Страница произведения
Войти
Зарегистрироваться
Страница произведения

Дочери Лалады. Книга 2. В ожидании зимы


Опубликован:
14.04.2014 — 05.07.2015
Читателей:
1
Аннотация:
Извилистые осенние тропы судьбы ведут в край дочерей Лалады, где живёт чёрная кошка - лесная сказка, которая преданно любит и терпеливо ждёт рождённую для неё невесту. Долгожданная встреча женщины-кошки и её избранницы горчит прошлым: зажившая рана под лопаткой у девушки - вечное напоминание о синеглазой воровке, вступившей на путь оборотня. А призрак зимы ждёт своего часа, вот только откуда придёт предсказанная вещим мечом беда - с запада или с востока? Когда сломается лёд ожидания и что поднимется из-под его толщи?
ОКОНЧАТЕЛЬНАЯ РЕДАКЦИЯ ОТ 2015 г.
◈ Список имён и географических названий http://enoch.diary.ru/p195511714.htm
 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 
 
 

Дочери Лалады. Книга 2. В ожидании зимы


Алана Инош

ДОЧЕРИ ЛАЛАДЫ

книга вторая

В ожидании зимы

1. История обожжённого сердца

Мертвенная дымка туч расступилась, и на Цветанку с неба взглянула непреклонная, холодная красавица, бледноликая царица ночи — луна. Придвинув к стене под крошечным окошком шаткий деревянный стол, девушка взобралась на него и жадно вдыхала чистый воздух, пропитанный тонким запахом снега. Кусочки слюды кое-где были выбиты из толстой решётчатой рамы, и в неотапливаемой темнице стояла немилосердная стужа: при дыхании у Цветанки изо рта вырывался седой туман. Впрочем, став оборотнем, она заметила, что чувствительность к холоду у неё сильно уменьшилась. Когда обычный человек стучал зубами, превращаясь в ледышку, девушка только слегка зябла.

Просунув когтистые пальцы в ячейку решётки, она сморщилась от боли: зачарованные кандалы, с виду гладкие, без шипов внутри, жгли и разъедали кожу на запястьях. В них Цветанка ослабела так, что не могла ни перекинуться в зверя, ни сопротивляться женщинам-кошкам. Когда её неучтивым тычком в спину загнали сюда, она хотела в отместку угостить стражницу крепким ударом кулака, но рука не поднялась в прямом смысле этого выражения: изящное, увитое лиственными узорами серебристое кольцо, охватывавшее её запястье, налилось неимоверной тяжестью. На первый взгляд кандалы выглядели как изысканное украшение — парные обручья, даже не соединённые между собой цепью, а на деле они подло обессиливали Цветанку всякий раз, когда требовалось сопротивление. При попытке к бегству они пригибали своей непомерной тяжестью к земле, делая быстрое передвижение попросту невозможным. Их прикосновение к коже было мучительным, и руки девушки под ними опоясывали блестящие розовые следы от лопнувших волдырей.

Сейчас, когда Цветанка не пыталась бежать или драться, кандалы стали лёгкими, но выматывали её жгучей болью. Приходилось немного сдвигать их туда-сюда. Впрочем, охватывали они руки довольно туго, и вскоре на запястьях Цветанки не осталось живого места. Ощущения были — будто кожу содрали, а раны посыпали солью. Цветанка подставила руки под струи холодного воздуха: ей казалось, что так боль уменьшится. Помогало мало, но холод был приятен.

Княгиня Лесияра сказала: «Обращаться без лишней жестокости. Она всё-таки помогла Ждане с детьми до нас добраться». Цветанку не били: в кандалах все её попытки убежать заканчивались жалким падением. Рухнув от толчка на застеленный соломой пол, Цветанка не издала ни стона, но сердцем рвалась следом за Дарёнкой. Перед глазами так и стояла картина: дорогая шубка, пронзённая стрелой... «Значит, простила», — тепло расширяясь, шептало сердце, а на глаза наворачивалась солёная влажная пелена. Это было всё, что она хотела узнать.



* * *


Родителей своих Цветанка не знала совсем, с младенчества её воспитывала бабушка Чернава — знахарка и ворожея. Она не была родной бабкой Цветанки: по её рассказам, годовалую девочку ей оставила богато одетая, красивая молодка, которую кто-то преследовал. Может, она бежала от мучившего её мужа-злодея, а может... Бабушка не успела её расспросить: знатная красавица, вручив Чернаве туго набитую золотыми монетами мошну и ожерелье-оберег, лишь попросила позаботиться о дочери и пообещала вскоре вернуться за ней — да и поминай её, как звали. Не вернулась незнакомка ни через месяц, ни через два, ни через три... Вот уж полгода прошло, а её всё не было. Чернаве не верилось, что материнское сердце позабыло о ребёнке; скорее всего, с красавицей приключилась беда, потому она и не смогла забрать дочку. Повздыхав о её судьбе, бабушка стала воспитывать малышку сама, как родную. Имени ребёнка мать в спешке не назвала, и Чернава назвала приёмыша Цветанкой.

Платья и юбки Цветанка носила в раннем детстве, да и то — по настоянию бабушки. Научившись немного шить, она сама сшила себе портки и рубаху: в них было сподручнее предаваться уличным забавам вместе со знакомыми ребятами. В сущности своей Цветанка всегда была мальчишкой-сорванцом, а девичья доля её не привлекала; ей нравилось бегать, прыгать, лазать, драться. Бабулю она любила, но росла сущим неслухом и в конце концов прибилась к шайке вора Ярилко. А случилось это так.

Бабушкино наставление о том, что брать чужое — плохо, она воспринимала по-своему: отнимать последнее у своего брата-бедняка она считала низостью, а вот заставить бесящегося с жиру богача «поделиться» добром расценивала как дело не только позволительное, но и праведное, благородное. А что? Разве это справедливо, когда одни люди благоденствуют, не зная, куда деть свои богатства, а у других и сменной одёжи-то нет? Да взять хотя бы яблоки в садах... Крупные, румяные, они так и дразнили, заставляя нищих уличных ребят глотать слюну. В очередной раз проходя мимо купеческого сада со своими приятелями Первушей, Тюрей и Ратайкой по прозвищу Бздун, Цветанка подумала: хватит им подбирать объедки с земли, хватит сосать гниль да падалицу, пора вкусить лучших яблочек с самой высокой ветки.

«А ну-ка, подсадите меня, — велела она мальчишкам. — Сейчас я нам вон тех яблок добуду».

«Ты что, Заяц! — зашипел конопатый и светло-русый Тюря. — Схватят нас... Либо кнутами засекут, либо в колодки закуют. Эти богачи — зело лютые, они за одно яблоко и жизни нашей не пожалеют».

Уже тогда Цветанка за свои быстрые ноги прозывалась Зайцем, а о том, что она девочка, будущая воровка от ребят сперва скрывала; когда же правда всё-таки всплыла, то кулаками, отвагой и ловкостью доказала она своё право считаться равной — помогла друзьям отбиться от старших мальчишек с соседней улицы. Её уважали и считались с ней, а те немногие, кто знал правду, помалкивали. Волосы свои она с радостью обрезала бы, но бабушка-ведунья застращала её: «Волосы для нас что для птиц крылья, для деревьев — листва, а для неба — звёзды. Обрежешь — беды не миновать!» Суеверная Цветанка вняла этому наставлению и не спешила расставаться с косой, которую старательно убирала под великоватую ей шапку.

«Несдобровать нам! Пойдёмте-ка лучше своею дорогой», — предложил Тюря.

Цветанка уже хотела открыть рот, чтобы язвительно ответить трусоватому другу, как вдруг за забором послышался высокий, светлый и чистый, как родничок, голос, певший песню «Ой, соловушка, не буди ты на заре». От его звука сердце Цветанки вдруг стукнуло, а в животе всё сжалось в непонятной сладкой тоске. Незнакомое чувство лёгкой пташкой село на плечо, защекотало под ложечкой, и ей нестерпимо захотелось посмотреть на певицу. Уже неважны стали яблоки: желание заглянуть в прекрасный сад затмило и голод, и жажду, и все остальные нужды. Чудо чудное, диво дивное — этот голосок! Медвяной росой ложился он на душу, ласкал её нежным пёрышком утренней птички-певуньи... Должно быть, и обладательница его была ему под стать. Впрочем, об этих своих мыслях Цветанка не обмолвилась друзьям ни единым словом.

«Стой, — опять зашипел Тюря. — Там есть кто-то! А ну, ребята, дёру!»

«Трус, — презрительно хмыкнула Цветанка. — Обождём, пока уйдёт. Не вечно же она там петь будет. Яблочки-то — гляди, какие! Может, вовек таких больше не попробуешь».

Над ними висели огромные золотые плоды с румяными боками — вероятно, такие вкусные, что язык проглотить можно. Но Тюря боялся.

«Попадёмся — можем больше никогда ничего в жизни не отведать», — проворчал он.

Однако у остальных товарищей соблазн полакомиться купеческим яблочком возобладал над осторожностью, и они вызвались помочь Цветанке как самой лёгкой, вёрткой и ловкой из них. Голос за забором стих — к её тайному сожалению, и они, выждав на всякий случай ещё немного, принялись за дело. Первуша забрался на спину круглолицему и темноволосому Ратайке, на него вскарабкался Тюря, а Цветанка невесомой белкой взлетела на его плечи. Живая башня пошатнулась немного, но Цветанка успела ухватиться за верхний край забора, и ребята кое-как устояли. Правда, раздался один из звуков, за которые Ратайка и получил своё прозвище: от плохой еды у него всё время пучило живот.

«А ну, тихо там», — грозно зашептала Цветанка.

«Давай скорее, а то тяжко», — прокряхтел Ратайка.

Заветные яблоки были уже совсем близко и манили своими гладкими, блестящими боками, в которые так и хотелось смачно впиться зубами. Подтянувшись, Цветанка перекинула ногу через забор и ухватилась за ветку. Спелые плоды со стуком посыпались наземь от сотрясения, а одно весьма чувствительно стукнуло Цветанку по макушке — только шапка смягчила удар. Зашипев от боли, Цветанка, впрочем, не стала медлить и затрясла дерево что было сил. Часть яблок падала на улицу, часть — в сад, а под деревом стояла богато одетая девочка с тёмной косой, перекинутой на грудь и спускавшейся ниже пояса. Заслоняясь рукой от падающих плодов, она смотрела на воришку во все свои карие с вишнёвым оттенком глаза. Ресницы её поражали своей длиной и густотой: Цветанке даже свысока было видно, как они прекрасны — будто щёточки из собольего меха. Нутро сначала заполнилось щекотным теплом, а потом сладко стиснулось в жадном желании прильнуть ртом к испуганно приоткрытым губкам: это было привлекательнее, чем предвкушение самого лучшего из яблок, в изобилии висевших на ветках совсем рядом. Откуда это в ней? Цветанка сама не знала толком. До сих пор, когда она видела целующиеся парочки, она лишь глупо хихикала в кулак, как и её приятели, а сейчас сама была не прочь попробовать. Но вот странность: поцеловать ей хотелось не парня, а девочку. Вот эту.

Девочка, однако, не торопилась поднимать крик при виде воришки и звать на помощь, хотя в доме, наверное, находилось немало слуг. В тёплой глубине её глаз не было ни страха, ни вражды — только любопытство и волнение. Забор внезапно исчез из-под Цветанки, и она с воплем повисла на яблоневой ветке, болтая ногами и стараясь подтянуться. Девочка с пушистыми ресницами сначала испуганно вскрикнула, но потом, увидев, что воришка держится цепко и не намерен падать, рассмеялась. Но веселье было недолгим: появился бородатый дядька в зелёном кафтане и стал пытаться сбить Цветанку метлой.

«Ах ты, стервец! Ужо я тебя!»

От метлы толку не было. Выбежали ещё несколько слуг и служанок, и поднялся гвалт, от которого уши закладывало. Девочку увела в дом нянька, а дядька, скинув кафтан наземь и засучив рукава рубахи, принялся карабкаться на яблоню, что с сытым пузцом ему оказалось весьма непросто осуществить. Ценой превеликих усилий ему удалось пока добраться лишь до самой первой ветки, но сдаваться он, похоже, не собирался. Дерево тряслось, яблоки со стуком сыпались... В отчаянии озираясь, Цветанка увидела, как приятели с полными подолами ядрёных плодов драпали по улице прочь — только пятки сверкали. Трусы и предатели!

«Держи его, Гордята, держи! — покрикивали пузатому дядьке снизу. — Не дай уйти гадёнышу! Ишь, повадились за яблочками, наглецы!»

Что делать? Спрыгнуть с такой верхотуры на улицу? Этак и насмерть расшибиться можно или калекой стать...

«Что, малой, влопался? [1] — раздалось вдруг снизу. — Ну, держись. Сейчас...»

У забора стоял высокий, румяный и ладный молодец в яркой синей рубашке и добротных сафьяновых сапогах с кисточками — конопатый, с нахальным прищуром холодных светлых глаз и в лихо заломленной набекрень шапке. Кинув надкусанное яблоко и подобрав камень, он птицей взлетел на забор. Ухватившись за ветку и шатко держа равновесие, он встал в полный рост и запустил камнем в дядьку. Бросок был меток: охнув, Гордята шмякнулся под яблоней в траву.

«Давай!» — крикнул нежданный спаситель Цветанке.

Уцепившись за протянутую руку, та отпустила ветку и повисла на заборе, а в следующее мгновение оба соскочили на землю — по другую сторону ограды.

«Драпаем», — коротко сказал парень, подмигнув.

Это Цветанка умела, и вскоре они оказались на другом конце города, запыхавшиеся, но свободные.

«Как тебя звать?» — спросил парень.

«Зайцем, — ответила Цветанка. — Благодарю тебя...»

Спасителя звали Ярилко, а промышлял он воровским ремеслом. Была в нём бесшабашная, лихая удаль, а в цепком, оценивающем взгляде — ни капли тепла. Производил он впечатление человека опасного и готового на всё, но что-то в нём всё же привлекло Цветанку — наверное, сила и уверенность в своём успехе. Порасспросив её о житье-бытье и изучив её руки, Ярилко сказал:

«Вижу, ты малый не промах. Руки у тебя — в самый раз. Такие, какие и нужны в нашем деле. Дыбай за мной, покажу кое-что».

Они затесались в базарную толпу. Велев Цветанке внимательно наблюдать, Ярилко у неё на глазах подрезал три кошелька. Делал он это искусно, так что жертвы ничего не успевали почуять, а когда замечали, было уже слишком поздно.

«Видал, как надо по водопаду плавать [2]? — подмигнул Ярилко. — Ну, пробуй сам. Тут клёв знатный».

У Цветанки пересохло во рту, а под коленями засела противная дрожь. Легко сказать — «пробуй», ведь в случае провала её схватят! А деньги — не яблоки, плетьми за это не отделаешься.

«Я не смогу так», — пробормотала она.

«Не попробуешь — не научишься», — усмехнулся Ярилко.

Теребя ожерелье-оберег, прицепленное к верёвке, которая поддерживала её портки, Цветанка думала: «Если бы можно было стать невидимкой!» А красный янтарь под её пальцами вдруг разогрелся, будто целый день пролежал на палящем солнце.

«А если поймают?» — всё ещё колебалась девочка.

«Значит, постарайся ног не замочить [3], — ответил Ярилко и добавил, двинув бровью: — У тебя одна попытка: в этом деле либо пан, либо пропал».

Ещё раз погладив ожерелье, Цветанка облюбовала себе жертву — на вид вполне зажиточного человека с окладистой бородой, в тёмно-зелёном опашне с оторочкой из собольего меха. Он важно шествовал между торговыми рядами под руку с расфуфыренной в пух и прах, набелённой и нарумяненной женой с неестественно чёрными, накрашенными бровями. По всему было видно: может, и не столько за покупками вышли эти люди, сколько для того, чтобы «себя показать», похвастать своим богатством. Нравилось им, когда простой люд перед ними почтительно расступался, а завистливо-восхищённые взгляды окружающих ласкали их тщеславие. Подивившись их заносчивому виду, Цветанка про себя презрительно хмыкнула. Похоже, слишком много они о себе возомнили... Настало время чуть-чуть уменьшить их благосостояние. Для них — не великий убыток, а ей с бабулей хватит тех денег надолго.

Быть может, в матушкином ожерелье и правда есть какая-то сила? Ведь не зря бабушка Чернава наказывала Цветанке никогда с ним не расставаться! Сжав в кулаке янтарные бусы, Цветанка молила оберег помочь ей — чтобы никто её не приметил. Собравшись с духом, она поймала выжидательно-ободряющий взгляд Ярилко и нырнула в толпу — поближе к выбранной паре. На неё, маленькую и невзрачно одетую, никто не обращал внимания.

Вот жена остановилась у прилавка с коврами, любуясь узорами, а муж откровенно скучал, но старался не подавать виду. Сердце Цветанки трепыхалось пойманным зайцем, когда она подбиралась к богачам; она держалась за ожерелье, про себя повторяя: «Помоги, помоги!» Кошелёк висел на поясе мужчины, чуть прикрытый полой опашня, и всё, что нужно было сделать — это сжать его одной рукой, а другой перерезать ремешок. А без остро заточенного ножа Цветанка не выходила из дома.

От соприкосновения с тёплым янтарём её голову словно лучом солнца озарило — ласково и обнадёживающе. Вспомнился бабушкин заговор на отведение глаз: «Отвод творю, заговариваю, шепчу, наговариваю! Пусть глаза явное не увидят, мимо пройдут, дела мои не приметят, не найдут. Как глаз слепой не видит ни явно, ни отъявно, так и меня, Цветанку, всякое око обойдёт, не увидит, не найдёт. Очи ваши в тумане, а ум и разум ваш в дурмане. Слово сказано, дело сделано, слепыми очам быть велено». Потирая ожерелье, Цветанка про себя бормотала слова, а сама доставала потихонечку нож...

«Слепыми... слепыми очам быть...»

Чик! Готово... Кошелёк увесисто оттянул руку Цветанки. Настал черёд быстрых ног, но что-то подсказало: бег привлечёт внимание. С трудом сдерживая щекочущий рёбра ужас, то и дело побуждавший её дать стрекача, она с праздным видом спокойно направилась к выходу с торга. Лишь ей одной было ведомо, чего ей стоило выглядеть безмятежно... Ноги подкашивались, пересохший язык прилип к горлу.

На выходе её уже ждал Ярилко.

«Правильно, что не побежал, — только и сказал он. — Чисто срубил, молодец».

Цветанка и сама не знала, нужна ли ей была похвала. Вроде бы она поступила дурно — украла деньги, но угрызений совести не испытывала. Напротив, сердце колотилось от возбуждения в самом горле, её переполнял детский восторг от успеха, хотелось бежать вприпрыжку и кричать. Впрочем, она удержалась от этого под насмешливым взглядом Ярилко. А тот заявил:

«Лады, так уж и быть, первую удачу всю себе оставь. А вот дальше, коли пожелаешь в братство вступить, всё будет иначе: себе сможешь забирать три четвертины, а одну четвертину будешь отдавать в общий котёл. Так у нас заведено. Складчина сия на наши же нужды идёт — от суда вылечиться, властям на лапу дать; если у кого из наших коржиков шум-гам, лихо какое — из котла ссуду можно взять, только потом долг вернуть при случае придётся. Ну что, пойдёшь к нам?»

«А если я сама... сам по себе быть захочу?» — Цветанка похолодела: заметил Ярилко её внезапную оговорку или нет?

«Нет, малой, этак дело не выплясывается, — ответил тот, блеснув стальными искорками в глазах. — Бирюков-отшельников и всяких залётных гостей мы не терпим. Всякий, кто промышляет в нашем городе, либо в братство вступить должен и в котёл взносы крошить, либо проваливать отсюда, покуда ноги не оторвали. Вот так-то. И больше никак. Решай».

Кажется, не заметил... Цветанка судорожно выдохнула, стискивая тяжёлый кошелёк, и бросила взгляд в высокое, недосягаемо-холодное небо, но оттуда не последовало ни одной подсказки. Лишь янтарное ожерелье всё ещё грело ей ладонь — будто душа пропавшей без вести матери охраняла её. Капля солнца, застывшая с семечком внутри много тысяч лет назад...

«Дозволь мне подумать и решить», — промолвила Цветанка.

«Думай, только не шибко долго, — согласился Ярилко. — Мне и так ясно: ты с нами должен хоровод водить. Ты прирождённый щипач. По нраву ты мне».

В тот день Цветанка принесла домой два отреза ткани — на новую рубаху и штаны. Кошелёк звякнул, упав на стол в ветхой землянке, а бабушка Чернава охнула:

«Откуда такое богатство?!»

Цветанка, скрепя сердце, начала что-то врать, но обманные слова расползались, как ветхое тряпьё на теле, и бабушке всё стало ясно. Потрясённо осев на лавку, она прижала заломленные руки к груди.

«Неужто на скользкую дорожку вступила? Ох, дитятко моё, губительный это путь, не приведёт он тебя к добру! Лучше жить бедно, да честно! И помереть своей тихой смертью, а не лютой погибелью под пытками да истязаниями...»

Не так уж несмышлёна была Цветанка, чтоб не знать участь пойманного татя. Ей самой доводилось стоять в толпе зевак и смотреть, как на площади секли кнутами схваченных впервые, пока вся спина у них не превращалась в кровоточащее месиво, которое потом поливали солёной водой; несчастные корчились и выли, раздираемые этой изощрённой пыткой: что могло быть невыносимее соли на свежие раны? Пойманным вторично калёным железом прижигали лица — ставили тавро вечного позора, рвали ноздри да отсекали пальцы на руках. Тех же, кто в третий раз уличён был в краже, ждала петля — без пощады.

«Меня не поймают, бабуля, — сказала Цветанка. — Я глаза отвожу, и меня никто не замечает. А богатеев жалеть не надо, они нас не жалеют — вот пусть и делятся своими денежками. Курица не сдохнет, ежели у неё пару пёрышек вырвать; так и от них не убудет, коли их маленько пощипать».

Больше она не сказала ни слова: решение она приняла. Сколько бабушка ни плакала, сколько ни уговаривала не вступать на преступный путь, Цветанка осталась при своём. Жили они нищенски, зрение у бабули становилось год от года всё хуже, дохода от её ведовского ремесла едва хватало на жизнь впроголодь. А чем могла зарабатывать Цветанка, избрав честный путь? Шить, стирать? Наняться в богатый дом стряпухой — и то, если крупно повезёт? Работа — не разогнуть спину с утра до ночи, только оплата — гроши, а то и просто за еду и кров.

Весело позвякивая несколькими монетками в тощем кошелёчке на поясе, она бродила по торгу. Её грела мысль о том, что теперь она может не только пускать слюнки, любуясь товарами издали, но и позволить себе купить всё, что душе угодно. При наличии средств — почему бы и не побаловать себя? Задержавшись у прилавка с печатными пряниками, она положила одну монетку и показала на самый большой и красивый из них. Торговец вытаращился на золотой, а потом с подозрением поглядел на Цветанку:

«Откуда у тебя такие деньги? Украл, небось?»

«Честно заработал, — хмыкнула Цветанка. — Тебе-то какое дело, дяденька? Чего рядишься? Я товар у тебя беру и плачу тебе за него; соизволь отпустить то, что я прошу — вон тот пряник!»

«Хм, — промычал торговец. — Обожди, посмотрю, есть ли у меня столько сдачи...»

Сдачу он выдал горстью мелкого серебра и проводил Цветанку прищуренными глазами, а той и заботы не было, что о ней подумают. Жуя пряник, она беспечно толкалась в толпе, пока не почуяла, что её кошелёк кто-то теребит. Воришка! Парень, лишь чуть-чуть старше, чем она сама, с колюче-синими и блестящими, как самоцветы, глазами, которые ярко выделялись на чумазом лице с острыми, нервными чертами... Хвать! Цветанка поймала вора за худую руку и отцепила её от своего кошелька.

«Полегче, братишка, — многозначительно шепнула она. — Мы с тобой одного дела ремесленники, негоже друг у друга тащить».

Отдёрнув руку, парень обжёг Цветанку холодным пламенем глаз, а в следующий миг растворился в толпе.

Хороши были эти глаза, но другие запали Цветанке в душу — вишнёво-карие, с пушистыми ресницами. Хоть и знала она, что в купеческий дом ей дороги нет, а всё ж хотелось ещё разок заглянуть в их терпкую глубину и растаять в прохладной струе серебристого голоса... Желаний сердца было не унять, они заглушали любые доводы разума, и вот — что задумано, то сделано.

Затаив дыхание, она всей душой внимала чистым переливам полюбившегося голоса. Подсадить её было некому: Тюря с Ратайкой и Первушей прятались от справедливого гнева Цветанки за оставление её в беде, и забор казался неприступным. Она попробовала подпрыгнуть, чтобы уцепиться за верхний край, но куда там! В Цветанке в то время было всего два аршина [4] росту. Не зная, как быть, она подобрала камушек и перекинула через забор в сад — с подсказки незримой, прозрачнокрылой птицы-надежды. Голос стих, а сердце застыло в ожидании — что же будет?..

Ничего? Она ушла?

Вдруг откуда-то из-за спины послышался деревянный скрип, а потом кто-то щёлкнул пальцами и сказал «пс!» Цветанка обернулась на звук с холодком волнения: отодвинув две доски забора, на улицу высунулась обладательница вишнёво-карих глаз. Сделав Цветанке знак забираться внутрь, она исчезла. Ошалевшая, не верящая своей удаче Цветанка нырнула следом и очутилась под густым шатром вишняка. Ветки лезли в лицо, норовя выколоть глаза, но что это за беда, если прямо перед нею была она — девочка, одетая в шёлк и парчу, с тёмной косой и в жемчужном очелье...

«Как тебя звать?» — заговорщическим шёпотом спросила она.

«Цве... Заяц», — заикнулась Цветанка.

«Цвезаяц? — изумилась девочка, подняв красиво очерченные густые брови. — Что за странное имя!»

«Нет, просто Заяц, — поправилась Цветанка, почувствовав, как кровь налила щёки пунцовым жаром. — Это просто обмолвился я».

«Ну, Заяц так Заяц, — усмехнулась девочка. — А меня — Нежана. На, угощайся!»

На её ладони лежало яблоко — одно из тех, которые Цветанке так и не довелось попробовать: ребята в прошлый раз смылись, набив ими подолы рубашек, а Цветанке — шиш с маслом... Предатели. Огромное — в одиночку и не осилить, гладкое и румяное, без единой червоточины... Рот наполнился слюной, однако под сердцем нелюдимым колючим ёжиком ворохнулась вдруг гордость.

«Да что я, яблок не ел, что ли», — с притворной небрежностью хмыкнула Цветанка.

«Ну, как хочешь», — пожала плечами Нежана и на глазах у Цветанки с хрустом впилась зубами в белую, с тонким медовым духом, мякоть. Аж сок брызнул.

Сохранить при этом равнодушный вид стоило Цветанке неимоверного усилия над собой. Щёчки Нежаны, туго набитые яблоком, сами были как наливные плоды — то ли укусить, то ли поцеловать...

«М-м?» — промычала девочка вопросительно, предлагая Цветанке надкусанное яблоко.

Послав гордость куда подальше, Цветанка вонзила зубы в то место, от которого только что откусывала Нежана.

«Кушай, кушай. Одной мне всё равно такое здоровущее не съесть», — с набитым ртом сказала девочка.

Цветанка поведала, что живёт с полуслепой бабулей-знахаркой на окраине города. Они хрустели яблоком под зелёным пологом листвы, сквозь которую пробивался золотой свет спелого лета, готового сорваться с ветки в руки осени. Медовый привкус, липкие пальцы, блеск глаз... И не имело значения, что одна из них была в богатом облачении, а другая — в бедном. По крайней мере, для них самих.

«Подожди здесь, я сейчас вернусь!» — сказала Нежана.

Цветанка могла бы ждать здесь целую вечность, если бы представляла себе, сколько эта вечность длится. Укромное, уютное местечко... Густая глянцевая листва вишни укрывала её от чужих глаз, прохладная земля дышала сыростью и запахом мяты. Сорвав листочек последней, Цветанка размяла его в пальцах и упивалась светлым, пронзительно-свежим запахом. Пожалуй, и спалось бы под вишнёвым шатром тоже сладко и спокойно... Особенно если бы сюда никто не заглядывал, кроме Нежаны, которая как раз вернулась с расписной деревянной чашкой, полной вишни в меду, и большой золочёной ложкой.

«Вот, откушай. И прости слуг наших, что тебя схватить пытались. Всех яблок, что у нас в саду созревают, нам самим не съесть: такое великое их множество, что я бы даром их людям раздавала — пусть бы кушали да нас добрым словом поминали... Вот только батюшка с матушкой жадные: своё добро никому не отдадут, пусть хоть и сгниёт оно, лишь бы чужим не доставалось. — Нежана усмехнулась уголком пухленьких свежих губ — ярче вишен. — А у батюшки вчера на торге кошелёк срезали — ох как он рвал и метал! Не так много было там денег, сколько от него крику... У него ж каждый грош на счету».

