|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
1 год
Плащ промок насквозь от тумана, что полз с моря, цеплялся за стволы каменных дубов и оседал на шерсти мелкой холодной пылью. Нерон остановился, опершись на копье-посох, и прислушался. Тишина. Только собственное дыхание и далекий, едва различимый лай пастушьей собаки где-то в долине. Колонна растянулась по козьей тропе: десять бойцов личной охраны, пять рабов-носильщиков, рабыня-нянька, проводник и они трое.
Тиберий Клавдий Нерон старший (по-простому Нерон) — 45 лет, пропретор, дукс, понтифик, сенатор, атлет, красавец. Восемь лет назад командовал флотом в Александрийской войне, армией командовал Юлий Цезарь, а флотом — он. Тогда Нерон наголову разбил флот Птолемея, прорвал блокаду, спас Цезаря от неминуемой гибели, знал бы, что тот объявит себя диктатором и похоронит республику — не спасал бы. Полгода назад Нерон возглавил восемь легионов, присягнувших сенату и Луцию Антонию, выступил против узурпатора Октавиана. Марк Випсаний Агриппа, безродный пизанский выскочка, чей дед даже не был римским гражданином, сначала победил его в полевом сражении, а потом загнал в Перузию, которую осадил по всем правилам. Месяц назад, когда стало ясно, что крепость обречена, Нерон повел двести всадников на прорыв. Декаду назад он отпустил всех, кроме десятка личной охраны. Теперь они шли в Неаполь, пешком, по ночам, лесными тропами, потому что по всем дорогам рыщут патрули с описанием его внешности и приказом убить немедленно, вместе со всеми спутниками.
Ливия Друзилла (по-простому Ливия) — жена Нерона, девчонка 19 лет, высокая и длинноногая как мужчина, всего на пол-головы ниже мужа. Прекрасная фигура, черты лица необычны — маленький ротик и пухлые щечки, как у хомячка, но Нерон находил их очаровательными, да и другие называют ее красавицей, и не похоже, что всегда из лести. Удивительная девчонка, толковая и понятливая как центурион — ставишь ей цель, а дальше сама все планирует и делает, что считает нужным, чтобы этой цели достичь. Отличная хозяйка! И еще стойкая и бесстрашная, последние дни отлично это показали. Прекрасных сыновей родит!
Вот, одного уже родила. Тиберий Клавдий Нерон младший (по-простому Тиберий) — почти полтора года от роду, младенец крупный (с такими родителями неудивительно), а больше про него пока сказать нечего, не вырос еще.
Тропа пошла под уклон. Под ногами захрустела галька, значит, близко море. Где-то справа, в темноте, зашуршали кусты — может, лисица, может, человек. Декурион Мамерк, возглавлявший колонну, вскинул руку, все замерли. Тишина. Шорох стих. Двинулись дальше.
Они спустились в лощину, запахло прелыми водорослями и рыбой. Где-то совсем близко кричали чайки. Небо над морем стало сначала серым, потом розовым — светает. Впереди, в утренней дымке, проступили очертания городских стен.
Неаполь.
Они вышли на большую дорогу, когда солнце поднялось над холмами. Дорога была пуста. Ни патрулей, ни застав, ни разъездов, ничего, что говорило бы о близости врага. Неподалеку дом, то ли придорожная таверна, то ли жилой. Мамерк сходил на разведку, вернулся, доложил:
— Неаполь держат сторонники Антония. Октавиан сюда еще не дотянулся. В городе стоит гарнизон, верный сенату.
Нерон выдохнул и расправил плечи, впервые за много дней. Оторвались, стало быть.
— Фасции достать, — приказал он. — Мы больше не прячемся.
Из походных мешков достали фасции, шесть бойцов превратились из бойцов в ликторов, пошли впереди, гуськом, с фасциями на плечах. Нерон шагал следом, рядом Ливия и кормилица с Тиберием на руках, дальше рабы с поклажей, слева и справа по двое бойцов, гладиусы больше не прячут, выставили напоказ. Честно говоря, жалкое зрелище, каждому встречному ясно — беглец-неудачник, но лучше так, чем сложить голову за республику, как сложил тесть, мир его праху.
Их никто не остановил. Стража у ворот, увидев фасции, вытянулась. Они вошли в Неаполь свободно и открыто, как представители законной власти.
Улицы просыпались, торговцы раскладывали товар, рабы таскали воду, пахло свежим хлебом и соленой рыбой. Нерон шел быстро, не оглядываясь по сторонам. Он знал, что времени мало. Если Неаполь еще держится, нужно собрать всех, кто может носить оружие. Он уже мысленно пересчитывал силы: гарнизон, ветераны, добровольцы из горожан, и еще рабы. Да, рабы. Он объявит набор добровольцев среди рабов, пообещает свободу в обмен на службу. Это отчаянный шаг, но республика того стоит.
Человек появился из бокового переулка, крепкий, загорелый, с лицом, обветренным морскими ветрами. Одет в простую тунику, но на поясе дорогой кинжал. Шагнул наперерез и склонил голову, не раболепно, а с достоинством человека, привыкшего иметь дело с сильными мира сего.
— Приветствую тебя, патриций Клавдий. Мое имя Деметрий. Я служу Сексту Помпею, сыну Помпея Великого.
Нерон остановился. Имя Помпея все еще звучало, уже не как имя врага, а как легенда. Секст Помпей, младший сын великого полководца, контролировал Сицилию, называл себя защитником республики и собирал вокруг себя всех, кто бежал от Октавиана. Говорят, уже половина сената за него.
— Что тебе нужно? — спросил Нерон.
— Мой господин знает о твоем положении. В порту стоит корабль, готовый отплыть на Сицилию. Ты и твоя семья будете в безопасности.
— Я благодарен тебе и твоему патрону, — сказал Нерон. — Но я не беглец. Я прибыл в Неаполь, чтобы собрать новую армию. Война еще не окончена. Если Секст Помпей действительно хочет помочь республике, пусть лучше приведет свои корабли к берегам Италии.
Деметрий выслушал его, не перебивая. Потом кивнул, коротко, без обиды.
— Я передам твои слова, патриций. Корабль будет ждать в порту еще три дня, на случай, если ты передумаешь. Мой корабль называется "Афродита", это триера. Корма выкрашена в лазурный цвет, на носу — фигура богини. Мы стоим у дальнего мола, прямо под скалой, где разгружают финикийское масло.
— Три дня в соленой воде? — удивился Нерон. — Твоя трирема намокнет, потяжелеет и превратится в неповоротливое корыто. Почему ты не вытащил ее на сушу?
Деметрий криво усмехнулся и покачал головой:
— Когда всадники Агриппы появятся в порту, счет пойдет на минуты. Пусть лучше борта тяжелеют в воде, зато никто не застанет нас врасплох. Мы обрубим канаты быстрее, чем центурион Агриппы успеет отдать приказ к атаке. Ищи лазурную корму, Клавдий.
Он развернулся и исчез в толпе.
— Ты уверен? — тихо спросила Ливия.
— В чем?
— В том, что война еще не окончена.
Он не ответил. Вздохнул и зашагал к форуму. Нет, он не уверен.
На форуме их ждали. Солдаты гарнизона, человек сто, выстроились у входа в базилику. Увидев Нерона с фасциями, они подтянулись. Командир, молодой центурион с лицом, изрытым оспой, шагнул вперед и отсалютовал от сердца к солнцу.
— Пропретор, мы ждали тебя.
Нерон оглядел их. Одна центурия. Полгода назад под его началом стояли восемь легионов. И вот что осталось.
— Я объявляю набор добровольцев, — произнес он громко. — Пусть прекон объявит на форуме: я собираю всех, кто готов сражаться за республику против узурпатора. Рабам, взявшим в руки оружие, я дарую свободу.
— Всадники! — вдруг выкрикнул один из ликторов.
В дальнем конце форума, из узкого устья виа Путеолана, на площадь выкатывались всадники, в шлемах и с копьями наперевес. Над головами кавалеристов показался лазурный штандарт — Агриппа!
— Фасции убрать! — приказала Ливия. — Бежим, в порт! Мамерк, возьми ребенка!
Ликторы выполнили приказ быстро и четко. Мамерк тоже, даже слишком быстро — ребенок испугался, закричал. Пронзительно, на одной высокой ноте, тем особенным младенческим криком, который боги создали, чтобы пробивать любые стены и достигать любого уха.
— Дай его сюда, — зашипела Ливия, как рассерженная змея.
— Нет, — остановил ее Нерон. — Бежим!
Они побежали. Сначала к краю площади, в первый попавшийся переулок, уйти из поля зрения, хотя вряд ли они привлекли бы внимание, на форуме многие забегали, но береженого боги берегут. А сквозной ли переулок? Да, сквозной, отлично! А в какую сторону порт? Вроде туда. Побежали! Как же громко Тиберий кричит!
А вот и трирема с лазурной кормой. Здесь все тихо, ни всадников, ни суеты, должно быть, еще не знают, что всадники Агриппы в городе. Вроде успели. Да, точно, успели.
* * *
Берег растворился в дымке. Неаполь, Везувий, весь изгиб Кампанского залива ушли в серую мглу, как будто их и не было. Осталось только море — свинцовое, спокойное, равнодушное. И чайки, кричащие за кормой.
Тиберий Клавдий Нерон стоял у мачты, упершись лбом в шершавое дерево. Он смотрел на воду и думал о том, что проиграл все. Не только эту войну, а всю жизнь.
Ему сорок пять. Он Клавдий, он ведет род от Аппия Клавдия Слепого, великого цензора, строителя Аппиевой дороги и первого акведука. Клавдии сидели в сенате, когда предки Октавиана пахали землю под Велитрами. Он должен был стать консулом, триумфатором, наместником. Он стал беглецом.
Он понимал, почему. Луций Антоний — брат Марка, но не Марк. Хороший оратор, плохой полководец. Вспыльчивый, тщеславный, обидчивый. Он втянул их в эту войну, пообещал, что Рим восстанет, что сенат перейдет на их сторону, что ветераны Антония поднимутся. Рим не восстал, сенаторы не перешли на их сторону, ветераны Антония не поднялись. Нерон с самого начала знал, что так будет. Но все равно пошел. Почему?
— Потому что я не могу быть на стороне Октавиана, — сказал он себе тогда, вполголоса, пробуя эти слова на вкус.
Прозвучало глупо, по-мальчишески. Как будто ему снова семнадцать, он впервые читает речи Катона и действительно верит, что республика — это святыня, а свобода — то, за что умирают. Когда-то он и в самом деле верил в это, пока не увидел, как выглядит свобода на самом деле: проскрипционные списки, головы на Рострах, торги за имущество казненных. Свобода — это право сильного убивать слабого, республика — ширма, за которой дерутся за власть. Красс, Помпей, Цезарь, Брут, Кассий, Антоний, Октавиан — все дрались за одно и то же, просто одни называли это восстановлением республики, а другие новым порядком.
Он выбрал Антония не потому, что верил в него. Просто Октавиана он ненавидел чуть сильнее.
И вот результат: горящий город, разбитая армия, жена с младенцем на руках, ночной бег через пол-Италии и корабль, уходящий в Сицилию, к Сексту Помпею, который еще держится. К Сексту Помпею, которого он всегда презирал.
— С тобой все в порядке?
Голос Ливии прозвучал у него за спиной. Она подошла и встала рядом. Без плаща, отдала кормилице, чтобы укутать Тиберия, в одном шерстяном платье.
— Я думаю, — сказал он, не оборачиваясь.
— О чем?
— О том, какой я дурак.
Она не стала его разубеждать. Просто стояла и смотрела в ту же серую даль, что и он. Потом она сказала:
— Нет, ты не дурак. Ты не мог предугадать, что безродный выскочка Агриппа окажется новым Гаем Марием. Это была его первая самостоятельная кампания, раньше он только судил плебеев на форуме и перекладывал таблички с места на место. Он учился военному делу по книгам, никто не мог предугадать, что он выучится настолько хорошо. Если бы наши расчеты оправдались, ты бы стал уже императором.
— Император — пустое прозвище, — скривился Нерон. — Что оно значит? Мимолетный почетный возглас, не более того. Но звучит красиво, да, намного красивее, чем диктатор.
— Тем не менее, — сказала Ливия. — Если бы Агриппа был тем, как мы о нем думали, ты бы сейчас был на его месте, а Антоний на месте Октавиана. Ты проиграл не оттого, что играл глупо, а оттого, что другой оказался лучшим игроком, чем все рассчитывали. Проиграть при таких обстоятельствах не позорно. Все можно исправить.
— Исправить? — он горько усмехнулся. — Я проиграл войну, потерял легионы, бегу к человеку, которого презираю, и буду просить у него убежища. Что тут можно исправить?
— Все, — сказала Ливия. — Война никогда не кончается, меняются только враги и союзники. Сегодня ты бежишь от Октавиана, а завтра можешь ему понадобиться. Или не ему, а Антонию, или кому-то еще. Главное — остаться в игре и не запятнать свое имя позором. Ты остался и не запятнал. Ты хороший полководец и честный патриций. Кто бы ни победил в Риме, он будет нуждаться в твоих услугах.
Он посмотрел на нее долгим, тяжелым взглядом, каким смотрят на незнакомца, вдруг сказавшего что-то очень важное.
— Твой отец говорил иначе, — сказал он.
— Мой отец умер, — ответила она спокойно. — Потому что не умел вовремя замолчать и уйти, а потом вовремя вернуться. А я умею, и ты тоже умеешь. А если не умеешь, я научу.
Нерон рассмеялся — пропретор и дукс берет уроки политики у девчонки, вот умора! Ливия тоже рассмеялась и быстро прижалась губами к его щеке — коротко, суховато, но твердо. Максимально допустимая ласка на глазах посторонних.
* * *
Мессина не походила ни на один город, который они видели раньше. Это был муравейник, в котором смешалось несовместимое. Вдоль берега повсюду лежали на песке боевые корабли: легкие либурны с хищными таранами на носу, тяжелые квадриремы с бронированными башнями, юркие миопароны. На набережной кипела жизнь, но не та размеренная, тяжелая жизнь портового города, где купцы торгуются, грузчики таскают тюки, а надсмотрщики щелкают бичами. Здесь все двигалось быстрее, резче, громче. Вооруженные люди, не римляне, какие-то иллирийцы, судя по татуированным лицам, гнали к причалам вереницу связанных рабов. Чуть дальше, у входа в портовую таверну, спорили двое. Один, в сенаторской тоге с пурпурной каймой, с перстнем на пальце, кричал на второго, одетого в простую моряцкую хламиду, но с золотой серьгой в ухе. Моряк слушал, ухмыляясь, и в какой-то момент просто сплюнул под ноги сенатору. Сенатор побагровел, но ничего не сделал, только сжал кулаки и пошел прочь. Моряк расхохотался.
— Здесь все наоборот, — тихо сказал Нерон. — Пираты носят золото, а сенаторы смиряют гордыню.
— Последнее ненадолго, — сказала Ливия.
Она стояла рядом, держа Тиберия на руках. Мальчик, выспавшийся, теперь вертел головой, пытаясь впитать всю эту какофонию. Слишком много предметов в поле зрения. Слишком много звуков. Слишком много лиц.
Они двинулись вглубь города. Мессина была пестрой, как лоскутное одеяло. Трехэтажные многоквартирные дома соседствовали с греческими портиками, построенными еще при Дионисии. На ступенях портиков сидели беженцы — десятки, сотни. Нерон видел лица, которые никак не ожидал встретить здесь. Вон старик, закутанный в драный плащ, неужели Марк Фавоний? Говорили, он бежал после Филипп и какое-то время скрывался у пиратов. А вон женщина с двумя детьми, одетая как патрицианка, но босая, с грязными ногами. Она торговалась с продавцом лепешек, в ее голосе слышались интонации римской знати, но торговалась она отчаянно, словно вольноотпущенница.
На их группу никто не обращал внимания. Они были просто еще одной группой беженцев, очередными аристократами, потерявшими все.
Кормилица, которая до этого шла молча, вдруг ахнула:
— Госпожа, смотри!
Она указывала на группу людей, работавших у причала, они разгружали с корабля мешки с зерном. Все до одного были чернокожими, но двигались не как рабы, на них были чистые туники, у некоторых медные браслеты. Они работали споро, слаженно, никто их не подгонял.
— Здесь почти не осталось рабов-мужчин, — сказал Деметрий. — Помпей освобождает всех, кто согласен взять оружие в руки.
— И как это работает? — спросил Нерон.
— Отлично, — ответил Деметрий. — Солдат столько, что негде размещать. Вот, смотри, — он указал на длинное здание у рынка. — Храм Цереры временно переделали в казарму. Секст дает беглым рабам не только свободу, но и жалованье. Они воюют за него так, как никогда не воевали бы за Рим. Потому что если Октавиан победит, их всех распнут, — он кивнул на группу людей в разношерстной одежде, марширующих вдоль порта с деревянными мечами-рудисами в руках. — Учебный отряд, вчерашние рабы. Через полгода они станут манипуляриями, через три года кто-то из них станет навклером. А вон тот, рыжий, раньше был поваром у какого-то всадника в Кумах. Сбежал три месяца назад, теперь навклер спекулатории.
Нерон слушал и думал о том, что это безумие. Так не бывает, вольноотпущенники не бывают солдатами, пираты не бывают навархами, безродные выскочки не могут построить республику. Но Мессина стоит перед ним, шумная, наглая, живая. Это невозможное государство существует.
Они подошли к дворцу, бывшей резиденции пропретора Сицилии, ныне перестроенной и расширенной. У входа стояли часовые, какие-то варвары-головорезы в кожаных доспехах, но выправка почти римская. Деметрий вошел внутрь, с кем-то переговорил, вышел.
— Секст примет вас завтра утром, — сказал он. — Сегодня отдыхайте. Вам приготовили дом в квартале для сенаторов. Пойдемте, я провожу
— Квартал для сенаторов? — переспросила Ливия. Это были ее первые слова за всю прогулку.
— Ну да, там живут те, кто бежал от проскрипций. Где-то около трехсот человек. Секст восстановил сенат, они заседают, принимают декреты, спорят обо всем. Конечно, последнее слово всегда за Секстом.
* * *
Дом был небольшим: атриум, таблинум, три спальни и крошечный перистиль с засохшим фонтаном. Но после полумесяца в дороге он показался дворцом.
Кормилица укладывала Тиберия, мальчик капризничал — слишком много впечатлений, слишком много новых лиц. Он хныкал, отталкивал ее руки, но в конце концов затих, прижавшись щекой к шерстяной подушке.
Нерон вышел в перистиль и сел на край фонтана, глядя в звездное небо. Ливия вышла следом, села рядом.
— О чем думаешь? — спросила она.
— О том, что этот город — безумие, — ответил он. — Вольноотпущенники-навклеры, пираты-навархи, полный сенат беглецов. Это не может работать долго. А я ведь сам хотел устроить что-то подобное в Неаполе! Нет, это не то, за что мы воюем.
— Однако пока оно работает, — сказала Ливия. — И пока оно работает, мы живы. По-моему, Секст умнее, чем кажется. Он создает новый мир, в котором старые правила не действуют, а новые он строит под себя.
— Это не может работать долго, — сказал Нерон. — Правила установлены богами! Рано или поздно все вернется на круги своя.
— Может быть, — кивнула Ливия. — А может, и нет. В любом случае, ты сейчас не в том положении, чтобы устанавливать свои правила, ты сейчас в том положении, чтобы играть по правилам Секста. Вопрос не в том, по каким правилам играть, а в том, в чьей команде играть — за Секста или ехать дальше. Как сам думаешь?
Нерон медленно повернул голову. Глаза сузились.
— Замолчи, Ливия, — произнес он. — Ты забываешься. В твоих жилах течет благородная кровь, но ты всего лишь девица, которую я взял в дом матроной, а не военным трибуном. Мое положение, мои легионы, мои союзы — это дела мужчин, патрициев и сенаторов. А ты рассуждаешь о моих делах, словно мы выбираем гладиаторов плебсу на потеху. Мой долг — спасти имя Клавдиев от позора, а не присягать на верность сыну Помпея, который набрал себе в навархи беглых рабов. Я пропретор римского народа, у меня все еще есть империум! И решать, что делать дальше, я буду один. Твое дело — следить, чтобы Тиберий был сыт, одет и не кричал. И молиться ларам о том, чтобы боги вернули нам наш дом на Квиринале. Оставь большую политику тем, кто носит тогу с пурпурной каймой. Иди спать, Ливия.
Ливия медленно поднялась. Ее большие карие глаза казались совершенно черными, а лицо не выражало ни обиды, ни гнева.
— Как прикажешь, патрон, — тихо, без тени иронии ответила она, повернулась и легкой, бесшумной походкой пошла к спальням.
— Погоди, — сказал Нерон ей вслед. — Не обижайся. Я ценю твои советы, я горжусь, что моя жена — не только матрона, но и временами трибун. Просто не злоупотребляй. А то иногда мне начинает казаться, что глава нашей семьи — ты.
— Да, я осознала ошибку, — спокойно произнесла Ливия. — Это больше не повторится.
И ушла. А Нерон остался обдумывать последний вопрос, который она задала ему перед тем, как он вспылил. Непростой вопрос, очень непростой.
* * *
Преторий располагался на акрополе, там, где когда-то стоял дворец сиракузского тирана. Теперь это была резиденция человека, которого одни называли спасителем республики, другие — главарем пиратов, а третьи — сыном бога. Нерон поднимался по ступеням, чувствуя, как каждая мышца в теле натянута до предела. Он не спал почти всю ночь, не мог заснуть, не отпускали мысли: что он скажет Сексту, что Секст скажет ему.
Ливия шла рядом, прямая, спокойная, в лучшем из своих платьев. На руках она держала Тиберия, кормилицу решила не брать. Мальчик, выспавшийся и накормленный, выглядел почти празднично.
У входа стояли часовые, двое. Один — рослый галл с длинным мечом на плече, второй — поджарый, опаленный солнцем нумидиец, лениво опиравшийся на легкое копье. Никаких ликторов, никаких фасций, Секст Помпей не нуждался в символах римской власти, его власть стояла в гавани — десятки кораблей и тысячи головорезов.
— Тиберий Клавдий Нерон и Ливия Друзилла, — представил их Деметрий. — К префекту.
Галл кивнул и посторонился.
Зал был перестроен, явно недавно и явно наспех. Греческие фрески на стенах (нимфы и тритоны, какие-то морские сцены) соседствовали с римскими знаменами. У стен стояли вооруженные люди, не легионеры, а именно вооруженные люди: татуированные иллирийцы в кожаных доспехах, греки в проклеенных льняных панцирях, какие-то странные бородачи, вообще непонятно какого народа. Все с оружием. Все смотрели на вошедших пристально, оценивающе.
В центре зала, на трибунале, в кресле наместника сидел Секст Помпей. Ему было тридцать пять. Широкие плечи, короткая темная борода, обветренное морское лицо. Он не был похож на своего отца Помпея Великого, которого Нерон помнил по старым кампаниям, тот был грузным, медлительным, основательным, а этот был другим — быстрым, нервным, с искрами в глазах. И он не сидел в кресле, как магистрат, он полулежал, закинув ногу на подлокотник, и в руке его был золотой кубок. Но главное — плащ, знаменитый лазурный плащ "сына Нептуна". Он ниспадал с плеч тяжелыми складками, переливался в свете масляных ламп от темно-синего до почти черного. На нем были вышиты серебряные трезубцы и дельфины, тонко, искусно, греческая работа. Этот плащ стоил больше, чем все, что было сейчас у Нерона.
— Тиберий Клавдий Нерон! — произнес Секст, поднимая кубок. Голос у него был громкий, зычный, привыкший перекрикивать шторм. — Рад видеть тебя в Мессине. Подойди.
Нерон подошел и остановился в трех шагах от трибунала. Ливия встала рядом, чуть позади, держа Тиберия за плечо.
— Секст Помпей, — ответил Нерон ровным, спокойным голосом, каким говорят равный с равным. — Приветствую тебя.
Они смотрели друг на друга. Два римлянина, два аристократа, два человека, знавшие друг друга всю жизнь, но сейчас стоявшие по разные стороны невидимой черты. Один — хозяин, другой — гость и проситель.
— Ты похудел, — заметил Секст, оглядывая его. — И седины прибавилось. Неудивительно после того, что ты пережил. Однако к делу, ты знаешь, зачем я позвал тебя. Ты мне нужен. У меня есть корабли и армия, но мой сенат — собрание жалких беглецов. А мне нужны громкие имена, нужны такие люди, как ты. Пропретор, дукс, человек, который посадил на трон Клеопатру, а потом воевал с Октавианом. Ты — живое доказательство, что мы не пираты, а Рим. Присоединись к сенату, заседай, принимай законы, будь лицом республики.
— А война? — спросил Нерон.
— А войну я поведу сам, — ответил Секст. — У тебя будет достойное содержание: дом, земля, место в сенате. Твоя жена и сын будут в безопасности.
Нерон открыл рот, чтобы ответить, Ливия коснулась его локтя, собралась что-то подсказать, он обернулся и в этот момент раздался другой голос — женский, мягкий, с хорошо поставленными аристократической интонацией:
— Брат, ты совсем заговорил наших гостей. Дай им хотя бы вздохнуть.
Из бокового прохода вышла женщина, высокая, статная, в столле из тонкой шерсти цвета морской волны. Помпея Магна, старшая сестра Секста, единственная дочь Помпея Великого, пережившая гражданскую войну.
Ливия подняла глаза и встретилась с ней взглядом. Они знали друг друга, не близко, но знали. Римский высший свет тесен, аристократические женщины вращаются в одних и тех же кругах: праздники, визиты, общие родственники. Помпея была старше Ливии почти на двадцать лет, но у них была общая травма. Отцы обеих погибли, сражаясь против Цезаря и его наследников. Помпей Великий убит в Египте, Ливий Друз Клавдиан бросился на меч после поражения при Филиппах.
— Ливия, — сказала Помпея. — Ты хорошо выглядишь. Удивительно для женщины, которая много ночей подряд шла пешком через горы.
— Благодарю, Помпея, — ответила Ливия. — Ты тоже прекрасно выглядишь. Я слышала, у тебя родился сын.
— Третий, — кивнула Помпея. — Луций Корнелий Цинна-младший.
— Хорошее имя.
Короткий обмен фразами, но за ним стояло многое — встреча двух матрон, которые помнили друг друга по Риму, по прежней жизни, по тому миру, который рухнул. И теперь одна из них — сестра "морского царя", другая — жена беглеца.
Помпея перевела взгляд на Тиберия. Мальчик стоял, вцепившись в материнскую столлу, и смотрел на незнакомую тетю снизу вверх своими светлыми, прозрачными глазами.
— А это, значит, Тиберий-младший, — сказала Помпея, опускаясь на одно колено. — Здравствуй, маленький Клавдий.
Помпея улыбнулась, потом поднялась и сделала знак рукой. Из того же бокового прохода вышел раб, молодой грек с серебряным подносом в руках. На подносе лежали две вещи.
— Это тебе, — сказала Помпея, беря с подноса золотую цепочку.
Наклонилась и надела цепочку на шею мальчику. Золотой медальон, круглая, чуть выпуклая булла, лег на его грудь, тускло блеснув в свете ламп. Тиберий опустил голову, разглядывая незнакомый предмет. Его пальцы сжали медальон.
— Это булла, — пояснила Помпея. — Внутри амулет, он защитит тебя от сглаза и злых духов.
Помпея взяла с подноса вторую вещь — маленький плащик из тончайшей темно-синей шерсти с пурпурной каймой, палудаментум, сшитый на ребенка. И пряжка, золотая фибула, на которой, присмотревшись, можно было различить вычеканенного дельфина, обвивающего трезубец. Символ Нептуна, символ Помпеев.
— А это чтобы ты не замерз в море, — сказала Помпея, набрасывая плащ на плечи мальчику и застегивая пряжку. — Синий цвет — цвет нашего дома. Тот, кто его носит, находится под защитой Помпеев. Запомни это.
Она выпрямилась и посмотрела на Ливию.
— Твой сын — римлянин, — сказала она. — И он будет жить как римлянин, что бы ни случилось.
— Благодарю, — сказала Ливия.
Секст, наблюдавший эту сцену с легкой усмешкой, поднял кубок.
— Вот и славно, — сказал он. — Теперь к делу. Нерон, у меня есть предложение.
— Я слушаю, — сказал Нерон.
В его голосе не было благодарности, только усталость и стыд. Стыд от того, что его сына одевают чужие люди, а он, Тиберий Клавдий Нерон, стоит в этом зале не как равный, а как бедный родственник, которого принимают из милости. Но он слушал.
А маленький Тиберий стоял рядом, закутанный в лазурный плащ с дельфинами, сжимал в кулачке золотую буллу и смотрел на Секста Помпея, который носил такой же плащ, только большой. Стоял и слушал, как взрослые говорят о войне.
Секст поставил кубок на подлокотник и подался вперед, уперев локти в колени. Лицо его утратило расслабленное выражение пирующего. Теперь он говорил как командир — быстро, четко, простыми словами.
— У меня пятнадцать легионов, — начал он. — Восемь полных, семь в недокомплекте. Пехота хорошая, но разношерстная: ветераны моего отца, вольноотпущенники, варвары. Конницы мало. Флот — другое дело, двести боевых кораблей, я контролирую море от Сицилии до Корсики и блокирую поставки хлеба в Рим.
Он сделал паузу, словно давая Нерону время оценить цифры.
— Октавиан сейчас занят, Антоний давит на него с востока, в Галлии неспокойно, в Риме вот-вот начнутся голодные бунты. Это наш шанс. Если ударить сейчас, можно отвоевать Италию.
— Согласен, — кивнул Нерон. — Именно поэтому я здесь. У меня есть опыт. Я командовал войсками и флотом, я знаю, как воевать на море и на суше. Да, последнюю войну я проиграл, я недооценил Агриппу, но этого больше не повторится.
Секст кивнул, медленно, раздумчиво.
— Я знаю о твоих успехах, — сказал он. — Цезарь ценил тебя. Ты способный полководец, Нерон, это неоспоримо.
— Тогда ты понимаешь, зачем я здесь.
— Понимаю, — Секст откинулся назад, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на сожаление. — Ты хочешь получить командование частью флота или армии, занять самостоятельный пост, получить фасции претора. Верно?
Нерон не ответил. Ответ был очевиден.
— Я не могу тебе этого дать.
— Почему? — голос Нерона прозвучал ровно.
— По двум причинам, — Секст загнул палец. — Первая: у меня уже есть навархи. Менас и Менекрат, слышал о них?
— Вольноотпущенники.
— Вот именно. Недавно они завоевали мне Сардинию и Корсику. Эти люди начинали гребцами, они знают каждый корабль, каждый мыс, каждый ветер. Они преданы не Риму, а лично мне. Я доверяю им жизнь, — Секст помолчал. — Тебе я пока не доверяю настолько, как им. Ты обижен?
— Я понимаю расчет.
— Хорошо, — Секст загнул второй палец. — Вторая причина: если я поставлю над беглыми рабами римского патриция, они взбунтуются. Не сегодня, не завтра, но в первом же бою, когда твой приказ покажется им непонятным, они его не выполнят. Потому что они не верят патрициям, они верят в пиратскую республику.
— Это твои слова или их?
— И те, и другие, — Секст взял кубок, сделал глоток. — Пойми меня правильно, Нерон, ты нужен мне, но не в море. Ты нужен мне здесь, в Мессине, в сенате. Твое имя, твоя репутация, твое благородство — более сильное оружие, чем меч. Ты будешь заседать, принимать декреты и показывать всем, что настоящий Рим здесь. Что мы не шайка мятежников, а законная власть.
Нерон медленно выдохнул.
— Значит, — сказал он тихо, — ты предлагаешь мне сидеть в курии и произносить речи, пока твои вольноотпущенники воюют.
— Я предлагаю тебе достойное место. Дом, содержание, безопасность для твоей семьи.
— Я претор и дукс. Я не хочу достойного места, я хочу воевать.
Секст посмотрел на него долгим взглядом, в нем не было враждебности, только трезвая оценка.
— Я понимаю, — сказал он. — Но если ты воюешь за меня, то ты воюешь по моим правилам. А мое правило такое: армией и флотом командуют те, кто готов умереть за меня. Ты римский патриций, ты не умрешь за меня, ты умрешь за республику или за славу или за род Клавдиев, но не за меня. А мне нужны те, кто умрет лично за меня. Понимаешь?
Нерон понимал. В этом и была горечь.
— Я не прошу позволить мне умирать за тебя, — сказал он. — Я прошу позволить мне сражаться с Октавианом.
— Сражайся в сенате, пиши декреты, убеждай колеблющихся. Это тоже битва.
— Это не битва, это театр.
— Вся политика — театр, — усмехнулся Секст. — Ты до сих пор этого не понял?
— Ты даешь мне деньги, дом и место в сенате, — произнес Нерон медленно, чеканя слова. — Но ты отказываешь мне в праве вести войска. Ты хочешь, чтобы я стал живой декорацией. Чтобы римские беглецы вроде меня сидели в курии, кивали головами и создавали иллюзию, что здесь республика. А реальная власть будет у твоих вольноотпущенников. Я правильно понял?
Секст глядел на Нерона снизу вверх, но в его позе не было подчиненности, было спокойствие хозяина.
— Ты правильно понял, — сказал он. — Кроме одного слова — "иллюзия". Это не иллюзия, это реальность. Здесь единственное место в мире, где сенаторы могут говорить свободно, где нет проскрипций, где никто не отнимает землю у крестьян, чтобы отдать ветеранам. Это новый мир, Нерон, я его строю. И если ты хочешь быть в нем — будь, но по моим правилам.
— А если не хочу?
— Тогда ты волен уйти, — Секст развел руками. — Я не держу. Выбирай.
Ливия коснулась его локтя, провела кончиками пальцев сверху вниз, будто кивает рукой. Да, надо соглашаться. Он не для того бежал через половину Италии, чтобы стать актером в чужой трагедии, но другой роли для него нет.
— Я принимаю твое предложение, — сказал он сухо.
— Вот и славно, — Секст поднял кубок. — За республику.
— За республику, — повторил Нерон.
Раб поднес ему кубок, он выпил до дна.
* * *
Лампа почти догорела. Огонек вздрагивал, когда в атриум вползал сквозняк из-под двери, и по стенам метались тени, то длинные, то короткие. Нерон мерил шагами узкое пространство между таблинумом и кубикулумом: четыре шага туда, четыре обратно. Он старался ступать тихо, чтобы не разбудить сына, но ярость требовала движения.
Ливия сидела у колыбели. Тиберий спал, свернувшись калачиком, засунув большой палец в рот. На его груди все еще лежала золотая булла, подаренная Помпеей. Рядом, на скамье, лежал лазурный детский плащ с дельфинами, небрежно брошенный, как бросают вещь, которую не хотят видеть.
— Он издевался надо мной, Ливия.
Нерон остановился. Его голос звучал глухо, сдавленно, он не позволял себе его повышать, но каждое слово выходило как удар кулаком по дереву.
— Я пропретор и дукс, я Клавдий. И я должен был стоять и улыбаться, пока человек, который валяется в кресле наместника, как фракийский царек, объяснял мне, что я не гожусь для войны! Я — не гожусь! Ты видела, кто стоит у него за спиной? Вольноотпущенники! Под шлемом центуриона клеймо раба! Менас, Менекрат — ты слышала эти имена? Я слышал. Менаса продали за долги, он был гребцом, а теперь он командует флотом. А я должен сидеть в курии и кивать, когда навархи-вольноотпущенники докладывают о победах. Сидеть и кивать!
— Я все видела, Нерон, — сказала Ливия тихо. — Ты согласился на его предложение.
— А что я должен был сделать?
Он развернулся к ней, в его лице, освещенном дрожащим огоньком лампы, смешалось все: ярость, стыд, унижение, усталость, страх. Человек, который потерял все. Человек, который только что принял милостыню из рук пирата.
— Что я должен был сделать, Ливия? — повторил он. — Сказать "нет" прямо там, в его зале, перед лицом его головорезов? Ты видела их: иллирийцы с татуировками, нумидийцы, греческие пираты. Если бы я отказался, мы бы не прожили здесь и трех дней. Море принадлежит ему, порт принадлежит ему, каждый корабль в гавани принадлежит его людям. Он кормит половину сенаторов, бежавших из Рима, они сидят в курии, принимают декреты и делают вид, что здесь республика. А он им платит и они счастливы. Но я не счастлив, я здесь не останусь, я не буду служить пирату! На словах я принял его милость, но мы уедем.
— Куда? — спросила Ливия.
— К Марку Антонию, он сейчас в Греции. Он настоящий римлянин, консул, у него легионы, а не сброд. Он оценит мой опыт.
Ливия молчала. Она понимала то, чего ее муж понять не мог или не хотел. Марк Антоний такой же, как Секст Помпей, только подражает не Нептуну, а Гераклу. Антоний тоже не даст Нерону командования, по той же причине — чужая слава не нужна. Но, с другой стороны, кататься от одного вождя к другому — ничем не хуже, чем выбрать одного и прислуживать.
— Ты хорошо решил, — сказала Ливия. — Мы уедем к Антонию. И ты правильно поступил, что не отказал Сексту. Он даст тебе деньги на обзаведение хозяйством, а ты оплатишь ими путешествие. Ты проявил выдержку и мудрость, я горжусь тобой.
Он не ожидал этих слов. На мгновение его лицо дрогнуло, ушла ярость, ушел стыд, осталась только усталость человека, который хочет, чтобы хоть кто-то сказал ему: "Ты не проиграл".
— Правда? — спросил он тихо.
— Правда.
Она провела ладонью по его щеке. Жест был мягким, почти нежным.
— Нам нужно уйти тихо, — сказала она. — Очень тихо. Если Секст поймет, что ты его презираешь, он посадит нас на корабль и отправит прямиком к Октавиану в цепях, с письмом: "Подарок от старого друга". Ты этого хочешь?
— Нет.
— Тогда будь осторожен, очень осторожен.
Он взял ее за плечи, притянул к себе, уткнулся лицом в ее волосы.
— Ты — единственное, что у меня осталось, — прошептал он. — Ты и Тиберий.
* * *
Нерон стоял у входа в переулок, ведущий к дальнему молу, где швартовались купеческие суда, курсирующие между Сицилией и Грецией. Он кутался в грубый шерстяной плащ, не патрицианский, с пурпурной каймой, а простой, моряцкий, купленный вчера за бесценок. На голове капюшон, надвинутый низко, лицо в тени. Никто не узнал бы в этой фигуре Тиберия Клавдия Нерона, бывшего пропретора, бывшего командующего флотом, а ныне — снова беглеца.
Сзади тихо подошли. Он не обернулся — узнал шаги.
— Все готово, — прошептал Мамерк. — Навклер ждет, корабль у четвертого причала.
— Что за судно?
— Корбита, называется "Аретуса". Ходит между Патрами и Мессиной с грузом шерсти и оливкового масла. Капитан — грек, Филон из Эгиона. Говорит, знает тебя.
— Знает? — Нерон нахмурился.
— По Александрии. Он служил кормчим на родосской эскадре, когда ты возглавил прорыв.
Нерон вспомнил. Смутно, как вспоминают людей из прошлой жизни. Александрийская война, гавань, горящие корабли Птолемея, крики, и он, тридцатилетний квестор на носу флагманской квинквиремы. Тогда ему казалось, что впереди вся жизнь, что слава, добытая под началом Цезаря, приведет его к консульству, что род Клавдиев будет процветать.
Все кончилось через десять лет здесь.
— Он надежен?
— Сказал, что обязан тебе жизнью. Я проверил, он не из людей Секста, работает сам на себя. Деньги взял, но не торговался, видно, что хочет помочь.
— Ливия?
— Уже на борту, с мальчиком и кормилицей.
Нерон выдохнул. Он не замечал, что внутри у него сидел холодный, липкий ком, пока Мамерк не произнес эти слова. Теперь ком исчез.
— Идем.
Они двинулись вдоль причалов, по задворкам, мимо соляных складов, мимо рыбных рядов, мимо перевернутых лодок, сохнущих на берегу.
Нерон думал о Сексте. О том, как будет выглядеть их бегство его глазами. Сенатор, которому он дал кров, деньги и место, сбежал, как вор, не сказав ни слова. Унес с собой имя, репутацию и римскую гордость, оставил взамен пустой дом и больше ничего, даже записки не оставил.
Он должен был чувствовать вину, но чувствовал только злость и облегчение.
— Вот, — сказал Мамерк, указывая.
Навклер ждал у сходней. Невысокий, жилистый грек с обветренным лицом и короткой седой бородой. На нем была простая хламида, на поясе нож в кожаных ножнах. Он поднял руку в приветствии.
— Тиберий Клавдий Нерон, — сказал он негромко. — Ты, наверное, не помнишь меня.
— Помню, Филон, — ответил Нерон, вглядываясь в его лицо. — Родосская эскадра. Ты держал корму, когда мы шли на прорыв.
Грек улыбнулся.
— Я не думал, что ты запомнил. Там было много кораблей.
— Я запоминаю тех, кто не бросил свой пост.
Филон кивнул. Потом посерьезнел.
— Твоя жена и сын внизу. Каюта тесная, но сухая. Кормилица с ними. До Патр четыре дня при хорошем ветре, ночевки в Локрах, Кротоне и Кефалонии, на закате четвертого дня будем в Патрах. Но хорошего ветра не обещаю, море нынче капризное.
Нерон поднялся на борт. Прошел по палубе, лавируя между тюками с шерстью, на корму, остановился у фонаря.
Матросы убрали сходни, отвязали канаты, подняли парус. Корабль медленно, почти бесшумно отвалил от причала.
— Ты сожалеешь? — спросила Ливия.
Он обернулся. Ливия поднялась на палубу, на ней простой шерстяной плащ, волосы убраны под платок. Без украшений, без косметики. Какая же она красавица!
— О чем? — отозвался он.
— О Сицилии, о Сексте, о том, что мы снова бежим.
— Нет, — сказал он. — Я сожалею только о том, что пришлось перед ним унижаться. Что я принял его милостыню, позволил ему говорить со мной как с просителем.
— Это было необходимо.
— Я знаю, — он помолчал. — Марк Антоний — настоящий римлянин. Он консул, у него легионы, он меня оценит.
Ливия ничего не ответила. Она стояла рядом и смотрела, как берег Сицилии тает в поднимающемся утреннем тумане. Ее лицо было спокойно.
Когда-нибудь, она не знала когда, но знала, что это точно будет, она вернет все. Вернет власть, богатство, силу, не обязательно для себя или для мужа, но для рода. Скорее всего, для сына.
— Госпожа?
Кормилица высунулась из трюма, кутаясь в плащ.
— Мальчик плачет, хочет тебя.
Ливия кивнула и спустилась вниз.
В каюте было абсолютно темно, окон нет, а огонь зажигать запрещено — в помещении с деревянными стенами, которое качает, даже маленький огонек смертельно опасен. Тиберий пищал, она протянула руки, сориентировалась, села рядом, взяла его на руки.
— Тихо, — сказала она. — Мы снова в пути, привыкай.
Он прижался к ней и затих. Она гладила его по голове, ее рука была спокойной и твердой.
* * *
Переход через Ионическое море занял четыре дня, "Аретуса" оказалась крепким судном, а Филон — умелым навклером, путь прошел без приключений. Патры встретили беглецов солнцем, пылью и равнодушием портового города, привыкшего к чужим лицам. Здесь не было ничьих войск, только торговая суета, крики грузчиков и запах овечьей шерсти в порту.
Марк Антоний, по слухам, находился то ли в Коринфе, то ли в Афинах, то ли уже на пути в Италию. Правдой оказалось последнее, он отбыл на переговоры с Октавианом, оставив греческие дела на своих легатов. Нерон нагнал его, Антоний принял Нерона дружески: хлопал по плечу, называл старым соратником, восхищался александрийскими подвигами, но командования не дал. Антоний был занят другим, он готовился к дележу мира, к встрече с Октавианом и Секстом, и опальная семья Клавдиев не входила в число его первоочередных забот. Он передал Нерона под попечительство спартанцев и отбыл в Италию.
Они поселились в Лаконии. Спарта времен упадка была уже не той, что при Агисе и Алкивиаде. Ликурговы законы больше не действуют, храмы облупленные, остались только сказки о былой славе, а так обычный греческий город. Спартанцы приняли римских изгнанников с почтением, но без теплоты, дали дом с видом на Тайгет, пенсию и покой, который Нерон ненавидел.
Они жили за городом, в усадьбе у подножия гор. Однажды ночью, когда Нерон был в отъезде, на холмах вспыхнул пожар. Огонь пошел вниз быстро, как зверь, сорвавшийся с цепи. Ливия проснулась от запаха гари и крика кормилицы, стена пламени подступала к усадьбе, лизала оливковую рощу, пожирала кустарник. Ветер гнал огонь прямо на дом.
Она схватила Тиберия, он кричал, не понимая, и побежала к реке. В одном месте пришлось продираться сквозь горящий кустарник, она прожгла тунику, опалила волосы, обожгла ухо и шею с левой стороны. Но в целом все обошлось.
А следующим летом все изменилось. Октавиан, Антоний и Секст подписали в Мизене мирный договор. Все сенаторы-беглецы, за исключением убийц Цезаря, получили амнистию и право вернуться, жить в Риме открыто, не оглядываясь через плечо, владеть имуществом, ходить на форум, заседать в сенате.
2 года
Они вернулись в Рим осенью. Город был все тот же, но мир изменился. Республика, за которую умерли сотни сенаторов, включая отца Ливии, этой республики больше не было. Был Октавиан-победитель, двадцатитрехлетний, тщедушный и болезненный, уменьшенная и ухудшенная копия великого Цезаря. Власть его была почти безграничной, и всякий, кто хотел выжить в новом Риме, должен был найти с ним общий язык.
Нерон попытался. Он восстановил старые связи, посещал сенат, произносил речи в поддержку диктатора, но это не работало. Он был человеком прошлого века, человеком Антония, человеком проигранной войны. Октавиан держал его на расстоянии, вежливо, корректно, без враждебности, но и без тепла. Место в сенате — пожалуйста. Фасции? Нет. Карьера Нерона закончилась окончательно и бесповоротно. Да, он хороший полководец, но Агриппа лучше и, в отличие от него, предан Октавиану полностью.
Однажды Октавиан и Ливия встретились лично. Он воспылал страстью к ее телу, она ответила благосклонно. А потом он ее полюбил. Это было несложно, великий политик (реально великий, льстецы не преувеличивают) тяготился навязанным ему браком со Скрибонией, племянницей Секста Помпея, красивой, но вздорной и сильно старше его. Ливия не льстила и не выпрашивала подачки, она говорила с ним как равная и советовала ему, как раньше советовала мужу. Не играй в царя, восстанови республику на словах, как только сможешь. Никаких больше проскрипций, силу ты уже доказал, теперь докажи великодушие тем, кто выжил. Не будь, как Антоний, будь скромен и ратуй за традиционные ценности, так ты переманишь на свою сторону половину сената. Надо что-то делать в армии, продвигай новых полководцев, если Агриппа погибнет или предаст — все кончится очень плохо.
— Намекаешь на своего мужа? — спросил Октавиан в этом месте.
— Конечно, нет, — ответила Ливия. — Мой муж хороший полководец и честный человек, ты смог бы его уговорить служить тебе, но не делай так. Все знают, что он твой враг, никто не поверит, что он способен служить врагу ради отечества, он способен, он реально честный, но никто не поверит, любой спорный приказ, отданный им, будут трактовать как предательство. А если он чего-то не сумеет, все обвинят его, будто он испортил дело нарочно. Я слышала много хороших слов про Тавра и про Сабина, продвигай их.
— Почему ты мне советуешь? — спросил Октавиан. — Разве твоя честь не велит тебе советовать старейшине Клавдиев? А он, ты сама признала, мой враг.
— Мой ум подсказывает мне, что старейшина Клавдиев нынче я, — ответила Ливия. — А я тебе не враг.
Октавиан рассмеялся и сказал:
— Клянусь Юпитером, Клавдии еще никогда не говорили со мной в таком тоне. Твой муж смотрит так, словно его предки лично выгнали Тарквиния Гордого, а мои в то время чистили конюшни. Я хочу иметь тебя не только любовницей, но и советницей.
— Женой, — сказала Ливия. — Меня лучше всего иметь женой. Представь себе: наш сын унаследует благородство Юлиев и Клавдиев и, сверх того, все наши личные достоинства, вместе взятые.
— Это займет время, — сказал Август. — Даже если мы оба разведемся завтра, повторный брак можно заключить только через десять месяцев. Кроме того, моя жена вот-вот родит, ты тоже беременна. Эта история станет скандальной.
— Тебе ли бояться скандала, — сказала Ливия. — А на десять месяцев наплюй, этот закон нарушить легко, никто возражать не будет. Диктатор ты или кто?
3 года
Свадьба Гая Юлия Цезаря Октавиана и Ливии Друзиллы состоялась еще до того, как она родила. Это был скандал — глава государства берет в жены чужую жену с чужим ребенком в животе. Но Октавиан не хотел ждать и не обращал внимания на слухи. Он добивался этого брака с той же стремительной беспощадностью, с какой прежде побеждал противников. Сначала сломил сопротивление понтификов, потребовав от коллегии жрецов особого заключения, и жрецы, знавшие, что бывает с теми, кто отказывает триумвиру, выдали требуемое — "отцовство не вызывает сомнений, бывший муж признал ребенка, брак разрешен". Затем уладил формальности с разводом, причем собственную жену Скрибонию отослал прочь в тот самый день, когда она родила ему дочь. Наконец, договорился с Нероном.
Последнее было самым невероятным. Тиберий Клавдий Нерон старший не просто дал жене развод, но и согласился выступить на свадьбе в роли отца невесты, поскольку родной отец Ливии погиб при Филиппах, и передать ее из рук в руки было некому. И официально выплатил приданое, правда, эти деньги ему тайно передал Октавиан, Нерон просто вернул их обратно при свидетелях. Рим еще не видел такого — бывший муж, собственноручно отдающий новому мужу мать его сына, беременную вторым его ребенком. Большинство римлян полагали, что второй ребенок от Октавиана.
Свадебный обряд проводился в доме Октавиана на Палатине, толпа собралась такая, что заполнила и улицу, и соседние портики. Пришли все: сенаторы, всадники, матроны, клиенты, просто зеваки. Одни боялись не прийти, другие хотели увидеть собственными глазами то, о чем долго еще будут говорить в термах и на форумах. А некоторые чуяли: в этот день рождается что-то новое.
Ливию облачили в белую тунику и фламмеум цвета шафрана — традиционный наряд невесты. Свадебный наряд подчеркивал ее беременность, это выглядело вызывающе. Октавиан ждал у алтаря, худой, бледный, он улыбался, и те, кто знал его близко, говорили позже, что никогда не видели такого счастливого выражения на его лице. Это было лицо человека, наконец получившего то, чего желал по-настоящему.
Нерон стоял рядом с невестой. Он был бледен, но невозмутим. За три дня до того он подписал разводную формулу, сухие, юридически выверенные слова, которые превратили брак в ничто. Теперь ему предстояло взять Ливию за руку и вложить эту руку в ладонь Октавиана, по древнему обряду именно так отец передавал дочь мужу. И Рим смотрел.
Он сделал это, его рука не дрогнула, его голос, когда он произносил положенные слова, был ровен. Он даже нашел в себе силы улыбнуться. В толпе перешептывались, кто-то жалел его, кто-то посмеивался. Но вслух никто не сказал ни слова.
Пир был роскошен. Столы ломились от сицилийских устриц, кампанского вина и африканских фиг. Музыканты играли на кифарах и тибиях. Гости возлежали, пили, провозглашали здравицы. Октавиан предоставил Нерону консульское место, оказал огромную почесть, поставил выше Мецената. После такой почести возлежать с угрюмым лицом было недопустимо, он и не был угрюм. Он ел и пил, поддерживал разговоры и никто не видел, что творилось у него внутри — нет, не ярость, не злоба, не отчаяние. Ошеломление. Его Ливия, его милый хомячок, разложила ему на пальцах, как он перечеркнул светлое будущее рода Клавдиев, и как она его теперь восстановит. Он выслушал и согласился, что его сегодняшний позор — приемлемая цена будущего величия потомков. А еще он в тот момент понял, что все решения в их семье всегда принимала эта девчонка, а он, пропретор и дукс, был рядом с ней подобен умной собаке. И сейчас он отдавал Ливию сопернику пусть не с радостью, но с облегчением, жить с такой женой решительно невозможно, попробуй, диктатор, раз такой отважный, поглядим, что получится, это ведь не женщина, это Минерва какая-то!
Был один момент, который запомнили все. Один мальчик лет десяти, раб-официант, вдруг обратился к Ливии с громким вопросом:
— Госпожа, а почему ты возлежишь не за одним столом с мужем?
