас скороумы-победяйцы, говорили: давайте пленными покрутим, врага попугаем, ради победы и не на такое пойти можно!
Я бы такого болтуна перед тем мальчиком поставил и спросил: видал, как железо плачет? Гляди. А коли бы он и тогда своих поганских мыслей не оставил — разбил бы ему башку дурную о дерево, и дело с концом. Чтоб не смердел.
Мы — земляне. Люди. И не только называемся, я так понимаю. И тот не человек, кому в радость чужую гордость ломать. Это я тоже так понимаю и на том стою — и помру тоже на том. Человеком помру.
Помощники мне нужны были. Я ж говорю — убивался один, честное слово. Ну, на субботники люди приедут. Пионеры на пару дней в неделю опять же. Стараются изо всех сил, ночь прихватят для работы — да и мне веселей. Но это помощь-то на раз, а на каждый день — две руки, лошадь и старая танкетка. И вертолётик, который ещё починить надо, а я в этом не очень соображаю. На механика заявку сделал — ну да, к новому году прибудет. А до тех пор...
Честно скажу: думал всё-таки — попался, голубок. Убить не убью, да и бить не стану — а злость всё-таки на тебе сорву. За всё у меня отработаешь. Пока вся кожа с рук не сойдёт.
Но я так сначала думал. Правда. Не смог я на нём злость срывать. Судите, как хотите, вы бы, может, смогли, не знаю, как у вас повернулось в жизни — а я не смог. Да и что его гонять-то было? Видно, что старается. Дело не очень знакомое, а старается.
Глядеть на него было смешно. Видно, что парень работать умеет, а ухватки смешные. Потому что какие-то не наши, чужие совсем — а другие наоборот, узнаёшь, сам так делаешь. Всё-таки наверное — я тогда подумал как раз — а мы со сторками одного рода, правильно учёные говорят.
В управлении на меня сперва вытаращились и говорят: "Ну ты дурак и дурак — уснёшь, он тебя по горлу ножом столовым хватит и в лес сбежит!" Я в ответ бурчу — говорить много никогда не умел: "Не хватит, а хватит — так вам дураком меньше, и плакать нечего..." Ну, они потом рукой махнули и выправили мне на него и УУЛ — конечно, не полный, а просто как на рабочего — и паёк положили, и карточки, как нашим. Сторков-то работать заставлять несколько раз пытались, и лаской, да и таской — а не получается ничего, никак не хотят, вот это дело и бросили совсем. Да и мужчин в силе среди пленных не очень-то много было.
Я грешным делом боялся — свои его поколачивать станут, что на врага работает. А нет. Оказалось, у них в таких делах женщины решают. Раз мужик бабу, да кормящую ещё, спасает, то ему стыда в таком нет.
А потом он спас меня. На самом деле спас. Прижало меня ночью приступом. Да так, что думаю: ну вот и всё. А ещё думаю — утром он ко мне зайдёт — испугается мальчишка. Он, наверное, мёртвого по мирному дело и не видел ни разу...
Тут он ко мне и вошёл. Он у меня ночевать часто оставался, до лагеря-то неблизко... Ну и почуял что-то, я не знаю... И вот верьте-не верьте, пока он меня как мог вытаскивал, я того "меркурианца" вспомнил, Вадьку. Как он голову мне держал и не помирать меня просил. Уж не знаю, где он сейчас и что с ним — хорошо бы, жив остался... Похоже оказалось, в общем.
С этого момента у нас с тем сторком жизнь переменилась. И вот чудно, казалось мне иной раз, что он — мой сын. И чуял я, что и ему так же кажется иногда — что он с отцом. Он отца часто вспоминал...
Полез он и к вертолёту. Я его сперва отогнал — и побоялся, что доломает, и, грешным делом, была мысль: починит, взлетит, да и учудит чего. А он мне объяснил: дядя был пилотом на оринтоптере, много показывал, даже летать давал. А оринтоптер что такое — да тот же вертолёт. Точней, винтокрыл, если правильно. Я и разрешил.
И ведь починил, зараза!
Так мы и жили. А потом возвращали их домой, правда, не на родную планету — она, между прочим, по договору от Сторкада нам отходила — но всё равно к своим да на свободу. Он прибежал с собакой — нашёл где-то щенка брошенного и растил — и сразу как в броню оделся, ни один сустав не гнётся. Попрощался со всей церемонностью, честь по чести... а мне тоскливооооо так стало. И только уже повернулся уходить... а потом опять как развернётся — и обнимать меня. Трясётся, вцепился, сопит... Я за малым не расплакался. Потом стоял в воротах, а он уходит, пройдёт два шага — поворачивается и рукой машет...
...А я женился через год. У неё двое было, ещё троих мы потом сами отковали, а двоих взяли, когда большая партия беженцев возвращалась. Уже после войны.
Вот и вторая моя история.