Цветанка едва не поперхнулась кисло-сладким лакомством. Выходит, тот чванливый богач с женой — родители Нежаны!

«Ты не похожа на них», — пробормотала она.

«А ты думаешь, что дети всегда перенимают всё от родителей? — Нежана взяла у неё ложку и зачерпнула несколько прозрачных вишен, задумчиво глядя, как мёд тонкой нитью струился обратно в чашку. — Мне иногда даже думается, что я не родная...»

В саду вдруг раздался зычный, грудной женский голос, звавший:

«Нежана! Нежанушка, где ты? Тебя матушка зовёт, выходи!»

Нежана стрельнула глазами себе за плечо, будто не ласковый зов услышала, а злой окрик.

«Это нянька Умила. Мне пора, — вздохнула она. И кивнула на чашку с вишней в меду: — Ты ешь, ешь... Как доешь, посуду можешь прямо тут и оставить. Приходи сюда завтра, буду тебя ждать».

И случилось то, о чём Цветанка не могла и мечтать: лицо Нежаны приблизилось, и она провалилась в мягкие, кисло-сладкие и чуть липкие чары вожделенных губ, а сердце плюхнулось в медово-вишнёвую глубь. Что это? Шутка уходящего лета, прощальный подарок солнца, отягощённого предосенней грустью? Но чем бы это ни оказалось, Цветанка вдруг поняла: ей не жить иначе. Лишь в девичьих руках был ключик к её сердцу, и только в девичьих губах она могла тонуть и безмятежно растворяться.

Оставшись в кустах одна, она ещё долго не могла опомниться, выпутаться из головоломки со вкусом вишни, яблок, мёда, с запахом земли, мяты и волос Нежаны. Безумная мысль сверкнула на спокойном небосклоне, всколыхнув умиротворённость: а если признаться, что она — не парень? Будет ли Нежана смотреть по-прежнему, захочет ли поцеловать? Нет... Цветанка с содроганием отмахнулась от этого замысла. А потом отодвинула доски и выскользнула на улицу.

Вернувшись домой, она обнаружила слонявшихся по двору ребят — своих трусливых приятелей. Завидев её, они понурили головы, и только Первуша осмелился подать голос:

«Ты прости нас, что убежали... Мы думали, что тебе уж ничем не поможешь».

«Думали они, — хмыкнула Цветанка. — А помочь было можно. Вот Ярилко мне и помог».

Парнишкам, видно, было знакомо это имя.

«Это не тот ли Ярилко, чья шайка рынок держит?»

«Он самый, — кивнула Цветанка. — И я теперь с ними».

Она прихвастнула: своего решения о вступлении в воровское братство она ещё не высказала, но впечатление на приятелей это произвело огромное. Они струхнули и помрачнели.

«А попасться не боишься? — спросил Тюря. — Ведь не посмотрят на малые года, поотрубают пальцы-то!»

«А я глаза отводить умею, — похвалилась Цветанка. — У меня ж бабуля — ведунья! Так что не поймают меня!»

Отвесив дружкам по подзатыльнику, на том она с ними и помирилась, поскольку не любила подолгу сердиться. А мысли её вновь и вновь ручным голубем летели к Нежане: что подарить девочке, у которой и так всё есть?

Бродя по базару в поисках подходящего подарка, она снова приметила того синеглазого воришку. Чем-то он напоминал ей себя саму: наверное, Цветанка была бы именно такой, случись ей родиться мальчиком. Он тоже заметил её, но лицо его осталось напряжённо-неулыбчивым, а глаза остро блестели. Стоило Цветанке на мгновение отвлечься — а он уже пропал, будто призрак.

Проходя мимо птицеловов, продававших пойманных ими певчих птах, она поняла: вот какой подарок нужен! Сами птички стоили дёшево — по два-три серебряника, а вот клетки — дороже, но Цветанка решила не скупиться и полезла за кошельком... Ан кошелька-то и не было. Сразу поняв, чьих рук это дело, она обвела глазами толпу. Мелькнула знакомая шапка... Он или не он? Взявшись за янтарное ожерелье, Цветанка вновь ощутила его живое тепло.

«Обернись, засранец, — сверля жарким взглядом затылок парня, мысленно приказывала она. — Обернись!»

Словно услышав её повеление, парень обернулся, колко блеснул бирюзой глаз и тут же кинулся убегать. Вот это он сделал зря: в беге Цветанке не было равных. Она в считанные мгновения нагнала щипача и прыгнула ему на спину, повалив наземь, в пыль.

«Отдавай то, что не твоё!» — прошипела она, занося кулак для удара.

Закрываясь руками, воришка хохотал. От такой наглости Цветанку будто кнутом огрели меж лопаток, и она едва не врезала по этой смеющейся мордахе.

«На, на, на», — сдался парень, и брошенный им кошелёк легонько ударил Цветанку в грудь.

«Вот гадёныш», — процедила она и поднялась со своими деньгами на ноги.

«Меня Нетарем звать, — представился воришка, отряхиваясь. — Ярилко мне тебя испытать велел».

«Вон оно что, — промолвила Цветанка, чувствуя, как первоначальный гнев охладевает. — И как? Гожусь я?»

«Годишься, — ухмыльнулся Нетарь. — Хватка у тебя что надо, даже не скажешь по тебе, что только два дня в деле. Не серчай уж, что мошну твою подрезал — то проверка была».

«Ладно», — смягчилась Цветанка.

Она купила малиновку в клетке. Подходя к знакомому забору, она вздрогнула от радости: голосок Нежаны хрустально выводил «Соловушку». Цветанка повторила вчерашний знак. Прошуршав сквозь листву, камень упал где-то за забором, а голос стих. Доски отодвинулись, и Цветанка вместе с клеткой протиснулась в прохладную гущу вишнёвых кустов.

«Это тебе», — прошептала она.

Нежана нахмурилась: казалось, подарок её не обрадовал, и сердце Цветанки облилось холодом.

«Бедная птичка! — покачала богатая девочка головой. — Разве ей место в клетке? Радовать своими песнями она сможет только на свободе... Что за нелюди эти птицеловы!»

Она открыла клетку, и малиновка тут же выпорхнула на волю, скрывшись в кроне дерева, а семь серебряников Цветанки оказались выброшенными на ветер. Впрочем, смутно она чувствовала правоту Нежаны, а потому не стала её упрекать. А та вздохнула, усаживаясь в траву под кустом:

«Иногда мне кажется, будто я — такая же пташка в золотой клетке... Хочется улететь отсюда далеко-далеко, за речку, в лес, на волю вольную, вот только крыльев нету».

Цветанка присела подле неё, а про себя удивлялась: как можно, имея всё на свете, желать улететь от этого, покинуть роскошный, уютный и красивый дом, где живёшь сытая и согретая, с кучей слуг и родителями, души в своём чаде не чающими?

«Ты представить себе не можешь, как мне душно дома, — с блёстками тоски под мохнатыми ресницами промолвила Нежана. — Только знай себе, сиди в светлице и рукодельничай... Лишь в сад выйти можно, а на улицу — ни ногой. Я выбиралась несколько раз через эту дыру в заборе, но всякий раз возвращалась».

«Почему?» — сиплым от нахлынувшего волнения голосом спросила Цветанка.

«Потому что знаю, что матушка убиваться будет, — вздохнула Нежана. — Жалко мне её. Она мне добра желает... Хотя и не понимает, что я, быть может, иной доли хочу, а не той, какую она для меня подходящей считает».

«А какой доли ты хочешь?» — едва дыша, прошептала Цветанка.

«Свободы, — сведя красивые тёмные брови в ожесточённую черту, ответила Нежана. — Сама хочу выбирать и дорогу, и человека, с которым по той дороге пойду. Но у нас иначе заведено: светлица, рукоделие, а потом — замуж... Вот и вся моя доля. Со дня на день мне исполняется тринадцать лет, а батюшка с матушкой уже давно жениха мне подыскивают».

Цветанка начинала понемногу понимать её тоску. Пожалуй, она сама тоже не смогла бы жить хоть и в роскоши, да в неволе, под строгим присмотром: туда не ходи, этого не делай... А уж при мысли о женихах её просто передёргивало, а к горлу подступал шероховатый, противный ком.

«Ох как тесно мне здесь, дышать нечем, — закрывая глаза, шептала Нежана в жутковатом исступлении, от одного вида которого у Цветанки бежали по лопаткам мурашки, а сердце накрывало невыносимое, как зубная боль, томление. — Только и радости мне, что этот сад да песни, в которые я всю мою кручину вкладываю. Пою, а сама думаю: быть может, кто и услышит не ушами, но душой, поймёт меня и заберёт отсюда. Кто-нибудь, кому моя тоска понятна будет, как своя собственная. Может, и у него будет своя кручинушка, своя боль, от которой душа его тонкой станет и к чужой боли восприимчивой... Быть может, если б встретились мы с ним, то печаль душевную друг другу исцелили бы».

Цветанка сидела, набычившись и испытывая неясную ревность к этим мечтам, к этому человеку, о котором Нежана грезила. Ведь если он придёт и заберёт её, то Цветанке больше не видать хрустальноголосой певуньи, как своих ушей!

«А ты грамоту знаешь?» — спросила она, чтобы перевести разговор в другое русло.

Очнувшись, Нежана заморгала, будто стряхивала с ресниц свои недосягаемые мечты.

«Да, грамоте я учена... А что?»

«А меня научишь? — попросила Цветанка. — А то тёмным да дремучим человеком быть плохо. Из всей науки я только пальцы на своих руках пересчитать умею».

«Ну, коли хочешь, могу научить, — нехотя согласилась Нежана, по-видимому, ещё не вышедшая из-под власти своих свободолюбивых дум. — Приходи завтра, да принеси берёсты побольше... А сейчас пора мне, а то нянька хватится».

Надобность расставания резанула по сердцу острым лезвием, и тёплая кровь заструилась по нему, а боль аукнулась по всей груди. Неловко складывая губы дудочкой, Цветанка потянулась к Нежане. Та догадалась и с тихим смешком поцеловала её.

Пытаясь понять, что происходит с нею, Цветанка долго бродила по берегу реки. Высокая трава щекотала ладони, солнце пыталось отогнать от себя тёмно-сизые грозовые облака, а перед глазами вставало лицо с глубокими, как два колодца, глазами, мечтательно устремлёнными к небу. Значит, песнями своими Нежана старалась привлечь чуткого человека, способного понять её стремления. Но в Цветанке, судя по всему, она такого человека не видела, хотя та и уловила звук тоскливой струнки в её голосе, и в ответ на него в её душе запела такая же струна. Ну почему? Хотелось выть от тоски. Представив себе Нежану замужем за каким-нибудь богатым стариком, Цветанка оскалилась и сплюнула.

А потом достала нож, сняла шапку, покрепче перехватила косу и принялась безжалостно, со злостью резать под самый корень. Коса была толстой, и пилить пришлось долго. Когда последние волоски были перерезаны, Цветанка подняла перед собой косу, ещё недавно бывшую частью её самой, поглядела на неё в последний раз и, подойдя к воде, зашвырнула подальше. «К беде!» — непременно сказала бы бабуля, но сейчас Цветанке стало всё равно. За всю свою двенадцатилетнюю жизнь она не была ни в чём так твёрдо уверена, как сейчас в том, что никогда не выйдет замуж.

Почти ослепшая бабушка не заметила перемен в её внешности, а потому пока обошлось без упрёков и причитаний. При помощи того же ножа, которым она только что отрезала волосы, Цветанка сняла с берёзовых поленьев несколько кусков коры, белой снаружи и тёмно-жёлтой изнутри. Какой ей был прок от грамоты? Как-то жили они с бабулей и без неё, ничуть не страдая; Цветанка просто искала повод лишний раз увидеться с Нежаной и, кажется, нашла.

Нежана увлеклась мыслью об обучении Цветанки грамоте. На следующую встречу она принесла с собой дощечку, на которой разложила кусок берёсты и начала выцарапывать на нём писалом — заострённой костяной палочкой — какие-то закорючки. Тесно придвинувшись к ней и жуя яблоко, Цветанка заворожённо наблюдала, как на берёсте проступали непонятные значки. Вишня шелестела над их головами и обступала со всех сторон.

«Это называется азбука, — сказала Нежана, проводя острым кончиком писала вдоль ряда закорючек, озарённых солнечными зайчиками. — Из букв составляются слова. Вот, смотри: это — твоё имя».

И она нацарапала несколько значков друг подле друга.

«Заяц», — прочитала она, водя писалом по буквам.

Цветанка всматривалась в эти значки с таким чувством, будто ей открылось нечто заповедное, удивительное и потаённое. Вот как, оказывается, на письме выглядело её имя, а точнее, прозвище... Пока незнакомые буквы никак не сцеплялись в её уме со словом «заяц», но, напряжённо вглядываясь, она старалась проникнуть в эту тайну.

«З-а-я-ц», — ещё раз прочла Нежана, при произнесении каждого звука задерживая кончик писала на букве.

Названия букв азбуки с первого раза не дались Цветанке. Слишком уж их было много, разных, странных и похожих на диковинные заклинания. Также казалось совершенно непонятным, почему одна буква называлась так, а другая — эдак. По этой причине Нежана пошла другим путём, отталкиваясь не от букв, а сразу от целых слов. Она писала их, а рядом выцарапывала нечто похожее на те предметы, которые они означали. «Кувшин» — а рядом этакий изящный кувшинчик. «Ложка» — и рисунок, весьма похожий на то, чем хлебают кашу и кисель. А потом — куча других слов: дом, дерево, глаз, голова, каша (из-за неровности берёсты тарелка с кашей Нежане не очень удалась, но в целом было сносно и понятно), капуста, малина, морковь... Вскоре на куске берёсты не осталось места, и Нежана взяла другой.

«Постой, постой, — придержала её руку Цветанка. — Куда ты так много? В голове ж не умещается! Дай сначала это освоить, а уж потом следующее показывай, что ль».

«Прости, — тихо хихикнула Нежана, не отнимая у неё своей руки. — Для меня-то это легко, я уж грамоту освоила, вот и забываю, что тебе она в новинку».

От долгого пожатия рук обе смутились, и Нежана предложила не отвлекаться от науки. Она подбирала такие слова, в которых одни и те же буквы встречались по несколько раз, чтоб Цветанка их лучше запомнила.

«А как твоё имя пишется?» — спросила Цветанка.

Снова писало заскрежетало по берёсте, и стали видны буквы. Цветанка обнаружила, что две из них повторяются дважды.

«Нежана», — произнесла вслух юная учительница.

Цветанка попросила писало. Разглядывая его, спросила:

«А для чего у него на конце лопаточка?»

«Это для того, чтоб стирать, когда на воске пишешь. Когда меня грамоте учили, у меня восковая дощечка была. Удобно: ежели ошибёшься, тут же исправить можно».

Нетерпеливая Цветанка попробовала сама написать что-нибудь. То и дело бросая взгляд на образец и высунув язык от усердия, она вдавливала острый конец палочки в берёсту и старательно срисовывала буквы — так, чтобы получились имена «Заяц» и «Нежана». Непривычные к такой работе пальцы казались ей деревянными, едва способными удержать тонкое писало, а берёста трескалась от слишком сильного, неловкого нажима. С Цветанки сошло семь потов, прежде чем она с нескольких попыток нацарапала огромными, неуклюжими буквами своё прозвище.

«Правильно?» — взглянула она на свою учительницу с надеждой.

Наградой ей был тёплый взгляд из-под тенистых ресниц.

Встреча была недолгой: Нежана опасалась, что её отсутствие могли заметить, а потому вскоре засобиралась в дом. Дав Цветанке задание переписывать азбуку до полного запоминания, а также выучить сегодняшние слова, Нежана выскользнула из вишнёвого шатра, лёгкая и неуловимая, как солнечный зайчик.

По дороге домой начинающая воровка столкнулась с Ярилко. Тот вывернул из-за угла с таким видом, что ей показалось, будто он нарочно её искал, хотя и сделал удивлённую мину:

«Ба, кого я вижу! Вовремя я тебя встретил. Пошли, есть нужда побалакать».

Что-то недоброе в колком прищуре глаз молодого вора заставляло постоянно пребывать в его присутствии начеку, ожидая подвоха. Взгляд Ярилко не бегал беспокойно, не искал ничего — глаза смотрели твёрдо, немигающе и пристально, будто уже нашли то, что ему нужно, нагоняя на Цветанку лёгкую жуть. «Отъявленный гад», — пришла она к окончательному выводу, но отчего-то согласилась пойти с ним. Он с бесшабашным видом пожёвывал василёк, но внутри у Цветанки засело скользкое, холодное предчувствие.

Он привёл её в корчму — к её неприятному удивлению. К питейным заведениям и их завсегдатаям Цветанка испытывала презрение на грани тошноты. Ей довелось наблюдать достаточно судеб, разбившихся о сумрачные, нечистые стены; видела она рыдающих жён, потерявших всякую надежду вызволить своих непутёвых супругов из рабских цепей порока... Нищие, оборванные детишки, лепетавшие: «Батюшка, пойдём домой...» — и пустые, осоловевшие глаза этих забулдыг, в которых изредка проскакивала искра осознания своей беды, но тут же гасла под пологом хмеля и тупой, скотской покорности злой судьбе.

Окунувшись в такой густой смрад, что хоть топор вешай, Цветанка еле сдержала рвотный позыв. Ей, ещё не успевшей со своей первой добычи обзавестись обувью, было до содрогания гадостно ступать по грязному, заплёванному и заблёванному полу, покрытому корками, объедками и костями. Корчмарь, трезвый, в отличие от посетителей, отпускал хмельное всем, даже если оплачивали выпивку явно последними деньгами. Он принимал плату у любого — и у приличного с виду человека при средствах, вздумавшего гульнуть, и у совсем пропащего пьяницы, обречённого сгинуть от перепоя в какой-нибудь грязной канаве. Корчмарь равнодушно сгребал эти жалкие монетки, оторванные от голодных детей и жены, до дна испившей горькую чашу, и ставил перед пропойцей очередную чарку — не исключено, что и последнюю в жизни бедняги. В долг он выпивку не отпускал, а непонятливых вышвыривали вон дюжие молодцы, следившие за порядком.

Ярилко явно чувствовал себя здесь как дома. С порога он сделал кому-то приветственный знак рукой и направился к одному из грубо сколоченных и тяжёлых, устойчивых к опрокидыванию буйными посетителями столов. Подтолкнув Цветанку вперёд, он сказал:

«Вперёд... Иди, клади свою крикушу [5] на лавку. Всё время квасить с нами необязательно, но сейчас дерябнуть за здоровье надо. Хотя бы для того, чтоб мои ребята знали тебя и как-нибудь ненароком не жухнули [6], застукав за делом».

Верхняя одежда этих людей ничем не выделялась, была даже подчёркнуто поношенной, но под нею прятались новенькие яркие рубахи. Среди посетителей много было босоногих оборванцев, но эти поголовно щеголяли в хороших сапогах, за исключением Нетаря. Тот носил лапти — скорее всего, для пущей неприметности в толпе: как ни крути, а добрая обувь — вещь броская, особенно на скромно одетом мальчишке. И опять яркие глаза этого парнишки пронзили Цветанку, и ей стало зябко, словно она нырнула в холодную воду. Так же, как и перед всеми, перед ним стояла кружка, из которой он отхлебнул глоток пенной браги.

«Принимай, братство, нового коржика, — раздался за плечом Цветанки негромкий и вкрадчиво-мягкий голос Ярилко. — По прозванию — Заяц, а по делам — лис».

«Не робей, желторотик, — подмигнул мужичок с сивой бородой и шапкой крупных кудрей — чёрных с проседью. — Садись, угощайся. А коли нашим братом хочешь стать — проставиться тебе положено. Поговаривают, у тебя овёс [7] на кармане, а у жирного грача [8] Вышаты Скопидома пёрышка в хвосте недостаёт. А и ловкий же деляга у этой птички хвост проредил!» — И мужичок издал курлычущий смешок.

Как и Ярилко, он пересыпал свою речь непонятными словечками, но общий смысл смутно доходил до Цветанки. Похоже, о её первом успехе уже всем было известно, и ей предстояло раскошелиться, угощая шайку Ярилко выпивкой. Сивобородого мужичка звали Жигой, и он был хранителем «котла». Он пояснил Цветанке, что от первого взноса она освобождается, но проставиться перед братством ей волей-неволей придётся. Свистнув, он подозвал корчмаря и мигнул Цветанке. Деваться было некуда, и она высыпала на стол всё содержимое своего кошелька, предоставив Жиге самому сделать заказ. К счастью, это была лишь малая часть денег из срезанной купеческой мошны, но и этих средств хватило на неплохую пирушку. Щедрость Цветанки впечатлила корчмаря, длинноусого и вертлявого, как чёрный таракан. Бросив на неё плутоватый понимающий взгляд, он отвесил ей низкий поклон, а она ограничилась кивком, сама ещё толком не зная, как себя вести.

«Вот это знатно, — одобрил Жига, со смаком отпив глоток крепкого ола [9]. — Вот это по-нашенски! Давай, давай, — добавил он, подвигая к Цветанке высокую кружку, — откушай. Доброе корьё [10]».

Той пришлось отхлебнуть. Погрузив губы в пенную шапку, она попробовала напиток... Чем-то он напоминал обычный квас, только имел выраженную горчинку. Это хмельное зелье ей не очень понравилось, и она, покривившись, налегла на жареного гуся. Стол ломился от яств, и кусков во рту никто не считал — тем более, что оплачено было всё это её деньгами. Однако вскоре Цветанка чуть не поперхнулась, поймав на себе скользкий, как донный ил, взгляд.

На неё уставился неприятного вида человек — тощий, с длинным лицом, весьма похожим на козлиную морду: сходство особо подчёркивала соответствующая рыжеватая бородка. Левый его глаз, затянутый бельмом, сильно косил, а здоровый имел блёклый, неопределённый цвет — то ли серый, то ли бледно-голубой. Длинные светлые ресницы были тоже какими-то козьими, а прогнувшаяся кадыкастая шея, казалось, была готова вот-вот переломиться под тяжестью головы. Угадать его возраст не представлялось возможным. При всей уродливости незнакомца, Цветанку поразили его руки: чистые, белые, с длинными и чуткими, красивыми пальцами. Таким холеным рукам мог бы позавидовать любой изнеженный вельможа. Цветанке припомнилось, как Ярилко обследовал её пятерни и нашёл их весьма подходящими для воровского ремесла... Ухмыльнувшись, козломордый незнакомец подмигнул ей здоровым глазом — как-то нехорошо, с безмолвным нечистым намёком, от которого у Цветанки будто огромный скользкий слизень прополз по душе.

Ей хотелось поскорее покинуть это место и этих людей, а впоследствии как можно реже с ними встречаться. Единственным, кто не вызывал у Цветанки неприятных чувств и не заставлял держаться в постоянной готовности к удару, был ясноглазый Нетарь. Он, по-видимому, тоже не слишком любил выпивку, а потому лишь для виду пригубливал ол, но никто не неволил его и даже не обращал на него особого внимания. А вот Цветанке не повезло: оказавшись в перекрестье взглядов, она была вынуждена пить по-настоящему, а все попытки уклониться пресекались Жигой — тем более, что пили все за её здравие, и отказываться было неприлично. С непривычки она быстро охмелела, но никакого веселья при этом не испытывала — напротив, на неё навалилась гнетущая тяжесть, от которой хотелось растечься киселём по полу.

«Всё, мне хватит», — пробормотала она, отодвигая опустевшую кружку и борясь с приступами тошноты: ол просился наружу с обоих концов.

Живот Цветанки превратился в булькающий бурдюк, но все, похоже, сговорились напоить её сегодня до бесчувствия. Многие уже не по разу выходили за угол до ветру, а Цветанка терпела до последнего — опасалась, что способ справления малой нужды выдаст её с головой. Остатки трезвого рассудка мелкой щепкой вертелись в пенной, полынно-горькой пучине тягучего хмеля, но этими остатками она кое-как сообразила, что по маленькой надобности ей лучше бы отлучиться без свидетелей. Ещё бы как-то улучить подходящий миг, когда снаружи никого не будет... Однако это оказалось не так-то просто: то и дело кто-нибудь плёлся облегчиться, и Цветанка чувствовала, что скоро её просто разорвёт. Краем плавающего, затуманенного взгляда она следила за дверью; как только снаружи вернулся всклокоченный мужичок с красным, как от мороза, носом, Цветанка выскользнула из-за стола и устремилась на свежий воздух.

«Куда?» — окликнул её Ярилко.

«До ветру», — ответила она.

«А... Ну, ступай».

Впрочем, «выскользнула» — не совсем то слово. Скорее, она юркнула ужом в своих мечтах, а на деле всё вышло далеко не так ловко и проворно. Пол будто ожил и пустился в пляс под ногами, со всех сторон на неё бестолково наскакивали такие же, как она сама, пьяные в дым люди. А может, это она налетала на всех. Порог оказался коварным врагом: подножка — и Цветанка вывалилась в бурую пыль двора кубарем.

Чья-то рука помогла ей подняться. Яркие глаза Нетаря были струёй лазоревой свежести, от которой ей стало чуть легче.

«Спасибо, — пробормотала она. И растянула непослушные губы в ухмылке: — Развезло меня чуток... От Жиги житья нет: чуть ли не в рот льёт. Не отвертишься».

Нетарь пребывал в трезвости и откровенно скучал на этом застолье. В ответ он тоже улыбнулся уголком губ, а в его глазах по-прежнему отражалась бесстрастная небесная высь.

«Нечего тебе тут делать. Я б тоже послал этот сброд куда подальше, да Ярилко лучше в кувшин не загонять [11], — сказал он. — Он не любит, когда кто-то норовит, не спросясь, шкуру сбросить [12]».

Во дворе росли кусты боярышника, сонно колыхаясь и шепча что-то тёмно-зелёное, таинственное и очень успокоительное. У Цветанки хватило смекалки схитрить:

«Я... Это... по-большому, — соврала она. — В кустики... Ты не жди меня, провожать не надо... Скоро приду».

Так боярышник спас её от разоблачения. Мысль о возвращении в корчму мерзкой тварью взбаламутила желудок, и, не успела Цветанка выбраться из кустов, как её тут же согнуло пополам в приступе рвоты. Наверно, это было к лучшему — избавиться от того, что распирало изнутри и булькало в животе, и с чем она уже не могла справиться.

Почему она так боялась разоблачения? Наверно, внутренний голос подсказывал, что если выяснится её пол, то ничего хорошего ждать не следует. Притворяясь парнем, она могла рассчитывать на равенство и уважительное отношение, а какое уважение к женщине? Если её юные приятели по дружбе ещё как-то принимали её, то о том, чтобы открыть правду этим взрослым, матёрым ворам, и речи быть не могло. Переводя дух и роняя тягучую слюну с губ, она нащупала янтарное ожерелье, будто желала услышать от него подсказку.

Ничего не ответило ожерелье... А может, просто руки перестали чувствовать что-либо? Цветанка сжала и разжала кулак. Пальцы будто затекли, по похолодевшей коже бегали колючие мурашки. Наверно, порежь она сейчас руку, то и боли не ощутила бы. Существенно трезвее она как будто не стала, хмель по-прежнему угнетал и давил на нутро, как каменная плита, но в опустевший желудок твёрдо вошла чешуйчатым змеем злость. Вернувшись на своё место, она решительно отодвинула кружку:

«Всё, братцы, будет с меня. Не лезет в меня больше».

Ярилко грозно сдвинул брови:

«Рыжий [13] из тебя брат будет, коль за весёлой чаркой нас не уважаешь».

Неожиданно за Цветанку вступился Жига:

«А и в самом деле, хватит Зайцу брюхо буравить [14]. Зелен он ещё, все попойки да пирушки у него впереди. Он нас сегодня и так жирно уважил, проставился на славу — чего ещё желать? По мне, так добрый будет брат, масть честно удержит [15]». — И Жига с довольным видом сыто отрыгнул и похлопал себя по животу.

К мнению Жиги Ярилко прислушивался и имел почтение к его сединам. Тот, вероятно, мог бы и сам верховодить в шайке в силу своего опыта, но предпочитал место казначея и советника. По здравом размышлении, всё же был свой смысл в том, чтобы таким ответственным делом занимался старший, видавший виды товарищ, а атаманил молодой и удалой.

«Ин ладно», — махнул рукой Ярилко.

Вполне понятно, почему на следующий день Цветанка не смогла пойти на встречу с Нежаной: последствия перепоя нешуточно накрыли её глухой пеленой дурноты. Но, оставшись дома, она обрекла себя на нескончаемую пытку в виде упрёков и нравоучений бабушки Чернавы; мало того, что её мучила телесная хворь, так ещё и бабуля снова и снова сокрушалась о том, что Цветанка сбилась с пути. Дальше — хуже. Вздумав оттаскать непутёвую внучку за косу, подслеповатая бабуля наконец обнаружила её отсутствие и разохалась:

«Ох, ох, да что ж это творится-то? Ох, накликала ты, дурёха, себе на головушку несчастье!»