На мгновение шум стих, лица повернулись, кто-то замер с кубком в руке, кто-то подавился смешком. Ливия посмотрела на мальчика долгим, спокойным взглядом, в котором не было ни смущения, ни гнева, и отвернулась, так ничего и не ответив. Мальчика вывели. Пир продолжился, словно ничего не случилось.
8 лет
Дом Тиберия Клавдия Нерона старшего стоял на склоне Квиринала, не на Палатине, где селилась высшая знать, а чуть ниже, в другом богатом квартале. Дом был невелик: атриум с имплювиумом, в который дождевая вода стекала с покатой крыши, таблинум с восковыми масками предков в стенных нишах, несколько спален и маленький перистиль с гранатовым деревом. Рабов было пятеро: повар-грек, привратник, нянька и двое чернорабочих. Ни вилика, ни секретаря, ни клиентов, осаждающих атриум по утрам. Клиенты перестали приходить давно, еще тогда, когда он признал поражение и принял амнистию. Когда его жена ушла от него к властелину Рима.
Нерон постарел. Ему не было и пятидесяти, но он уже выглядел стариком. Спина ссутулилась, в коротко стриженых волосах серебрилась седина, на лбу пролегли глубокие морщины. Он ходил медленно, опираясь на трость, не из-за моды, а потому что при быстрой ходьбе начинал задыхаться, и сердце колотилось как бешеное.
Он больше не появлялся в сенате. Когда-то он мечтал о курульном кресле, о фасциях, о триумфе, а теперь сама мысль о том, чтобы надеть тогу с пурпурной каймой и идти через форум под любопытными взглядами вызывала у него тошноту. Он не был трусом, он просто устал. Он проиграл. Он играл честно, достойно, в середине партии покрыл себя славой, но в конце проиграл. Так бывает, в каждой партии кто-то проигрывает, в этом нет позора. Но нет и повода для гордости. Его карьера закончена, его личный вклад в будущее рода исчерпан.
Единственное, что от него теперь зависит — его мальчики. Восьмилетний Тиберий и пятилетний Друз, два сына, которых римский закон оставил с отцом. По закону они принадлежали Нерону, Ливия не имела на них прав, она могла навещать их, присылать подарки, писать письма, но жили они здесь, в доме на Квиринале, и их миром был отец.
Нерон посвятил им всего себя. Нанял лучших учителей, каких мог позволить: грамматик — грек из Тарента, ритор — старый клиент Клавдиев, ученик самого Цицерона, учитель философии — стоик с Родоса. Нерон учил мальчиков тому, чему учили его самого: добродетель — единственное благо, слава — дым, честь дороже жизни. Он читал с ними Катона, Фабия Максима, законы двенадцати таблиц, рассказывал им о великих предках: об Аппии Клавдии Слепом, построившем Аппиеву дорогу и первый акведук, о Клавдии Марцелле, победителе галлов, Ганнибала и Сиракуз, о Гае Клавдии, победителе Гасдрубала. О себе он не рассказывал.
Тиберий впитывал все это с жадностью, которая пугала даже учителей. Крупный и крепкий, как медвежонок, он был замкнут, неразговорчив и серьезен не по годам. Он редко смеялся и никогда не жаловался. Он был странным: не смотрел в глаза, говорил монотонно, без интонаций, часами играл в одиночестве в какие-то странные игры, которые сам выдумывал. В свои восемь лет читал Фукидида и Ксенофонта, и не просто собирал буквы в слова, а понимал и задавал по прочитанному вопросы, не по-детски глубокие. Он явно унаследовал удивительный ум матери и, Нерон надеялся, честность отца.
Друз был другим. Тоже крупный для своих лет, но не угрюмый медвежонок, а резвый львенок, светлый, легкий, смешливый. Он носился по атриуму с деревянным мечом, сшибал воображаемых галлов и реальные предметы мебели. Учителя жаловались, что он непоседлив, задает слишком много вопросов и не слушает ответов. Но он был добр, той естественной, нерассуждающей добротой, которая идет от сердца, а не от воспитания. Он обожал старшего брата и ходил за ним хвостом, хотя Тиберий редко поощрял эти порывы. Тиберий любил его в ответ, но своей, особенной любовью, которая выражалась не в объятиях, а в том, что он не отталкивал брата, делился игрушками и рассказывал, о чем тот просил.
Нерон смотрел на них и чувствовал одновременно гордость и горечь. Гордость — потому что сыновья росли достойными своего имени. Горечь — потому что знал, что не доживет до их зрелости. Болезнь подкрадывалась неотвратимо. Сначала одышка при подъеме по лестнице, потом тяжесть в груди по утрам, словно кто-то клал камень на ребра, пока он спит. Потом отеки на лодыжках, которые к вечеру становились багровыми. Он сидел в таблинуме вечерами, глядя на восковые маски предков, и думал о том, что когда он умрет, его сыновья уйдут в дом Октавиана, а маски Клавдиев останутся здесь, в пустом доме на Квиринале, и некому будет возливать им вино и зажигать огонь в поминальные дни.
Иногда приходила Ливия. В среднем раз в месяц, иногда реже, иногда чаще, всегда безупречно одетая, всегда спокойная. Она недолго сидела в атриуме, говорила с мальчиками, задавала им вопросы об учебе. Тиберий отвечал коротко, глядя не на мать, а куда-то в сторону. Друз болтал без умолку, показывал рисунки, хвастался успехами. Ливия слушала, кивала, улыбалась, хвалила и уезжала. Нерон никогда не выходил к ней, оставался в таблинуме, делал вид, что занят свитками. Они не разговаривали с тех самых пор, как он подписал разводную формулу. О чем им говорить? Она передавала через Тиберия, что довольна воспитанием сыновей, этого достаточно, больше говорить не о чем. Еще она предлагала прислать лучших врачей Рима, а это уже лишнее. Он уйдет в свой черед, с достоинством, как истинный Клавдий.
Однажды вечером Тиберий спросил, своим необычным глуховатым голосом, лишенным интонаций, словно продолжая давний внутренний разговор:
— Отец, почему ты отдал маму Октавиану?
Нерон не сразу понял. Потом понял. Посмотрел на сына, в его светлые, прозрачные глаза, которые тот сразу же отвел.
— Я не отдал, — сказал он медленно. — Я отпустил. Она сама захотела уйти. Она выбрала его, в тот самый день, как впервые увидела. Потому что он победил, а я нет, — он помолчал. — Но я не склонился перед ним в одном. Я не отдал вас. Вы — мои сыновья, вы носите мое имя. И вы должны помнить: власть — не цель, честь — вот цель. Победил ли ты или проиграл, честь должна оставаться незапятнанной. Насколько это возможно.
Тиберий ничего не ответил, он смотрел на отца, и в его восьмилетней душе происходило что-то, чему еще не было названия. Он любил отца, уважал его, но он понимал: отец не прав, честь проигрывает, власть побеждает. Отец остался с честью и теперь обречен.
Он не сказал ничего этого, он просто подошел к отцу и обнял его, коротко, без лишних слов. И Нерон, растроганный этим редким проявлением чувств, прижал сына к себе и закрыл глаза.
9 лет
Смерть пришла под утро. Нерон угасал несколько дней, лежал в спальне с зашторенными окнами, дышал хрипло и неровно, и грудь его вздымалась тяжело, словно на нее давил невидимый камень. Врач-грек сидел у изголовья и ничего не делал. Он знал: делать больше нечего, только ждать.
Тиберий и Друз находились в соседней комнате. Им не разрешили войти — Нерон, еще будучи в сознании, запретил звать мальчиков к нему. Римский обычай предписывал, чтобы старший сын принял последний вздох умирающего отца, но Нерон не хотел, чтобы сыновья видели его распухшим, задыхающимся, с синими губами. Он хотел, чтобы они запомнили его сильным, каким он был почти всю жизнь.
Когда дыхание прервалось, врач трижды выкрикнул имя умершего:
— Тиберий Клавдий Нерон! Тиберий Клавдий Нерон! Тиберий Клавдий Нерон!
Голос его разнесся по дому, проник в атриум, отразился от имплювиума, ушел в серое ноябрьское небо. Никто не ответил. Конкламация свершилась, душа покинула тело.
Тиберий услышал этот крик. Он стоял в атриуме, выпрямившись, как струна, и смотрел пустым взглядом прямо перед собой. Он не плакал, он уже знал: плакать нельзя, Клавдии не плачут. Друз, правда, плачет, но ему можно, он еще маленький.
Тело обмыли, умастили благовониями (мирра, амбра, шафран), облачили в лучшую тогу с пурпурной каймой. Лицо покрыли воском, тонким слоем, чтобы черты не исказились до похорон. В рот вложили обол для Харона.
Похороны назначили на третий день. Клавдии не хоронили своих мертвецов в безвестности, их род дал Риму консулов, цензоров, триумфаторов, даже проигравший должен уйти достойно.
Процессия вышла из Квиринала на рассвете. Впереди шли музыканты, флейтисты и трубачи, выдувая медленные, тягучие мелодии. За ними плакальщицы, нанятые специально для этого дня, они рвали на себе волосы и завывали древние погребальные песни. За ними носильщики с погребальным ложем, на котором, возвышаясь над толпой, лежал Нерон в сенаторской тоге, с лицом, покрытым восковой маской.
А за гробом шли предки. Актеры, подобранные по росту и телосложению так, чтобы походить на покойных Клавдиев, двигались медленной вереницей. На их лицах были надеты восковые портретные маски умерших, те самые imagines maiorum, что хранились в таблинуме каждого знатного дома. Они были одеты в тоги с пурпурными каймами, в руках несли фасции, жезлы, знаки отличия, инсигнии должностей, которые занимали при жизни. Победители: Аппий Клавдий Слепой, Марк Клавдий Марцелл, Гай Клавдий Нерон. И вместе с ними Публий Клавдий Пульхр, потерпевший сокрушительное поражение от карфагенян. Мертвые сраму не имут.
Девятилетний Тиберий шел сразу за мертвыми предками, рядом с Друзом. Оба мальчика были облачены в темные тоги, капюшоны надвинуты низко, таков обычай. Тиберий держал Друза за руку и чувствовал, как дрожит его маленькая ладонь. Но сам он не дрожал. Он смотрел на спины предков, колышущиеся впереди, и ему казалось, что за отцом идет армия теней, безмолвная, строгая, судящая живых. И теперь отец там, в этой армии, ближе скорее к Пульхру, чем к Аппию.
Каждая маска была портретом. Каждая была снята с лица умершего, в ней сохранялось что-то от человека: изгиб губ, складка у носа, прищур глаз. Тиберий знал их всех по именам. Он знал их подвиги, добродетели, неудачи и преступления. И сейчас они шли за его отцом, провожали его в последний путь, и мальчику чудилось, что они смотрят и на него тоже, оценивают, взвешивают, ждут.
Процессия спустилась с Квиринала, пересекла Субуру и вышла на Форум. Тысячи римлян запрудили площадь от базилики Эмилия до храма Кастора. Сенаторы стояли в первых рядах, за ними всадники, за ними плебс. Все молчали. Погребальное ложе установили вертикально у Ростр, чтобы Нерон в последний раз выслушал римский народ. Актеры в масках предков расселись на курульных креслах, расставленных полукругом. Тиберий поднялся на Ростры.
Он был рослым для своего возраста, но трибуна, украшенная рострами, бронзовыми носами захваченных вражеских кораблей, все равно казалась гигантской. Ступени были крутыми, камень — скользким от утренней росы. Он поднимался медленно, чувствуя, как тысячи глаз упираются ему в спину. А когда он повернулся лицом к толпе, мир на мгновение поплыл. Он увидел море голов, пестрое, колышущееся, бесконечное: сенаторов в тогах с пурпурной полосой, матрон в столлах, рабов, детей, зевак. Увидел Октавиана, тот сидел в первом ряду, прямо под Рострами, и смотрел на него пристально, не отрываясь. Увидел мать рядом, в темной траурной столле, глаза сухие, без признаков слез. Он отвернулся от нее. Вдохнул и начал говорить.
Текст речи составил учитель-ритор, тот, что учился у Цицерона, Тиберий заучил ее наизусть, как заучивал отрывки из "Илиады". Он подслушал, как ритор сказал грамматику, что трудился впустую — ни один ребенок не сможет произнести все эти слова от начала до конца, не сбившись, не запутавшись и не заплакав. Неправда, есть такой ребенок.
Он не просто заучивал речь, он осознавал ее, взвешивал каждое слово, оценивал, думал, понимал. Почему он не будет говорить о республике, почему это слово нигде не упоминается? Потому что отец сражался за республику против тирана, который будет сидеть в первом ряду. Но совсем умолчать о его подвигах нельзя, это стало бы неуважением к памяти рода. Поэтому только голые факты, без контекста: пропретор, дукс, победитель Птолемея, восстановитель колоний в Галлии. О Перузии, Пренесте, Неаполе, Мессине — ни слова.
Тиберий повторял слова учителя твердым, ясным голосом, четко и размеренно. Он не запинался, не терял нить, не порывался плакать. Он смотрел поверх толпы, туда, где над Капитолием возвышался храм Юпитера, и говорил так, словно перед ним не тысячи людей, а только отец — там, за гранью слышимости. Он знал правду. Он знал, что все эти слова: "доблесть", "верность", "служение" прикрывают собой поражение. Знал, что тщедушный мужчина, сидящий сейчас в первом ряду, отобрал у его отца все: жену, карьеру, будущее. И теперь он, сын, должен стоять перед этим человеком и петь хвалу мертвому так, чтобы живому это не показалось оскорблением.
Он чувствовал на себе взгляды: Октавиана, матери, других людей. Вначале холодные, оценивающие, потом изумленные, а под конец усталые — никто не ожидал, что речь ребенка будет такая длинная. Возможно, стоило не заучить и повторять, а добавить что-нибудь от себя.
Он так и не заплакал. Ни тогда, когда произносил самые прочувствованные строки о любящем отце, который отдал все ради сыновей. Ни тогда, когда упомянул Друза, слишком маленького, чтобы понять утрату. Ни тогда, когда в самом конце все-таки добавил от себя:
— Он всегда был честен, никого не предавал и всегда держал слово.
По толпе пробежал шепот, но Октавиан не шевельнулся, его лицо осталось бесстрастным.
Когда Тиберий спустился с Ростр, ноги у него подкашивались. Старый центурион Мамерк, один из последних клиентов отца, встретил его у ступеней и подхватил под локоть. Тиберий не оттолкнул его, позволил себя поддержать. Друз подбежал и обхватил за пояс, молча, без слов, Тиберий тоже обнял его. Так они и стояли, двое сыновей, потерявших отца, пока процессия выстраивалась заново для шествия к погребальному костру.
Тело Нерона предали огню за городской стеной, на Марсовом поле. Пламя взвилось высоко, дым ушел в серое небо.
Вечером Тиберий сидел в опустевшем таблинуме, глядел на маски предков, снова возвращенные в ниши, и думал об отце, о его уроках, о его словах. Он любил отца, но не верил, что тот был прав. Честь проиграла, власть победила. Если диктатором станет он, Тиберий, он сделает так, чтобы побеждала честь, но пока побеждает власть. И теперь он, сын проигравшего, должен жить в доме победителя. На девятый день после смерти состоятся поминки, после этого они с Друзом переедут на Палатин.
* * *
Дом Октавиана совсем не походил на дворец, это была скорее казарма, просторная, но суровая, без украшений, без лишних вещей. Никакой позолоты, никаких ковров, никаких фонтанов. Стены — гладкий известняк, без фресок, на полу мозаика, но простая, геометрическая. Мебель — деревянные ложа и скамьи, добротные, но почти без украшений. Единственное, что говорило о высоком положении хозяина — безупречное качество всего, что здесь было: камень отборный, дерево старое, промасленное, работа тонкая. Богатство не выставляло себя напоказ.
Их встретил вилик, пожилой вольноотпущенник с лицом, не выражавшим ничего, кроме деловитости. Он провел их через атриум, где не было ни толпы клиентов, ни рабов-бездельников, только двое секретарей, склонившихся над табличками, да преторианец у входа в таблинум. В таблинуме сам Октавиан ненадолго поднял голову от табличек, коротко кивнул мальчикам и сказал:
— Вам покажут ваши комнаты. Завтра утром начнутся уроки. Опаздывать нельзя.
Все. Ни объятий, ни приветственных слов, ни фальшивой ласки, которой Тиберий боялся больше всего. Только сухая констатация факта: они здесь, они будут учиться, они будут подчиняться. Хорошо.
Комнаты были такие же, как весь дом — чистые, строгие, безликие. Две маленькие спальни с окнами в перистиль, в каждой узкое ложе, деревянный сундук для вещей, светильник на бронзовой подставке.
Пришла мать, обняла обоих по очереди, коротко, сдержанно, по-римски. Поцеловала каждого в лоб, спросила, как доехали, выслушала ответы. А потом сказала:
— Вы теперь живете здесь, это ваш дом. Здесь свои правила, они строже, чем были у вашего отца, но справедливы. Вы будете учиться вместе с Марцеллом, племянником моего мужа. Вы будете посещать заседания сената, когда вас позовут. Вы будете соблюдать распорядок, который установлен в этом доме. Никаких исключений, никаких поблажек.
Она помолчала и добавила:
— Ваш отец был достойным человеком, я чту его память. Но сейчас вы — часть этого дома, дома Цезаря. Запомните это.
Тиберий молча кивнул, принимая слова к сведению. Мама говорит разумно и правильно, как всегда. Не всегда честно, но всегда разумно.
А Друз ничего не понял, прижался к матери и заплакал — он скучал по отцу, скучал по старому дому. Ливия обняла его, стала целовать, гладить по голове, нормальная любящая мать. Почему она не всегда такая?
Вечером их впервые позвали к общему столу. Октавиан ужинал в маленьком триклинии, в узком кругу: Ливия, они двое и Марцелл, ровесник Тиберия, светловолосый и смешливый, такой же высокий, как Тиберий, но не такой сильный, они уже подрались сегодня, Тиберий одолел. Еда была простая: хлеб, оливки, чечевица, вареные яйца, вода с уксусом. Вина мальчикам не дали. Октавиан ел мало, быстро, и все время говорил с Ливией. Они обсуждали государственные дела: поставки зерна из Африки, смету на ремонт акведука, поведение какого-то сенатора, позволившего себе неосторожную фразу. Он не понижал голоса, не подбирал слов, говорил так, словно мальчики были частью обстановки.
"Однако наша мама не советница Цезаря", подумал Тиберий. "Она его соправительница".
Потом, уже в темноте, лежа на жестком ложе в чужой комнате, он думал о переменах. В новом доме нет ни роскоши, ни тепла. Октавиан не пытается ни купить их лаской, ни подавить дисциплиной, он просто ставит рамки. Мама стала совсем другой и, возможно, это и есть ее настоящая сущность.
Он повернулся на бок и закрыл глаза.
* * *
Октавиан вызвал его одного.
Это случилось под вечер, когда занятия уже закончились, Друз играл с Марцеллом в перистиле, а Тиберий сидел в своей комнате над свитком Полибия. Вошел вилик и сухо сообщил:
— Цезарь ждет тебя в таблинуме.
Не отчим, не господин, не Октавиан, а Цезарь. Имя, которое в этом доме произносили с особой интонацией, словно оно перестало быть просто именем и стало царским титулом.
Тиберий отложил свиток, поправил тунику и пошел. Таблинум был святая святых дома, рабочий кабинет хозяина, туда допускали не всех. Тиберий вошел и остановился у порога, как положено. Октавиан сидел за длинным столом из кипарисового дерева, заваленным свитками и восковыми табличками. Он поднял голову, его лицо было бледным, он не улыбался, он просто смотрел, долго, изучающе. А потом сказал, указав на табурет напротив:
— Сядь.
Тиберий сел. Спина прямая, руки на коленях, лицо спокойное, смотрит в глаза, взгляд не отводит.
— Твой учитель говорит, что ты способный, — начал Октавиан. — Особенно в истории и риторике. Это так?
— Я стараюсь, — ответил Тиберий.
— Стараться мало. Нужно понимать, — Октавиан откинулся на спинку кресла. — Что сейчас читаешь?
— Полибия. Про войну с Ганнибалом.
— Хорошо. Расскажи мне, в чем была ошибка Ганнибала.
Тиберий помедлил. Он знал ответ, который произносят всегда и считают правильным — Ганнибал не взял Рим, когда мог. Но он также знал, что этот ответ не совсем правильный.
— Ганнибал решил, что после Канн Рим рухнет, — сказал Тиберий медленно, подбирая слова. — Он разбил наши легионы, и ждал, что сенаторы сдадутся, потому что все другие всегда сдавались после разгрома. Он не понял, что Рим не сдается, даже когда все проиграно. Он победил в битве, но не смог победить в войне.
Октавиан чуть прищурился. Тиберий не мог понять, доволен он или нет.
— А что ты думаешь о Фабии Максиме? — спросил Октавиан.
— Его все ругают, но, по-моему, он был великим полководцем. Его обвиняют в трусости, но он просто делал, что считал нужным, и в итоге оказался прав. Он не гнался за славой, он просто делал что должно.
— Именно, — Октавиан подался вперед. — Фабия называли трусом, а он спас республику. А что ты думаешь обо мне? Я спаситель республики или тиран или что-то третье?
Тиберий похолодел, разговор делал опасный поворот. Он сжал пальцы на коленях и ничего не ответил.
— Не молчи, — сказал Октавиан. — Ты сын Клавдия Нерона, ты воспитан в традициях Брута и Кассия. Твой отец воевал против меня, я знаю, чему он тебя учил. Я хочу знать не это, я хочу знать, что ты думаешь сам.
Тиберий молчал несколько секунд. Он понимал, что каждое слово, которое он сейчас скажет, будет иметь последствия, не для него одного, для Друза тоже и для матери, для всего рода Клавдиев. Но Клавдии не трусы.
— Мой отец учил меня, что республика — это закон, — сказал он. — Что власть должна принадлежать сенату и народу Рима. Что никто не должен стоять выше закона.
— И ты веришь в это?
— Я верю, что отец говорил то, во что верил.
— Ловкий ответ, — Октавиан усмехнулся, но глаза его оставались холодными. — Ты не сказал, веришь ли ты сам, ты спрятался за отца.
Тиберий не ответил.
— Хорошо, — продолжал Октавиан. — Тогда спрошу иначе. Как думаешь, почему твой отец проиграл?
— Я не знаю, — ответил Тиберий.
— Нет, знаешь. Ты умный мальчик, ты знаешь, почему он проиграл. Потому что он воевал за слова: республика, свобода, честь, а слова не побеждают, побеждают дела. Для Брута и Кассия республика была правом олигархов грабить провинции, не более того. Республика умерла задолго до меня, ее убил Сулла, Помпей и Цезарь глумились над трупом, а я просто пришел и поставил памятник на могиле.
— Хорошо, я отвечу, — сказал Тиберий. — Мой отец проиграл потому, что не поверил, что военному делу можно научиться по книгам. А Агриппа доказал, что можно. Если бы победил мой отец... — он осекся, не осмелился закончить.
Октавиан закончил за него:
— Я был бы мертв или в бегах, а твой отец сражался бы за Антония против Секста Помпея или наоборот. Рим по-прежнему потрясали бы войны и проскрипции, Антоний не смог бы навести порядок в Италии, — он вздохнул. — Твой отец был честным человеком и храбрым полководцем.
Он встал, подошел к окну, выходящему в перистиль, и некоторое время смотрел, как Марцелл и Друз кидают мяч.
— Я не враг тебе, Тиберий, — сказал он, не оборачиваясь. — Я знаю, что ты меня ненавидишь, это нормально. Твой отец был моим врагом, и я победил его. Но я победил его в честном бою и ничем не унизил его честь. Я не хочу, чтобы ты стал моим врагом. Ты сын моей жены, названный брат моего племянника Марцелла. Ты часть моего дома, и если ты примешь это, у тебя будет будущее. Возможно, великое будущее, боги одарили тебя щедро, я гляжу на тебя и вижу молодого себя.
Он повернулся.
— А если ты не примешь быть в моем доме — ты навсегда останешься в прошлом.
Тиберий поднялся, он был бледен.
— Я понял, — сказал он.
— Ничего ты не понял, — Октавиан смотрел на него с тем же изучающим, пристальным выражением. — Но со временем поймешь. А пока иди и подумай над тем, что я сказал.
Тиберий сдержанно кивнул и вышел.
В перистиле светило солнце. Друз смеялся и кидал мяч Марцеллу. Увидев брата, он замахал рукой, Тиберий кивнул ему, но не остановился. Он прошел в свою комнату, сел на ложе и долго сидел неподвижно, глядя в стену. Потом поднялся, умыл лицо холодной водой из кувшина и вышел в перистиль. Друз обрадовался, схватил его за руку, потащил играть. Тиберий улыбнулся брату и включился в игру. Он решил принять будущее.
Октавиан из окна таблинума наблюдал за ними, Ливия стояла рядом.
— Ты поговорил с ним? — спросила она.
— Да.
— И что?
— Из него выйдет толк, — сказал он. — Если не сломается. А он не сломается, он твой сын.
— Прости, — сказала Ливия. — Я обещала родить тебе наследника, но боги над нами посмеялись. Скорее всего, я больше никого не рожу.
— Так бывает, — сказал Октавиан. — Ничего, у нас трое прекрасных мальчиков, любой из них достоин занять мое место.
* * *
Дом Октавиана на Палатине, где все подчинялось железному распорядку, где рабы двигались бесшумно, а секретари говорили вполголоса, вдруг наполнялся по утрам топотом маленьких ног и звоном мальчишеских голосов. Трое: Марцелл, Тиберий, Друз. Племянник и пасынки хозяина Рима. Кровь Октавиана и кровь Клавдиев. Три разных мира, запертых в одном перистиле.
Марцелл был солнцем. Сын Октавии, старшей сестры Октавиана, и покойного Марка Клавдия Марцелла, он унаследовал от матери мягкость и обаяние, а от рода Марцеллов ту особую легкость, с которой истинные аристократы плывут по жизни. В нем уже угадывался будущий любимец толпы: светлые кудри, открытое лицо, улыбка, которая появлялась мгновенно и так же мгновенно обезоруживала собеседника. В учении он был быстр, схватывал на лету, блистал на декламациях, но так же быстро остывал и отвлекался. Он был уверен в себе той естественной, нерассуждающей уверенностью, которая бывает только у детей, никогда не знавших ни голода, ни страха, ни бегства. Он родился в безопасности и вырос в любви, это делало его другим, человеком из иного измерения.
Тиберий был его противоположностью, тенью при свете. Там, где Марцелл улыбался, Тиберий хранил молчание. Там, где Марцелл блистал экспромтом, Тиберий полагался на подготовку. Он был медлительнее и, одновременно, основательнее. Он проигрывал в диспутах, но побеждал в подготовленных тезисах.
Друз был мостом между всеми. Шестилетний, светловолосый, с ямочками на щеках и неиссякаемым запасом жизнерадостности, он каким-то чудом умудрялся быть любимым всеми: и Октавианом, который неожиданно для самого себя привязался к младшему пасынку, и Октавией, которая баловала его сладостями, и Марцеллом, который видел в нем не соперника, а просто славного малыша. Друз был тем редким человеком, который не вызывает ничьей ревности, его обаяние было лишено расчета, оно просто было, как цвет глаз или тембр голоса. Он смеялся, и мир улыбался в ответ.
Учились они вместе. Лучшие грамматики и риторы Рима, те, кого Октавиан лично отобрал для племянника, теперь учили и пасынков. Уроки начинались на рассвете: чтение греческих и латинских авторов, разбор грамматических конструкций, письмо под диктовку (для Друза), заучивание наизусть, критика (для Марцелла и Тиберия). Затем риторика: составление речей, упражнения в декламации, разбор судебных казусов. После полудня философия: стоики, академики, перипатетики. И, наконец, физические упражнения: верховая езда, плавание, упражнения с деревянным мечом у столба.
На декламациях Марцелл царил. Он выходил вперед, расправлял плечи, начинал говорить и голос его звенел, а жесты были свободны и красивы. В нем был дар, которому не учат, а с которым рождаются. Он мог взять любую тему, даже скучную и заезженную, и повернуть ее так, что слушатели забывали дышать. Тиберий слушал его и чувствовал, как внутри поднимается холодная, тягучая волна, не зависть, нет, он запрещал себе завидовать, отец и мать, независимо друг от друга, внушили ему, что зависть есть слабость. Это было что-то близкое к отчаянию, он знал, что никогда не сможет говорить так. Его собственные речи были выверены, логичны, правильно построены и сухи, как песок, а когда он произносил их, его голос звучал глухо и монотонно, он то и дело запинался или оговаривался. Но по сути он говорил правильнее.
Октавиан, когда присутствовал на уроках, хвалил обоих, но по-разному. Марцеллу он говорил:
— Отлично, мальчик, из тебя выйдет лучший оратор Рима! — и клал руку ему на плечо или ерошил волосы. А Тиберию он говорил:
— Добросовестно. Продолжай, — и не прикасался.
Тиберий никогда, ни единым словом или движением лица не показал, что это его задевает. Он просто возвращался к столу и работал еще усерднее, еще упорнее, еще сосредоточеннее.
Ливия не позволяла ему расслабляться. Когда он приходил к ней после уроков, она устраивала допрос. Что спросил учитель? Как ответил Марцелл? Как ответил ты? Почему ты не ответил лучше? Что нужно сделать, чтобы в следующий раз ты оказался лучшим? Она готовила его, как у греков атлетов готовят к олимпийским играм.
— Ты не имеешь права на ошибку, — говорила она. — Ты Клавдий. Ты должен быть лучшим. Если ты не лучший, ты никто.
Октавия, мать Марцелла, была иной. Она не муштровала сына, она его оберегала. Она следила, чтобы он не переутомлялся, чтобы ему вовремя подавали обед, чтобы он не простужался на сквозняках. Она любила его открыто, без расчета, эта любовь была видна всем. Когда Октавия смотрела на Марцелла, ее лицо смягчалось, в эти минуты она была не сестрой властелина, а просто матерью. Тиберий иногда ловил себя на том, что смотрит на них украдкой. Он не завидовал, он изучал, пытался понять, как устроена эта материя — нормальная материнская любовь, и не мог. Его собственная мать любила его иначе: через требования, через дисциплину, через ожидания.
А Друз был счастлив. Он носился по перистилю с Марцеллом, они играли в легионеров и галлов, строили крепости из подушек, кидались апельсиновыми корками. Марцелл относился к Друзу с теплотой старшего, но без тени соперничества. Друз не был угрозой, он был просто милым, забавным, бесконечно обаятельным мальчиком, который не претендовал ни на чье место. Даже Октавиан, обычно скупой на ласку, нет-нет да и подзывал Друза к себе, чтобы погладить по голове или задать какой-нибудь пустяковый вопрос, на который мальчик отвечал с такой непосредственностью, что суровый владыка Рима улыбался.
Но у Друза и Тиберия была своя территория, на которую не пускали никого. По вечерам, когда уроки заканчивались и дом затихал, братья сидели вдвоем в комнате Тиберия и разговаривали. Это не были разговоры в обычном смысле, скорее, обмен обрывками воспоминаний, намеками, понятными только им. Марцелл не мог их понять. Он родился в безопасности, он не знал, что такое смотреть на отца, лежащего на погребальном ложе. Он не знал, что такое быть чужим. Тиберий был для Друза не просто братом, он стал почти как отец. Он следил, чтобы Друз вовремя ел, чтобы у него была теплая одежда, чтобы никто из рабов или соучеников не посмел его обидеть. Однажды, когда какой-то мальчишка, сын клиента, неосторожно толкнул Друза во время игры, Тиберий подошел к нему, взял за плечо и что-то тихо сказал, мальчишка побледнел, отошел, а на плече у него остался синяк там, где Тиберий сжал пальцы. Вообще, с Тиберием боялись драться даже старшие мальчишки, он был силен, как медвежонок, и еще его одолевало боевое безумие, какое часто встречается у варваров, а у римлян редко — он в драке не чувствовал боли, такого не победить, не покалечив.
А в целом вполне достойные дети, все трое.
* * *
Марк Веррий Флакк был самым знаменитым грамматиком Рима и самым дорогим. Октавиан платил ему сто тысяч сестерциев в год, в армии столько получает примус пил, старший центурион легиона. Флакк учил не за страх, а за совесть, и его выпускники говорили на греческом, как афиняне, а на латыни — как сенаторы. Но главное — он учил думать.
В то утро он вошел в учебную комнату, когда мальчики уже сидели за столами. Он не носил тоги в классе, только греческий гиматий, и двигался легко, почти бесшумно. В руке он держал небольшой кожаный мешочек. Положил его на стол и обвел учеников взглядом.
— Сегодня, — объявил он, — у нас будет состязание. Вот приз.
Он развязал мешочек и выложил на стол серебряный денарий, новенький, с профилем Октавиана на одной стороне и храмом божественного Юлия на другой. Столько рядовой легионер получает за два дня службы, для девятилетних мальчиков это было целое состояние.
— Тема такова, — продолжал Флакк. — Вы помните, как Камилл убедил римлян не переселяться в Вейи. Но представьте себе, что в сенате выступил другой оратор, тот, кто считал, что нужно уходить. Приведите мне три простых и веских довода, почему вашей семье лучше уйти в готовые, целые Вейи, а не отстраивать заново эти палатинские пепелища. Победит тот, чьи доводы будут самыми убедительными, самыми красивыми и самыми римскими.
Он помолчал и добавил:
— На подготовку пять минут.
И перевернул клепсидру.
Марцелл сразу схватился за стилус. Он работал быстро, импульсивно, записывая идеи, вычеркивая, набрасывая заново. Его лицо раскраснелось, кудри растрепались. Он был в своей стихии.
Тиберий не писал, он сидел неподвижно, глядя в стену, и обдумывал.
Маленький Друз, который еще не умел составлять речей, рисовал на восковой табличке лошадку и изредка поглядывал на старшего брата. Тиберий поймал его взгляд и чуть заметно кивнул: все хорошо. Друз улыбнулся и продолжил рисовать.
Через пять минут Флакк хлопнул в ладоши и вызвал Марцелла, первым, как всегда. Тот вскочил, одернул тунику, вышел на середину комнаты и начал. Голос его зазвучал сразу, чистый, звонкий, с живыми переливами. Он говорил, что Вейи прекрасны, там целые храмы и широкие улицы, а Рим лежит в руинах и будет лежать еще годы. Он говорил, что их предки были пастухами и пришли с Альбанских холмов, так что переселение — это не позор, а возвращение к корням. Он говорил, что семья должна жить в достойном доме сейчас, а не ждать, пока поднимутся стены. Его жесты были размашисты, он улыбался, разводил руками, и казалось, что за ним действительно хочется идти, хоть в Вейи, хоть на край света.
Когда он закончил, в комнате повисла тишина. Флакк кивнул и вызвал Тиберия.
Тиберий встал медленно, вышел вперед. Сделал паузу, не от неуверенности, а потому что знал: тишина перед началом заставляет слушать. И заговорил. Его голос был ровен, три довода легли один к другому. Во-первых, в Вейях уже есть все, что нужно для жизни: дома, рынки, мастерские, можно сразу начать работать, а не тратить годы на стройку. Во-вторых, Рим разрушен, и восстановить его будет стоить огромных денег, а Вейи достанутся даром. В-третьих, там безопасно, крепкие стены защитят от новых набегов, пока Рим лежит беззащитным. Каждый довод был ясен и весом, но это были доводы управляющего поместьем, а не сенатора великого города.
Когда он закончил, Флакк долго молчал. Потом поднялся.
— Оба хороши, — сказал он. — Марцелл, твои доводы прекрасны. Ты взял слушателя за сердце. Если бы я был римлянином, потерявшим дом, я бы пошел за тобой в Вейи. Тиберий, твои доводы убедительны. Ты взял слушателя за ум. Если бы я был консулом, который должен принять решение, я бы согласился с тобой.
Он взял монету со стола.
— Приз получает Марцелл. За красоту.
Марцелл просиял. Тиберий сжал челюсти. Он все сказал правильно и проиграл. Как всегда.
Когда урок закончился, Флакк ненадолго задержал Тиберия.
— Ты знаешь, почему ты проиграл? — спросил он негромко.
— Мои доводы были хуже?
— Нет, твои доводы были правильнее. Но Рим не любит правильность, Рим любит красоту. Марцелл дарит людям то, что они хотят слышать, а ты даешь им то, что они должны понять. Это разные вещи.
Тиберий молчал.
— Я дам тебе совет, — продолжал Флакк. — Публика никогда не полюбит тебя за правильные доводы. Публика любит за красоту. Но самое главное в том, что красота и правильность не исключают друг друга.
И ушел.
Публика любит за красоту. Он не умеет быть красивым. Он умеет только работать, терпеть и ждать. Возможно, он научится быть красивым? Если очень постарается?
10 лет
Марк Випсаний Агриппа не любил посещать Палатин. Он бывал здесь по необходимости, когда вызывал Октавиан, когда требовалось обсудить военные сметы или чертежи новых зданий, но каждый раз покидал холм с облегчением. Здесь, за скромными стенами дома Октавиана, ему было не по себе среди бесшумных слуг, нашептываний и вечно опущенных глаз. Агриппа, привыкший к суровой прямоте легионов, чувствовал, что Палатин становится другим миром, что-то вроде того, как Ксенофонт описывал Персию. Единственным человеком, с которым он чувствовал себя свободно, был сам Октавиан, но даже с ним становилось все труднее, власть постепенно меняла друга.
К воспитанникам Октавиана Агриппа присматривался давно и с интересом. Марцелла он знал с пеленок, мальчик рос таким, каким и должен быть будущий лидер — открытым, смелым, обаятельным. Таким сыном гордился бы любой.
Друза он заметил позже. Младший пасынок Октавиана, о рождении которого ходили скандальные слухи (якобы его отцом был Октавиан — конечно нет, сразу ведь видно), рос на удивление крепким, статным и неиссякаемым в своей жизнерадостности. В нем уже угадывалась будущая клавдиевская мощь, но без их родовой надменности. Он не важничал, не зазнавался, он учился, играл и веселился. В целом такой же, как Марцелл, но моложе и вырастет здоровенным, как бык, в отца.
Тиберий был другим.
Однажды мальчиков привели смотреть на военные упражнения на Марсовом поле. Марцелл и Друз сидели рядом с Октавианом, задавали вопросы, смеялись. Тиберий стоял чуть поодаль, прямой, неподвижный, с лицом, на котором ничего нельзя прочесть. Он смотрел на построенные когорты с каким-то взрослым, оценивающим вниманием, так смотрит полководец, который прикидывает, как лучше развернуть фланги.
— Хочешь посмотреть поближе? — спросил Агриппа, сам не зная зачем.
Тиберий перевел взгляд на него и коротко кивнул.
Они прошли вдоль строя. Агриппа объяснил мальчику построение, Тиберий молча выслушал, а потом вдруг сказал:
— По-моему, левый фланг слишком растянут. Если враг ударит конницей вот отсюда вот сюда, строй не устоит.
Агриппа опешил. Полчаса назад он заметил этот изъян и решил ничего не предпринимать, это ведь не война, это просто упражнение. Но услышать такой анализ от десятилетнего ребенка было... неестественно.
— Ты изучал тактику? — спросил он.
— Я читал Ксенофонта, Полибия, Юлия Цезаря. И твои доклады, как ты побеждал моего отца и потом Секста Помпея.
— Мои доклады? — Агриппа нахмурился. — Кто тебе их дал?
— Мне разрешено читать все военные книги в библиотеке отчима. А ты тоже учился воевать по книгам?
— Я учился воевать на поле боя, — сухо ответил Агриппа, чувствуя, как под этим пристальным, не по-детски холодным взглядом в нем закипает раздражение. — Книги хороши, чтобы не повторять чужих ошибок, Тиберий. Но они не научат тебя чувствовать страх людей, стоящих в строю, и не заменят запаха крови и пыли.
— Как думаешь, мне стоит пройти тироциниум? — спросил Тиберий.
— Нет, это только для простолюдинов, — ответил Агриппа. — Строевые упражнения, марши в доспехах, земляные работы — это все не для таких, как ты. Ты станешь военным трибуном, ты не будешь стоять в строю, ты будешь приказывать центурионам, куда двигать когорты.
Мальчик едва заметно кивнул, словно аккуратно убрал этот ответ на нужную полку в своей памяти.
— Понимаю, — тихо произнес он.
— Ты похож на своего отца, — сказал Агриппа. — Он был достойным противником. Он выбрал не ту сторону, но сражался честно и умело. Победить его было нелегко и почетно.
— Тем не менее, он проиграл, — отрезал Тиберий.
Он повернулся и зашагал обратно к трибуне, где Октавиан в этот момент с улыбкой надевал детский игрушечный шлем на голову заливающегося смехом Друза. Тиберий шел прямо, высоко подняв голову, словно за его спиной развевался невидимый плащ консула, а не скромная детская тога.
Агриппа остался стоять у края поля, провожая его взглядом. А потом подозвал центуриона и велел передвинуть когорты, подтянуть левый фланг.
* * *
Его мать перестала обнимать его просто так. Не при Октавиане, не в присутствии гостей, не после удачной декламации, а просто так, без повода, без расчета, только потому, что она его мать, а он ее сын. Раньше такое случалось часто, потом редко, теперь не случалось никогда. Он вырос большой, это теперь не нужно.
Ливия приходила к нему, как полководец приходит осмотреть строй. "Покажи, что ты написал". "Прочти". "Почему ты ошибся в третьей строке?" "Марцелл снова обошел тебя, почему?" Он отвечал — четко, лаконично, без оправданий. Она не терпела оправданий, слез, она не терпела ничего, что можно расценить как слабость. Раньше терпела, когда он был ребенком, теперь — нет.
Тиберий знал, что мать его любит. Она тратила на него время, следила за учебой, требовала от него больше, чем от кого бы то ни было. Она не согревала и не утешала, она закаляла и испытывала. Теперь она любила его не как мать сына, а как архитектор здание, которое строит. Здание рода Клавдиев.
Она знала каждую его оценку, каждое замечание учителей. Если его хвалили, она не хвалила его в ответ, она просто кивала. Если он терпел неудачу, она не утешала, а разбирала ошибку, как хирург, вскрывающий рану. Однажды он спросил ее:
— Почему отчим всегда хвалит Марцелла? Почему Агриппа смотрит на меня, как будто боится? Почему Меценат никогда не заговаривает со мной? Я умнее Марцелла, больше знаю и лучше соображаю. Но его все любят, а меня только терпят. Что я делаю не так?
Ливия подняла голову, ее светлые глаза, такие же, как у него, смотрели на него без гнева, но и без сочувствия.
— Ты хочешь, чтобы тебя любили? — спросила она.
— Я хочу, чтобы меня не считали чужим.
— Но ты чужой, — она произнесла это ровно, без оценки, просто констатировала факт. — Ты Клавдий, сын человека, который воевал против Цезаря. Ты напоминаешь им о той войне каждым словом, взглядом, молчанием. Они не забудут этого никогда.
— Но Друз — тоже Клавдий. И его они любят.
— Друз — другое дело. Он ведет себя так, как им нравится: улыбается, смеется, не задает неудобных вопросов. Ты так не сумеешь, даже не пытайся.
Тиберий молчал. Ливия подошла к нему, не близко, на расстоянии вытянутой руки, и сказала то, что он запомнил на всю жизнь:
— Ты не должен им нравиться. Ты должен быть безупречен. Ты должен работать так, чтобы никто не мог упрекнуть тебя в лени, невежестве или неспособности. Ты должен стать лучшим, не на словах, а в деле. И однажды, когда они поймут, что без тебя обойтись невозможно, им придется тебя принять. Не из любви, из необходимости. Это единственное, на что ты можешь рассчитывать.
— Но почему? — вырвалось у него. — Почему я не могу быть как все?
Она не ответила, только пожала плечами.
Он вспомнил, как отец обнимал его, редко, но от души. Как они сидели в таблинуме на Квиринале и читали старые свитки. Как отец говорил: "Честь — это цель". И о том, как мать ушла от него к человеку, который его раздавил. Он понимал, зачем она это сделала — ради будущего Клавдиев, она говорила это тысячи раз, но он ей не простил, не до конца простил. Где-то глубоко, в той части души, которую он никому не показывал, он все еще считал ее уход предательством. А с другой стороны, она права, отец проиграл, Октавиан победил, и если он, Тиберий, хочет выжить в этом новом мире, он должен играть по правилам победителей. Даже если эти правила ему отвратительны. Будь победителем его отец, по его правилам играли бы Юлии и чувствовали бы то же самое.
— Я понял, — сказал он.
— Не сомневаюсь.
Он повернулся и пошел к двери. У самого порога она окликнула его, негромко, почти неуверенно, что было совсем на нее не похоже.
— Тиберий.
— Да, мама?
— Я знаю, что ты думаешь обо мне, — ее голос не дрогнул, но стал чуть тише. — Но запомни: все, что я делаю, я делаю для вас, для тебя и для Друза. Когда-нибудь ты поймешь.
Он не обернулся.
— Я уже понял, — сказал он. — Будущее Клавдиев — это мы, я и Друз. Ты повторила это тысячу раз.
И вышел.
16 лет
Он впервые почувствовал себя свободным.
Свобода эта пахла кожей, потом, дымом костров и известняковой пылью, скрипела на зубах и оседала в складках туники серым налетом. Она не имела ничего общего с той свободой, о которой говорили в Риме, свободой сенатских дебатов, гражданских прав, доступа к магистратурам. Та, римская свобода была абстракцией, словом, которое отец произносил с дрожью в голосе, а Октавиан — с холодной усмешкой. Здешняя свобода давала конкретные права: уставать до изнеможения, месить грязь, доказывать достоинство делом, а не словами.
Лагерь стоял на каменистом плато — правильный прямоугольник, очерченный рвом и частоколом, внутри которого все подчинялось геометрии. Палатки центурий — ровные ряды, как клетки на восковой табличке, в центре преторий. Улицы прямые, пересекающиеся под прямым углом, ни одной кривой линии, ни одного случайного предмета. Костры горят в строго отведенных местах, их дым уходит в серое небо ровными столбами на равных расстояниях друг от друга. Тиберий любил эту геометрию, она была понятна и предсказуема. Это не как угадывать чужие мысли.
Он просыпался до рассвета, не потому, что заставляли, а потому что сам так хотел. Горн еще молчал, лагерь еще лежал в сизой предрассветной мгле, а он уже был на ногах. Холодная вода из легионерского умывальника обжигала лицо. Жесткая шерстяная туника натирала плечи. Калиги, грубые солдатские сапоги, первое время натирали ноги, но он не жаловался.
Он не просил дать ему пройти тироциниум, четыре месяца ежедневной муштры — все же перебор, аристократу столько не нужно. Но кое-что все же нужно.
Он попросил дать ему учебный меч, настоящий, в шесть либр весом, и обмотать правую ладонь тканью, чтобы не сорвать кожу в первый же час. Он часами стоял у деревянного столба, рубил и колол, поднимал и опускал меч сотни раз подряд, пока мышцы не запомнят движение намертво, на уровне тела. Декаду спустя рука Тиберия стала как у настоящего легионера.
Однажды утром он заявил, что хочет пройти декурсию — марш в полном снаряжении: шлем, лорика, щит, два пилума, гладиус, за плечами мешок с пятьюдесятью либрами камней. Десять миль по пересеченной местности, в гору и под гору, под палящим солнцем или под холодным ветром, который дул с кантабрийских вершин и нес запах снега, хотя до зимы было еще далеко. Тиберий шел в общем строю, не в первом ряду, где шагали самые сильные, но и не в хвосте, где плелись отстающие. Он шел и молчал. Пот заливал глаза, лорика давил на плечи, ноги гудели. Он шел. На привале к нему подошел центурион, осмотрел снаряжение, поправил ремни, дал кусок сала смазать потертость. Взвесил в руке мешок с камнями, спросил:
— Донесешь?
— Донесу, — просипел Тиберий.
— Ну, давай.
Декурсия закончилась, они вернулись обратно в лагерь, Тиберий поставил мешок на землю, сел на перевернутый деревянный ящик. Подошел тот же центурион, сказал:
— Настоящий легионер после декурсии берет в руки лопату и копает ров.
Сил нет, но показать это — позор. Тиберий встал, огляделся. Странно, никто ничего не копает, бойцы готовятся к ужину.
— А где копать? — спросил он.
Центурион расхохотался, к его смеху присоединились ветераны. Один протянул флягу с поской, Тиберий отхлебнул.
— Я знал твоего отца, — сказал ветеран. — Он был красивее тебя, но ты сильнее.
За ужином Тиберию без слов уступили лучшее место у костра с подветренной стороны. Ему первому протянули тяжелый черпак с похлебкой из общего котла, причем никто не вытирал его край.
Его больше не разглядывали искоса, не шептались за спиной, его стали называть "наш Тиберий", про него рассказывали анекдоты: "А наш Тиберий такой: а где копать?" "А он ему: завтра снова пойдешь? А наш Тиберий такой: нет, завтра не пойду, устал, послезавтра пойду, ха-ха-ха!" А тот ветеран, который говорил, что знал отца, подарил мазь от прыщей.
Отец рассказывал ему об Александрийской войне, не хвастаясь, а просто вспоминая. "В лагере все просто", говорил Нерон. "Там нет ни патрициев, ни плебеев, ни простолюдинов. Есть те, кто держит строй, и те, кто бежит. Если ты держишь строй — ты свой, если бежишь — ты никто". Теперь Тиберий понял, что это значит.
Марцелл тоже находился в Испании, но жил иначе. Племянник принцепса Августа (вот ведь дурацкое прозвище придумал себе Октавиан) жил в отдельной палатке, с личными рабами и поваром. Он носил красивую лорику с серебряной насечкой и улыбался легионерам своей знаменитой улыбкой. Легионеры улыбались в ответ, но Тиберий видел разницу. Марцеллу улыбались, как улыбаются красивому ребенку. Тиберию не улыбались, с ним делили хлеб.
Однажды вечером он сидел у костра с солдатами. Огонь потрескивал, бросая на лица красноватые отсветы. Ели черствый хлеб, макали его в разбавленное вино, жевали соленое сало. Кто-то рассказывал непристойную историю о галльской девке. Кто-то спорил о том, сколько кантабров могут спрятаться вон за той горой. Тиберий молчал, не потому что стеснялся, а потому что ему нравилось слушать. Здесь не нужно было взвешивать каждое слово, здесь можно было просто быть.
Ветеран по имени Корнелий вдруг повернулся к Тиберию.
— Ты, трибун, скажи. Вот ты — пасынок принцепса. Мог бы сидеть в Риме, пить фалернское, ходить в термы. А ты здесь, с нами, жрешь сало и месишь грязь. Зачем?
Тиберий помолчал. Потом ответил, коротко, как говорил всегда:
— Здесь я настоящий.
Корнелий кивнул, словно услышал то, что ожидал. И больше не спрашивал.
А Тиберий, лежа потом в палатке и глядя в темноту, думал о том, что сказал ему правду. В Риме он играл роль, а здесь, в лагере, исполнял функцию. Он был трибуном, у него были обязанности, он их исполнял. У него были товарищи, он их не подводил. Все остальное не имело значения. Он был дома.
* * *
Феодор из Гадары никогда не повышал голоса, другие учителя кричали, бранились, Феодор не делал ничего подобного. Он сидел в кресле, сложив руки на коленях, и смотрел на ученика своими выцветшими, почти прозрачными глазами, в которых светился ум острый, как лезвие ножа. И когда он начинал говорить, тихо, мягко, почти ласково, каждое его слово попадало точно в цель. Не в голову, а в душу, туда, где прячется то, что мы сами не хотим о себе знать.
Экседра была прохладной даже в летний полдень. Окна выходили на север, солнце сюда не заглядывало, только рассеянный, ровный свет освещал мозаичный пол с геометрическим узором из серого и белого мрамора. Из окна был виден Форум, слышен далекий гул толпы, крики преконов. Там кипела жизнь, там решались судьбы, там говорили речи, которые меняли мир. Здесь, в экседре, этим речам учились.
Тиберий стоял посреди зала, высокий, широкий в плечах, но сутуловатый. Ему было шестнадцать, и со спины он выглядел старше своего возраста, как взрослый легионер. А лицо юношеское и все в прыщах, никакие мази не помогают.
— Начинай, — сказал Феодор.
Тиберий начал. Темой была учебная судебная речь, защита вымышленного подсудимого, обвиненного в превышении власти. Стандартное упражнение для будущего сенатора. Он подготовился тщательно, как всегда: структура была безупречна, аргументы выстроены по всем правилам диспозиции: сначала эксордиум, потом наррация, потом аргументация, в конце перорация. Каждый факт лежал на своем месте, как камень в кладке, каждый переход логичен, каждое возражение воображаемого оппонента предусмотрено и разбито в прах. Голос Тиберия был ровным, глухим, лишенным модуляций, он не повышался в патетических местах, не смягчался в трогательных. Он двигался, как легион на марше — размеренно, тяжело, без остановок. Лицо оратора не выражало ни гнева, ни жалости, ни возмущения, ни скорби. Каменная маска.