ВАДИМ ГРИДНЕВ, 17 ЛЕТ.
Окончание Первой Галактической Войны.
Мы, пятеро, летели на Меркурий.
Мы не разговаривали всю дорогу. И это никого не удивляло среди общего победного ликования, подобного которому я себе и представить не мог. Мне не верилось, что это и наша победа.
Ведь мы были преступниками, возвращающимися к месту заключения.
На нас смотрели с восторгом и уважением. За нами тут и там подолгу шли мальчишки и девчонки, незнакомые люди чем-то угощали, пару раз нас даже качали на руках. Не только нас, нет — кругом было полно людей в форме, и среди них сплошь и рядом — те, кто был младше нашего даже. Но лично я замечал ликование, только если оно было обращено к нам.
И внутренне съёживался от отвращения к самому себе.
Когда мы пролетали бурлящую от победного восторга Надежду, я вдруг поймал себя на мысли, что мне никто не мешает просто сбежать. Да нет, даже не сбежать — не вернуться на корабль, выйти за пределы космопорта и остаться на этой планете. И всё. Даже не придётся прикладывать никаких особых усилий, чтобы затеряться. Затеряться и жить сначала. Снова. Честно. И не терзаясь мыслями о возвращении к тем, кто знает обо мне всё.
Я поймал себя на этой мысли — и брезгливо скривился.
"Долги надо платить," — сухо-поучительно сказал лейтенант Бергсен. И остальные наши стояли слева и справа от него в строю и смотрели на меня. На своего боевого товарища.
И я хотел таким оставаться. Потому что, если сбегу... да, никто не станет меня искать, никто меня ни в чём не заподозрит на новом месте. Но я уже знаю, что ночи могут быть очень длинными. И неслышимые другим голоса, обвиняющие тебя в ночной темноте — не заглушить ничем.
Поэтому да. Долги надо платить. До конца. До копеечки...
...Меркурий ликовал тоже. Это было заметно ещё с орбиты — вокруг Большого Купола запустили просто-таки чудовищных масштабов кольцевой фейерверк, эфир сходил с ума, а пятеро возвращавшихся домой меркурианцев — настоящих, не как мы — заорали "ура!" так, что шаттл сбился с курса, а когда вернулся на него — в иллюминатор был виден памятник Бауэрли.
Я не отвёл глаз. Бауэрли не грозил, он приветствовал. Но... имел ли я право на это приветствие?
— А вдруг придётся... досиживать? — еле слышно шепнул мне Янка. У меня по коже прошла дрожь, но я ответил так, как думал:
— Значит, будем досиживать.
— Я несколько раз по дороге сбежать хотел, — так же тихо сказал он. — Даже один раз почти сбежал. На Надежде. Одна девчонка просто сказала: "Оставайся!" — и я уже даже из космопорта с ней вышел. А потом вернулся. Она обиделась, кажется...
— Янка, — попросил я так же тихо, — давай помолчим. Ну пожалуйста.
Он замолчал. Без обиды, просто замолчал. Я искоса посмотрел на него и вспомнил, как он первый бросился на стену внутреннего форта — сразу следом за брошенными гранатами. А... а за что его отправили в колонию?
Я едва не спросил об этом...
...Из космопорта к нашей колонии не было рейсов. Удивительно, если бы были. Но кольцевой маршрут по Куполу ходил, как раньше, правда, кажется, намного реже — мы ждали среди праздничного ликования почти два часа, пока подошла автоматическая платформа, скользившая по двум архаичным рельсам. За это время нас раз двадцать звали праздновать вместе с ними — с какими-то совершенно незнакомыми людьми. И на платформе было полно народу, по-моему, они так просто ездили по кольцу и праздновали. Но нам места сразу нашлись, какие-то пионеры повскакали, нас усадили всей платформой и тут же запели егерский марш. Правда, хватило только на первый куплет, уже на следующей остановке сели трое гренадёров и внимание переключилось на них. Зато нам энергичная бабушка, говорившая по-русски с чёрт знает каким акцентом, сунула в руки по здоровенному горячему панкейку, по бумажному стаканчику и тут же налила из большого термоса, который за нею таскала, наверное, внучка, горячего чая, настоящего. Внучка смотрела на нас, как на сказочных витязей, победивших страшного всесильного монстра.
И мы ехали через этот праздник, жевали панкейки, пили чай и пытались понять, кто мы и зачем? Не знаю, может те, кто заметил, где мы сошли — удивились. А может и нет... А может, и не заметил никто. Даже наверное так.
Мы шли от остановки "Боярышниковая аллея" около километра вдоль реки. Вдоль Гьёлля. В 22-м мы шли по этой же самой тропинке - под ногами зеленоватый шероховатый камень, слева (сейчас справа) тёмный поток, справа (сейчас — слева) разросшийся меркурианский боярышник в цвету, в рыжем, красном, багровом и белом, одуряющее, победно пахнущем, цвету... Но тогда нас шло много. Неужели из полутора сотен нас вернулось всего пятеро?! И снова сверлила душу мысль — а что, если кто-то не вернулся не потому, что погиб, а потому... потому что не вернулся — и всё?