До сих пор Цветанка смиренно и угрюмо выслушивала всё это, а тут не утерпела и огрызнулась:

«Да полно тебе, бабушка, глупости-то выдумывать! Какое несчастье может случиться от обрезания волос? А прачкой али стряпухой у чужих людей вкалывать я не стану за гроши, так и знай. Пусть в меня молния ударит, ежели я пойду к богатеям в услужение!»

Бабуля заквохтала, забормотала, всплёскивая сухонькими, скрюченными руками, а Цветанка в попытке превозмочь дурноту отправилась на вольный воздух, под ясное небо — к реке. Густой запах цветущих трав лечил, тихо плещущая волна утешала, а янтарное ожерелье мягко сияло на солнце тёплым светом далёкой зари...

А когда она на следующий день пришла к знакомому забору, в саду уже не слышалось полюбившегося ей светлого голоска, только яблони грустно вздыхали кронами. Сколько ни бросала Цветанка камушки, никакого ответа не последовало, а доски так и не отодвинулись. Отчаявшись, она сама попыталась их сдвинуть снаружи, но ничего не вышло. Сердце рухнуло в ледяную тьму... Может, лазейку обнаружили и заколотили? Упрямо не желая с этим мириться, Цветанка кидала и кидала камни, пока из усадьбы не выскочил дворник с метлой. Накинувшись на неё, он закричал:

«А ну, пошёл прочь, оборвыш! Не ходи сюда, чести девичьей не марай! Просватана Нежана за доброго человека, а коли он узнает, что она с тобой якшается, не бывать свадьбе! Прочь, прочь, чтоб тебя тут больше не видели и не слышали! Прочь, а то собак натравлю!»

Лучше бы резвые ноги Цветанки подвели её и не смогли унести прочь её расколотое на черепки сердце... Лучше бы оно прямо тут, под забором, рассыпалось на красные тлеющие угольки, а потом погасло на ветру, затоптанное прохожими. Будь проклят Ярилко и его шайка, из-за которых она не смогла в последний раз повидаться с Нежаной!

Она бежала и бежала, пока в груди что-то не разорвалось горячими искрами... Наверное, сердце разбилось. Упав в траву, она грызла стебельки, отрывала цветочные головки, рычала и выла, как волчонок. Травяная горечь во рту не могла заглушить боли, жестоко язвившей душу.

Всё, что ей осталось от Нежаны — это куски берёсты с нацарапанными на них рисунками и словами. Ещё долго не могла она решиться их развернуть, боясь, что в груди что-то лопнет... Хотя чему там было лопаться? Сердце уж и так погибло, лишь ныл чёрный остывший уголёк, оставшийся на пожарище. Берёста зашуршала в пальцах Цветанки... Она опасалась заплакать, но слёзы, видно, пересохли раз и навсегда. Только тоска аукалась в пустой груди, когда она смотрела на выцарапанные рукой Нежаны закорючки-буквы, а в ушах звенел голос, произносивший: «Дом... Дерево... Голова... Капуста...»

В какой-то миг буквы вдруг зашевелились букашками, ожили и обрели звук, их очертания наполнились смыслом, и Цветанка с удивлением прочла:

«Лож... ка. Ру... ка. Яй... цо». — Прочла осмысленно, а не как бездумное повторение зазубренного.

Но какой теперь во всём этом был прок? Только грустное тепло разливалось внутри, в уголках глаз сухо пощипывало.

А через несколько дней в дом постучалась скромно, но чистенько одетая девочка — некрасивая, с широким, как у лягушонка, ртом и рыжими веснушками на щеках. Сердце-уголёк в груди Цветанки ёкнуло в предчувствии, и она поспешно выскользнула за порог.

«Кто там?» — послышался голос бабушки с печной лежанки.

«Это ко мне, бабуль! Лежи, лежи!» — отозвалась Цветанка.

«Дружки, что ль, твои? — проворчала бабушка. — Шалопаи, дурни непутёвые... Розга по ним плачет...»

Цветанка не стала дослушивать и прикрыла дверь. Сердце не ошиблось. Девочка оказалась служанкой из купеческого дома, и она принесла весть от Нежаны.

«Ох, насилу нашла дом ваш, — промолвила она сердито, роясь в рукаве. — Плутала, плутала по этим трущобам, аж страшно стало... Псы тут у вас бродячие да люди лихие. Ну да ладно. Вот, это тебе от госпожи моей письмо».

И она достала свёрнутую в трубочку берёсту. Цветанка открыла было рот, но девочка перебила:

«Знаю, знаю, что читаешь плохо. Но госпожа моя велела передать, что коль любишь её — сердце тебе подскажет и поможет прочесть, что там написано. А на словах она передала, что не смогла впустить тебя в прошлый раз, потому что Гордята дырку в заборе заделал».

«Я так и думал, — пробормотала Цветанка. — А это правда, что её замуж выдают?»

«Правда, — ответила девочка. — За Бажена, сына городского посадника Островида».

Выполнив поручение хозяйки, служанка поспешила убраться из «этих трущоб», а Цветанке осталось только с болью всматриваться в длинные ряды букв, которыми была заполнена берестяная грамота. Обугленное сердце ныло от досады, что невозможно сразу вникнуть в письмена, вырвать из них с мясом и кровью смысл, заставить эти проклятые буквы отдать то, что принадлежало ей по праву — слова Нежаны, обращённые к ней. «Если любишь — прочитаешь», — грустно звенел в ушах серебряный голосок.

С обожжённого сердца посыпалась зола. «Люблю», — осенило Цветанку крыло печального, запоздалого осознания.

Стряхнув с себя пепел боли, она направилась к сапожнику, чтобы заказать себе обувь по мерке — кожаные чуни, прочные, непромокаемые и лёгкие, удобные для бега; сапожник подивился щедрой плате и обещал, что обувка будет готова уже завтра: уж за такие деньги он расстарается. Потом Цветанка весь вечер кроила и шила, а утром облачилась в щегольскую «выходную» рубаху — такую же, какие носили молодцы из шайки Ярилко. Сапожник не обманул: когда Цветанка явилась за своим заказом, чуни были готовы. Верх мастер изготовил из хорошо выделанной, мягкой кожи, которая так и ласкалась к ноге, носки и пятки были усилены жёсткими трёхслойными вставками, а завязывалась вся эта красота ремешками искусного и тонкого плетения.

Сорвав ромашку, она заткнула её за ухо, сдвинула шапку набекрень и отправилась шататься по улицам. Люди видели только её отличные новенькие чуни, а пепел, сыпавшийся при каждом шаге из её сердца, не был заметен никому.

Впрочем, совесть, не пробудившаяся сразу после воровства купеческого кошелька, настигла и вонзила в неё своё разящее жало несколько позднее. Беря в руки эти деньги, Цветанка не могла отделаться от чувства, будто монеты покрыты слизью, от которой нельзя было отмыться, как бы тщательно и яростно она ни тёрла руки. Не ею нажитое богатство одним своим видом бросало ей молчаливый упрёк, и Цветанка, чтобы хоть как-нибудь избавиться от этих переживаний, придумала выход. Она стала незаметно подкидывать монетку-другую нищим, а также покупала на базаре калачи и пряники, которые раздавала оборванным и голодным сиротам. Скоро их с бабушкой дом стал местом сбора чумазой босоногой малышни. У каждого малолетнего бродяжки была своя печальная история, и бабуля, слушая, утирала корявым старческим пальцем слёзы с впалых морщинистых щёк. Вскоре она вынуждена была согласиться: чтобы прокормить такую ораву сироток, нужны немалые средства. А где их возьмёшь?

«Охо-хо, — вздыхала она. — Горюшко горькое...»

Чтобы у каждого малыша был кусок хлеба ежедневно, приходилось крутиться. При таких тратах деньги из купеческой мошны быстро иссякли, и Цветанке пришлось вновь выходить на промысел. Шепча заговор на отвод глаз и сжимая в руке тёплое ожерелье, она «плавала по водопаду», и вскоре ей повезло.

Хлеб она покупала всегда только готовый: бабушка уже так плохо видела, что не бралась за его выпечку, а у самой Цветанки не было времени с этим возиться. Едва дотащив до дома целую стопку ржаных калачей, нанизанных на палку, она тут же была окружена толпой голодных ребятишек. Поднялся писк и визг, сиротки тянули грязные ручонки к хлебу — щедрая кормилица едва успевала разламывать калачи на куски и оделять ими своих подопечных.

«Тихо, тихо! А ну, цыц! — прикрикивала она, суя им большие ломти свежего, ещё тёплого хлеба. — На всех хватит. Не жадничать, друг у дружки не отнимать!»

Рассевшись во дворе прямо на земле, ребята наворачивали калачи за обе щеки. Настала благодатная тишина: рты у всех были заняты жеванием. «Ещё б молочка им, — думала Цветанка сердобольно. — Ладно, в следующий раз куплю». А пока она вынесла ведро колодезной воды, и ребятня запивала ею хлеб, передавая ковшик из рук в руки.

Наевшись, чумазая ватага разбежалась, и только двое — сестра с маленьким братиком — остались.

«Драгаш устал шибко, — сказала девочка. — Нам бы поспать где, хоть в уголочек какой приткнуться».

«Уголок найдётся», — усмехнулась Цветанка, впуская ребят в дом и указывая им на тюки соломы в сенях.

Она укрыла брата и сестру старым бабушкиным тулупом, а сама устроилась на своей лежанке с одеялом из волчьих шкур. Достав из-под подушки письмо Нежаны, она снова принялась всматриваться в буквы. Кое-какие были знакомы. Сверяя их начертание с подписями у картинок, она пыталась угадать некоторые слова, при этом по привычке теребила янтарное ожерелье. Оно стало незаметно нагреваться, а с куска берёсты вдруг послышался знакомый голос:

«Родной мой Зайчик. Прости меня, не увидимся мы больше. Отдают меня замуж за Бажена Островидича, коего я до сего дня даже в лицо не видала. На свадьбе увижу впервые. Но тебя я помнить буду и при светлом месяце, и при ярком солнце, и под частыми звёздами, и на одре смертном ты будешь в мыслях моих. Всегда ты жить будешь в сердце моём как друг возлюбленный. Суждено Бажену стать моим мужем по закону людскому, а ты станешь им по велению сердца — в душе моей. Подруга твоя Нежана».

Берёста выпала из пальцев Цветанки и скрутилась трубочкой на волчьем одеяле. А та, как безумная, прижала тёплый янтарь к губам, и из её глаз наконец покатились слёзы. Не пересохли они, просто застряли внутри, а теперь освободились.

«Спасибо тебе, матушка, — шептала она. — Спасибо, что помогла мне снова».

Лето кончилось, настала осень. Цветанка уплатила Жиге четвертину в котёл, отрывая её от сердца: чтоб подкармливать сирот и подавать нищим и калекам, никакие деньги не были лишними. Но, понимая, что с Ярилко лучше жить в мире, Цветанка всё же выполнила уговор.

А на следующий день она столкнулась с козломордым человеком из шайки — тем самым, чей скользкий взгляд напоминал прикосновение слизня. Она уже знала, что звали его Гойником, и был он знаменитым подкидчиком. «Рабочим инструментом» ему служил кошелёк, который он как бы случайно ронял, проходя мимо намеченной жертвы, с которой уже беседовал его сообщник. Тот поднимал кошелёк и восклицал: «Вот счастье-то! Сколько золота!» Жертве предлагалась половина найденных денег. В это время возвращался Гойник и, с подозрением глядя на подельника с жертвой, заявлял, что у них находится его утерянное добро. Сообщник, незаметно передав Гойнику кошелёк, предлагал себя обыскать. Разумеется, ничего не обнаруживалось. Потом обыскивали жертву — тоже тщетно. Гойник просил прощения и уходил, а следом за ним смывался и его напарник. Облапошенный простак кидался осматривать себя... А всё добро, что было при нём, было уж вытащено искусными пальцами Гойника при обыске.

Цветанку с ним свела обычная жажда: оба подошли к торговцу квасом за кружечкой пенистого напитка. Когда Гойник пил, его кадык ходил ходуном, словно у него в горле билось и рвалось наружу какое-то существо. Цветанка осушила свою кружку и поспешила прочь, но козломордый увязался следом. Моргая светлыми щёточками ресниц, он нагнулся к Цветанке и развязно приобнял за плечи.

«Касатик мой, что ж ты от меня бежишь? — слащаво прищурился и зашептал он. — Али не люб я тебе? А вот ты мне с первой встречи приглянулся. Знаю я твою маленькую тайну: меня не обманешь, глаз у меня намётанный... Ты ведь девка, да?»

Цветанка застыла. Хотелось сбросить с себя руку Гойника, но на неё вдруг накатила мерзкая, вязкая, как слюна, слабость. Она чувствовала себя как в кошмарном сне — когда не получается убежать от надвигающейся опасности, потому что ноги внезапно отказались слушаться. А Гойник страстно дышал ей в ухо луковым запахом и вонью от гниющих зубов:

«Оладушка ты моя медовая, синеглазенькая! Промеж нас с тобой всё очень ладно может быть, уж поверь мне! Давай так: за то, что я твою тайну сохраню, ты мне позволишь быть у тебя первым... Ты ведь ещё ни с кем, нет?.. По глазам вижу — ни с кем, чистая, как голубка. Ну, так вот... Как тебе такая сделка?»

Цветанку затошнило от его луково-квасного смрада. Всё в нём вызывало отвращение: и его затянутый белой плёнкой глаз, постоянно скошенный в сторону, и подвижная «тварь» внутри его шеи, и неряшливая бородёнка ржавого цвета, в которой дневали и ночевали крошки и объедки, словно он вымел ею поганый пол корчмы. То, что он при этом был непревзойдённым вором с волшебными пальцами, ничуть не прибавляло уважения к нему.

«Проваливай, — прошипела Цветанка, сбрасывая его руку со своего плеча. — И не прикасайся ко мне! Ты — грязнее свиньи».

Тот аж поперхнулся. Выпрямившись, он недобро сощурился.

«Вот ты как запела, пташечка, — загнусавил он. — Недотрога нашлась! Ну ничего, ничего, мы из тебя покладистую шмару сделаем. Сегодня же все узнают, кто такой Заяц на самом деле! Пойдёшь по рукам, красавица, все будут тобой пользоваться, как подстилкой... А за то, что ты обманом в братство проникла, мужской облик опоганила, об тебя все ноги вытирать будут, это я тебе обещаю! Не бывать бабе в нашем братстве!»

Цветанка отпрянула, как обожжённая. Мысленно она душила Гойника, яростно стискивая его пупырчатое, как у ощипанного петуха, горло, но от воплощения этого её отделяли ледяные глыбы отчаяния, стиснувшие её со всех сторон. Зажатая, обездвиженная, она слушала стук и писк загнанного в ловушку сердца. Всё кончено... Её тайна вышла наружу, эти ворюги не потерпят в своём братстве девчонку, не примут её на равных; всё, на что она могла рассчитывать — это то, что пообещал Гойник. В сжатых кулаках стучал жар, горло отчаянно ловило воздух, а перед застывшим взглядом Цветанки смыкалась коричневая пелена. Сквозь маленький круглый просвет просачивалось холодящее, бешено бьющееся осознание: любой ценой не допустить, чтобы Гойник проболтался всем. Любой. В противном случае дорога одна — прочь из города. А куда она подастся с больной слепой бабушкой? Бабуля лечила других, а вот себе помочь отчего-то не могла. Может, просто не знала средства от нарастающей слепоты, а может, такова была плата за знания.

Нет, ничего не кончено! Не успел Гойник моргнуть своими козлиными ресницами, а решение у Цветанки созрело. Она знала, что делать, но на её лице, застывшем известняковой маской, не отразилось ничего.

«Хорошо, — проронила она, еле шевеля побелевшими губами. — Я согласна стать твоей. Приходи сегодня в полночь на реку, только сохрани всё в тайне, молю тебя. Буду тебе покорной, только не позорь меня перед всеми».

«Вот, то-то же, — хмыкнул Гойник, подбочениваясь с видом победителя. — А куда ж ты денешься-то, голубушка моя? Будешь покорной, ещё как будешь. Сама подумай: лучше один я, чем все разом!»

«Так оно, конечно, — слетело с губ Цветанки. — Противиться не стану: чему быть — того не миновать. Когда придёшь на реку, покричи филином — я и выйду».

На том они и расстались. Гойник ушёл довольный, поглаживая и пощипывая бородёнку, а занемевшие ноги Цветанки постепенно оттаивали, оживали в беге. Завидев её белое лицо с ожесточённо сжатым ртом, привычно толпившиеся у домика сироты притихли, а Цветанка выдавила улыбку и ласково взлохматила вихры мальчишкам. Плохо гнущимися пальцами она разламывала хлеб, черпала ковшиком комковатую простоквашу, а потом забралась в угол, под полки с бабушкиными снадобьями.

Ночь струилась чёрными складками и шептала: «Что ты делаешь? Что ты делаешь?» Шикнув на неё, Цветанка крепче прижала к себе узелок. Луна, серебристая рябь воды, прохладные объятия ветра, длинные космы плакучих ив — в такую ночь встречаться бы с Нежаной, согревая её пальцы дыханием, но уханье филина вернуло Цветанку из чертога мечтаний в пропитанную болью явь. Крик этот прозвучал не совсем естественно: его, без сомнения, издало людское горло, а не птичье. Мда, филин из Гойника — неважный. Как, впрочем, и человек.

Цветанка зашуршала кустами и изобразила ночную птицу намного искуснее. Тёмная худощавая фигура обернулась, в лунном свете алчно блеснул здоровый глаз.

«А, вот ты где! Что не выходишь?» — подал голос Гойник.

«Иди сам сюда, — позвала Цветанка. — Луна яркая, мне под её очами стыдно».

«Ишь ты, какая стыдливая, — ворчал Гойник, с треском ломясь сквозь кусты. — Одёжу мужескую не стыдно было надевать, людей обманывать тоже не стыдно, а тут — на-ка, поди-ка — устыдилась!»

Когда он добрался до заросшего травой маленького пятачка среди кустов, его ждала расстеленная на земле скатёрка с угощением: Цветанка выставила кувшин с ягодно-медовой брагой и пироги.

«Откушай сперва, бражка знатная, забористая, — суховато-глухим голосом промолвила она. — Пироги с яблоками, сама пекла».

«Ну вот, так-то оно лучше будет, — одобрил Гойник, усаживаясь на траву. — Девкой-то тебе — самое то быть. Против природы не попрёшь: сколько ни рядись, а мужиком тебе никогда не стать, только себя опозорить, осмеянной быть».

Ледяные глыбы, прежде сдавливавшие Цветанку, потихоньку таяли. Лунный свет струился меж листвы серебристым холодным ядом, а её ладонь, сжимавшая горлышко кувшина, вспотела...

«Коль ты такая добрая хозяйка, откушай вместе со мной, — сказал между тем Гойник, разламывая пирожок и половинку протягивая Цветанке. — Не то чтобы я тебе не доверял, но так оно как-то спокойнее».

Зубы Цветанки вонзились в тесто, откусили. Челюсти мерно двигались, жуя. Прищуренный козлиный глаз Гойника блеснул искрой-иголочкой, и вор поднял кувшин с брагой к губам девочки. Она приникла ртом к краешку, сглотнула несколько раз. Капелька стекла по подбородку. Только после всего этого хитрый вор решился притронуться к угощению без опаски. Пока он жевал пирожки и обильно прихлёбывал брагу, Цветанка сидела, плотно обхватив худые колени. С обеих сторон её щекотно обнимали кусты, а перед глазами темнела жующая мужская фигура.

«М-м, а что это такое на зубах похрустывает?» — с набитым ртом спросил Гойник.

«Это семена маковые, — чуть слышно ответила девочка. — С ними начинка вкуснее».

«Выдумщица, — усмехнулся Гойник. — Ну что ж, поглядим теперича, какова ты в своём бабьем назначении».

«Ты отдохни сперва, перевари кушанье, — посоветовала Цветанка. — А я пока пойду, искупаюсь — шибко окунуться охота».

«Слинять норовишь? — недовольно прогнусавил вор. — Не выйдет, шмакодявка».

«Ну, пойдём вместе купаться, — миролюбиво согласилась Цветанка. — Ты, поди, быстрее меня плаваешь, где уж мне уйти».

«Плаваю я, как щука, — заявил Гойник, отпивая несколько больших жадных глотков и отставляя кувшин в сторону. И прибавил, с чмоканьем удаляя языком застрявшие кусочки еды из дыр в насквозь гнилых зубах: — Ты, это... меня не дурачь! Я тебе не мальчишка!»

Цветанка вёрткой лисой выскользнула из кустов, отбежала и обернулась, дразня Гойника. Скинув рубаху, она сверкнула в лунном свете маленькой девчоночьей грудью, ещё не налившейся и совсем незаметной под одеждой. Вор с рыком выбрался из кустов на простор речного берега и рванул за Цветанкой по колышущемуся морю высокой травы.

«Врёшь, не уйдёшь! Куда побёгла?! Догоню — узнаешь у меня! Вжарю во все дыры!»

Но не зря Цветанку прозвали Зайцем. Едва касаясь ногами земли, она стрелой долетела до тёмной водной глади, сбросила порты и, тонкая и лёгонькая, с негромким коротким плеском прыгнула и поплыла. Острый осенний холод пронзил её тело, и зубы невольно начали отстукивать дробь.

«Иди сюда, окунись! — звала она между тем, озорно махая рукой Гойнику, который путался в одежде на берегу. — Водичка — пуховая!»

«Вот дрянь! — злобно блеял тот. — Не уйдёшь! Вытащу за шкирку!»

Раздевшись до подштанников и вскрикивая от холода, он полез в воду.

«Паршивка! Какая ж она пуховая? Это ж чистый лёд! Но я тебя всё равно достану!»

«Попробуй, достань... Если сможешь!» — звонким хлыстом вспорол речную тишину смех Цветанки.

Не весёлый это был смех: девочку трясло от холода и ужаса, который взъерошенным зверем вцепился в плечи, мешая плыть. Что есть сил баламутя воду ногами, она боролась, рвалась сквозь воду, а сзади наступал Гойник, загребая длинными худыми ручищами. Только отчаянный жар в груди спасал её, лишь он был источником сил в закоченевшем теле.

«Ну как, хорька своего похотливого поостудил?» — издевательски крикнула она сквозь зубную дробь.

«Ах ты... поганка! — фыркал и отплёвывался Гойник. — Так ты меня надуть вздумала? Заманила, распалила, а потом — серпом по яйцам? Нет, милушка моя... Тебе это с рук не сойдёт! Этим же утром все знать будут, что ты — девка... А более того... я всем расскажу, как сегодня ночью пялил тебя немилосердно, как шмару последнюю!»

«Ничего... и никому... ты уже не расскажешь!» — крикнула Цветанка, направляясь к берегу.

«Ещё ка... ка-а-ак расска... расскажу! — Гойник начал выбиваться из сил, шумно пыхтел и неуклюже бился в воде, словно в один миг потеряв все навыки плавания. — Опозорю на весь город... Пущу дурную славу! Ты со стыда удавишься, дрянь маленькая...»

Его глаза бешено выпучились, лицо неузнаваемо перекосилось. Дёргаясь и хрипя, заглатывая воду, он беспомощно бился, старался выплыть, но телом его овладели судороги. Цветанка тем временем уже выбралась на берег, скрюченная в баранку от холода. Посиневшими руками она нашарила свои портки, натянула их, схватила чуни и рубаху. Нечеловеческие, пронзительно-высокие вопли, похожие на лошадиное ржание, заставили её обернуться. Гойник шёл ко дну: тело не слушалось его, сведённая судорогами грудь не могла дышать. Дёрнувшись ещё пару раз, он скрылся под водой.

Вспомнив, что забыла шапку в кустах, Цветанка вернулась за ней. Надавив на корень языка, она вызвала рвоту. Вышло из неё немного: она просто перестраховывалась, ибо от пирожка откусывала лишь тесто, не трогая начинку, а в брагу только окунула губы и для внешней достоверности сделала несколько пустых глотательных движений. Выплеснув остатки напитка и закопав не съеденные пирожки, она рванула домой.

Тело разгорелось на бегу, дыхание сбилось, ноги подкосились, и Цветанка упала в траву. Тут же вскочив, она продолжила бег. На пустынных улицах спящего города только перегавкивались собаки, будто разнося новость: Гойник утоп, а помогла ему в этом она, Цветанка. И её счастье, что люди не понимали собачьего языка...

Помогая слепой бабушке готовить снадобья, она хорошо знала, что где лежит. Днём, пока сироты ели розданный ею хлеб с простоквашей и играли во дворе, Цветанка отыскала кувшинчик с настойкой белены и берестяной коробок с её семенами. В малых количествах эта трава лечила, а в больших — могла быть ядом, вызывающим бешенство, судороги и бред, а в худшем случае останавливающим сердце. Она испекла пирожки с яблоками, подобранными ею на улице: кто-то выбросил подпорченные плоды, но Цветанка решила, что добру пропадать не следует. Гниль она срезала, а хорошую мякоть мелко порубила и смешала с семенами белены, внешне похожими на маковые. Отлив бабушкиной браги в кувшин, она добавила туда всю настойку, что была в сосудце — чтобы уж наверняка подействовало.

Заманить Гойника в воду, чтобы действие яда настигло его там и привело к утоплению, пришло ей в голову уже на месте. Изначально она лишь надеялась, что огромное количество белены в угощении само приведёт к смертельному исходу, но зловещая луна, погладив серебряным лучом ей голову, видоизменила замысел. А что, если белена не подействует? Или подействует, но не смертельно? Эти мысли бродили в голове Цветанки, пока она в кустах дожидалась своего «любовника». Душа застыла куском льда, в котором не нашлось места ни жалости, ни страху, ни раскаянию.

Подходя к дому, Цветанка замедлила шаг, чтобы перевести дух. Бабуля сонно заворочалась на печке, забормотала, чмокая:

«Это ты, Цветик?»

«Я, бабусь, — отозвалась та, изо всех сил стараясь не выдать, насколько она запыхалась. — Спи».

Она подала ей чарку бражки, и бабушка, выпив, повернулась на другой бок и опять уснула. Привычные звуки храпа, колышущееся пламя в плошке, уютные тенёта сумрака, удушливый запах волчьего одеяла — всё это окутало Цветанку домашним теплом, отгоняя от неё ледяные призраки ночи. Блеск луны на воде остался далеко позади, бульканье и вопли тонущего Гойника казались страшным сном. Сжавшись комочком в постели, Цветанка закрыла глаза. Спасительная чернота накрыла её с головой.

Ночь миновала, как одно мгновение. Опавшие листья с шуршанием кружились под ногами, гонимые ветром, погожий денёк отвлекал от дурных мыслей, солнце медово-жёлтым яблоком висело в небе... Беспечно щурясь в его лучах, Цветанка снова наслаждалась жизнью: больше никто не угрожал ей, всё встало на свои места, беда рассеялась. О Гойнике думать не хотелось. Хоть он и утонул на её глазах, но сам миг его смерти остался скрыт под тёмной толщей воды, и всё произошедшее теперь казалось каким-то ненастоящим, пригрезившимся во сне. Покров ночи ещё больше убеждал в этом, подёргивая события дымкой мнимости.

Нащупав привычную тропинку жизни, Цветанка несколько дней провела в почти полной безмятежности: хлопотала по дому, подавала бабушке нужные снадобья, кормила своих сироток и забывалась в беготне и играх с ними. Зимой в воздухе ещё не пахло, но она, глядя на их чёрные от грязи босые ноги, задумывалась о том, переживут ли ребята студёные месяцы. Им была нужна обувка и тёплая одёжа.

Погружённая в эти заботы, она как-то забыла о Гойнике, но однажды ночью её разбудил волчий вой. Волк — в городе? Может, собака? Застыв под одеялом от тягучей и холодной, звенящей, как лунная струна, тоски, Цветанка ждала повторения звука. И вот снова: «У-у-ууу...» Решив не обращать внимания, она повернулась на другой бок и попыталась снова заснуть, но не тут-то было. Казалось, выла сама ночь, оплакивая кого-то или призывая, и что-то внутри Цветанки откликалось на этот зов. Душа-зверь потеряла покой, рвалась под тёмное небо, клацала зубами и вертелась волчком — как тут улежишь в постели?

Цветанка откинула одеяло, встала и обулась. Перешагивая через сопящих на полу ребят, пробралась к двери, влекомая звериным зовом ночи. Холодные ладони ветра погладили её по лицу, а звёзды глядели сверху выжидательно и пристально, будто чьи-то далёкие глаза. Цветанка почему-то не узнавала своей улицы: бедные домишки обернулись живыми, дышащими существами. Будто огромные дремлющие медведи, они возвышались с обеих сторон, мохнатые и тёмные. «У-у-у-ууу...» — слышался далёкий плач, пробуждая в Цветанке тревожную горечь.