Феодор слушал, прикрыв глаза. Когда Тиберий закончил, в комнате повисла тишина.
— Хорошо, — сказал Феодор. — Очень хорошо.
Тиберий чуть расслабил плечи. Но Феодор еще не закончил.
— Твоя аргументация безупречна. Твоя логика железная. Твоя структура могла бы служить образцом для учебника, — он сделал паузу. — И твоя речь мертва.
Тиберий не шевельнулся.
— Ты не оратор, — продолжал Феодор тем же мягким, почти ласковым тоном. — Ты извергаешь слова, как баллиста извергает снаряды — механически. Ты думаешь, что хорошая речь — та, в которой нет ошибок. Это не так. Хорошая речь — та, которая заставляет людей плакать или смеяться или хвататься за оружие. Твоя речь не заставит никого даже зевнуть.
— Я говорю по существу, — сказал Тиберий, голос его был так же ровен, как и во время речи.
— По существу говорят счетоводы. Оратор говорит не так. Ты боишься дать волю чувствам, ты считаешь, что идеальный оратор должен быть непроницаем, как камень. Ты думаешь: если я ничего не покажу, враги не найдут моей слабости. Так?
Тиберий молчал. Нет, не так, он не боится дать волю чувствам, чувств просто нет. Их не должно быть там, где принимаются решения, мудрость основана на логике, не на чувствах. Но когда он так говорит, на него смотрят как на ущербного дурака.
— Так? — повторил Феодор.
— Так, — выдавил Тиберий.
— Тогда слушай меня внимательно. Риторика — это не искусство скрывать эмоции. Это искусство управлять ими. Своими и чужими. Хороший оратор не прячет гнев, он использует его, чтобы воспламенить толпу. Он не прячет жалость, он использует ее, чтобы разжалобить судей. Он актер. И лучшие актеры — те, кто на сцене переживают чувства искренне, а в жизни остаются холодными, как лед. Ты же делаешь наоборот, на сцене ты цепенеешь. Возьмем Марцелла. Ты не любишь, когда его упоминают, я знаю. Но давай посмотрим правде в глаза. Марцелл — оратор от природы. Он не готовится так тщательно, как ты, он не знает и половины того, что знаешь ты. Но когда он говорит, люди слушают. Почему? Потому что он улыбается, когда нужно улыбнуться, он хмурится, когда нужно нахмуриться, он загорается, и люди загораются вместе с ним. Он не боится показаться живым, а ты боишься.
Тиберий задышал тяжелее, ноздри немного расширились. Феодор видел это и продолжал.
— Или возьмем твоего отчима. Октавиан — величайший оратор из ныне живущих. Ты знаешь, почему? Потому что он говорит так, словно каждое слово рождается у него на глазах. Словно он импровизирует, хотя на самом деле готовит каждую важную речь много дней. Словно он волнуется, хотя на самом деле спокоен, как статуя. Он играет. А ты нет.
— Я не хочу быть актером, — глухо сказал Тиберий. — Актеры лгут, я говорю правду. Только это достойно.
— Правду? — Феодор усмехнулся. — Ты думаешь, что сухая логика — это правда? Ты думаешь, что монотонный голос — это честность? Дескать, глядите, я не прибегаю к демагогическим приемам, я говорю по существу! Нет, мой мальчик, это просто плохая риторика. Человек — не разумное животное, как говорил Аристотель, человек — животное чувствующее, человек пользуется разумом лишь иногда. Если ты хочешь убедить человека, ты должен обращаться к его чувствам, не к разуму. Иначе ты можешь быть прав тысячу раз, но тебя никто не услышит.
Тиберий молчал. Его челюсти были сжаты так, что желваки проступили под кожей. Стилос в его руке дрожал.
— Ты злишься, — сказал Феодор тихо. — Это хорошо. Злость — это топливо. Но ты не даешь ей выхода, ты загоняешь ее внутрь, и она там гниет. А гниль имеет свойство распространяться.
Тиберий поднял голову, его глаза встретились с глазами старика. И в этот момент Феодор увидел в глазах юноши нечто, чего не видел ни у одного из своих учеников. Не гнев, не обиду, нечто большее — глухую, леденящую, неподвижную ярость, которая не выплескивается наружу, а копится где-то глубоко, слой за слоем.
— Знаешь, — сказал Феодор, — если когда-нибудь ты будешь держать Рим в своих руках с таким умонастроением — да помогут Риму боги. Потому что ты не будешь ни добрым, ни милосердным. Ты будешь справедливым, о да, ты будешь очень, очень справедливым, но твоя справедливость будет страшнее любой жестокости. Ты будешь судить людей, как судишь себя — без пощады, без снисхождения, без тепла. Не дай боги такой справедливости.
Он замолчал. Потом махнул рукой:
— Урок окончен, иди.
18 лет
Цирк ревел.
Этот звук не похож ни на что другое. Его невозможно сравнить с гулом сената, с криками легионеров перед битвой, с шумом Форума в базарный день. Это особый, ни с чем не сравнимый гул, двадцатитысячная глотка, единое живое существо, дышащее, стонущее, визжащее от восторга или ярости. Он накатывает волнами, отражается от каменных стен, взлетает к небу и обрушивается вниз, заставляя вибрировать мраморные плиты под ногами. Воздух пропитан запахами: жареное мясо с жаровен, дешевое вино, пролитое на деревянные скамьи, лошадиный навоз и благовония, которые специальные рабы распыляяют над трибунами, чтобы перебить вонь. И над всем этим пыль, мелкая, вездесущая, золотая в солнечных лучах, она оседает на тогах, на волосах, на губах, и даже вино, которое пьют сенаторы в своих ложах, имеет привкус этой пыли.
Тиберий стоял на краю ложи принцепса и смотрел вниз, на море голов. Ему восемнадцать. Он квестор, это самая младшая из магистратур, полученная на пять лет раньше срока, и сегодня он отвечает за все это: за колесницы, мчащиеся по песку арены, за ворота, через которые их выпускают, за судей, за стражу, следящую, чтобы не было драк на трибунах. За мертвых возничих, которых уносят с арены, пока рабы засыпают кровавые лужи свежим песком. За все, что происходит здесь, от первого звука трубы до последнего факела вечернего шествия.
Марцелл отвечал за другое — за радость.
Он стоял в той же ложе, но на два шага впереди, там, где свет, где ветер трепал его светлые кудри, где толпа могла его видеть. На нем была белоснежная тога с широкой пурпурной каймой, отливавшая на солнце почти алым. Прическа безупречная, улыбка белозубая, открытая, сияющая. Он махал толпе, и толпа махала ему. Он швырял в толпу тессеры, и толпа сходила с ума, выкрикивая его имя.
Тиберий слушал эти крики и думал о том, что тессеры, которые швырял Марцелл, купил Тиберий на деньги Октавиана. Хлеб, который по ним раздавали, был испечен из зерна, доставленного из Африки по приказу Агриппы. Вино было закуплено оптом у кампанских поставщиков по цене, которую Тиберий согласовал лично. А сам Тиберий провел последние три недели почти без сна, он сверял списки поставщиков, проверял счета, пресекал воровство, договаривался с префектом города о дополнительных когортах стражи, разбирался с гильдией возничих, которая грозила бойкотом, и лично осматривал каждую колесницу, чтобы убедиться, что оси не подпилены. Он знал каждую статью расходов. Он знал, во что обошелся каждый крик, который сейчас доставался Марцеллу.
Но никто из ста тысяч зрителей не знал этого. Никто не кричал его имя. Никто не верил, что пасынок Цезаря реально исполняет магистратуру вместо того чтобы назначить какого-нибудь вольноотпущенника, а самому улыбаться и махать толпе. Но он так не умеет.
Он повернулся и посмотрел на ложу. Октавиан сидел в центре, в окружении сенаторов и приближенных, рядом с ним Ливия, в белой столле, с обычным выражением лица, спокойным, отстраненным. Чуть поодаль Юлия, пятнадцатилетняя дочь Октавиана и жена Марцелла, симпатичная, веселая, смешливая. И сам Марцелл, который только что обернулся к дяде-отчиму и получил в ответ теплую улыбку и жест: иди сюда, садись рядом.
Тиберий видел эту улыбку, видел, как Октавиан кладет руку на плечо Марцелла и что-то говорит ему на ухо, а Марцелл смеется. Видел, как сенаторы вокруг одобрительно кивают, как матроны перешептываются, как толпа внизу ревет еще громче.
На Тиберия Октавиан смотрел иначе — мельком, холодно, оценивающе. Так смотрят не на сына, а на вилика, управляющего поместьем. Проверяют, хорошо ли он выполняет порученную работу. Его ценят, в какой-то мере уважают, но не любят.
Внутри у Тиберия что-то сжалось, он знал это чувство, оно приходило не впервые. Глухая, тяжелая смесь обиды, гордости и презрения. Не к Марцеллу, Марцелл просто хороший парень, недалекий, но добрый и милый. Даже не к Октавиану, Октавиан был тем, кем был, ожидать от него справедливости так же глупо, как ожидать от зимы тепла. Нет, это была обида на судьбу. На мир, в котором Юлии покупали любовь черни за медяки, а Клавдии, потомки консулов и триумфаторов, стояли в тени и считали расходы. Его предки строили дороги и водопроводы. Его предки воевали с Ганнибалом и побеждали галлов. А он, Тиберий Клавдий Нерон, стоял здесь и прислуживал мальчишке, чей дед был ростовщиком из Велитр.
— Квестор!
К нему подбежал раб-секретарь, запыхавшийся, с восковой табличкой в руке.
— Там, у восточных ворот, — задыхаясь, доложил он, — драка между фракциями. Зеленые обвиняют Синих в том, что те подкупили судью. Стража не справляется.
Тиберий кивнул, взял табличку и быстрым шагом направился к выходу. На мгновение поймал взгляд матери, Ливия смотрела на него, ее лицо не выражало ничего, но он знал: она все видит. Она понимает, что он чувствует, и ждет, что он справится.
Он справился. Вызвал дополнительную стражу. Приказал открыть боковые проходы и вывести зачинщиков. Приказал прекону объявить, что судейская коллегия рассмотрит протест Зеленых после заезда. Случайно подслушал, как центурион, передающий его приказ, назвал его "наш Тиберий". Это тоже слава, хотя и другая, чем у Марцелла. Он не улыбается, не машет руками, не бросает в толпу медяки. Он просто делает то, что нужно сделать. И никто из толпы не знает его имени, кроме немногих таких же, как он.
Когда он вернулся в ложу, игры были в разгаре. Марцелл стоял у самого края, раскинув руки, и толпа скандировала его имя. Октавиан аплодировал. Сенаторы сияли. Юлия смеялась. Тиберий сел в тени, у дальней стены, и вытер пот со лба. Тога давила на плечи, в висках стучало.
Он посмотрел на Марцелла еще раз, мальчишка поймал его взгляд и вдруг широко улыбнулся, словно приглашая разделить триумф. В его глазах не было ни злобы, ни насмешки. Он искренне не понимал, что Тиберий может чувствовать иначе.
Однако хватит думать о пустяках. Секретарь принес счета за завтрашние гонки, надо проверить.
* * *
С террасы, с высоты Палатина, Рим казался россыпью тусклых огней, догорающих в летней тьме. Где-то внизу еще шумели пирушки, сенаторы и всадники праздновали окончание игр, но здесь, наверху, было тихо. Ветер с Тибра приносил влажную прохладу, пахнущую речной водой, цветущими миртами и остывающим камнем. Небо было ясным, звезды мерцали над головой, равнодушные ко всему, что происходило внизу.
Тиберий сидел на каменном парапете, обхватив колени руками. Он все еще был в тоге, не переоделся после игр. Сзади хлопнула дверь, на террасу ворвался Друз.
— Вот ты где! — младший брат появился, как всегда, шумно и бесцеремонно. Он был без тоги, в одной домашней тунике, с растрепанными светлыми волосами, в которых запутались лепестки какого-то цветка. В одной руке он держал кувшин с вином, в другой две глиняные кружки, которые он с грохотом поставил на парапет.
— Я тебя по всему дому ищу, — объявил он, плюхаясь рядом и бесцеремонно толкая брата локтем в бок. — Сидит тут, как сова на ветке. Ты вообще ел сегодня?
— Ел, — коротко ответил Тиберий.
— Врешь, — Друз разлил вино по кружкам и сунул одну брату. — Пей. Это из наших, клавдиевских запасов, не казенное пойло, отец еще закладывал.
Тиберий взял кружку машинально, но не поднес к губам. Он все еще смотрел в темноту. Друз проследил его взгляд, но ничего там не увидел, только огни, только ночь.
— Тяжелый день? — спросил он уже тише, без обычной своей дурашливости.
Тиберий не ответил. Друз не настаивал. Он отхлебнул вина, поболтал кружкой, разглядывая звезды.
— Я видел тебя в ложе, пока Марцелл пыжился перед толпой, — сказал он. — У тебя было лицо, будто ты сейчас кого-нибудь убьешь.
— Я никого не убью.
— Ну и зря, — Друз усмехнулся. — Я бы на твоем месте его точно убил. Представляешь картину: толпа ревет "Марцелл!", а ты его душишь, и все думают, что это часть представления.
Тиберий не улыбнулся, но уголок его рта чуть дернулся. Друз заметил это и торжествующе ткнул его локтем снова.
— Ага, почти! Еще немного, и ты бы улыбнулся! Я знаю, я видел!
— Ты невыносим.
— Я невыносим, — согласился Друз с гордостью. — Но я твой брат, так что терпи.
Он допил вино и отставил чашу. Откинулся назад, упершись ладонями в шершавый камень парапета, и посмотрел на звезды.
— Знаешь, о чем я думаю? — спросил он.
— О чем?
— Посмотри туда, — он указал на север, где за холмами угадывалась темная полоса горизонта. — Там Альпы, а за ними леса, горы, реки, о которых никто в Риме даже не слышал. Свободные земли, дикие, там нет ни Марцеллов, ни Меценатов, ни дурацких игр. Там можно идти вперед и не оглядываться.
Тиберий посмотрел туда же, в темноту.
— И что? — спросил он.
-Я хочу туда. Хочу повести легионы на север. Не за славой, славы мне и здесь хватает, а просто... ну, посмотреть, что там. Правда ли там кончается земля.
— Там германцы, они опасны.
— Ну и отлично, — Друз улыбнулся широко и открыто. — Скучно воевать с теми, кто не опасен.
Тиберий покачал головой. Но теперь он уже не был таким напряженным, плечи его опустились, руки, сжимавшие колени, расслабились. Он отхлебнул вина, впервые за вечер, и почувствовал, как тепло разливается по груди.
— Ты единственный, кто меня видит, — сказал он тихо. — Я всегда второй, всегда в тени. Что бы я ни делал, как бы ни старался, они смотрят на меня и видят сына человека, который воевал против Цезаря.
— Я тоже сын человека, который воевал против Цезаря — заметил Друз.
— Ты другое дело. Ты для них свой. Ты умеешь улыбаться, а я не умею.
Друз долго смотрел на него. Потом вздохнул и подвинулся ближе, так что их плечи соприкоснулись.
— Ты умеешь, — сказал он негромко. — Просто забыл. Когда-нибудь вспомнишь.
— А ты знаешь, — сказал Тиберий, — когда ты станешь полководцем, я, пожалуй, пойду с тобой за Альпы.
— В качестве кого? — усмехнулся Друз. — Квестора, который будет считать палатки?
— Старшего брата, который будет вытирать тебе сопли.
Друз повернулся и посмотрел на него долгим, теплым взглядом, в котором не было ни насмешки, ни расчета, только любовь. Та простая, безусловная любовь, которую Тиберий не получал ни от кого другого.
— Договорились, — сказал Друз. — Пойдем вместе.
* * *
Базилика Юлия была огромна. Ее своды, подпираемые рядами мраморных колонн, уходили ввысь на шестьдесят песов, и каждый звук здесь умножался, отражался от каменных стен, гулял под потолком и возвращался вниз усиленным, словно говорил не человек, а само здание. Здесь, в этом гигантском крытом зале, вершилось римское правосудие. Судьи заседали на возвышениях, истцы и ответчики стояли перед ними, а публика заполняла пространство между колоннами, гудела, перешептывалась, делала ставки на исход дела.
Тиберий стоял в центре зала, высокий, широкоплечий, с безупречной осанкой легионера, его белоснежная тога, набеленная мелом, как положено молодому оратору, ниспадала с плеч тяжелыми складками. Дело было непростым. Жители Тралл, греческого города в провинции Азия, пострадали от землетрясения и просили у Рима помощи: налоговых послаблений, субсидий на восстановление, защиты от откупщиков, наживавшихся на чужой беде. По поручению Августа их интересы представлял Тиберий. Принцепс любил давать молодежи такие дела, не слишком громкие, чтобы ошибка не стала катастрофой, но достаточно сложные, чтобы проверить, на что годится юноша.
На возвышении, на курульном кресле из слоновой кости (по сути, складной табурет, но богато украшенный), сидел сам Октавиан. Он не был судьей, формально председательствовал претор, но его присутствие превращало любой процесс в экзамен. Рядом с ним коллегия преторов, за ними писцы, секретари, ликторы с фасциями. Чуть поодаль, на скамьях для знати, Марцелл, сияющий, в тоге с пурпурной каймой, и несколько сенаторов из ближнего круга. Марцелл смотрел на Тиберия с легким любопытством, как смотрят на того, кто делает что-то не очень понятное, но, говорят, полезное.
Тиберий начал. Первые слова дались тяжело, как всегда. Он знал за собой эту особенность — первые фразы он произносил медленно, с задержкой, словно пробуя воздух на вкус. Недоброжелатели говорили, что он мямлит, доброжелатели — что собирается с мыслями. Истина была проще, каждая задержка перед фразой была не запинкой, она была вдохом перед ударом.
— Отцы-сенаторы, — произнес он, и его голос, негромкий и глуховатый, разнесся под сводами. — Я выступаю здесь не ради славы и не ради упражнения в красноречии. Я выступаю ради справедливости.
Он говорил, и зал постепенно затихал. Его речь не была блестящей в том смысле, в каком были блестящи речи Марцелла, в ней не было искрометных шуток, не было пафосных восклицаний, не было заигрываний с толпой. В ней была тяжесть, каждое слово падало, как камень в воду, и круги расходились по залу. Он цитировал законы, приводил цифры ущерба, разбирал доводы противной стороны, методично, один за другим, не оставляя ни одного без ответа.
Он говорил и видел, как принцепс сидит в своем кресле, не шевелясь, и смотрит на него. Не как на сына, даже не как на пасынка, а как на инструмент. Как на меч, который проверяют в деле: хорошо ли заточен, не сломается ли при ударе. В этом взгляде не было ни тепла, ни одобрения, ни даже неприязни, только оценка.
Тиберий говорил о долге Рима перед союзниками, о том, что справедливость — не милость, а обязанность. О том, что империя держится не только на легионах, но и на доверии тех, кто живет под ее защитой. Его голос окреп, приобрел ту особую, низкую вибрацию, которая заставляет слушателей подаваться вперед. Сенаторы на скамьях перестали перешептываться. Даже Марцелл перестал улыбаться и слушал внимательно.
— Рим не может быть только силой, — говорил он. — Рим должен быть правом. Если мы откажем в помощи тем, кто нам доверился, кто поверит нам в следующий раз? Если мы бросим Траллы, кто бросит нас?
Под сводами базилики повисла тишина. Та самая, особенная тишина, которая наступает, когда оратор сказал что-то важное и все это поняли. Тиберий замолчал. Он чувствовал, как кровь стучит в висках. Он перевел взгляд на Октавиана.
Принцепс не аплодировал, не кивал, он просто смотрел и в его взгляде, кажется, появилось что-то новое. Нет, не тепло и не любовь. То ли тень уважения, то ли удовлетворение мастера, что инструмент не подвел.
— Хорошо, — проартикулировал он одними губами без звука. Но Тиберий прочитал.
Он кивнул и отошел в сторону.
Когда он выходил из базилики, его догнал Марцелл.
— Неплохо, — сказал племянник Августа с улыбкой, которая могла означать что угодно. — Очень неплохо. Ты говорил почти как настоящий оратор.
— Почти? — переспросил Тиберий.
— Ну, публика любит, когда ей улыбаются. А ты ни разу не улыбнулся. Ты когда говоришь, люди чувствуют себя дураками оттого что не понимали, насколько ясна твоя правота. Надо, наверное, как-то помягче.
— Римское право не нуждается в улыбках, чтобы казаться убедительным, — сухо ответил Тиберий. — Если истина ясна, смягчать ее — значит лгать. Жители Траллов пострадали от землетрясения, им нужны деньги на восстановление зданий, а не наше обаяние.
Марцелл легко рассмеялся, закинув край белоснежной тоги за плечо.
— И все же, кузен, люди идут за тем, кто дарит им надежду, а не за тем, кто читает лекции по закону, — Марцелл сделал шаг ближе, его тон стал мягче, почти доверительным. — Ты защитил азиатские города, сенат выделит им помощь, отчим доволен. Почему бы тебе просто не порадоваться вместе со всеми?
— Исполнению гражданского долга не надо радоваться, — сказал Тиберий. — Гражданский долг надо просто исполнять.
20 лет
Где-то далеко, в нижней части Палатина, играли флейты, не традиционные римские и не греческие, а новомодные сирийские, немного гнусавые. Время от времени музыка прерывалась взрывом пьяного смеха.
Тиберий сидел за столом и не оборачивался к окну.
Его комната была маленькой, он сам выбрал эту. Просторные комнаты располагают к праздности, а праздность — мать пороков. Так говорил Катон, так говорили предки, так говорил отец. Тиберий помнил эти слова и следовал им с неукоснительной точностью.
Стены кубикулы выбелены известью, никаких фресок, никаких летящих амуров, никаких гирлянд, никаких пасторальных сцен, столь любимых новой знатью. Пол — простой терракотовый кирпич, не мозаика. Ложе деревянное, с матрасом, набитым жесткой шерстью, а не лебяжьим пухом. Один стол, один стул, один сундук и одна лампа, этого достаточно. Он читал "О коннице" Ксенофонта, тактический трактат, написанный триста лет назад греком, который знал о войне больше, чем все римские щеголи вместе взятые. Читал медленно, впитывая каждую фразу.
Снаружи снова засмеялись, на этот раз ближе. Тиберий узнал голос — Гай Саллюстий Крисп, молодой всадник, недавно унаследовавший огромное состояние. Он что-то выкрикивал пьяным голосом, и ему отвечали, кажется, женщина.
Тиберий поморщился. Он не осуждал веселья как такового, легионеры после битвы или марша пьют и смеются, это правильно. Но то, что творится сейчас в Риме — это не отдых после трудов, а образ жизни. Молодые люди из хороших семей проводят ночи напролет за пиршественными ложами, читают стихи о розах и вине, коллекционируют греческие вазы, спорили о том, какой соус лучше подходит к павлиньим языкам. Они не служили в легионах или служили как Марцелл — в отдельной палатке, с личным поваром, ни дня не проведя в строю. Они не знали, что такое пройти десять миль в полном снаряжении. Они не знали ничего, и именно они задавали тон.
А он, Тиберий Клавдий Нерон, потомок Аппия Клавдия Слепого, сидел в своей беленой комнате и читал Ксенофонта при свете коптящей лампы. Не потому что ему нравилось лишать себя комфорта, а потому что он не мог иначе.
Он вдруг подумал об Октавиане, о том, как принцепс так же сидит в таблинуме, в простой тунике, без украшений, и работает до глубокой ночи, проверяя счета, читая донесения, диктуя письма. Дом Октавиана был домом труженика, сам он спал на таком же жестком ложе, как Тиберий, и зимой дрожал под тонким одеялом, потому что считал излишнее тепло вредным для здоровья. Он не похож на тех щеголей, которые поют и пляшут у Мецената. Он другой и именно поэтому победил. И Тиберий такой же. А Марцелл, мир его праху, был не такой.
Все в руках парок. В прошлом году Рим посетила эпидемия лихорадки, Марцелл умер, Октавиан декаду не вставал с постели, думал, что тоже умрет, передал перстень принцепса Агриппе, а тот после этого тоже заболел и тоже чуть не умер. А Тиберий не заболел, он вообще никогда ничем не болел, кроме простуды, и ту переносил легко.
Как бы то ни было, Октавиан был внуком ростовщика из Велитр, его род возвысился не на подвигах, а на деньгах. Его божественный отец, Юлий Цезарь, был гением уровня Александра Македонского, но он не был Октавиану отцом по крови. Кровь Октавиана была кровью менял и провинциальных дельцов, и сколько бы мрамора он ни навез в Рим, сколько бы законов ни принял, он не мог изменить эту простую истину. Он был выскочкой.
А Клавдии давали Риму консулов пятьсот лет, еще до того, как Ганнибал перешел Альпы, еще с тех пор, когда Рим был, по сути, деревней. Когда предки Октавиана торговали чечевицей, предки Тиберия заседали в сенате и вели легионы в бой.
Он откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Ему двадцать, он здоров, умен, образован, его имя — одно из благороднейших в Риме. Он способен, он доказывал это много раз, в самых разных делах, где не надо пускать пыль в глаза, а надо делать дело. Придет время, и он докажет, что он лучший среди лучших.
Он открыл глаза и посмотрел на лампу. Фитиль догорал, пламя становилось все меньше, тени на стене сгущались. Скоро придется зажечь новую или идти спать.
Он не пошел спать. Он встал, подошел к окну и захлопнул ставни. Флейты стихли или, может быть, ему так показалось. В наступившей тишине снова сел за стол, развернул свиток и продолжил читать, делая заметки. Дисциплина важнее храбрости. Побеждает не тот, кто сильнее, а тот, кто лучше готов. Учения должны охватывать все виды боевых действий и маневров. На марше не следует гнать лошадей рысью более часа подряд. И так далее.
* * *
В доме Октавиана Ливии принадлежало отдельное крыло. Небольшой внутренний дворик, окруженный стройной колоннадой из греческого мрамора, дышал покоем и прохладой даже в самые жаркие часы. Посередине журчал фонтан, вода стекала по мраморным ступеням в круглый бассейн, ее ровный шепот заглушал далекие шумы Города. Вокруг росли лавры и мирты, подстриженные с безупречной аккуратностью. На стенах портика красовались фрески: густой зеленый сад, полный цветущих кустов, гранатовых деревьев и птиц, замерших в полете. Иллюзия сельской свободы была так совершенна, что, глядя на нее, почти забывалось, что находишься в самом центре крупнейшего города ойкумены.
Тиберий стоял у фонтана и смотрел на воду. Он явился по вызову, мать прислала за ним раба. Ливия сидела в плетеном кресле в тени колоннады, и пряла. Веретено мелькало в ее пальцах с той же размеренной, отточенной годами ловкостью, с какой она делала все. На ней была простая домашняя столла из тонкой шерсти, без украшений. Светлые волосы убраны в строгую прическу. Идеальная римская матрона, воплощение скромности, благочестия и семейных добродетелей.
— Ты хотела меня видеть, мать.
— Да, — она не подняла глаз от веретена. — Сядь.
Он сел на каменный парапет фонтана, не совсем рядом с ней, чуть поодаль. Ливия некоторое время молчала, она всегда молчала перед важными разговорами, взвешивала каждое слово заранее. Когда она заговорила, голос ее был тих и вкрадчив, почти нежен.
— Я слышала, ты снова хорошо выступил в суде. Третья твоя речь ничем не уступила первым двум. Август отметил твое знание законов.
— Благодарю.
— Не меня, — она наконец подняла глаза. — Я передаю тебе его слова. Он сказал: "Мальчик знает право". Это хороший знак.
Тиберий сжал челюсти. Мальчик. Ему двадцать, он трибун и квестор. Он освоил все приемы с пиллумом и гладиусом, прошел декурсию (единственный среди аристократов!) и прекрасно справляется с магистратурой квестора. Но для Октавиана он просто мальчик. И мать как будто не замечает его унижения.
— Я рад, что заслужил похвалу, — произнес он бесцветным голосом.
Ливия чуть склонила голову набок и посмотрела на него долгим, изучающим взглядом.
— Нет, ты не рад, — сказала она спокойно. — Ты зол. Ты злишься, что работаешь до седьмого пота и все равно остаешься в тени. Это написано у тебя на лице. Не для всех, для большинства ты каменный. Но я твоя мать, я вижу.
— И что же ты видишь? — спросил он тихо.
— Как ты сидишь в своей комнате, спишь на жестком ложе, читаешь греков до поздней ночи. Демонстративно носишь простую тунику, пока твои сверстники щеголяют в египетском шелке. Презираешь их пиры, их музыку, их легкость. Ты думаешь, что твой аскетизм — добродетель. Отчасти так и есть. Агриппа восхищен тобой, он говорит, что ты умен, как Квинт Фабий, и завоевал сердца легионеров, как Гай Марий. Это достижение, я горжусь тобой. Но еще это гордыня, хюбрис, как говорят греки. Огромная, неподъемная гордыня Клавдиев, которая не дает тебе дышать.
— Но ты сама Клавдия по крови, — сказал Тиберий. — Разве ты не гордишься этим?
— Горжусь, — ответила она без колебаний. — Но я знаю цену этой гордости. Мой отец был горд, и он мертв. Твой отец был горд, и он мертв. Они были лучшими из римлян, и они погибли. Знаешь, почему? Потому что дерево, которое не гнется, ломается под ветром. Посмотри на меня. Я была женой человека, который воевал против Октавиана. Я бежала от его солдат с тобой на руках. Я едва не погибла в огне, спасая тебя. А теперь я жена Октавиана, первая женщина Рима. Ты знаешь, чего мне это стоило? Мне это стоило всего. Гордости, любви, покоя. Я оставила твоего отца, чтобы мои дети, ты и Друз, правили Римом. Меня называют расчетливой, бессердечной, предательницей, а я молчу, делаю вид, что не слышу. Потому что я знаю: однажды мои сыновья будут править Римом. И тогда все, кто надо мной смеялся, будут лизать тебе руки.
Она замолчала. Вздохнула, глубоко, с заметной дрожью.
— Я не прошу тебя любить отчима, — сказала она тише. — Я прошу тебя быть умнее. Величие не возвращают, сидя в углу и презирая всех. Его возвращают, стоя рядом с троном. Учись у Октавиана, он внук ростовщика, а стал владыкой мира. Не потому что он храбрее всех, Агриппа храбрее. Не потому что он умнее всех, Меценат умнее. А потому что он умел ждать и умел терпеть. Этому ты должен научиться. И еще научиться разбираться в людях, понимать и направлять их поступки. Потому что если ты не научишься, ты не получишь настоящей власти, а если даже получишь — не справишься.
Тиберий долго молчал. Фонтан журчал. Птица в клетке, подвешенной к одной из колонн, вдруг запела, тонко, пронзительно, словно протестуя против тишины.
— Ты хочешь, чтобы я стал таким же, как он, — сказал он, наконец. — Лжецом, притворщиком, актером.
— Я хочу, чтобы ты стал победителем.
— Победителем, лишившимся чести?
Она посмотрела ему прямо в глаза, в ее взгляде был холод, от которого становилось страшно.
— Честь могут позволить себе те, кто победил. Мы, Клавдии, пока не победили.
Тиберий встал. Он был выше матери на голову, шире в плечах, сильнее. Но сейчас, стоя перед ней, он чувствовал себя маленьким. Он отвернулся и пошел прочь. Он не понял слов матери. Он вообще плохо понимал ее, с каждым годом все хуже.
* * *
Лес пах сырой землей, прелой листвой, дикой мятой, раздавленной чьим-то копытом. В Риме круглые сутки гудит толпа, а здесь стояла тишина, глубокая, как вода в колодце, и в этой тишине каждый звук становился событием: хруст валежника под ногой, далекий лай, крик загонщика, отраженный эхом от невидимых скал. Солнце сюда почти не проникало только косые лучи, пробивавшиеся сквозь густые кроны дубов и буков, ложились на мох золотыми пятнами.
Тиберий шел впереди. Он был в короткой охотничьей тунике, плотной и грубой, и в кожаных обмотках, защищавших голени от колючек. В правой руке он держал венабулум, тяжелое охотничье копье с длинным стальным наконечником и поперечной перекладиной, не позволявшей зверю насадиться слишком глубоко и дотянуться до охотника. Древко было отполировано ладонями, сталь блестела тусклым жирным блеском — смазали перед охотой. Он чувствовал вес копья, его баланс, и это ощущение было приятнее, чем любое прикосновение шелка.
Сзади, на почтительном расстоянии, шли остальные: несколько молодых аристократов, младший брат Друз, пара опытных егерей-вольноотпущенников, собачники с псами. Тиберий не оборачивался. Ему было все равно, кто идет сзади. Здесь, в лесу, не было ни Палатина, ни сената, ни игр. Здесь были только деревья, звери и он сам.
Гончие взлаяли, сперва одна, потом другая, потом вся свора. Лай стал частым, захлебывающимся — зверя подняли. Рога загонщиков протрубили где-то слева, в глубине ущелья. Тиберий выбрал место встречи и прибавил шагу.
Он вышел на небольшую поляну, стиснутую с трех сторон скальными выступами и поваленным дубом, гигантским, замшелым, перегородившим ручей. И здесь, у корней дуба, стоял кабан.
Он был огромен. Такие звери, говорили старики, часто встречались в Альбанских лесах во времена Ромула, но теперь попадались редко. Черная щетина на загривке стояла дыбом, клыки желтели, измазанные пеной и кровью, не то своей, не то собачьей. Он был ранен, из бока торчал обломок стрелы, пущенной кем-то из загонщиков, но рана только разъярила его. Маленькие, налитые кровью глазки смотрели на людей с тупой, нерассуждающей ненавистью. Пар валил от его боков в холодном осеннем воздухе.
Собаки кружили вокруг, захлебываясь лаем, но не подходили, даже они, натасканные на медведей, его боялись.
— Ух ты, — сказал кто-то из всадников сзади. — Вот это зверь!
— Стрелы! — крикнул другой. — Стрелами его, с расстояния! Тиберий, не рискуй!
— Дай мне его завалить! — потребовал Друз.
— Молчать, — сказал Тиберий, вроде негромко, но все заткнулись. — Стоять. Ждать. Не мешать. Друз, нет.
Он вышел на поляну один. Венабулум он держал обеими руками, низко, почти горизонтально, направив острие вперед. Земля под ногами была мягкой и скользкой, он чувствовал запах зверя, видел его глаза. И где-то глубоко внутри, в том месте, которое он никому не показывал, он чувствовал странное, почти пугающее родство с этим существом. Мы с тобой одной крови, кабан, я тоже дерусь до конца. Ничего личного
Кабан атаковал. Сорвался с места без предупреждения, без рыка, просто вдруг огромная черная туша рванулась вперед с невероятной, взрывной скоростью. Кто-то вскрикнул, собаки шарахнулись в стороны.
Тиберий не дрогнул, не засуетился. Спокойно и деловито упер тупой конец венабулума в землю, наступил на него ногой, фиксируя древко, и направил острие точно в грудь зверю. Все его тело превратилось в распорку, ноги врастали в землю, руки стали стальными, дыхание остановилось.
Удар был страшен. Кабан налетел на копье всей своей массой, сталь вошла в его тело с влажным, хрустящим звуком. Древко задрожало, едва не вырвавшись из рук. Поперечная перекладина сработала: зверь не смог насадиться глубже и достать охотника, остановился на расстоянии полулоктя, огромный, хрипящий, бьющийся в агонии. Кровь хлынула из раны, залила древко, руки, тунику, брызнула на лицо.
Тиберий смотрел ему в глаза. Он испытывал что-то новое, то, чему не было названия в греческих книгах и латинских речах. Дикий, пьянящий выброс первобытной силы. Понимание, которое приходит не через разум, а через тело, через кровь, через смерть. Вот она, истина. Все, чему его учили — это лишь декорация, нарисованный сад на фресках, иллюзия, придуманная, чтобы не видеть главного. А главное — вот оно: лес, зверь, копье. У людей все так же, как на охоте, есть ты, и есть то, что хочет тебя убить. Побеждает не тот, кто красивее улыбается на Форуме и раздает тессеры толпе. Побеждает тот, у кого тверже рука, острее сталь и кто готов идти до конца через кровь и грязь. И не надо эту грязь прятать, она гниет и отравляет почву. Нужно убивать и идти дальше.
Кабан дернулся в последний раз и затих. Глаза, налитые кровью, остекленели.
Тиберий выпрямился. Хотел выдернуть копье из туши, не осилил, отпустил. Отступил на шаг, огляделся. Понял, что руки дрожат, как у припадочного, с них слетают капельки крови, разлетаются довольно далеко. Спрятал за спину. На поляне стояла тишина. Собаки скулили, прижимаясь к земле. Егеря смотрели на него как-то необычно, непонятно. Молодые всадники молчали.
Подошел Друз, его лицо было бледным, он смотрел на Тиберия, на его залитую кровью тунику, на его спокойное, почти безмятежное лицо, на ходящие ходуном колени (руки спрятал, ноги затряслись), и ничего не говорил.
— Хороший зверь, — произнес Тиберий ровно.
— Ну и зрелище! — воскликнул Друз. Кивнул на залитую багрянцем тунику Тиберия: — Клянусь Юпитером, брат, да ты вылитый Мелеагр, чудовище Калидона пало к твоим ногам!
Тиберий не шевелился. Он все еще держал руки за спиной, чувствуя, как предательская крупная дрожь бьет пальцы и колени. Сердце в груди колотилось так, словно хотело пробить ребра, но голос, когда он заговорил, прозвучал на удивление ровно и сухо:
— Мелеагр плохо кончил, брат. Его родная мать сожгла полено, в котором пряталась его жизнь.
— Так не отдавай шкуру этого кабана женщинам и все будет в порядке! — Друз рассмеялся. — И никакой Аталанты здесь нет. Ой, из него стрела торчит! Кто стрелял?
— Я, — сказал егерь-вольноотпущенник, здоровенный иллириец с татуированным лицом.
— Тебя как зовут? — спросил Друз. — Не Аталанта?
— Батоном меня зовут, — сказал егерь.
— Тогда все отлично, нет повода беспокоиться! — возгласил Друз. — Это просто стрела, сходство с мифом чисто внешнее. И, к тому же, у мамы ведь нет припрятанного полена с твоей жизнью?
Тиберий наконец повернул голову и посмотрел брату прямо в глаза. Дрожь в ногах начала утихать, уступая место тяжелой, свинцовой усталости.
— У нашей матери, — тихо произнес Тиберий, — поленьев нет. Она в них не нуждается.
Подошел к кабану, ухватился за копье, дернул еще раз, опять не осилил выдернуть. Махнул рукой, отошел в сторону. Зачесалось лицо, провел рукой — весь в крови. Кровь вроде чужая, но это не точно.
— Мне надо искупаться, — сказал он. — Не умыться, а именно искупаться. Эй, Батон, где здесь речка?
— Позволь, я провожу, провокатор, — сказал егерь.
— Хорошо сказано! — воскликнул Друз. — Не сомневаюсь, пойди Тиберий в атаку в первой линии, вторая линия не понадобится! Брат, ты реально великий воин!
Речка оказалась холодным ручьем, его снова затрясло, когда он смывал с себя кровь. Провокатор. Доброволец, идущий впереди всех навстречу смертельной опасности, самое почетное прозвище из всех, что может заслужить рядовой легионер. Но он не рядовой легионер, он трибун. Он, пожалуй, станет императором — полководцем-победителем. Не диктатором, не принцепсом, а именно императором, это для него самое место, не политик, а полководец. Как там говорил Агриппа? Умный, как Квинт Фабий и храбрый, как Гай Марий, или что-то в этом роде.
— Что-то ты размечтался, — сказал ему брат. — Одевайся, простудишься.
* * *
Палатин спал. Днем этот холм гудел, как улей: секретари сновали по коридорам с восковыми табличками, клиенты толпились в атриуме, просители ждали часами, стража проверяла каждого входящего. Но сейчас наступила тишина, та особенная, густая тишина, которая бывает только в больших домах, полных спящих людей. Лишь изредка снаружи доносились мерные шаги преторианцев, калиги стучали по каменным плитам, удаляясь, затихая, возвращаясь снова.
Тиберий не спал. Он сидел на полу, скрестив ноги, перед раскрытым дубовым сундуком. Сундук был старым, из потемневшего дерева, с бронзовыми петлями, позеленевшими от времени. Он переехал с ним из дома на Квиринале, в сундуке лежало то, что осталось от Тиберия Клавдия Нерона-старшего.
Тяжелая бронзовая шкатулка-аркула стояла на самом дне. Тиберий достал ее и поставил перед собой. Крышка, украшенная гравировкой, открылась со знакомым скрипом. Внутри пахло кедровым маслом, старой пылью и еще тем особым, сухим запахом времени, который исходит только от очень старых вещей.
Он вынул содержимое и разложил перед собой на полу. Несколько восковых табличек, потемневших от времени, воск на них потрескался, кое-где откололся, обнажая деревянную основу. Несколько папирусных свитков, перевязанных выцветшей шерстяной нитью. Копии речей, письма, заметки. Архив человека, которого больше не было.
Он взял первый свиток и осторожно развернул. Папирус был сухим и ломким, края крошились под пальцами. Почерк отца, мелкий, убористый, с характерными сокращениями, был знаком ему с детства.
Отдельные заметки, обрывочные. Антоний — опасный демагог, Октавиан — честолюбивый мальчишка, которого не следует недооценивать. Флот сражался достойно, легионеры не дрогнули, честь Рима восстановлена. Секст Помпей — такой же тиран, как и те, против кого он воевал. Какой-то сенатор несправедливо обвинен в оскорблении величия, черновик защитной речи. Свобода есть высшее благо, тот, кто отдает свободу за безопасность, не достоин ни того, ни другого. Последнее, вроде, цитата, это то ли Перикл говорил, то ли Алкивиад.
Тиберий читал и чувствовал, как внутри что-то сжимается, туго, до боли. Он искал в этих строках отца. Не сенатора, не полководца, не стоика, повторявшего заученные истины, просто отца — человека, который любил своего сына, который думал о нем, который писал для него. Но отец писал не для него, он писал для истории, для республики, для дела, которому посвятил жизнь, и которое проиграл. А хотя нет, для него тоже написал, вот.
Сыновья — единственное, что у меня осталось. Друз еще мал, но Тиберий понимает и помнит все. Пусть не забывают, кто они. Пусть не служат тиранам. Пусть помнят, что честь — это цель.
Пусть не служат тиранам.
Он служил тирану каждый день, выполнял его поручения и называл отцом. Он делал все, что требовала мать. Он делал все, что требовал долг перед семьей. И с каждым днем он все дальше уходил от того, чему учил отец.
Но что он еще мог? Отец проиграл, республика умерла, Клавдии раздавлены, унижены, рассеяны. Если он, Тиберий, последует завету отца, он погибнет и от рода Клавдиев не останется ничего, даже имени, даже памяти.
Он аккуратно свернул свитки, сложил таблички в шкатулку, закрыл крышку. Спрятал шкатулку на самое дно сундука.
Завтра он наденет тогу, выйдет в атриум, будет пасынком Цезаря, квестором республики, послушным инструментом новой власти. Но здесь и сейчас он Тиберий Клавдий Нерон младший, сын человека, который никогда не служил тиранам. И когда-нибудь он докажет, что достоин этого имени. Его оружием будет не обаяние, не популярность, не интриги. Его оружием будет несгибаемость, надежность и железная, безупречная компетентность. Когда империи станет по-настоящему трудно, им придется придти к нему, потому что он будет единственным, кто не подведет. Он будет исполнять долг, фанатично, безупречно, без ошибок, без жалоб, без просьб о любви. Он будет служить не Октавиану, не Юлиям, не толпе, а Риму.
Он тихо произнес:
— Когда придет время, я сделаю то, что должен.
21 год
Воздух в атриуме был густым и сизым от дыма. Он слоился, внизу, у мраморного пола, еще держалась утренняя прохлада, но выше, там, где колыхались языки пламени на алтаре, все дрожало и плавилось. Жгли не те дешевые благовония, что продавали на Форуме, а настоящие, храмовые: сухой лавр, пучки полыни, щепотки ладана, привезенного из Аравии. Дым имел горьковатый и терпкий вкус, оседающий на языке и губах. Он превращал собравшихся в призраков: сенаторы в белоснежных тогах с пурпурными полосами казались статуями, затянутыми туманом, весталки в белых покрывалах — бесплотными тенями, понтифики в ритуальных головных уборах — существами из иного мира. Весталки следили за чистотой ритуала, понтифики бубнили молитвы, их голоса сливались с потрескиванием огня.
Тиберий стоял у алтаря-ларария. Его тога, белая, без каймы, лежала на плечах тяжелыми, жесткими складками, он чувствовал ее вес. Спина прямая, руки вдоль тела, лицо как мрамор. Он знал, что на него смотрят все. Сын Ливии берет в жены дочь Агриппы — это не просто брак, это союз семей, царский подарок величайшему полководцу Рима, его внуки перестанут быть безродными.
В первом ряду, на почетном месте, сидел Октавиан Август. Он не был распорядителем, формально церемонию вел верховный понтифик, но его присутствие заполняло атриум. Он смотрел на Тиберия с мягкой, почти отеческой улыбкой, Тиберий знал, что эта улыбка не стоит ничего. Рядом с Октавианом, чуть позади, сидела Ливия. Ее глаза изучали невесту, сканировали каждый жест, каждую дрожь пальцев.
Агриппа стоял у дальней стены, высокий, лишь чуть-чуть ниже Тиберия, и заметно шире в плечах. Он смотрел на дочь, и его квадратное обезьянье лицо (низкий лоб, выступающие надбровные дуги) смягчалось. Агриппа любил ее. И сейчас он отдавал ее не только политическому союзу, но и лично Тиберию, юноше, которого он уважал. Будь разница в возрасте поменьше, они с Агриппой могли бы подружиться. Несмотря на то, что это он сломал карьеру отца.
Фламен Юпитера, старик с лицом, изрезанным морщинами, как кора старого дуба, подал знак, виктимарий поднял нож. Овца, белая, без единого пятнышка, лежала на алтаре, привязанная за ноги. Она не блеяла, только дышала часто, и ее бока вздымались и опускались. Нож вошел быстро, чисто, струйка крови потекла по белому мрамору в серебряную чашу. Она должна течь ровно, без перерывов, иначе мир с богами, будет нарушен. Кровь текла ровно, боги приняли жертву.
Когда кровь стекла, с овцы сняли шкуру, растянули на двух стульях, на один сел жених, на другой — невеста. Им поднесли панис фарреус, пирог из полбяной муки, грубый, темный, испеченный по древнему рецепту, который помнили только жрецы. Верховный понтифик разломил его надвое и протянул половины новобрачным, Тиберий взял свою, Випсания свою. Их пальцы пока не соприкоснулись.
Они вкусили хлеб одновременно. Затем момент соединения рук, пронуба, пожилая женщина в темной столе, единобрачная, как требует обычай, взяла правую руку Тиберия, подняла и подвела к руке Випсании. Тиберий смотрел прямо перед собой, как учили, не на невесту, не на гостей, а на алтарь, на дым, на пламя.
Их ладони соприкоснулись.
Ее рука была теплой, чуть влажной от волнения, но не дрожала. Ее пальцы сжали его ладонь неожиданно сильно, спокойным, уверенным пожатием, которое говорило: я здесь, я с тобой, я не боюсь.
Он поднял глаза.
Лицо Випсании было скрыто фламмеумом, окутывавшим голову и ниспадавшим на плечи. Сквозь тонкую ткань он не видел черт, видел только силуэт, только тень. Но он чувствовал ее взгляд, прямой, спокойный, доверяющий. Она смотрела на него так, как смотрит равный на равного.
Он почти не знал ее, хотя они росли рядом, в соседних домах, и много раз играли вместе, но разница в шесть лет для детей — вечность. Он всегда знал, что она станет его женой, мама и Агриппа договорились об этом, еще когда отец был жив. Друз говорил, что девчонка хорошая, они с ней играли в салочки и что-то еще, во что играют дети. А Марцелл дразнил ее хрюшкой, она действительно была похожа на свинку — толстенькая, круглое лицо, курносый нос. Потом вытянулась, похудела, хотя красавицей ее, конечно, не назовешь, но сыновей родит хороших. А Тиберий как раз занялся карьерой, ему стало не для детских игр.
Тиберий улыбнулся. Випсания увидела, ее пальцы чуть сжались в ответ.
Жрец произнес ритуальную формулу, длинную, архаичную, полную слов, которые уже никто не понимал. А потом наступил ее черед. Випсания заговорила, ее голос был чистым и твердым:
— Ubi tu Gaius, ego Gaia.
Древняя формула. Где ты там и я. Слова, которые произносили невесты еще при царях. Слова, которые означали: я иду за тобой, куда угодно.
* * *
Дверь затворилась, шум оборвался.
Только что воздух дрожал от пьяных выкриков, от топота ног, от фасценнин — грубых свадебных песен, которые гости орали во весь голос, не стесняясь ни весталок, ни понтификов. Но дубовые доски были достаточно толстыми, чтобы отсечь внешний мир.
Тишина наступила не сразу, сперва в ушах еще звенело эхо. Потом оно стихло, он услышал потрескивание фитиля в бронзовом светильнике и собственное дыхание, слишком частое.
Он замер у двери. У него были женщины, рабыни, пленницы, он знал, как с ними обращаться. Но здесь, наедине с шестнадцатилетней девчонкой, которую он знал с детства, он не знал, куда деть руки.
— Тиберий.
Голос прозвучал негромко, без робости, без притворства, просто позвала. Он обернулся.
Она сидела на краю брачного ложа, покрытого пурпурными тканями. Рыжий фламмеум все еще скрывал ее лицо.
— Сними это, пожалуйста, — сказала она. — А то я или задохнусь, или расчихаюсь.
Он подошел, взялся за край покрывала. Ткань была тонкой, почти невесомой, и когда он потянул ее вверх, она заскользила, открывая сначала губы, потом нос, потом темные глаза, потом лоб, потом волосы, уложенные в секс кринес — шестилучевую свастику из шести кос вокруг головы с вплетенными виттами — длинными шерстяными лентами. Випсания смотрела на него, такая же, как в детстве, круглолицая и курносая, только уже не ребенок.
— Теперь косы, — сказала она. — Расплети.
Он запустил пальцы в первую косу, ухватил витту, потянул, Випсания пискнула, как поросенок.
— Не так, — сказала она. — Ты как будто упряжь снимаешь. Подержи зеркало, вот так поверни, да. Вот, смотри, вот сюда тяни, не затягивай, а выпутывай.
Он потянул витту, да, дело пошло. Но шерстяной шнур то и дело запутывался в прядях, а пальцы Тиберия казались ему огромными и неуклюжими.
— С такими узлами мы здесь провозимся до следующих календ, — негромко буркнул он. — И как бы тебе не лишиться половины прически.
Випсания тихонько фыркнула.
— Если ты лишишь меня половины прически, мой отец захочет тебя побить, и одному Юпитеру известно, чем это кончится. Наберись терпения, дукс. Штурм этой крепости требует осады, а не тарана.
— Я не дукс, — сказал он. — И даже не легат, всего лишь военный трибун.
— Отец говорит, ты умный и храбрый. Он собирается доверить тебе два легиона.
— Он обсуждает военные планы с тобой? — удивился Тиберий.
— Нет, я подслушала, — ответила Випсания и рассмеялась. И тут же: — Ой, ты опять дернул! Ты лошадей так же распрягаешь?
— Ты не лошадь, — сказал Тиберий. — Ты... гм...
— Я не поросенок! — возмутилась Випсания. — Не смей меня так называть!
— Я и не называл, — сказал Тиберий. — Даже не думал. Совсем не поросенок.
Как-то вдруг получилось, что она подняла голову, ее лицо оказалось совсем рядом, он поцеловал ее в губы, а она ответила, неожиданно жадно, даже чуть-чуть хищно, он отстранился от неожиданности, а она встала на цыпочки и поцеловала еще раз.
— Сам ты поросенок, — сказала она. — Медведь. Ой, ты улыбнулся! А Юлилла говорит, ты не умеешь улыбаться!
Он вдруг почувствовал, что губы, действительно, растянулись в улыбке, это странно, он, должно быть, похож сейчас на жабу. Он обнял ее за плечи, положил другую руку на бедра, поцеловал в губы (милый пятачок) еще раз, она снова ответила, заелозила руками по спине, а на ощупь она вовсе не девочка, а такая же, как те пленницы...
Он подхватил ее на руки, она оказалась тяжелее, чем он ожидал, но все равно легкая, положил на ложе, привычным движением полез задирать тунику, а она такая длинная...
— Пояс развяжи, медведь! — пискнула она. — И не вздумай рвать, нельзя, боги проклянут!
Ах да, пояс, геркулесов узел, такой же, каким растяжки палаток крепят к колышкам. Это тоже привычное движение. Развязал, отбросил. Теперь как подобраться к тунике...