Тут никого не попадалось, и шум праздника остался где-то позади. Мы шли и молча вспоминали одно и то же — я знал, что это так. Вспоминали стремительный перелёт к Сельговии и тот ужас, который нас охватил, когда мы вынырнули из гипера, как показалось, прямо в середине боя. На самом деле это было поле уже окончившегося боя — грандиозного космического сражения окончившегося в нашу пользу. Но трудно было верить в это. А ещё трудней было трое суток ждать. Мы ждали. А внизу всё ещё шли сражения у хребта Варха-хрис и на полуострове Коррмай, внизу ещё ничего не было решено — правда, мы ничего об этом не знали, кто нам что сообщал...
Вспоминали, как нас сбрасывали в десантных контейнерах-модулях. Как в игре в войну, когда мальчишка бросает игрушечную технику, воображая, что она летит. Это оказался последний момент, когда нам ещё было страшно. Многие плакали от этого беспомощного страха — и многие из них плакали в последний раз в жизни, а другие — в последний раз на годы вперёд. Как я сам.
Вспоминали, как мы сели рядом с разбитым, горящим монитором и какой снаружи был горячий воздух. Мы не знали, что делать. Совсем не знали, а вокруг ревело, выло и грохотало, и казалось, что падает небо — багровое, ворочающееся. И мы делали то, чему учились — без мыслей, спасительно-натренированно. Соображать мы стали уже потом, даже не в первых боях. Те, кто тренировал нас, знали, что мы будем ощущать и знали, что делали. И на самом деле в том хаосе, который нас окружал и частью которого стали мы сами, был рассчитанный по секундам и метрам железный порядок. Просто винтику никто не объясняет, куда и зачем его вкрутили... да и не поймёт он, его дело — быть винтиком на единственном своём месте, на самом важном месте...
...А ещё — это уже я вспоминал, сам, отдельно. Вспоминал, как легко убить, оказывается. Это произошло почти сразу после приземления. Мы — передовой дозор — бежали справа от прикрывающей нас лёгкой машины, непрерывно поливавшей что-то, невидимое нам, из скорострелки и двух пулемётов. Машина шла по берегу канала, в котором текла кипящая вода, оттуда несло пар и влажное удушье. По её броне с той стороны канала с визгом и скрежетом колотило что-то — то, что должно было нас убить и от чего она закрывала нас. Потом я увидел справа какие-то коробки и не сразу понял, что это остатки вражеской техники. Стоял, как трёхногий журавль, наш подбитый киберстрелок, задумчиво опустив чёрный блок стволов. А ещё потом - я выстрелил двойной очередью в поднявшегося совсем недалеко лингайского солдата, перекинув ствол автомата по дуге. Лингаец упал на спину и куда-то медленно завалился, уронив короткую сдвоенную трубу. Я поразительно отчётливо всё рассмотрел, но ничего не понял и сообразил, что я убил разумное существо, только когда голос лейтенанта Бергсена сказал в наушнике: "Отлишшно, Хриттнефф." А потом машина вспыхнула голубым сиянием зарыскала, замерла и стала плавиться — я подумал, прыжком падая в сторону, что люки заварились и что там, внутри... внутри... трое драгун — таких же мальчишек, как мы, мальчишек, только в отличие от нас ни в чём не виноватых перед Землёй... Но стрелявшие шаровики сторков — поспешно поставленные и дезориентированные — выдали себя, и значит, наш дозор себя оправдал...
...Когда река впереди разделилась на два рукава и эти рукава — слева-справа — нырнули под стену по краям ворот с надписью над ними на двух языках "Исправительная Межимперская Колония Меркурий", мы остановились. И переглянулись — пятеро егерей, по очереди, как будто искра пробежала.
Ланс-капрал Сергей Мазурук.
Ланс-капрал Лоуренс Бейкер.
Капрал Вильфрид Загер.
Капрал Ян Кмитиц.
И я, сержант Вадим Гриднев.
За этими воротами мы были номерами. Обезличками. Мы все помнили свои номера.
Мы их всю жизнь будем помнить.
Мы снова посмотрели друг на друга, поправили парадку, береты — чтобы уж не просто так... а что "просто так" — никто из нас не смог бы ответить, спроси нас кто-то. Потом я скомандовал — наверное, последний раз используя своё старшинство по званию в нашей группе:
— Шагом марш, волки...