Сначала во тьме проступили жёлтые глаза, а потом — белое пятно, похожее на сгусток тумана. Поначалу бесформенный, постепенно он принимал облик огромного белого зверя. Призрачный, полупрозрачный волк ростом с избу вперил холодный взгляд бледно-жёлтых глаз в Цветанку, которая ощутила себя крошечной букашкой перед ним. Но чудовищные лапы не выглядели состоящими из плоти — следовало ли бояться их удара? Призрачный зверь скорее грозил душе Цветанки: тоска под сердцем приобрела вес и плотность. Этот комок бился, отзываясь на сочившийся из глаз туманного волка мертвенный желтоватый свет. Не чуя собственного тела, Цветанка поняла, что отрывается от земли, поднимаемая неведомой холодящей силой. И вот — глаза волка были прямо напротив неё. Из блекло-жёлтых они медленно превращались в голубые, и Цветанка в бесплотном ужасе обречённо узнала их... Это были её собственные глаза.

Кто-то толкал её в плечо, настойчиво тормошил:

«Заяц... Заяц...»

Волк исчез, а над Цветанкой очутился Олешко — один из ребят, заночевавших сегодня у них с бабушкой. Лунный свет, падавший в окошко над постелью, выхватывал из мрака его белобрысую всклокоченную голову и тревожно блестящие глазищи на худеньком лице с острым подбородком.

«Ты чего стонешь? Худой сон?» — прошептал мальчик.

Цветанка не сразу смогла ответить. Тело ещё какое-то время не слушалось, отяжелевшее и бесчувственное, как бревно. Значит, приснилось... А мальчишка уже вскарабкался на лежанку и забрался под одеяло.

«А почему бабка тебя Цветиком кличет? — спросил он вдруг. — Ты же Заяц».

Душа юной воровки ещё была в плену у глаз призрачного волка, а растревоженный ум уже лихорадочно работал, придумывая очередную небылицу: угроза разоблачения, которую ей временно удалось от себя отвести, снова зависла над ней. А что, если воры что-нибудь узнают от сирот? Маловероятно, конечно, но вдруг?.. Городок маленький, а беспризорные ребята частенько помогают ворам в их делах за пару монет. Может, и обмолвится кто-то из них когда-нибудь...

«Бабуля — она... хорошая, но от старости уже немножко не в своём уме, — на ходу начала выдумывать девочка. — Была у неё когда-то внучка, которую звали Цветанкой, но померла она. Меня бабуля взяла на воспитание. Я, как и вы все, сирота. Временами ей кажется, что я — это её покойница-внучка, вот и кличет меня так... А когда я пытаюсь ей объяснить, что Цветанки уж нет, а я — Заяц, она принимается кричать да плакать, даже головой об стену бьётся. Лучше ей не прекословить в этом. Пусть зовёт, как хочет, лишь бы не горевала. Потому, Олешко, прошу тебя: ты с бабулей поосторожнее — не сболтни лишнего, а то расстроишь её... И остальные пусть помалкивают. Ты же не хочешь, чтоб она себе с горя голову расшибла?»

Мальчонка испуганно замотал головой, поверив в этот рассказ. С печки слышался спокойный храп бабушки, и Цветанке стало совестно: до чего же она докатилась! Совсем завралась, уже на единственного близкого человека возвела поклёп ради сохранения своей тайны, которая и не тайна вовсе. Троице, с которой она лазала за яблоками, было известно, что она — девочка. Первуша, Тюря и Ратайка, будучи её ближайшими соседями, выросли вместе с Цветанкой на одной улице и, конечно, всё знали с самого начала, так как в раннем детстве видели её в юбке. Но это было уже очень давно, а друзья умели держать язык за зубами, не задавая вопросов. Взрослые же соседи хоть и нередко приходили к бабушке Чернаве за лечением, но сплетничать о ней побаивались: а вдруг старая ведунья рассердится и наведёт порчу? Они всерьёз думали, что она читает их мысли и на расстоянии слышит все упоминания своего имени, а потому боялись вымолвить хотя бы одно слово за её спиной, чтобы не навлечь на себя её недовольство. Цветанку они считали юной преемницей Чернавы, обладающей теми же способностями, поэтому благоговейно-настороженно сторонились её, а порой и кланялись, задабривая. Некоторые соседи приписывали ей умение по своему желанию становиться то девочкой, то мальчиком, и Цветанка не спешила их в этом разубеждать. Это было ей на руку.

Весь остаток ночи Цветанка таращила глаза в постепенно светлеющий угол, где домашний паук свил тенёта. Ещё немного — и тонкие нити станут видны... Она опасалась, что если сомкнёт веки, то снова увидит призрачного волка. Что же это за нечисть? Какой-нибудь слуга Маруши? Или, быть может, она сама? Нет, вряд ли сама богиня почтила бы её своим вниманием: слишком мелкой букашкой Цветанка себя считала. Вероятно, это кто-то из её свиты. Но почему у него были глаза, так похожие на её собственные?

Тянущая тревога не покинула её и с первыми лучами солнца. Туманная морда волка стояла перед её мысленным взглядом и по дороге к торгу, и лишала её покоя, когда она раздавала своим сиротам свежие бублики на завтрак. Устав гадать, днём Цветанка решилась спросить бабушку, что значил этот сон. В печке в огромном горшке попыхивала пшённая каша — обед для голодных ртов, обладатели которых бегали сейчас где-то по улицам, а бабушка на завалинке подставляла свои морщины усталому осеннему солнцу, опираясь на свою клюку. Подсев рядом, Цветанка начала:

«Бабусь, я...»

«Вот и накликала ты беду, Цветик, — не дослушав вопроса, прошамкала Чернава. — Душу свою Маруше отписала ты во владение. Сделанного уж не поправить».

«Бабушка, но не из-за отрезанных же волос это, в самом деле?» — ощущая на своих лопатках ледяные пальцы страха, пролепетала Цветанка.

«Нет, ты кое-что похуже сделала, моя родненькая, — вздохнула Чернава. И добавила, подняв к небу почти слепые, выцветшие глаза: — Старая я уж стала, за всем уследить не могу, устала очень. Вот и проглядела тебя... А ты запуталась совсем в путях-дорогах. Ступила ты обеими ногами на стезю, с которой уже не свернуть».

Солнце по-прежнему разбивалось на радуги между ресницами Цветанки, высокая крапива у забора покачивала отяжелевшими от семян верхушками, воробьи дрались из-за оброненного кем-то из ребят кусочка бублика. Ни тёмных туч над головой, ни зловещих молний... Начинающаяся осень мурлыкала рыжей кошкой, но на душе у Цветанки свистели холодные ветра, как перед долгой и трудной дорогой в неизвестность.

«Что же мне делать, бабусь?» — прошептала она.

В уголках мутных глаз бабушки скапливались блестящие капельки. Нельзя было понять, плакала ли она или же её глаза просто слезились от болезни, но в сложном рисунке морщин на её лице проступала глубокая, безнадёжная и очень страшная печаль. Цветанке стало жутко.

«А не знаю, родненькая... Моё время истекает, скоро тебе без меня обходиться придётся. Так тебе скажу: оставайся человеком. Будь им так долго, как только сможешь, даже если на тебя будут смотреть, как на нелюдя. Сохрани душу и сердце человеческими и ни при каких обстоятельствах не отказывайся от своего имени. Имя — это ты сама, твоя суть. Волосы — ладно уж, пёс с ними, а вот имя береги, внученька. Не забывай мои слова. Вспомни их и тогда, когда меня с тобой уже не будет».

«Бабуля, ты что? — со слезами пробормотала Цветанка. — Ты будешь жить ещё долго!»

Её слова беспомощными птенцами упали на землю, а бабушка с грустной улыбкой покачала головой.

«Все мы смертны, милая. Ладно, не тужи... Это ещё не завтра будет, потопчем ещё землю немножко. Так, а про кашу-то мы и забыли за этими разговорами! Подгорела, поди...»

С кряхтением поднявшись, бабушка заковыляла в дом, а Цветанке ещё долго не подчинялись ноги. Тяжёлые чувства огромной глыбой навалились на неё, мешая дышать. Она так и не спросила о призрачном волке, но теперь особой надобности в этом знании она не ощущала. Всё было плохо... Беспросветно, безнадёжно и страшно.

Однако прощальное тепло осеннего солнца волшебной пилюлей лечило душу. Деньки стояли чудесные, сухие и ясные, Цветанка много бегала и играла с ребятами, и вот уже тревога и печаль ушли в туман прошлого, как и смерть Гойника. Цветанка совершенно не тяготилась ею, не испытывая угрызений совести, напротив — ей казалось, будто она сделала доброе дело, прихлопнув ядовитую и опасную тварь. А между тем в воровском братстве его уже хватились, и первым вопросом, который ей задал Ярилко, когда она пришла платить взнос в котёл, было:

«Эй, малец, ты Гойника не видел?»

Может быть, где-то уже и выловили из воды вспухшего утопленника в одних подштанниках, вот только опознать, должно быть, не смогли. Возможно, так и похоронили неопознанного, потому как подобные смерти городские власти не расследовали. Коли усопший без ран на теле, туда ему и дорога: либо по нечаянности утонул (винить некого), либо свёл счёты с жизнью (виноват сам). А если тело унесло течением далеко за пределы города, тогда его ещё долго не найдут.

Все эти мысли мелькнули у Цветанки в один миг, не успев отразиться ни во взгляде, ни на лице. С невинным видом она ответила:

«Нет, не видал и не слыхал».

Предположений было два: или Гойник где-то затаился и отсиживается после очередного дела, или его уже нет в живых. Так или иначе, никто по нему особо не скучал, и на его исчезновение махнули рукой: ежели помер — земля ему пухом, а коли жив — всё равно когда-нибудь да объявится.

Середина осени — пора свадеб. То на одной, то на другой улице вспыхивал шумный праздник; то там, то здесь валялся не дошедший до дома пьяный гость — желанная жертва для вора. Тут даже усилий и сноровки прилагать не приходилось — только обыскивай бесчувственное тело да утекай с лёгкой добычей. Цветанка, орудуя на пару с Нетарем, неплохо поживилась в месяце свадебнике или, как его чаще называли, листопаде. Но самая богатая свадьба в городе ударила по её смирившемуся и тихо тосковавшему сердцу.

По улицам катился, рассыпаясь гроздьями, весёлый трезвон: это шёл поезд посадникова сына — Бажена Островидича. Расписная, раззолоченная повозка, запряжённая серой в яблоках тройкой, была устлана коврами и выложена подушками; при каждом шаге заплетённые конские гривы звякали привязанными к косицам бубенцами, а на дуге коренной лошади болталось семь золотых колокольчиков. На задке повозки красовалась кукла с пуговичными глазами, одетая в искусно сшитое парчовое платье, вся в алых лентах, с нарисованными на тряпичном лице бровями, ресницами и аляповатым ртом. Лошадей под уздцы вели стройные парни в алых кушаках, а за повозкой шагали нарядные девушки в пёстрых платках, нарумяненные и голосистые. Под звуки гудка по городу лилась песня.

Народ высыпал на улицы по ходу поезда, кланялся и кидал под ноги лошадям мелкие монетки. Молодожён в алой с золотом шубе нараспашку вольно откинулся на вышитые полевыми маками подушки. Зелёный шёлк длинной подпоясанной рубашки лоснился, обтягивая его откормленное круглое брюшко, а куний мех воротника лежал на его широченных плечах с княжеской величавостью. Самодовольно подкручивая завитые усы и щеголяя гладким подбородком, этот тридцатилетний добрый молодец сытым боровом развалился в повозке — с широко раскоряченными в стороны коленями, подбоченясь и упиваясь собой. Это была его вторая женитьба: первая супруга умерла при родах, не оставив ему живого потомства.

Из-под трепетавшего на ветру алого покрывала виднелось безжизненное, мраморное лицо юной новобрачной, застывшее в выражении глубокого горя, словно она ехала на собственные похороны. Сердце Цветанки, превратившееся в камень, дало трещину, из которой просочилась капля крови... Она узнала Нежану — всю в парче, золоте и мехах, обречённую на жизнь с этим отъевшимся кабанчиком, далёким от неё и равнодушным. Он выглядел не счастливым влюблённым — какая уж тут любовь! — а скорее торговцем, довольным удачной сделкой. Ещё бы, ведь купец Вышата Скопидом — богатейший в городе, приданое за дочкой он дал ого-го какое... Виновнику торжества не было дела до глаз своей юной супруги, полных тёмной боли, как безрадостная и холодная осенняя ночь.

«Куколка-то свадебная — с начинкой, внутри целое богатство, — шепнул Цветанке Нетарь. — Её по обычаю желтяками [16] набивают — в подарок жениху с невестой. Давай так: я пугаю лошадей, а ты под шумок берёшь куклу. — И добавил с усмешкой: — Ты же у нас невидимка».

Цветанка не успела обдумать его предложение: Нетарь не стал дожидаться её согласия и кинулся наперерез повозке, размахивая чёрной шапкой и изображая бурное веселье.

«Многие лета счастья молодым! — вопил он, кривляясь и махая руками, как ошпаренный. — Детишек ораву, богатство в дом!»

Он всё рассчитал верно: его внезапное появление и бешеные движения испугали лошадей, и те, заржав, начали шарахаться. Парни в кушаках пытались успокоить животных, а свадебная песня оборвалась: девушки-певицы кинулись врассыпную, подальше от опасных копыт. Цветанке не оставалось ничего иного, как только юркнуть под днище повозки. Это было опасно: лошади дёргались туда-сюда, и Цветанка рисковала быть придавленной колесом.

Повозка скрипела и тряслась. От толчка кукла свалилась с задка и тяжело шмякнулась наземь — прямо перед Цветанкой, лежавшей между задних колёс. Воровка с трудом подтащила её к себе, скинула кафтан и обернула им добычу. На голову кукле она напялила свою шапку — ни дать ни взять, ребёнок. Когда она выкарабкалась из-под повозки, какой-то дядька со всклокоченной бородой воскликнул рядом:

«Ох, батюшки, ребятишек чуть телегой не затоптали! Малец, ты цел? Младшенького-то не зашибли?»

«Целы мы, дяденька», — ответила Цветанка и дала стрекача.

Тяжесть денег в кукле гнула Цветанку к земле, а кровоточащее сердце в груди нести было ещё труднее. Лучше бы с повозки упала Нежана! Уж Цветанка избавила бы её от надобности терпеть этого пузатого, завитого и расфуфыренного хряка, который относился к молодой жене, как к покупке...

Её догнал Нетарь, перехватил куклу, и они вместе побежали дальше, пока не оказались за чертой города, на заросшем бурьяном пустыре. Там они развернули Цветанкин кафтан, и Нетарь вспорол куклу ножом.

«Мы богаты!» — возбуждённо прохрипел он, сверкая горящими в предвкушении глазами.

Воришки надеялись, что их ослепит блеск золота, но из куклы с издевательским стуком посыпались мелкие черепки битой глиняной посуды вперемешку с гвоздями. Откуда им было знать, что настоящую денежную куклу молодым вручат только дома, а эту посадили на повозку именно для страховки от воров?

«Ну что, богач? — затряслась Цветанка от хохота. — Околпачили тебя? Начиночка-то... того!»

«Вот же жлобы, — ругнулся Нетарь, вскочив на ноги. — Жлобьё торгашеское!»

С этими словами он в сердцах пнул куклу, да только ушиб ногу о её жёсткую набивку. Взвыв, он схватился за пострадавшую ступню, а Цветанку душил странный, болезненный смех, неостановимый и изнуряющий, пополам со слезами. Перед её глазами стояло бледное лицо Нежаны под покрывалом. Если бы она могла вырвать её из золотой клетки, умыкнуть от мужа, который, без сомнения, будет Нежане постыл и ненавистен!.. Не стерпится, не слюбится. Не бывать этому.

Махнув рукой, Нетарь плюхнулся в траву и тоже расхохотался, не улавливая в смехе Цветанки мучительный надрыв — почти крик.

«Да-а... — протянул он. — Здорово они нам зад на палку натянули! Но всё-таки какими же жлобами надо быть, чтобы вместо настоящих звонких монет совать хлам! Это же свадьба, могли б и по-настоящему обычай соблюсти...»

«Не жлобы, а... бережливые люди, — заикаясь от нездорового хохота, подколола Цветанка. — Им своих денег жалко — а вдруг с ними в толпе что-то... приключится?»

Холодный ветер дул в грудь и остужал сердце, рыжеющий простор трав не радовал своей свободой: как дышать волей в одиночку, зная, что та, кому эта воля нужнее, ею никогда не будет обладать? Слишком невыносимо. Слишком серое и равнодушное было это небо, чтобы понять тоску Цветанки. Не понимал этого и Нетарь, который всё ещё поражался тому, как они лопухнулись с куклой — то плевался, то хохотал, то ругался и расшвыривал в стороны черепки и гвозди.

Никто не мог этого понять, лишь в зеркальных глазах призрачного волка, которого Цветанка время от времени видела во сне, отражалось точно такое же страдание. Цветанка понемногу перестала обмирать перед ним в безмолвном ужасе, а однажды даже решилась поговорить с ним: больше не с кем было поделиться своей невысказанной болью. Бабушку юная воровка не хотела беспокоить лишний раз своими тревогами, чтобы та прожила оставшееся ей время безмятежно; волк же, казалось, сам жил Цветанкиными мыслями и понимал её, как никто другой. Странно было найти родственную душу в этом бесплотном чудовище, этом сгустке холодной мглы, но, наверное, лучше такой собеседник, чем никакого...

Опять мохнатые громады, дома-медведи, дышали в полусне-полубодрствовании — одним глазом дремали, а другим наблюдали за Цветанкой и вполуха слушали её речи. Обхватив колени одной рукой, меж пальцев другой она пропускала пряди низко стлавшегося по стылой земле тумана, а напротив неё полупрозрачной глыбой лежал волк, устроив голову на лапах. Это был не разговор в обычном смысле: Цветанка просто думала обо всём, что её снедало, и мысли сочились в неуютный мрак этого места, сплетаясь в нити печального призрачного шёпота.

Настал день, а вернее, ночь, когда ей захотелось дотронуться до косматой шеи волка, почесать ему за ухом. Ей казалось, что зверь тоже томится от немой печали, и хотелось его как-нибудь утешить. Приласкать призрачное чудовище? Как ни странно — да. Когда её пальцы погрузились в белёсые волокна тумана, из которого состояла шерсть волка, их словно отрезало уничтожающим, мертвящим холодом, как если бы они попали в снежный буран невероятной силы. А морда зверя начала видоизменяться, принимая человеческие черты... Собственное лицо увидела Цветанка в глубине серебристо-молочного вещества, из которого состоял волк-призрак!

И проснулась.

Ей предстояла куча дел: штопать дыры, ставить заплатки; топить печь, таскать воду, греть её и стирать одежонку своих подопечных; когда печка остынет, устроить ребятам баню прямо в ней. Внутри было достаточно места, чтобы устроиться взрослому человеку, и даже оставалось пространство, чтобы поставить банные принадлежности; многие, не имея собственной отдельной бани и не желая идти в общую, мылись так. Вычистив печь от золы, углей и сажи, Цветанка выстлала её изнутри соломой, поставила кадку с отваром душистых трав, шайку со щёлоком и разложила заблаговременно распаренные веники.

«А ну-ка, пирожки мои румяные, запрыгивай! — велела она ребятам. — По двое, живо! Бодрее, пошевеливайся!»

Ребята со смехом и шутками полезли в печку, представляя себя калачами. Маленького Драгаша подсадили на длинной лопате для хлеба; тот подумал, что его и правда собрались запекать, испугался и заревел. Впрочем, увидев внутри живых и здоровых мальчишек, растиравшихся мочалкой, скоро успокоился.

«Живее, мелюзга, живее, — поторапливала Цветанка. — Вымылся — вон из печки, другим дай место! Вас куча, а печка одна!»

Сама она при всех раздеваться не стала, сказав, что помоется потом: слишком много дел сегодня. Скрывая своё естество, она улучала для мытья минутки, когда в доме никого, кроме неё с бабушкой, не было. Забиралась обычно в большое корыто, наскоро растиралась мочалкой, промывала в щёлоке или отваре мыльнянки голову, ополаскивалась — и готово. Месячные у неё пока не наступали вообще, и она, честно говоря, ждала их прихода с ужасом, завидуя бабушке, уже свободной от этой женской напасти. Даже представить было трудно, как она станет скрывать это неприятное обстоятельство... Если б она могла не взрослеть и не созревать!

Когда земля оделась в первый, ещё совсем тонкий зимний убор, стряслась беда: поймали Нетаря. Они с Цветанкой, как всегда, орудовали на базаре; незадолго до этого у них состоялся неприятный разговор.

«Слушай, Заяц... Может, это не моё дело, но сколько верёвочку ни вить, а кончику быть, — сказал парень. — Не знаю, как тебе удалось обвести вокруг пальца всех остальных, особенно Ярилко, но я тебя уже давно раскусил... Девка ведь ты. Понимаю, почему ты это скрываешь: боишься, что домогаться тебя начнут, шмарой сделают. Знаю, что не от хорошего житья ты с нами снюхалась, но я б на твоём месте держался от воровского братства подальше».

Цветанка молча скатала снежок. Рыхлый пушистый снег обжигающе таял, пальцы побелели, а нутро заледенело.

«Ты не на моём месте, — процедила она ожесточённо. — И не тебе меня учить, что мне делать».

«Так ведь боязно мне за тебя, — промолвил Нетарь. — Вдруг правда вскроется? Ума не приложу, где были Ярилкины глаза, когда он тебя к нам привёл... И почему он до сей поры как слепой. Может ты, как твоя бабка — того? Ведьмачишь?»

«А ежели и так, то какое твоё дело? — прищурилась Цветанка. — Смотри, держи язык за зубами. Рассержусь — наколдовать могу, мало не покажется».

Она сама не знала, почему пригрозила Нетарю, а не попросила по-хорошему... Из всей шайки Ярилко он был единственным, кого ей хотелось бы назвать другом, но слишком неожиданно и резко он обнаружил свою осведомлённость. Цветанка чувствовала себя уязвлённой и беззащитной. Получалось, что всё это время Нетарь знал её тайну, и Цветанка находилась в его руках. В его воле было проболтаться или промолчать, а кому ж сладко висеть на ниточке чужой воли? Нет, она знала, чувствовала: Нетарь — не Гойник, до домогательств не опустится, но... Всякий раз, когда кто-то прикасался к её «больному месту», ей хотелось свернуться ежом и выставить колючки. Что она и делала сейчас.

«Как ты догадался?» — угрюмо спросила она.

«Я заходил как-то раз к тебе, — признался Нетарь. — Дома была одна бабка. Ну, я спросил про тебя... А она тебя Цветанкой назвала — тут и дурак поймёт, что к чему».

Если небылица об умершей внучке и тихом помешательстве бабушки Чернавы ещё могла сгодиться для маленьких беспризорников, то перед Нетарем выкручиваться было слишком поздно. К счастью для Цветанки, Ярилко и его шайка не жаловали своим вниманием её родную улочку: там жили одни бедняки, у которых и взять-то нечего. Что же привело туда Нетаря? Любопытство?

Не успела эта мысль всплыть из растревоженной глубины души, как ярко-синие глаза парня приблизились, а его губы жарко накрыли рот Цветанки. К её горлу подступил горячий ком дурноты, и она, оттолкнув Нетаря, сплюнула в снег. Это было лишним. Нетарь всё испортил, запятнал дружбу иными желаниями, от которых Цветанку передёргивало. Она не могла представить себя с парнем или мужчиной. От мысли о Гойнике в горло толкался рвотный позыв, ей мерещился вздутый до неузнаваемости труп, который вылавливают из воды баграми... Ни к селу ни к городу ей вдруг привиделся и вместо Нетаря сине-зелёный утопленник. Бррр. Похоже, теперь эта гадость будет ей чудиться всякий раз, когда к ней попытается прикоснуться мужчина.

«Не надо, — пробормотала она. — Ты мне как друг люб, иного — не хочу. Не тронь меня».

«У тебя кто-то другой на уме?» — прищурился Нетарь, колюче подрагивая снежинками на ресницах.

«Да ну тебя», — рассердилась Цветанка.

Она скрылась от него в рыночной толпе. Хотелось попросить у зимы белые крылья и взмыть над грязным суетливым городом, подставить грудь ветру и выстудить её до полной бесчувственности, до хрусткого снежного равнодушия... Хорошо деревьям в зимнем сне! Ни забот, ни тоски, стой себе и жди весны. Но, с другой стороны, деревьям и не улыбаются хорошенькие девчонки, а Цветанке сейчас как раз строила глазки одна юная красотка. Обута девица была в лапти с шерстяными онучами [17], одета в поношенный кафтанишко цвета земли, а вот голову и плечи ей окутывал яркий, пёстрый платок с бахромой — вещь, которой она явно гордилась и щеголяла. Розовый румянец во всю щёку, весёлые тёмные глаза с озорным блеском, сочный ротик, соболиные брови роскошными дугами — у Цветанки аж сердце защемило. Захотелось совершить какое-нибудь безрассудство — ну, хотя бы взять, набраться нахальства и поцеловать эту голубушку, тем более, что она, кажется, сама положила глаз на Цветанку. Жуя бублик с маком, девица делала вид, что разглядывает обувной ряд, а корзинка на её руке болталась пустая: к покупкам она явно ещё не приступала. Ну и что, что красотка на пару лет старше? Не считая это препятствием, Цветанка сдвинула шапку на одно ухо и походкой вразвалочку направилась к ней, но не прямиком, а сперва задержалась у лавки с украшениями. Разноцветные бусы, ожерелья, мониста, серьги, запястья — у любой девицы глаза загорятся, но только не у Цветанки. До женских побрякушек она не была падка, а вот женская красота загадочным образом действовала на её сердце, озаряя его тёплыми искрами радости и заставляя забывать о заботах и печалях. Как кот, распушивший хвост перед кошкой, она прошлась вдоль прилавков с товарами, бросая многозначительные взгляды в сторону девицы в платке, и даже подмигнула. Та изобразила негодование, но не слишком убедительно: уж слишком ярко блестели при этом её большие, влекущие глаза, слишком весело подрагивали уголки губ в еле сдерживаемой улыбке. Похоже, милашка была не прочь завести знакомство, и Цветанка, забыв о неприятном разговоре с Нетарем, решительно направилась к ней.

«Ай-ай, пристало ли незамужней девице этак-то нескромно глазками стрелять? — шутливо сдвинув брови, молвила она. — А если в чьё-нибудь сердце попадёшь?»

«А ты почём знаешь, что незамужняя я?» — рассмеялась темнобровая красотка.

«Замужние дома сидят, — ответила Цветанка, ужом увиваясь вокруг обладательницы очаровательных глаз. И спросила: — Не студёно ножкам в лаптях-то?»

«От сапожек я б не отказалась, — заявила девица. — Да кто ж мне их купит?»

Внутри шевельнулось смутное неприятное чувство, но Цветанке было всё равно. Рана на сердце сомкнулась, кровь засохла — чего бояться?

«Тебя как звать, красавица?» — спросила она.

«Ивой, — ответила девица, теребя бахрому узорчатого платка. — А тебя?»

«Заяц я, — представилась Цветанка. И пошла в наступление: — Ежели хочешь, куплю тебе сапожки, но не задаром. За три поцелуя твоих уст медовых, моя голубка».

«Ах ты! — зарделась Ива. — Ты за кого меня принимаешь, охальник? Ступай себе своей дорогой!»

«Ну, значит, не так уж нужны тебе сапожки, проходишь зиму и в лаптях, — нарочито сухо подытожила Цветанка. — Прощевай тогда, милая красавица!»

Она от души забавлялась. Мысль о поцелуе этих привередливо надутых, полненьких, на вид таких вкусных губок была сладкой и пробуждала в низу живота жаркие, колко-волнующие ощущения, но и в случае отказа Цветанка не стала бы долго предаваться досаде. Мимолётная радость, случайной птахой севшая на плечо — вот и всё, что представляла собой для неё Ива. Затянувшуюся рану этой девице не разбередить, ничего опасного для себя сердце Цветанки здесь не чувствовало. Только лёгкую щекотку, как от слабой лапки новорождённого котёнка.

С небрежным видом, как бы говорящим: «Не очень-то и хотелось!» — Цветанка развернулась и всё так же, вразвалочку, зашагала прочь. В толпе мелькнули глаза Нетаря: тот напряжённо наблюдал за её заигрываниями с девицей. Может, думал, что Цветанка выбрала её себе в жертвы... Однако кража не состоялась, а потому Нетарь, скорее всего, недоумевал, какого рожна Цветанка так мило беседовала с ней.

Они воссоединились. Молчание тянулось между ними нитью, невысказанные вопросы порхали в воздухе белыми бабочками, а расстояние не позволяло постороннему заподозрить, что они — сообщники. Избегая прямых переглядок, они, тем не менее, держались на привычной связи, основанной не на зрении или слухе, а на каком-то слепоглухонемом чутье. Даже не видя Нетаря, Цветанка чувствовала его и могла безошибочно найти. Затоптанный множеством ног снег потерял девственную чистоту, но на язык снежинки падали свежими, холодными капельками. Взгляд Нетаря не хуже вытянутого пальца указал Цветанке на человека в чёрной одежде. Шуба с длинными, до пят, рукавами и огромным меховым воротником была богато расшита серебром, глаза неприветливо и остро блестели из-под околыша шапки, подстриженная бородка выдавалась вперёд, а нос изгибался свирепым крючком. Подойдя к прилавку с лошадиной упряжью и прочими кожаными изделиями, незнакомец стал присматриваться к плёткам. Расплачиваясь за плётку-семихвостку, он неосмотрительно обнаружил увесистый кошелёк — именно то, за чем охотились Цветанка с Нетарем.