— Косы сначала расплети! — потребовала она. — А то дурная примета!
— Плевать на приметы, — сказал он. — Встань, пожалуйста, а то я запутался.
— Так слезь с меня!
Он слез, она встала, подняла руки вверх, он потянул тунику вверх, ее, похоже, только так и можно снять. Ох, какая фигура!
— Сам раздеться не забудь, — хихикнула она. — Нетерпеливый мой. Давай, медведь, я твоя Полифонта, плевать на приметы.
22 года
Тиберий въезжал в Рим на коне, шагом. Не на колеснице, как триумфатор, а на своем боевом жеребце, который фыркал и косил глазом на толпу. На плечах у Тиберия была тога с пурпурной каймой, на голове миртовый венок, триумфатору полагался бы лавровый, но ему дали только овацию, малый триумф. Толпа орала.
— Ова! Ова!
Это слово, не значащее ничего, кроме восклицания радости, катилось по Священной дороге, отражалось от мраморных колонн базилик, взлетало к Капитолию. Флейтисты задавали ритм, не маршевый, а почти плясовой, легионеры шли за своим командиром без оружия и доспехов, одетые как обычные граждане, в белых тогах, размахивали ветками мирта и выкрикивали это слово. Тиберий не кричал и не улыбался, лицо его было строгим, величественным и бесстрастным, как предписывал ритуал. Но внутри у него все пело.
Он вошел в Армению с двумя легионами, армяне начали атаковать мелкими группами, устраивать засады, нарушать фуражировку, пытались отрезать пути снабжения. Тиберий принял должные меры, было нелегко, но прошел месяц, и атаки прекратились, а Агриппа в то же время передал ему три своих легиона. Объединенная армия шла маршем вглубь страны, почти не встречая сопротивления. Пришла весть, что царь Арташес, перебивший римские гарнизоны, убит собственной знатью. Тиберий вступил в Арташат беспрепятственно и перед лицом своего войска возложил диадему на голову Тиграна, младшего брата убитого. Доложил Августу в Антиохию, получил приказ готовить наступление на Парфию. Выполнил приказ, доложил о готовности, выступил на юг. Получил новый приказ: принять у парфян дары и возвращаться в Рим. Это были семь орлов Красса, захваченные при Каррах тридцать три года назад, и четыре орла Антония, потерянные шестнадцать лет назад, те самые утраченные знамена, что позорным грузом лежали на памяти каждого римлянина. Теперь они возвращались домой. А он выиграл войну, достиг всех ее целей и даже больше, практически не понеся потерь. Но не выиграл ни одной битвы, потому овация, а не триумф.
Порядок процессии был таков. Вначале флейтисты. Затем жрецы, ведущие овцу с позолоченными рогами — для жертвоприношения. Затем самое главное — орлы. Толпа, завидев их, взрывалась криком, некоторые плакали, старики, помнившие позор Красса, протягивали руки к орлам, как к воскресшим мертвецам. Молодежь, выросшая на рассказах о парфянском унижении, орала во всю глотку. И Тиберий, проезжая сквозь все это, понимал: он сделал великое дело.
Дальше несли корону покойного Арташеса, ее вывезли в Рим, Тиграну оставили другую, поменьше, чтобы не забывал, кому он обязан жизнью и властью. Дальше вели скакунов, несли меха и шелка, трофеев, честно говоря, набрали немного, можно сказать, нисколько. Дальше ехал Тиберий с непроницаемым лицом, за ним легаты и трибуны, веселые, размахивают миртовым ветками, смеются, им можно, нельзя только самому триумфатору, потому что он олицетворяет связь с богами, а они — нет. И среди них Друз, потому что сыну или младшему брату триумфатора надлежит присоединиться к свите, даже если он в этой войне не участвовал. Он мог и поучаствовать, но Август запретил, счел неразумным прерывать тот же порядок обучения, через который прошел Тиберий. Друз сейчас исполняет обязанности квестора и выступает в судах, говорят, отлично справляется, даже лучше, чем Тиберий. Замыкают шествие легионы в пешем строю, одетые по гражданке
А вот и конец пути. На вершине Капитолия, перед храмом Юпитера, его ждет Август. На самом деле Август прибыл в Рим всего месяц назад, всю войну он провел в Антиохии, вел дипломатическую переписку, его вклад в победу не меньше, чем Тиберия. Это просто часть представления — принцепс встречает дукса.
Посреди трибуны три курульных кресла, одно для Августа, два для консулов. По сути, простые складные табуреты, роскошно отделанные золотом и слоновой костью, но неудобные, потому что римский правитель не должен привыкать к роскоши, как восточный царек. Сзади на кафедрах (женских креслах, мягких и со спинками, женщинам привыкать к роскоши можно) шесть первых женщин Рима. Октавия — старшая сестра Августа, вдова Антония (он ее бросил ради Клеопатры), мать покойного Марцелла (он был не от Антония, от первого мужа), миловидная пожилая женщина в темном траурном платье, до сих пор носит траур по единственному сыну, очень достойная и уважаемая, первая матрона Рима. Ливия — жена Августа и мать Тиберия. Юлия — единственная дочь Августа, вдова Марцелла и нынешняя жена Агриппы, самого Агриппы, кстати, нет, он в Иберии, подавляет очередное восстание кантабров. Великая удача для безродного пизанского всадника — не только с Клавдиями породнился, но и с Юлиями, и наверняка станет следующим принцепсом, если переживет Августа, что не факт, они ведь ровесники. Ради такого можно потерпеть Юлию, про нее ходят сплетни, что она мужу неверна, а побить нельзя — дочь Августа. Две дочери Антония: старшая, некрасивая и ничем особенно не примечательная, замужем за сенатором Агенобарбом, и младшая, тоже, честно говоря, не очень красивая, похожа на лошадку, но милая и они с Друзом любят друг друга и еще не поженились только потому, что Август требует, чтобы тот сначала отслужил квестуру. И шестая — Випсания, милый мой поросеночек. Нет, убрать улыбку! Строгий, величественный, бесстрастный, олицетворяющий связь с богами. Строгий, величественный, бесстрастный.
Слева и справа от кресел стоят длинные скамьи, там сидят весталки, сенаторы и магистраты, человек двадцать. А вокруг ликторы с фасциями, преторианцы и несколько молодых аристократов, и Друз в их числе, отбился от процессии, взбежал на трибуну, а Антония как ему улыбается! Везет же нам с братом! Нет, строгий, величественный, бесстрастный, строгий, величественный, бесстрастный.
Тиберий остановил коня точно напротив курульного кресла Августа. Подоспевшие рабы мгновенно перехватили поводья. Соскользнул на каменные плиты Форума, четким строевым шагом легионера (редкость среди аристократов) подошел к трибуне, отсалютовал от сердца к солнцу и, не опуская руку, начал говорить, медленно и четко:
— Цезарь Август! Консулы! Отцы-сенаторы! Волей бессмертных богов и по твоему, принцепс, повелению, легионы римского народа вступили в пределы Армении. Предатель и враг Арташес повержен. По заветам предков, я возложил царскую диадему на голову верного Риму Тиграна. Границы умиротворены, законная власть восстановлена. Парфянское царство склонилось пред грозой римского оружия. На берегах Евфрата послы царя Фраата передали мне знаки нашей былой скорби. Священные орлы Марка Красса и Марка Антония возвращены.
Пришлось прерваться — народ завопил. Сначала вразнобой, а потом:
— Ова! Ова! Ова!
Надо ждать, ничего ведь никому не слышно. А рука затекает. А говорил плохо, монотонно и без выражения. А овация не стихает. Нет, нельзя больше ждать, рука отвалится. Он продолжил:
— Позор Рима смыт без пролития римской крови. Прими эти трофеи, Август. Задачи исполнены. Армия верна республике.
И опустил руку. Похоже, последних слов никто не услышал.
Август поднялся с курульного кресла, поднял руку, дескать, замолчите, дайте сказать, народ заорал только громче. Развел руки, словно обнимая весь Рим — еще громче орут. Поднял обе руки вверх — замолчали. И он заговорил:
— Римский народ принимает твой рапорт, Тиберий Клавдий Нерон! Ты проявил мудрость, приличествующую зрелому мужу, и твердость, достойную твоего великого рода. Без пролития крови наших граждан, силой одного лишь римского имени, ты укротил Армению и заставил трепетать гордую Парфию. Эти орлы легионов, вернувшиеся из плена — знак того, что боги вновь обратили свой милостивый взор на наше отечество. Мы не просто вернули знамена, мы вернули Риму его священную честь. Отныне ни один враг на Востоке не посмеет усомниться в справедливости и мощи наших законов. Сенат и народ Рима благодарят тебя и твоих доблестных воинов. Наша общая воля исполнена. Взойдем же на Капитолий, чтобы возблагодарить Юпитера всеблагого величайшего за благословенный мир!
Он пошел вниз по ступеням, народ снова заголосил:
— Ова! Ова! Ова!
Август подошел, обнял Тиберия, троекратно поцеловал в щеки, Тиберию пришлось наклониться. Взял за плечо и увлек за собой, мимо трибуны к храму Юпитера. Жрецы с позолоченной овцой, ранее куда-то девшиеся, снова нарисовались во главе процессии, за ними Тиберий и Август, дальше консулы, потом весталки и сенаторы, паланкины с матронами и дальше вся армия в белых тогах.
Подошли к храму, все оцеплено преторианцами, повсюду жрецы. Вот жрецы закричали хором:
— Фавете лингуис!
И сразу мертвая тишина, ни слова, ни смеха, ни кашля, это часть ритуала, дальше никаких звуков, кроме предписанных.
Два раба поднесли серебряные кувшины, омыть руки Тиберию и Августу, смыть скверну войны. Смыли.
Тиберий набросил край тоги на голову, как капюшон. Все готово. Овца уже у алтаря, подошел, взял у раба смесь муки с солью, посыпал овце голову, взял жертвенный ножом, провел тупым концом от лба до хвоста. Жрецы объявили, что Юпитер готов принять дар.
Вышел попа, храмовый раб, полуобнаженный, с топором, с другой стороны подошел культрарий с ножом.
— Агоне? — спросил попа.
— Аге, — ответил Тиберий.
Попа ударил овцу обухом в лоб, овца сомлела, в ту же секунду культрарий перерезал ей горло. Еще один жрец подставил под кровь бронзовую чашу, наполнил и выплеснул на раскаленный алтарь, пахнуло мясом и железом.
Подошли харуспики, вскрыли мертвой овце живот, разложили органы на серебряных блюдах, принялись изучать. Вроде нормально.
— Литат! — крикнул главный харуспик.
Все, ритуал закончен, тишина больше не нужна. И она распалась немедленно, легионы закричали, народ закричал:
— Ова! Ова! Ова!
Тиберий снял тогу с головы, Август возложил ему миртовый венок. Все, теперь ритуал совсем закончен. Осталось раздать легионерам награды и премии, это займет всю вторую половину дня, потом вечером пир у Августа и после этого совсем уже все, конец похода, дом, милый дом.
25 лет
Все началось с того, что сугамбры напали на римский торговый караван, разграбили, а купцов перебили, причем пленных распяли по римскому обычаю, который они недавно переняли. Наместник Галлии Марк Лоллий то ли не узнал о случившемся, то ли решил не реагировать. Тогда сугамбры принялись нападать на галльские поселения, к ним присоединились тенктеры и успипеты. Лоллий двинул против варваров свой единственный легион, у реки Маас попал в засаду и потерпел поражение. Это не был разгром, потери были умеренными, почти все когорты организованно отступили, но германцы захватили легионного орла.
Незадолго до этого Агриппа уехал на восток восстанавливать в Тавриде законную власть и решать еврейский вопрос. Поэтому в Галлию Август направил Тиберия, дал ему пять легионов и отправился с ним сам. Не воевать, нет, в военные дела Август не вмешивался, он отправился навести в Галлии порядок: провести перепись населения, основать новые города, построить дороги. Войной занялся Тиберий.
Он начал с наведения порядка. Пятый легион, допустивший позорное поражение, перестал быть боевым и стал строительным, легионеры копали рвы, строили форты и мостили дороги, в бой их не брали. Он запретил им есть пшеничный хлеб, только ячменный, как рабам. Если когорта пятого легиона выполняла задание в лагере другого легиона, они должны были разбивать палатки за стенами лагеря, на голой земле в поле, в теплые казармы их не пускали. Всех центурионов и трибунов опозоренного легиона Тиберий лишил наград и запретил носить командирские знаки отличия.
Пять легионов встали на Ренусе и принялись обустраиваться, строить крепости и дороги. Торговлю с германцами Тиберий запретил, а тех германцев, кто попадался на западном берегу, приказал распинать лицом к реке, чтобы с другого берега видели, он объявил, что уничтожит три враждебных племени до последнего человека. Он планировал перезимовать на западном берегу, а весной, как кончится распутица, начать претворять угрозы в жизнь. Он не сомневался, что это реально, он рассчитал — каждый легионер должен зарезать одного воина, одну женщину и троих детей, это вполне реально.
Этот план не сбылся. Еще до первого снега Мелон, вождь сугамбров, принес захваченного орла в знак доброй воли и спросил, что вождю римлян еще нужно. Тиберий потребовал сто знатных детей в заложники, тысячу коров в контрибуцию (большего с варваров не взять) и клятву верности от каждого вождя: сложить оружие, преклонить колено и поклясться своими богами. На этом война кончилась. А возвращенного орла он вернул в пятый легион и отменил все наказания. И повел легионы в Лугдунум, зимовать в комфорте.
26 лет
Покончив с германской угрозой, Август обратил взор на северные предгорья Альп. Из шести населяющих эту землю племен два, реты и винделики, совершали набеги на запад и на юг, в земли, завоеванные Юлием Цезарем. В отличие от сугамбров, они убивали не только мужчин, но и вообще всех римлян, правда, не распинали, f просто резали.
Весной, едва кончилась распутица, Тиберий повел три легиона через земли гельветов в земли бригантиев, эти племена были дружественными, они поставляли провизию, их мужчины охотно нанимались в ауксилии. В середине апреля легионы достигли Бригантинского озера, на противоположном берегу которого стояли пятнадцать тысяч винделиков. Их было вдвое меньше, чем легионеров, но чтобы добраться до них, надо было пройти по крутым изломанным берегам, покрытым лесами и местами заболоченным, ежеминутно рискуя попасть в засаду. Тиберий пошел другим путем.
Вместе с войском к Бригантинскому озеру пришли триста мастеров: корабелов и баллистариев, их распределили по одному или два на центурию. Под их руководством легионеры за два месяца построили настоящий военный флот: сто транспортных барж и пятьдесят либурн, на палубы кораблей поставили баллисты.
В начале июня флот был готов. В одно прекрасное утро он двинулся через озеро, неся на борту десять тысяч легионеров. Винделики пытались атаковать на плотах и каноэ, но у них не было шансов. Береговые укрепления варваров разбили баллистами прямо с кораблей, затем высадили десант. Передовые когорты построились в черепаху и пошли прочь от воды, под градом стрел, дротиков и камней, отрезая врагу пути отступления. Через час варвары были окружены, через два — заперты в прибрежных крепостях, примитивных частоколах на валах, до заката все крепости пали. Тех, кто сдавался в плен, связывали в длинные сворки и угоняли в Галлию, в рабство. Тех, кто сопротивлялся или не мог идти, убивали на месте.
На следующий день когорты пошли вглубь земель винделиков по расходящимся направлениям, зачищать местность. Те, кто наталкивался на крепости, вызывали подкрепление и баллисты, задерживались на день или два, и шли дальше. К середине июля племя винделиков перестало существовать.
Теперь на очереди были реты.
Тиберий повернул легионы на юг, к перевалам, где, по донесениям разведки, с противоположной стороны должны были подойти войска его брата. Друз вел три легиона из Италии, через альпийские перевалы, и Тиберий знал, что тот уже близко. Дорога шла в гору, каждый день становился холоднее. Легионеры кутались в плащи, мулы скользили по каменистым тропам, по ночам в палатках дышалось паром. Но Тиберий гнал их вперед — если они промедлят, придется либо зимовать в горах, либо уходить, оставив недобитого врага.
Но ни зимовать, ни уходить не пришлось, в конце августа легионы Тиберия и Друза встретились. Между ними больше не было врагов, племя ретов тоже перестало существовать. Опустошенные земли стали римской провинцией Реция.
27 лет
Атриум тонул в полутьме. Масляные светильники, расставленные по углам, чадили и потрескивали, отбрасывая на стены длинные, дрожащие тени. Пахло прогорклым маслом, уксусом, которым промывали полы после прошлогоднего несчастья, и жжеными благовониями, их воскуряли перед статуэткой Юноны Луцины, покровительницы рожениц. У домашнего алтаря, перед нишей с восковыми масками предков, ровным пламенем горели свечи. Маски смотрели в пустоту, безучастно, как и подобает мертвым.
Тиберий мерил шагами пространство от имплювия до входной двери. Десять шагов туда, десять обратно. Из кубикулума доносились крики. Каждый крик заставлял Тиберия вздрагивать. Он останавливался на полшаге, замирал, прислушивался, и снова начинал ходить. Его лицо, обычно замкнутое и непроницаемое, сейчас было открыто. Слишком открыто.
Крик оборвался. Тишина наступила так резко, что он замер на месте. Секунда, другая, третья, тишина была хуже криков.
Занавесь раздвинулась.
Старая сирийская повитуха, которую Ливия прислала из Палатина, вышла в атриум. Ее передник был в пятнах крови, но лицо, усталое, морщинистое, темное, улыбалось. Она держала в руках сверток, из которого доносился пронзительный, злой, требовательный писк.
— Мальчик, господин, — сказала она на ломаной латыни. — Здоровый.
Тиберий выдохнул. Он не заметил, что все это время не дышал.
Повитуха, следуя римскому обычаю, не передала младенца отцу. Она опустилась и бережно положила пищащий сверток на мозаичный пол атриума, прямо у ног Тиберия. Новорожденный не член семьи, пока отец не признает его. Если Тиберий сейчас развернется и уйдет, мальчика вынесут из дома, как мусор, таков закон. Крошечное, сморщенное существо сучило ножками и орало — требовательно, возмущенно, яростно. Маленький комок жизни, который боролся за свое место в мире.
Он опустился на корточки. Его крупные, мозолистые ладони, руки солдата, протянулись к свертку. Он взял младенца, осторожно придерживая голову, и распрямился, лицом к алтарю, к маскам предков, к пламени свечей.
— Свидетельствую перед ларами и Клавдиями, — произнес он. — Этот мальчик — моя кровь. Он — Клавдий. Он — мой законный наследник. Его имя — Друз.
Маски предков тускло блестели в пламени свечей. Аппий Клавдий Слепой, Гай Клавдий Красивый, многие другие, и, пока последний в череде, Тиберий Клавдий Нерон старший.
Тиберий младший прижал младенца к груди. Туника испачкалась, наплевать. Он смотрел на крошечное лицо, на сжатые кулачки, на беззубый, орущий рот и чувствовал... счастье? Ошеломление? Непонятно, что-то посередине.
Бережно передал сына кормилице и направился в спальню, почти бегом.
Випсания лежала на ложе, бледная, потная, но глаза сияют, а губы улыбаются. Он сел на край ложа, взял ее руку, влажную, горячую, дрожащую, поцеловал каждый палец.
— Мальчик, — сказал он, и голос его дрогнул. — У нас мальчик, милая.
— Я знаю, — прошептала она. — Друз. Я все слышала.
Она подняла руку и коснулась его щеки:
— Ой, а ты плачешь!
— Нет.
— Нет, плачешь!
Он провел ладонью по лицу. Действительно, мокро.
— Это хорошо, — сказала Випсания тихо. — Иногда нужно поплакать.
Он протянул руку обнять ее, она вдруг вздрогнула.
— Что такое? — забеспокоился он.
— Господин, тебе лучше выйти, — сказала повитуха. — Еще плацента.
Ах да, точно, ему говорили. Он вышел. За стеной, в детской, слышался писк младенца, уже не яростный, а какой-то усталый, как будто пищит сквозь сон. Впервые за много лет в этом доме плакал ребенок, и этот плач был самой прекрасной музыкой, которую Тиберий когда-либо слышал. Род Клавдиев продолжается.
Маски предков смотрели в темноту. В их молчании Тиберию чудилось благословение.
28 лет
Солнце в то утро было особенным, не палящим, не слепящим, а мягким, золотым, словно профильтрованным через тончайшую шерстяную ткань. Оно заливало перистиль ровным, теплым светом, от мраморных плит поднималось легкое, едва заметное марево. Воздух был густым и сонным, пропитанным ароматами цветущего мирта, влажной земли (рабы только что закончили утренний полив) и едва уловимым запахом лаванды, которой пересыпали постельное белье. Где-то в кустах роз гудели шмели, лениво, басовито, словно и они поддались этой сонной, блаженной неподвижности.
За стенами, там, где Квиринал спускался к Форуму, Рим жил своей обычной жизнью: скрипели повозки, кричали торговцы, спорили менялы, звенели молоты в мастерских. Но здесь, за толстыми каменными стенами, этот шум превращался в далекий, неразличимый гул, как море, которое слышишь, но не видишь. Единственным отчетливым звуком было журчание воды. Мраморная маска фавна, вделанная в стену, извергала изо рта тонкую струю, которая разбивалась о поверхность круглого бассейна, и капли летели на мозаичный пол, поблескивая на солнце.
Випсания сидела на плетеном стуле у фонтана. На ней была простая домашняя туника из неокрашенной шерсти, ни колец, ни браслетов, ни вышивки. Волосы убраны под легкий платок. В руках она держала веретено и прялку, пальцы ее двигались ритмично, привычно, вытягивая ровную, тонкую нить. Римская матрона в часы досуга или прядет, или ткет, это знак добродетели, верности старинным нравам. Ливия и Юлия, жена и дочь принцепса, сидели на публичных церемониях с веретенами в руках. Но Випсания пряла не для демонстрации, она пряла, потому что ей это нравилось. Было в этом монотонном, успокаивающем движении что-то от молитвы.
Маленький Друз ползал по мозаике. На нем болталась крошечная полотняная туника, на шее золотая булла, медальон-амулет, защищающий мальчиков от сглаза. Друз пытался поймать солнечного зайчика, которого отбрасывала струя фонтана. Зайчик прыгал по плитам, дробился в каплях, ускользал, а мальчик, пыхтя, ползал туда-сюда, шлепая ладошками по каменному полу.
Тиберий стоял в тени колоннады. Он был одет в свободную домашнюю тунику без пояса, на ногах мягкие кожаные сандалии, руки свободно опущены, лицо расслаблено. Глаза чуть прищурены от яркого света. Он смотрел на жену, на то, как ее пальцы вытягивают нить, мерно, ритмично, бесконечно, на то, как она чуть склоняет голову, следя за веретеном, а на губах ее играет легкая, рассеянная полуулыбка, на то, как солнечный свет золотит ее волосы. Он смотрел на сына, на то, как тот пыхтит, ползет, шлепает ладошками по мозаике, на то, как смеется, беззубо, радостно, заливисто, когда зайчик на мгновение замирает у него под рукой и тут же ускользает снова.
Тиберий смотрел и наслаждался тем странным, незнакомым чувством, которое он научился испытывать совсем недавно. Безмятежностью. Здесь, в этом доме, рядом с этой женщиной, с этим смеющимся мальчиком, он был безмятежен. Всю жизнь он оборонялся, страдал от несправедливости, неправильности, непонимания, теперь — нет, теперь все правильно. Жена сидит и прядет, сын ползает, фонтан журчит, шмели гудят, солнечные зайчики прыгают. И он, Тиберий Клавдий Нерон, консул и дукс, четвертый примерно человек в Риме по влиянию, стоял в тени колоннады, наслаждался безмятежностью и не мог заставить себя выйти на свет. Он боялся спугнуть этот миг, боялся, что, если он выйдет, все исчезнет, растворится, как мираж, как сон.
Друз его заметил. Мальчик поднял голову, увидел отца, издал радостный крик и пополз, быстро, неуклюже, перебирая руками и ногами, оставляя на мраморе мокрые следы ладошек. Он полз прямо к тени, где стоял отец.
Випсания остановила веретено, нить замерла. Подняла глаза, посмотрела на Тиберия и улыбнулась. Как она прекрасна! Куда делся тот нескладный поросеночек? Воистину, став матерью, женщина расцветает!
— Выйди на солнце, милый, — сказала она негромко. — А то твой сын забудет, как его отец выглядит без шлема.
Тиберий медлил еще мгновение, потом шагнул вперед. Солнце ударило в глаза, он зажмурился. Тепло легло на плечи, на лицо, на руки. Он опустился на одно колено прямо на мозаику, маленький Друз уткнулся лбом в его ногу, вцепился крошечными пальчиками в край туники. Тиберий подхватил его на руки и сел на каменную скамью рядом с Випсанией, обнял жену за плечи одной рукой. Закрыл глаза. Он не думал ни о военной реформе (армия чрезмерна для мирного времени, а массовую демобилизацию проводить нельзя, потому что получать землю в новых провинциях ветераны не хотят, а в Италии свободной земли больше нет), ни о недавно заложенном алтаре мира (Меценат обещал изобразить на фризе и их с Випсанией тоже), ни о проблемах в сенате (сенаторы прогуливают заседания, он ввел штрафы, сенаторы негодуют, Август смеется, говорит, так их, лентяев), ни о коррупции при раздаче хлеба народу, ни об учреждении пожарной службы, ни о чем. Он просто был здесь, с ней, с ним, в этом саду, в этом свете, в этом мгновении. Хорошо бы оно продлилось вечно.
Нет, не продлилось. В перистиль вошла Ливия, в простой столле из тонкой шерсти, без украшений, светлые волосы убраны в нодус, волосок к волоску. Никакой свиты, только одна рабыня-сирийка, застывшая у входа. Мать пришла навестить сына, а бабушка — внука.
Випсания, испуганно взглянув на мужа, поспешно поднялась, едва не выронив веретено.
— Приветствую тебя, мать, — ровно произнес Тиберий, он тоже встал и шагнул навстречу, получилось, что он заслоняет собой жену и сына от матери. — Твой визит — честь для нашего дома.
— Оставьте церемонии, дети, сидите, — ответила Ливия, мягко и ласково, она это умеет. — Я пришла взглянуть на внука и поговорить с консулом.
Опустилась на каменную скамью у фонтана, расправила складки столлы, взяла в руки прялку Випсании. Покрутила в пальцах, разглядывая нить.
— Хорошая шерсть, — заметила она. — Апулийская?
— Да, — кивнула Випсания.
— Я так и подумала.
Маленький Друз перестал ползать, замер и настороженно смотрел на бабушку. Он ее остерегался.
— Мальчик крупный, — сказала она. — Порода Клавдиев. Я слышала, ты подал прошение в сенат о пересмотре списков присяжных и проверке имущества старых семей. Это правда?
— Да.
— Зачем?
— Потому что половина нобилитета лжет цензорам. Они скрывают доходы в провинциях, занижают стоимость своих вилл в Кампании, чтобы не платить налог в военную казну, но при этом требуют себе первые места в театре и судейские кресла. Я предложил лишить их званий и вернуть скрытые средства государству.
— И сколько сенаторов тебя поддержало?
Тиберий помолчал.
— Пока немногие, — ответил он.
— А сколько выступило против?
— Большинство.
— Разумеется, — она подняла глаза. — Ты обвиняешь в подлоге Кальпурниев, Домициев и Фабиев, хочешь отнять у патрициев родовую неприкосновенность, а взамен предлагаешь справедливость. Знаешь, что сказал Август, когда узнал о твоем прошении?
Тиберий молчал.
— Он сказал: "Мальчик слишком честен для Рима".
Тиберий сжал челюсти. Мальчик. Ему двадцать восемь, он консул и дукс, он провел три победоносные войны. Но для них, для Августа и для матери, он остается мальчиком, который не понимает правил игры. Нет, он понимает правила игры и хочет их изменить.
— Ты хочешь править Римом, — продолжала Ливия, и ее голос стал еще мягче, — но ты не умеешь ни интриговать, ни договариваться, ни ждать. Ты видишь цель и идешь к ней напрямик, как бык. А так нельзя, так тебя съедят.
— Может быть, Римом будет править Друз, — сказал Тиберий. — У него лучше получается.
Ливия замерла. Потом продолжила.
— Твой брат — это твой брат, ты — это ты. Я хочу, чтобы будущее рода Клавдиев делали вы оба, не один только Друз. Ты умеешь рассуждать, строить сложные планы, принимать советы товарищей, это важные качества. Но ты не умеешь скрывать свои мысли, не умеешь улыбаться тем, кого презираешь, не умеешь льстить. И если ты не научишься, это тебя погубит.
— Я не хочу льстить. Мои трибуны и центурионы уважают меня за то, что я не лгу. За то, что моим словам можно доверять безоговорочно.
— Знаю, — она чуть склонила голову. — Но иногда лгать приходится. Ради будущего, ради рода.
Випсания, все это время стоявшая молча, вдруг заговорила:
— Может быть, иногда лучше просто жить, чем строить великое будущее?
Ливия перевела взгляд на невестку. В ее глазах было легкое, почти неуловимое удивление, как у взрослого, которому ребенок сказал глупость.
— Просто жить? — переспросила она. — Это роскошь, дитя мое. Мы, лучшие люди Рим, не можем себе ее позволить. Твой отец знал это, он не просто жил. Он начал жизнь скромным провинциальным всадником, и стал вторым человеком в Риме. Ты называешь это просто жил?
— Мой отец никогда не лгал и не льстил, — сказала Випсания. — Они были как три брата: Октавий, Меценат и Агриппа. Август возвысил моего отца не за лесть, а за заслуги, и Мецената тоже.
— Теме не менее, — сказала Ливия. — Личное счастье — ничто по сравнению с будущим рода. Тиберий, ты понимаешь это?
Он промолчал. Ливия подошла к нему, ее ладонь легла на его плечо, легкая, почти невесомая.
— Ты Клавдий, Тиберий, — сказала она тихо. — Не забывай об этом. Клавдии веками правили Римом, они не прятались в тени, не довольствовались малым. Они брали все или погибали, — она помолчала. — Я не хочу, чтобы ты погиб.
Он снова промолчал. Хотел было ответить: "Я не погибну", но такие слова недостойны полководца.
— Научись играть, — сказала его мать. — Научись ждать. Научись улыбаться, когда хочется ударить. Иначе проиграешь, а проигрыш Клавдия — это конец рода. Пойми, я люблю тебя, сын. Именно поэтому я говорю тебе все это.
* * *
Вилла Агриппы стояла над морем, осенний ветер, сырой и соленый, задувал в открытые двери террасы, трепал пламя жаровни, разложенной у самых лож. Море за балюстрадой было свинцовым, подернутым белыми прожилками пены. Оно не штормило, но и не было спокойным, нечто среднее. В комнате пахло вином, оливковым маслом и сосновой смолой, которой хозяин мазал распухшие суставы, смешав с чем-то.
Марк Випсаний Агриппа сидел в глубоком кресле у огня. Ему был пятьдесят, но выглядел он старше. Плечи, когда-то квадратные и мощные, осунулись, лицо, обветренное ветрами десятков кампаний, покрылось глубокими морщинами. Он сильно похудел. Правая нога, обмотанная шерстяными бинтами, покоилась на низкой скамеечке, подагра, старая и жестокая, грызла его суставы уже много лет. Но хуже подагры был кашель. Он начинался внезапно, глубокий, утробный, вырывавшийся откуда-то из самой груди. Лекари говорили, это последствия лагерных костров и сырых ночей в палатках.
Тиберий сидел напротив на простом деревянном стуле. Он только что вернулся из Рима и еще не снял сенаторскую тогу, которая в этом доме, где хозяин встречал его в простой лацерне поверх туники, казалась чужеродной. Випсания сидела чуть поодаль, на низкой скамеечке у ног отца, а маленький Друз ползал по мозаичному полу, ему постелили шкуру, чтобы не озяб, но он сразу с нее уполз.
Агриппа закашлялся, долго, надсадно, потом отдышался и сказал:
— Видишь, парень, что бывает с теми, у кого жена не такая заботливая, как твоя мать, — отхлебнул теплого неразбавленного и добавил: — Я теперь тоже Биберий Калдий Мерон, как ты, — и сам себе засмеялся.
Здесь надо пояснить смысл произнесенных шуток. Первая основана на том, что Август всегда мерз и одевался теплее, чем нормальные люди, так, зимой он надевал под тогу четыре туники одна на другую. Кто-то пустил слух, что это Ливия кутает его, как ребенка, а он не смеет возразить, над этим подшучивали едва ли не все знатные римляне. Тиберий не знал, правда это или нет, зная обоих — могло быть как правдой, так и вымыслом. А вторая шутка — простой каламбур, Биберий Калдий Мерон созвучно с его именем и означает "пьет теплое неразбавленное", это придумал Публий Вар в Армении, он тогда был у Тиберия комесом, заместителем, а теперь они двое — консулы республики.
— Ты всегда любил вино, — заметил Тиберий. — И всегда ворчал на врачей.
— Это да. Честно говоря, я тебе завидую, почетное прозвище, хотел бы я тоже такое иметь.
— Отец, а как тебя зовут легионеры, когда думают, что ты не слышишь? Тиберий, ты знаешь?
— Нет, — ответил Тиберий. — Никак не зовут, кроме того, как положено.
На самом деле было у него прозвище, основанное на том, что он забавно стесняется своего незнатного происхождения. Но называть его в присутствии дочери неуместно.
— Я слышал, ты в Альпах спал на земле и ел из общего котла, — сказал Агриппа. — Это хорошо, легионеры таких уважают. Но не злоупотребляй, а то в старости будешь кашлять как я.
Тиберий хотел было ответить: "Вряд ли я доживу до старости", но при жене неуместно, промолчал.
— Хочу дать тебе совет, — сказал Агриппа. — Ты слишком уперт, Тиберий, это хорошо на войне, но в Риме нужно быть гибче.
— Ты тоже никогда не был гибким.
— Нет, был. Когда позволял Октавиану забирать славу моих побед. Когда развелся с Марцеллой, чтобы жениться на его дочери и зачать ему наследников престола. Когда договаривался о финансировании акведуков с теми, кого презировл. Ты думаешь, мне это нравилось? Нет. Но я делал. Потому что иначе было нельзя. Я помню, как мы начинали. Когда убили Цезаря, нам с Октавианом было по девятнадцать, мальчишки мальчишками. В нашей компании только Меценат что-то соображал. До сих пор не понимаю, как у нас все получилось, не иначе Минерва помогла. Кассий погиб из-за глупого недоразумения. Ни Марк Антоний, ни Секст Помпей не пришли на помощь твоему отцу, Тиберий, а откликнись хоть один на его призыв, они бы меня сокрушили. А в последней войне Антоний должен был высадиться в Италии, он бы тогда победил. И потом прозевал мой десант на Корфу, невероятная беспечность!
— Ты скромен, — сказал Тиберий. — Все, кого ты перечислил, ошибались, а ты нет, потому и победил.
— Я ошибался, — возразил Агриппа. — Я потерпел поражение в Мессинском проливе и другое поражение в Кантабрии, ты, кстати, сделал правильные выводы из той моей ошибки, в Германии и Реции ты ее не повторил.
— Да, учитель, — кивнул Тиберий.
Агриппа рассмеялся, непонятно чему — Тиберий ведь реально учился на ошибках Агриппы, расспрашивал трибунов, восстанавливал последовательность событий по дням, понимал причинно-следственные связи...
— А самая большая моя ошибка, — продолжил Агриппа, — то, как мы поругались с Октавианом, когда он назначил Марцелла наследником.
— Насколько я помню, это была совсем короткая размолвка, — сказал Тиберий. — Ты оставил все магистратуры и уехал на Лесбос, а Марцелл скоро умер от болезни и Август призвал тебя обратно.
— Это еще один случай, когда нас сохранили боги, — сказал Агриппа. — Август обидчив и злопамятен, сложись обстоятельства иначе, все могло кончиться очень плохо: и для меня, и для Августа, и для Рима. Не делай так, научись и на этой моей ошибке тоже.
Он снова закашлялся, глухо, с присвистом. Випсания взяла его за руку и не отпускала, пока кашель не стих.
— Ты, — сказал Агриппа, переводя дыхание и глядя на Тиберия. — Ты Клавдий, в тебе течет кровь древнего рода. Я всегда завидовал таким, как ты, и почти всех ненавидел. Но ты не такой, как все, ты фанатик долга. Я читал твои рапорты. Ты не тупой чурбан, каким пытаешься казаться, ты думаешь, планируешь, изобретаешь. А когда дело доходит до дела, ты не жалеешь ни себя, ни солдат. Я горжусь тем, что мой внук — твой сын. Но все же, постарайся быть дипломатичнее. Хотя бы иногда.
— Я попробую, — сказал Тиберий.
— Не попробуешь, — Агриппа усмехнулся. — Думаешь, ты первый трибун, который говорит "я попробую", а потом делает по-своему? Таков путь, — он снова закашлялся.
— Весной кто-то из нас двоих поедет в Паннонию, — сказал Тиберий. — Наверное, лучше я, ты совсем нездоров
— Сладка и достойна смерть за отечество, — сказал Агриппа. — Никогда не думал, что доживу до пятидесяти, и, знаешь, уже немного надоело.
— Отец! — воскликнула Випсания, он взял ее за руку и посмотрел на Тиберия в упор:
— Береги ее. Она любит тебя не за сенатскую тогу и не за легионы. Она любит тебя, дурака, за то, что ты есть, — он перевел дыхание. — Обещай мне, что если что-нибудь случится, ты защитишь ее. От всего.
— Обещаю, Марк, — сказал Тиберий. — Клянусь кровью своего отца и ларами рода Клавдиев, пока я жив, никто не прикоснется к твоей дочери с дурными намерениями.
Агриппа долго смотрел на него. Потом откинулся на спинку кресла, его лицо расслабилось.
— Ну вот и ладно, — сказал он. — Налей мне еще вина, консул. И дайте мне внука, хочу его подержать, пока мои руки еще способны что-то чувствовать.
Випсания осторожно подняла спящего Друза и передала отцу. Старик взял мальчика на руки, мальчик во сне завозился, прижался щекой к груди деда и затих.
— Хороший мальчик, — прошептал Агриппа. — Крупный, весь в меня, — он поднял глаза на Тиберия. — И в тебя тоже. Береги его. И ее. И себя. Слышишь?
— Слышу, — кивнул Тиберий.
29 лет
В октябре легат Марк Виниций прислал в Рим паническое письмо, в котором требовал ввести в Паннонию большую армию, иначе провинция будет потеряна. Это было ожидаемо, в начале ноября Агриппа покинул Рим и в декабре прибыл в Паннонию. Он не вел с собой войск, трех легионов, стоящих в провинции, по его мнению, было достаточно, не хватало лишь толкового командира. Он был прав, одного его имени оказалось достаточно, чтобы повстанцы капитулировали, условия Агриппа выставил мягкие, как раньше Тиберий в Германии, они учились друг у друга. Возвращать армию в Рим он счел преждевременным, остался на зимовку в полевом лагере. Здоровье полководца ухудшалось, медленно, но неуклонно. Врачи говорили о затяжной простуде, возможно, это был рак легких. В феврале он уже не мог сесть на лошадь.
Он передал командование легионами обратно Марку Виницию и вернулся в Италию, но не в Рим, а на свою виллу. Он уже понимал, что умирает. В середине марта началось обильное кровохарканье, врач сказал, что дни больного сочтены. Юлия, жена умирающего и дочь Августа, отправила отцу срочное письмо.
В это время в Риме проходили игры, на Марсовом поле построили временный деревянный амфитеатр на двадцать тысяч зрителей. На арене сражались гладиаторы, впервые Август стандартизовал правила боев, разделил гладиаторов на три типа, вооруженных как римляне, фракийцы и галлы, соответственно. Бестиарии забивали на потеху публике львов, пантер, медведей, кабанов, крокодилов, быков. Казнили нескольких преступников. Не все представления были кровавыми, также показывали воинственные пляски юношей (так называемые пиррихии), эротические танцы девушек в прозрачных накидках, ставили обычные пьесы, в основном комедии. Выступали певцы и музыканты. Зрителям бесплатно раздавали хлеб, фрукты и сушеную рыбу. Считалось, что эти игры проводят Гай и Луций, сыновья Агриппы и внуки Августа, старшему восемь лет, младшему пять, они сидели в ложе принцепса, улыбались и махали руками.
Раб-секретарь поднес Августу письмо, тот пробежал его глазами, лицо мгновенно осунулось. Обернулся к Тиберию и Вару, сидевшим сзади, протянул табличку.
Тиберий прочел и сказал:
— Мы с Варом выезжаем немедленно, Цезарь. Долг зятьев — быть у постели умирающего.
— Я с вами, — сказал Август.
Вар хмыкнул и ничего не сказал. Тиберий поколебался и все-таки сказал:
— Лучше не надо, Цезарь. Ты будешь нас задерживать.
— Ничего, — сказал Август. — Дадут боги, успеем.
Они не успели. Путь занял тридцать один час, Агриппа прожил двадцать восемь. Август задерживал их, не очень сильно, но без него они могли успеть. А так не успели. Удивительно, как пятидесятилетний принцепс, некрепкий здоровьем и никогда всерьез не воевавший, выдержал эту бешеную скачку. Но как-то выдержал. Но они не успели.
На вилле стояла мертвая тишина. Мартовский полдень заливал перистиль ровным, безжалостным светом. Ни криков рабов, ни суеты лекарей, только море внизу гремело о скалы, мерно и равнодушно. Август, не снимая походного палудаментума, быстрыми шагами вошел под арку атриума. Тиберий и Вар шли слева и справа, как конвой, на ходу срывая с плеч промокшие от измороси плащи.
Юлия встретила их в атриуме, она стояла, опершись спиной о мраморную колонну. На ней была темная, почти черная траурная туника, а лицо, обычно живое, привыкшее к улыбкам и шуткам, казалось высеченным из мрамора. Под глазами залегли глубокие, свинцовые тени. Она инстинктивно прижимала правую ладонь к животу, там, под сердцем, рос последний ребенок Агриппы. Рядом с ней стоял грек-архиатр.
Август остановился в трех шагах от дочери, он не спросил ничего. Он просто посмотрел на лекаря, и грек медленно, едва заметно склонил голову.
— Три часа назад, Цезарь, — тихо, почти шепотом произнес врач.
Юлия сделала один шаг вперед, колени дрогнули, Август подхватил ее, обнял за плечи. Его расшитый золотом плащ смялся под ее пальцами. Юлия уткнулась лицом в его плечо, покрытое придорожной грязью, и лишь тогда ее плечи начали мелко, беззвучно трястись.
30 лет
В Паннонии не было славы, не было лихих кавалерийских атак, не было триумфальных реляций, которые зачитывали в Сенате под рукоплескания. Здесь были болота. Бесконечные, серые, гнилые болота, над которыми по утрам поднимался туман, густой, липкий, пахнущий гнилью. Он пропитывал одежду, забирался под лорику, оседал на коже холодной испариной. Железо ржавело, кожа покрывалась болячками, люди, те, кто выживал, становились похожи на болотных тварей: мокрые, злые, измученные. Летом малярия, дизентерия, грибок на ступнях, осенью начались простуды.
Дождь лил четвертый день подряд, мелкий, настойчивый, бесконечный. Под ногами чавкала грязь, в которой тонули калиги. Он был в простом солдатском плаще, без знаков различия, со спины его можно было принять за рядового легионера.
Он запустил руку в мешок с зерном, достал горсть, зерно было серым, слипшимся, с белесым налетом плесени. Поднес к носу — пахло гнилью.
— Это должны были доставить декаду тому назад, — сказал он тихо.
Квестор, отвечавший за снабжение, побледнел:
— Из-за дождей поднялась вода, дукс. Течение бешеное, против течения плыть невозможно. Пришлось ждать. Мы сделали все, что могли...
— Все? — Тиберий повернулся и посмотрел на него. — Ты сделал все? Может, ты сам объяснишь центурионам, почему их солдаты будут жрать гнилое зерно?
Квестор открыл рот, но не нашел слов.
Он повернулся и зашагал вдоль обоза. За ним следовала небольшая свита: легаты, трибуны, секретари. Тиберий не обращал на них внимания.
У крайней повозки стоял шатер, просторный, из плотной шерсти, с кожаным полом и жаровней внутри. Тиберий остановился.
— Чей?
Молодой трибун, Гней Квинтилий, выступил вперед. Ему было двадцать лет, он был сыном сенатора.
— Мой, дукс. Я полагал...
— Ты полагал, что приехал на пикник?
Квинтилий осекся. Тиберий откинул полог шатра. Внутри стояли походный стол, ложе с шерстяными подушками, серебряный кувшин и несколько амфор с вином.
— Вынести, — приказал он. — Съестное сдать префекту лагеря под охрану, остальное выбросить.
— Легат, это фамильное...
— Ты находишься в действующей армии, трибун, — Тиберий говорил негромко, но каждое слово падало, как удар молота. — Здесь нет фамильного, здесь нет личного, здесь есть только служба. Ты будешь спать на земле, есть из общего котла и носить то же, что носят твои солдаты. Если тебе это не по душе — можешь возвращаться в Рим, я подпишу разрешение.
Квинтилий молчал. Его лицо пошло красными пятнами, но он не произнес ни слова.
Через полчаса сигнальщики протрубили сбор у претория. На трибунал взошел прекон, провозгласил:
— С этого дня, эдиктом дукса, во всей армии устанавливается единый рацион. Частные припасы запрещены отныне и до тех пор, пока флот не восстановит снабжение. Личные запасы пищи и вина передать префекту лагеря под охрану. Личных слуг присоединить к легионным рабам.
В обеденный час он сидел на поваленном бревне у костра и ел вместе с солдатами. Черствая галета, которую нужно было размачивать в уксусе, чтобы не сломать зубы, кусок соленого сала, кружка поски. Легионеры косились на него, но ничего не говорили — привыкли.
В предрассветный час, в четвертую стражу, к лагерю подкрались бревки. Как-то сумели снять дозорных у тыловых ворот, забросали ров фасциями (учатся у римлян), перемахнули частокол, чтобы открыть ворота изнутри. Наткнулись на дежурную когорту, корницены взревели тревогу, началась мясорубка.
Он вскочил, надел поверх туники кожаный нагрудник (нормально облачаться нет времени), набросил на плечи плащ-сагум. Взял щит и меч, выбежал из палатки, побежал к преторию, там уже строились легионеры. Встал в первый ряд рядом с примусом пилом, отдал нужные приказы. Строй двинулся к воротам стеной щитов.
Навстречу римлянам из предрассветной серой хмури летели дротики, выскакивали татуированные, полуголые бревки с тяжелыми топорами. Ледяной дождь хлестал Тиберию прямо в лицо, заливал глаза, сбивал дыхание, но он даже не морщился. Волосы вымокли и прилипли ко лбу.
— Держать шаг! — рявкнул примус пил, строй отозвался глухим рыком и слаженным, тяжелым ударом калиг о чавкающую землю.
Варвары с диким ревом ударили в римскую стену, захрустело железо по дереву. Широкоплечий варвар с размаху опустил топор на скутум Тиберия, дерево треснуло, левую руку дернуло болью отдачи, топор врага увяз, Тиберий снизу вверх вогнал гладиус варвару под ребра. Чужая кровь брызнула на предплечье, согрела, хорошо.
Римский строй действовал как пресс: шаг вперед, удар щитом, укол мечом, еще шаг. Методично, без суеты, они втаптывали нападавших в грязь, выдавливали их обратно к воротам, а там уже заходили с тыла всадники с дротиками. Через полчаса все было кончено, выжившие бревки бросились назад.
Дождь продолжал лить, смывая кровь с частокола. Тиберий тяжело дышал, глядя на усеянную телами лагерную улицу. К нему, прихрамывая, подбежал бледный префект лагеря:
— Дукс, ты ранен?
— Нет, это не моя кровь.
— А вот, на руке?
— Это царапина, ерунда. Кто командовал караулом у тыловых ворот?
— Четвертая когорта, дукс. Центурия Квинта Сальвия.
— Кто остался в живых — в преторий, буду допрашивать. Пленных варваров — тоже.
* * *
Таблинум Ливии был комнатой без роскоши, строгой, почти спартанской, как и все, что окружало и Августа, и ее. Стены, выкрашенные в спокойный терракотовый цвет, ниши с изображениями предков Клавдиев. В углу, у окна, выходящего в перистиль, стояла прялка с начатой шерстью. Ливия сидела за ней, выпрямив спину, и ее пальцы, украшенные лишь парой простых колец, мерно вытягивали нить. Ей сорок семь, еще не старуха, но уже с морщинами. Ее лицо казалось маской, высеченной из мрамора. Она не подняла головы, когда сын вошел, только чуть склонила ее набок, прислушиваясь к шагам.
— Садись, Тиберий.
Он сел. Он только что вернулся из Паннонии, где довел до конца то, что не успел доделать Агриппа. Все как в Германии и Реции, только лучше, с каждым разом он становится все эффективнее, потому что опытнее. Это, конечно, не славные сражения строй на строй, это совсем другая война, даже не совсем война, скорее, террор, но этим тоже кто-то должен заниматься. И не так это просто, как может показаться со стороны, секрет успеха в логистике, разведке и боевом охранении, стоит чуть дать слабину, и из засад лесные варвары способны сокрушить целый легион в считанные часы, Марк Лоллий не даст соврать.
Ливия отложила веретено, сложила руки на коленях и, наконец, подняла глаза, светлые, клавдиевские, точно такие же, как у него самого. Ее голос был тих и ровен, почти ласков.
— Я слышала, ты хорошо проявил себя в Паннонии. Твой отчим доволен, я тоже.
— Благодарю, мать.
— Не меня, — она чуть склонила голову. — Я передаю тебе его слова. Он сказал: "Тиберий — лучший полководец из тех, кто у меня остался". Это хороший знак.
Тиберий молчал. Он ждал. Он знал этот тон, мягкий, почти рассеянный. Так Ливия говорила, когда готовилась сказать что-то важное и неприятное для собеседника. Он начал догадываться, о чем пойдет речь, и боялся в это поверить. Неужели она осмелится потребовать...
— Агриппы нет уже почти год, — сказала она. — Его сыновьям, Гаю и Луцию, нужен отец, который воспитает их, научит всему, что нужно, введет в сенат. Как Август сделал это с тобой.
Тиберий не шевельнулся. Его лицо осталось мраморной маской, но внутри у него все сжалось. Он знал, куда она ведет. Знал и не хотел верить.
— Август боится, — продолжала Ливия, и ее пальцы снова взялись за нить. — Он немолод и слаб здоровьем. Ему нужен преемник, не мальчик, а взрослый муж, способный удержать империю. Я убедила его, что никто не справится с этим лучше, чем ты. И он согласился, — она подняла глаза. — Ты женишься на Юлии. Ваши дети объединят Юлиев и Клавдиев в единый род.
Тишина. Ветер с Форума донес далекий крик прекона. Где-то внизу, в перистиле, журчал фонтан. Тиберий сидел неподвижно.
— Юлия, — произнес он наконец, и голос его был чужим, деревянным, — была женой Марка Агриппы.
— Была.
— Агриппа — отец Випсании.
— Да.
— Випсания — моя жена.
— Да.
— Ты предлагаешь мне развестись с женой и жениться на вдове ее отца, которая приходится ей мачехой?
Ливия не мигая смотрела на него, ее лицо было спокойно.
— Я не предлагаю, Тиберий. Я говорю тебе, что это решено.
Он встал. Отошел к окну и остановился, глядя на сад.
— Випсания носит моего ребенка, — сказал он, не оборачиваясь. — Второго.
— Я знаю.
— Она моя жена перед богами и людьми. Она мать моего сына. Я дал клятву ее отцу, что защищу ее.
— Ты защитишь ее, — спокойно сказала Ливия. — Она останется под твоим покровительством. Ее положение будет достойным. Ребенок, которого она носит, будет признан твоим законным сыном и унаследует твое имя. Позже мы с Августом подберем ей достойного мужа.
Тиберий повернулся. Его лицо все еще было маской, но в глазах загорелось нечто новое, чего раньше в этих глазах никогда не было.
— А если я откажусь?
— Тогда ты откажешься не только от Юлии, — ответила Ливия ровно. — Ты откажешься от командования, от места в сенате, от будущего. Ты станешь частным лицом, и твоя жена, и твой сын станут частными лицами. Без власти, без влияния, без защиты. И поверь мне: Август не забудет твоего отказа. Никогда.
Она встала, подошла к нему, ее ладонь легла на его плечо.
— Ты думаешь, мне было легко? — спросила она тихо. — Когда я выходила за Августа, я была беременна твоим братом. Твой отец стоял на моей свадьбе и передавал меня из рук в руки. Я сделала это ради вас, ради будущего Клавдиев. Агриппа развелся с Марцеллой, чтобы жениться на Юлии. Он сделал это ради будущего своих детей, своего ничтожного рода, который благодаря ему перестал быть ничтожным. Теперь твоя очередь, Тиберий, послужить своему роду. Мы не частные лица, Тиберий, мы Клавдии. И это не только привилегия, это еще и цена. Это воля рода, ты либо исполнишь ее, либо род тебя отвергнет.