...Конечно, нас видели в камеры внешнего наблюдения. Но нас никто не встречал — кроме кивнувшего дежурного на проходной. А двери открывались словно по волшебству до самого кабинета директора. И я не удивился, когда увидел, что это всё тот же Парчинетти. Только погоны у него были уже тайного советника. И голова — совсем седая, а ведь, когда мы уезжали, седина только пробивалась в чёрных волосах итальянца.
Мы щёлкнули каблуками, подтянулись — синхронно и не сговариваясь. Это уже въелось в плоть и кровь. Но дальше оставалось только глупо молчать, ведь мы не договорились, кто и что будет объяснять. Мы не знали даже, как нам представляться.
Мы не знали даже, кто мы сейчас такие есть.
Но, очевидно, Парчинетти нас помнил. Нет, не то, что мы были и что сделали — а именно нас, в лицо. И я подумал с ужасом и восторгом: а ведь он помнит не только нас, он всех помнит, всех, прошедших через Меркурий. И он - он... болеет за нас?! За всех?!
А он посмотрел на каждого по очереди и сказал очень спокойно и обыденно:
— Придётся подождать минут десять. Я разблокирую ваши УУЛ — насколько мне помнится, у вас у всех они были? — и верну их вам.
Я пошатнулся. Мы все пошатнулись, весь наш короткий и привычно-прочный строй. Словно из дальней дали или сквозь воду донёсся до меня то ли вскрик, то ли всхлип, то ли стон Янки Кмитица:
— И... что?!
— Потом получите в бухгалтерии чеки и карточки — и можете быть свободны, — сказал Парчинетти. садясь за компьютер. — Вы прошли реабилитационный курс и его прохождение заверено вашей жизнью.
Потом он улыбнулся нам. И сказал:
— Тут почти никого нет. Человек пятнадцать, не больше, прибыло за все эти три года. А из ваших уже вернулось семеро; теперь вот вы. Может быть, и ещё кто-то будет. Но в любом случае наказания сняты для всех, кто ушёл тогда — и с силой повторил: — Для всех.
Защёлкал компьютер...
...и тогда случилось невозможное. Непредставимое.
Мы заплакали.
Руки Парчинетти замерли над клавиатурой. Он поднял на нас глаза. Губы директора задрожали, но он сказал спокойно:
— Не надо, не надо. Мужчины не плачут.
Но мы плакали. Потому что точно знали, что это мальчишки не плачут. Вот только мы давно уже не были мальчишками.
А мужчины — мужчины иногда плачут. И им не стыдно, ведь они — мужчины.
ВАДИМ ГРИДНЕВ, 18 ЛЕТ.
1 г. Галактической Эры.
Планета Земля.
Первая годовщина Победы.
Одетый в форму Гражданского Транспортного Корпуса — серо-стальные брюки и френч с серебряным крылатым колесом на рукаве и погонами стажёра на плечах — юноша медленно шёл по Улице Фонарщиков — под зелёными деревьями раннего лета.
Само по себе это не было удивительно, как не могла никого удивить и короткая колодка военных наград над нагрудным карманом парадного френча. На вид ему было лет 18-20 и это значило, что он скорей всего — из "22-х", из тех, кто в 13-14 лет в самый страшный военный год закрыл собою Землю, не дожидаясь призыва. Из тех, которые безоглядно и без сомнений меняли свои короткие светлые жизни и непрожитое манящее будущее — на общую Победу.
Из тех, кто победил.
Их было много вокруг, таких юношей. И то, что их не носят на каждом шагу на руках, могло бы показаться стороннему наблюдателю оскорбительным равнодушием. Впрочем, они сами на такое и не претендовали — и смущались, если такое случалось, а случалось такое, правду сказать, нередко даже сейчас, через год после Победы. И ещё они смущались надевать военную форму и носить награды — всё-то казалось им, что они такого не заслужили, ведь "мы ничего особенного не сделали...".
Да что там, они и правда так думали. И, видимо, этого юношу ждала какая-то важная встреча, раз он шёл с наградами на гражданской форме.
Скорей всего, он был местный, потому что шёл уверенно, но при этом почему-то явно старался разминуться стороной с каждым попадавшимся навстречу человеком. Только когда навстречу вывернулись откуда-то кадеты-гусары Соснового Угла из Тамбовской Его Величества гусарской кадетской школы — трое невысоких, крепких мальчишек лет по 10-11 в алых доломанах, которые, приметив колодку наград на сером френче транспортника, сразу подтянулись, стали чеканить ногу и за три шага чётко повернули головы с задранными подбородками, синхронно-красиво вскинули к киверам загорелые ладошки — юноша тоже перешёл на парадный и ответил на салют, но не отданием чести, а вскидыванием руки, как было положено в уже начавшей становиться историей общеземной армии...