По накатанному порядку Нетарь хлопнулся рядом с незнакомцем в снег и заохал:

«Ох, ох, худо, погибаю... Ох, люди добрые... Дяденька хороший, помоги!»

Цветанка тем временем уже произнесла слова заговора, сжала ожерелье и подкралась к жертве сзади. Мужчина в чёрном, хмурясь и поигрывая только что купленной плетью, смотрел на «погибающего» у его ног Нетаря, но на помощь не спешил; Цветанка времени не теряла — ловко срезала кошелёк и улизнула на безопасное расстояние, никем не замеченная. Нетарь должен был сбежать от жертвы и вскоре присоединиться к своей подельнице, чтобы разделить добычу пополам, но, сколько ни ждала Цветанка, воришка всё не появлялся.

Возвращаться на торг сразу же после совершённой кражи было неблагоразумно и небезопасно, но Цветанка на свой страх и риск вернулась. Ни незнакомца в чёрном, ни Нетаря возле кожаных товаров она не нашла; расспрашивать, само собой, не стала, но навострила уши. Двое мужиков обсуждали случившееся:

«Ишь, развелось ворья... Ловко это выдумали — на живца их ловить!»

«И то верно... Стыд-позор ведь: такой малец, а уже по скользкой дорожке пошёл! Жалко дурака, заклеймят теперь, а то и пальцы отрубят... Денег-то, правда, при нём не нашли, ну, да под пытками-то заговорит, небось... Выдаст подельничков».

Из разговора похолодевшая Цветанка поняла, что незнакомец выполнял особое задание — отлавливал уличных воров, сам являясь для них приманкой. Подобные облавы изредка проводились по приказу городского главы Островида: так посадник делал вид, что следит за порядком и борется с его нарушителями. Почему лишь вид? Да потому что ловилась лишь мелкая сошка, а крупная рыба, имея в кармане достаточно, чтобы купить свободу, могла не беспокоиться. Взятки были немаловажной статьёй Островидова дохода.

Что делать? Первая мысль: бежать к Ярилко, просить, чтоб выкупил Нетаря у насквозь продажных власть имущих, но воздух застыл в груди Цветанки мертвящим куском льда, а заячьи ноги подвели её... Грязный снег, серое небо и — неожиданно — искрящиеся игривостью глаза Ивы. Откуда девица взялась? Наверно, случай свёл их опять, но в этот раз Цветанка была не в том состоянии, чтобы продолжать ухаживание. А Ива, видимо, успела всё взвесить и изменить своё решение.

«Я согласная», — заявила она, с надеждой поглядывая на Цветанку.

«На что ты согласная?» — не поняла та. Вероятно, леденящее чувство беды отшибло у неё память.

«Ну... поцеловать тебя, — пояснила Ива с искорками недоумения в жгуче-тёмных глазах. — Купи сапожки... И я тебя сколько хошь раз поцелую».

Цветанка молча взяла девицу за руку и повела к торговцу готовой обувью. Должно быть, Ива испугалась её странного вида, потому что остановилась и упёрлась:

«Ты чего это? Что с тобой? На тебе лица нет, будто ты убил кого... Пожалуй, ещё и меня ограбишь и убьёшь! Нет, никуда с тобой не пойду!»

Мысли Цветанки сейчас метались вокруг судьбы приятеля-вора. Она ошалело стояла под снегопадом, не понимая, зачем это всё: сапоги, поцелуи, колышущаяся бахрома платка... Хлёсткий удар плетью в душу: «Будто ты убил кого». Девчонка сама не знала, насколько точно она попала. Впрочем, ни к чему ей знать про Гойника. Один взгляд на ноги Ивы в лаптях, зябко переминавшиеся на снегу, вернул Цветанке способность чувствовать что-то иное, кроме страха и тревоги, а именно — желание сделать так, чтобы эти ножки не мёрзли в мороз. Просто так, без поцелуев.

«Пошли, дурёха, — процедила она глухо. — Мне некогда, дела. Купим тебе сапоги, а расплатишься потом».

Она всё-таки притащила недоумевающую Иву к прилавку с обувью. Торговец сперва даже не поглядел на скромно одетых покупателей, но когда Цветанка высыпала на прилавок горсть серебряников из недавно срезанного кошелька, он тут же расплылся в услужливой улыбке.

«Чего изволите? Сапожки на кого смотрите? Подберём тотчас любые!»

«На неё, — сказала Цветанка, кивнув на Иву. — Чтоб и красивыми, и тёплыми были».

Торговец полез под прилавок, а вынырнул с охапкой всевозможных сапожек — красных, жёлтых, зелёных, с вышивкой и без, с кисточками, с золотой тесьмой, с загнутыми носками, со скрипом, из мягкой кожи и из жёсткой, с мехом внутри... Одним словом, на любой вкус.

«Вот, извольте выбирать!»

Ива, не веря своему счастью, хваталась то за одну пару, то за другую. Ей хотелось обувку покрасивее, пощеголеватее, но Цветанка посоветовала:

«На зиму берёшь ведь, чтоб ноги не зябли. Лучше с меховым нутром возьми».

В итоге Ива остановила свой выбор на красных сапожках с золотыми кисточками и загнутыми носочками: уж больно хороши! Глядя на её радость, Цветанка начала оттаивать сердцем, будто сквозь сонную пелену туч блеснуло по-весеннему солнце.

Потом Цветанка провожала Иву. Та не могла налюбоваться своей обновкой и с удовольствием скрипела по притоптанному снегу. Если торговец обувью умерял своё любопытство в интересах прибыли, то Ива от таких рамок была свободна.

«Откуда у тебя такое богатство?» — спросила она.

«Работаю старательно», — усмехнулась Цветанка.

«Да ладно тебе! Работает он, — засмеялась Ива. — Вор, поди?»

Цветанка нахмурилась, а Ива вытаращила глаза и замахала руками.

«Я никому не скажу, что ты! Ты славный, собой пригож... Вот только боюсь я за тебя, хорошего такого... Как бы тебя не словили!»

Снова каменная тяжесть придавила сердце. Цветанка остановилась и ласково сжала руку Ивы.

«Пора мне, Ивушка. Дела неотложные, спешу я. Носи сапожки на здоровье, пусть твоим ножкам будет в них тепло».

«Постой... Как найти тебя? — уцепилась за неё Ива. — Хочу всё-таки долг тебе вернуть».

С этими словами она шаловливо опустила пушистые ресницы и зарумянилась, а у Цветанки потеплело на душе. Первый из трёх поцелуев она сорвала с губ Ивы тут же, прямо на улице.

«За остальными приду туда, куда скажешь», — шепнула она.

«Ладно, — также шёпотом ответила Ива, отвечая на пожатие руки Цветанки таким же многообещающим пожатием. — Я у Живены, головных уборов мастерицы, на выучке состою, ремесло перенимаю. Туда ко мне лучше на надо — Живена заругает... Давай на огородах, там сейчас пусто. Знаешь, где капустное поле? Там ещё овражек такой небольшой, ручей и кусты. Вот там завтра после обеда жди меня: тогда мастерица отдыхает, и мне можно отлучаться на часок».

На том они и простились, и Цветанка побежала к Ярилко. Найти его было трудно, но возможно: он не имел собственного дома и обретался на постоялых дворах — то здесь, то там... А вот Жига, казначей братства, держал гончарную мастерскую, хоть это, на первый взгляд, и противоречило воровским обычаям. На самом деле мастерская служила ворам притоном, а в погребе за тяжёлой дверью хранился «котёл» — общие деньги братства. Найти Ярилко можно было и там. Туда Цветанка и устремилась со всех своих заячьих ног.

В жарком переднем помещении домика в обмазанной глиной печи трещал огонь: там сушились горшки, кувшины, корчаги, миски. Худой и необыкновенно длиннорукий мужичок в рабочем переднике, с подвязанными шнурком волосами, сутуло сидел на обрубке бревна и время от времени прикладывался к кувшину с квасом. На Цветанку он даже не обратил внимания, продолжая сонно щуриться на рыжий ободок света, окружавший печную заслонку. На деревянных полках стояли ряды готовой посуды, на вид вполне прилично сделанной. Мужичок по имени Ваба был здесь единственным, кто поддерживал в печи огонь и трудился на гончарном круге; в рабочем помещении имелась дверь, толкнув которую, Цветанка очутилась почти в княжеской палате. Стены пестрели коврами, по лавкам лежали подушки, а стол, как говорится, ломился от яств... В маленькое мутное окошко проникало слишком мало света, и комнату озаряло несколько плошек с огнём, расставленных между кушаньями. Во главе стола в большом троноподобном кресле сидел Ярилко, а точнее, полулежал, навалившись боком на подушку и закинув ногу на подлокотник. На лице его вместе с отблеском от светильников застыло сонно-презрительное выражение пресыщенного вельможи: судя по всему, он был придавлен хмелем. По правую руку от него сидел Жига и с совершенно трезвым видом считал золотые монеты, раскладывая их в стопки. Их блеск отражался в его глазах, придавая его лицу выражение кровавой, ни перед чем не останавливающейся алчности.

«Ярилко, Нетаря сегодня схватили на рынке! — выпалила Цветанка, запыхавшаяся от бега. — На живца поймали...»

Стараясь не глядеть на еду и не вдыхать её тошнотворный, выворачивающий голодные кишки запах, она описала человека в чёрном.

«Надо выкупить его, заплатить, кому надо... чтоб его отпустили! — взволнованно частила она. — Ему же пальцы отрубят... или кнутами засекут!»

На лице Ярилко не отразилось и тени каких-либо чувств. Он по-прежнему сохранял надменно-скучающий вид и был ко всему равнодушен.

«А пёс с ним, — изрёк он наконец лениво и медленно, с трудом ворочая языком. — Дурак, раз спалился. Хороший вор этих засланных ребят за версту чуять должен и бежать от них, как от огня. Дурак твой Нетарь. Поделом ему».

«Ярилко, ты что, хочешь им его отдать на растерзание? — не поверила своим ушам Цветанка. — Этого нельзя так оставлять!»

«Тебе надо, ты и давай им на лапу», — устало отмахнулся Ярилко, прикрыв глаза.

Цветанка на некоторое время онемела — от негодования. Где же эта хвалёная взаимовыручка, о которой толковал главарь, принимая её в братство?

«А как же — брат за брата?» — сипло выдавила она наконец.

«Пф», — фыркнул Ярилко с безмерной усталостью, кислый и квёлый.

«А если они станут его пытать, и он твоё имя назовёт? — хлестнула Цветанка последним доводом, поражённая таким равнодушием. — При нём ничего не нашли, значит — пытать будут, как пить дать!»

У Ярилко даже сомкнутые ресницы не дрогнули. Вместо него ответил Жига:

«Остынь, малой, не бухти. Не видишь — вожак наш изрядно выкушать изволил... Не до дел ему сейчас маленько. Как будет тверёз — так я ему перескажу всё. На ясную голову что-нибудь и придумаем. А насчёт пыток не сумлевайся — Нетарь парень твёрдый, вор правильный. Своих не сдаст».

Грудь Цветанки распирало, словно там зашевелился кто-то большой и лохматый — зверь с кровавым огнём в глазах и ядовитой слюной, тянущейся нитями с оскаленных клыков. К кулакам прилил жар, и она шарахнула по столу — аж посуда подпрыгнула.

«Его надо вызволять сейчас! — рявкнула она. — А не ждать, когда пытки начнутся!»

Ярилко открыл глаза — пустые и туманно-холодные.

«Пошёл вон», — коротко сказал он.

Казначей неодобрительно насупился, чуть приметно кивнул кому-то, и Цветанку подхватили сзади под мышки. Странно: в комнате как будто находились лишь Ярилко с Жигой — откуда же эти жёсткие руки? Может быть, взволнованная Цветанка просто не видела дальше своего носа, потому и не заметила присутствия других людей. Как бы то ни было, её грубо выкинули в жаркую мастерскую, где Ваба всё так же глубокомысленно глядел на печь и потягивал квас, а может, и что покрепче. Когда Цветанка лягушонком плюхнулась перед ним на пол, он только неопределённо хмыкнул. Воровских тайн выдать он не мог, будучи глухонемым с рождения.

Затравленным зверем металась Цветанка, не находя себе места. Даже чуть не забыла о свидании на заснеженных огородах, назначенном ей Ивой, а вспомнив, поморщилась. Не до того ей было, но и заставлять красивую девчонку ждать попусту она не хотела. Без подарка идти ей показалось неприличным, и Цветанка отправилась на рынок, чтоб купить какую-нибудь безделушку. Выбрав красные сердоликовые бусы, она уже устремилась было в сторону огородов, как вдруг заметила вчерашнего «чёрного человека» — уже в другой шубе, зелёной с золотым узором. Как и в прошлый раз, он делал вид, что ищет какой-то товар, но на самом деле его острый взгляд щупал толпу. Неслыханная самоуверенность с его стороны! Неужто он полагал, что после поимки Нетаря воры о нём не узнали и не поняли, что он «засланец»? Цветанка вдруг почувствовала: он ищет именно её. Сердце бухнуло, кровь стукнула в висках, опасность вонзила под кожу тысячи раскалённых игл и заставила тело запеть песню мести. Зверь шелохнулся в ней, требуя отплатить за Нетаря, и Цветанка, шныряя меж людей, направилась к сыщику.

Она не трогала ожерелья и не отводила глаз — хотела, чтоб он её увидел. Снег косо летел, холодными каплями тая на щеках, оседал на сдвинутых бровях Цветанки и цеплялся за ресницы. Белая завеса мельтешила между нею и сыщиком, а бусы крутились на пальце. С ледяным лязгом взгляды скрестились. Цветанка показалась сыщику на миг и нырнула в толпу, зная, что он за ней погонится.

Она не ошиблась. Сыщик двинулся сначала шагом, постепенно ускоряясь, потом перешёл на бег, лавируя меж людьми и зорко высматривая Цветанку. Вскоре из толпы выделились ещё трое бегущих человек — его помощники; пришлось воровке доставать своё тёплое янтарное ожерелье и шептать на бегу заговор отвода глаз, чтобы отсечь эту ненужную троицу от своего главного врага. Ценой долгой и изнурительной беготни она добивалась, чтобы они отстали, а носатый сыщик не потерял её из виду: шепча слова заговора, она захлёстывала невидимую петлю вокруг себя с ним, дабы остальные упустили также и своего начальника. И у неё таки получилось! Дыша зимним ветром и ловя на язык снежинки, Цветанка понеслась к реке.

Не очень толстый, «молодой» лёд крякнул под её ногами, но не сломался. Ожерелье грело ладонь и было, пожалуй, единственной тёплой вещью: даже сердце застыло промёрзшим куском скалы. Запыхавшийся сыщик спустился с берега к кромке льда и осторожно попробовал его ногой.

«Не уйдёшь!» — одышливо крикнул он Цветанке.

На поясе у ловца воров висел короткий меч; дотронувшись до рукояти, он явственно дал Цветанке понять, что не шутит. Сыщик остался без помощников, но, как видно, не сомневался, что поймает Цветанку один.

«Где Нетарь? Что вы сделали с ним, псы?» — с безопасного расстояния рявкнула она.

«Ребята малость перестарались, допрашивая его, — оскалился сыщик, раздувая ноздри и выдыхая белый морозный парок. — Он не выдюжил пыток, испустил дух. Не раскололся, щенок! Ну да ничего — ты, я думаю, будешь поразговорчивее! Девка твоя у нас. Ежели не хочешь, чтобы ребята с нею поразвлеклись, ты нам всё расскажешь!»

Сердце-скала не дрогнуло, только глубоко внутри на один-единственный миг что-то жалобно тренькнуло, будто лопнула тонкая струнка, державшая Цветанку в этой жизни. Сыщик полагал, что ей есть что терять, но он ошибался.

«Иди сюда, малец. Не думаешь же ты, что я полезу за тобою на тонкий лёд? — усмехнулся он. — Деваха у тебя славная... красотуля! Неужто тебе её не жалко? Сапожки покупаешь — значит, ценишь».

Цветанка медленно двинулась к берегу. Лёд потрескивал, но держал. Сыщик подманивал её рукой:

«Иди сюда, голубчик, иди... Разумно с твоей стороны! Молодец, правильное решение! Ежели покаешься — смягчение наказания тебе будет».

Когда до берега оставалось несколько шагов, Цветанка остановилась. Короткий, но сильный взмах — и из рукава вылетел нож, заблаговременно вынутый ею из-за сапога. Сыщик охнул и осел на колени в снег, а Цветанка сказала с плевком:

«Тоже мне... Нашёл, чем меня взять. Для вора баба — пустяк. Разменная монета».

На лбу сыщика вздулись жилы. Ожидал ли он, что, погнавшись за юным воришкой, встретит свою смерть? Он был уверен, что те, кто ворует по мелочи, на «мокрые дела» не идут — кишка тонка кровью мараться, но для Цветанки уже не были писаны никакие законы. Несколько мгновений он мученически глядел на неё и, вероятно, слышал её слова, а потом безжизненным тюком рухнул на бок. Воровка склонилась и выдернула торчавший в его животе нож, смыла снегом кровь с клинка и убрала на место. В ушах гудел вой призрачного волка. Стезя, с которой не свернуть... Заснеженная, одинокая стезя.

Тело она затащила волоком на лёд, перевернув на спину, чтоб за ним не тянулась кровавая дорожка. И откуда только брались силы? Оставив его на самом тонком месте с прозрачным льдом, она топнула ногой. Хрусть! Кряк! Побежала трещина — Цветанка еле успела отползти по-пластунски. Ей показалось, что между её телом и льдом была прослойка воздуха, которая и давала это бешеное скольжение...

Уже на берегу, среди торчавших из снега сухих стеблей травы, она обернулась. Там, где лежал сыщик, теперь зияла полынья, а тело исчезло.

Снегопад заменил ей и душу, и разум, и дыхание. Всё окутала, всё поглотила зима, только на запястье горели сердоликовые бусы, купленные для Ивы. То и дело спотыкаясь и падая в снег, Цветанка шагала без цели, без желания, без направления, а рядом с ней скользил лохматый белый волк-призрак. Ему не страшен был ни холод, ни голод, только глаза, в точности такие же, как у Цветанки, смотрели с потусторонней тоской.

Капустное поле, овражек и кусты. Зачем она сюда пришла? Полюбоваться на забытое воронье пугало, на котором колыхалось промёрзшее тряпьё?

«Где тебя носит? — услышала она вдруг. — Стужа такая! Я тут чуть не окочурилась!»

Стуча зубами и притопывая ногами в красных сапожках, к ней бежала Ива. Для смеха не осталось ни сил, ни желания, но Цветанка растянула пересохшие губы в улыбке. Похоже, сыщик считал Зайца совсем уж желторотым и глупым...

«Прости, моя ласточка, припозднился... Дела задержали. Вот, это тебе».

Бусы колыхались в рое снежинок и горели рябиновым жаром, а губы Цветанки согрел поцелуй. Суждено ли было ему растопить её сердце, которое так и закаменело с той трещиной, сочащей иногда по каплям тёмную кровь? Отложив все думы на потом, Цветанка жадно проникла в горячий ротик Ивы: покуда есть тепло, нужно греться. А любимые вишнёво-карие глаза под лиственным шатром в укромном уголке купеческого сада — далёкое прошлое, застывшее семечком в куске смолы.

______________

1 влопаться — попасться на воровстве, но неопасно, с возможностью спастись

2 по водопаду плавать — передвигаться в потоке людей

3 замочить ноги — попасться

4 два аршина — примерно 142 см

5 крикуша — задница

6 жухнуть — убить

7 овёс — деньги

8 жирный грач — богатый купец

9 ол — довольно крепкий напиток наподобие ячменного пива, часто с большим количеством хмеля и с добавлением полыни (любопытно отметить созвучие слов «ол» и «эль», скорее всего, являющихся, по одному из мнений, разными фонетическими вариантами одного и того же древнего индоевропейского корня *alu — «волшебство, чары, опьянение»).

10 корьё — пиво, пойло

11 в кувшин загонять — злить

12 шкуру сбросить — сбежать

13 рыжий — плохой, ненадёжный

14 брюхо буравить — пить; поить, спаивать

15 масть честно удержит — не посрамит своего статуса

16 желтяки — золотые монеты

17 онучи — широкие полосы ткани для обёртывания ноги под обувь (лапти)

2. Остаться человеком


Того же лета бысть болесть силна в людех, не бяше бо ни единаго двора без болнаго, а в ином дворе не бяше кому и воды подати, но вси боли лежаху.



Московский летописный свод, год 1187


— Нельзя ли снять эти кандалы? На руках уж живого места нет, — набравшись наглости, попросила Цветанка.

Для допроса её привели в подвал крепости: отсутствие окон, низкие сводчатые потолки, гулкое эхо, холодный мрак, слабо разгоняемый трепещущим пламенем светочей — видимо, всё это должно было оказывать на пленную давление и приводить её в покорное состояние духа, но на деле вызывало лишь мрачную усмешку. Помещение, в котором её оставили, освещала жаровня-тренога. Из мрака к пляшущему на углях огню протянулись руки: два кольца с хрустально-прозрачными камнями на левой, перстень с кроваво-алым камнем — на правой, а вместо ногтей — загнутые когти. Тыльную сторону кистей защищали пластины брони, предплечья были заключены в холодно поблёскивающие наручи. Умные серые глаза, острые и суровые, но без жутковатого мерцания бессмысленной жестокости, с кошачьим разрезом и золотистым ободком вокруг зрачка... Женщина-кошка — воин.

— Я — Радимира, — представилась она, садясь напротив пленницы. — Как ты предпочитаешь, чтобы тебя называли — Цветанкой или Зайцем?

На столе перед девушкой стояло блюдо с тонко нарезанным сырым мясом, при виде которого её рот невольно наполнился голодной слюной. Свежее, влажно блестящее, истекающее алым соком... Запах окровавленной плоти дразнил до покалывания в клыках. Когтистые пальцы, унизанные кольцами, протянулись к блюду и взяли с него кусочек. Блеснув белыми удлинёнными клыками, Радимира отправила мясо себе в рот.

— Кандалы мы снимать не станем: они предохранят тебя от резких движений и необдуманных действий, которые сейчас совсем ни к чему, — сказала она. — Поешь, это придаст тебе сил, достаточных для заживления язв.

Съев несколько кусочков на глазах у Цветанки, Радимира показала ей, что с мясом никакого подвоха нет, и девушка нерешительно протянула руку к блюду. Замешкалась на пару мгновений, но Радимира ободряюще кивнула, приглашая угоститься.

— Ешь, ешь... Так как тебя называть?

— Зайцем, — пробурчала Цветанка, жадно набивая рот мясом.

Блеснув золотом ободка вокруг зрачков, Радимира спросила задумчиво:

— Это имя у тебя было до обращения, или ты получила его позже — после того как стала оборотнем?

— Зайцем я зовусь с детства. Так меня прозвали за быстрые ноги, — ответила девушка. — А оборотнем я стала совсем недавно, этой осенью.

Жевать она не перестала, но струнка настороженности натянулась и запела в ней. Имя... Вспомнилась бабушка Чернава, её слепые выцветшие глаза, устремлённые в осеннее небо.

— Значит, человеческого в тебе пока много, и твоя душа ещё не затянута Марушиной хмарью, — промолвила Радимира. — Послушай доброго совета: если тебе станут предлагать взять другое имя, не спеши с этим. Отказавшись от своего имени, ты потеряешь последний оплот своей людской сути, и Маруша завладеет тобой намного быстрее. Изменения, которые в тебе происходят, необратимы, рано или поздно ты станешь Марушиным псом до мозга костей, но имя поможет тебе дольше продержаться человеком в душе. Да, эта борьба обречена на поражение, сделать тут ничего нельзя. Только тебе решать, стоит ли бороться с тьмой в себе, зная, что она победит. Всё, что ты сможешь отвоевать — это лишь немного времени.

Раздирающе-солёный ком помешал Цветанке глотать, мясо застряло в горле, а к глазам подступили слёзы. Эта сероглазая суровая воительница говорила сейчас почти те же слова, которые когда-то сказала бабушка, только более развёрнуто. «Вспомни их, когда меня уже не будет с тобой рядом». Бабушки не было, лишь добрый сгорбленный призрак стоял поодаль, с печалью наблюдая за тем, как Цветанка проваливалась во мрак.

Бабули не стало, но её слова жили. Они нашли Цветанку, когда она уже почти забыла о них, настигли и повергли в горько-солёную боль. Но чьи уста их ей напомнили! Уста женщины-кошки — давнего противника Марушиных псов. Как же Цветанке хотелось сейчас уткнуться в прогоркло пахнущий бабулин передник, почувствовать её сухонькую, скрюченную, покрытую коричневыми пятнами руку на своей голове и разреветься, как маленькая девчонка! Увы, последнего Цветанка не могла себе позволить.

— Зачем ты мне это говоришь? — усилием воли сглотнув комок боли и прожевав мясо, спросила она. — Ведь я — Марушин пёс. А значит — твой враг.

— А я сейчас не с Марушиным псом в тебе разговариваю, — ответила Радимира. — Я разговариваю с человеком. Как человек ты мне не враг. Ешь, насыщайся... Прости за боль, которую тебе причиняют кандалы: они сдерживают не тебя, а оборотня в тебе.

Желудок наполнила приятная сытая тяжесть, ласковая дрёма некстати тронула веки пуховым касанием. Боль действительно начала уменьшаться, запястья слегка занемели, словно Цветанка их отлежала. Она смотрела в серые глаза женщины-кошки и не видела в них вражды... Честно признаться, совсем не этого она ожидала. Она ждала жестоких побоев, брани, крика, пыток. «А мы её ещё раз допросим, по-другому», — сказала Радимира в лесу. Это «по-другому» прозвучало зловеще, обещая что-то страшное, изуверское, но никак не «прости за боль». Никак...

— Что со мной будет? — спросила Цветанка.

Она хотела узнать, что станет с нею после допроса — убьют ли её или отпустят невредимой, но Радимира истолковала её вопрос иначе.

— Хмарь станет постепенно заволакивать твою душу. Сердце ожесточится, потеряет способность любить по-настоящему, останется только страсть — желание владеть кем-то как собственностью, пусть даже причиняя этим несчастье. Чужие страдания станут для тебя источником удовольствия. Ты не сможешь испытывать нежность, а прошлые привязанности либо утратят силу, либо станут чудовищными и смертельно опасными для тех, с кем тебя когда-то связывали узы дружбы и любви. Твоя ревность будет убивать, твоя вражда потеряет разумные оправдания, ярость станет затмевать твой ум. Время от времени тобой будет овладевать безумная жажда насилия, которую называют кровавым голодом. Во время таких приступов тебе будет всё равно, кого убивать — лишь бы жестоко расправиться с кем-то, насладившись его муками. Не спрашивай меня, когда ты станешь такой — я не знаю. Мне неизвестно, сколько ты способна продержаться, сопротивляясь хмари. У разных людей — разная стойкость. Кто-то сдаётся в считанные седмицы, а кто-то борется несколько лет. И те, и другие неизбежно проигрывают эту битву, вопрос лишь во времени, в течение которого они способны сохранять в себе остатки своей прежней сути. Есть ли смысл в этой борьбе? Это решать только тебе.

Повисшую тишину нарушал только разговорчивый огонь, треща без умолку и слабо озаряя каменную кладку стен. У него тоже была своя борьба — с темнотой в этом помещении без окон, и Цветанка благодарила его за эти попытки развеять мрак хотя бы вокруг неё. С внутренним мраком он не мог справиться. От будущего, описанного женщиной-кошкой, холод сковал её сердце с трещиной, кровь из которой застыла тёмной смолой.

— Вы меня убьёте? — уточнила она смысл своего вопроса.

— Такого приказа я от княгини Лесияры не получала, — ответила Радимира. — Нам нужно узнать, что затевают Марушины псы против Белых гор. Коли тебе что-то известно, расскажи.

Цветанка не сводила взгляда с когтей на её руках. Один их вид царапал ей нутро, продирая в чёрной пелене яростно-светлые полоски. Радимира несколько раз сжала и разжала кулаки, встряхнула кистями, расслабляя их, и когти стали уменьшаться, пока не приняли вид человеческих ногтей.

— Это твоё присутствие так действует, — пояснила она. — Точнее, не твоё, а Марушиного пса в тебе. Что молчишь? Ну ладно, тогда расскажи о чём хочешь.

— О чём? — хмуро удивилась Цветанка такому повороту допроса.