Тиберий ничего не ответил, повернулся и молча вышел.
* * *
После развода в нем что-то надломилось. Его шаг по-прежнему был твердым, плечи — расправленными, лицо — спокойным и уверенным. Но внутри, под этой маской, царил хаос.
Он победил далматов, бревков и амантинов. Сенат присудил ему триумф, но Август запретил церемонию, хотя звание триумфатора присвоил, разрешил носить полностью пурпурную тогу и лавровый венок. И еще распорядился установить его статую на новом форуме, который одни боги ведают, когда достроят. Справа от Ромула, среди величайших полководцев республики, рядом с двумя Сципионами, Марием, Суллой, Лукуллом.
Однажды он шел по Аргилету, его сопровождали шесть ликторов. Навстречу в закрытых носилках несли какую-то матрону, Тиберий скользнул глазами и вдруг узнал носильщиков. Там внутри Випсания!
Он остановился, как вкопанный, и стоял примерно минуту, глядя на проносимые мимо носилки. И да, это точно они, рабы узнали его, поприветствовали бывшего хозяина. Випсания не выглянула.
Когда носилки начали удаляться, лицо Тиберия исказилось, выступили слезы, но он не издал ни звука, лишь пошел за носилками, как привязанный. Ликторам пришлось заступить ему дорогу, он остановился и зарыдал, как ребенок, на глазах у толпы. Минут пять рыдал, затем пришел в себя, недоуменно огляделся, вытер слезы и пошел дальше, как будто ничего не случилось. Говорят, это было страшно, некоторые прохожие подумали, что он обезумел навсегда. Но нет, просто припадок отчаяния, первый среди многих.
* * *
Тиберий стоял у фонтана, глядя на воду, когда услышал за спиной легкие шаги. Он обернулся. Юлия, вдова Агриппы, дочь Августа, шла к нему через сад, ее светлая столла колыхалась на ветру. Ей было двадцать семь, она была хороша собой и знала это. Ее улыбка была открытой, почти вызывающей.
— Тиберий! — сказала она, останавливаясь в двух шагах. — Я рада, что ты вернулся. Я хотела поговорить с тобой. Без всех этих... — она неопределенно махнула рукой в сторону атриума, где секретари и клиенты ждали ее отца.
— О чем? — спросил он.
— О нас, — она улыбнулась еще шире, заметив, как он напрягся. — Не смотри так. Я знаю, что ты в курсе. Отец говорил с тобой? Или Ливия?
— Ливия.
— Ну вот, — она села на каменный парапет фонтана, поправила складки столлы. — Я хочу, чтобы ты знал: я не против. Ты мне всегда нравился, Тиберий.
Он молчал.
— Правда, — она засмеялась. — Ты такой серьезный, такой основательный, не то что все эти мальчишки, которые улыбаются и говорят комплименты, а сами не знают, с какой стороны держать меч. Ты настоящий мужчина, как Агриппа.
При имени Агриппы Тиберий чуть вздрогнул.
— Я очень уважал твоего мужа, — сказал он глухо.
— Я знаю, — Юлия кивнула. — Он тебя тоже уважал. Он говорил, что ты лучший из нового поколения. Но... — она запнулась, словно не могла подобрать слово.
— Но что?
— Но какое это имеет отношение к нашим делам? — она пожала плечами, и этот жест был таким легким, таким невинным, что Тиберий на мгновение растерялся. — Агриппа умер. Мне жаль, правда, жаль. Но жизнь продолжается. Я еще молода, ты еще молод, мы можем быть счастливы.
Тиберий смотрел на нее. Она не глупа, она не зла, она просто не понимает, не может понять, что для него значил Агриппа, что для него значила Випсания.
— Юлия, — сказал он медленно, — я...
— Подожди, — она подняла руку. — Дай я скажу. Я знаю, ты все еще любишь Випсанию, все знают, это очень трогательно.
Она произнесла это так просто, так буднично, что Тиберий снова вздрогнул.
— Я помню ее еще девочкой, — продолжала Юлия. — Она выросла, она стала достойной женщиной. Агриппа гордился ею, я тоже уважаю ее. Но теперь все будет по-другому.
Тиберий молчал.
— Ты не хочешь на мне жениться? — спросила она, и в ее голосе впервые прозвучало что-то похожее на обиду.
— Я дал слово, — сказал он. — Я исполню.
— Исполнишь... — она покачала головой. — Ты говоришь так, будто идешь на казнь. Разве я так ужасна?
— Ты не ужасна, — сказал он. — Но я любил другую и еще не забыл.
Юлия долго смотрела на него. Потом встала, поправила складки столлы и сказала, уже без улыбки:
— Я не Випсания, Тиберий. Я не буду ждать, пока ты меня полюбишь. Но я не сделаю тебя несчастным, если ты не сделаешь несчастной меня. Договорились?
Он кивнул. Она повернулась и пошла прочь.
* * *
Рим праздновал. С самого утра город гудел, как улей перед роением. По приказу Августа на перекрестках выставили винные фонтаны, из бронзовых труб в каменные чаши лилось разбавленное молодое альбанское. Уличные торговцы бесплатно раздавали хлеб, оливки и жареное мясо с дымящихся жаровен. Гирлянды из мирта и лавра обвивали колонны базилик, свисали с балконов инсул, покачивались над дверями таверн. В воздухе стоял густой, пьяный запах: вино, пот, цветы, дым факелов. И над всем этим крик, многоголосый, радостный, захлебывающийся: "Слава Цезарю! Слава Юлии! Слава жениху!"
Тиберий стоял в целле храма Юпитера и ничего этого не слышал. Внутри, под золотым сводом, среди статуй богов и императорских орлов, было душно и сумрачно. Жрецы в белых тогах, натянутых на голову, бубнили молитвы, их голоса сливались с потрескиванием жертвенного огня. Дым от сжигаемых трав слоился под потолком, ел глаза, оседал на языке горьким налетом. Тиберий чувствовал этот дым, чувствовал жар факелов, чувствовал, как по спине, под белоснежной тогой, стекает капля пота. Но все это было где-то далеко, как будто не с ним, а с кем-то другим.
Он стоял у алтаря, прямой, застывший, с лицом, которое не выражало ничего. Его тога сидела безупречно. Его волосы были уложены и умащены маслами. Его руки, спрятанные в складках ткани, были неподвижны. Мраморная статуя.
Рядом стояла Юлия. Она была ослепительна. Белоснежная туника невесты облегала ее фигуру, стянутая на талии узлом Геркулеса. Фламмеум ниспадал с головы, скрывая лицо. Она была выше Випсании, тоньше в кости, и держалась иначе, не с тихим достоинством, а с ленивой, почти вызывающей грацией женщины, которая знает, что она дочь императора, и привыкла, что мир принадлежит ей.
Когда верховный понтифик подал им панис фарреус, Тиберий взял свою половину и откусил. Хлеб был безвкусным. Он жевал его механически, глядя прямо перед собой, и думал о том, как восемь лет назад в этом же обряде, с той же молитвой, с тем же хлебом, с тем же дымом он стоял рядом с другой женщиной.
Жрец объявил, что знамения богов благоприятны. Из толпы родственников выступила пожилая благочестивая матрона — пронуба, обязанная соединить их руки перед лицом свидетелей. Она мягко взяла Тиберия за запястье, побуждая протянуть правую ладонь, и вложила в нее руку Юлии. Пальцы у невесты были тонкие, холеные, унизанные перстнями. Его ладонь была холодна как камень. Юлия почувствовала это и сжала его пальцы, не по-женски сильно, словно проверяя на прочность. А потом чуть склонила голову, так, чтобы заглянуть ему в лицо из-под плотного оранжевого покрывала-фламмеума, и уголок ее губ дрогнул в едва заметной, ироничной усмешке.
Август сиял. Он стоял в первом ряду гостей, в тоге с пурпурной каймой, и улыбался мягкой, отеческой улыбкой, которая ничего не значила. Рядом с ним Ливия, прямая и бесстрастная, как статуя Юстиции, чуть поодаль сенаторы, понтифики, весталки, весь цвет Рима. Они смотрели на него, и он знал, что они видят: счастливого жениха, пасынка принцепса, наследника.
Церемония закончилась. Гости зашумели, поздравляя. Август подошел к новобрачным, положил руки на плечи обоим и произнес тост о вечности Рима, о процветании Юлиев, о том, что боги благословили этот союз. Тиберий слушал его, глядя куда-то поверх плеча принцепса, и когда речь кончилась, ответил церемониальным поклоном. Он не произнес ни слова.
Свадебное шествие началось в сумерках. По традиции, процессия должна проводить невесту от ее дома к дому жениха. Факелы коптили багровым дымом, отбрасывая на стены домов пляшущие тени. Впереди шли флейтисты, выдували пронзительные, захлебывающиеся мелодии. За ними рабы с корзинами орехов, которые они швыряли в толпу. Толпа орала, ловила орехи, выкрикивала традиционный брачный клич: "Талассий! Талассий!" и взрывалась непристойными песнями. Фесценнины — древний обычай, грубые шутки, которые должны были отогнать сглаз, летели в новобрачных.
— Глядите, глядите, Клавдий женится! А говорят, он только с мечом и умеет!
— Юлия, держи его крепче, а то сбежит обратно в Альпы!
— Талассий! Талассий!
Тиберий шел сквозь это, лицо его было каменным. Крики толпы сливались в сплошной, неразличимый гул.
Процессия достигла дома. По древнему обычаю, невеста должна обмотать дверные косяки шерстяными лентами и смазать волчьим жиром — жест, означающий, что она входит в дом мужа как хозяйка. Юлия сделала это с ленивой грацией, не торопясь, наслаждаясь зрелищем. Толпа ревела.
Затем наступил черед Тиберия. Он должен перенести жену через порог, чтобы она не споткнулась, потому что споткнуться на пороге считается наихудшим предзнаменованием. Он наклонился, подхватил ее на руки. Она была легче Випсании, от нее пахло не лавандой и шерстью, а восточными духами, сладкими, приторными, чужими. Ткань оранжевого покрывала скользнула по его лицу.
— Ну же, Клавдий, — прошептала она ему на ухо, так, чтобы не услышали гости. — Улыбнись, мы ведь так счастливы.
Тяжелые дубовые двери закрылись за ними, гул толпы отрезало, как ножом. В атриуме было тихо, темно и пусто. Только светильники на алтаре ларов мерцали, отражаясь в мозаичном полу. Он опустил ее на ноги, и она, не удержавшись, чуть качнулась вперед, опершись ладонью о его грудь. Мгновение они стояли так, в тишине, нарушаемой только их дыханием. Потом Юлия выпрямилась и отступила на шаг, в круг света от масляной лампы.
— Ну, — сказала она, и голос ее прозвучал глухо из-под покрывала, — давай уже покончим с этим.
Она не спрашивала, она приказывала. Тиберий не ответил. Он подошел к ней, его руки поднялись к ее голове.
Первым был фламмеум. Оранжевая ткань, плотная, чуть шершавая на ощупь, скрывала ее лицо. Он взялся за край покрывала и медленно потянул его назад. Ткань заскользила по волосам, цепляясь за невидимые заколки, и, наконец, упала на плечи, открывая ее лицо. Юлия смотрела на него в упор. В полумраке атриума глаза ее казались почти черными. Она не улыбалась, но в уголках губ таилась все та же усмешка, не веселая, не злая, а какая-то оценивающая, как будто она все еще проверяла его на прочность.
Теперь витты. Шерстяные ленты, стягивающие волосы в замысловатый свадебный узел, шесть прядей, уложенных вокруг головы, полагается расплетать мужу. Тиберий поднял руки снова. Его пальцы, грубые и мозолистые, казались чужими в этих шелковых прядях. Он нашел конец первой ленты и потянул. Узел не поддавался.
— Осторожнее, — сказала Юлия. — Если порвешь, быть беде.
— Я знаю.
Он распутывал витты медленно, одну за другой, стараясь не дергать. Ленты ложились на пол, змеясь по мозаике. Ее волосы, освобожденные, рассыпались по плечам — светлые, почти золотые в дрожащем свете лампы, и от них поднимался запах восточных масел, густой и приторный. Не такой, как у Випсании, чужой. Тогда, с Випсанией, они не стали их расплетать до конца, решили наплевать на предзнаменование. Зря.
Осталось последнее, геркулесов узел. Юлия усмехнулась:
— Ну же, Клавдий. Ты брал альпийские крепости, неужели этот узел тебя остановит?
Он не стал отвечать. Нашел нужную петлю, потянул в сторону, узел ослаб, пояс упал на пол, обвив ее тунику свободным кольцом.
Они стояли лицом к лицу. Ее туника, освобожденная от пояса, теперь свободно ниспадала, обрисовывая фигуру. Она была красива, он не мог этого не признать, даже сейчас. Он протянул руку и взял край ее туники, ткань была тонкой, почти прозрачной. Потянул ее вниз, медленно, давая ей время остановить его. Она не остановила. Туника соскользнула с одного плеча, потом с другого, упала к ногам.
Все, ритуал завершен. Перед ним стояла его жена, и никакие боги, никакие законы, никакие отцы уже не могли этого изменить. Юлия стояла перед ним, не прикрываясь, не стыдясь, и смотрела на него все так же пристально.
— Какой ты красавец, — сказала она. — Я мечтала о тебе с детства.
"Навряд ли найдется патриций, о котором ты не мечтала", подумал Тиберий. Но вслух ничего не сказал, он ведь не такой тупой солдафон, как думают некоторые, он понимает, что говорить можно, а что лучше не надо. А она привлекательна, очень даже, и смотрит эдак, типа, делай со мной что хочешь, супружеский долг не сложно будет исполнить.
31 год
Триклиний утопал в золоте и дыму. Десятки масляных светильников, подвешенных на бронзовых цепях, заливали зал дрожащим янтарным светом, в котором все казалось ненастоящим: лица гостей — масками, вино в кубках — кровью, улыбки — оскалами. Воздух был густым и сладким от благовоний, которые рабы подливали в курильницы, и от запахов жареного мяса, пряных соусов, пролитого фалернского. Греческие кифаристы в углу перебирали струны, их музыка, тягучая, приторная, смешивалась с гулом голосов, звоном кубков и взрывами смеха.
Тиберий возлежал на почетном месте, на нем был пиршественный наряд пурпурного цвета, на голове — венок из плюща, сползший набок. Он держал в руке серебряный кубок и делал вид, что слушает старого сенатора, распинавшегося о налоговых сборах в Азии. Он кивал, даже что-то отвечал, коротко, односложно, но достаточно, чтобы соблюсти приличия.
Юлия возлежала на соседнем ложе. Она была в своей стихии. Полупрозрачный шелк струился по ее плечам, в прическе сверкал жемчуг, на щеках играл румянец, не от жары, а от вина и возбуждения. Вокруг нее кружились молодые патриции, сыновья сенаторов, всадники, поэты. Они наперебой острили, подливали ей вино, ловили каждый ее взгляд. Она смеялась, громко, заливисто, но ее взгляд то и дело возвращался к мужу. Она дразнила его, принимала знаки внимания от других, смеялась чуть громче, чем следовало, наклонялась к собеседникам чуть ближе, чем позволяли приличия. Она не пыталась его унизить, она пыталась его задеть.
Семпроний Гракх остановился у ложа Юлии, наклонился, чуть ближе, чем позволяли приличия, и что-то прошептал. Юлия взорвалась смехом, но на этот раз ее смех был наигранным. Она ударила Гракха веером по плечу и бросила быстрый взгляд на Тиберия. Тот сидел неподвижно, глядя прямо перед собой. Юлия нахмурилась, едва заметно, и снова повернулась к Гракху.
Тиберий отставил кубок. Медленно поднялся. Старый сенатор осекся на полуслове.
— Прошу простить, — сказал Тиберий. — Мне нужно переговорить с Гракхом.
Он подошел к ложу Юлии. Гракх, заметив его приближение, выпрямился, его улыбка стала чуть напряженной.
— Гракх, — произнес Тиберий негромко. — Пройдемся.
Он не спрашивал, не предлагал, он просто положил руку на плечо Гракха, тяжело, по-солдатски, и увлек его в сторону, подальше от гостей, к колонне, где было темнее.
— Ты сегодня в ударе, — сказал Тиберий, глядя ему прямо в глаза. — Остроты, шепот на ухо, смех, Юлия счастлива. Я рад.
Гракх открыл рот, чтобы ответить, но Тиберий не дал ему сказать. Его пальцы чуть сжались на плече собеседника, ровно настолько, чтобы тот почувствовал силу.
— Но ты, кажется, забыл, чья она жена, — продолжил Тиберий все тем же ровным, почти ленивым тоном. — Я не устраиваю сцен, я не кричу, я просто запоминаю. Мне может показаться, что ты переступил черту...
— Ничего такого не было! — воскликнул Гракх. — Юлия — прекрасная женщина, но я уважаю твой дом и никогда...
— Вот и хорошо, — Тиберий отпустил его плечо. — Рад, что мы друг друга поняли.
Гракх кивнул и быстро, почти бегом, удалился. Тиберий проводил его взглядом и медленно, размеренным шагом вернулся на свое ложе.
— Что ты ему сказал? — спросила Юлия, когда он снова взял кубок.
— Ничего особенного, — ответил Тиберий. — Просто поговорили.
Она хотела что-то добавить, но он уже отвернулся к старому сенатору, который снова забубнил о налоговых сборах.
* * *
Перистиль был тих и пуст. Старые оливы, посаженные еще дедом, тянулись узловатыми ветвями к темнеющему небу. Фонтан журчал едва слышно, вода сочилась из мраморной маски фавна тонкой, усталой струйкой. Сухие листья шуршали по мозаике, сбивались в кучки у колонн, пахли прелью и близкой зимой.
Друз вошел шумно, не потому что хотел нарушить тишину, а потому что иначе не умел. Его лицо, обветренное германскими ветрами, сияло здоровьем и той особой, легкой радостью, которая бывает только у людей, живущих в ладу с собой. На днях он вернулся с Ренуса, разбил хаттов и сугамбров, расширил империум до реки Монус, Август не дал ему ни триумфа, ни овации, но утвердил звание императора — полководца-победителя, в этом он обошел Тиберия, тот этой почести пока не удостоился. Сенат рукоплескал, Август обнимал его как родного сына, Друз был на вершине славы.
Тиберий сидел на каменной скамье в тени колоннады, и смотрел, как увядают цветы на клумбе. На нем была темная шерстяная туника без пояса, он сидел, ссутулившись, уперев локти в колени.
— Брат! — Друз подошел и без церемоний плюхнулся рядом, хлопнув его по плечу. — Ты выглядишь так, словно скучаешь по болотам Паннонии!
Тиберий не ответил, промолчал. Друз перестал улыбаться.
— Какие-то новости из Паннонии? — спросил он осторожно, меняя тему. — Там все спокойно?
— Спокойно. Легионы стоят. Варвары укрощены.
— Хорошо, — Друз помолчал. Потом осторожно спросил: — Как Юлия?
Тиберий повернул голову и посмотрел на него. В этом взгляде было что-то такое, от чего Друз осекся.
— Прости, — сказал он тише. — Я не хотел...
— Она такая же, как всегда, — Тиберий отвернулся. — Веселая, общительная, щедрая на ласки. Неглупая, как ни странно. Только я ее не люблю.
Друз опустил глаза, он не знал, что сказать. Его собственный брак с Антонией младшей был тихим, ровным, счастливым. Он никогда не понимал, что значит жить с женщиной, которая тебе безразлична. Но он хотел помочь.
— Ты знаешь, — сказал он, — я не очень красиво говорю, я солдат, а не философ. Но я вижу, что тебе больно. И я хочу, чтобы ты знал: я рядом. Ты мой брат, самый близкий человек на свете. Если я могу что-то сделать...
— Ты не можешь.
— Но я могу хотя бы выслушать.
Тиберий молчал. Потом встал, медленно, тяжело, словно на плечах у него лежала невидимая лорика.
— Ты не знаешь, что такое потерять себя, — сказал он тихо.
— Что?
— Ты не знаешь, что такое потерять себя, — Тиберий говорил спокойно, почти буднично. — Ты успешен, любим, ты император, гордость Рима. Тебя не заставляли предать женщину, которая была твоей душой. Ты не стоял перед алтарем и не клялся в верности той, к которой тебя привели на случку, как пса. У меня после свадьбы стало плохо с головой. Иногда плачу, когда никто не видит. Иногда кажется, что я — это не я, будто все, что со мной происходит, происходит не со мной, будто я герой поэмы, которую сочинил кто-то другой. Возможно, я схожу с ума.
Друз поднялся следом, его лицо было растерянным.
— Тиберий, я только хотел...
— Я знаю, — Тиберий обернулся. Его глаза, светлые, клавдиевские, смотрели на брата с болью, но без ярости. — Ты хотел помочь. Ты всегда хотел мне помочь. Я тебя за это люблю, — он помолчал. — Но ты не можешь помочь. Никто уже не может.
Тиберий отвернулся, прислонился лбом к колонне и закрыл глаза. Плечи его задрожали, но не от слез, это было что-то вроде судороги.
— Я тебе не завидую, — сказал он глухо. — Понимаешь? Не завидую. Ты сполна заслужил все, что у тебя есть, ты лучший из нас. Я горжусь тобой. Но когда я смотрю на тебя, счастливого, любимого, цельного, я вижу то, чего у меня никогда больше не будет. Это не твоя вина.
— Тиберий...
— Уйди, пожалуйста. Я не хочу, чтобы ты видел меня таким. Я сейчас буду рыдать, тебе не стоит этого видеть. Завтра снова стану нормальным. А сейчас уйди.
— Я люблю тебя, — сказал Друз. — Что бы ни случилось, каким бы ты ни стал. Ты мой брат.
Тиберий не ответил. Друз развернулся и пошел к выходу.
* * *
Детская была единственным местом в его доме, где пахло мирно. Теплым молоком, которое кормилица только что подогрела на жаровне. Пчелиным воском, которым рабы натирали деревянные панели. Кедровым маслом, защищавшим мебель от жучков. Эти запахи были из другой жизни, той, которой больше не стало. Где была она.
Тиберий вошел без стука и жестом отослал кормилицу. Та поклонилась и исчезла за дверью.
В колыбели спал его сын. Друзу младшему было два года. Он лежал на боку, поджав колени к животу, и дышал ровно и тихо. Темные кудри, точь-в-точь как у Випсании, разметались по подушке. Маленький кулачок сжимал игрушечный деревянный гладиус, который ему подарил дед Агриппа незадолго до смерти. Настоящий меч, только крошечный.
Тиберий опустился на колено у края колыбели. Протянул руку и провел пальцем по мягкой щеке мальчика, едва касаясь. Кожа была теплой, бархатистой. Друз сморщил нос во сне, точь-в-точь как она, когда сердилась, и что-то пробормотал. Тиберий замер, боясь разбудить, сердце сжалось от невыносимой, удушающей нежности.
И тут же он одернул себя. Нежность — это слабость. Слабость погубит его.
Он убрал руку. Посмотрел на мальчика, на беззащитное лицо, мягкие кудри, пухлые пальцы, сжимающие игрушечный меч, и внутри у него что-то перевернулось. Осторожно, двумя пальцами, вытянул деревянный гладиус из кулачка спящего сына. Мальчик не проснулся, только вздохнул и перевернулся на другой бок. Тиберий держал игрушку на ладони и смотрел на нее. Маленький меч. Маленький воин. Маленький Клавдий.
— Они забрали у нас твою мать, — сказал он тихо. — Но тебя они не получат. В твоих жилах течет кровь Клавдиев. Ты выживешь. Вопреки им всем.
Мальчик во сне потянулся, его маленькая рука нашарила отцовский палец, вцепилась в него с неожиданной, цепкой силой. Тиберий замер. Он боялся пошевелиться, боялся разбудить, боялся разрушить это мгновение.
Тени от светильника на стене сделали их фигуры похожими на древний, высеченный из базальта монумент: огромный воин, склонившийся над ребенком, и крошечная рука, сжимающая его палец.
Он не знал, сколько времени прошло. Минута, час или вечность, какая разница? Потом он медленно, осторожно высвободил палец. Укрыл сына до плеч. Положил деревянный гладиус рядом с подушкой, под правую руку.
Встал и вышел из детской так же бесшумно, как вошел. Кормилица ждала за дверью. Он не сказал ей ни слова, только кивнул, разрешая вернуться.
* * *
Крепость стояла на вершине холма, стены ее были сложены по варварскому обычаю — бревенчатые срубы, забитые землей и камнями. Такую стену трудно поджечь, трудно разбить тараном. Бревки знают толк в обороне.
Тиберий стоял на трибунале, насыпном командном пункте. Вокруг крепости, словно кольца змеи, обвились римские контрвалационные линии. Месяц легионеры рыли землю и таскали бревна. Месяц баллисты методично молотили по стенам и за стенами.
Рядом с Тиберием стоял молодой трибун Гай Веллей.
— Дукс, — сказал он, не сводя глаз с крепости, — разреши мне повести людей на штурм. Две соседние башни повреждены, мы возьмем стену за час.
Тиберий не обернулся.
— Отказано.
— Но дукс...
— Посмотри на стену, Веллей, — Тиберий говорил тихо, но отчетливо. — Ты хочешь положить когорту ради эффектного жеста?
— Я хочу победить.
— Победа — это не эффектный жест. Победа — это когда враг сдается, потому что у него нет другого выхода.
Он указал на крепость.
— Через три дня они начнут резать лошадей. Через пять — друг друга. Время — наш лучший легион, трибун. Ждать.
Веллей сжал челюсти, но промолчал. Он знал, что спорить с Тиберием бесполезно.
На третий день варвары решились на прорыв. Ворота крепости внезапно распахнулись, огромная, воющая масса воинов лавиной скатилась с холма. Они были вооружены мечами и топорами, их лица были покрыты специально нанесенными шрамами, их глотки издавали боевой клич. Они выбрали местом атаки недостроенный форпост четвертой когорты, где линия обороны была слабее всего.
Римский строй дрогнул. Передние ряды, смятые напором, начали прогибаться. Варвары, не щадя жизней, наваливались на скутумы, пытаясь разорвать стену щитов. Один из них, огромный, рыжебородый, с длинным мечом, прорубил брешь и ворвался внутрь строя. За ним хлынули другие, началась резня.
Тиберий увидел это с трибунала. Он повернулся к стоявшему рядом корницену и коротко приказал:
— Резервную когорту вниз. Закрыть брешь.
Трубач протрубил сигнал, тяжелая, отрывистая нота разнеслась над холмом. Резервная когорта, стоявшая у подножия трибунала, пришла в движение, центурионы засвистели, выстраивая ряды, щиты сомкнулись. Тиберий набросил шлем, принял скутум у ординарца и пошел позади строя, достаточно близко, чтобы его видели, достаточно далеко, чтобы сохранять хладнокровие.
— Пилумы! — скомандовал он, корницен протрубил соответствующий сигнал.
Сотни тяжелых копий слитным черным роем взмыли в воздух и обрушились на паннонцев, заходивших во фланг прорвавшимся. Железные наконечники утыкались в щиты и пробивали грудные клетки, сминая наступательный порыв. Строй двинулся вперед размеренным шагом, щиты сомкнуты. Римляне врезались в толпу варваров, они двигались как единая, идеально отлаженная машина: принять удар на скутум, сместить его в сторону, короткий выпад гладиусом в открывшийся бок. Укол, шаг, укол, шаг. Брешь запечатывали, варвары, оказавшиеся между преторианцами и четвертой когортой, были обречены.
И тут рыжебородый гигант, прорубивший брешь, снова появился. Он был весь в крови, чужой и своей, его длинный меч мотался из стороны в сторону, сбивая щиты. Он прорвался сквозь все восемь шеренг и вдруг оказался прямо перед Тиберием. Их взгляды встретились. Варвар поднял глаза и меч к небу, прокричал что-то торжественное, вызов вождя вождю, должно быть, Тиберий сделал шаг вперед и вонзил меч ему подмышку, пока тот не смотрит. Варвар захрипел, выронил меч и рухнул на колени, Тиберий добил его ударом в горло.
Через четверть часа все было кончено. Оставшиеся варвары бежали обратно к воротам, но легионеры уже сидели у них на плечах, они ворвались в крепость вместе с отступающими, и там, внутри, вылазка превратилась в штурм. Тиберий остановился у ворот. Он не участвовал в зачистке, его работа была сделана.
Подошел Веллей, лицо забрызгано кровью, на щеке красуется свежая царапина, но глаза сияют.
— Дукс, крепость наша. Мы сделали это!
Тиберий вытер меч о полу плаща и убрал в ножны.
— Хорошо.
Действительно, свою работу он делает хорошо.
* * *
Юлия ждала его. Она сидела на краю ложа, на ней была простая столла из тонкой шерсти, волосы убраны без излишней пышности. Чаша с вином стояла на столике, нетронутая. Увидев мужа, она поднялась.
— Тиберий, — сказала она тихо. — Я знаю, что тебе тяжело, мне тоже тяжело, мы потеряли ребенка. Но мы ведь попробуем снова? Я хочу, чтобы у нас была семья. Настоящая.
Он не ответил, он смотрел в пол. Она подошла ближе.
— Я не Випсания, — сказала она. — Я никогда ею не стану. Но я твоя жена. И я хочу быть тебе хорошей женой.
При имени Випсании Тиберий вздрогнул. Юлия заметила это, но не отступила.
— Я не жду, что ты меня полюбишь, — продолжала она. — Но я здесь, рядом. Я не делаю тебе ничего плохого.
— Да, я знаю, — кивнул Тиберий.
Она протянула руку и коснулась его щеки. Он не отдернулся, но и не ответил на прикосновение. Его кожа была холодной.
— Мы будем спать раздельно, — сказал он.
Кивнул сам себе и вышел.
* * *
Рим встретил Друза овацией. Та же Виа Сакра, те же флейтисты, то же древнее "Ова! Ова!", что гремело над Форумом десять лет назад, когда Тиберий въезжал в город после Армении. Но теперь в седле сидел младший брат, и толпа ревела громче. Друз разбил хаттов и сугамбров, расширил империум до Альбиса. Он был на вершине славы. Тиберий сидел на трибунале, на общей скамье сенаторов и магистратов, и смотрел, как брат подъезжает на коне, в миртовом венке, пытаясь изобразить величие и бесстрастность. Впереди на курульных креслах сидели Август и два консула: Юл Антоний, сын Марка Антония, поэт и оратор (слишком откровенно пялится на Юлию, возможно, стоит с ним поговорить, но не хочется, наплевать), и Африкан Фабий Максим. Рядом с креслом Августа установили две маленькие скамеечки, на них сидели его любимые внуки, Гай и Луций, сыновья Агриппы и Юлии, десять и семь лет, соответственно. Сзади, на мягких женских креслах первые женщины Рима: Ливия, Юлия и Антония, жена Друза, больно смотреть на их счастье. А Октавия в прошлом году умерла, мир ее праху.
Мимо трибунала потянулись телеги, груженные трофеями. Загремели окованные железом щиты хаттов, в воздухе закачались бронзовые кабаны на шестах — захваченные знамена сугамбров. Толпа ревела от восторга, а Гай Цезарь на ступенях курульного кресла даже подпрыгнул, указывая пальцем на проходящего внизу огромного варварского вождя, скованного по рукам и ногам тяжелыми цепями. Вождь шел с гордо поднятой головой, его серые глаза с презрением осматривали ликующий Рим. Следом вели заложников, знатных германских женщин и детей, их не сковывали. Провезли в клетках туров, лосей и кабанов. Пронесли изображение старика в германских одеждах, склонившегося перед римским орлом. Дальше обычные трофеи — телеги, груженные серебром, золотом, мехами, янтарем.
Наконец, появился Друз, величественный и бесстрастный. Соскочил с коня, отсалютовал, доложил о победе, безупречно доложил, не как Тиберий в свое время. Но слишком льстиво, упомянул гений и милость Августа, это, пожалуй, излишне. Впрочем, боги ему судьи.
Вечером, когда жертву уже принесли и все награды уже раздали, братья встретились около храма Юпитера. Обнялись и надолго замерли так, слова излишни. Потом Друз сказал:
— Я слышал о твоем сыне. Мне жаль, Тиберий. Но у вас с Юлией еще будут дети, ты еще станешь отцом, и не раз.
Тиберий не ответил, он не хотел об этом думать.
На пиру Август, Тиберий и Друз возлежали за одним столом. Миртовый венок Друза съехал набок, а лицо раскраснелось от вина и бесконечных тостов. Он рассказывал о походе, быстро, энергично, пересыпая речь шутками и яркими образами. Это был не сухой доклад, а песня в прозе, это было прекрасно. Тиберий слушал и завидовал, он так не умел. Глаза Августа горели, он перебивал Друза вопросами, смеялся его шуткам, хлопал по подлокотнику от удовольствия. Десять лет назад Август слушал Тиберия с холодной, оценивающей внимательностью, никакого "великолепно", никакого "ты превзошел всех", только сухое "безупречно". А теперь Август сиял.
— Ты превзошел самого себя, — сказал Август, когда Друз закончил. — Ты истинный сын Рима.
Друз улыбнулся. И вдруг сказал:
— Я делал то, чему научил меня Тиберий. Чему он всех нас научил. Он был первым, кто научился правильно бить варваров. Без него я бы не справился.
— Я знаю, — кивнул Август. — Тиберий — лучший стратег со времен Фабия Максима. Но сегодня мы празднуем твою победу, Друз. Давай выпьем за... за Ренус! За то, чтобы его воды отныне и навсегда текли по римской земле, а хатты и сугамбры учили латынь. За новые рубежи отечества!
Когда Август покинул пир (он никогда не пил в один вечер больше трех чаш разбавленного), Друз сослался на недомогание и тоже ушел, с ним увязался и Тиберий. Они шли по ночному Риму, впереди и позади них шагали рабы-германцы, высоко поднимая над головой смоляные факелы. Огненные блики плясали на черных шестиэтажных инсул (строить выше Август запретил из-за пожароопасности). Мимо них с грохотом проезжали тяжелые телеги, груженные камнем для новых зданий (Август запретил грузовое движение в центре города днем, чтобы не было заторов), кричали погонщики мулов, из темных подворотен пахло нечистотами.
Позже, в таблинуме, он говорил брату:
— Ты видел это сегодня, Тиберий? Ты видел, как старик обнимал меня? Как он улыбался? Он разыгрывает перед Римом комедию "Отец и его любящие сыновья". Но ради чего мы проливаем кровь? Ради чего твои люди гниют в паннонских болотах, а мои замерзают на Ренусе? Ради того, чтобы этот мнимый первый гражданин передал великий Рим своим малолетним внукам, как личную усадьбу в Кампании? — он подошел к столу и оперся о него ладонями, наклоняясь к брату: — Мы увязли в чудовищной лжи, брат. Октавиан обещал нам, что принципат — это временно, что он удерживает власть лишь до тех пор, пока раны гражданских войн не затянутся. С тех пор прошло двадцать лет мира! Границы крепки как никогда! Настало время вернуть долг предкам. Настало время возродить республику.
Тиберий сидел неподвижно, его лицо оставалось темной маской, но Друза было уже не остановить:
— Сенат запуган, консулы превратились в секретарей, которые заглядывают принцепсу в рот. Рим теряет свою душу, Тиберий! Свободные квириты превращаются в рабов, славящих деспота ради хлеба и зрелищ. Но у нас есть то, чего нет у сенаторов, у нас есть армия! Солдаты верны нам, а не дряхлеющему старику и его изнеженным внукам! — Друз понизил голос до яростного, горячего шепота: — Когда мы завершим кампании следующего года, мы вернемся в Рим и больше не примем от него новые почетные побрякушки. Мы войдем в сенат и открыто потребуем от Августа сложить проконсульский империй. Мы вернем власть народным собраниям, восстановим суды, снова сделаем Рим республикой свободных людей! Клянусь духом нашего отца, Тиберий, мы обязаны это сделать, иначе имя Клавдиев навсегда останется в истории как имя цепных псов новой монархии. Скажи мне, что ты со мной!
— Я не с тобой, Друз, — тихо, почти беззвучно произнес Тиберий. — Ты бредишь призраками. Ты начитался Цицерона и возомнил, что мир устроен так, как тот его расписывает. Какую республику ты захотел возродить, Друз? Ту, где Сулла вырезал граждан тысячами? Ту, где Цезарь и Помпей рвали Италию на куски ради тщеславия? Республика сгнила, рухнула, захлебнулась в крови. Октавиан не отбирал у Рима свободу, он подобрал то, что валялось в грязи, и склеил из осколков государство, способное кормить людей и защищать границы. Ты говоришь, сенат спит и видит свободу? Сенат спит и видит, как вернуть себе право безнаказанно грабить провинции! Они хотят золота, рабов, ни за что не отвечать и чтобы их не трогали. Думаешь, легионы пойдут за тобой прогонять Августа? Солдатам плевать на народные собрания и свободу слова. Солдаты идут за тем, кто платит им жалование, дает ветеранские наделы и поставляет зерно в болота.
Он подошел к столу, взял кубок с неразбавленным вином и залпом осушил его.
— Я люблю тебя больше жизни, Друз, — сказал он. — И я не позволю тебе уничтожить дом Клавдиев ради красивой сказки. Мы цепные псы Империи? Пусть так. Но пока мы держим границы, этот город спит спокойно.
Друз помолчал и вдруг рассмеялся.
— А ты отличный оратор, брат! — воскликнул он.
— Это больше не повторится, — буркнул Тиберий. — Налей еще.
32 года
Лагерь жил своей обычной жизнью. Новобранцы занимались строевой подготовкой, центурионы выкрикивали команды, в кузнице звенели молоты. Тиберий сидел в претории и просматривал донесения о поставках фуража. Бесконечная, серая, успокаивающая рутина войны, в которой каждое действие было понятным, каждое решение — просчитываемым.
Вошел гонец.
— Дукс, — голос гонца сорвался. — Твой брат, Друз Клавдий Нерон, упал с коня. Конь придавил его и сломал ему ногу. Рана загнила. Он умирает.
Тиберий не шевельнулся, но мир вокруг него вдруг потерял звуки. Он встал.
— Лучший цизиум в лагере, — сказал он секретарю, и голос его был ровным, но чужим, будто принадлежал не ему. — И двух лучших лошадей для упряжки. Ливилей поедет со мной, он покажет, куда ехать. Немедленно.
Секретарь выбежал. Тиберий сорвал со стены тяжелый галльский плащ, набросил на плечи. Его руки двигались механически, как у куклы. Он не взял ни доспех, ни меч-спату, ни дротики, только кинжал-пугио.
Через четверть часа легкая двухколесная повозка уже выезжала за ворота лагеря. Лошадьми правил Ливилей, молодой галл из ауксилиев, служивший проводником и знавший дорогу в Могонтиак через альпийские перевалы. Дорога была хорошая, стандартная римская магистраль, мощенная каменными плитами, не прямая, но и не очень извилистая.
Они гнали так, как не гнали никогда. Тиберий не думал о том, что повозка может опрокинуться на повороте, сломать ось, убить его самого. Он думал только о брате.
Где-то там, на севере, в походной палатке, его брат умирал. Который подмигивал ему за спиной Августа, который обнимал его при встрече и смеялся, обдавая запахом вина. Который оставался единственным человеком, перед которым Тиберий мог быть слабым. Единственным.
И он умирал.
Тиберий смотрел на мелькавшие мимо поля, и его мысли неслись галопом вместе с лошадьми. Это не было связным размышлением, это был лихорадочный, прерывистый диалог со смертью и богами, которых он никогда не умел молить.
"Возьмите мои триумфы. Возьмите мои победы. Сотрите мое имя из анналов. Сделайте меня калекой. Дайте мне умереть вместо него. Только пусть он дышит".
Через час они достигли первой почтовой станции. Тиберий не вылезал из повозки, пока конюхи перепрягали лошадей — свежих, уже оседланных, ждавших наготове. Ливилей принес хлеб, сыр, оливки. Они съели их на ходу, когда цизиум снова понесся по дороге. К вечеру они миновали Медиолан и начали подниматься в предгорья Альп.
Дорога стала хуже, лошади замедлили ход. На последней станции перед горами Тиберий приказал оставить повозку. Им вывели двух верховых лошадей, низкорослых, мохнатых, привычных к горным тропам. Ливилей предложил переночевать на станции — ночью в горах опасно.
— Нет, — ответил Тиберий. — Мы продолжим путь, Тиберий Клавдий Ливилей.
Эти слова означали обещание римского гражданства. Ливилей ничего не ответил, только кивнул, и они двинулись дальше.
Они шли шагом, то и дело спешиваясь и ведя коней под уздцы, потому что тропа обледенела и петляла над пропастями. Они не спали и почти не разговаривали, просто шли, час за часом, и где-то после полуночи перевалили через хребет. Ни волки, ни медведи, ни горцы-разбойники не вышли к ним. Боги то ли хранили их, то ли просто не заметили.
На рассвете они спустились в долину и снова пустили лошадей рысью. Они меняли верховых лошадей еще несколько раз, смотрители станций смотрели на них как на призраков, но давали свежих без вопросов, узнав имя путника. Около полудня они прибыли в лагерь Друза. Двести миль за чуть более суток — невероятно.
Тиберий никогда не был религиозен. Он совершал положенные обряды, но не верил в богов по-настоящему. Он видел слишком много смертей, чтобы верить, что боги справедливы. Но сейчас он молился каждому богу, чье имя мог вспомнить. Он предлагал им сделки, одну безумнее другой: "Возьмите меня. Возьмите мою жизнь. Я отдам вам все. Только дайте ему дышать".
Он отдернул полог и вошел. Друз лежал на походной койке. Его лицо было белым, глаза закрыты, он страшно исхудал. Дыхание хриплое, неровное. Правая нога замотана в бинты.
Тиберий опустился на колени у койки. Взял руку брата — холодную, влажную, слабую.
— Друз, — позвал он. — Друз, я здесь.
Веки брата дрогнули. Он открыл глаза, те самые светлые глаза, что всегда смеялись, и посмотрел на Тиберия. Он узнал его, улыбнулся.
— Ты приехал, — прошептал он. — Мое время вышло, брат. Послушай меня, пока боги дают мне дышать.
Он сделал знак рукой, подзывая легатов, замерших у входа в палатку. Командиры легионов беззвучно шагнули вперед.
— Вот ваш командующий, — Друз указал глазами на Тиберия. Голос его окреп. — Перед лицом богов и этих знамен передаю тебе, Тиберий, свой империум. Легаты! Слушайте его, как меня. Тиберий, уводи армию за Ренус, кампания окончена. Агенобарб! Когда я закончу говорить, построишь легионы, пусть принесут сакраментум, и провозгласи Тиберия императором, скажешь, по моему слову. Ты заслужил, брат! А теперь оставьте нас.
Через час Друз Клавдий Нерон, любимец Рима, покоритель Германии, лучший из братьев, умер.
Тиберий вышел из палатки. Армия стояла в парадном строю, под серым германским небом замерли тысячи мужчин. Луций Домиций Агенобарб, доблестный военачальник и муж сестры жены Друза, стоял впереди строя на лагерном трибунале, облаченный в парадный панцирь и пурпурный плащ. Лицо бывшего консула было суровым, словно высеченным из камня. Заметив Тиберия, Агенобарб резко вскинул правую руку от сердца к солнцу.
Тиберий шел медленно. На его плечах все еще лежал походный плащ, но теперь слева на поясе висел не обычный пугио, а паразониум, раньше принадлежавший Друзу. Двенадцать ликторов шли впереди него, с фасций уже сорвали лавровые ветви — в знак скорби. Лицо Тиберия было мертвенно, пугающе бледным. Армия мгновенно поняла все, по рядам легионеров прошел тяжелый, похожий на стон вздох.
Тиберий поднялся на трибунал и встал рядом с Агенобарбом. Обвел взглядом бескрайнее море шлемов и поднял руку, призывая к тишине. Гул стих, слышно было лишь, как потрескивает огонь в кострах и шумит ветер в кронах вековых немецких дубов.
— Легионеры! — голос Тиберия прозвучал резко и отчетливо, разносясь над замершим лагерем. — Друз Клавдий Нерон, ваш проконсул и мой брат окончил свои земные труды.
Тысячи мужчин одновременно опустили щиты, глухо ударив ими о каменистую землю лагеря. Это был знак высшей скорби. Многие ветераны не скрывали слез, катившихся по щекам.
— Но армия Рима не останется без вождя во враждебной глуши, — продолжил Тиберий. — Перед смертью Друз передал мне свой империум. Отныне я ваш командующий.
Луций Домиций Агенобарб сделал шаг вперед, обнажил меч, поднял его к небу и во всю мощь легких прокричал священную формулу, запускающую лавину:
— Император!
Центурионы подхватили клич, а за ними и рядовые легионеры. Тысячи глоток одновременно, в едином громовом порыве, сотрясая лесные чащи Германии, выкрикивали:
— Император! Император!
* * *
Погребальное ложе для Друза начали сооружать еще при его жизни. Дубовый каркас облицевали шпоном цитруса, терпентина, эбена и клена, слоновой костью, золотом. Что-то пожертвовали легаты и трибуны из личных запасов, что-то специально привезли из Рима. По углам ложа установили четырех Викторий из слоновой кости, с венками в руках. Резчики богато украсили облицовку, изобразили германские трофеи, аллегории германских рек, склонившиеся перед римским величием, Диониса с сатирами и менадами, гения и ларов, грифонов, сфинксов, фасции, дубовые венки. По бокам изголовья бронзовые головы мулов, символы Диониса. Вдоль боковых панелей — подвиги Друза, один за другим.
Тело покойного вскрыли, внутренние органы удалили и захоронили на лагерном кладбище. Полости тела промыли соленой водой, затем крепким уксусом, затем неразбавленным вином. Намазали изнутри миррой, ладаном и алоэ. Набили просмоленной соломой с опилками и паклей. Зашили. Обильно намазали дегтем, кроме головы и шеи, голову и шею намазали кедровым маслом, затем покрыли тонким слоем воска. Тело туго запеленали просмоленными полотнами. Сверху надели сенаторскую тогу, положили на ложе, укрыли пурпурным покрывалом, расшитым золотом.
Ложе несли на плечах восемь человек, по четыре с каждой стороны, они часто менялись. Легаты, трибуны, центурионы — нести тело любимого императора было привилегией. Тиберий шел впереди, величественно и скорбно.
Тиберий не рискнул идти тем же путем, каким проскакал сам, приближалась зима, высокогорные перевалы могли стать непроходимыми. Они прошли через Могонтиак и Лугдунум, перешли Альпы путем Ганнибала и пришли в Тицинум, откуда началась скачка Тиберия. Путь, который в одну сторону занял менее двух суток, в обратную сторону растянулся на два месяца. В обжитых районах ложе несли местные магистраты, это для них тоже честь. В больших городах останавливались на день или два, поминали ушедшего героя, приносили жертвы богам.
Весь путь Тиберий прошел пешком. Его лицо, осунувшееся и почерневшее от ветра, было неподвижно, как мрамор. Пыль дорог покрыла волосы седой коркой. Губы потрескались. Глаза смотрели только вперед. Каждый шаг был ударом по собственной слабости. Физическая боль, ломота в суставах от холода, была понятна и даже приятна. Ее можно было измерить, можно было терпеть. Душевная пустота — нет, она не имела дна, а боковины расходились все шире.
В Тицинуме их встретил Август. Он плакал, как ребенок, и возложил на ложе лавровый венок. Ликторы принцепса присоединились к ликторам дукса, фасции обернули траурным кипарисом, топоры перевернули. Август не пошел рядом с Тиберием, здоровье не позволяло, он ехал рядом в цизиуме. В городах жители выстраивались вдоль дорог в траурных тогах и с непокрытыми головами.
Перед входом в Рим Август присоединился к Тиберию, к Форуму они шли плечом к плечу, а за ложем шли мать, вдова и дети.
Тело Друза выставили у Ростр, в том самом месте, где четверть века назад выставили тело его отца. Тиберий поднялся на Ростры, как четверть века назад. Он начал говорить и, к всеобщему изумлению, в этот раз он не бубнил монотонно, он говорил как настоящий оратор, так, как его безуспешно учил Марк Веррий Флакк двадцать с лишним лет назад. Впервые за всю жизнь он раскрылся перед публикой, говорил искренне и страстно.
Он рассказал о том, каково было получить известие о травме брата. Как он мчался через Альпы, загоняя лошадей одну за другой, чтобы успеть застать его живым. Как Друз умер на его руках. Он рассказал о безутешном горе легионеров, для которых Друз был не только суровым командиром, но и заботливым отцом. Описал, как плакали центурионы, какой величественный монумент солдаты воздвигли в Могонтиаке, как армия на руках несла ложе. Перечислил военные заслуги Друза, упомянул покорение альпийских племен, усмирение Галлии и два похода через всю Германию от Ренуса до Альбиса. Указал, что Друз погиб не в праздности, а на передовой, исполняя священный долг перед сенатом и римским народом. Отметил стойкость Друза в последние дни. Даже страдая от смертельной болезни, Друз продолжал отдавать приказы, заботился о своих людях, сохранял ясный ум и в итоге ушел из жизни так, как подобает истинному римлянину и потомку патрицианского рода.
После Тиберия на Ростры взошел Август. Он повторно перечислил победы Друза и представил Друза как щит империи, укротивший германские племена и обезопасивший Галлию. Поставил Друза в пример всей римской молодежи, ибо Друз сочетал в себе лучшие черты героев республики. Обратился с горячей молитвой к богам, попросил небо, чтобы боги даровали ему, Августу, в будущем столь же славную кончину. Посмертно присвоил Друзу и всем его потомкам почетное имя Германик. Прочитал стихотворную эпитафию, которую сочинил сам.
Август сошел с Ростр, Друза понесли на Марсово поле. Плакальщицы-нении распевали погребальные песни, восхвалявшие покойного. Тело возложили на погребальный костер в форме пирамиды, невероятно огромный, высотой с четырехэтажный дом. Стены завесили тканями, коврами, цветочными гирляндами, на уступах установили статуи и барельефы, все залили кедровым маслом. Легионеры в начищенных доспехах трижды обошли вокруг костра, выкрикивая имя покойного. И после этого Тиберий зажег костер.
Костер горел до рассвета. Тиберий простоял у него до конца, пока последние угли не погасли.
34 года
Он совершил третий поход к Альбису, прошел всю Германию из конца в конец, ни одно племя не осмелилось бросить ему вызов, все приносили клятвы верности Риму. Впрочем, земли сугамбров он обошел, чтобы вернуться к ним на обратном пути. Вернулся, потребовал верности, получил отказ. Предложил переговоры, вожди пришли, Тиберий их арестовал. Они кричали, что он бесчестен, он не отвечал. Без вождей племя не посмело сопротивляться, легионеры Тиберия принудительно переселили их в Галлию, как Навуходоносор в свое время переселил евреев в Вавилон. Осталось провести перепись населения, основать города, проложить дороги, и можно учреждать провинцию Германия. Август написал Гнею Кальпурнию Пизону, заместителю Тиберия, что рекомендует провозгласить Тиберия императором, несмотря на то, что победа достигнута без сражений, ибо в этом и есть высшее полководческое искусство. На следующее утро Пизон построил армию, а когда Тиберий вышел из претория, первым закричал:
— Император!
Сенат и принцепс подтвердили титул императора (не как в прошлый раз) и присудили триумф. А Гаю Сентию Сатурнину, заместителю Тиберия по тылу, по настоятельной просьбе Тиберия присудили звание триумфатора без триумфа, то самое, что сам Тиберий получил за Паннонию. Тиберия и Пизона избрали консулами на следующий год, так же как после Армении, тогда его напарником был Вар, он нынче, кстати, проконсул Африки.
В день триумфа все улицы от Триумфальных ворот до Капитолийского холма были очищены, украшены гирляндами и уставлены временными деревянными трибуналами. Процессия выступила.
Первыми шли консулы, преторы и сенаторы. Строго говоря, они не входили в процессию изначально, а встречали ее у Триумфальных ворот, разворачивались и как бы вели триумфатора за собой. Далее везли трофеи на повозках, несли картины, изображающие, как германцы склоняются перед Римом. Вели пленников в цепях, около ста, самых знатных. Затем ликторы с фасциями, украшенными лавром. И затем триумфатор.
Он стоял в квадриге, тяжелой колеснице, запряженной четырьмя белыми конями, они шли шагом. Безнадежно устаревшая машина, больше не боевая, исключительно церемониальная, позолоченная и богато украшенная. Он был облачен в пурпурную тогу, расшитую золотыми пальмовыми ветвями, в одной руке держал лавровую ветвь, в другой — скипетр из слоновой кости, увенчанный маленькой фигуркой орла. Лицо Тиберия было выкрашено в красный цвет, это символизировало Юпитера, воплощением которого он сейчас стал. Позади него на колеснице стоял государственный раб, он держал над головой Тиберия золотой дубовый венок и время от времени произносил:
— Помни о смерти.