...На площадке стоящего на маленькой площади летнего театра, к которому он вышел, буйствовали мальчишки. То ли что-то представляли, то ли сражались на мечах, то ли просто кипело в них наступавшее бесконечное лето и солнечная кровь — то ли всё вместе. Один — низачем, просто так! — вскарабкался на верхнюю опору декораций и, повиснув там на коленках на высоте пяти метров, раскачивался и что-то вопил. Его длинноватые волосы метались, как искристое золотое пламя на фоне явно поспешно сделанной (уже неновой) афишной надписи:
ПОБЕДА!
ПОБЕДА!
ПОБЕДА!
Юноша остановился. Точней, задержал шаг, почти украдкой поглядывая на ребятню — и чуть улыбнулся. Мальчишки не обратили на него внимания — им было не до того...
...Никогда "они" не придут сюда.
Никогда не сожгут мой город.
Ни-ког-да.
— Видишь, Мэй? — еле слышно сказал юноша, снова оглянувшись на сцену, прежде чем свернуть в узкую улицу, над которой покачивались старые липы в золотом медовом цветении крылатых завязей ("Улица Фонарщиков" — гласила простенькая табличка у поворота). — Вот он, мой город. Как я обещал... И к тебе я тоже съезжу. Скоро.
И посмотрел на невидимого никому Мейру О'Тула, с серьёзным видом вышагивающего рядом — ирландец был не такой, как в те последние дни войны, когда на "Триу" в яростной кровавой рубке в шлюзе среди мёртвой электроники топор "золотого" (1.) разрубил его от плеча до живота вместе с доспехом. Но, падая уже почти двумя кусками, Мэй ударил сверкающего непобедимого гиганта своим мёртвым телом в грудь. И тот покачнулся. А заоравший не своим голосом, жутким рёвом, Вадим прыгнул вперёд и вогнал в ребристый чеканный горжет клевец топорика. И больше ничего не помнил — умирающий сторк, как потом сказали, захлёбываясь кровью, с хриплым свирепым клёкотом снова взметнул топор и обрушил его на шлем земного десантника...
1.Золотая бригада (точней, "Золотая БРИГАНТА"; название личной стражи вождя было неверно услышано и передано землянами, и ошибочное название закрепилось в земной традиции) — охрана Императора Сторкада из 900 человек, 300 из которых постоянно дежурят в дворцовом комплексе, а 100 из них одновременно находятся на постах. Она набрана не из сторков Высоких Родов, а из личных вассалов императорского Рода, нередко — даже Безродных, но статус "золотых" ставит их автоматически выше всех родовых отношений и счётов. В 25 г. П.Г.В. гвардейцы впервые в своей истории в полном составе участвовали в боях на искусственных спутниках "Триу", "Вьюззем" и "Зренк". Их сопротивление стоило земному космодесанту огромных потерь, сорвало сроки наступления и вынудило командование земных вооружённых сил отказаться от мысли о немедленной высадке десантов на Сторкад.
...он, Вадим Гриднев, тогда остался жив. А Мэй — нет. И всё равно он пришёл сюда с ним, Вадимом.
Так и должно было быть.
Они все хотели вернуться на Землю с победой. Они не могли не вернуться.
— Правда, Мэй? — спросил юноша тихо.
Словно бы в ответ звонко и мощно ударил неподалёку, на Набережной над Цной, на невидимой отсюда за деревьями Дозорной Башне, Колокол Первого Света. Он звучно и размеренно, уверенно и чеканно, бил полдень и юноша прибавил шагу, замурлыкав не слишком мелодично:
— Ведь это Время говорит: "Пора! Пора!
Доделайте, что начато вчера,
Измерьте, что не меряно,
Верните, что потеряно —
А ну-ка! Давайте! Ни пуха, ни пера!"
Он словно бы подбадривал себя песенкой — и при этом замедлял шаг, как делал несколько минут назад при виде человека. Но зелёная улочка была пустынна, наверное, все или почти все её обитатели уже были в центре города, где готовился парад. И всё-таки шаг юноши становился всё неуверенней, он провожал глазами номера домов, мимо которых проходил... и в конце концов остановился у песчаной кучи.
В песке лежали несколько игрушек и были видны отпечатки детских ладоней. Недостроенная крепость, над нею — штандарт, флагшток (веточка) надломлен. Юноша вздрогнул — самодельный штандарт был сторкадским. Слева и справа от него — солдатики, поставленные так, как будто они вырывают флагшток из песка.
Он засмотрелся на брошенную игру — и, когда поднял голову (в глазах — усилие, сделанное над собой, чтобы идти дальше...), шедший по улице человек подошёл почти вплотную.
Это был тоже юноша — примерно тех же лет — но в гражданской одежде: лёгкие белые туфли, свободные светлые брюки, серая рубашка с широко распахнутым воротом и подкатанными рукавами. Он явно собирался просто пройти мимо — но тут всё ещё стоявший возле кучи песка сделал полшага назад... шаг вперёд... и вскрикнул:
— Ст... Строев?! Женька?!