— О чём угодно, — пожала плечами начальница крепости. — О себе. О тех, кого ты любишь или любила. О том, как встретилась с Дарёной.

Цветанка невольно вздрогнула: пронзённая стрелой шубка снова встала перед мысленным взглядом.

— Она хоть живая? — дрогнувшим голосом спросила она.

— Живая, живая, — с улыбкой в глазах ответила Радимира. — Лесияра и сила Лалады не позволят ей умереть. Не тревожься о ней. Расскажи, что тебя привело сюда? Что такого важного ты хотела узнать у Дарёны, что была готова пренебречь смертельной опасностью? Ведь тебя могли застрелить... И чуть не застрелили.

— Ты правда хочешь это узнать? — хмыкнула Цветанка. — Зачем тебе это?

— Просто говори, — серьёзно, но мягко промолвила Радимира. — Всё, что в голову взбредёт. А я уж как-нибудь разберусь, владеешь ли ты нужными нам сведениями. Я не стану осуждать тебя и не посмеюсь над тобою; ежели ты хочешь, чтобы что-то из сказанного тобою не вышло за пределы этих стен, я даю слово чести, что никто об этом от меня не узнает.

Что это было? Какая-то уловка, западня? Тревожная струнка пела внутри: «Не доверяй, молчи!» Впрочем, серьёзные и умные глаза с золотыми ободками вокруг зрачков как будто не принадлежали существу, способному на подлость, и Цветанка решила рискнуть и поверить. Сытое нутро согрелось и затихло, а боль в запястьях совсем прошла: язвочки ещё не зажили, но уже не беспокоили.

— Ну, тогда, наверно, мне придётся выложить всю мою жизнь, — пробормотала она, почесав подбритый затылок, на котором отросла уже приличная щетина — почти ёжик. — Рассказ будет долгим.

— Ничего, у нас есть время, — кивнула Радимира.



* * *


Гибель сыщика могла повлечь за собой войну между ворами и городскими властями, но этого не случилось. Тело бесследно исчезло подо льдом, и власти располагали лишь подозрениями, а не уликами.

Может быть, протрезвевший Ярилко пустил-таки в ход взятки, потому что облавы на воров прекратились на долгое время. Но это уже не могло помочь Нетарю, погибшему в пыточной, и в сердце Цветанки затаился тлеющий алый уголёк ненависти к главарю шайки. Он мог сколько угодно распинаться о воровских законах, о духе братства, о взаимовыручке — Цветанка больше не верила ни одному его слову. Она поняла: на самом деле всем глубоко плевать друг на друга. Каждый трясся лишь за собственную шкуру.

Волосы Цветанка решила пока на всякий случай больше не стричь. Мало ли — а вдруг бабушка права? Ведь стоило ей отрезать косу, как посыпались всяческие беды... Приходилось прятать отрастающие космы под шапку, хотя временами Цветанке неистово хотелось от них снова избавиться. А вот от Ивы избавляться пока не тянуло, хоть и не чувствовала Цветанка к ней чего-то зрелого и глубокого; ей просто нравилось погружаться в тепло поцелуев, самозабвенно ныряя языком в послушно раскрывающийся под ласковым натиском ротик, ощущать под ладонями упругие, податливые полушария уже созревшей груди Ивы. Нравилось ей и баловать девицу подарками: сердце согревалось при виде озорного блеска тёмных глаз, а румяные щёчки-яблочки хотелось затискать-зачмокать. Приятно было даже просто думать о девице — о том, что она где-то живёт и дышит, шьёт кики, плетёт очелья, унизывая их бисером и жемчугом и предаваясь нежным думам о Зайце. Не то чтобы Цветанка по макушку увязла в этом тёплом омуте, но всё ж таки это стало немаловажной частью её жизни. Когда они по каким-то причинам долго не виделись, Цветанку донимала грусть-тоска по своей «ладушке-зазнобушке», как она звала Иву, чем вызывала томный трепет её ресниц и восторженное закатывание глаз. В шутку ли, всерьёз ли слетало с уст светловолосой воровки это слово — в этом она сама не могла хорошенько разобраться, однако иметь подружку было намного приятнее, чем быть одной. Да и в шайке теперь ни у кого не было повода усомниться в том, что Заяц — самый настоящий парень; Цветанка старалась всячески подчёркивать свою тягу к «противоположному» полу, за что в братстве получила к своему имени-прозвищу непотребное дополнение, которое на благопристойный язык переводилось как «неутомимый любовник».

Оправдывая это дополнение, она заглядывалась на всех сколько-нибудь миловидных девиц, что не могло нравиться Иве. Случались и размолвки. В часы одиночества перед Цветанкой во весь рост поднималось глубоко задавленное ею осознание: не такого ей хотелось. Ведь не её Ива любила, не её ревновала, не к ней бегала на свидания на огороды и к речке, а к вымышленному Зайцу, чья маска так плотно приросла к Цветанке, что уж и не понять, где этот молодчик, а где она — настоящая, без прикрас и уловок. Вынужденное притворство повисло на душе обузой... «Вынужденное ли?» — вставал порой вопрос. Размышляя так и сяк, Цветанка всякий раз снова и снова признавала: наверное, без маски Зайца она никогда не добилась бы в братстве равных с ворами-мужчинами прав и возможностей. Будь она девушкой перед их глазами, ждала бы её участь воровской подстилки: домогательства Гойника раз и навсегда убедили её, что и от остальных следовало ждать такого же отношения — как к обладательнице дырки, в которую можно вставить свой детородный уд. Возможно, иногда тоже приворовывающей, но никак не равной им, серебряных и золотых дел волочильщикам.

Шелестели серебристо-зелёными шатрами печальные ивы, нестерпимо блестело на речной воде расплавленное, жидкое солнце, гудели стрекозы, норовя сесть на локоть... Глаза Цветанки ласково застилал лёгкий хмелёк от принесённого Ивой мёда, мягкой тяжестью повиснув на душе и наполняя ноги такой мощью, что аж земля отскакивала, причём в разные стороны. Приходилось сидеть на траве, пережидая, пока этой силушки богатырской в ней поубавится, а то ведь и ходить невозможно: твердь земная не носит. Нагревшийся на солнце огурец сочно хрустнул, превращаясь на зубах в водянистую кашицу.

«Миленький мой», — выдохнула Ива с томной умирающей нежностью.

Она шептала ласковые слова не ей, не Цветанке. Зайцу, будь он неладен. Горький яд разлился в груди.

Нет, не готова она была открыться Иве. Не хватало тонкой и тёплой золотой ниточки, соединяющей сердца и души, не разливалось в глазах подруги сияющего понимания, кроткого, мудрого и принимающего любимого человека таким, каков он есть — телом и душою. Всё это Цветанке ещё предстояло увидеть в глазах Дарёны, но пока перед нею был солнечный речной простор и легкомысленно-мечтательный взгляд Ивы. Легковесно и тихо, без смысла и чувств — один ветер гулял в этом взгляде, и ничто не откликалось в нём на безмолвный стон Цветанки. Казалось, Иве вообще не было никакого дела до неё. Она сидела и глуповато улыбалась чему-то своему, смотрела на радужных стрекоз, то расплетая, то заплетая косу. Совсем заблудилась Цветанка в её глазах, ища и не находя то родственное, необходимое — ласковую надёжную опору и сердечную устремлённость ей навстречу. Старые деревья, быть может, и ведали всё: им ничто уже не было в новинку, да и устали они от поисков. А может, и нашли всё, что только можно найти, но не могли подсказать. Щемящая зависть к вековым мудрецам разливалась под сердцем Цветанки, а одиночество звенящим куполом накрыло её среди блеска летнего дня у реки.

Обман ядовитой тварью дышал на каждую её мысль, отравлял радость и очернял дневной свет. Серой усталостью затянулся её взгляд, а их с Ивой будущее совсем не просматривалось в колышущемся солнечном мареве над водой.

Ночью к ней снова пришёл призрачный волк. Цветанка уже привыкла к его всё понимающим, до жути знакомым глазам, но на сей раз, когда они бродили вдвоём по колено в тумане на берегу какого-то озера, Цветанке показалось, будто зверь силится что-то до неё донести. В его человеческих глазах билась мысль, которую он никак не мог облечь в слова: его горло было способно только выть. Розовеющая холодная заря заливала зеркальную гладь воды, и волк уставился на неё, будто что-то высматривая под тихой поверхностью. Цветанка тоже устремила взгляд туда и вздрогнула, увидев проступающие в озёрном безмолвии очертания девушки с ядовито-зелёными глазами и пепельного цвета волосами. Её красота диковинной птицей с яркими перьями тронула душу Цветанки, и она восхищённо потянулась рукой к изображению на воде, но волк угрожающе зарычал.

«Ты чего?» — удивилась Цветанка.

Красавица улыбалась ей, окутанная рассветным туманом, и Цветанку неодолимо тянуло к ней — загадочной, как далёкая страна, неизведанной, как лесная глушь, прекрасной и вместе с тем нечеловечески-жутковатой. Её лицо дохнуло волнами рыка, и Цветанка отпрянула... Нет, это звуки из пасти призрачного волка отразились от зеркала воды — тревожно и предупреждающе, но о чём волк пытался предупредить, Цветанка не поняла. Открыв глаза навстречу яви, она столкнулась с новой бедой.

Этим летом в город пришёл мор. С какой стороны, из какого несчастливого края забрела смерть, так и осталось неизвестным, но её смрадное дыхание наполнило улицы, а её костлявые тени протянули длинные белые пальцы над сотнями людей. Жизни улетали одуванчиковыми пушинками в летнее небо; ещё вчера игравшее и весело скакавшее дитя теперь лежало, охваченное жаром и лихорадкой, со слипшимися от пота кудряшками, а над его челом простёрлась гибельная тень, осеняя его подглазья мертвенной голубизной... Ещё недавно готовившаяся к свадьбе девица, сражённая внезапною немощью, никла на постель вянущим цветком, и не суждено ей было облачиться в праздничные одежды и подать руку своему жениху... Ибо и жених её лежал уже на смертном одре. Плакал голодный младенец в люльке: некому было накормить его, потому что мать его снесли на огромный общий погребальный костёр, разложенный прямо посреди улицы. Покойников жгли десятками, веря в силу и способность очистительного огня не допустить дальнейшего распространения заразы...

«В этот год была болезнь сильная среди людей, — выводило усталое перо летописца. — И не было ни единого двора без больного; а в ином доме не находилось порой наполненной достаточной силою руки, чтоб подать воды болящему: все лежали, хворобой сражённые».

И валилось перо из руки, а пишущий сгибался и сотрясался в мучительном сухом кашле — грозном предвестнике молниеносного огня, выжигавшего изнутри целые семьи.

Пылали костры, к которым подносили новых и новых умерших. На улицах было не продохнуть от тяжёлого дыма с запахом горящей человеческой плоти, денно и нощно стоял всюду плач и стенание.

Смертельная хворь гасила жизнь в три дня. На первый обнаруживалось недомогание, царапающий кашель, озноб, лихорадка, головная боль, опоясывающая лоб; на второй тягостные ощущения усиливались, больной чувствовал, будто внутренности его горят огнём, а по телу шли красные пятна. На третий, последний день болезнь наносила смертельный удар: человек задыхался, утопая в грудной жидкости — то разлагались его лёгкие, превращаясь в жижу.

Как только началось моровое поветрие, бабушка Чернава велела Цветанке достать мешочек с травой, названия которой она до сих пор ей не называла. Помня наперечёт все лекарственные растения, припасённые в кладовой, имени этой травы синеглазая воровка не знала, и веяло от этой тайны какой-то невысказанной печалью и смутной скорбью. Запах той травы был крепок и горек, но солнечно-светел, а жёлтые цветочки шептали о чудесной лесной полянке, на которой скачут без опаски зайцы, а вечерами птицы собираются в заливистые хоры.

«Ах, трава-травушка-муравушка, совсем мало тебя осталось, — шамкала бабушка, нюхая, щупая и разминая в руке мешочек, поданный ей Цветанкой. — Хорошая моя травка, прости ты людей неразумных, обидевших тебя, да помоги ты нам, прогони хворь проклятую, спаси жизни невинные!»

«Что это за травка, бабусь?» — спросила Цветанка, растирая в пальцах сухой цветок и поднося его к носу.

Горький мёд — вот на что был похож этот запах, хотя она и не пробовала никогда такого мёда. Светлая сила лета и врачующая мощь солнца, светящего всем одинаково и любящего всех тварей земных, сплетались в целебном духе этой травы с печалью земли о неисчислимых глупостях и беззакониях, сотворённых двуногими существами на её лице. И всё же любила Мать Сыра Земля деток своих жестоких и неумных...

«Зовётся она яснень-травой, — ответила бабушка, скрюченными пальцами доставая из мешочка щепоть хрупких стебельков с цветками и серебристо-серыми мелкими листьями. — На нашей земле Воронецкой много гонений она претерпела за то, что способна уничтожать хмарь Марушину так же, как огонь жжёт сухую щепку... С тех пор, как князья наши все как один стали поклоняться Маруше, начали яснень-траву изничтожать повсеместно: целые поляны с нею огнём выжигали, скотом вытаптывали, мотыгой под корень корчевали, а где водою заливали — там теперь болота непролазные. Вот так и не стало этой травки чудесной у нас... почти везде».

«Почти?» — Цветанка держала на ладони сухой цветочек, похожий на мелкий одуванчик, и радовалась: значит, не всю вытоптали да выжгли!

«Усердно губили, яростно жгли, — кивала бабуля, сияя слепыми глазами и морщинисто улыбаясь. — Устали, видно, притомились слуги княжеские, да клочок-другой землицы там-сям и пропустили, где травка-то растёт. Затаилась травушка в лесной глубине, на полянках укромных, куда конём не проехать, а только пешим смиренным ходом, ногой ловкой пробраться можно».

«Так что, она от всех болезней лечит?» — с надеждой встрепенулась Цветанка, беспокоившаяся о своих приятелях, вот уже седмицу не показывавшихся на улице, да о подруге Иве, которая не пришла на прошлое свидание.

«Она Марушину хмарь выжигает силой своей, внученька, — сказала бабушка. — А хмарь та болезни в себе взращивает и переносит их, как тучки дождь носят над землёй и повсеместно его проливают. Я вот слепа, а вижу её, чёрную заразу... Пропитала она наши земли, но глаза да сердца людские к ней так привыкли, что уж и не замечают: прозрачнее воздуха она для них стала. Дышат люди ею и не чуют, что не свободны они более, а души их после отделения от тела сами хмарью становятся, пополняют её собою, делают гуще. Возьми щепотку травы, смешай с прелой листвой да сырым гнилым деревом, тряпок опять же влажных можно добавить для пущего дыма... Сложи всё в корчагу либо в кувшин да подожги. Дымом окури дом изнутри и снаружи».

Цветанка бросилась было исполнять это, но бабушка добавила вдогонку:

«Обожди, родненькая... Заверни чуток травы в тряпицу, привяжи к нити и повесь на шею себе. Травка хмарь отгонять будет вокруг тебя, и зараза к тебе не пристанет».

Цветанка так и сделала. Раскрошив гнилую, покрытую плесенью и грибком деревяшку из погреба, натолкала бурой трухи в горшок, туда же добавила завалявшейся под кустами прошлогодней листвы, напитанной прохладной влагой земли, а в довершение накидала в горшок чуть смоченного тряпья. Растёртой меж пальцами в тонкий порошок яснень-травой она посыпала всё сверху и кинула в дымную смесь тлеющий уголёк из печки.

От дыма слезились глаза, в горле першило, но Цветанка сквозь слёзы усердно и отчаянно окуривала дом изнутри, пока он не наполнился удушливой завесой.

«Кхе... Бабуль, дышать же невозможно! — прохрипела она. — Может, хоть дверь приоткрытой оставить?»

«Нет, пусть травушка хорошенько тут всё очистит. Успеем надышаться, главное — заразу сюда не пустить!»

После того как дом как следует пропитался дымом, бабушка велела Цветанке идти к соседям и творить у них то же самое, а если будут недовольны — не обращать внимания и делать своё дело на их же благо.

«А я пока из травки отвар сделаю, — сказала она. — Тем, кто уж захворал, хоть по глотку раздать...»

Добавив в дымящий горшок ещё немного сухой яснень-травы, Цветанка выскочила на улицу. Там тянуло другого рода дымом — с запахом смерти: где-то неподалёку погребальный костёр превращал тела умерших от болезни в прах. Слышался бабий вой: матери оплакивали детей, жёны — мужей.

«Цветик!» — раздался бабулин надтреснутый голос.

«Что, бабусь?» — Цветанка обернулась, еле сдерживая подступившую к горлу горестную дурноту.

Бабушка, стоя на пороге, протягивала ей мешочек с травой.

«Возьми... Для отвара я взяла, сколько надо, а эту ты по погребальным кострам раскидай. Не бойся, прямо к костру подходи и щепоть в огонь кидай... Травушка добрая душам этих болезных поможет, унесёт их к свету, не даст с хмарью слиться. Хоть так им помочь, посмертие ихнее облегчить...»

Легко сказать — «не бойся!» Облегчить посмертие этих несчастных — ничего себе задачка... Цветанку трясло, когда она приблизилась к огромному костру, на котором полыхало разом человек тридцать. К ревущему столбу пламени даже на десять шагов подойти было страшно, а чтобы кинуть щепоть яснень-травы, следовало подобраться на расстояние хотя бы вытянутой руки. Казалось, что от жара вот-вот лопнет кожа на лице, вспыхнут волосы, обуглятся брови; стоящие поодаль люди смотрели на Цветанку со смесью недоумения и ужаса. Мужчины с закопчёнными лицами и закатанными рукавами — вероятно, те, кому выпала страшная похоронная работа — кричали:

«Назад, назад! Куды? Сгоришь!»

Цветанка стояла столбом, опаляемая раскалённым дыханием огня: в костре виднелись детские косточки. Женский вой раскинул скорбные крылья над колышущимся маревом... Кто-то попытался оттащить Цветанку, но она вырвалась и сделала дело — скормила огню щепоть чудо-травы. Медовая горечь растворилась в смраде смерти, неспособная его заглушить, но Цветанка верила, что нежность земли и тепло солнца, которые трава впитала, подарят душам умерших такие необходимые им крылья.

Боль обручем сдавила лоб Цветанки. Может, это кричащая со всех сторон смерть так воздействовала, а может... Неужели болезнь подкралась? Всё начиналось с боли во лбу, воровка слышала об этом. Она сжала узелок с яснень-травой у себя на груди. «Травка, спаси меня, — бормотала она, на деревянных ногах шагая обратно на свою улицу. — Спаси, помоги...»

Она несла дымящий горшок своим друзьям. У Первуши в доме слегли мать и бабка с дедом, да ещё две младшие девочки, а отец с Первушей держались, мечась между больными: то поднести воды, то намочить полотенце на охваченном жаром лбу... От стоявшего в доме запаха в горло Цветанке заползла мерзким змеем тошнота. Дед, блестя розовой плешью, обрамлённой пушком седых волос, выкашливал свои лёгкие; с посиневших губ падали в подставленную миску сиренево-зелёные клочки тягучей, студенистой мокроты. Без сомнений, старику пришёл конец: это был третий и последний день хвори.

«Кху-кху-кху, что ещё за дым? — заперхала, захрипела на печке бабка. — И так моченьки нет, грудь заложило... Ох, ох... не могу! Смертушка моя приходит! Дверь отворите!»

«Потерпите, — попыталась всё объяснить Цветанка. — Это дым целебной травы, которая прогонит заразу».

Маленькие девчушки-близняшки бредили, покрытые крупными, с ладонь взрослого человека, обильно разлитыми по коже розовыми пятнами. Их головки перекатывались по подушке, из-под трепещущих полуприкрытых век блестели белки глазных яблок. Сам Первуша, вымотанный до синевы под глазами, поглядел на Цветанку ошалело и непонимающе, будто одурманенный угаром. Веснушки проступали резче на бледном лице.

«Нюхай, — велела Цветанка, суя ему под нос щепоть травы. — Бери в рот и просто жуй и соси».

Её приятель с отцом были слишком измучены, чтобы сопротивляться и прекословить. Они кашляли и вытирали раздражённые дымом глаза, пока Цветанка окуривала девочек и мысленно просила яснень-траву сохранить им жизни. Глянув в какой-то миг в окно, она замерла: всё затянула чёрная мгла, сквозь которую даже солнце выглядело тусклым пятном. Стоило несколько раз моргнуть — и жуть исчезла, за окном снова стало светло. Лето бесстрастно смотрело, как поветрие косило народ.

Цветанка бегала по соседским домам с дымящим горшком, забыв о собственной головной боли, а та, словно понимая, не слишком беспокоила её. Где-то глубоко в душе испуганным глазастым зверьком шевелилось подозрение: «Наверно, всё-таки хворь», — но на отчаяние и слёзы просто не осталось времени. Даже если это и болезнь, то до попадания на погребальный костёр необходимо было обойти как можно больше домов — насколько горшка хватит.

Где-то её принимали с надеждой и благодарностью, откуда-то гнали — да, некоторые люди, как ни странно, не доверяли неизвестной траве, хотя в таких обстоятельствах должны были бы хвататься за соломинку. Таким упрямцам Цветанка помощь не навязывала — плюнув, разворачивалась и уходила со словами:

«Ну и дохните себе, коль охота».

И снова — погребальные костры. Не было такой улицы, на которой они бы не полыхали, словно прожорливые рыжие чудовища, поглощая заражённые тела. Помня о наказе бабушки во что бы то ни стало помочь душам умерших избежать слияния с хмарью, Цветанка преодолевала собственный ужас: ведь, наверно, этим беднягам гораздо страшнее раствориться в той черноте, которую Цветанка на миг увидела за окном. Щепоть за щепотью развеивала она яснень-траву над обгорелыми останками, охваченными пламенем, пока её пальцы не поймали в мешочке одну пустоту. Вот и кончилась травка...

Цветанка растерянно застыла среди улицы. Всё! Неужели больше никому не помочь?

«Заяц, Заяц!»

К ней бежали трое её беспризорников — Олешко и Берёзка с братиком Драгашем. Щупленькая девочка тащила малыша на руках, чуть не падая под его тяжестью. Как она, тоненькая и слабая, вообще несла его? Чудо, не иначе. Мальчик, покрытый красными пятнами, стонал в бреду, как сестрёнки Первуши.

«Драгаш помирает», — тихо и горестно выдохнула Берёзка, без сил оседая с братцем наземь.

Цветанка за горшок — а он к тому времени уж перестал дымить. Из него высыпалось серое облачко золы, но в ней, должно быть, осталась какая-то примесь яснень-травы. Глазастый зверёк — отчаяние — запищал внутри, и Цветанка принялась лихорадочно натирать Драгаша золой. Могло ли это как-нибудь помочь? Неизвестно... «Отвар!» — радостно вспыхнуло в памяти.

«Айда домой! — приказала она, воспрянув духом. — Там бабуля лекарство уже, наверно, приготовила!»

Берёзка была уже не в силах нести братца, и Цветанка сама его подхватила, а ребята побежали за ней. Распахнув дверь дома ногой, она с порога крикнула:

«Бабуля! У тебя отвар готов? Драгашу надо, он плох совсем!»

В доме всё ещё стояла сизоватая дымка, от которой слегка першило в горле, но Цветанка с радостью вдыхала её, как благодатный дух луговых цветов в вешний день. Крепкая целебность и суровая горчинка успокаивали и обнадёживали: здесь заразы нет.

«Ему седмицу надо настаиваться, чтоб полную силу набрать, — отозвалась бабушка Чернава с лавки. — Но ничего не поделаешь, хвороба молниеносная не даёт погодить... Будем свежим поить — авось, и поможет. Клади мальца на печку, на моё место. Отвар на столе в горшочке».

Укладывая малыша на тёплую лежанку, Цветанка про себя удивилась: слепая бабуля всё сделала сама! И воду вскипятила, и траву заварила. Хотя дело несложное, и с закрытыми глазами управиться можно. Одной рукой бережно приподнимая голову Драгаша, другою Цветанка поднесла к его рту ложку ещё горячего отвара. Ребёнок полубессознательно проглотил, поморщился от горечи, а через несколько мгновений сквозь приоткрывшиеся веки прорезался его усталый и мутный взгляд, и Берёзка обрадовалась до слёз.

«Живой, глазки открыл, поглядите!»

«Тс», — шепнула Цветанка, приложив к губам палец.

Она напоила отваром и её с Олешко, а также выпила несколько глотков сама. Горечь напитка пробирала знатно — крепче полыни и золототысячника.

«А где все? — спросила она у ребят. — Нежва, Дымник, Кочеток, Прядун, остальные? Живы? Не знаете?»

«Нежва с Дымником окочурились третьего дня, — устало, без слёз отвечал Олешко, вытирая тыльной стороной руки чумазое остренькое лицо. — Кочеток хворает... Прядун живой, но вчерась озноб его бил. Видать, тоже скоро на костёр ему дорога».

«Так, ребятушки мои, — сказала Цветанка. — Бегите-ка, собирайте всех наших, кто живой... Да чего там, я с вами пойду!»

Новая забота заставила её опять забыть о головной боли. Оставив Драгаша с бабушкой, они сбились с ног, пока бегали и искали ребят по всему городу. Из пятнадцати подопечных Цветанки живыми нашлись только шестеро, да и то трое из них были уж на последнем издыхании, выхаркивая из груди лёгкие. Но Цветанка и им дала отвара: как знать, а вдруг яснень-трава приостановит смертельную хворь даже на последней её ступени и всё-таки поможет им выкарабкаться? Глядя, как на костёр тащили за руки и ноги молодую девицу, воровка застыла... Какая же краса погибла! Золотая коса волочилась по земле, на лице застыло страдание, а большие, навек сомкнутые глаза осенила глубокая смертная тень.

«Мелюзга, все к бабуле, — приказала Цветанка коротко и глухо. — Кто идти не может — тех на руках тащите. А у меня ещё дело есть».

Заячьи ноги помчали её через весь город — к дому мастерицы Живены. Небольшой, но затейливо украшенный резьбой и разноцветными узорами, с соломенной крышей и деревянными конскими головами на столбах у крыльца, выглядел он этаким сказочным теремком, но и над ним уже витала чернокрылая беда... На крыльце сидела сама мастерица — дородная и пышногрудая, но теперь болезненно бледная, с непокрытой головой: полурасплетённые тёмно-русые косы рассыпались по плечам, поблёскивая серебряными нитями первой седины. Была она в одной сорочке, но для кого наряжаться, когда из-за каждого угла смерть таращила пустые глазницы? А дверь домика распахнулась, и крепкий чернобородый мужик вынес на руках девичье тело... Цветанка зажмурилась, приказав сердцу окаменеть, но из трещины снова полилась кровавая капель. «Нет, не Ива, не она!» — плакало оно, не желая верить. Увы, платок, соскользнувший с плеч девушки, был слишком хорошо знаком Цветанке, его узоры и бахрому она могла бы мысленно нарисовать, закрыв глаза.

«Ив... — Горло стиснулось, губы не желали повиноваться, а не понадобившийся горшок с драгоценным отваром чуть не выскользнул из рук. — Ивуш... ка».

Безжизненно запрокинутая голова Ивы свисала с руки мужика, а у Цветанки не осталось ни одной щепотки яснень-травы, чтоб кинуть в костёр для её души. Ни листочка, ни стебелька, ни цветка для ладушки-зазнобушки. Всё она растратила на чужих мертвецов, а Ивину душу обрекла на превращение в хмарь...

Нет же, осталась трава! Совсем чуть-чуть, в узелке у Цветанки на груди. А она и забыла...

«Обожди, дядя, — глухо промолвила Цветанка, догоняя мужика-носильщика. — Дай с нею проститься».

В последний раз она заглянула в лицо Ивы, на котором румянец во всю щёку уступил место мертвенно-восковой желтизне, и разглядела на нём неземное спокойствие и свободу от мук.

«Отшелестела ты, моя Ивушка», — проронила воровка и просунула щепоть травы из своего узелка-оберега девушке под рубашку, себе оставив несколько серебристых листочков да один жёлтый цветок. А потом, подумав, поднесла горшок к губам мужика: вполне возможно — да нет, совершенно точно его самого вскоре вот так же понесут в огонь. Он перетаскал столько тел, что не заразиться просто не мог.

«Испей, дядя, — сказала Цветанка. — Это целебная трава. Заразу отгонит».

Мужик выпил, крякнул, сморщившись от горечи. Янтарные капли повисли на его усах, но утереть он их не мог — руки были заняты.

«Спасибо, пострелёнок».

Домой она пришла молчаливая, с сухими глазами. Душу словно выжгло жаром костров, слёзы испарились, а сердце так обуглилось, что нечему стало болеть: ни одного живого места не осталось на нём. На печке хныкал Драгаш — кашлял и просил пить, и сестрёнка Берёзка подносила ему ложку-другую воды. Все ребята были здесь — кто на лавке, а кто на полу.

«Где тебя носит? — проворчала бабушка. — Отвар ещё остался?»

Цветанка поставила горшок на стол. В нём что-то булькнуло.

«Есть ещё», — сказала она.