В этих словах не было глубокого смысла, просто оберег от зависти богов и сглаза. Другой оберег — под днищем колесницы установлен огромный бронзовый фаллос, посмотришь с завистью — ослепит. И еще бронзовые бляхи и колокольчики, навешенные на колесницу во множестве.
Рядом с Тиберием стоял его сын, шестилетний Друз.
Сзади ехали верхом легаты и трибуны, в первом ряду ближайшие сподвижники: Пизон, Сатурнин, Агенобарб, без доспехов и оружия, в лавровых венках. Дальше маршировала остальная армия, по обычаю легионеры распевали хулительные песни о своем императоре, это тоже оберег от сглаза. Юлия Цезаря в свое время называли лысым развратником, Тиберия сейчас называли угрюмым пьяницей. Каждому свое.
Август встретил триумфатора почти в конце пути, на Форуме. Он сидел на курульном кресле в центре трибунала, на скамеечках у его ног сидели внуки, сзади — первые женщины Рима: Ливия, Юлия и Антония, рядом с последней два мальчик и девочка, старшие дети Друза, младший, Тиберий, еще младенец. По бокам, на скамьях — весталки, фламины и понтифики. Сенаторы и магистраты на триумфе, в отличие от овации, маршировали в составе процессии.
Тиберий остановил лошадей напротив Августа. Сошел с колесницы, отсалютовал и преклонил колено. Постоял немного в такой позе и вернулся обратно, процессия продолжилась. Народ оценил жест, возликовал. Август тоже, похоже, порадовался.
Юлия сидела в своем кресле и смотрела в сторону, не улыбалась, не аплодировала. Накануне они разругались вдрызг. Пока он воевал, она снова сошлась с Семпронием, а когда он стал ее упрекать, она стала открыто насмехаться над ним. Он сказал, что презирает ее, а она сказала, что ей нет дела до его презрения. Ударить ее он не мог, это все равно, что ударить принцепса, так что он просто развернулся и ушел прочь. В прошлом он жаловался на нее Августу, тот все жалобы игнорировал и, похоже, посмеивался над могучим императором, неспособным справиться с собственной женой.
Дальше жертвоприношение, раздача наград, пир. Пир — это хорошо, выпить ему не помешает.
35 лет
Он перестал нормально спать. Сон не приходил, просто исчез, как исчезает вода в пересохшем колодце. Он лежал в постели, то с закрытыми глазами, то с открытыми, и слушал, как в тишине бьется его сердце. Иногда ему казалось, что оно вот-вот остановится, и он ждал этого с тупым, безразличным любопытством. Но оно продолжало биться. Иногда он вдруг понимал, что только что проснулся, стало быть, он все-таки спал. Но нормального здорового сна больше не было.
Он стал меньше есть, он больше не чувствовал голода. Это началось еще в Германии, он стал худеть, а Пизон заставлял его есть почти что насильно. Тогда Тиберий внял его доводам, а потом это вошло в привычку — отмерить достаточную порцию все равно чего и сжевать побыстрее, не чувствуя ни вкуса, ни радости.
Он вообще мало что чувствовал, мир стал плоским, серым, далеким, как будто он смотрел на него сквозь бычий пузырь, каким германцы затягивают окна в своих домах. Он вставал по утрам, потому что нужно было вставать. Он выходил из дома, потому что нужно было выходить. Он говорил с людьми, потому что нужно было говорить. Он принимал решения, потому сами себя они не примут. Но все это происходило будто не с ним, а с каким-то другим человеком, который жил вместо него, пока он сам лежал на дне глубокого колодца и смотрел вверх на крошечный кружок света, тусклеющий с каждым днем.
За последний год Юлия поменялась в худшую сторону. Стала крикливой, дерганой, то рыдала без причины, то смеялась слишком громко, то впадала в ярость из-за пустяков. Служанки и рабы шарахались от нее, старались не попадаться ей на глаза. Тиберий не боялся, ему было все равно.
Однажды она сказала ему в лицо, что изменяет ему с Семпронием. Он ответил, что в этом нет новости, он знает, что она переспала с половиной римских всадников. Помолчал, подумал и поинтересовался, не отдавалась ли она быку, как Европа.
— Бык хотя бы божественен, — сказала Юлия.
— Если вдруг так поступишь, не забудь включить этого быка в цензорский список, — сказал Тиберий. — Чтобы твой отец не забыл его наградить за службу его дочери.
— Они хотя бы всадники, — сказал Юлия. — А ты в постели хуже, чем судебный исполнитель.
— Судебный исполнитель хорош тем, — сказал Тиберий, — что он всегда приходит в конце. И когда он исполняет приговор, в комнате уже не остается места для всадников. Только для палача
— Ты мне угрожаешь? — спросила Юлия.
— Конечно, нет, — ответил Тиберий.
Подошел к столу, взял с блюда крепкое яблоко, ударил распрямленным пальцем, пробил насквозь. Отвернулся и ушел.
Однажды Август вызвал его и объявил, что дарует ему трибунскую власть, как даровал раньше Агриппе. Второй человек в государстве, фактически соправитель, выше без предательства не подняться. И приказал готовить войну с Парфией. Десять лет назад Тиберий о таком возвышении даже не мечтал. А теперь ему все равно.
Прошло несколько дней, и сенаторы решили, что Гай Цезарь, четырнадцатилетний внук Августа, станет консулом через пять лет, дескать, выборы проведем сейчас, а станет потом, почему нет. Этот мальчишка даже бриться не начал, никто не знает, что из него вырастет, а уже выбрали консулом. Тиберий, чтобы стать консулом, завоевал Рецию. Отец был прав, Друз был прав, республика умерла. Теперь ею правят не заслуги и не доблесть, а только кровь Юлиев. Кровь тиранов.
Когда он пришел домой, Юлия перехватила его в перистиле, что-то спросила, он не стал слушать, прошел мимо. Она пошла за ним.
— Ты на меня даже не смотришь! — ее голос сорвался на крик. — Спишь отдельно, ешь отдельно, ты живешь, будто меня не существует! — она схватила его за край тоги. — Я дочь Августа! Не смей обращаться со мной как с пустым местом!
Он остановился, обернулся. Мелькнула мысль: свернуть ей шею, потом вскрыть себе вены... Нет, Клавдии так не поступают.
— Езжай скорее в Парфию, — продолжала она. — Завоюй Сирию и Мессопотамию для моих сыновей. Ты для этого и нужен, пес.
Он замер.
— Что ты сказала?
— То, что ты слышал, — обрадовалась она, нашла-таки слабое место. — Ты пес моего отца, он тебя кормит и развлекает, а ты кусаешь его врагов. И мои сыновья будут править тем, что ты для них завоюешь.
— Твои сыновья — внуки Августа, — медленно произнес он. — Но ты забываешь, кто я.
— А кто ты? — она шагнула ближе, в ее глазах блеснул вызов. — Ты никто, ты всего лишь Клавдий среди божественных Юлиев. Ты чужак. Ты никогда не станешь своим в этом доме.
Он поднял руку, медленно, словно во сне. Сжал в кулак. Подумал: "Интересно, чем это кончится?"
— Давай, — прошептала она. — Ударь. Покажи всем, какой ты сильный.
Он посмотрел в ее дикие глаза и вдруг понял, что она действительно хочет этого. Она провоцирует его, чтобы он ударил. Она станет жертвой, а он — чудовищем, ее отец его накажет, а она порадуется. Она не понимает, что не переживет его удар. Он разжал пальцы, опустил руку, отвернулся и вышел.
На следующее утро он стоял перед Августом. Принцепс сидел в таблинуме перед разложенными табличками и выглядел усталым. Он всегда выглядел усталым в последнее время.
— Тиберий, — сказал он, не поднимая головы. — Я занят. Если у тебя дело — говори.
— Я больше не могу исполнять обязанности.
Август поднял голову, его глаза сузились.
— Что? Какие обязанности?
— Все. Я прошу освободить меня от командования и от трибунской власти. От всего.
— Ты болен?
— Да, я страдаю от меланхолии. Мне нужен отдых.
Август долго смотрел на него. Его лицо было непроницаемо.
— Ты получил столько же милостей, сколько Агриппа, — сказал он, наконец. — Я сделал тебя главнокомандующим и соправителем. А ты ведешь себя как капризный мальчишка!
— Я не Агриппа.
— Вижу.
Тиберий молчал.
— Ты хочешь уйти? — продолжал Август. — Никто не уходит от власти просто так. Либо власть уходит от тебя, либо ты умираешь. Третьего не дано.
Тиберий склонил голову:
— Да будет так.
— Иди.
Он вышел. В коридоре остановился и сказал секретарю Августа:
— Принцепс только что сказал, чтобы я умер. Я, пожалуй, так и сделаю.
Улыбнулся и пошел прочь.
* * *
Он не ел три дня. Заперся в кубикулуме, лежал на ложе, смотрел в потолок и наслаждался покоем. Впервые за много лет ему было хорошо. Мать скреблась под дверью, сначала ругалась, потом плакала, потом и то и другое одновременно, он не отвечал. Зашел Пизон, постучал в дверь, представился и в самых достойных выражениях предложил любую помощь, какая бы ни потребовалась. Тиберий хотел было ответить, но беззвучно разрыдался и промолчал — нельзя, чтобы друг понял, что Клавдий оплакивает собственную судьбу. Больше никто не пытался его посетить.
На четвертый день пришел Август, к нему Тиберий вышел, немытый и нечесаный, он выглядел как безумец. Август произнес только одну фразу:
— Тиберий, сенат и народ Рима дали тебе разрешение на отпуск.
Договорив, он демонстративно повернулся к Тиберию спиной и сказал стоящей рядом Ливии:
— Твой сын — эгоист. Он бросает и предает государство.
Тиберий приказал рабам готовить отъезд немедленно. Велел упаковать пенаты, маски предков, библиотеку и казну, и оставить оружие и доспехи. Вечером он уже был в Остии, там его догнал гонец, передал письмо о разводе от Юлии, завизированное Августом. Тиберий рассмеялся и воскликнул:
— То, что я начал, стоило начать хотя бы ради этого!
Он нанял корбиту-зерновоз и утром следующего дня вышел в море. В полдень корбиту догнала быстрая спекулатория, с борта на борт передали письмо от Ливии — Август тяжело заболел, не выходит из дома, возвращайся. Подробности не сообщались, скорее всего, приступ поноса на нервной почве, в Галлии такое уже случалось. Но это не точно.
Через три дня корабль прибыл в Неаполь, Тиберий приказал навклеру пока стоять в гавани. Еще через три дня один из матросов услышал в таверне, что люди говорят, будто Тиберий отравил Августа и ждет, пока тот помрет. Тогда Тиберий приказал отправляться, место назначения — Родос, он там бывал проездом по дороге на армянскую войну, прекрасное место, чтобы жить.
После Мессины подули попутные ветры, корабль шел удивительно быстро. Ближе к концу пути ветер усилился и превратился в шторм, неуклюжую корбиту швыряло как щепку, позже Тиберий узнал, что они чудом выжили. А тогда он невозмутимо спустился с палубы в трюм, занял указанное место между рядами тюков и лежал там, пока они не причалили. Было темно, душно, сыро, пахло гнилым деревом и прогорклым маслом, но ему было все равно. Он лежал в темноте и наслаждался покоем. Впервые за много лет от него ничего не зависело, это было прекрасно. Возможно, корабль потонет, ничего страшного, родится прекрасная легенда, как Тиберий скрылся на острове циклопов или живет среди сирен или что-нибудь еще в том же духе.
Шторм успокоился, корабль подошел к гавани. Тиберий переоделся по-гречески, в хитон и палий. Он сошел на берег под крики чаек, под шум прибоя, под безразличными взглядами портовых грузчиков, которые не знали, кто перед ними. Впервые за много лет ни ликторов, ни преторианцев, ни свиты — прекрасно!
Родос встретил его солнцем, шумом цикад и запахом нагретой хвои. Он шел по улице пешком, в своем паллии, без охраны, без знаков отличия, и наслаждался покоем. Он больше не нес ни титулов, ни ответственности, он формально находился за границей, демократия Родоса, конечно — государство марионеточное и полностью зависимое от Рима, но официально это свободный полис. Притом по-настоящему демократический, двадцать тысяч граждан, каждый фермер имеет право голоса. И без демагогии, как в Афинах при Алкивиаде. Похоже на расцвет римской республики, со своими нюансами, они все же греки, а не римляне, но в целом очень похоже.
Впереди была неизвестность, его собственная неизвестность, он сам выбрал ее. Впереди была свобода.
* * *
Тиберий стоял на террасе своей новой виллы и смотрел на залив. По сравнению с его прежней виллой в Спелунке, эта была скромной. На фресках и мозаиках не битвы и триумфы, а пасторальные сцены и геометрические узоры. Рабов всего сто и еще пятьдесят наемных работников.
Он больше не надевал тогу, носил греческий гиматий. Никаких знаков отличия, никакой власти, просто богатый и знатный человек. Ему это нравилось, он как бы смывал с себя Рим, слой за слоем, день за днем. Ему казалось, что здесь, среди греков, он сможет стать другим человеком. Например, философом.
Он проводил свободное время в местных философских школах. Слушал лекции, участвовал в диспутах, наслаждался греческой диалектикой, тонкой, изощренной, но лишенной римской тяжеловесности. Здесь можно было свободно спорить о природе добродетели или о высшем благе, вообще о чем угодно. Греческие софисты приняли его поначалу настороженно, потом с любопытством. Они спорили с ним на равных, восхищались его безупречным греческим и безупречной логикой. Он был чужим среди них, но интересным чужим. Его зауважали.
Однажды Тиберий дискутировал с одним местным софистом и выиграл спор, выставил оппонента дураком. Тот потерял самообладание и перешел на личности, осыпал Тиберия оскорблениями. Тиберий встал и молча ушел. Пришел на свою виллу, переоделся в тогу, вызвал пятерых вольноотпущенников, велел одеться в тоги и достать из сундуков фасции. Явился в пританею в сопровождении ряженых ликторов и потребовал наказать оскорбителя. Пританы не поняли, что дело пустяковое, перепугались, что Август готовит аннексию острова и прислал Тиберия как раз для этого, короче, философа заключили в тюрьму, причем не на конкретный срок, а настолько, сколько будет угодно "благодетелю и патрону нашего города". Через десять дней Тиберий велел его отпустить. А еще через десять дней у гимнасия появилась стела с надписью: "Народ и совет Родоса почтили Тиберия Клавдия Нерона, сына Себаста (так греки называли Августа, дословно переводя это слово на греческий), народного трибуна, своего благодетеля и спасителя, за его добродетель и благосклонность к городу". Тиберия это позабавило.
39 лет
Юлия начала сходить с ума в прямом смысле этого слова. Она стала много пить и завела пять любовников одновременно, одним из которых был ее единоутробный брат. Занималась групповым сексом, отдавалась случайным мужчинам, изображая проститутку. Однажды устроила ночную оргию прямо на Рострах, на том самом трибунале, где Тиберий произносил надгробные речи для отца и брата. Занялась там групповым сексом, а потом короновала венком статую сатира Марсия, древний символ политической свободы. Что означало последнее, осталось неясным, то ли она оскорбила отца (его покровитель Аполлон жестоко казнил Марсия из-за пустяка), то ли оскорбила республику (превратила один из главных ее символов в украшение импровизированного борделя). В любом случае ничего хорошего.
Пять ее любовников, то ли под влиянием вина, то ли просто одурев, на очередной сходке решили, что когда Август умрет, они впятером будут править Римом от имени Юлии, которая не возражала. Кто-то написал кому-то письмо, что смерть Августа хорошо бы ускорить, оно попало в руки шпионов Ливии, та провела расследование, получила дополнительные улики. Предъявила их Августу, тот счел их неопровержимыми.
Юл Антоний покончил с собой, остальные четверо развратников (в том числе и Семпроний) были изгнаны из Рима. Саму Юлию по требованию Августа сенат бессрочно сослал на остров Пандатарию — крошечный, бесплодный клочок земли в Тирренском море. До конца жизни ей запрещалось пить вино и разговаривать с мужчинами.
Тиберий не испытывал злорадства, узнав об этом. Он жалел ее. Он вспоминал ту Юлию, что сказала ему однажды, в самом начале их отношений:
— Я не Випсания, я знаю. Но я хочу быть тебе хорошей женой.
Она не смогла стать ему хорошей женой, он не смог стать ей хорошим мужем. Они оба скатывались в безумие, у каждого свое. Он сумел удержался на краю, а она не сумела. Он вдруг подумал: а что, если бы он не решился покинуть Рим, а через год или два убил бы ее в гневе?
Юлия не была невинной жертвой, она сполна все заслужила. Но теперь она тоже знает, что такое потерять себя. Что такое жить в мире, который тебя не принимает. Что такое быть сломанным.
Он написал письмо Августу, попросил проявить к Юлии милосердие. Он писал, что как бывший муж не держит на нее зла, что было правдой лишь отчасти, и умолял смягчить наказание. Это письмо выглядело лицемерным, он знал, что ни Август, ни кто-либо другой никогда не поверит, что он написал его от чистого сердца. Но он все равно написал его. Потому что чувствовал, что эта женщина сломалась так же, как он сам. Только громче.
40 лет
Когда Агриппа поругался с Августом (тогда еще просто Октавианом), оставил все магистратуры и уехал на Лесбос, его добровольное изгнание продлилось меньше года. Октавиан понял, что не справляется, и призвал опального полководца обратно.
Тиберий прожил на Родосе пять лет, все это время Август справлялся. В Германии Сатурнин и Агенобарб продолжали усмирять варваров, Агенобарб впервые перешел Альбис и углубился восточнее, но провинцию Германия все еще не учредили, не настолько варвары укрощены. В Африке Руф и Лентул покорили варваров вплоть до границы пустыни. Вар сражался в Иудее за одного царька против другого, распял две тысячи евреев вдоль дороги в Иерусалим. Война с Парфией так и не началась, даки и бастарны набегают на Фракию и ничего не удается с этим сделать, но в остальном все хорошо, Рим в целом справляется без Тиберия.
Срок трибунской власти Тиберия подошел к концу. Август его не продлил, передал полномочия внуку Гаю, сыну Агриппы и Юлии. На первый взгляд, ничего не изменилось, за пять лет Тиберий воспользовался трибунской властью только один раз, в самом начале, по пустяковому поводу. Ему казалось, что жители Родоса уважают его не за этот титул (в данном случае пустой), а за ум, такт и честность. Ему казалось.
К нему перестали проходить гости. Раньше любой сколько-нибудь значимый магистрат, совершая путешествие из Рима в Антиохию или обратно, обязательно заглядывал засвидетельствовать почтение. Теперь нет. Местные магистраты тоже перестали звать его на праздники и обеды. Многие философы, не все, но многие, стали его избегать или говорить с ним непочтительно. То, что он считал уважением, оказалось всего лишь страхом. Казалось бы, какое ему дело, что о нем думают люди? Оказывается, есть дело. Его истерзанная, выгоревшая душа восстановилась, ему стало скучно без настоящего дела. Но дела для него нет. Философские рассуждения — не дело, это просто способ убить время богатым бездельникам. А жить частным лицом, как оказалось, легко и приятно только до тех пор, пока фасции можно достать из сундука и предъявить, и забавляться страхом на лице того, кому ты их предъявил. А когда оскорбить тебя может любой, у кого больше солдат — это не так приятно.
Он написал Августу: "Позволь мне вернуться в Рим как скромному, частному гражданину. Я лишь хочу увидеть престарелую мать и дожить свои дни в тишине семейного покоя".
Получил ответ: "Оставь пустые надежды о своих близких, Клавдий. Ты сам с такой готовностью их покинул".
* * *
Скала называлась Псофида, по имени древней нимфы, которую, как говорили местные, Зевс превратил в камень за то, что она дерзнула смеяться над его любовными похождениями. Теперь над ней смеялись чайки. Она круто обрывалась в море, отвесная стена известняка, источенная ветром и солью, внизу, у ее подножия, вечно кипела белая пена. Даже в штиль здесь что-то грохотало, ворочалось, вздыхало, как живое существо. Рыбаки обходили это место стороной — слишком много рифов, слишком много течений, слишком много душ, говорили они, ушло здесь в воду.
Тиберий поднимался на Псофиду раз в месяц, иногда чаще. Тропа была узкой, извилистой, усыпанной мелким щебнем, осыпавшимся из-под ног. Тиберий шел впереди, в простом темном плаще, с капюшоном, надвинутым на глаза. За ним, в нескольких шагах, следовали двое: очередной прорицатель, на этот раз грек из Александрии, и немой раб-нумидиец, огромный, как скала, с руками, похожими на дубовые колоды. Раб не говорил, ему вырезали язык много лет назад, еще в детстве, но Тиберию не нужны были его слова. Ему нужны были его руки.
На вершине скалы было ровное, выглаженное ветром плато. Несколько плоских камней, куст можжевельника, припавший к земле, и бездна. Тиберий остановился у самого края, глядя вниз, на белые буруны, и некоторое время молчал. Ветер трепал его плащ, бросал в лицо соленую пыль.
— Подойди, — сказал он, не оборачиваясь.
Александриец приблизился. Его звали Трасилл, и он не был похож на других. Те, кто приходили раньше, а их было уже пятеро, и все пятеро остались там, внизу, среди рифов, те дрожали, заискивали, рассыпались в льстивых пророчествах. Этот не дрожал, он смотрел на Тиберия спокойно, без страха, но и без вызова.
— Разложи свои таблицы, — приказал Тиберий.
Трасилл разложил складной стул, сел, достал из сумки астрономические таблицы, бронзовый циркуль, солнечные часы размером с ладонь. Он работал долго. Солнце поднялось выше и начало припекать, ветер трепал края папирусов, но грек не обращал на это внимания. Он считал, сверялся с записями, снова считал, и его лицо постепенно менялось. Похоже, он нашел что-то, чего не ожидал.
— Говори, — сказал он.
Трасилл поднял глаза. Его голос был ровным, но в нем слышалось странное, почти благоговейное волнение.
— Ты переживешь годы унижений, — сказал он. — Ты будешь забыт, осмеян, лишен всего. Но это не конец, затем я вижу восхождение, медленное, трудное, но неотвратимое. Ты достигнешь вершины мира, будешь держать в руках огромную власть. Скорее всего, ты станешь принцепсом Рима.
Ветер завыл в камнях. Тиберий не шевелился. Его лицо ничего не выражало.
— Ты будешь править долго, — продолжал Трасилл, вглядываясь в свои расчеты. — Но твое правление будет... темным. Не знаю, что это значит.
Внизу грохотало море. Чайки кричали где-то далеко, за мысом.
Тиберий подошел ближе. Он стоял над греком, высокий, мрачный, его тень падала на астрономические таблицы.
— Твои расчеты красивы, грек, — сказал он тихо. — Но есть еще один вопрос, контрольный. Прежде чем я поверю тебе.
Трасилл ждал.
— Взгляни на свои звезды еще раз, — медленно, с расстановкой произнес Тиберий. — И скажи мне: какой у тебя самого сегодня гороскоп? Что ждет тебя в этот самый час и в эту самую минуту?
За спиной Трасилла, в трех шагах, застыл нумидиец. Его руки висели вдоль тела.
Трасилл посмотрел на Тиберия. Потом на раба. Потом снова на свои таблицы.
— А, так вот в чем дело, — сказал он. — Я проверяю свой гороскоп раз в декаду, последний раз это было позавчера. Звезды мне предсказали, что я избегну страшной, смертельной опасности. Сдается мне... впрочем, стоит проверить.
Он начал считать, быстро, торопливо. Вдруг его пальцы задрожали.
— Что ты видишь? — спросил Тиберий.
Голос грека сорвался до шепота:
— Я вижу... — он поднял на Тиберия глаза, полные неподдельного, дикого ужаса. — Я вижу, что прямо сейчас, в эту секунду, надо мной нависла ужасная, смертельная угроза. Воздух вокруг меня отравлен гибелью.
Тиберий расхохотался. Это был не радостный смех и не злобный, так смеется человек, который долго искал что-то в темноте и, наконец, нашел. Он смеялся, его плечи тряслись под плащом, и морщины собирались у глаз. Нумидиец, так и не дождавшийся приказа, недоуменно переступал с ноги на ногу. Трасилл стоял ни жив ни мертв.
Тиберий перестал смеяться. Шагнул к греку, положил руки ему на плечи, крепко, по-солдатски, и развернул лицом к себе, спиной к обрыву.
— Ты действительно зрячий, Трасилл, — сказал он. В его голосе звучало глубокое, почти нежное уважение. — Твои звезды не солгали. Ты спас свою жизнь.
Он обнял астролога за плечи и увлек прочь от края.
С этого дня Трасилл поселился на вилле, он стал тенью Тиберия, его советником и утешителем. А Тиберий, сидя вечерами на террасе и глядя, как зажигаются первые огни в небе, думал о том, что сказал грек. Он не знал, правда ли это. Но теперь у него появилась надежда.
41 год
Армянский царь Тигран умер, с его смертью началась междоусобица, в которой победил ставленник Парфии. Армения, завоеванная Тиберием два десятилетия назад, снова отпала от Рима.
Римские легионы начали передислоцироваться на восток. Девятнадцатилетний Гай Цезарь получил проконсульский империум, прибыл на Хиос и объявил, что это временный штаб грядущей войны. Основные силы собирались в Сирии, а на Хиосе он проводил строевые смотры и дипломатические приемы, красовался в золоченом панцире, а вечерами пировал. Заместителем ему Август назначил Марка Лоллия, который шестнадцать лет назад потерял в Галлии легионного орла, войск ему после того позора больше не давали, но как администратора и дипломата использовали. По всей видимости, Август опасался ставить под начало внука авторитетного и решительного императора наподобие Вара или Агенобарба — ясно, кому в таком случае будут подчиняться легионы. А Лоллию после германского позора ни один легионер подчиняться не станет.
Лоллий превратил Гая в марионетку. Пел ему дифирамбы, объяснял, что никто, кроме Лоллия, не понимает истинного величия Гая, всячески поощрял его высокомерное тщеславие, позволял юноше упиваться величием, а реально Гай принимал лишь те решения, которые диктовал Лоллий. А Лоллий диктовал то, за что ему платили.
Тиберий Лоллия презирал. Если Лоллий садился в сенате рядом с ним, Тиберий молча пересаживался. Однажды Лоллий подошел к Тиберию с дружеским поцелуем, тот выставил локоть, Лоллий едва увернулся. В другой раз Тиберий выступал сразу после Лоллия и сказал следующее:
— Мы выслушали мнение Марка Лоллия. Жаль, что его красноречие не помогло ему удержать пятый легион в Германии. Оставим его пустые слова и перейдем к делу.
Теперь Лоллий стал нашептывать Гаю, будто Тиберий собирается восстать, уже ведет переписку с легатами, а те только рады присягнуть легендарному в прошлом императору. Еще Лоллий говорил, что это Тиберий довел его мать до душевного расстройства, и доля правды в этих словах была. Друзья Гая стали повторять эти слова, а однажды посреди пира один молодой трибун во всеуслышание пообещал Гаю привезти голову Тиберия на блюде, как принято у евреев, и все смеялись, и никто его не порицал.
Тиберий решил нанести Гаю визит. Нанял актуарий и после четырех дней пути прибыл на Хиос. Никто не встретил его на причале. Он сошел на берег, высокий, сутулый, в простой тоге частного гражданина, и толпа расступилась перед ним не из почтения, а из равнодушия. Его не узнавали. Человек, перед которым пять лет назад трепетали вожди германцев, теперь шел пешком через рыночную площадь, лавируя между корзинами с рыбой и лотками менял, пробираясь к резиденции юного наместника.
В приемной он подошел к столу секретаря и сказал:
— Приветствую. Я здесь, чтобы просить об аудиенции у Гая Цезаря, будущего принцепса.
Секретарь даже не поднял глаз от свитка. На Хиос ежедневно прибывали десятки разнообразных просителей.
— Гай Цезарь занят, — сказал он.
— Писец, доложи Гаю Цезарю, что прибыл Тиберий Клавдий Нерон, — глухо, но отчетливо произнес Тиберий. — Доложи Цезарю, я жду во дворе.
Секретарь торопливо поднялся со своего стула, его движения потеряли былую вальяжность и стали суетливыми. Он низко наклонил голову, пряча глаза, и обеими руками поправил складки своей тоги.
— Прости, господин... — пробормотал вольноотпущенник. — Я не узнал тебя в этом платье. Я немедленно доложу о твоем прибытии Марку Лоллию. Пожалуйста, подожди здесь. Ожидание не затянется.
Ожидание затянулось на три часа. Секретарь вскоре вернулся и ничего не сказал, сел обратно на свое место, как будто ничего не произошло. Тиберий не стал его ни о чем спрашивать, это унизительно. Он стоял посреди двора под палящим солнцем, никто не предложил ему ни воду, ни стул. Мимо проходили трибуны, центурионы, гражданские чиновники, многие замедляли шаг, открыто разглядывали его, перешептывались и ухмылялись. Заболела голова.
Он подумал, что пора уходить, что только так можно сохранить остатки чести. А потом подумал, что в этом случае его точно убьют. Пять лет назад он был готов умереть, а сейчас?
Наконец, вышел секретарь, другой, повел внутрь, в зал приемов. Ароматы благовоний висели в воздухе так густо, что кружилась голова. На стенах фрески с изображениями побед Августа. На высоком позолоченном кресле, больше похожем на трон восточного сатрапа, восседает Гай Цезарь, во взрослом виде на удивление красивый, совсем не похож на отца. В Риме он не посмел бы сесть на кресло со спинкой, как баба. Одет в пурпур, на пальцах перстни с геммами, на плечах плащ триумфатора, расшитый золотыми пальмовыми ветвями. Он что, не понимает, что выглядит как ряженый комедиант? Вокруг толпится золотая молодежь, сыновья сенаторов и всадников, получившие почетные должности просто так. А вот и Марк Лоллий, уже совсем старик, увешан драгоценными побрякушками, как елка у германцев в праздник Йоль.
Тиберий вошел, его шаги гулко отдавались под мраморными сводами. Он подошел к помосту, опустился на одно колено, склонил голову, как перед Августом.
— Приветствую тебя, Гай Цезарь, принцепс юношества и надежда Рима, — голос его был глух, но тверд. — Частный гражданин Клавдий Тиберий Нерон прибыл, чтобы засвидетельствовать почтение и верность.
Гай Цезарь не поднялся, он смотрел на коленопреклоненного мужчину с ленивым, царственным безразличием. На его губах играла усмешка. Он знал, что этот человек водил легионы, когда сам Гай еще играл деревянными лошадками. Знал и наслаждался сегодняшней ситуацией, он видел в ней собственное величие.
В тишине зала раздался смешок, кто-то из свиты сказал:
— Глядите, родосский старик приполз погреться в лучах истинного солнца.
Марк Лоллий улыбнулся и добавил, не понижая голоса:
— В сандалии Клавдия въелся песок Родоса. Ему больше идет спорить с греческими софистами, чем стоять перед будущим принцепсом.
Тиберий слышал каждое слово. Его лицо было неподвижной маской, он думал: а точно ли он хочет жить дальше? Трасилл обещает величие после унижений, но стоит ли оно того? Наверное, стоит. Если он сейчас на кого-нибудь бросится, он успеет убить одного или двух, потом преторианцы его зарежут, позора еще больше. Не стоило вообще сюда ехать, не такого он ожидал.
Наконец, Гай Цезарь прервал молчание. Он небрежно, почти лениво махнул рукой:
— Встань, Клавдий. Мой божественный дед писал мне о твоем смирении. Я рад видеть, что ты оставил свои прежние амбиции. Можешь возвращаться на свой остров и продолжать свои... — он сделал паузу, подбирая слово, — философские изыскания. Мы не держим на тебя зла, пока ты помнишь свое место.
Тиберий поднялся и вышел из зала под продолжающийся шепот и смешки свиты.
* * *
Он снова стал плохо спать по ночам. Сидел у очага, смотрел в огонь и слушал. Каждый шорох за стеной был шагами наемного убийцы, каждый крик ночной птицы — сигналом лазутчиков. Он знал, что это безумие, то же самое, которое загнало его сюда, оно снова вернулось. Знал и ничего не мог с собой поделать.
Известия из внешнего мира доходили редко. Гай Цезарь стал консулом, состоялось то самое отсроченное избрание, которое так взбесило Тиберия пять лет назад. Армия выступила на восток, на берегу Евфрата Гай Цезарь встретился с парфянским царем Фраатом (по крови наполовину римлянином) и тот принял его требования, обещал не вмешиваться, когда римские легионы пойдут на Армению. Овидий, любимый (во всех смыслах) поэт Юлии, закончил поэму "Наука любви", говорят, она художественно прекрасна, но аморальна, это скандал.
Однажды вечером Тиберий сидел на скамье в перистиле. Рядом сел Трасилл.
— Ты веришь в свои звезды? — спросил Тиберий.
— Верю, — ответил грек.
— Тогда скажи: стоит ли терпеть? Может, проще закончить все здесь? — он говорил без пафоса, без трагедии, будто спрашивал о погоде. — Я могу выйти на Псофиду, один шаг и все кончится. Никакого больше позора.
— Ты так не сделаешь, — сказал Трасилл. — Твои звезды сейчас на самом дне, ниже, чем когда мы встретились. Но их ход неизбежен. Скоро начнется подъем.
Тиберий долго молчал. Огонь в очаге догорал, тени плясали на каменных стенах.
— Сколько еще? — спросил он, наконец.
— Не очень долго. Потерпи.
В другой вечер Тиберий захотел выпить вина и как-то незаметно напился так, как не напивался много лет, притом не в компании, а один, как конченый пьяница. Он плеснул вином в очаг — возлияние Весте. Угли зашипели, взвился густой сизый пар, пропитанный запахом винограда смолы. Дым заполнил комнату, заклубился под низким потолком, и в этих клубах Тиберию почудилось движение. Он замер.
— Друз? — голос был хриплым, чужим.
Дым сгустился у противоположной стены, и на мгновение, на одно лишь мгновение, Тиберий увидел его. Высокий, широкоплечий, в лорике и с мечом на поясе, светлые кудри, которые когда-то обожали легионеры, лицо, которое он помнил лучше, чем свое собственное. Друз стоял в полумраке и смотрел на него, без укора, без жалости, просто смотрел. Как всегда.
— Зачем ты оставил меня? — прошептал Тиберий. — Зачем ты ушел к богам, а меня бросил гнить в этом гадюшнике?
Видение молчало. Тиберий рванулся вперед, упал на колени перед очагом, глаза наполнились слезами.
— Посмотри на меня! — закричал он. — Посмотри, во что они превратили Клавдия! Твой старший брат, который вынес на плечах всю Паннонию, теперь стоит на коленях перед мальчишками! Я ползал в ногах у Гая Цезаря на Хиосе! Я просил пощады у щенка, который не знает, как пахнет кровь на гладиусе!
Он схватился за голову и зарыдал, страшно, беззвучно, всем телом. Великий полководец, покоритель Реции, Паннонии и отчасти Германии, триумфатор, император, плакал, сидя на мозаичном полу.
— Рим предал нас, — шептал он, раскачиваясь. — Мать видит во мне только игровую фишку, Август прогнал меня, как собаку. Я один, совсем один. Каждое утро я просыпаюсь и жду яда в чаше или кинжала в спину. Почему смерть забрала тебя, честного и чистого, а меня оставила подыхать в этой клетке?
Ветер завыл, ставни дрогнули, дым над очагом рассеялся, силуэт брата исчез, растворился в темноте, как не было. Тиберий остался один.
Он сидел на полу, обессиленный, с опухшим лицом. Слезы высыхали. И вместе с ними уходило что-то еще. Возможно, последняя человеческая слабость, он выплакал ее, выкричал в темноту, выжег в огне. Его начало отпускать.
43 года
Впервые за несколько лет Тиберия посетил гость. Публий Сульпиций Квириний, дукс, триумфатор и консуляр, но не император. Они общались в сенате, но никогда не служили вместе. Квириний служил в Малой Азии, а затем в Африке. Он был таким же угрюмым занудой, как Тиберий, безродным, как Агриппа, и, пожалуй, менее талантливым. Тиберий уважал его, и он уважал Тиберия.
Он принес новости. Восемнадцатилетний Луций Цезарь, младший брат Гая, поехал в Иберию, в Массилии заразился малярией и умер. В Риме ходят слухи, что его отравили, но нет, непохоже. Лоллия разоблачили, он был завербован парфянами и передавал им секретные сведения. Он успел покончить с собой. Квириний едет его заменить.
— Возможно, ты зря меня посетил, — сказал Тиберий. — Я слышал, что трибуны Гая Цезаря обещали ему привезти мою голову на блюде.
— Тебе известно, кто именно? — спросил Квириний.
— Нет.
— Жаль. Узнаю — отправлю в Аид без лишнего шума. Полагаю, тебе нечего бояться, не удивлюсь, если Август призовет тебя обратно на службу. Хороших полководцев не хватает. Гай не оправдал ожиданий, Луций умер, Август стар. Полагаю, следующим принцепсом станешь ты.
Трасилл не обманул, звезды прошли нижнюю позицию и начали подниматься. Тиберий подумал, подумал и написал Августу очередное письмо, просьбу разрешить вернуться в Рим к частной жизни.
Пришел ответ от Августа: "Ты возвращаешься в Рим как частное лицо. Тебе запрещено принимать участие в государственных делах, появляться в сенате и приближаться к легионам. Ты будешь жить тихо и незаметно. Не испытывай мое терпение".
Звезды поднимаются.
* * *
Он вернулся в Рим. Не в свой дом в центре города, это было бы слишком вызывающе, он арендовал виллу в садах Мецената и поселился там.
Мать нанесла ему визит. Она выглядела так же, как всегда: прямая спина, темная столла без украшений, волосы убраны в строгий нодус. Ей шестьдесят, но она выглядит не как старуха, а как женщина, которая переживет всех.
— Ты постарел, — сказала она вместо приветствия.
— А ты нет.
Она чуть склонила голову, принимая комплимент.
— Август согласился вернуть тебя только с одним условием, — сказала она. — Ты будешь жить как тень. Никаких пиров, никаких речей, никакого сената. Ты должен убедить его, что умер для политики. В Риме больше не помнят твоих триумфов, Тиберий. В Риме помнят, как ты бросил все и сбежал на Родос. Веди себя как проситель. Возможно, через год или два Август смягчится.
— А если нет?
Ливия посмотрела на него долгим взглядом, в ее глазах не было ни жалости, ни сомнения.
— Тогда ты умрешь частным лицом. Но, по крайней мере, умрешь в Риме.
* * *
Рабы сновали взад-вперед: один разогревал масло для умащения, другой держал наготове белоснежную мужскую тогу, третий поправлял складки на ложе. Друз стоял посреди комнаты, чуть ниже отца и чуть шире в плечах, лицом очень похож на отца, голова Тиберия на торсе Агриппы. Ему только что исполнилось пятнадцать. Его тело блестело от масла, которое раб втирал в плечи. Он стоял неподвижно, как статуя. На груди лежала детская золотая булла на цепочке.
Вошел Тиберий, в простой гражданской тоге без каймы, без перстня, без знаков отличия. Он держал в руке шкатулку-капсулу из кипарисового дерева. Рабы замерли. Тиберий жестом отослал их. Потом подошел к сыну.
— Буллу, — сказал он негромко.
Друз снял через голову золотой медальон. Детский амулет, защищавший от сглаза, больше не нужен. Тиберий уложил его в капсулу, закрыл крышку.
— Это останется у ларов, — сказал он.
Рабы вернулись и начали облачать Друза в тогу. Белоснежная шерсть легла на плечи, они принялись укладывать складки. Друз стоял и терпел.
— Сегодня на Форуме на тебя будут смотреть тысячи глаз, — заговорил Тиберий, его голос был ровным, наставительным. — Они будут искать на твоем лице мою обиду. Они ничего не найдут. Не смей смотреть ни на кого с вызовом, улыбайся друзьям Августа, будь любезен.
— Почему? — Друз резко дернул плечом, раб, поправлявший складку, отдернул руки. Юноша повернулся к отцу. Его глаза, светлые, клавдиевские, горели. — Почему Гай Цезарь на Востоке командует легионами, а мы прячемся здесь, словно воры? Ты — Клавдий, ты побеждал германцев, ты вел легионы через Альпы! Почему мы терпим это? Почему ты все бросил и сбежал?
— Тише, — сказал Тиберий.
— Я не хочу тише! — Голос Друза сорвался. — В сенате говорят, что принцепс тебя презирает. Мои друзья смеются у меня за спиной.
В комнате повисла тишина. Тиберий не шевелился, его лицо не дрогнуло. Он шагнул к сыну, взял за подбородок, не грубо, но крепко, заставляя смотреть себе в глаза.
— Ты пойдешь за мной, — произнес он ледяным голосом. — И ты будешь держать голову так, словно за твоей спиной стоят мои легионы. Не потому что ты горд, не потому что ты Клавдий, а потому что иначе ты сгниешь раньше, чем твоя тога успеет впервые запачкаться. Ты меня понял?
Друз молчал, его челюсть дрожала под отцовскими пальцами. Он хотел оттолкнуть его, Тиберий видел это в его глазах, но что-то удержало.
— Я понял, — выдавил он.
Тиберий отпустил его, отступил на шаг.
— Хорошо, — сказал Тиберий. — Тогда идем.
Он повернулся и вышел. Друз последовал за отцом, на полшага позади, как положено сыну. Его спина была прямой, голова — высоко поднятой. Никто из прохожих не догадался бы, что они только что ссорились, никто не увидел бы в нем сына изгнанника. Он был Клавдием, и он держал голову так, словно за его спиной стояли легионы.
* * *
Палестра была укрыта от посторонних глаз высокими стенами и густой живой изгородью из лавра. Здесь, на утоптанном сером песке, Тиберий проводил часы, которых у него теперь было в избытке. Частное лицо не ходит в сенат, не командует легионами, не принимает клиентов. Частное лицо тренируется или сходит с ума от бездействия.
Солнце стояло высоко и пекло немилосердно. Тиберий взял деревянный рудис, тяжелый, в два раза тяжелее боевого гладиуса, и плетеный щит, вдвое тяжелее боевого щита. Подошел к палусу — толстому дубовому столбу в человеческий рост, сплошь покрытому вмятинами и зазубринами от тысяч прошлых ударов. Сделал глубокий вдох и начал ритуал.
Щит поднять до уровня глаз, локоть правой руки прижат к боку. Короткий шаг вперед, удар щитом в верхнюю часть столба, туда, где у настоящего врага лицо. Колющий удар рудисом снизу вверх, в область подмышки врага. И сразу назад, под защиту щита. И повторить тысячу раз, в разных вариантах: в живот, в пах, в подбородок. Рядом со вторым палусом упражняется Друз, неумело, но в целом правильно, Тиберий не стал его поправлять.
Потом поединок. Палус обучает правильным движениям, поединок — стойкости, бесстрашию и рассудительности, умению планировать бой.
— Начали, — сказал Тиберий.
Друз атаковал первым, бросился с яростью, не свойственной учебному бою, целил в голову. Тиберий легко ушел в сторону, подставил щит, дерево ударило в дерево.
— Слишком широкий размах, — сказал он ровно. — Легко заблокировать и ты открываешь плечо для контрудара.
Друз не ответил, он ударил снова, на этот раз снизу-сбоку, попытался достать отца под ребра, это он зря, удар красивый, но почти никогда не получается. Тиберий парировал ленивым экономным движением и отступил на полшага.
— Будь проще, — сказал он. — Не красуйся, побеждай. Кроме того, держи центр тяжести ниже.
Друз зарычал, как пес (сам, конечно, думает, что как лев), и бросился снова. Теперь он решил одолеть скоростью, его рудис так и мелькал, бил и бил, в туловище, в голову, по ногам, каждый удар был пропитан яростью, чрезмерной для тренировки.
Тиберий защищался. Он не нападал, только отбивал, уходил, блокировал. Но с каждым ударом сына его глаза становились холоднее. И в какой-то момент что-то в Тиберии сломалось. Он перестал отступать, его движения изменились, исчезла ленивая плавность, исчезла учительская снисходительность. Он шагнул вперед, его щит врезался в щит сына, того отбросило. Ударил рудисом в бок, Друз блокировал, но потерял равновесие, второй удар щитом заставил его упасть на одно колено. Он открыл голову и Тиберий нанес страшный рубящий удар прямо по темени... почти. В последнее мгновение изменил направление удара, шлепнул плашмя по щеке и уху, Друз взвизгнул как поросенок, Тиберий пнул ногой его щит, Друз упал на спину, рудис выпал из руки. Друз лежал, тяжело дыша, прижимая к груди ушибленное запястье, и смотрел на отца снизу вверх. В его глазах, расширенных, диких, не было страха, была дикая ярость, какая-то гладиаторская, это ненормально.
Тиберий замер. Он смотрел на сына, на его начинающую опухать щеку, на тяжело вздымающуюся грудь, на его глаза, и вдруг увидел себя, давнего, молодого, который стоял над мертвым кабаном и весь дрожал. Вот оно, его отражение, лежит на песке.
Он медленно опустил рудис, бросил его на песок, сделал шаг назад.
— Встань, — сказал он глухо. — На сегодня хватит.
Повернулся и пошел к дому. Его спина была прямой, шаг твердым, но внутри у него дрожало. Он едва не покалечил сына, едва не перешел грань, за которой кончается урок и начинается убийство. Неужели безумие снова начало подступать?
45 лет
Римская армия осадила Артагир, комендант крепости по имени Аддон вызвал Гая Цезаря на переговоры, вероломно ударил кинжалом в грудь и убежал под защиту стен. По-видимому, он думал, что римлянами командует Гай, и смерть полководца прекратит войну. Он дважды просчитался. Во-первых, Гай не умер, а во-вторых, войсками реально командовал Квириний, так что война продолжилась без заминки. Крепость вскоре пала и была разрушена, город разграблен, а все пленные казнены как жест возмездия. Война закончилась, Армения снова стала римским клиентом.
Рана Гая затянулась снаружи, но воспалилась внутри, причиняла боль, порождала лихорадку. Временами Гай начинал харкать кровью и зловонным гноем, затем словно выздоравливал на несколько дней, и затем все по новой, только хуже. Зимой он уже не мог ни сидеть на лошади, ни ходить без посторонней помощи. Он сложил все полномочия, покинул армию и по дороге в Рим умер.
Звезды поднимаются.
* * *
К нему пришла мать. Закрытые носилки остановились у дальнего входа, скрытого от улицы старой оливой. Двое рабов-германцев, молчаливых и огромных, проводили ее до дверей и остались снаружи. Ливия вошла в атриум, сбрасывая на ходу темное покрывало, и остановилась у жаровни.
Тиберий ждал ее. Он знал, что она придет, не сегодня, так завтра, не завтра, так через декаду. С тех пор, как известие о смерти Гая достигло Рима, город гудел, как растревоженный улей. Что-то должно случиться.
— Ты долго собиралась, — сказал он вместо приветствия.
Она опустилась в кресло, не дожидаясь приглашения. Ее спина была прямой, лицо — безупречным, а в глазах, светлых и цепких, горел огонь, которого Тиберий не видел давно.
— Август тебя усыновит, — сказала она. — Завтра или послезавтра. Я выжала из него это обещание сегодня днем. Мы победили, Тиберий.
Тиберий молчал. Он смотрел на мать, на ее безупречную прическу, на ее спокойные руки, сложенные на коленях, и думал о том, чего стоила ей эта победа. Она ждала этого часа сорок с лишним лет. С того самого дня, как предала Тиберия Клавдия Нерона старшего и стала женой принцепса. Она ждала, плела интриги, возможно даже, кого-то отравила (хотя вряд ли), хоронила внуков Августа, и вот теперь сидела перед ним и говорила: "Мы победили".
— На каких условиях? — спросил он.
— Ты усыновишь Германика.
Тишина. Дождь, барабанивший по имплювию, на мгновение стих. Германик — это восемнадцатилетний сын покойного Друза, племянник Тиберия, двоюродный внук Августа. Хороший парень, но пока никак себя не проявил.
— В нем течет кровь Юлиев и Клавдиев одновременно, — сказала Ливия. — Старик хочет, чтобы власть вернулась к его потомкам. Ты станешь принцепсом, но после тебя эта магистратура перейдет к Германику. Это разумный компромисс.
Тиберий встал, отошел к окну, остановился, глядя в темноту.
— Опять, — сказал он глухо. — Опять он забирает у меня все. Сначала он забрал у меня Випсанию, а теперь я должен предать собственного сына ради племянника?
— Не думай только о себе, — резко сказала Ливия. — Ты никто, семья — все. Клавдии поднимутся до небывалых высот. Ты не предаешь Друза, ты даешь величие нашему роду. Между прочим, есть еще Агриппа Постум, родной внук Августа. Если ты заартачишься, как тогда, перед Родосом, Постум повзрослеет и нас вырежут. Всех Клавдиев.
Она подошла к нему, повернула к себе, ее пальцы, холодные, твердые, сжали его запястье.
— Ты примешь условия, Тиберий. Ты умеешь терпеть лучше всех, ты справишься. А со следующими наследниками... — она чуть понизила голос, — мы разберемся потом.
— Ты всегда говоришь "потом", — сказал Тиберий. — Но "потом" никогда не наступает. Всегда появляется новое условие, новая обида, новая жертва.
— Такова плата за власть.
— Я устал платить.
Ливия отпустила его запястье, отступила на шаг, ее лицо, только что горевшее энергией, вдруг стало усталым.
— Я тоже устала, — сказала она тихо. — Но я не остановилась. И ты не остановишься. Потому что ты мой сын, в тебе течет кровь Клавдиев. Старик подпишет указ, ты войдешь в сенат как его наследник. И сделаешь, что он просит.
Она взяла покрывало, набросила на плечи и пошла к выходу. У двери остановилась.
— Германик — хороший мальчик, — сказала она, обернувшись. — Он не Гай. Он будет тебя слушаться. Не делай его врагом.
И вышла. Тиберий остался один.
"Мы разберемся потом", — сказала мать. Он догадывался, что это может значить. Что ж, пусть разбирается.
* * *
Зал был полон. Сенаторы стояли вдоль стен, как мраморные колонны, такие же неподвижные, такие же холодные. Преторианцы в парадных доспехах замерли у дверей. Магистраты, понтифики, весь цвет Рима собрался здесь, чтобы засвидетельствовать то, что раньше казалось невозможным. Не просто возвращение, нет, воскрешение.
Тиберий стоял перед трибуналом. Август сидел на курульном кресле посреди трибунала. Ему шестьдесят шесть, его лицо, всегда бледное, теперь казалось почти прозрачным. Руки, лежавшие на подлокотниках, слегка дрожали. Но спина была прямой, а голос, когда он заговорил, звучал все так же властно.
— Рим не может остаться без защитника, — произнес он, и зал замер. — Мои сыновья, Гай и Луций, в царстве теней. Ради блага римского народа я усыновляю тебя, Тиберий Клавдий Нерон.
Пауза. Сенаторы затаили дыхание.
— Отныне ты — Тиберий Юлий Цезарь.
Тиберий склонил голову, не низко, ровно настолько, сколько требует обычай.
— Я принимаю эту честь, — сказал он глухо. — И клянусь служить Риму так, как служит ему мой отец.
Август поднял руку, аплодисменты стихли.
— Но чтобы мир спал спокойно, — продолжил он, и его голос чуть окреп, — чтобы род Юлиев не пресекся, ты, Тиберий, примешь в свой дом моего внука.
Он сделал знак. Преторианцы расступились, и вперед вышел Германик, высокий, статный, но с уродливыми ногами — очень тонкими. Но если смотреть только на верхнюю половину, он был прекрасен той особенной, юношеской красотой, которая так нравилась плебсу. Он подошел к Тиберию и опустился на колено.
— Нерон Клавдий Друз, — произнес Август, — отныне будет твоим сыном. Твоим первенцем.
У подножия возвышения, среди других знатных юношей, стоял Друз. Ему было шестнадцать, почти семнадцать, его лицо покрылось красными пятнами, челюсти сжались так, что желваки проступили под кожей. Он смотрел на отца, в его глазах горела та самая дикая ярость, которую Тиберий видел в палестре. Их взгляды встретились, Тиберий прочитал в глазах сына все, что тот думал: "Ты предал меня, отдал мое место чужому, ты такой же, как все они". Вот он перевел взгляд на Германика. Вот будет скандал, если он набросится на него прямо здесь... Но нет, отвернулся.
Тиберий указал на Германика и сказал:
— Я утверждаю, что этот человек — мой сын по праву квиритов.
Август переспросил:
— Точно ли ты желаешь взять его в свой дом как сына?
— Желаю, — ответил Тиберий.
Август обратился к Германику:
— Нерон Клавдий Друз, претерпеваешь ли ты это?
— Претерпеваю, — ответил Германик.