Тот остановился. Смотрел секунду недоумённо... и вдруг глаза его расширились, он сглотнул и сказал неестественно спокойно:
— Привет, Вадим. Вот так встреча...
...Вадим Гриднев неуверенно, как слепой, обошёл кучу песка, шагнул через дренажную канаву (в ней лежал на боку бумажный кораблик) на тротуар. И встал напротив Женьки Строева.
Они долго стояли молча. Чуть слышно шумели липы и ветер пахнул мёдом.
— Вот, — Строев бережно достал из нагрудного кармана пакет, а из него — видимо, давно аккуратно сложенный, замявшийся на сгибах, алый галстук. — Это твой. Я тогда потребовал, чтобы мне отдали... и всё время носил с собой. Теперь возвращаю. Надо было раньше, но ты уж прости. Я и не думал тебя тут встретить.
Вадим, казалось, ничего не слушал. Он взял галстук на обе ладони — как когда-то. Поднял на Женьку засиявшие глаза. Женька стоял и улыбался, хотя ему мешал длинный звёздчатый шрам на правой щеке — шрам, какие оставляют лучи бластеров по касательной и которые потом долго не заживают...
— Женька, — Вадим очень осторожно сложил галстук и убрал его в нагрудный карман френца. Прижал карман ладонью. Погладил без стеснения. И наконец — словно бы проламывая телом стену — шагнул навстречу. Они обнялись, нелепо похлопали друг друга по спинам, отстранились.
— Егерь? — спросил Женька. Вадим кивнул. — А я штурмовик.
Вадим кивнул опять и они обнялись снова.
— Чудо, — улыбнулся Вадим. — А ты как здесь вообще...
— Я тут живу вообще, — ядовито ответил Женька и Вадим ненаигранно хлопнул себя по лбу. Смущённо сказал:
— Как будто другой мир вокруг...
Между их домами — а до вадимова дома оставалось два десятка шагов — было всего ничего. И оба вспомнили, как по утрам тот, кто успевал вскочить раньше, добегал до соседнего дома и кричал в окно: "А Вадим (Женька) выйдет?!" И нетерпеливо ждал, переминаясь с ноги на ногу...
— Ну что, ты вечером на парад-то идёшь? — спросил Женька.
Но Вадим не ответил. Он глядел мимо друга. И Женька, оглянувшись, увидел, куда он смотрит.
По тротуару быстро шла женщина. В домашнем халате и тапочках, она почти выбежала из калитки. И торопилась, торопилась так, словно перед нею были не три десятка шагов по тротуару, а длинный перрон и уже готовый отойти в никуда поезд.
Женька шагнул в сторону, быстро переводя взгляд с друга на эту женщину и обратно. А Вадим...
— Мам, я вернулся, — тихо сказал Вадим, не осмеливаясь поднять глаз.
* * *
Двое шли по улице под липами.
Они не спешили, потому что знали — не опоздают. Город впереди наливался праздником, как светлой, искрящейся водой, звал к себе и они шли, но — не спеша.
— Я уж и забыл, как тёть Алёна умеет делать картофельные оладьи, — задумчиво сказал Женька.
— Картофельные оладьи... — задумчиво повторил Вадим. И неожиданно признался: — А я за все эти годы ни разу их не ел. Нет, правда. Чего только ни доводилось лопать, а их... как-то нет.
— Я ел один раз, — вспомнил Женька. Сорвал липовое соцветие, потёр в пальцах, понюхал. — В столовой на корабле приготовили. Тогда, кстати, вспомнил и твою маму... и тебя.
— Представлял, как отсиживаюсь от войны в колонии? — ядовито спросил Вадим. Женька посмотрел на него удивлённо и веско, необидно ответил:
— Ду-рак.
— Согласен, — покаянно отозвался Вадим. И продолжал: — Хорошо, что уговорили маму с нами не идти. Хочу, чтобы домой... а она там.
— Она просто боялась, что ты уйдёшь — и опять с концами, — Женька вдруг рассердился: — Ты тоже додумался! Война кончилась, а он вместо чтобы домой — вздумал поступаааать! И ведь хоть бы что о себе сообщил! Я когда приехал — она сразу к нам: "Женя, ты не видел где-нибудь Вадика?!" Ага, только мне и было заботы — среди сорока миллионов тебя высматривать! И, между прочим, она так к каждому подходила, кто с войны...
— Да стыдно мне было, — беспощадно пояснил Вадим.
— Баран, она же тебя мёртвым считала...
— Всё я понимаю... Я себя успокаивал, что Борис-то живой, я специально узнал, что он вернулся.
— Во-первых, вернулся и опять уехал. А во-вторых, что это за детство? Борис и ты — это ж не две одинаковых половинки, ой, один погиб, второй зато остался... Думаешь, так боль в два раза меньше делается? Идиот.