«Вот и всё, нету больше травки, — вздохнула бабушка. — И окуривать нечем, и новый отвар сделать не из чего».

Ребят надо было накормить. На шестке [18] стоял горшок вчерашней каши, в погребе нашлась простокваша и сметана, но третий день болеющим стало уж не до еды, а недомогающие, морщась, через не хочу съели совсем чуть-чуть. О себе Цветанка опять забыла, да голод и не беспокоил особенно, только небольшая слабость в коленях... Ну, правильно: побегай-ка столько — у кого угодно ноги подкосятся!

Рынок обезлюдел, пополнить запасы еды стало негде. Повезло тем, у кого дома всегда хранилось много припасов, а вот небольшая кладовка и погреб в домике Цветанки уже почти опустели. Только четверть пуда пшена для каши, несколько горстей муки, лук, сушёные грибы, мочёная клюква да огурцы квашеные... Однако есть никому почти не хотелось, и Цветанке приходилось просто совать еду ребятам в рот, чтоб не обессилели. Особенно она налегала на клюкву — ягоду весьма полезную при хворях.

Отвар, хоть и не вызревший, всё ж работал. Те ребята, у кого болезнь перешла в свою смертельную трёхдневную ступень, на четвёртый день были живы, остальным тоже полегчало. Красные пятна поблёкли, став едва розовыми, кашель уменьшился, хотя жар оставался по-прежнему сильным. Цветанка чувствовала себя странно: голова вроде бы болела, появилась усталость и небольшая ломота в теле, но остальные признаки хвори не спешили проявляться...

Но что же это была за болезнь, откуда она пришла? Хвори такого размаха до сих пор счастливо обходили Гудок стороной, даже старики не припоминали такого повального мора. Нет, люди болели и умирали, конечно, но чтобы вот так, сотнями, как мухи — такого ещё не случалось. Ещё пара седмиц разгула страшного недуга — и город мог вымереть полностью. Но какие меры предпринять? «Никому град не покидать, никого чужого не принимать; люду градскому из домов своих без великой надобности не выходить, да ежели и надобность будет — всё равно не покидать жилищ своих», — последовал указ городских властей; въезды в город охранялись воинами, торговля встала, началась паника. Разумеется, причины поветрия люди видели в гневе богов. «Маруша осерчала на нас», — говорили они. Чтобы усмирить мор, нужно было задобрить богиню, и городской глава Островид обратился к волхвам. Те дали ответ: Маруше нужна человеческая жертва. Сама ли богиня им так сказала, или же это было их собственным измышлением, но ради выживания города требовалось умертвить тринадцать девственниц возрастом не старше тринадцати лет, причём умертвить не просто так, а живьём скормить их Марушиному псу!

Островид содрогнулся, но приказ отдал: волхвы сообщали волю богов, и если во имя спасения нескольких тысяч жизней нужно было пожертвовать тринадцатью, то так тому и быть... В тот же день город огласился криками: дружинники ходили по дворам и забирали всех юных девочек, чтоб волхвы выбрали из них самых подходящих.

Когда дверь домика содрогнулась от страшного, мощного стука, Цветанка давила в ступке ягоды для клюквенного морса, а в печке пыхтела каша.

«Открывай! — холодно прогремел снаружи грубый голос. — Приказ посадника Островида!»

Ребята притихли, как мыши: испуганно блестя глазами, они изо всех сил старались даже не кашлять. «Пых, пых», — в наставшей тишине оглушительно фыркал горшок.

«Есть кто живой? — рычали за дверью. — Коли все перемерли, так дверь вышибем — покойникам уж всё равно, а коли остались живые — открывай, едрить вас в темечко!»

«Отворите, ребятушки, — послышался сдержанный шёпот бабушки Чернавы. — Делать нечего...»

Цветанка не успела подойти: нетерпеливые гости не захотели ждать, а тихого бабушкиного голоса, видно, не расслышали. Трах, бабах! Хлипкая дверь, сорвавшись с петель, плашмя легла на пол, и в дом ввалились, блестя бронёй, шлемами и окладами ножен, воины. Окинув взглядом затаившихся ребят, старший рассерженно рявкнул:

«Дома живого народу полно, какого рожна не отворяете?!»

«Хворые мы, ослабели совсем, — ответила бабушка. — Нет силушки резво к двери подбежать. Зачем пожаловали, сынки?»

«Известно, зачем, — при виде старухи и детей умеряя гнев и смягчая голос, ответил воин. — По приказу Островида берём всех девиц до тринадцати лет. Есть у вас такие?»

«Пых, пых», — булькала каша. Рука Цветанки до белизны костяшек пальцев стиснула пестик, которым толкла ягоды, на печке раскашлялся Драгаш.

«А для чего, сынок? Зачем девицы посаднику понадобились?» — прошамкала бабушка.

«То не твоего ума дело, бабка, — грубовато отвечал воин, шагая по тесной комнатёнке и заглядывая ребятам в лица. — Надо — значит, надо. А вот и девица!»

Пестик Цветанки беззвучно опустился в красную ягодную кашицу, а воин уже протянул руки к Берёзке:

«А ну-ка, оборванка, пошли с нами!»

Цветанку он принял за мальчика.

«Бабуся, не отдавай меня им!» — истошно закричала Берёзка.

Она дрыгала тоненькими ногами, билась и визжала, но какое там! Перекинув её через плечо, воин направился к выходу, а за ним потопали остальные, наступая на выбитую дверь. Где уж было бабушке с Цветанкой отбить у них Берёзку...

«Заяц, Заяц, спаси!» — рвущейся струной раздался пронзительный девчоночий крик.

Цветанку, бросившуюся следом, замыкающий воин просто отшвырнул, как куклу. От удара о землю из неё на несколько мгновений вышибло дух, грудь заклинило на выдохе, а перед глазами колыхалась искрящаяся пелена.

Ребячьи руки помогли ей подняться. Ярость бессильно жгла в груди, лоб сковал обруч боли, а ком в горле не смог смыть даже кислый морс. Зарычав, она выхватила нож из-за сапога и с размаху всадила в столешницу, изрядно напугав ребятишек.

«Бабуся, зачем они её увели?» — хрипло прорычала она.

Бабушка долго молчала, теребя узловатыми пальцами край передника, а её невидящие глаза сочились слезами. Иссохшие впалые губы долго тряслись, прежде чем она смогла заговорить.

«Так... Вестимо, зачем... — Из груди Чернавы вырвался прерывистый вздох. — Девицы нужны сейчас только волхвам. В жертву их хотят принести, чтоб мор остановить... Да вот только не понимают они, что жертвами болезнь не остановишь! Хмарь только гуще станет, если Марушу кровью угостить. Её, наоборот, рассеивать надо, прогонять. Яснень-трава здесь нужна, а её по княжескому указу извели... Была, правда, одна полянка в двух днях пешего пути отсюда — там я ту травку и брала. Да только давно это было... Не знаю, может, и нет уже той полянки больше. Вот что... Отведите-ка меня к Озёрному Капищу, нужно мне с Барыкой потолковать».

Цыкнув на ребят и велев им сидеть дома, Цветанка подставила бабушке свою руку. Та, опершись на неё, щупала дорогу клюкой и медленно переставляла старческие ноги. Путь их пролегал по запустевшим улицам: боясь заразы, народ прятался по домам, и только кое-где ещё носили на костры жертв недуга.

Марушино капище располагалось близ границы города, у мрачного озерца с заболоченными берегами, обильно поросшими клюквой да морошкой. Место это окружали сухие, мёртвые деревья; недалеко от берега над водой возвышался горбатый островок-холм, соединённый с землёй деревянным мостком. Островок ощетинился в небо бревенчатым частоколом, окружавшим место поклонения, на самой высокой точке которого торчал огромный деревянный идол с волчьей головой. Под ним располагался жертвенник, сложенный из пестревших пятнами лишайника каменных глыб. В частоколе имелись ворота без створок, но с двускатной кровлей. Цветанка видела это капище только пару раз в своей жизни, да и то издали, спеша убраться из этого места, наводящего жуть и изобиловавшего стаями злобных, чрезвычайно прожорливых комаров.

Когда они с бабушкой вступили на мосток через угрюмую коричневатую воду, в воротах показался высокий старец с белой бородой по пояс, одетый в мохнатый плащ из собачьих шкур. Голову его венчала шапка с пёсьей мордой, а опирался он на посох с набалдашником из собачьего черепа — такого же, какие украшали и кровлю ворот. Цветанка устала хлопать на себе кровососов, а вот старца они почему-то совершенно не трогали, да и на бабушку не садились.

«Что ты здесь забыла, Чернава? — неприветливо спросил старец, остановившись в воротах и давая понять, что внутрь никого не пропустит. — Ушла отсюда сорок лет назад — так нечего и возвращаться. Маруша не принимает назад тех, кто отрёкся от неё!»

«Я и не собиралась возвращаться, Барыка, — ответила бабушка. — Хочу лишь сказать тебе, что невинной кровью ты город от мора не спасёшь... Только жизни юниц загубишь, а хмарь сделаешь сильнее. А она-то и есть переносчик напасти!»

«Иди прочь, отступница, — отрезал волхв, сверкнув чёрными, словно затянутыми смоляной плёнкой глазами. — Дух Марушин гневается на тебя... А гневя его, ты людскую горесть и болезнь только усугубляешь! Прочь! Завтра перед рассветом тринадцать дев будут принесены в жертву, и ты не сможешь этому помешать».

Из-за его спины показалась чёрная морда огромного зверя — почти такого же, какой приходил Цветанке в снах, только тот был белый и полупрозрачный, а этот — чернее ночи и вполне живой, из плоти и крови. Мягко ступая широкими лапищами, чудовище надвигалось на Цветанку с бабушкой и с каждым шагом роняло из оскаленной пасти тягучую слюну. Из его жёлтых глаз струился ледяной шепчущий ужас, завораживающий и обволакивающий, как слизь, и превращающий ноги в две каменные неподвижные глыбы. Горло зверя непрерывно урчало угрожающим «гр-р-р-р».

«Не смотри ему в глаза, — шепнула бабушка. — Зажмурься!»

Воровка зажмурилась... Только веки во всём её заледеневшем теле и были способны на какое-то движение. Мысленно она звала на помощь своего призрачного собеседника из снов: он должен был помочь, ведь он обладал такими же, как у неё самой, глазами...

И белый волк пришёл — шагнул из красно-серой мглы сомкнутых век. Цветанка увидела его морду совсем близко перед своим лицом, а в следующий миг волк обратился в сгусток тумана, который влетел ей в живот. От толчка Цветанка пошатнулась, дыхание сбилось, а глаза сами распахнулись. Выдох... Медленный, как вечность, будто она выпускала из себя воздух всего мира. Из ноздрей Цветанки струился морозный пар — среди лета.

Чёрный зверь, подойдя вплотную, обнюхал ей лицо, шею и грудь, издал дружелюбный скулёж и, к удивлению старца, отошёл назад, не причинив вреда. Повинуясь руке бабушки, Цветанка повернулась на негнущихся ногах и зашагала к берегу. Едва они ступили с мостка на землю, как что-то невидимое с упругим толчком вылетело у Цветанки из груди, снова сбив ей дыхание.

Она едва не рухнула на колени в ягодную россыпь под ногами, и только бабушкина рука, крепко вцепившаяся Цветанке чуть выше локтя, помогла ей устоять.

«Без толку с ним разговаривать, — устало прошелестело рядом с ухом. — Он ничего не видит, он ещё более слеп, чем я. Идём...»

По дороге живое тепло постепенно возвращалось в тело Цветанки. Ощущения после соединения с призрачным волком остались очень странные и тяжёлые, как ночная скорбь, как тоска, зовущая в неизвестность. Комок печали засел где-то в груди и бился вторым сердцем, холодным и студенистым.

Они снова плелись по улицам мимо костров — как погасших, так и ещё действовавших. Странная бесчувственность овладела Цветанкой: при взгляде на охваченные огнём человеческие останки её уже не выворачивало наизнанку, зрелище стало чудовищно привычным. Наверно, огонь её выжег дотла, когда она бросала в костры яснень-траву...

«Бабусь, — хрипло спросила Цветанка, щурясь от пропитанного запахом горелой плоти дыма. — Тот старик сказал, что ты сорок лет назад ушла оттуда... Ты что, была... волхвом?»

«Скрывать нет смысла, внученька, — вздохнула бабушка. — Служила я когда-то Маруше вместе с Барыкой. Довелось мне в молодости ослепнуть... А Барыка пообещал сделать мои глаза снова зрячими взамен на моё служение. Я согласилась — так я шибко прозреть хотела. Принёс он жертву, кровью мои глаза промыл, и стала я снова видеть солнышко красное... Обучил он меня многим премудростям, травному искусству, заговорам. Обо всех травах рассказал, кроме одной — яснень-травы. Считал, видать, что мне о ней, запретной, лучше и не знать... Вот только случилось мне однажды на одну полянку наткнуться, а там — трава неведомая под луною мерцает, словно инеем покрытая! Искрит-переливается... Подивилась я такой красоте, такому чуду чудному, да и нарвала себе этой травки немножко. Хотела у Барыки спросить про неё, да не успела: сок из её стеблей на руки мне попал, а с рук — на хлеб, который я ела. Вот тут-то я и прозрела по-настоящему. Увидела я хмарь, и страшно мне стало. На Барыку глянула, а у него вместо лица человечьего — харя звериная! Не смогла я больше Маруше служить, ушла от капища подальше... А Барыка меня проклял. Вот после этого и начал свет снова меркнуть у меня в глазах. Оттого и не лечится моя слепота никакими травами, никакими заговорами: Марушиным подарочком было зрение моё. Что она дала, то и взяла назад, когда я ей служить перестала... Света белого мне стало уж не разглядеть, а вот хмарь-то до сих пор даже слепыми глазами вижу. Вот так оно вышло, внученька».

Долго молчала Цветанка, когда они пришли домой. Перебирала мысленно узоры Ивиного платка, тонула в шелесте вишнёвого шатра и содрогалась от звона свадебных колокольцев Нежаны. Хоть и покинул её сгусток тумана, но «второе сердце» внутри осталось, и оно подсказывало ей, что в помощники себе нужно взять волчью ночь...

По улицам бродило много кур, чьи хозяева погибли от болезни (хоть Гудок и считался городом, но хозяйства имелись у многих). Часто имущество полностью вымерших семей присваивалось соседями, а иногда и уцелевшие воры из шайки Ярилко находили, чем поживиться. Шагая по пустынной улице, Цветанка огляделась по сторонам. Убедившись, что никого нет поблизости, она принялась без особого зазрения совести ловить бесхозных птиц. Те носились, как угорелые, невысоко подлетая и всполошённо кудахча, но Цветанке удалось поймать трёх. Свернув им головы, она засунула их в мешок и поспешила домой.

Двух она тут же ощипала, выпотрошила и зажарила, накормив ребят, а третьей только вспорола живот и зашила туда тряпицу, смоченную остатками отвара яснень-травы.

«Что у тебя на уме?» — почувствовав что-то, забеспокоилась бабушка.

«Думаю, я знаю, как помешать жертвоприношению, — ответила Цветанка. — А завтра мы с тобой пойдём искать ту полянку с яснень-травой. Ты будешь мне говорить, куда идти, а я поведу тебя. Отыщем уж как-нибудь».

Бабушка заохала, но Цветанка сказала твёрдо:

«Бабусь, нельзя это так оставлять. Нельзя допустить, чтоб девчонок убили ни за что ни про что, потому что какой-то чокнутый старик обожрался мухоморов и вообразил, что несёт народу волю богини! Ни в какой гнев Маруши я не верю. Нам нужна яснень-трава, только она поможет! Муха, Конопатый и Кулёма должны были помереть уже давно, но, выпив отвара, до сих пор живы — вот во что я верю».

Когда стемнело, она прихватила с собой курицу с начинкой и выскользнула из дома. «Второе сердце» в её груди звало белого волка, а ноги несли в сторону Озёрного Капища.

Ночью это место выглядело ещё более устрашающим. Сухие ветви деревьев, будто чёрные кривые руки каких-то чудовищ, простирались над головой Цветанки, и в их переплетении ей мерещились причудливые очертания жутких харь с пустыми глазами и разинутыми ртами. Между стволами скитались зеленоватые призрачные огоньки, не находя покоя и не замирая подолгу на одном месте — будто души замученных жрецами жертв. Какие-то далёкие стоны, уханье, скрипы, треск — все эти звуки из непонятных, невидимых источников заставляли заледеневшую от страха Цветанку бежать быстрее. Какие твари тут водились, чем они питались? Может, и человечинкой были не прочь полакомиться? Она старалась об этом не думать, но всякий раз еле сдерживала крик ужаса, когда под ногой с громким треском ломалась сухая ветка.

Над капищем собралась целая стая таинственных огоньков, озаряя его мертвенно-зеленоватым светом и придавая ему колдовской и жутковатый вид. Но не само место поклонения тёмной богине было целью Цветанки: она присела на землю в стороне от него, за густыми кустами, закрыла глаза и стала мысленно призывать своего призрачного товарища. Волк явился на зов и сгустком холодного тумана ворвался ей в грудь, заставив выдохнуть струю морозного воздуха. Поднявшись на ноги, Цветанка открыла глаза... Страшный лес преобразился: мрак рассеялся, пространство меж стволами наполнилось зелёным и голубоватым сиянием, в переливах которого таилась своеобразная, холодящая красота. Расцвеченный таким образом лес уже не выглядел жутко, и Цветанка, как заворожённая, озиралась, обнаруживая вокруг себя множество удивительных существ, которые до сих пор были скрыты в черноте ночи. Какие-то жучки с совиными головами, ящерки с широкими зубастыми улыбками и кожистыми многослойными воротниками на шеях, сиреневокрылые змейки и совсем уж непонятные мохнатые зверьки с телом куницы, хвостом зайца и маленькими рожками, как у косули. Глазищи этих зверьков пугали своей человеческой разумностью. Вся эта живность продолжала заниматься своими делами, не проявляя к Цветанке никакого интереса.

Разглядывая это диковинное зверьё, Цветанка чуть не забыла, зачем сюда пришла. Положив на землю курицу и испуская ледяное дыхание, она попыталась ощутить в себе призрачного волка. Его передние лапы стали её руками, а задние — ногами; «второе сердце» ожило и забилось в тоске, а к горлу подступил болезненный комок, рвавшийся наружу воем. Напрягшись, горло издало совершенно нечеловеческий звук, от которого у самой Цветанки кровь застыла в жилах, а кишки превратились в глыбу льда.

Этим воем она звала Марушиного пса, обитавшего на капище. Днём, когда они приходили сюда с бабушкой, он проявил к Цветанке дружелюбие... Впрочем, нет — скорее, к призрачному волку, пришедшему к ней на помощь и вселившемуся в неё. Благодаря ему чёрный зверь чувствовал её как «свою», и Цветанке пришло в голову приманить его и угостить курицей с отваром яснень-травы. До жертвоприношения осталось совсем немного времени, и следовало что-то предпринять, чтобы чудовище не смогло убить и съесть девочек, которых волхвы собрались поднести ему, дабы задобрить его хозяйку — Марушу. Цветанка сама толком не знала, что станет с оборотнем, который отведает уничтожающей хмарь травы, но надеялась, что это будет для него достаточно губительно.

Её вой не остался без ответа: вскоре вдалеке послышался голос Марушиного пса — более грубый, чем у Цветанки, хрипловатый и низкий, чуть надтреснутый, с ноткой тревоги. «Иду к тебе», — уловило в нём её «второе сердце».

Бег оборотня был бесшумен: неуловимой тенью он скользил между деревьями, а его приближение Цветанка ощущала не слухом и не глазами, а нутром. Кто-то огромный и сильный мчался навстречу, гоня перед собой волну шепчущей и шелестящей жути, разрезая грудью пространство и искажая время... Цветанка застыла в тягучей пустоте, и даже огоньки вокруг неё неподвижно повисли в предчувствии.

Перескочив через кусты, зверь очутился перед Цветанкой — исполинский, взъерошенный, на длинных и стройных, мускулистых лапах. К яду ужаса, сковавшему Цветанку, неожиданно добавились новые чувства — восхищение и уважение. Зверь был великолепен в своей тёмной мощи, а его глаза наполнял чистый холод ночи. Сейчас Цветанка разглядела то, что днём от страха не заметила: морду зверя наискосок пересекал шрам, а правый глаз слегка косил.

Настала пора предложить ему курицу, но Цветанка обмерла так, что даже пальцем не могла двинуть. И это был не испуг, а какое-то иное оцепенение, тоскливое и удивлённое. В глазах чудовища светился не звериный, а человечий разум... Их покрывала серебристая плёнка боли на грани безумия. Понюхав курицу, оборотень оскалился, шкура на его морде собралась складками, и он чихнул, крутанув лобастой головой. Словно подкинутый какой-то силой, он перекувырнулся в воздухе, а приземлился уже в облике женщины с копной спутанных чёрных волос. Впрочем, некоторые черты зверя ещё оставались в ней: тёмная шерсть росла на щеках, когтистых кистях рук и ступнях, на спине также топорщился волосатый треугольник. Незнакомка совершенно не стыдилась своей наготы; под смуглой кожей бугрились мускулы, оплетённые толстыми шнурками жил, а пересечённое шрамом лицо, отталкивающе звероподобное, было искажено яростью.

«Ты что делаешь, маленькая дрянь? Воешь, как раненый детёныш, зовёшь на помощь, а сама отравить меня вздумала? — прорычала женщина-оборотень низким и грубым, почти мужским голосом. — Это подло!»

Могучие когтистые руки легко подхватили Цветанку под мышки, как тряпичную куклу, и затрясли так, что мозги в её мотающейся во все стороны голове едва не перевернулись вверх дном.

«Ты думаешь, я безмозглая тварь без души и сердца, которая только и мечтает, как бы сожрать побольше маленьких детей?! Барыка обманом приманил меня и околдовал, наложил заклятие... Вот, смотри! — На длинной сильной шее женщины темнело пятно, очертаниями похожее на отпечаток душившей её руки — ладонь и пальцы. — Я не могу покинуть это место, а он использует мою кровь, шерсть и мочу для своих проклятых снадобий. Ты представить себе не можешь, какую боль этот след причиняет! Он лишил меня свободы! Я как пёс, посаженный на цепь! Все видят во мне чудовище, а я человек! Человек, слышишь ты, глупая малолетка?!»

Отброшенная когтистыми руками, Цветанка упала на пружинящую подушку мха. Женщина-оборотень надвигалась на неё, скаля клыки и сверкая немигающим взором, но за маской ярости Цветанка чувствовала её боль — вернее, это призрачный волк внутри неё содрогался и выл во весь голос от сострадания. Рука сама протянулась и дотронулась до лица оборотня, ощутив ладонью щекотку от шерсти на смуглой щеке. Если бы не шрам и косящий глаз, женщина была бы хороша — яростной, дикой красотой, которая от прикосновения Цветанкиной ладони проступила сквозь искажённые звериным обликом черты.

«Прости, — пролепетала Цветанка, не узнавая собственного голоса, ставшего вдруг писклявым и жалким. — Мне не было ведомо, что творит с тобой этот волхв...»

Призрачный волк плакал и выл от чужой тоски, а Цветанка, очарованная зловещей, колдовской красотой этого места и чистым светом голубовато-серых глаз с густыми тёмными ресницами, потянулась вперёд и поцеловала их обладательницу в губы.

«Прости», — ещё раз пробормотала она.

Женщина-оборотень изумлённо рявкнула и отпрыгнула, приземлившись на четвереньки. Её лицо на глазах у Цветанки окончательно приобрело человеческий вид, шерсть исчезла с него, оставшись только на руках и ногах.

«Как звать тебя?» — спросила Цветанка, чуть осмелев.

«Невзорой, — ответила женщина-оборотень, поглядывая на неё с хмурым удивлением из-под густых чёрных бровей. — Можешь не объяснять: я знаю, почему ты пришла. Тебе жаль тех девчонок, которых Барыка хочет принести в жертву».

Цветанка смущённо кивнула. Похоже, её мужской наряд не обманул звериного чутья Невзоры. Впрочем, сейчас было не до того.

«Я — Заяц, — назвалась Цветанка. — Да, ты всё верно поняла... Их хотят скормить тебе, чтобы остановить мор. Задобрить Марушу... Но не поможет это! Только девчонки зря погибнут».

«И поэтому ты решила меня убить? — хмыкнула Невзора. — Смело с твоей стороны... И отчаянно глупо. Думаешь, я стала бы жрать твою курицу? Ха... Да от неё за версту несёт яснень-травой — не почует только тот, у кого насморк».

Блуждающие огоньки медленно собирались вокруг полянки, на которой происходила эта беседа. Некоторые из них подлетали к Невзоре, касаясь её чёрной копны растрёпанных волос с редкими прожилками седины. Невзора отмахнулась от них, как от назойливой мошкары, и уселась на землю, смущая Цветанку видом своего сильного, прекрасно вылепленного нагого тела. Чёрные свалявшиеся пряди волос чуть прикрывали её грудь, а всё остальное можно было беспрепятственно разглядеть — каждый мускул, каждую жилу, тонкую талию и длинные стройные ноги с хорошо развитыми икрами. Угрюмые густые брови, широковатые для женщины, тянулись к самым вискам и сливались с волосами, что придавало лицу Невзоры жестокий, дикий и зверский вид, но остальные его черты были тонкими и красивыми. Точёные ноздри всё время двигались, хищно принюхиваясь, а заострённые уши, поросшие редкой жёсткой шерстью, чутко внимали звукам колдовской ночи.

«Ты убьёшь меня?» — спросила Цветанка, хотя, глядя в горящие горькой страстью глаза женщины-оборотня, сама почему-то не верила в это.

Вместо ответа та, сделав неистовый прыжок в сторону, сцапала странного жука с совиной головой — прямо в воздухе, на лету. Только острые зубы клацнули.

«Мне поначалу показалось, что ты — одна из нас, — промолвила она, с хрустом жуя свою добычу. — Не знаю даже, как к тебе относиться. Такое чувство, будто встретились мы с тобой неспроста».

Другой странный жук, трепеща серебристо мерцающими крылышками, сел на колено Цветанки, и она замерла, чтоб его не спугнуть. Есть его она, конечно, не собиралась.

«Значит, Барыка полностью подчинил тебя? — спросила она. — И ты не можешь восстать против него?»

«Я бы и рада, — невесело усмехнулась Невзора, поглаживая себя по пятну на шее, — но вот эта отметина не даёт. Всякий раз, когда я пытаюсь порвать узы, она сражает меня такой болью, от которой душа из тела чуть не вылетает. Не рвётся моя невидимая цепь. Никакими усилиями... Держит старик меня за горло».

«А свою богиню Барыка этим не боится прогневить?» — удивилась Цветанка.

«Он говорит, что силой его питает Маруша, а раз заклятие удалось наложить, то её воле это не противоречит, — ответила женщина-оборотень. — Значит, Маруша якобы сама отдала ему меня. Как-то раз, изрядно хлебнув мухоморовой настойки, Барыка проговорился, что уничтожить колдовство и освободить меня может только искреннее сострадание. Но кто меня пожалеет? Я внушаю всем только страх. Когда-то я была человеком, как и ты... Но даже моя семья меня боялась, после того как хмарь вошла в меня и превратила в Марушиного пса. Как-то раз я подкараулила свою младшую сестрицу Ладу, с которой мы были особенно дружны. Да что там — дружны... Любила я её так, как не полюбила бы и целая сотня мужей, а также все братья и отец с матерью вместе взятые. Я надеялась, что её любовь снимет заклятье: уж кому, как не родной сестре пожалеть меня! Но она, бедняжка, упала замертво — от страха. Остановилось её сердце... Погоревала я над ней, да и отнесла тело домой, чтоб её там хоть по-людски схоронили. Там такой крик поднялся... Они не поверили, что я не убивала Ладушку. Мать упала без чувств, а отец с братьями кинулись на меня с вилами и топорами. Вот так-то... Если уж родная семья меня возненавидела, то чужой человек и вовсе не смягчится сердцем при виде меня и не поймёт, что я чувствую. Так что некому моё заклятье снять, а смерть Ладушки повисла на моей душе грузом: ведь я всё ж виновата в том, что напугала её, хоть и непреднамеренно это вышло. Меня ненавидят, меня боятся... Но всё, что я делаю — это пытаюсь остаться человеком. Я хочу вырваться на свободу, хочу родить дитя — просто так, для себя, чтоб не забыть, как это — любить. Вот за всё это, наверно, Маруша и отдала меня Барыке для его надобностей — за то, что сопротивляюсь её воле, не хочу признать её власть над собой».

Невзора задумчиво наблюдала, как блуждающие огоньки толкутся на её ладони, соперничая из-за места. Цветанка тоже попробовала подозвать такой огонёк — протянула руку, и несколько светящихся шариков сразу кинулись к ней, как дружелюбные собачонки, которых поманили косточкой. Ладонь чувствовала лишь лёгкий щекочущий холодок.

«Это духи леса, — сказала Невзора. — Смешные... Но если уметь их слушать, они дают подсказки».