— Отныне ты Германик Юлий Цезарь, — сказал Август.
Зал взорвался аплодисментами, сенаторы кричали здравицы, преторианцы салютовали.
Тиберий Юлий Цезарь. Будущий принцепс. Победа.
47 лет
Тиберий прибыл в Могонтиак, при въезде в лагерь легионеры окружили его и едва не затолкали, каждый хотел коснуться его руки или края одежды, многие плакали. Они кричали:
— Неужели мы видим тебя, император?
— Неужели мы приняли тебя живым?
— Я служил с тобой в Армении!
— Я получил награду из твоих рук в Винделиции!
Он повел в Германию восемь легионов, его сопровождали Вар и Сатурнин. Они прошли от Ренуса до Альбиса, разгромили лангобардов, херусков и хавков. Флот обошел Ютландию, вошел в устье Альбиса, доставил провиант, помогал штурмовать укрепления на речных островах. В целом славная победа.
На следующий год Тиберий запланировал поход на маркоманов, их вождь Маробод превратил свое племя в настоящее государство, как Рим при Ромуле. Он вырос в Риме заложником, получил отличное образование и обучился военному делу. Из него растили лояльного романизированного вождя, а вырастили нового Филиппа Македонского. Возглавив племя, Маробод преобразовал армию по римскому образцу, научил варваров ходить строем и строить укрепленные лагеря. Покорил лугиев, зумов и бутонов. Разделил войска на когорты и центурии и, если промедлить еще несколько лет, у него появятся легионы и легаты, это станет реально опасно. Один легион вроде уже есть.
Пять легионов Тиберия сосредоточились в Карнунте на Дунае, три легиона Сатурнина — на западе Германии, еще три легиона Мессалина — в Иллирике, в резерве. Предзнаменования были неблагоприятны: в Риме случился огромный пожар, а из Египта доносили о грядущем неурожае. И точно: когда легионы вторглись в земли Маробода, вспыхнуло восстание в Далматии и Паннонии одновременно. Огромное восстание, двести тысяч легкой пехоты и девять тысяч конницы. Это примерно столько же, сколько войск во всем Риме, варвары, конечно, хуже вооружены и обучены, но тем не менее. И еще у Маробода семьдесят с лишним тысяч бойцов, из них десять тысяч — легионеры, почти неотличимые от римских.
К счастью, Маробод ничего не знал о восстании в тылу римлян. Маробод видел, что происходит, понимал стратегию кампании, знал репутацию обоих дуксов и понимал, что его может спасти только чудо. И когда Тиберий прислал к нему посла с предложением мира, тот решил, что чудо случилось. От имени принцепса, сената и народа Тиберий признал Маробода равным независимым монархом, рексом, как Ромул, признал границы, предложил бессрочный договор о ненападении. Маробод этого, собственно, и хотел.
Тем временем восстание охватило Паннонию и Иллирик полностью. Мессалин с огромным трудом прорвался на северо-запад, в Сисцию, и заперся в этой крепости, перекрывавшей единственную удобную дорогу в Италию. Далматы, дезитиаты, пирусты, яподы и либурны немедленно осадили ее. Бревки, андизеты, амантины и скордиски пошли на восток, в Македонию. Тиберий возглавил западный фронт, восточный фронт пришлось возглавить пожилому легату Авлу Северу, безродному и ничем до того не прославившемуся, кроме того, что пробыл один год консулом. Больше просто некому.
* * *
Дождь шел третьи сутки. Он не прекращался ни на час, не ливень, не гроза, а мелкий, холодный, бесконечный дождь, который сочился с низкого неба, как гной из раны. Под ногами легионеров не земля, а первобытная каша, смесь грязи, глины, перегноя и воды. Она доходила до щиколоток, чавкала, хлюпала, засасывала. Она пахла гнилью, болотным газом и смертью.
Армия ползла сквозь эту кашу, как раненый змей. Легионы растянулись на десятки миль. Оси ломались в рытвинах, возницы, ругаясь, бросали телеги на обочинах. Солдаты скользили под тяжестью походных мешков, падали, поднимались и шли дальше. Никто не пел, никто не шутил.
Тиберий шел в общей колонне. Шел пешком, командирские сапоги-калцеи давно промокли насквозь. На плечах лорика с птеригами, поверх нее ярко-алый плащ-палудаментум. На поясе слева гладиус, справа пугио. Щит и шлем нес легионер-кальгатор, оруженосец.
В начале марша Тиберий изъял у командиров весь личный транспорт и сдал свой, потому и шел пешком. Все телеги, носилки, вьючные лошади и даже парадная повозка самого Тиберия, все отдано в общий обоз. Все личные рабы до конца похода стали государственными. Все личные запасы еды, включая изысканные яства — на общий склад. Личные врачи легатов и трибунов лечат всех.
Если он видел, что легионер упал в грязь и не может подняться — подходил и поднимал. Если видел, что застряла повозка — помогал выталкивать. Большой пользы от этих жестов не было, но солдаты видели заботу и верили, что император их не бросит.
Они прошли двести двадцать миль за две декады. Они успели, Сисция еще не пала. Осознав, какой большой гарнизон теперь в крепости, Батон далмат снял осаду и увел войска на восток. Тиберий не стал его преследовать, он дал войскам отдых, а затем начал постепенно расширять контролируемую территорию, вырезая одно племя за другим, этому он хорошо научился. По-любому, первая задач выполнена, Италия спасена от вторжения варваров. Хотя какие они варвары, оба вождя восстания, и Батон далмат, и Батон бревк, много лет служили в римских ауксилиях, они понимают дисциплину и тактику, и учат своих сородичей, с каждым годом все лучше. Когда-нибудь варвары станут неотличимы от римлян, тогда Рим падет.
48 лет
В Сисцию прибыл Германик, Тиберий поручил ему учет провианта. Германик стал умолять дать ему настоящее боевое задание, дескать, я приехал сюда сражаться. Тиберий дал ему под начало десять тысяч только что мобилизованных ауксилиев, половину составляли варвары-союзники, вторую половину — освобожденные рабы. Дал два месяца, чтобы сделать из сброда армию, и пожилого примуса пила по имени Секст, чтобы не позволил себя угробить.
— Я хочу, чтобы ты научился воевать, — сказал Тиберий. — Если ты способен превратить это стадо в легион — ты полководец. Если нет — ты всего лишь болтливый мальчик. Выбирай.
— Я принимаю командование, — сказал Германик.
Германик начал необычно. Он отобрал среди своего сброда сотню ранее служивших либо разбойничавших, ушел с ними в горы, они вошли в деревню мазоев и сразились с местным ополчением. Германик шел в первом ряду и лично зарезал одного врага, хотел больше, но не успел, мазои стали разбегаться и он никого не догнал. Они взяли зерно, скот и молодых девчонок в рабство, остальных перерезали. Когда они вернулись, он начал приказывать, и его стали слушаться.
Он разделил своих воинов на центурии, чтобы в каждой центурии говорили на одном языке. Назначил центурионами тех, с кем ходил набег. Приказал изготовить тяжелые копья-гасты и стал учить держать стену щитов, более сложные строевые приемы все равно освоить не успеют. Сам он вставал первым и ложился последним, ел ту же кашу, что и его солдаты, ходил с ними в декурсию, сражался на рудисах, устраивал учебные поединки строй на строй, иногда участвовал на одной из сторон, иногда нет.
Через месяц Тиберий прибыл в его лагерь. Приказал дежурному не докладывать Германику о его визите, долго стоял и смотрел, как идут занятия. Подошел Секст, отсалютовал, Тиберий сказал ему:
— Я думал, что пошутил.
— Я тоже, — кивнул Секст. — А он оказался таким же, как ты.
Тиберий, постоял, подумал. Потом спросил:
— А не слишком горяч?
— Нет, в меру, в самый раз.
Ауксилия Германика прошла по землям мазоев огнем и мечом. Они жгли деревни и поля, угоняли скот, забирали зерно и женщин и детей в рабство, мужчин резали. Крепости обходили, кроме самых малых. Больших сражений не устраивали, а беспокоящие нападения отбивали успешно, потери понесли минимальные.
Когда он вернулся в лагерь Тиберия, его солдаты шли строем, как на триумфе или овации. Они пели.
За этот поход Август присвоил Германику звание претора, а Тиберий просто сказал при встрече:
— Привет, дукс.
Это было выше всяких похвал.
48-53 лет
Потерпев неудачу на западном фронте, Батон далмат повел войска на восток, на соединение с Батоном бревком. Их армии соединились и у Вольцейских болот атаковали три легиона Авла Севера и два легиона Марка Сильвана. Внезапно напали на лагерь, который только начали укреплять, разметали ауксилиев и фракийцев, ворвались внутрь охраняемого периметра. То же самое однажды случилось с Тиберием в Паннонии, но здесь все сложилось гораздо хуже. Легионы отбились, но это была пиррова победа, погиб каждый десятый, обоз был уничтожен практически полностью. Север и Сильван прервали кампанию и стали прорываться к Тиберию, оборону Македонии оставили фракийцам. Прорвались с большим трудом и с большими потерями, варвары постоянно атаковали растянутые колонны на марше, если когорта успевала построиться в боевой порядок — отходили, если нет — убивали всех. Но все же прорвались.
Тиберий разделил армию на три корпуса: Авл Север пошел со свежими войсками обратно на восток, на помощь фракийцам, Марк Сильван пошел в Паннонию, сам Тиберий занялся Далматией. Они не ввязывались в большие сражения, они не столько воевали, сколько терроризировали мирное население. Строили укрепленный лагерь, совершали короткие однодневные вылазки, вырезали все деревни в радиусе дня пути, потом строили следующий лагерь и все по новой. Главный принцип — никогда не ночевать в поле, только на укрепленных базах. В редких случаях, против заведомо слабого противника, это правило нарушалось, но чаще — нет. Слухи бежали впереди легионов, вскоре иллирийцы стали бросать дома и несобранный урожай и бежать в панике на восток. Начался голод. Ко второй весне войны восставшие провинции потеряли десятую часть населения.
С концом распутицы война возобновилась, римляне снова продвигались, убивали и жгли. Летом Батон бревк капитулировал, условия были мягкими — клятва верности, заложники и умеренная контрибуция. Батон далмат вторгся в Паннонию, захватил Батона бревка, представил перед судом и лично привел смертный приговор в исполнение. Он рассчитывал, что после этого бревки вернутся к войне, но нет, они были полностью обескровлены, боеспособных мужчин практически не осталось, могущественное племя превратилось в беспомощную добычу для любого желающего. На восточном фронте тем временем к далматам присоединились сарматы и даки, но Авл Север отбился.
К началу зимы под властью повстанцев оставалась только горная Далматия. Римляне окружили ее цепью укрепленных лагерей и начали сужать кольцо, загоняя далматов как зверей на охоте. Батон надеялся отсидеться в крепостях, но нет, их брали одну за другой. При штурме Сплонума в Германика прилетел большой камень, щит раскололся, но лорика выдержала, Германик отделался ушибами.
В Ретиниуме далматы подготовили римлянам ловушку. На крыши домов, стоящих между внешними деревянными и внутренними каменными стенами, они уложили просмоленные вязанки хвороста, а когда римляне вошли в город, подожгли их зажигательными стрелами с внутренних стен. Это не спасло защитников, крепость все равно взяли, но у римлян погиб каждый седьмой.
Андутрий, свою столицу, варвары защищали еще отчаяннее, в штурмующих римских подразделениях погиб каждый пятый. Батон капитулировал на условии, что ему и семье сохранят жизнь и достоинство. Тиберий отправил его в ссылку в Равенну, выделил виллу, рабов и достойное содержание, Август согласился с этим решением. Крепости далматов срыли до основания, горцев принудительно переселили на равнины. Всех, кто пытался сопротивляться, убивали, а их семьи продавали в рабство. Вдов и сирот, умирающих от голода, собирали в лагеря, кормили, лечили, затем продавали в рабство. Тех, кто принес клятву верности, не трогали, все равно взять с них нечего, кроме их самих, а рынок рабов и так перегрет, цены обвалились.
Тиберию назначили триумф. Сенат предложил также присвоить ему почетное прозвище Панноник, получились бы дядя и племянник с созвучными прозвищами: Панноник и Германик. Но Август наложил вето. Германику, Северу, Сильвану и Мессалину присвоили звания триумфаторов без триумфа.
В это самое время в Германии служил префектом кавалерии знатный херуск по имени Арминий, на родном языке — Герман. Он вырос в Риме заложником, служил в ауксилиях, префектом кавалерийской алы, составленной из его соплеменников, лояльных Риму. Тиберий хорошо знал его и высоко ценил, в германских походах Арминий подчинялся непосредственно ему и отлично себя проявил. Тиберий ходатайствовал перед Августом, чтобы тот дал талантливому варвару римское гражданство и включил в сословие всадников, принцепс обе просьбы удовлетворил. В начале иллирийского восстания, в первые, самые тяжелые месяцы, его ала сражалась в Паннонии, в Вольцейском сражении он сам не участвовал, но хорошо знал, как оно проходило, какие ошибки сделали обе стороны, и как оно могло кончиться, если бы они их не сделали. Позже, когда стало ясно, что победа близка, мобилизованным варварам-союзникам разрешили вернуться в родные места. Арминий стал префектом у Вара, легата недавно образованной провинции Германия.
Вар, старый друг Тиберия, с возрастом изменился в худшую сторону. Стал высокомерен и самоуверен, полюбил бюрократию, временами проявлял неумеренную жестокость, так, в Иудее, сражаясь по приказу Августа за Ирода Антипу против Ирода Архелая, распял две тысячи евреев. В Германии он открыто презирал местные обычаи, это варваров бесило. А налоги, которые он установил, многие вожди считали чрезмерными.
Арминий решил стать рексом Германии. Он тайно договорился с вождями бруктеров, марсов, ансивариев и узипетов, те направили в Тевтобургский лес своих воинов, общим числом более десяти тысяч. В назначенный день он сообщил Вару, что одно из отдаленных племен восстало. Вар повел на подавление восстания три легиона из пяти, боевое охранение поручил Арминию. Накануне выступления к Вару пришел Сегест, тесть Арминия, и рассказал, что никакого восстания нет, а есть ловушка, в которой Арминий хочет уничтожить все три легиона. Вар посмеялся, всем ведь известно, что дочь Сегеста вышла за Арминия вопреки воле отца, вот он и беснуется. Надо же такое придумать — уничтожить три легиона!
Легионы вышли на марш, колонна растянулась на десять миль. Зарядил дождь, подул сильный ветер. Внезапно атаковали германцы, легкая пехота, сразу несколько отрядов в разных местах. Они забрасывали римлян дротиками, а когда те выстраивали стену щитов — растворялись в лесу. Кавалерия куда-то делась. Там, где центурионы не успевали построить солдат, варвары шли врукопашную и вырезали целые когорты. Все как на Вольцейских болотах, во второй части сражения, но гораздо лучше организовано, как будто варварами командует римский префект. Так оно и было.
Избиение продолжалось четыре дня. Воины Арминия не вступали в бой строем на строй, они атаковали из засад, а встретив организованное сопротивление, отступали и атаковали снова, в другом месте. Вар повел легионы на прорыв, но не справился, только двести римлян вырвались из Тевтобургского леса, еще тысячу германцы обратили в рабство, остальных перебили. Вар получил тяжелое ранение и покончил с собой.
Арминий провозгласил Германию независимым государством, а себя — лидером коалиции вождей, фактически, монархом. Объединенная германская армия двинулась к Ренусу, сметая все римское. Чиновников убивали, остальных римлян обращали в рабство, знатных матрон и их дочерей вожди разобрали себе в наложницы. Маленькие гарнизоны прорывались на запад, крепость Ализон держалась месяц, затем префект Луций Цедиций вывел гарнизон вместе с женщинами к Ренусу, где на восточном берегу стояли в прибрежных крепостях два оставшихся легиона, которыми теперь командовал Луций Аспренат.
Первые новости, пришедшие в Рим, сильно преувеличивали масштабы бедствия, говорили, будто Арминий вторгся в Галлию и продвигается на юг быстрым маршем. Август объявил чрезвычайное положение в городе Риме и выслал из города всех германцев, включая свою личную охрану. Объявил очередную мобилизацию граждан, граждане уклонялись, Август приказал казнить каждого тридцатого уклониста по жребию. В очередной раз освободили рабов, желающих воевать за Рим, но таких осталось немного, большинство рабов в Риме сейчас были иллирийцами, только что порабощенными и ненавидящими поработителей.
Тиберий прибыл в Кастра Ветера, принял доклад Аспрената. Германия потеряна, плацдармы на восточном берегу Ренуса сохранены. Ренус полностью контролируется римской речной флотилией, переправа Арминия в Галлию невозможна. У Арминия есть баллисты, но нет инженеров, он не может штурмовать серьезные крепости. Не все так страшно.
Арминий отправил послов к Марободу, предложил заключить союз против Рима. Как знак серьезности намерений, подарил Марободу отрезанную голову Вара. Маробод отказал, а голову Вара переслал в Рим для погребения.
Следующие три года Тиберий методично сгонял с земли племена, лояльные Арминию. Схема та же, что и раньше: строится укрепление, вырезаются все деревни на день пути вокруг, угоняется скот, уничтожаются посевы. Затем строится новое укрепление чуть дальше, и так далее. В итоге херуски, бруктеры и марсы лишились всех своих владений, теперь они пробавлялись охотой и собирательством в самых глухих лесах, до которых римляне пока не добрались. И еще они проедали запасы, захваченные в первые месяцы восстания.
К концу четвертой кампании стало ясно, что победа близка. Август отозвал Тиберия в Рим, на его место назначил Германика. Состоялся отложенный триумф за победу в иллирийской войне, на этот раз легионеры злословили триумфатора не пьяницей, а стариком, это слово стало его новым общепринятым прозвищем. Август официально объявил Тиберия соправителем. Августу тем временем исполнилось семьдесят пять, он страдал хроническим бронхитом, ревматизмом, камнями в мочевом пузыре, а его руки так тряслись, что он не мог держать стилус.
55 лет
Тиберий выехал в Иллирик, делать то, что раньше делал Август: переписывать население, прокладывать дороги, закладывать города. Август проводил его до Беневента, дал подробные инструкции, затем отправился на свою виллу в Ноле, отдыхать, в последние годы он отдыхал все больше. Между Аквилеей и Тригестом Тиберия догнал гонец-преторианец, вручил срочное письмо. Печать матери, не Августа. Он сорвал печать, раскрыл диптих.
"Принцепс умирает. Немедленно возвращайся. Если хочешь застать его живым — не медли ни часа".
Тиберий развернул коня и помчался на запад. На ближайшей станции пересел в повозку-цизиум и погнал в Нолу со всей возможной скоростью, меняя лошадей на каждой станции. Он не останавливался ни для еды, ни для сна.
Под стук копыт в голове крутились воспоминания.
Випсания. Август отнял ее у него так же буднично, как подписывал налоговые эдикты. "Ради блага Рима". Ради блага Рима он, Тиберий, был раздавлен и перемолот, и никто не спросил его, хочет ли он этого.
Родос. Белые камни, синее море, пустота. Восемь лет он сидел там, всеми забытый, пока Август перебирал других наследников. Гай и Луций, два мальчика, которых старик обожал, примеряли лавры в Риме, а он, Тиберий, ходил в греческом гиматии и делал вид, что ему все равно. Он был живым трупом, и только звезды Трасилла обещали ему, что однажды все изменится. Звезды не лгали, Гай умер, Луций умер и только тогда Август вспомнил о нем, не из любви, а из необходимости. Единственный оставшийся инструмент. Последний матерый волк в стае.
Тиберий знал, Август выбрал его от безысходности. Старик никогда не любил его, никогда не видел в нем сына. Только солдата, только инструмент империи.
Он ненавидел Августа. Ненавидел за Випсанию, за Юлию, за Родос, за холодные взгляды, за "безупречно, Тиберий, на тебя можно положиться". Но он и боготворил его. Август построил могучее государство из пепла гражданских войн. Август был величайшим человеком, которого когда-либо знал Тиберий, выше Агриппы, Мецената, Ливии, всех. И Август уважал и ценил его, хоть и не любил. И где-то глубоко в душе Тиберия, в самой темной ее части, жила странная, нелепая надежда, что перед смертью старик хотя бы раз посмотрит на него не как на полезный инструмент, а как на сына.
На пятый день он достиг Нолы. Вилла Августа стояла на невысоком холме, окруженная старыми кипарисами. Солнце клонилось к закату. Окна были завешены, у входа толпились преторианцы, секретари, врачи. Увидев Тиберия, они расступились. Он вылез из повозки, ноги затекли, он пошатнулся, но устоял, и, не сказав никому ни слова, вошел в дом.
Внутри пахло лекарственными травами и тем особым, кисловатым запахом, который бывает в комнатах, где лежит умирающий. Ливия встретила его в атриуме. Она была бледна, но спокойна, как всегда.
— Он ждет, — сказала она. — Иди.
Тиберий прошел в спальню. Август лежал на ложе, маленький, высохший, с пергаментной кожей, но в сознании. Увидев Тиберия, он попытался улыбнуться, получилась только слабая тень той прежней улыбки.
— Ты успел, — прошептал он.
Тиберий сел на низкий табурет у ложа. Он не плакал, Клавдии не плачут, но его губы дрожали.
— Я здесь, Цезарь, — сказал он. — Я здесь, отец.
Август долго смотрел на него, затем заговорил.
— Ты ненавидишь меня, — сказал он. — Я знаю. Ты ненавидишь меня за Випсанию, за Юлию, за Родос.
Тиберий не ответил.
— И правильно делаешь, — старик чуть приподнял угол губ, снова бледная тень улыбки. — Я знаю, что поступил с тобой дурно. Но я поступил бы так снова. Ты понимаешь почему?
— Да, — кивнул Тиберий.
— Ты, я и твоя мать — единственные, кто понимает, — Август смотрел ему прямо в глаза. — Мы не имеем права на счастье. Счастье — это для частных лиц. Мы — Рим.
Тиберий молчал, он знал, что старик прав. Именно это делало его ненависть такой безнадежной.
— Слушай меня внимательно, у меня мало времени. Я дам тебе три совета. Ты можешь их не принять, ты всегда был упрям, но ты их запомнишь.
Он сделал паузу.
— Первое. Презирай сенат, но соблюдай приличия. Я приучил их лизать мою руку, а тебя они боятся сильнее, тебе они будут лизать не только руки, но и ноги. Не верь ни единому слову, но никогда не показывай, что видишь их насквозь. Продолжай играть в республику, Тиберий. Римляне простят тебе тиранию, пока ты не говоришь об этом вслух.
Он перевел дыхание.
— Второе. Никаких новых завоеваний. Германия и Парфия сожрут все легионы и всю казну. Храни то, что есть. Может быть, когда-нибудь потом... Но не сейчас. Мы едва удерживаем то, что завоевали после божественного Цезаря.
Тиберий кивнул, он разделял эту точку зрения. Он не нуждался в этом совете, но принял его.
— Третье, — Август помедлил. Его глаза, устремленные на Тиберия, стали еще холоднее, еще яснее. — Остерегайся своей гордости. Ты слишком честен, Тиберий. Ты хочешь, чтобы они любили тебя за заслуги. Но чернь любит тех, кто устраивает игры и улыбается. Ты не умеешь улыбаться. Тебе придется научиться. Если не сможешь — вырасти Германика и отдай ему полномочия. За твое угрюмое молчание тебя убьют, а это снова гражданская война.
Тиберий долго смотрел на него, потом медленно наклонил голову, не как знак согласия, а как знак того, что услышал.
— Я запомню, — сказал он.
Август откинулся на подушку. Его дыхание стало чаще, мельче, он закрыл глаза. Тиберий думал, что разговор окончен. Он уже хотел подняться, когда старик снова заговорил, на этот раз почти шепотом, словно разговаривал сам с собой.
— Я оставляю им волка.
Тиберий замер.
— Ты понимаешь? — Август открыл глаза и посмотрел на него в упор. — Ты будешь править не сердцем, не улыбкой, не щедростью. Ты будешь перемалывать людей как зернотерка. Рим будет тебя ненавидеть. А теперь иди. Мне нужно... не стоит тебе этого видеть.
Тиберий встал. Он смотрел на старика, на этого маленького, высохшего человека, который сломал его жизнь и построил великое государство. На своего мучителя и своего создателя. На того, кто назвал его волком и был прав.
— Прощай, Цезарь, — сказал Тиберий и вышел из спальни. В атриуме его ждала мать — прямая, бледная, неподвижная, как статуя Юстиции, только Юстиция не седая и не морщинистая. Он не сказал ей ни слова, только кивнул. Она ответила таким же коротким кивком.
За окнами трещали цикады. Солнце клонилось к закату. Август умирал.
* * *
Август лежал, утопая в подушках, его взгляд был прикован к занавешенному окну.
— Причешите меня, — сказал он. — Я не желаю, чтобы они видели меня неопрятным.
Ливия, сидевшая у изголовья, сделала знак рабу. Спешно, но с величайшей осторожностью, слуга поднес гребень из слоновой кости к спутанным седым волосам принцепса. Другой раб помассировал лицо, чтобы поправить обвисшие щеки. Август готовился к своему последнему выходу.
В комнату допустили четверых избранных: Тиберия, Мессалина, Криспа и Пизона. Август обвел собравшихся долгим, ясным взглядом, тем самым, что завораживал людей десятилетиями. Тишина в комнате стала абсолютной, даже цикады, казалось, затихли.
И тогда он произнес по-гречески:
— Если все было хорошо, наградите нас аплодисментами и все вместе проводите с радостью.
Эти слова могут показаться высокопарными, но это просто стандартное завершение комедий, которые исполнялись перед плебсом. Не очень удачная шутка, на самом деле.
Возможно, он рассчитывал, что умрет сразу, как только произнесет эти слова, но этого не случилось. Некоторое время он пытался беседовать с гостями, но разговор не клеился и он их отпустил. Он умер позже, ближе к вечеру, рядом с ним была только жена. Последние его слова были такими:
— Ливия, помни о нашем союзе, живи и прощай.
* * *
— Постум, — сказала Ливия.
Тиберий не шевельнулся.
— Агриппа Постум, — повторила она. — Что ты собираешься с ним делать?
— А что с ним не так? — спросил Тиберий.
Последний сын Агриппы, рожденный после его смерти, вырос могучим, как отец, и неуравновешенным, как мать, а кроме того, скудоумным, упрямым и злым. Август счел его никчемным и лишил наследства. Узнав об этом, Постум устроил сцену, накричал на принцепса и среди прочего назвал его тираном. После этого по совету Ливии Август сослал его на остров Планазию, где Постум неожиданно увлекся рыбалкой и вроде успокоился.
— Он родной внук Августа, — сказала Ливия. — Единственный из выживших. Едва весть о кончине принцепса дойдет до Рима, недовольные легионы сделают Постума своим знаменем. Сенаторы, ненавидящие нас, только и ждут повода. Ты хочешь новой гражданской войны?
Тиберий медленно обернулся. Его глаза встретились с глазами матери.
— Чего ты хочешь, мать? — спросил он. — Скажи прямо.
— Он должен умереть.
Тишина. Только цикады за окном.
— Ты понимаешь, о чем просишь? — Тиберий говорил медленно, с расстановкой, и в его голосе закипала та самая глухая, ледяная ярость, которую он научился подавлять, но не научился гасить. — Ты просишь меня начать правление с убийства. С убийства парня, который ни в чем не виноват. Да, он необузданный дурак, но это не карается смертью!
— Я ничего у тебя не прошу, — Ливия смотрела ему прямо в глаза. — Я все уже сделала.
Тиберий замер.
— Что?
— Я уже отдала приказ. Постума убивают примерно сейчас.
Тиберий смотрел на нее, его пальцы побелели, на скулах заходили желваки.
— Ты... — он запнулся. — Ты отдала приказ от моего имени?
— В этом не было нужды. Считай, что я отдала приказ от имени здравого смысла. Ты должен понять: это не интрига, не месть и не жестокость. Это арифметика, один живой Постум равен десяти тысячам мертвых легионеров. И ты это знаешь. Ты сердишься только потому, что я сделала это без тебя. Лишила тебя возможности отказаться. Но ты бы не отказался, ты бы мучился, колебался, взвешивал и, в конце концов, сделал бы то же самое, возможно, слишком поздно. Я просто сэкономила тебе время и честь.
— Честь? — Тиберий горько усмехнулся. — Ты говоришь о чести? Ты только что приказала убить безоружного юношу и после этого говоришь о чести?
— Я говорю о Риме, — Ливия не отводила глаз. — Рим не может позволить себе роскошь чести. И ты не можешь. Может, ты думал, что власть — это только триумфы и лавровые венки? Власть — это тяжелые решения, нечистая совесть, компромиссы. Если ты не готов испачкать руки, ты не достоин сидеть на курульном кресле. Август знал это. Ты хочешь быть лучше его? Будь. Но сначала стань хотя бы вровень.
Тиберий долго молчал. Потом спросил:
— Кто знает?
— Только непосредственные исполнители.
— Ладно, — он выпрямился. — С этого дня ты больше не отдаешь приказов без моего ведома. Никаких. Ты поняла меня, мать?
Ливия чуть склонила голову в знак того, что услышала.
— Ты принцепс, — сказала она. — Тебе решать.
Она развернулась и вышла.
* * *
Вечер над виллой в Ноле опускался тихий и душный. Лагерь преторианцев, разбитый за стенами поместья, гудел обычным вечерним шумом: потрескивали костры, пахло чесночной похлебкой, звенели уздечки у коновязей. Солдаты перешептывались, официального объявления о смерти принцепса еще не было, но преторианцы уже знали.
Сей Страбон, префект претория, шагал через лагерь быстрым, размашистым шагом. Ему было шестьдесят, в Иллирии и Германии он служил у Тиберия трибуном-снабженцем, Тиберий его и предложил на эту должность.
У входа в личные покои Тиберия его остановили ликторы. Это была формальность, все знали его в лицо, но ритуал есть ритуал. Сей назвал себя, они расступились. Он вошел в коридор и почти сразу увидел Тиберия, тот как раз выходил из диаэты, маленького рабочего кабинета. Их взгляды встретились.
— Принцепс, — сказал Сей.
Это не было вопросом.
Сей отсалютовал от сердца к солнцу, Тиберий коротко кивнул.
— Тессера на сегодня, — сказал он.
— Слушаю, принцепс.
— Август.
Сей на мгновение замер. Имя покойного принцепса как пароль на ночь — это и знак траура, и дань уважения покойному.
— Август, — повторил Сей.
— Отправь вестников, — продолжал Тиберий. — Письма уже готовы.
— Будет исполнено.
Сей развернулся, чтобы идти, но Тиберий остановил его.
— Страбон.
— Да?
— Никаких разговоров о случившемся за пределами лагеря. Лагерь остается на месте, в полной готовности. Если кто-то попытается покинуть лагерь без моего приказа — арестовать и доложить мне.
Сей снова отсалютовал и вышел.
* * *
Заседание сената назначили в храме Конкордии, богини согласия, что стоит у подножия Капитолийского холма со стороны Форума. Тиберий недавно отреставрировал его на собственные средства, облицевал пол и стены ценнейшим мрамором, установил прекрасные картины и статуи, получился скорее музей, чем храм, и обряды, которые здесь проводились, были скорее гражданскими, чем религиозными. Здесь заключались договора, заканчивались войны, здесь же решили огласить завещание Августа.
В храме было душно. Сотни сенаторов в темных тогах без знаков отличия, в железных перстнях, как вольноотпущенники. Их лица были торжественны и скорбны, но под этой скорбью скрывалось напряженное ожидание. Каждый из них знал: сейчас решается судьба империи. Сейчас старик продиктует им свою последнюю волю.
Тиберий сел в первом ряду, рядом с трибунами и сыном Друзом, которого, кстати, избрали консулом на следующий год. На трибунале два курульных кресла и маленький столик. На креслах сидят консулы: Секст Помпей (тезка знаменитого пирата, ценитель литературы, покровитель Овидия) и Секст Аппулей, внучатый племянник Августа. Достойные мужи, толковые администраторы и порядочные люди. Смотрят на Тиберия сверху вниз, ждут знака начинать, это выглядит нелепо. Тиберий показал жестом, дескать, начинайте.
Вошли весталки, четыре жрицы в белоснежных одеяниях с суффибилумами, скрывающими лица. Старшая несла капсу, обтянутую белой кожей, крест-накрест перевязанную прочным шнуром и опечатанную печатью Августа. Консулы поднялись навстречу весталкам, Помпей принял коробку, осмотрел, показал Аппулею, тот тоже осмотрел. Консулы кивнули, весталки повернулись и направились к выходу, все так же безмолвно. Когда последняя переступила порог, прекон у порога трижды ударил о пол церемониальным жезлом. Помпей поднял руку и провозгласил:
— Благоговейте устами! Соблюдайте тишину!
Наступила тишина, полная, абсолютная, как при жертвоприношении. Помпей продолжил:
— Отцы-сенаторы! Девы-весталки доставили в этот священный храм волю нашего божественного принцепса Октавиана Августа. Печати на скриниуме проверены мною и моим коллегой Секстом Аппулеем. Они целы и не тронуты. Сейчас, по нашему консульскому приказу, вольноотпущенник Полибий сорвет путы и огласит перед лицом богов и Рима слова, которые определят судьбу государства. Внимайте в безмолвии.
Консулы опустились на свои кресла. Вышел Полибий, грека-вольноотпущенник, секретарь покойного принцепса, подошел к столику, в этот момент Тиберий громко застонал, закрыл лицо руками и начал рыдать. Полибий остановился в недоумении. Помпей встал и обратился к Тиберию:
— Клавдий Тиберий, сенат видит твое горе и разделяет великую скорбь всей республики. Ты сын покойного принцепса и его законный соправитель. Твой голос — голос порядка, необходимого Риму. Возьми слово, Клавдий. Направь отцов-сенаторов, мы готовы слушать твою волю.
Тиберий забормотал, его голос дрожал и срывался:
— Нет, Секст Помпей, я не могу. Пощадите... У меня нет сил говорить перед вами. Мой разум помутился от горя, а голос застревает в груди. Государство осиротело. Мой отец... его больше нет. Как я могу думать о бремени власти, когда я раздавлен? Мои плечи слишком слабы для этой ноши... Я не готов. Рим полон достойных мужей, а я... прошу вас, отцы-сенаторы, умоляю об одном, не возлагайте на меня то, что мне не под силу. Позвольте мне лишь исполнить сыновний долг, быть рядом с его телом, охранять его прах на похоронах до Мавзолея... Большего я сейчас понести не могу. Оставьте меня с моей скорбью...
Помпей ответил ему ясно и четко:
— Клавдий Тиберий, закон республики безжалостен, и он требует от нас стойкости именно тогда, когда сердца разрываются от горя. Твой сыновний долг священен. Сенат единодушно вверяет тебе охрану тела и праха твоего великого отца, никто иной не достоин этой чести. Но Рим не может оставаться слепым. Сначала мы должны выслушать то, что принцепс Август завещал своему народу. Полибий, начинай чтение.
Полибий аккуратно разрезал шнур канцелярским ножом-скальпрумом, снял печати, положил их на блюдо, которое поднес раб и тут же унес. Снял крышку, вытащил кодекс, начал читать вслух:
— Так как жестокая судьба отняла у меня моих сыновей, Гая и Луция, пусть Тиберий Цезарь будет моим наследником в двух третях моего имущества. Пусть Ливия будет принята в род Юлиев, примет имя Августа и станет наследницей одной трети моего имущества...
Дальше Полибий зачитал донации: каждому римскому гражданину, получающему бесплатный хлеб — триста сестерциев, каждому легионеру — тоже триста, каждому солдату городских когорт — пятьсот, каждому преторианцу — тысячу. Цифры те же, что были у Юлия Цезаря, но круг получателей определен немного иначе, на слух незаметно, но итоговая сумма вдвое меньше. Тем не менее, пятая часть годового бюджета государства. Эту часть завещания сформулировал Тиберий, предыдущую — Ливия. Тиберий просил смягчить унизительное вступление, дескать, ты наследник лишь от безысходности, но мать и отчим не согласились, сказали, пусть сенаторы тебя пожалеют, так лучше.
На этом оглашение завещания завершилось, самую длинную его часть, где перечислялись мелкие подарки родственникам и друзьям, отпускались на волю рабы, и так далее, Полибий зачитывать не стал. Отложил кодекс в сторону, достал свиток, начал читать:
— Деяния Октавиана Августа. В возрасте девятнадцати лет я по собственному почину и на собственные средства собрал армию, с помощью которой освободил республику, угнетенную...
Август перечислил все военные победы и триумфы, все раздачи денег и хлеба, все игры, построенные и восстановленные храмы, акведуки и театры. Тиберий редактировал этот текст, выверял цифры.
— ... Паннонцев, до которых ранее моего принципата никогда не доходило войско римского народа и которых покорил Тиберий Нерон, бывший в то время моим пасынком и легатом, я подчинил власти римского народа...
Сначала Август хотел приписать все военные заслуги всех полководцев одному себе, но Тиберий возразил и Август не стал упираться.
— ... с общего согласия овладев верховной властью, я передал государство в ведение сената и римского народа... После этого я превосходил всех своим авторитетом, власти же у меня было не более, чем у моих коллег по магистратуре....
А вот это слишком цинично. Ну да ладно.
Свиток кончился. Полибий достал другой, стал зачитывать. Это была военная и финансовая ведомость республики: сколько в каких легионах и ауксилиях солдат каких родов войск, сколько во флоте кораблей приписано к каким базам, сколько золота и серебра хранится в аэрарии и сколько в фискусе, сколько налогов собирают какие провинции, кто сколько недоплатил, и какие конкретные чиновники за какие отрасли экономики отвечают. Все имена греческие, это рабы или вольноотпушенники. Сейчас, должно быть, все уже вольноотпущенники, таких рабов практически всегда отпускают на свободу по завещанию. В конце ведомости отдельная фраза, не связанная с предыдущими — удерживать империю в существующих границах. На этом все.
Полибий сложил документы обратно в капсу, отошел в стене. Помпей поднялся с курульного кресла:
— Отцы-сенаторы! Последняя воля божественного Августа оглашена полностью. Его щедрость к легионам и народу безгранична, а его мудрый совет удерживать рубежи государства отныне станет священным законом для Рима. Ведомость ресурсов, которую мы только что выслушали, доказывает: государству нужен единый разум, способный управлять его легионами и казной. Перед нами сидит Клавдий Тиберий, человек, которого сам Август усыновил и наделил высшей трибунской и проконсульской властью. Лояльность гвардии и преданность войск уже принадлежат ему по праву боевых заслуг. К кому еще, как не к нему, мы можем обратить свои взоры? Клавдий Тиберий, сенат молит тебя: не оставляй Рим сиротой в этот темный час. Мы просим тебя взять в свои руки руль государства, чтобы спасти его от хаоса и новой гражданской войны!
Тиберий встал со скамьи и ответил так:
— Отцы-сенаторы, ваши слова преисполнены заботы о государстве, но они ранят меня в самое сердце. Вы просите меня, но разве вы не понимаете, о чем просите? Я слишком близко видел божественного Августа. Я знаю, какая это непосильная, страшная ноша. Лишь его божественный разум был способен в одиночку удерживать этот гигантский мир в повиновении. Мои же плечи слишком слабы. Посмотрите на эти ведомости, которые только что зачитал Полибий. Легионы, казна, налоги, управление провинциями — это океан, в котором один человек утонет. Зачем возлагать все это на меня? Разве Рим обнищал достойными мужами? В этом зале сидят блестящие консулы, мудрые наместники, опытные полководцы. Великое государство должно управляться великим собранием, а не волей одного смертного. Я не могу принять всю полноту этой власти, мой разум помутился от горя, а силы на исходе. Если сенат прикажет, я готов подставить плечо. Я готов взять на себя какую-то часть этого бремени, ту, что вы мне вверите. Но управлять всем в одиночку... Пощадите меня, отцы-сенаторы, не требуйте от меня невозможного. Оставьте мне хотя бы право оплакать отца и исполнить мой сыновний долг на его похоронах.
Неожиданно поднялся Гай Азиний Галл, он сказал:
— Твоя скромность, Клавдий Тиберий, делает честь твоей добродетели! Мы все раздавлены горем, и сенат понимает, как тяжело твоему сердцу. Но ты сам предложил выход. Ты сказал, что готов принять лишь ту долю бремени, которую вверит тебе Рим. Так скажи же нам, Цезарь: какую именно часть государства ты хочешь, чтобы тебе доверили?
Надо сказать, что Гай Азиний Галл был тем самым достойным мужем, которого подобрали Випсании Август и Ливия. Она полюбила его больше, чем любила Тиберия, и рожала ему нового ребенка каждый год, а Тиберию родила только Друза, теперь весь Рим знает, что у Тиберия что-то не в порядке с семенем. Тиберий ненавидел Гая — только за Випсанию, в остальном это был вполне приличный человек: выдающийся оратор, неплохой администратор, один год был консулом.
Сейчас Тиберий не знал, что ответить. Правильно говорили мать и отчим, актерское мастерство принцепсу необходимо, а у него его нет. Август бы сейчас на его месте выкрутился бы из ловушки легко, а он не может. Перестал хныкать, нахмурился, лицо пошло гневными красными пятнами, кулаки сжались.
Гай понял, что перегнул палку, начал оправдываться:
— Цезарь, ты не так меня понял! Я спросил это вовсе не для того, чтобы разделить то, что разделить невозможно. Римское государство едино! Я хотел, чтобы ты сам, своими устами, подтвердил перед лицом сената: у этого великого единого тела может быть только один разум и один правитель!
К этому времени Тиберий пришел в себя и сумел-таки сформулировать достойную фразу:
— Моей стыдливости совершенно не пристало выбирать или отвергать какую-либо часть из того бремени, от которого я предпочел бы быть полностью освобожденным.
Вроде хорошо сказано, но продолжать комедию с плачем после этих слов совсем нелепо. Ладно, будем считать, что припадок минутной слабости прошел. Но сценарий, придуманный Ливией, безнадежно испорчен.
Дальше выступил Луций Аррунций, лаконично, простыми словами, потребовал, чтобы Тиберий принял власть, и сел обратно на место. Встал Квинт Хатерий, знаменитый в прошлом оратор, но в свои семьдесят семь одряхлевший и практически выживший из ума, и прямо спросил, доколе тот будет оставлять государство без главы. Тиберия понесло, он обвинил Хатерия в рабской лести и велел замолчать. Сделал этими словами только хуже.
Хатерий тоже осознал, что сказал лишнее, извинился и подошел к Тиберию, то ли чтобы обнять его, то ли упасть перед ним на колени, непонятно. Споткнулся, нелепо взмахнул руками и рухнул на Тиберия, который от этого тоже упал. Друз заорал, что принцепса убивают, преторианцы выхватили мечи и устремились к свалке, одни боги ведают, чем бы все кончилось, если бы Тиберий не встал на ноги до того, как они приблизились. Он оправил запылившуюся тогу и командным голосом дукса призвал сенат к порядку. Кто-то поднял Хатерия и отвел на место, преторианцы убрали мечи и вернулись на свои посты. Помпей вспомнил, что заседание ведет он, и спросил, кто еще хочет выступить. Встал Мамерк Скавр и заявил:
— По крайней мере, у нас есть надежда, что мольбы сената не будут напрасны. Ведь когда трибуны вынесли предложение о твоей власти, ты, Цезарь, не воспользовался своим трибунским вето!
Тиберий не нашелся, что ответить на эти слова. Воистину, все идет не так! О чем только думала Ливия, когда предложила, дескать, пусть они сами предлагают тебе власть, а ты будешь отказываться, а они пусть тебя умоляют.
Тиберий встал и объявил, что готов принять власть принцепса временно, пока отцы-сенаторы не сочтут нужным дать отдых его старости. Эта формулировка всех устроила.
* * *
Ливия вошла в кубикулум принцепса как к себе домой, как всегда, так, словно имела право входить куда угодно и когда угодно.
— Нам нужно поговорить, — сказала она.
Тиберий не ответил. Он смотрел на нее и ждал.
— Ты наложил вето на три постановления сената, — продолжала Ливия, опускаясь на стул напротив. — Ты запретил мне называться матерью отечества. Ты запретил мне ликтора. Ты отказался упоминать меня в своем официальном титуле. Я хочу знать, почему.
— Потому что сенат не должен решать такие вопросы второпях. Потому что это подхалимство, а не закон.
— Это не подхалимство, это признание моей роли в государстве.
— У тебя нет роли в государстве, мать. Ты вдова принцепса. Чти память мужа.
Ливия чуть склонила голову. Ее глаза сузились, но голос оставался ровным.
— Ты говоришь так, будто не понимаешь, кто сделал тебя принцепсом.
— Я знаю, кто меня сделал, — ответил он. — И я знаю, кто пытается управлять вместо меня. Ты не магистрат, не префект, не принцепс, ты вдова. Твое дело — чтить память мужа. И все.
— Ты боишься, что я затмеваю тебя, — сказала Ливия. — Но это не так, я хочу только помочь. Ты новый правитель, и ты еще не знаешь...
— Я знаю достаточно. И я знаю, что твой план заставить сенаторов долго умолять меня принять власть был ошибкой.
— Ошибкой?
— Ошибкой. Это было унизительно и для них, и для меня. Если бы я сразу принял предложение, все прошло бы быстрее и чище. А теперь они запомнили тот день.
Ливия молчала. Тиберий встал, подошел к окну.
— Да, я запретил тебе титул Матери Отечества, — произнес он, не оборачиваясь. — Да, я запретил именовать меня твоим сыном в официальных документах. Я сын Тиберия Клавдия Нерона и пасынок Гая Октавия. У меня нет матери в политике.
— Ты пожалеешь об этом.
— Я уже жалею. Обо всем.
Она поднялась. Постояла несколько мгновений молча, глядя на его широкую спину, седеющие волосы, руки, сжатые за спиной. Потом развернулась и вышла.
* * *
Зал был полон. С раннего утра здесь толпились сенаторы в белоснежных тогах с широкими пурпурными полосами, всадники в туниках с узкой каймой под чисто-белыми тогами, просители из провинций, клиенты, пришедшие засвидетельствовать почтение новому принцепсу. Они стояли вдоль стен, перешептывались, поправляли складки одежд, репетировали приветствия. Воздух был густым от запаха дорогих благовоний. В зале царило то особое напряжение, какое бывает только в присутствии абсолютной власти: страх, смешанный с подобострастием, готовность кланяться и улыбаться, не зная, чем обернется каждая секунда.
Тиберий вошел, сел на курульное кресло. Адмиссионар дал знак, и первый проситель выступил вперед. Это был Луций Квинтилий, богатый всадник из Кампании, владелец обширных виноградников. Он приблизился, остановился в нескольких шагах и вдруг рухнул на колени, простирая руки.
— О великий доминус! — воскликнул он. — Молю тебя, выслушай твоего покорного слугу!
Тиберий дернулся, словно его ударили. Его рука взметнулась, и его голос разрезал тишину зала:
— Встань, Луций! Немедленно встань!
Тот замер, не понимая, что он сделал не так.
— Доминус, — произнес Тиберий, и это слово прозвучало в его устах как ругательство, — это хозяин рабов. А я не твой хозяин и ты мне не раб. Я принцепс, первый среди равных. Для государства я правитель, для граждан — гражданин. Называй меня по имени или адресуй как трибуна, но больше никогда, слышишь? Никогда! Не называй меня господином.
Луций поднялся, его лицо было бледным, руки дрожали. Он попытался исправиться:
— Прости, божественный, я не хотел...
Тиберий устало поморщился и махнул рукой:
— Довольно. Говори свое дело.
Но настроение уже было испорчено. Луций, запинаясь, изложил просьбу о субсидии из-за стихийного бедствия. Тиберий выслушал, кивнул секретарю, чтобы записал, и отпустил просителя.
Следующим был старик из обедневших патрициев. Он вышел вперед, дрожа от волнения, преклонил колено и начал сбивчиво объяснять, что спор по завещанию его бездетного брата тянется уже третий год, что судьи подкуплены, что он умоляет принцепса о справедливости...
Лицо Тиберия потемнело от стыда и отвращения. Он смотрел на старика, на его дрожащие плечи, на его склоненную седую голову и чувствовал, как внутри поднимается тошнота — не к этому конкретному человеку, а к тому, во что он себя превратил.
— Поднимите его, — сказал он глухо. — Немедленно поднимите. И дайте ему вина.
Старика подняли, отвели в сторону. Тиберий обвел взглядом собравшихся: десятки лиц, обращенных к нему с выражением страха, подобострастия, расчета. Они смотрели на него и вычисляли каждый его жест, каждую тень на лице. Если он улыбнется, они запишут это как милость, если нахмурится — побегут переписывать завещания. Они не видели в нем человека, равного себе, но более достойного, они видели в нем раздатчика милостей и наказаний. И они готовы ползать перед ним на коленях, целовать его сандалии, называть его господином, лишь бы получить свою долю.
Он вспомнил Паннонию. Легионеры не называли его господином, они называли его то пьяницей, то стариком. Там, в лагере, все было настоящим, здесь — нет.
— Достаточно, — сказал он. — Салютация окончена.
Развернулся и вышел из зала.
* * *
Солнце заливало курию беспощадным, режущим светом. Лучи, проникавшие сквозь высокие окна, отражались от мраморных плит пола, от белоснежных тог, от лысин и седин, превращая зал в сияющую, но душную клетку. Сотни сенаторов заполнили ряды, потомки Корнелиев, Фабиев, Эмилиев, чьи предки воевали с Ганнибалом, сокрушали царей, закладывали основы империи. Теперь они сидели, сложив руки на коленях, и ждали.
Тиберий сидел на курульном кресле, намеренно сдвинутом в сторону, чтобы не занимать центральное место. Он хотел казаться рядовым сенатором, первым среди равных, как завещал Август. Его лицо, обветренное и суровое, было неподвижно. Он смотрел на собравшихся и молчал.
На повестке дня стоял вопрос: спор между двумя общинами в Галлии о правах на воду. Дело было ясным, прецеденты — очевидными. Любой грамотный юрист мог решить его за час. Тиберий хотел, чтобы сенат сделал это сам. Он хотел дать им шанс вспомнить, кем они были, шанс показать, что республика еще дышит.
Он поднялся.
— Отцы-сенаторы, — произнес он, и его голос, низкий и глухой, разнесся под сводами. — Это дело касается прав и законов. Оно не требует вмешательства принцепса. Я предлагаю вам обсудить его и принять решение. Самостоятельно.
Он сел. В зале повисла тишина, сенаторы переглядывались. Что он имеет в виду? Почему он не хочет решать? Это проверка? Если я выскажусь, не сочтет ли он это изменой? Если промолчу, не сочтет ли пренебрежением? Тишина затягивалась, становясь все более неловкой, все более напряженной.
Наконец поднялся Луций Кальпурний Пизон Понтифик, худощавый старик с аккуратной седой бородкой, редкость для римлянина. Он откашлялся и заговорил:
— Отцы-сенаторы! Мы глубоко тронуты твоим великодушием, Тиберий Цезарь, и твоим стремлением сохранить за этим священным собранием его древние права. Но именно забота о благе империи заставляет нас просить тебя о большем. Галлия — сложная провинция, а права на воду — это не просто юридический спор, это вопрос спокойствия на наших границах. Наш скромный опыт не может сравниться с твоим, Цезарь. Ты годами командовал легионами на Ренусе, ты лично знаешь эти земли, их нравы и скрытые угрозы. Предоставить это решение нам означало бы подвергнуть дело риску ошибки из-за нашего незнания деталей, которые ведомы лишь тебе. Истинное величие принцепса не в том, чтобы уходить от дел, а в том, чтобы направлять нас своим авторитетом. Мы умоляем тебя: не лишай Галлию своего правосудия, а сенат — твоего руководства. Выскажи свое мнение первым, Цезарь, и мы с глубочайшим уважением утвердим его как единственно верное.
Зал взорвался одобрительным гулом. Сенаторы вскакивали с мест, перебивая друг друга, чтобы поддержать оратора. Они умоляли не лишать их его мудрости. Они голосовали, нет, не голосовали, они кричали, что передают решение обратно принцепсу.
Тиберий смотрел на них и чувствовал, как внутри поднимается тошнота от того, что он видел перед собой. Потомки великих родов, наследники Сципиона и Катона, они даже не попытались, даже не сделали вид, что способны думать самостоятельно.
— O люди, созданные для рабства! — пробормотал он себе под нос.
А вслух сказал, и в его голосе не было ни гнева, ни величия, только лишь бесконечная, выжигающая душу усталость:
— Если бы сенат во времена Сципиона Африканского ждал, пока один человек укажет ему, как делить воду, мы бы до сих пор платили дань Карфагену. Вы просите моего авторитета? Вы получите его. Решение по делу общин будет вынесено моей канцелярией. Переходим к следующему вопросу.