— Да не долби ты меня, понял я всё!!! Сказал же!!! — и Вадим нелогично добавил: — Замуж ей надо. И ещё детей.
Женька только махнул рукой — мол, тебя сегодня несёт по ухабам... Потом спросил:
— Ты тоже уедешь?
— Угу, — кивнул Вадим. — У меня стажировка закончилась. Если бы... ну, если бы всё было нормально, без войны и без... вообще — я бы уже год спецом второго класса был. А так — вон насколько отстал.
— Ну да, — Женька скользнул взглядом по колодке наград на груди мундира Вадима. — Отстал. Все мы... отстали.
— У тебя Железный Крест ведь? — спросил Вадим. Женька явно хотел буркнуть "откуда знаешь?", но не стал и почти извиняющимся тоном пояснил:
— Всего "тройка".
— "Всего", — с выражением повторил Вадим. — Вот как спрошу — за что...
— Не надо, — поморщился Женька. — Глупое это дело — о подвигах рассказывать... вот чёрт.
Оба посмотрели друг на друга и захохотали совершенно по-мальчишески.
— Ты дальше что делать собираешься? — спросил Вадим, когда они прохохотались и уже шли дальше, чуть ускорив шаг. — Ты же хотел речником стать.
— Хотел и не стал, — вздохнул Женька. — Ты думаешь, ты один свою судьбу этот год устраивал? Я сунулся. А перезабыл всё, мальчишки толпами крутятся на каждое место... Мне говорят — давай по квоте для ветеранов. А на кой кому специалист по квоте? Головастиков смешить? Квоту какую-то ещё придумали, слово-то само уже поганое...
— И что? — Вадим смотрел во всех глаза, явно расстроившись за друга.
— Да ничего, — Женька пожал плечами. — Ты знаешь, где я войну окончил?
— Ты ж не рассказываешь.
— На Туу-Вильи. Вторая планета Дельты Живописца. Нэйкельская колония... бывшая. Это сорок два световых от Земли.
— Ого...
— Ага. Там были центры по модификации людей. До того мы думали, что изо всех Чужих самые жуткие — это дайрисы... Освободили мы одних наших больше ста тысяч. Несколько тысяч жить дальше так и не смогли. Консилиумы Смерти конвейером работали... Тысяч двадцать там жить осталось — не хотели возвращаться по домам, даже кто помнил про этот дом...
— Я читал, — сказал Вадим. Помялся и продолжал: — Там вроде бы много нэйкельцев... без суда...
Женька кивнул, поморщился. А Вадим продолжал:
— Так погоди, ты что — ты... туда вернуться хочешь?! — закончил он потрясённо.
— Угу, — кивнул Женька. — Я же после Сельговии трёхмесячные курсы на санинструктора взвода закончил. Так и довоёвывал... Поступлю в медкорпус кадетом, буду ещё отсталей тебя.
— Женька... — Вадим обнял его за плечи, качнул к себе. Женька ответил кривоватой улыбкой:
— Ладно. Я ничем не жертвую, просто надо же кому-то...
— Женька, — повторил Вадим. — Я бы тебе...
— ...да поставлю я себе памятник, поставлю, — проворчал Женька. — Из армированного железобетона. И люминесцентной краской покрашу. В полосочку.
Оба опять засмеялись — облегчённо засмеялись, сворачивая на центральную улицу.
Сразу вокруг оказалось множество народу. Хаотично-целеустрёмлённое движение охватило друзей, сделало своей частью. До начала парада ещё оставалось время и они опять пошли медленней, поглядывая по сторонам и с наслаждением прислушиваясь ко всеобщему шуму — смех, оклики, разговоры, песни, музыка...
— Четыре года не видел, четыре года! — возбуждённо повторял Вадим. Женька покосился на него и негромко сказал:
— А я пару раз думал, что и не увижу больше. Так тошно из-за этого было, знаешь ли... погоди. Смотри, слушай.
Вадим повернулся туда, куда вскинул подбородок Женька.
Пел молодой парень в синей с золотом парадной уланской форме со знаками различия капрала 97-го полка. Он сидел на бордюре, на одном колене — фуражка, на другом — чёрная с золотом потёртая гитара и сильный, хорошо поставленный голос разносился по всей шумной аллее. Около улана проходившие люди замедляли шаг, говорившие — затихали, а человек тридцать стояли полукольцом и слушали маршевое...
— На всем скаку
навстречу рвам и стали
я уронил поводья у коня,
мои друзья
коней не удержали
и навсегда
оставили меня... — улан вскинул голову, отбросив платиновый чуб, в котором только в этот момент стали видны — сверкнули — ниточки седины — и беспечно улыбнулся окружающим, сменив марш на чуть ли не танго:
— Моя звезда
летит навстречу ветру,
горит мой меч
на каменной стене,
мои друзья
ушли бродить по свету
и навсегда
забыли обо мне...