* * *
На массивном столе из ливанского кедра громоздились стопки свитков с печатями эрария, восковые таблички, счета на пергаменте, бронзовые чернильницы. В комнате пахло сухим папирусом и чернилами.
Тиберий сидел, низко склонившись над табличками. Он работал молча, методично, строчка за строчкой. Перед ним лежал реестр государственных расходов, он читал его так, как когда-то читал донесения разведки — выискивая слабые места противника. Рядом переминался с ноги на ногу Секст Аппулей, он молчал. Он знал: когда принцепс работает, его лучше не отвлекать. Тиберий водил стилосом по строкам, с каждым движением в казну возвращались миллионы сестерциев.
— Выплаты актерам пантомимы прекратить, — произнес он, не поднимая головы. — Субсидии на закупку диких зверей для травли урезать вдвое. Если плебсу нужны нумидийские львы, пусть скидываются сами. Легионам зерно нужнее, чем Риму зрелища.
Консул осмелился кашлянуть.
— Цезарь, — осторожно начал он, — народ негодует. В театре вчера выкрикивали оскорбления, тебя называли скупым стариком. Август давал им зрелища каждый сезон. Твоя популярность...
Тиберий поднял голову, его глаза уперлись в консула, тот осекся на полуслове.
— Популярность, — повторил Тиберий. — Ты знаешь, сколько стоит популярность? Стоит столько же, сколько зерно для трех легионов. Столько же, сколько акведук в Нарбонской Галлии. Столько же, сколько жалованье ветеранам, которые на Ренусе сдерживают натиск Арминия, пока Рим рукоплещет актерам.
Он отложил стилос и распрямил затекшую спину.
— Мой отчим приучил их к сладкой отраве. Он покупал их любовь за зерно и зрелища. Но он оставил мне пустую казну. Если я продолжу его политику, через десять лет империя рухнет под грузом долгов, а провинции поднимут восстание, потому что мы сдерем с них последнюю шкуру, чтобы оплатить римские цирки. А хороший пастух не сдирает шкуру с овец, он их стрижет.
Тиберий взял следующую табличку — отчет о закупках зерна в Египте. Завтра плебс снова будет проклинать его имя на Форуме. Завтра сенаторы будут шептаться за его спиной. Завтра какой-нибудь остряк в термах назовет его скрягой и тираном. Но благодаря его скупости в закромах Рима будет хлеб. Этот выбор был единственно правильным. Потому что он не актер, а пастух, и он будет стричь овец, а не сдирать с них шкуру. Даже если овцы никогда не скажут ему спасибо.
55-60 лет
В Паннонии взбунтовались три легиона, вождем восстания стал рядовой легионер по имени Перценний, на гражданке он работал театральным зазывалой. Восставшие требовали поднять зарплату и сократить срок службы. Тиберий направил усмирить легионеров Друза, своего сына, это было ошибкой. Друз построил войска, взошел на трибунал и зачитал письмо принцепса, его освистали, он не знал, что делать дальше. Одни боги знают, чем это могло кончиться, но случилось лунное затмение, легионеры восприняли его как знамение, Друз воспользовался этим и со второго раза справился с задачей, казнил зачинщиков и подавил мятеж.
В Германии четыре легиона отказались присягать Тиберию и провозгласили принцепсом Германика. Германик отказался поддержать восстание, легионеры все равно отказались присягать Тиберию. Германик выплатил задолженность по зарплате из личных средств, это не помогло. Тогда Германик заявил, что покидает армию и удаляется под защиту лояльного германского племени треворов. Это помогло, бунт прекратился, зачинщиков казнили сами солдаты. Важную роль в подавлении бунта сыграл маленький Гай, двухлетний младший сын Германика. Ему сшили крошечную солдатскую тунику и крошечные калиги, изготовили маленькую лорику. Когда малыш неуклюже топал в боевом облачении по грязи между палатками, легионеры таяли от умиления. Они стали считать его талисманом армии, "сыном полка", говорили, что он приносит удачу. Мальчика прозвали Калигула — сапожок. Когда легионеры узнали, что Калигула их покидает, это усилило позиции тех, кто хотел прекратить мятеж.
Германик снова вторгся в Германию. Четыре легиона он вел сам, еще четыре доверил Авлу Северу. У германцев в это время началась гражданская война, тесть Арминия Сегест возглавил партию, выступавшую за почетный мир с Римом, подобный тому, какой заключил Маробод восемь лет назад. Предполагалось, что рексом Германии станет Сегест. Необходимым условием было выдать Арминия римлянам, Сегест был готов на это пойти. Он выкрал собственную дочь, взял ее в заложницы и заперся в своей деревянной крепости, которую Арминий немедленно осадил. Сегест послал гонца Германику, Германик пришел и снял осаду. Сегест передал Германику свою дочь как заложницу, ее отвезли в Равенну, она там жила по соседству с Бревком далматом.
Впервые за шесть лет легионы вошли в Тевтобургский лес, в предыдущих рейдах его обходили стороной, разоряли более обжитые места, а теперь дошла очередь и до поселений за этим лесом. Зрелище, открывшееся в лесу, деморализовало солдат — десятки тысяч скелетов, по многим видно, что их взяли в плен и казнили, принесли в жертву германским богам. Римляне знали, что разгром был страшным, но одно дело знать, а другое — видеть собственными глазами.
Незадолго до этого в бою с бруктерами Германик вернул одного орла из трех, потерянных в Тевтобургском лесу.
Арминий тем временем перебросил свою армию на север, против Авла Севера, который как раз планировал пересечь большое болото. Арминий увидел шанс устроить второй Тевтобург. Он приказал прокопать канал от соседнего озера, в нужный момент воду озера спустили в болото, тропы развезло, легионы утратили мобильность, германцы начали их атаковать. Римляне понесли огромные потери, погиб каждый пятый, обоз пришлось бросить. Основные силы сумели собраться в одном месте и построить укрепленный лагерь, но в целом положение складывалось хуже, чем в Тевтобургском лесу, дело шло к повторению катастрофы. С каждым разом Арминий бил римлян все лучше, он учился. Все испортил Ингвиомер, дядя Арминия. Он не согласился с планом Арминия устроить длительную осаду лагеря, потребовал немедленно штурмовать, большинство вождей его поддержали. Это стало фатальной ошибкой, римляне устроили встречную вылазку, произошло правильное сражение строй на строй, в котором германцев разгромили наголову. Был шанс захватить Арминия в плен, но не получилось, он вырвался из окружения.
Следующим летом армии Германика и Арминия сошлись на равнине Идиставизо для решительного сражения, по пятьдесят тысяч воинов с каждой стороны. Арминий планировал начать его как честный бой строй на строй, затем притворно отступить, заманить римлян в лес и атаковать во фланг. Германик планировал глубокий обход кавалерией с ударом в тыл в разгар боя. Сработал план Германика, римляне победили. Германцев перебили от трети до половины, раненый Арминий бежал. Римские потери были незначительны.
Уже через несколько дней Арминий восстановил дисциплину, собрал разбегающихся германцев снова в единую армию. Перегородил валом узкий проход между рекой Везер и болотами, и занял оборону. Возможно, он вдохновлялся примером трехсот спартанцев. Германик сделал ставку на баллисты, приказал всем стрелять в одно место и затем направил туда острие атаки, которую лично возглавил. Германцы попытались нанести фланговый контрудар, но римляне его отбили и одержали сокрушительную победу. По итогам двух сражений у Арминия осталось около трети тех войск, что были у него весной.
Римляне вернули второго потерянного орла, он хранился в священной роще марсов, зарытый в землю. Эту тайну раскрыл младший вождь марсов по имени Малловенд, перешедший на сторону Рима. Отряд легата Луция Стериния совершил стремительный рейд и вернул реликвию.
Германик решил вернуть армию на зимние квартиры самым быстрым путем — по воде. Налетел шторм, разметал корабли, многие потонули, некоторые выбросило на британское побережье. Потери были колоссальными, намного больше, чем полегло от рук германцев за всю кампанию. Тиберий решил оставить попытки завоевать Германию, установить вечную границу по реке Ренус.
Тем временем в Риме сенатор Марк Скрибоний Либон Друз, двоюродный племянник Юлии, человек невыдающегося ума, но амбициозный, увлекся халдейский волшебством. Получил пророчество, что станет следующим принцепсом. Задумал извести Тиберия черной магией, провел какие-то ритуалы, но успеха не достиг, а единственный сообщник сенатор Фирмий Кат донес на него Тиберию. Ходили сплетни, будто это Кат затеял всю эту историю, чтобы получить долю богатства Либона, когда его конфискуют. Как бы то ни было, Либону предъявили обвинение, он покончил с собой, имущество конфисковали, Кат получил долю. Сенат запретил в Риме магию.
Следующей весной, впервые за много лет, римские легионы не вторглись в Германию, Арминий победил. Осознав победу, он немедленно потребовал от Маробода объединить два государства в единую великую Германию с Арминием во главе. Маробод отказал, армии коалиции херусков и коалиции маркоманов сошлись на поле боя, обе армии были устроены по римскому образцу, со стороны это выглядело, как будто сражаются два римских полководца. Битва закончилась вничью, обе армии понесли большие потери и разошлись. Стратегически победил скорее Арминий.
Германику отпраздновали триумф, по улицам пронесли возвращенных орлов, провели в кандалах жену и сына Арминия. Каждый римский гражданин получил от республики по триста сестерциев. Германская кампания официально завершилась победой, хотя реально это было, конечно, поражение. И еще это было предвестником грядущих проблем — европейские варвары быстро перенимают римские технологии, их знать становится неотличима от римской, технологическое превосходство утрачено, больше не получается быстро и почти бескровно завоевывать огромные территории, как это делал божественный Цезарь. Пройдет какое-то время, между Римом и варварами установится паритет, что будет дальше — одни боги знают.
После триумфа Германик отправился на восток, в Антиохию, с полномочиями принимать в восточных провинциях любые решения от имени принцепса. При этом легатом-пропретором Сирии Тиберий назначил своего друга Пизона, чтобы тот помогал Германику осваивать политику и дипломатию. Возможно, Тиберий планировал за несколько лет обучить Германика всему необходимому и удалиться от власти.
В Азии произошло разрушительное землетрясение, Сарды, Эфес и Магнесию стерло с лица земли. Тиберий выделил пострадавшим субсидию в десять миллионов сестерциев и освободил от налогов на пять лет.
Восточнее Азии размещалось клиентское государство Каппадокия, правитель которого Архелай страдал от старческого слабоумия. Тиберий хитростью выманил его в Рим и арестовал, предъявил заведомо нелепое обвинение в заговоре протии Рима. В тюрьме Архелай умер, говорят, от естественных причин, но это не точно. Каппадокийское царство было упразднено, превращено в римскую провинцию. Серебряные рудники Каппадокии позволили вдвое снизить налоги в Риме, сенат и плебс рукоплескали принцепсу. Злые языки говорили, что Тиберий отомстил Архелаю за то, что в годы родосской ссылки тот оказывал почести Гаю Цезарю, а о Тиберии отзывался пренебрежительно.
Вскоре один за другим умерли царьки Коммагены и Киликии, местная аристократия обратилась к Риму с просьбой присоединить их, как Каппадокию. Тиберий обе просьбы удовлетворил.
В Нумидии взбунтовались ауксилии, ушли в пустыню, делают набеги.
Тиберий и Германик избрались консулами, реальная власть ненадолго совпала с номинальной.
Германик посетил Армению с официальным визитом, короновал нового царька. Обновил мирный договор с Парфией, присовокупил к нему взаимовыгодное торговое соглашение.
В державе Маробода вспыхнула гражданская война, место рекса занял некий Катуальда. Маробод бежал в Рим, его поселили в Равенне, там сложился целый квартал для иностранных изгнанников.
У Германика и Пизона рабочие отношения не сложились, они сразу начали ссориться. Началось с того, что поругались их жены из-за какой-то ерунды, потом конфликт распространился и на мужей. Пизон саботировал приказы Германика и не упускал случая публично его унизить. Однажды, например, набатейский царек преподнес им двоим золотые короны, Германик свою надел, а Пизон — бросил на пол и сказал, что римскому гражданину такое носить непристойно.
Однажды Германик решил съездить в Египет осмотреть древности. О законе Августа, запрещающем сенаторам посещать Египет без явного разрешения принцепса, он то ли забыл, то ли проигнорировал его. Пизон донес о нарушении Тиберию, тот объявил Германику выговор. Вернувшись в Антиохию и узнав о случившемся, Германик впал в ярость и уволил Пизона со всех должностей. Тот уехал в Рим. Вскоре после этого Германик заболел, его то и дело начинало лихорадить, но он оставался в ясном сознании, не бредил. Друзья Германика заподозрили черную магию, обыскали спальню, обнаружили несомненные следы колдовства: свинцовые таблички с проклятиями, человеческие кости, какой-то пепел, какие-то тряпки, испачканные кровью. Германик запаниковал и через несколько дней скончался, вероятнее всего, от передозировки жаропонижающего. Когда тело Германика сожгли на погребальном костре, сердце не сгорело, только обуглилось — общеизвестный признак отравления. Выяснилось, что Планцина, жена Пизона, обращалась к местной ведьме по имени Мартина. Ведьму арестовали, та заявила, что невиновна, и вскоре покончила с собой, не дав никаких показаний.
В Риме Планцина тесно общалась с Ливией, их можно было бы назвать подругами, будь разница в возрасте меньше. Узнав о смерти Германика, Планцина сняла траур, который носила по недавно умершей сестре, и закатила пир. Суеверность Планцины (и Ливии тоже, кстати) была общеизвестна. В Риме практически никто не сомневался, что Германика отравила Планцина при участии своего мужа и Ливии.
61 год
Пизона, его жену и старшего сына судили по четырем обвинениям. Во-первых, он убил Германика через отравление и колдовство, наняв Мартину. Во-вторых, он пытался развязать гражданскую войну, это было отчасти верно — между войсками, верными Германику, и войсками, верными Пизону, случилась недолгая война. В-третьих, Пизон оскорблял верховную власть в лице Германика, отменял и саботировал его приказы и злословил лично. В-четвертых, он занимался коррупцией.
На открытии суда Тиберий сказал следующее:
— Германик был моим сыном, но Пизон — римский гражданин. Судите по уликам, а не по слезам черни. Если слухи об отравлении — вымысел, закон обязан его оправдать. Я запрещаю вам угождать толпе.
Суд запланировали провести так. Два дня выступает сторона обвинения, затем шесть дней перерыва, затем два дня на защиту и затем приговор.
Агриппина, вдова Германика, присутствовала на суде как главная потерпевшая (мать Германика отказалась выступать в этой роли). Ее сопрождали сыновья: подростки Нерон и Друз и семилетний Гай Калигула. В зале суда она молчала и сверлила обвиняемых яростным и презрительным взглядом. За пределами суда она говорила много, откровенно и бескомпромиссно, а когда привезла прах Германика в Рим, устроила на улицах многотысячное шествие. Пока шел суд, сторонники Агриппины кричали за стенами, однажды попытались отбить Пизона у охраны и растерзать. Несколько статуй Пизона, поставленных в награду за прошлые заслуги, сорвали с постаментов и разбили, одну отнесли к Гемониевой террасе и сбросили в овраг, куда обычно бросают трупы преступников. Ходили упорные слухи, что смерть Германика организовала Ливия, чтобы передать звание принцепса родному внуку. Тиберий призвал Агриппину к себе на беседу, она не пришла.
В первый день защиты Планцина ходатайствовала, чтобы ее дело рассматривалось отдельно. Консулы, председательствующие на суде, ходатайство удовлетворили. Пизон понял, что его участь предрешена, и вечером того же дня покончил с собой. На следующее утро в суде зачитали его предсмертное письмо. Пизон заявлял, что полностью невиновен в убийстве Германика. Что касается других обвинений — он всегда был верен принцепсу, сенату и римскому народу, и делал то, что считал наилучшим, допускал ошибки, но никогда не замышлял измену. Он умоляет сенат не наказывать его сыновей, они ни в чем не виноваты. Жену он не упомянул ни словом.
Заседание продолжилось. По итогам выступлений защиты первое обвинение развалилось за недостатком улик, остальные подтвердились.
Начался последний день процесса. Аврелий Котта зачитал проект приговора. Состояние покойного конфисковать полностью. Имя покойного проклясть и стереть со всех монументов, статуи покойного уничтожить. Марка Пизона, старшего сына покойного, изгнать из Италии. Пострадавших Антонию и Агриппину похвалить. Отметить правосудие, беспристрастность и невероятное самообладание, проявленные принцепсом в ходе процесса, переименовать сентябрь в тиберий, обязать сенаторов при появлении Тиберия вставать в едином порыве, включить имя Тиберия в список римских богов. Сенаторы одобрили проект единогласно.
Тиберий попросил внести в проект небольшие поправки, как он выразился. Планцину пощадить по настойчивой и неоднократной личной слезной просьбе Ливии Юлии Августы. Марка Пизона оправдать по всем пунктам за отсутствием состава преступления. Имущество Пизона не конфисковывать. Имя Пизона не проклинать, Антония ведь не прокляли, а он натворил куда больше. Отметить то, что Тиберий своим правосудием защитил покой государства, и достаточно почестей принцепсу, у нас ведь республика, а не деспотизм. Сенат небольшие поправки единогласно утвердил, приговор вынесли, дело закрыли. Планцину и Марка Пизона официально освободили в зале суда, но реально вывели из зала под конвоем, иначе толпа растерзала бы их.
В толпе кричали, что старая карга Ливия спасает убийцу, но большого бунта не случилось. Тиберий вызвал из Иллирика Друза, своего сына, и приказал навести в Риме порядок. Друз организовал дополнительную охрану всего, что нужно дополнительно охранять, и отказался поддерживать любую из партий. Он близко дружил с Германиком и уважал Пизона, но на все упреки и подначки отвечал одинаково: дело должно решиться правосудием, все остальное неуместно. Вообще, после тридцати Друз остепенился, утратил большую часть юношеской горячности, стал достойным военачальником и администратором, хотя и не таким талантливым, каким был Тиберий в его возрасте.
В целом кризис разрешился довольно успешно, могло повернуться гораздо хуже.
62 года
Снова начала одолевать тоска. Снова все кажется серым и ненастоящим, снова не хочется ничего делать, не хочется принимать никаких решений. Если бы Германик выжил и справился с ролью политика, сейчас было бы самое время все бросить и удалиться, например, на Капри, на виллу Йовис. Или в какое-нибудь другое место. Но сначала надо воспитать наследника.
Он снова избрался консулом, вторым консулом предложил сына. Друз отлично справился с обязанностями претора, а после того, как разоблачил ложное обвинение против Магния Цецилия и покарал лжесвидетелей, стал популярен в народе. К сожалению, Друз много пьет и слишком увлекается гладиаторскими боями, причем отдает предпочтение самым кровавым поединкам.
Жил-был в Риме всадник Клуторий Приск, талантливый поэт. Когда умер Германик, он написал прекрасную траурную песню, Тиберий восхитился и выплатил поэту большой гонорар. А теперь заболел Друз, а Клутория посетило вдохновение, и он написал другую песню, даже лучше первой. Друз выздоровел, а через несколько дней Клуторий крепко выпил, а друзья попросили спеть что-нибудь новое, вот он и спел. Кто-то донес, поэта арестовали, обвинили в покушении на консула путем колдовства, все ведь знают, что хорошо сложенная песня меняет реальность, как молитва, или даже сильнее. Сенат вынес смертный приговор при одном голосе против (Марк Лепид, один из немногих сенаторов, которых Тиберий уважал), его привели в исполнение в тот же день. И Тиберий, и Друз были в отъезде, они узнали о случившемся постфактум. После этого случая Тиберий ввел правило, что смертный приговор нельзя приводить в исполнение ранее десяти дней с момента вынесения, чтобы было время опротестовать. Это правило действовало несколько лет, потом про него как-то незаметно забыли.
Вообще, очень много стало доносов, что кто-то оскорбляет либо принцепса, либо наследника, либо кого-то близкого. В большинстве случаев (а то и во всех) доносчики рассчитывали на долю конфискованного имущества и раздували реально пустяковые дела до невероятных масштабов. Хотя какие-то заговоры наверняка происходят, вон, Германика то ли отравили, то ли заколдовали, может, завтра кто-нибудь отравит Друза или самого Тиберия? Дыма без огня не бывает.
Сея Страбона, префекта претория, Тиберий назначил наместником Египта, его место занял его сын, Луций Элий Сеян. Очень толковый командир и администратор, и очень приличный человек, скромный и добросовестный, никогда не просит милостей и не интригует. С Друзом у них отношения не сложились, однажды вообще подрались как мальчишки. Начал ссору Друз, сказал что-то обидное, Сеян что-то сказал в ответ, Друз попытался отвесить ему пощечину, Сеян перехватил руку и вроде ударил в ответ, хотя последнее не точно, Друз отрицает. Как бы то ни было, после этой истории они друг друга зауважали, хотя дружбы между ними нет.
Помня о прошлогодних беспорядках, Тиберий приказал Сеяну усилить городскую охрану. Сеян предложил собрать все преторианские когорты в единый лагерь у Виминальских ворот, чтобы если начнется восстание, ими было проще управлять. Тиберий утвердил решение, лагерь (по сути, крепость) начали возводить. Плебс негодовал, на стенах стали писать, что Тиберий боится собственного народа. Но больше всего плебс негодовал оттого, что Тиберий ограничил гладиаторские бои, урезал гонорары государственным актерам, отменил субсидии на театр и сам не посещал зрелища. А еще он упорядочил раздачу хлеба неимущим, оказалось, что в списках много тех, кто разбогател, но все равно получает бесплатный хлеб. А когда цена на хлеб ненадолго взлетела, Тиберий выплатил субсидию из личных средств, этого народ не заметил.
64 года
Воздух в покоях Друза был тяжелым и спертым, пропитанным кислым запахом лекарственных трав, уксуса и того особого, сладковатого тления, которое предшествует смерти. Врачи-греки, лучшие в Риме, уже отошли от ложа, беспомощно опустив руки. На их лицах читался страх пополам с профессиональным недоумением: молодой цезарь угасал несколько недель, и никакие снадобья не помогли. Сеян стоял у дверей, его лицо выражало глубокую, скорбную преданность.
Тиберий вышел из кубикулума, его фигура казалась сгорбленной, словно на плечах лежала неподъемная тяжесть. К нему робко приблизился врач.
— Цезарь, мы сделали все, что могли, — произнес он, запинаясь. — Но природа оказалась сильнее.
Тиберий приказал всем оставить его. В огромной, полутемной комнате Тиберий остался один. Маска бесстрастного правителя, которую он носил десятилетиями, дала трещину. Старик опустился на пол прямо у двери, из его груди не вырвалось крика, но тело била крупная дрожь. По изборожденному морщинами лицу, обычно суровому и неподвижному, текли редкие, тяжелые слезы. Он плакал беззвучно, как плачут те, кто давно разучился это делать.
Брат, погибший в Германии. Германик, ставший как сын, и замученный колдовством. И теперь настоящий его сын лежал за стеной, остывая. Все, ради чего он тащил на себе эту неподъемную лямку власти, потеряло смысл. Наследников не осталось, только малолетние дети ненавистной Агриппины, считавшие его убийцей их отца.
Он подошел к бронзовому зеркалу. На него смотрел измученный старик с воспаленными от слез глазами и горько сжатыми губами. В нем боролись два человека: несчастный, сломленный отец, который хотел бросить все, уехать из проклятого Рима и оплакивать сына, и Клавдий, воспитанный на этике стоицизма, неспособный оставить государство без руля.
На следующее утро он взял кувшин с ледяной водой, долго, яростно умывал лицо, стирая следы слез. С каждым движением его лицо снова застывало, снова превращалось в непроницаемую, ледяную мраморную маску. Глаза становились пустыми и стеклянными.
Тиберий позвал раба, помочь облачиться в чистую тогу.
— Прикажи готовить носилки, — ровным голосом произнес он. — Мы отправляемся в сенат. У государства много дел, которые нельзя откладывать.
Траур окутал курию, словно саван. Еще не остывшее тело Друза покоилось во дворце на Палатине, ожидая погребального костра, а здесь, в зале заседаний, консулы в знак скорби покинули свои курульные кресла и сидели на простых низких скамьях вместе с остальными сенаторами. Зал был полон, стояла неестественная, мертвая тишина, нарушаемая лишь приглушенным шепотом. Никто не ждал принцепса, Рим был уверен, что разбитый горем отец запрется в своих покоях и на несколько недель исчезнет из публичной жизни. Целый день просидеть и пробездельничать — сенаторский способ выразить скорбь.
Тяжелые дубовые двери распахнулись, на пороге курии стоял Тиберий. Зал замер, пораженный, сенаторы испуганно переглядывались — появление отца, чей единственный сын еще не предан земле, на государственном собрании казалось нарушением всех священных обычаев. Но принцепс, казалось, не замечал их смятения. Он шел по проходу твердым, размеренным шагом, его тога была безупречно бела, он демонстративно отказался надеть темную тогу скорби. Его лицо было высечено из камня.
Он остановился перед консулами, сидевшими на скамьях, его взгляд стал жестким и требовательным.
— Что это значит, Гай? — его голос, резкий и сухой, разорвал тишину. — Почему консулы Рима сидят на местах для трибунов? Магистраты не должны показывать слабость! Вернитесь на свои законные кресла, встаньте! Государство не умерло вместе с моим сыном.
Тиберий сел на свое место и, обведя зал тяжелым взглядом, заговорил. Его речь лилась ровно и пугающе монотонно.
— Отцы-сенаторы! Я знаю, что многие осудят меня за то, что в дни столь свежего горя я являюсь в сенат. Обычные люди в такие моменты ищут утешения в темноте, запершись в домах, и плачут над своими потерями. Я не виню их, их души слабы. Но правитель принадлежит не себе, правитель принадлежит государству. Мой сын ушел, но республика осталась. И я ищу утешение не в слезах, которые подобают лишь частным лицам, а в труде на благо римского народа.
Он приказал ввести в зал ждавших за дверью Нерона и Друза, старших сыновей Германика, семнадцати и шестнадцати лет. И сказал:
— Посмотрите на этих мальчиков. Они потеряли отца, а теперь потеряли и дядю, который был им опорой. Сенаторы, я вручаю их вам. Станьте им родителями, руководите ими ради блага Рима.
Сенаторы в ответ ничего интересного не сказали, кроме славословия и лести. Все как обычно. О люди, созданные для рабства!
66 лет
Взаимная ненависть между Тиберием и Агриппиной, вдовой Германика, не утихала. Агриппина считала его косвенно виновным в гибели мужа, а он считал, что ее упрямство и безрассудство переходят все границы. Не считает же она реально, что он должен отдать под суд собственную мать!
Однажды за обедом она почему-то решила, что он хочет ее отравить. Сидела весь вечер с мрачным лицом, ничего не ела и не пила. Тиберий угостил ее яблоком, она молча передала его рабу. Это было публичное оскорбление.
Тиберий обратил инцидент в шутку, он обратился к Ливии, вроде бы тихо, но услышали все:
— Стоит ли удивляться, если я проявлю строгость к той, которая вслух объявляет меня отравителем?
Возможно, у Агриппины в это время развивалось душевное расстройство, но это не точно.
Сенатор Авл Кремуций Корд, знаменитый историк, однажды посмеялся над статуей Сеяна, установленной в театре Помпея. Сеяну донесли, он обиделся, поручил своим клиентам состряпать обвинение. Повод нашли такой: в книге "Анналы" Корд в одном месте похвалил Брута и Кассия. В защитной речи Корд сказал, что опубликовал эту книгу много лет назад, что ее читали Август и Тиберий, и ни один из них не нашел в ней ничего предосудительного. А Тит Ливий, как всем известно, ценил Помпея выше божественного Цезаря, а Август над этим только посмеивался. Марк Валерий Мессала Корвин, как всем известно, почитал Брута превыше всех политиков современности, но это не помешало Августу дать ему триумф, потому что божественный Август ценил людей не по словам, а по поступкам. Азиний Поллион, как всем известно, дружил с Августом и Антонием одновременно, и тоже хвалил Брута и Кассия. Цицерон, как всем известно, люто поносил божественного Цезаря, а тот спорил с ним, как мудрец с мудрецом, но не преследовал. Гай Валерий Катулл, как всем известно, писал хулительные стихи про Цезаря и Августа, и никто его не преследовал. Наконец, Тиберий в первый год своего принципата, как всем известно, издал эдикт о том, что в свободном государстве мысли и язык должны быть свободными, и что все магистраты должны игнорировать оскорбительные речи и стихи, касающиеся их магистратур. Воистину прискорбно, что свободы слова больше нет.
Многие ждали, что после этой речи Тиберий снимет все обвинения, но тот промолчал. А потом Корд покончил с собой и то, что Тиберий думал по его делу, навсегда осталось тайной.
Сеян неожиданно попросил у Тиберия руки Ливиллы, вдовы его сына. Тиберий отказал — при всем уважении к личным заслугам Сеяна он всего лишь всадник. Если он прославит себя так же, как Агриппа прославил в свое время, тогда можно будет подумать, а пока нет.
Консилиум провинции Бетика (дальняя Иберия) обратился к Тиберию с просьбой построить храм в его честь. Тиберий отказал — по традиции, установленной Августом, действующему принцепсу посвящается ровно один храм. Если строить больше, культ принцепса обесценится, а сам он станет выглядеть тщеславным безумцем.
67 лет
Восстали фракийцы, Поппей Сабин их усмирил.
Новый префект Иудеи, некий Понтий Пилат, установил напротив иерусалимского храма несколько бюстов Тиберия. Евреи заявили, что это святотатство, но не восстали, а собрались напротив резиденции префекта и кричали. Пилату призвал легионеров и приказал изрубить всех, кто не прекратит протест немедленно. Тогда евреи стали кричать, что радостно примут смерть, потому что верят, что при таких обстоятельствах их души попадут в какую-то особую часть их еврейского Аида, что-то вроде Элизиума, но, вроде, еще лучше. Легионеры удивились настолько, что не стали никого резать, застыли в остолбенении. Тогда Пилат воскликнул:
— Да чтоб вас всех распяли!
И приказал убрать изображения принцепса, в конце концов, все предыдущие префекты местный варварский обычай, запрещающий картины и статуи, уважали, хотя он и варварский, конечно. После этого Пилат большую часть времени проводил в Кесарии, а в Иерусалим наведывался только три раза в год, по большим праздникам, остальное время там правил первосвященник Кайафа.
Тоска продолжала одолевать Тиберия, с каждым годом все сильнее. Он перестал посещать заседания сената, сенат совсем деградировал, с тем же успехом можно собрать в одной клетке шестьсот говорящих попугаев, смысла будет столько же. Кроме того, Агриппина по-прежнему злоумышляет против него, шпионы Сеяна регулярно доносят, а покарать ее нельзя, потому что мать не позволяет. Как бы в итоге самого не отравили, как Германика. Кроме того, Тиберий постарел. Могучее атлетическое тело перестало быть могучим и атлетическим, он стал сильно сутулиться. Голова облысела, но не целиком, как у Цезаря, а какими-то проплешинами, выглядело это отвратительно. И самое главное — кожная болезнь, лицо и тело Тиберия то и дело покрывалось мерзкими болячками, они чесались, их приходилось заклеивать пластырями, чтобы не расчесывать. В такие дни люди смотрели на Тиберия с отвращением, они пытались это скрывать, но не всегда успешно. Для Тиберия, в прошлом красавца, это было невыносимо.
Все чаще Тиберий надолго покидал Рим, поселялся на одной из своих вилл и управлял страной удаленно, письмами. В целом получалось не хуже, чем раньше. Все важные решения он принимал единолично, сенат утверждал их автоматически. Экономика процветала, казна, при Августе вечно пустая, теперь содержала более миллиарда сестерциев, никогда раньше Рим не бывал так богат. Цены на товары не растут, а снижаются. Плебс, правда, ропщет, что больше нет государственных игр, но это приемлемая цена, пусть ропщет.
Однажды Тиберий ужинал на вилле Спелунка, там, в естественной пещере, оборудовали бассейн с чистой водой и рыбой, а на берегу устроили роскошную триклинию. Прямо во время ужина потолок пещеры треснул, не обрушился целиком, но посыпались большие камни, убили нескольких рабов насмерть. Сеян бросился на Тиберия, повалил на ложе и встал сверху на четвереньки. На него сыпались камни, но он был в лорике и пострадал не очень сильно, отделался ушибами. Тиберий не пострадал совсем, а если бы не Сеян, мог бы погибнуть.
Один сенатор, некий Домиций Афр, донес на Клавдию Пульхру, вдову Вара, что она пытается уморить Тиберия тем же колдовством, каким Мартина уморила Германика. Сошлась с собственным рабом, которого отпустила на свободу, и на пару с ним колдовала, однако, не с таким размахом, как Мартина против Германика, при обыске нашли только амулеты, восковые куклы и гороскоп Тиберия. В прошлом над такими уликами только посмеялись бы, но теперь нет, сенат единогласно признал ее виновной.
Однажды Тиберий приносил жертву божественному Августу в его храме на Палатинском холме. Жрецы объявили священную тишину, Тиберий омыл руки, и вдруг в храм ворвалась Агриппина и сорвала обряд.
— Не подобает одному и тому же человеку приносить жертвы божественному Августу и преследовать его потомков! — воскликнула она и затем разразилась бессмысленной бранью, из которой все присутствующие поняли, что с головой у нее стало совсем плохо. Не как у Медеи, конечно, но где-то на полпути в том направлении.
Агриппина кричала, пока не устала, затем покинула храм, прерванный обряд начали с начала, и на этот раз все прошло хорошо. Тиберий не преследовал ее, терпел ее безумства — опасался гнева своей матери.
68-79 лет
В городке Фидены предприимчивый вольноотпущенник Атилий построил деревянный амфитеатр невиданного размера и анонсировал большие игры с гладиаторскими боями и всем прочим. Реклама прошла отлично, билеты продали все, тогда Атилий приказал продавать дополнительные билеты на верхние галереи и проходы. Когда трибуны наполнились народом, они рухнули, все разом, как детская башня из черепков. До половины зрителей получили ранения, началась паника и давка, люди гибли тысячами.
Тиберий, узнав о случившемся, объявил в Риме чрезвычайное положение. Поручил преторианцам разбирать завалы, мобилизовал всех врачей, включая личных рабов богатых граждан, распределил их между преторианскими когортами. Богатым гражданам приказал устроить в домах и на предприятиях временные госпитали, установил нормативы, сколько койко-мест кто обязан обеспечить. Открыл военные склады с лекарствами, бинтами и всем прочим. Все как на войне, там он привык решать подобные проблемы, решил и сейчас, быстро и четко.
Еще в то же лето случился большой пожар на Целийском холме, целый район Рима полностью выгорел. Район был бедным, там селились главным образом рабы и вольноотпущенники. После пожара они остались без средств к существованию, назревал голодный бунт. Тиберий приказал раздать субсидии немедленно и без оглядки на статус погорельца, за исключением рабов, за раба субсидию получал хозяин. В целом принцепс отлично справился с кризисом.
Тиберий перенес свою основную резиденцию на виллу Йовис на острове Капри. С каждым прожитым годом он становился все более нелюдимым, люди раздражали его все сильнее. Теперь он управлял государством только по почте, письменными приказами, получается неплохо и для самого принцепса так гораздо комфортнее.
Тем временем в Риме осудили на смерть всадника Тиция Сабина, друга Агриппины, за то что злословил Тиберия и Сеяна. При аресте Сабин оказал сопротивление и ругался так, что исходный донос даже не проверяли. Его казнили в тот же день, выставили тело на обозрение, кто-то привел его пса, тот подошел к телу, принялся выть, кто-то бросил кусок хлеба, пес попытался накормить мертвого хозяина. А когда тело сбросили в Тибр, пес попытался вытащить его на берег и в итоге то ли утонул, то ли нет, разные свидетели рассказывали по-разному. Многие говорили, что у всего сената меньше чести, чем у одной собаки.
Фризы отказались платить дань, перебили на своей территории всех римлян и нанесли поражение четырем римским легионам. Это, впрочем, не стало катастрофой, легионы отступили организованно и с небольшими потерями. Тиберий признал независимость фризов и запретил обкладывать данью любые племена к востоку от Ренуса, а крепость Флевум в нижних землях приказал оставить. В целом стратегия предоставить германцев собственным раздорам работала лучше, чем стратегия их подчинить. Оба германских государства к этому времени распались, страна снова вернулась в хаос враждующих племен.
Умерла Ливия, ей было 86. Чем старше становились она и Тиберий, тем хуже становились их отношения. Она продолжала опекать Тиберия, как будто он не старик, а мальчишка, вела себя как соправительница, приказывала сенаторам, не позволяла наказывать Агриппину. Тиберий никогда не признал бы это вслух, но он боялся ее. Если бы она захотела, чтобы он умер, он не прожил бы и года. Но она умерла первая.
Сеян доложил, что его шпионы доносят, что Агриппина планирует убить Тиберия на похоронах его матери. Тиберий приказал провести расследование, а потом как-то незаметно ушел в запой, как на Родосе, когда его звезда опустилась на самое дно. Он начал с друзьями: Нервой, Курцием и Трасиллом, а продолжил один, пил неразбавленное практически непрерывно, много дней подряд, раньше такого никогда не случалось. Он всегда злоупотреблял, помнится, Пизона назначил префектом Рима прямо в триклинии, с формулировкой "потому что он самый приятный друг, готовый пить вино в любое время", но это была просто шутка, он принял это решение раньше и вполне рационально, просто сделал вид, что спонтанно и по пьяни, ради смеха. Он всегда балансировал на грани алкоголизма, но никогда не развивал настоящей зависимости. А теперь ему стало все равно. Тело разваливается, кожа гниет, из красавца превратился в урода, он не стал великим принцепсом, как мечтал, хотя на самом деле стал, никто ведь раньше не создавал в экономике такое процветание, даже близко такого никогда не было! Но плебсу все равно, плебсу нужны только хлеб и зрелища, и сенаторы такие же, только трусливее и жаднее. О люди, созданные для рабства! И мужество угасает, он стал покупать самых дорогих рабынь, самых красивых, умелых и ласковых, это помогло, но ненадолго. Кто-то посоветовал попробовать совокупляться с детьми, он попробовал, это тоже ненадолго помогло. Природу не обманешь, каждый старик рано или поздно перестает быть мужчиной. И тогда ему из всех радостей остается только пить.
Ливию похоронили без него. Консулы и сенаторы до последнего ждали, что он вот-вот прибудет и даст распоряжения, никто не хотел принимать решений, дождались момента, когда тело начало разлагаться, и похоронили второпях, практически без почестей. Надгробную речь произнес семнадцатилетний Гай, правнук покойной, младший сын Агриппины, все зовут его Калигулой, а он это прозвище ненавидит, это забавно.
Тиберий написал в сенат письмо, в котором обвинил Агриппину в высокомерии речей, открытом неповиновении и вызывающем упрямстве. Но состав преступления не сформулировал, а само письмо написал настолько путано, что сенаторы не поняли, как реагировать, и долго не хотели открывать дебаты, никто не хотел брать слово, кроме совсем ничтожных демагогов, которые стали требовать Агриппину казнить. Выступил Юний Рустик и предложил вообще не обсуждать этот вопрос, потому что принцепс, похоже, сам не понимает, чего хочет, и высок риск сделать что-то не то. Тем временем новость о письме утекла в город, у курии начался конкурс (это когда много людей собираются в одном месте), перешедший в седицию (это когда люди громко кричат, протестуя против чего-нибудь). В данном случае люди кричали, что письмо ненастоящее и написано Сеяном, чтобы погубить семью Германика, и вообще, все безобразия последних лет наверняка дело рук Сеяна, который хорошего принцепса как минимум обманул, а как максимум околдовал. Если бы сенаторы осудили Агриппину, седиция наверняка переросла бы в вооруженное восстание, но сенаторы разошлись, ничего не решив, плебс принял это как свою победу, какое-то время ликовал, а затем разошелся по домам.
Сеян написал на Капри, что Агриппина подняла восстание, арестовал Рустика и еще нескольких сенаторов. Тиберий написал второе письмо, на этот раз он был трезвее и сосредоточеннее, письмо получилось вполне ясным. Никто меня не обманывает, я знаю, что делаю, Сеян выполняет мои приказы и не более того, а Агриппина виновна в оскорблении власти и должна поплатиться. Ее приговорили к бессрочной ссылке на остров Пандатерия, тот самый, куда давным-давно Август сослал Юлию.
Нерона, старшего сына Германика и Агриппины, обвинили в противоестественном разврате и непотребном блуде, конкретно пассивном гомосексуализме, обвинение базировалось исключительно на показаниях рабов и вольноотпущенников, которых Нерон якобы склонял к разврату. Еще он в частных беседах много критиковал Тиберия и злословил Сеяна, это, скорее всего, было правдой. В итоге его бессрочно сослали на остров Понца.
Друз, второй сын Германика и Агриппины, дал показания против матери и старшего брата, но это ему не помогло. Сеян обвинил его в том, что он пытается захватить власть в Риме, и что показания против брата он дал не из гражданского долга, а чтобы устранить конкурента. Подобно Нерону, Друз нелестно отзывался о Тиберии и о Сеяне, при этом, в отличие от робкого Нерона, он в выражениях не стеснялся. При аресте оказал сопротивление, а на допросах вел себя вызывающе. В итоге его не сослали на остров, а посадили в одиночную камеру в подземелье.
В один прекрасный день на Капри прибыл Паллант, вилик (раб, управляющий делами) Антонии, матери Германика, и передал Тиберию письмо. Почему-то почтенная бабушка не воспользовалась почтой, а настояла, чтобы вилик лично передал из рук в руки. Возможно, просила субсидию или что-то вроде. Очень странное письмо, здоровенный ящик с табличками, почему она не написала его на папирусном свитке, как всегда пишут длинные письма — непонятно. И на первой табличке, в первых строках, сразу после приветствия, написано, что дальнейшее следует читать в уединении.
Тиберий уединился, стал читать. Моя дочь Ливилла является любовницей Сеяна уже год или два. Вполне может быть, Тиберий это подозревал. Сеян планирует государственный переворот, хочет тебя убить, посадить на твое место Калигулу и управлять им, как марионеткой. Вот переписка Ливиллы и Сеяна, эти таблички мои рабы у нее украли. Ты знаешь ее почерк и особенности речи, убедись, что я не вру. В некоторых письмах упоминаются имена, запомни их и сопоставь с дальнейшим. Вот выписки из банковских книг, Паллант их добыл по своим связям. Видишь, кому Сеян раздает деньги и земли? Обязательно проверь банковские книги самостоятельно, поручи доверенному казначею, убедись, что я не вру. А еще проверь, не перехватывает ли Сеян твою почту, отправь письмо с таким-то содержанием и убедись, что оно не дойдет. И вот тебе список сенаторов, которых Сеян пытался завербовать, а они отказались. И еще я завербовала Ирода Агриппу, сына еврейского царька, он живет в Риме как заложник, так вот, он сходил на пир к Сеяну и кое-что подслушал, вот подробный отчет.
Тиберий все проверил, все подтвердилось. Сеян снова посватался к Ливилле, вдове Друза, на этот раз Тиберий не ответил решительным отказом, разрешил помолвку. Переселил к себе на виллу Калигулу и Ирода Агриппу, через дипломатическую почту последнего стал передавать письма мимо Сеяна. Призвал римского префекта вигилов (т.е. полицейских и пожарных), некоего Макрона, завербовал. В назначенный день передал в сенат якобы приказ о предоставлении Сеяну трибунской власти, специально написал его длинно и путано, прекон зачитывал его почти три часа. В это время, пока Сеян сидел в сенате и слушал, Макрон подошел к трибуну когорты, охранявшей курию, и предъявил указ принцепса: Сеяна арестовать, Макрона назначить префектом претория, каждому преторианцу выплатить тысячу денариев. Трибун ознакомился и решил, что верность Сеяну стоит меньше тысячи денариев. Увел своих людей, их место заняли вигилы. Прекон тем временем дочитал письмо до конца, последняя строка гласила "немедленно арестовать Луция Элия Сеяна". Его арестовали и в тот же вечер казнили. Римский народ возликовал, многочисленные статуи Сеяна сбрасывали с постаментов и разбивали кувалдами. Сенат на следующем заседании постановил казнить детей Сеяна. Младшая дочь Сеяна была девственницей, девственниц по римским законам казнить нельзя, поэтому палач ее сначала изнасиловал, а потом уже задушил, все по закону.
Бывшая жена Сеяна, мать казненных детей, покончила с собой. Перед этим она написала Тиберию подробное предсмертное письмо, в котором сообщила, что Ливилла была любовницей Сеяна около десяти лет, и что они травили Друза, подсыпая в вино мышьяк, их сообщниками были врач-вольноотпущенник Эвдем, приготовлявший яд, и раб-евнух Лигд, официант, непосредственно подсыпавший его. Обоих допросили под пыткой, донос подтвердился. По ходу Эвдем признался, что приготовлял яд не только для Друза, и что много раз делал аборты знатным матронам, чьи имена перечислил. Потом обоих казнили, удушили удавкой, как граждан, это было частью сделки — легкая смерть в обмен на показания.
Ливиллу арестовали и допросили (без пыток), она во всем призналась. Ее мать потребовала выдать ей дочь на семейный суд. Тиберий согласился, он думал, что это будет такая форма помилования — Антония сошлет дочь в какое-нибудь дальнее имение, и она как бы исчезнет, избавив семью принцепса от позора судебного разбирательства. Но нет, Антония заперла дочь в комнате своего дома и запретила давать ей пищу и воду. Говорят, Ливилла прожила десять дней и страшно кричала. Как ее похоронили, Антония не рассказывала, и никто ее не спрашивал.
Друзей Сеяна одного за другим арестовывали, наскоро судили и казнили с конфискацией имущества. Единственным, кого Тиберий оправдал, был всадник Марк Теренций, который сказал, защищаясь:
— Не нам судить о том, кого ты вознес над другими и по каким соображениям, боги вручили тебе верховную власть, а наша слава в повиновении. Мы почитали Сеяна потому, что его почитал Цезарь.
Позже другие обвиняемые стали повторять эти слова, но они сработали только один раз.
Случился первый в истории человечества банковский кризис. Поводом послужило необдуманное решение Тиберия, на первый взгляд, пустячное, но оно запустило процесс, о котором тогда никто не знал, что он вообще существует. Слишком много людей одновременно захотели снять деньги с банковских счетов, банки начали разоряться, затем начали разоряться промышленные и торговые предприятия. Тиберию пришлось потратить сто миллионов сестерциев на субсидии, чтобы вернуть экономику к норме. Но в итоге справился, молодец, настоящий мастер, ни Цезарь, ни Август не справились бы, а он справился.
С головой у Тиберия стало совсем странно. Абстрактное логическое мышление работало по-прежнему блестяще, чувство юмора сохранилось, но социальный интеллект практически отключился. Принцепс перестал критически воспринимать, что ему говорят, безоговорочно доверял каждому доносу, подписывал смертные приговоры один за другим. Он возненавидел все человечество, утратил всякую жалость и творил невероятную дичь.
Агриппина в ссылке продолжала вести себя агрессивно, оскорбляла принцепса при каждом удобном случае. Тиберию об этом доложили, он приказал стражникам ее избить, ее избили и случайно выбили один глаз. Вскоре после этого случая она покончила с собой. Ее сын Нерон покончил с собой еще раньше, еще когда Сеян был жив. Второго сына, Друза, по приказу Тиберия уморили голодом.
Кокцей Нерва, живущий с Тиберием на Капри, один из немногих друзей, которым он позволял себя критиковать, перестал разговаривать с принцепсом, а потом покончил с собой.
Писатель Мамерк Эмилий Скавр написал трагедию про микенского тирана Атрея, который убил и сожрал маленьких детей своего брата, с которым враждовал. Кто-то написал донос, что Скавр подразумевает Тиберия, скорее всего, так оно и было. Книга была запрещена, Скавр покончил с собой, чтобы избежать конфискации имущества.
Умер, не оставив наследников, Ирод Филипп, один из двух еврейских царьков, Тиберий присоединил его земли к провинции Сирия. В Армении римского марионеточного царька сменил парфянский марионеточный царек. Тиберий организовал восстание внутри Парфии, а на Армению натравил грузинского царька и два племени кочевников, в течение года Армения вернулась под власть Рима, даже легионы посылать не пришлось.
У Тиберия стало сдавать здоровье. Стал болеть живот после каждого переедания, кожные болячки стали высыпать чаще и в большем количестве, появилась одышка и приступы слабости, как у отца за пару лет до смерти. Он написал завещание, объявил равными сонаследниками Гая Калигулу и Тиберия Гемелла, своего шестнадцатилетнего внука. Калигула поклялся Гемелла не обижать и не притеснять. Вообще, Калигула — парень неплохой, недалекий, но не злой, и Гемелла любит как младшего брата. Но государством управлять нормально не сможет, придется сенату брать власть обратно в свои руки, возрождать республику.
Гай Фульциний Трион, бывший консул и один из ближайших друзей Сеяна, пережил основную волну репрессий, он полагал, что его пощадили из-за профессионализма, но нет, просто не дошла очередь. А теперь дошла. Он покончил с собой, а его посмертное письмо зачитали в сенате, в этом письме он назвал Макрона жестоким тираном, а Тиберия — старым маразматиком, которым Макрон вертит, как марионеткой. Тиберия это позабавило, это было не так, после Сеяна он никому больше не доверял, Макрона окружил шпионами и контролировал каждый его шаг. Пару раз предупредил, что все видит, после этого Макрон даже не пытается злоумышлять, понимает, что за это грозит, он ведь не дурак.
В Риме случился еще один большой пожар и следом наводнение. Тиберий раздал субсидии, компенсировал убытки пострадавшим.
У евреев есть концепция, похожая на героев, этих людей одни евреи называют машиахами, а другие — тахебами, они заводятся раз в несколько лет. Вот в Самарии завелся очередной тахеб, собрал несколько тысяч вооруженных людей и повел на гору Гаризим, там он собирался откопать какие-то волшебные амфоры. Понтий Пилат расценил это как восстание, собрал две пехотные когорты и одну кавалерийскую алу, с этими силами пришел к горе Гаризим и всех перерезал. Евреи пожаловались Луцию Вителлию, легату Сирию, и пригрозили восстать по-настоящему. Вителлий отстранил Пилата от магистратуры и отправил на суд принцепса, а на место Пилата назначил некоего Марцелла, который снизил налоги и разрешил Кайафе хранить священные одежды постоянно у себя, а не получать каждый раз у коменданта крепости Антония и потом сдавать обратно. После этого евреи успокоились.
Астролог Трасилл умер от старости, перед смертью он предсказал Тиберию не менее десяти лет стабильной жизни. Балбилл, сын и преемник Трасилла, предсказание подтвердил.
Тиберий решил посетить Рим, впервые за много лет. Переправился на материк и подхватил какую-то лихорадку, предположительно малярию. Остановился на вилле в Мизене, впал в беспамятство, врачу показалось, что принцепс умер, он так и доложил. Калигула принялся радостно кричать и скакать, как ребенок, отправил гонца в Рим с письмом, что тиран умер. Тиберий от этих криков очнулся, стал спрашивать, что происходит, и требовать еды. Калигула перепугался, но Макрон сохранил самообладание, приказал преторианцам завалить Тиберия одеялами и подушками и самим сесть сверху. Они так и сделали, через некоторое время Тиберий умер по-настоящему.
Весть о смерти тирана в Риме встретили ликованием. Плебс устроил народное гуляние, кричали: "Тиберия в Тибр!", имея в виду осквернить его тело так же, как поступали с телами преступников. Траурную процессию с телом покойного встречали смехом и радостными песнями. Калигула приехал в Рим, явился в сенат и был провозглашен принцепсом, Тиберия Гемелла провозгласили принцепсом с отсрочкой до совершеннолетия. Похоронили Тиберия без пафоса, но с почестями, надгробную речь произнес Калигула, речь была излишне сдержанна и не в полной мере отражала былые заслуги принцепса, что объяснимо — в те годы Калигула был ребенком, своего двоюродного деда он знал только чудовищем.
Калигула освободил всех политзаключенных, а прах своей матери и братьев захоронил в мавзолее Августа, рядом с прахом их убийцы. Очистил сенат от негодяев, но никого не казнил и не изгнал, просто предлагал добровольно сложить полномочия по состоянию здоровья. И еще он раздал щедрые субсидии и провел прекрасные игры. В целом Калигула проявил себя вполне достойным правителем, но те, кто знали его близко, понимали, что долго это не продлится, при всей своей доброте и порядочности умом и сообразительностью Калигула обделен, первый же серьезный кризис должен стать опасным испытанием. Кроме того, он начал злоупотреблять алкоголем.
Парки присудили иначе. Калигула простудился, простуда дала осложнение на мозг, две декады он пролежал в постели, большую часть времени то в беспамятстве, то в бреду, а потом очнулся другим человеком — глупым, бесчувственным и злобным. Но это уже совсем другая история.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|