Он снова чуть наклонил голову к гитаре... тут же поднял её и негромко сказал — так, что у Вадима мурашки пробежали по коже, потому что он понял, о чём говорит улан и что он вспоминает...
— Ты иди. Я тебя догоню.
Из уголков глаз улана скатились две слезы, но голос не дрожал...
— Они ушли
в холодные просторы,
где синий шелк
обуглился вдали,
они легли
по желтым косогорам,
по бугоркам
заснеженной земли...
Они ушли,
я их винить не стану,
пока меня
не позвала земля,
но тяжело
как будто капитану
мне уходить
последним с корабля.
Но всякий раз,
когда ветра хмельные
сжимают круг
смертельного огня,
мои друзья
встают как часовые,
меня в беде
от гибели храня. (1.)
1. Стихи А.Демидова.
— Идём с нами, братишка, — сказал Женька. Улан улыбнулся, покачал головой и ответил с неистребимым польским акцентом — странно, он был совсем незаметен, пока парень пел:
— Я ещё посижу. У нас тут договорена встреча. Не может быть, чтобы никто... чтобы я один.
И снова улыбнулся.
— "Под жёлтым косогором, по бугоркам заснеженной земли..." — задумчиво повторил Вадим, когда они зашагали дальше. — Интересно, какая планета?
— Сколько их было, — откликнулся Женька. — Я дрался на пяти.
— Я на трёх... 97-й уланский где погиб — наверное, можно узнать...
— А зачем? Про всех не узнаешь. Это помнить надо про всех — про всех сразу... смотри! Смотри, Вадька!
Вадим оглянулся. Улан уже не сидел — стоял, опираясь на гитару и бешено махал свободной рукой. Молча — видимо, перехватило горло. А по улице, чуть ли не отталкивая понимающе глядящих людей, почти бежали ещё шестеро — в неистребимо синей, сияюще золотой форме. И махали руками, и один из них крикнул:
— Бо-гуш!
— Ну вот, — удовлетворённо сказал Женька и ткнул в локоть Вадима, который ответил таким же тычком. Оба заулыбались.
На улице постепенно формировались колонны. Вадим помедлил — из колонны транспортников ему замахали, увидев мундир, но он улыбнулся, отрицательно помотал головой и они с Женькой встали просто к каким-то ребятам и девчонкам под синим флагом с золотой пчелой.
— Вадька, — Женька понизил голос и Вадим, смотревший, как мимо едет верхами пара гусар в парадной форме, даже удивился, увидев, какое у Женьки взволнованное лицо. — Слушай... я вот что хочу... ты посмотри. Вот.
Вадим удивлённо увидел, что Женька протягивает ему читалку — новенькую, в войну их почти не выпускали, старые постепенно выходили из строя и вот с месяц назад наконец-то выпуск был возобновлён сразу на нескольких заводах. А Женька так же тихо пояснял, водя пальцем над экраном:
— Я тут в Информатории нашёл старое кино — "По главной улице с оркестром". Не всё понятно, но там есть такая песня... вот. Ты посмотри, хорошо? Просто посмотри и скажи; я вот что хочу...
...Далеко впереди колонны вдруг развернулось огромное полотнище боевого стяга Земли — и невидимый пока что оркестр грянул "Песнь землян". За алым знаменем с золотой свастикой разворачивались другие знамёна — знамёна всех частей, формировавшихся во время войны на земле Тамбовщины... Длинная, шевелящаяся колона замерла, потом — качнулась, обретая слитность; оркестр умолк, лишь барабаны продолжали рассыпать сухую, бесконечную дробь.
Женька и Вадим переглянулись. Бросили одинаковый взгляд в читалку. Вадим чуть кивнул и молодой басок Женьки взлетел над улицей — а через несколько секунд его подхватил совсем немузыкальный, но полный веры в общую правоту и своё право это петь голос друга...
— А было вначале — солгать не могу.
Буксиры молчали на том берегу...
На том берегу,
на том берегу,
на том берегу, где мы были!
А мы покидали свои города,
И в них оставалась душа навсегда...
И всё-таки,
и всё-таки,
и всё-таки мы — победили!
...Шагающая улица пела.
Пели уже все. Пели мальчишки и девчонки. Пели мужчины и женщины. Пели люди в форме — в разных формах — и без. Пели в колоннах — гражданских и военных — и на тротуарах. Пел на трибуне открыто плачущий однорукий городской голова и пели, ломая слова, четверо швабов, стоявших наискось от трибуны плечо в плечо со сжатыми кулаками. Без слов пели инструменты подхватившего мелодию сводного оркестра.
Пел весь город. И, казалось, поёт вся планета. Нет. Наверное — плане-ты.
— И, сколько бы нас ни осталось в живых —
Жив голос погибших друзей боевых...
И всё-таки,
и всё-таки,
и всё-таки мы — победили!
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|