«Какие подсказки? О чём?» — полюбопытствовала Цветанка.

«Обо всём, — вздохнула женщина-оборотень. И добавила: — Не знаю даже, зачем я тебе всё это рассказала. Желторотая ты совсем, где уж тебе понять...»

Вой призрачного волка пронзил Цветанку серебристой стрелой печали. Озарённая чарующим сиянием полянка поплыла перед её глазами от слёз, а светящиеся шарики осыпали её щёки прохладными поцелуями, будто стараясь утешить; повинуясь властному порыву, воровка подползла к сидевшей на земле Невзоре и робко обняла её за шею, заглянула в угрюмые, полные человеческой боли глаза.

«Не говори так, — прошептала она. — Я понимаю... И у меня сердце надрывается от всего, что тебе довелось вынести. Я не знаю, какие слова нужно произносить, чтобы твоё заклятие исчезло, но пусть оно исчезнет. Я хочу, чтоб ты была свободна, чтоб никто не мучил тебя, не тянул из твоих жил кровь. Будь же вольной, как ветер!»

С этими словами Цветанка поцеловала Невзору в отпечаток на шее. Губы ей обожгло, точно она прикоснулась ими не к коже, а к раскалённому железу, а Невзора откинулась назад, как от толчка. Пятно вспыхнуло белым сиянием, а потом осыпалось с кожи тёмным пеплом. Посветлевшие глаза женщины-оборотня наполнились влажным блеском, сурово и яростно сжатый рот дрогнул, и она схватилась за свою шею... Теперь от пятна остались только крупицы тающей пыли.

«Это что?! — потрясённо уставившись на свою ладонь, хрипло воскликнула Невзора. — Оно... сошло? То есть, я теперь...»

Не договорив, она снова дико перекувырнулась с подскоком: если от земли оторвалась одна пара человеческих ног, то вернулись на неё уже две пары чудовищных волчьих лап. Всё, что в этом звере осталось от Невзоры — это косящий глаз и шрам на морде, да ещё редкие седые волоски в шерсти. Низко пригнув лобастую голову, огромная волчица несколько мгновений стояла перед Цветанкой с сомнением и надеждой в потрясённых глазах, а потом прыгнула куда-то за деревья — и поминай её как звали, только земля из-под лап брызнула. Она мчалась, удаляясь от капища — места, которое приковало её к себе незримой цепью... Очевидно, для того чтобы проверить, удастся ли ей вырваться за пределы круга, очерченного заклятием.

Цветанка осталась ошеломлённо сидеть в окружении лесных духов, ластившихся к её рукам. Натянутая тетива ожидания скрипела: получилось ли? Вернётся ли Невзора? Если она убежала навсегда, то... хорошо. В таком случае пожирать жертв станет некому: когда ещё Барыка найдёт себе нового ручного оборотня! А Невзора наконец обрела свободу, чему несказанно радовался призрачный волк внутри у Цветанки, щекоча ей сердце своим загривком.

Но вот чёрная тень мелькнула меж деревьев. Сердце светловолосой воровки камнем рухнуло вниз... Неужели ничего не вышло? Может, волхв обманул, и заклятие не снять? Мало ли, что он мог сболтнуть, напившись мухоморовки... Однако уже в следующий миг, когда волчица предстала перед Цветанкой, стало ясно, что всё не так плохо. Слишком явной и разительной была перемена в её взгляде и поведении: она тут же принялась по-щенячьи носиться по полянке, гоняясь за жуками и блуждающими огоньками. Если жуки время от времени с хрустом исчезали в её пасти, то светящиеся шарики оказались чересчур вёрткими и неуловимыми: как ни прыгала волчица, задрав мохнатый хвост и вздыбив шерсть на загривке, ни одного лесного духа ей не удалось поймать. При этом её глаза было не отличить от этих огоньков: они так же округлились и весело сияли. Наблюдая за её уморительными ужимками, Цветанка не удержалась от смеха. Зрелище резвящегося оборотня — диковинная штука, которую не каждый день увидишь!

«Что? Получилось? Ты свободна?» — в нетерпении вскричала она.

Волчица высоко подскочила, и её пасть — хам! щёлк! — поймала последнего жука. Плюхнувшись в траву, она принялась кататься с боку на бок, стучать хвостом по земле и весело повизгивать. Ещё миг такого щенячьего восторга — и Цветанка не удержалась бы от почёсывания пуза зверя, но тут он перекувырнулся и снова стал Невзорой. Выпрямившись во весь рост, женщина-оборотень рассмеялась, подхватила Цветанку в охапку и закружила её по полянке. Этим она без слов ответила на пышущие жаром нетерпения вопросы юной воровки.

Цветанка вжалась спиной в землю под нависшей над нею Невзорой. Лицо женщины-оборотня приблизилось, и в щекотном сумраке спутанных волос прошелестел тёплый выдох:

«Благодарю тебя...»

Руки женщины-волчицы, в порыве радости оставившие на коже Цветанки синяки, были твёрже железа, а губы оказались очень нежными. Почувствовав, что в грудь ей упираются соски Невзоры, воровка мучительно покраснела, а та засмеялась и чмокнула её в обе пылающие щеки.

«Ты даровала мне свободу. Проси взамен всё, что пожелаешь — постараюсь исполнить», — сказала Невзора торжественно.

«Мне ничего не нужно, — просто ответила Цветанка. — Единственное, чего я хочу — это жизнь для тринадцати девиц, которых Барыка хочет принести в жертву. Не убивай их, ладно? Пусть все думают, будто Маруша отказалась принять жертву».

Глаза Невзоры сузились, сверкнув острой, холодной сталью с дымчато-бирюзовым отливом.

«У меня есть мысль получше, — промолвила она с недоброй усмешкой. — А теперь ступай домой и ничего не бойся. Спи спокойно: никто твоих девиц не тронет... никогда больше».

Домой Цветанка плелась словно по колено в вязком тумане: слабые ноги еле шагали, руки повисли плетьми, но душа сияла тихой радостью. Кто бы мог подумать, что у Марушиного пса окажется непокорное человеческое сердце! А вот курица так и осталась забытой где-то в лесу — о ней Цветанка вспомнила слишком поздно, когда уже подходила к своему дому. Еды сейчас нигде нельзя было раздобыть, и каждый клочок мяса, каждая корочка хлеба, каждая горсть крупы казалась сокровищем. Сама Цветанка как-нибудь обошлась бы, но у неё дома были голодные ребята...

«Вот и я, мелюзга, — устало проговорила она, обнимая и гладя по всклокоченным головам обступивших её детей — тех, кто ещё смог подняться на ноги. Их глазёнки блестели тревогой. — Всё хорошо, родные. Как вы тут?»

«Берёзка вернулась! — радостно объявил Олешко. И добавил уже с беспокойством: — Вот только слёзы всё точит, никак не успокоится...»

Цветанка встрепенулась. Усталость мигом прошла, когда она увидела притулившуюся в углу у печки девочку. Обнять, укутать руками, как крыльями, расцеловать в заплаканные глаза — всё это в один миг захотелось сделать Цветанке.

«Ну, ну, Берёзонька, — ласково прошептала она, садясь рядом и обнимая девочку за узкие плечи. — Всё позади... Как же тебе удалось вернуться?»

Из глаз Берёзки беспрестанно струились слёзы, и она не смогла вымолвить ни слова. За неё ответил Олешко:

«Её отпустили. Волхвы-то, вишь, выбирали тех, кто получше, покрасивее, поупитаннее... А Берёзка у нас — заморышек, кожа да кости. Не годится в жертвы. Вот и прогнали её на все четыре стороны!»

Берёзку затрясло от череды частых всхлипов:

«Они нас... худых... отпустили... А тех... оставили! Перед самым восходом... отдадут их... Марушиному псу на растерзание...»

Прижав к себе тоненькое содрогающееся тело, Цветанка гладила хрупкие выступающие лопатки Берёзки. В самом деле, одни косточки.

«Ну, ну... Не плачь, золотце, успокойся. Никто их не растерзает, — заверила она. — Думаете, ребятки, где Заяц пропадал? А Заяц с тем самым псом встретился, которому девчонок скормить хотят. Нашли мы с ним общий язык... Так вот, не будет он их убивать, так и знайте. Не примет Маруша жертву, и волхвы будут посрамлены!»

Ребята застыли с разинутыми ртами.

«Не может быть... Брешешь ты! — пробормотал белобрысый Прядун, носивший рубаху с красной заплаткой на животе. — Марушин пёс тебя сожрал бы!»

«Хотите — верьте, хотите — нет, — вздохнула Цветанка. — А у меня уж нет сил препираться и доказывать... Утром ступайте к Озёрному Капищу — своими глазами всё увидите. А сейчас — всем на боковую! Утро вечера мудренее».

Только одна бабушка Чернава ничему не удивилась. Вытирая привычно слезящиеся глаза, она прошамкала задумчиво:

«Лишь тот найдёт с Марушиным псом общий язык, кто сам под сенью Марушиной длани по земле ходит...»

Не нашла Цветанка, что ответить на эти слова, а ребята ничего не поняли — только испуганно захлопали глазами. Повздыхав, бабушка забралась на печку и устроилась подле Драгаша, а Цветанка взяла с собой под волчье одеяло натерпевшуюся горя Берёзку. Девочку мучили страхи, и Цветанка защищала её в своих объятиях от жуткой тьмы, надвигавшейся из всех углов.

«Спи, спи, голубка, не страшись, — шептала она, касаясь губами Берёзкиного лба. — Не тронет их пёс...»

«А ежели он тебя обманул?» — не унималась девочка.

«Не обманул, я сердцем чую», — ответила Цветанка твёрдо.

Глаза Невзоры стояли перед её мысленным взглядом — угрюмые, с виду волчьи, но полные света человеческой души. Могли ли эти глаза лгать? Цветанка чувствовала: нет. Эта уверенность, твёрдая, как одинокий утёс над речным простором, и убаюкала её. Сквозь дрёму Цветанка ещё некоторое время чувствовала, как Берёзка ворочается и вздыхает под боком, а потом провалилась в чёрную пустоту.

Поднял её торжественный трубный вой призрачного волка. Цветанке приснилось, что её ночной собеседник и незримый помощник стоял на голой каменной вершине и, задрав морду к подрумяненному молодой зарёй небу, пел свою песню. Её упруго выбросило из сна в явь, к сладко сопевшей под волчьим одеялом Берёзке.

«Вставайте, поднимайтесь! — зашумела Цветанка, расталкивая всех. — Идёмте к Озёрному Капищу! Вот увидите, как Барыка опозорится! Нельзя пропустить такое зрелище!»

Даже слабый отвар яснень-травы доказал свою целебную силу: те из ребят, кто ещё недавно задыхался, выплёвывая ошмётки разжиженных лёгких, сейчас были живёхоньки — только слегка покашливали. Чувствовали они себя ещё слабоватыми, и Цветанка велела им лежать дома. Бабушка с кряхтеньем слезла с печки, а Берёзка, протирая грязными кулачками заспанные глаза, растерянно моргала.

«А Драгаш... Его тоже возьмём?» — беспокоилась она.

«А ты оставайся с братишкой и ребятами тут, — ласково сказала ей Цветанка. — Печку истопи да кашу свари — крупу вроде ещё не всю подъели, на варево должно хватить».

Берёзка, услышав такие распоряжения, окончательно проснулась. Кинувшись к Цветанке, она уцепилась за её рукав.

«Я с вами пойду! Мне одной страшно!» — дрожащим голоском пропищала она.

«А кто сказал, что ты одна? — Цветанка приобняла девочку одной рукой, а второй заправила прядку волос ей за ушко. — С тобой, вон, ребята будут. И Драгаш. Кто-то же должен на хозяйстве оставаться да за больными доглядывать! Ну, будь тут за старшую. Всё будет хорошо, ты у нас умница».

Цветанка оставила Берёзку дома ещё и потому, что не следовало той возвращаться в то место, где она вчера пережила такой страх. Нечего ей там было делать. Пусть и не выбрали её в жертвы, отпустили живой, но натерпеться Берёзка успела немало в ожидании ужасной смерти от клыков Марушиного пса. Девочка провожала их со слезами на глазах и до последнего упрашивала взять её с собой, но Цветанка знала: так будет лучше.

На берегу озера собралась толпа народа, несмотря на ранний час: нашлось немало желающих поглядеть, как Марушин пёс будет терзать жертв. Тут уместились, конечно, далеко не все горожане — только самые смелые и самые здоровые. В пронзительно-синем предрассветном сумраке слышался бабий надрывный вой:

«Ой, доченька моя, Лебёдушка! Ох, люди добрые, что ж это делается, что творится?! За что ей, невинной, никому зла не сделавшей, выпал этот жребий горький, проклятый? Да как же мне жить-то теперь? Люди добрые, неужели вы такое допустите? Неужели дадите этому злу свершиться?! Сделайте же что-нибудь, люди-и!»

В ответ ей пробасил мужской голос:

«Не вой, мать, дочери своей душу в её смертный час не надрывай. Ведь слышит она тебя! И без того тяжко ей, а тут ещё ты причитаешь...»

Как хотелось Цветанке успокоить безутешную мать! Увы, народ так тесно толпился перед капищем, что протолкнуться не представлялось никакой возможности. Увещевания мужчины не помогли, и к причитаниям матери Лебёдушки присоединились голоса ещё нескольких матерей.

Мосток и берег охраняла конная дружина с мечами наголо, а немного в стороне от толпы расположился в седле своего вороного скакуна сам глава Гудка, Островид — в расшитом золотыми узорами плаще с меховой опушкой, высокой чёрной шапке и красных сапогах с загнутыми носами. Его украшенный драгоценными камнями накладной воротник в высоту равнялся с висками. Рядом с ним, также не спешиваясь с коней, ждали начала жертвоприношения его приближённые. Среди них Цветанка с ожесточённым содроганием сердца узнала его сына Бажена. Живёхонек, боров этакий, и ничего ему не сделалось за время мора — даже жирка на боках не убавилось... В душу Цветанки полуночным татем закралась тоска по Нежане, которая глубоко в сердце навек осталась её невенчанной невестой: жива ли, здорова ли, не коснулось ли её мертвящее дыхание повальной хвори? Но только на мгновение посетила её эта мысль, а уже в следующий миг Цветанка устремила взгляд в сторону капища.

Голова Марушиного идола была, очевидно, полая: сквозь пустые глазницы сочился жутковатый свет. Глазницы всех собачьих черепов тоже светились: скорее всего, в них были вставлены свечи или обычные масляные лампы. Цветанка ничего сверхъестественного в этом свете не усматривала, а вот на собравшихся на берегу зевак он производил пугающее впечатление. Рубашки тринадцати приговорённых к смерти девочек жалобно белели у подножья деревянного истукана. Обречённых на мученическую гибель девственниц связанными по рукам и ногам рассадили вокруг жертвенника, позволив им прислониться спинами к холодным каменным глыбам. Ни крика, ни стона не слышалось от них: Барыка, видимо, опоил их каким-то дурманным зельем, чтоб притупить боль, которую им предстояло испытать. Что творилось в их юных головках, в их неокрепших душах? Может быть, зелье сделало своё дело, погрузив их в тягучее болото бесчувственности, а может, какие-то из них выпили его недостаточно и были сейчас мучимы предсмертным ужасом, слышали крики матерей и рвались к ним всем сердцем... Впрочем, кошмару не суждено было сбыться: Цветанка крепко верила слову Невзоры.

Сам Барыка стоял в воротах, опираясь на свой посох с черепом, глазницы которого также излучали свет; ветер колыхал его бороду и длинные седые космы, спускавшиеся по плечам свалявшимися прядями. Двое его учеников — чуть моложе Барыки, но тоже седовласые — расположились по обе стороны от ворот, держа большие чаши для крови, которую они собирались добыть из растерзанных тел.

«Тише, народ! — громогласно приказал Барыка, простирая руку вперёд. — Да свершится подношение богине нашей Маруше, да смягчит оно её сердце, и да утихнет её гнев, принявший облик смертельной хвори... Недостаточно усердно мы её почитали, оттого она и осерчала на нас!»

По толпе прокатился сокрушённый гул. Жрец гневно обличал народ: не делали того-то, позабыли о том-то, а он сам, дескать, не может разорваться, чтобы проследить за всеми. С каждым упрёком люди всё ниже опускали головы, понурился даже сам Островид. Его волхв тоже пожурил:

«А ты, батюшка Островид Жирославич, поставленный следить за порядком в городе сём, отчего не радел должным образом о почитании великой Маруши, да народ, под твою заботу вверенный, в страхе перед нею не держал, обычаев не блюл? Сколько раз тебе говорено было мною, сколько раз напомнено! Где твоё прилежание? Вот и получил ты беду страшную, за которую невинные девицы жизнями своими расплачиваться будут!»

Мрачнее тучи, темнее ночи стал Островид, забрав в кулак бороду да кусая ус долгий, сединой выбеленный.

«Дык... Старался я, как мог, почтенный Барыка, — прогудел он виновато со своего седла. — Все обряды нужные творил, запретов — не припомню, чтоб нарушал. Но коли б знал я, что Маруше моих усилий недостаточно, я б десятикратно эти усилия увеличил!»

«Если бы да кабы! — насмешливо и горестно выкрикнул волхв. — Все вы задним умом крепки... Что ж, смотри теперь, батюшка Островид, как девы юные за твоё нерадение расплачиваться будут! — И, воздев руки к светлеющему небосклону, Барыка зычно воззвал: — Слуга Марушин верный, пёс грозный и сильномогучий, приди, угощение наше прими!»

Глаза его при этом воодушевлённо сверкали, усы топорщились, бороду трепал ветер — одним словом, вид у волхва был совершенно безумный, а если дополнить всё это светящимися глазницами черепов, мрачными очертаниями мёртвых деревьев, отблесками на поверхности угрюмой воды, зябким предутренним сумраком и скорбными воплями матерей жертв, то впечатление получалось крайне тягостное. Когда толпа заволновалась и по ней прокатилось испуганное, леденящее «ах», Цветанка поняла: главная героиня этого действа появилась. За спинами людей воровке было не разглядеть, что происходило впереди, и она белкой вскарабкалась на дерево.

«Глянь, глянь, Прядун, какой страхолюдина-то!» — послышался с соседней ветки голос Олешко.

«Ох, ну и морда! А пасть!» — ответил ему дрожащий голосишко Прядуна.

Мальчишки, как оказалось, уже давно сидели на дереве и прекрасно видели, как вдоль берега неторопливо шагал огромный чёрный зверь, заставляя толпу шарахаться в ужасе. Бабы падали без чувств, мужики пятились с выпученными глазами, а кони под дружинниками начали нервно приплясывать, и только умелые руки седоков кое-как успокаивали животных. Сами дружинники старались удержать на лицах маску служебной непроницаемости, но не всем это хорошо удавалось — у некоторых в глазах читался откровенный страх.

«Ох, етить-колотить!» — вырвалось у самого Островида, конь под которым также дрогнул и затопал копытами.

Зверь прошёлся вдоль толпы туда и обратно, обводя народ совершенно человеческим, осмысленным взглядом; чёрная шерсть лоснилась в свете огней, с ярко-розового языка капала слюна, а под шкурой перекатывались бугры мускулов. А Цветанке хотелось крикнуть: «Глупый люд! Коли б вы знали, КОГО боитесь!» Если бы устрашённая толпа услышала печальную историю, рассказанную Невзорой минувшей ночью... Хотя, впрочем, чем эти люди отличались от отца и братьев Невзоры, прогнавших её вилами и топорами? Цветанка ожесточённо прищурилась и стиснула челюсти, заглушая стон сердца.

«Иди же, посланец Маруши! — простирая к зверю руки с исступлённо скрюченными пальцами, страстно восклицал Барыка. — Иди к столу своей госпожи и отведай дар, который мы принесли всем городом! Пусть великая Маруша простит нам наши прегрешения и снимет с народа горесть и болезнь, которой она нас наказала!»

Зверь вступил на мосток, соединявший капище с берегом. В наставшей тишине слышался каждый скрип досок под его тяжёлыми лапищами, а когда он вступил на землю островка, волхвы дружно упали на колени и простёрлись ниц в верноподданническом порыве. Цветанке хотелось выдрать бороды этим лицемерам. Перед людьми Барыка обходился с Невзорой, как со священным зверем, неприкасаемой посланницей богини Маруши, а на деле... Тьфу. Но старикашка ещё не знал, что его власти над Невзорой пришёл конец.

Чёрная волчица, проходя мимо простёртых в подобострастном поклоне волхвов, враждебно приподняла верхнюю губу и слабо рыкнула. Обезумевшее сердце Цветанки частило так, что ей стало не хватать воздуха... Грудь разрывалась в ожидании, занемевшие руки из последних сил держались за ветку.

Волчица миновала ворота и направилась вверх по крутой тропинке к алтарю, вокруг которого сидели девочки. Как мягколапая ночь с глазами-звёздами, она приблизилась к ним, внимательно заглянула в их заплаканные лица, потом склонилась над самой младшей и принялась умывать её широким языком, слизывая с её щёк слёзы.

«Лебёдушка!» — заголосил знакомый женский голос.

Зверь на миг поднял голову, высматривая в толпе кричавшую, потом снова обернулся к девочкам. То же самое волчица проделала с соседкой младшей жертвы, затем облизала третью девочку... Люди застыли, не понимая, как это расценивать: то ли Марушин пёс пробовал жертв на вкус, то ли утешал их. Конечно же, все предполагали первое, и только Цветанка знала правду и ликовала на дереве.

«Лижет — знать, пробует, — шёпотом высказал всеобщую мысль Олешко. — Щас жрать будет, зверюга проклятый!»

«Умолкни, дурачина», — сердито фыркнула на него Цветанка.

На светлеющем небе всё ярче разгоралась заря. Озеро дремало под полупрозрачным покрывалом тумана, и Цветанке ни к селу ни к городу снова привиделся белый волк, тревожно глядевший на огромное, раскинувшееся почти на всю озёрную гладь отражение зеленоглазой красотки. Сморгнув наваждение — сейчас было не до девиц, — Цветанка во все глаза следила за оборотнем, который к общему удивлению вёл себя по отношению к девочкам не как кровожадное чудовище-убийца, а как огромная ласковая псина. Закончив с облизыванием жертв, он направился вниз, обратно к воротам. Глаза наблюдавшего за этим Барыки изумлённо и непонимающе выпучились.

«Эй! — забыв недавнюю почтительность и раболепие, грубо крикнул он. — Ты чего их не жрёшь, шкура блохастая? Не нравятся, что ли? Самых хороших, жирных да откормленных ведь выбрали! Ишь, привереда какая! А ну!»

Старик вскочил на ноги, и его узловатый палец с пожелтевшим и длинным, похожим на коготь ногтем вытянулся в сторону алтаря. Волчица и не подумала повиноваться — остановилась напротив Барыки, грозно пригнув голову и скаля длинные и бритвенно-острые клыки. В каждом изгибе её лохматого тела, в каждом жёстком волосе вздыбленной на загривке шерсти читалась немая угроза, и до похолодевшей Цветанки наконец начало доходить...

«Жри их, проклятая псина! — срывающимся голосом вопил Барыка, топая ногами. — Ты для чего здесь? Жри, а то больше никакой сыти не получишь! Крыс ловить станешь! Взвоешь у меня, когда брюхо-то от голода подведёт!»

В толпе между тем росло недоумение. Народ переглядывался, перешёптывался, дружинники держали оружие наготове, а Островид, коротко перемолвившись парой слов со своим советником, с беспокойством обратился к волхву:

«Дозволь спросить тебя, мудрый Барыка, а не слишком ли непочтительно ты с Марушиным псом разговариваешь? Похоже, он не хочет принимать жертву. Что это может значить? Маруша не желает умерить свой гнев? Нам не удастся её задобрить?»

Похоже, Барыка никак не ожидал такого поворота, и это вывело его из себя. Окончательно потеряв самообладание, он даже не ответил на обращённые к нему вопросы... Поняв, что дело дрянь, он пятился от надвигавшегося зверя с посохом наперевес — видно, готовился им отбиваться. Зверь рявкнул, в толпе ахнули, а Барыка выбросил вперёд раскрытую ладонь:

«А ну, подчинись мне! Брюхом к земле!»

Нутро Цветанки ёкнуло: вот она, рука, оставившая на шее Невзоры отметину! Старик надеялся на силу заклятия, а заклятия-то и не было. Сообразив, в чём дело, Барыка отскочил в сторону, воздел руки к небу и прокричал странные слова:

«Молонья белая, стрела сухотелая, с неба сошла, сыр-бор сожгла!»

В чистом рассветном небе вдруг раскатисто грохнуло — у Цветанки всё внутри страшно содрогнулось. Властный взмах руки Барыки — и откуда ни возьмись ударила молния... Цветанка чуть не свалилась с ветки, перепугавшись за Невзору, но та успела отскочить, и белая ветвистая стрела угодила в частокол, который вспыхнул, как лучина.

«Барыка, опомнись! Что ты творишь, безумец? — крикнул ему один из его помощников. — Тебя Маруша испепелит за это!»

Барыка не слушал. Он метнул новую молнию в волчицу, опять не попал — загорелась другая часть частокола. Прыжок — и волхв лежал навзничь, придавленный лапой зверя, страшный хруст — и оторванная голова Барыки, подскакивая и бешено вращая глазами, скатилась по пологому берегу островка и плюхнулась в воду. Двое оставшихся волхвов, бухнувшись на колени, взмолились:

«Мать Маруша, не губи! Пощади! Во всём повинуемся тебе!»

Но волчица не знала пощады: схватив одного волхва за горло, она мгновенно откусила голову и ему, а второму выпустила кишки, после чего разорвала его тело на части для пущей верности. Побросав останки в воду, она в два прыжка преодолела мосток и умчалась мимо шарахнувшейся в сторону толпы в лес — только её и видели. Оцепеневшая Цветанка услышала рядом кашляющие и рычащие звуки: это Олешко выворачивался наизнанку от кровавого зрелища, испуская изо рта блевотину.

В толпе слышались вопли ужаса, а конные дружинники по чьему-то знаку снялись со своих постов. Островид покидал озеро.

«Батюшка Островид Жирославич, не оставь нас! — кричали ему вслед горожане. — Ты ж надёжа наша! Что нам делать, скажи? Как быть-то?»

Не дав никаких распоряжений, народный «надёжа» ускакал вместе со своей свитой и охраной — и сытый хрячок Бажен вместе с ним, тряся своим пузцом в седле.

Цветанке было не впервой видеть смерть, но страшная расправа над волхвами потрясла даже её; дурнота звенящим шлемом сдавливала череп, в желудке будто клубок змей извивался, а тело от слабости стало неуклюжим. Слезая с дерева, она чуть не брякнулась наземь и получила несколько горящих ссадин от шершавой коры и злобно-колючих веток. То же самое творилось с мальчишками: бледные, с круглыми неподвижными глазами, они неловко спустились следом за Цветанкой, каким-то чудом умудрившись не сорваться. А между тем волшебный огонь, воплощённый в бытие безумным Барыкой, распространялся намного быстрее обычного: подожжённый в двух местах частокол пылал уже весь, окружая девочек пламенной стеной. Кровля ворот трещала и рушилась, и никто не решался кинуться на помощь несостоявшимся жертвам.

«Что встали столбами, мужичьё? — прогремел чей-то властный голос. — Спасай девчат, не то задохнутся они там в дыму!»

Нерешительность лопнула от этого звука, как до предела натянутая нить. Рослый и широкоплечий, хорошо одетый человек с большими, чуть навыкате глазами и грозным изгибом густых тёмных бровей подал пример, бросившись к мостку. Узорчатые сапоги, расшитая жемчугом и бисером рубашка под богатым синим кафтаном, молодецкие усы, ясные сверкающие глаза — человека смелого и решительного за версту видно.

«А ну, ребятушки, за мной!» — позвал он, взмахнув рукой.

Такой призыв не мог остаться безответным. Один за другим мужчины побежали по мостку к капищу; проскакивая под опасно трещавшими в огне воротами, они выбегали обратно, вынося на руках кашлявших и заплаканных девочек. На берегу, освобождённые от пут, те тут же попадали в объятия рыдающих уже от радости матерей.

«Что там? Что делается?» — спрашивала слепая бабушка Чернава.

«Марушин пёс девиц не тронул, зато всех волхвов поубивал, — охрипшим от потрясения голосом ответил Олешко. — Островид уехал... А какой-то смелый человек повёл людей вытаскивать девиц с капища... Горит оно, огнём полыхает!»

«Вон оно что, — промолвила бабушка. — Всех девиц вытащили?»

Сам обладатель лихих усов и сверкающих очей вынес двух последних девочек с капища — по одной на каждой руке, и как раз за его спиной ворота с оглушительным треском и грохотом рухнули: чёрный обгорелый остов развалился, а к небу взвилась туча рыжих искр. Смельчак и бровью не повёл — быстро прошагал стройными ногами по шаткому мостку, доставив свою ношу на берег в целости и сохранности, да и сам не пострадал. Ай да добрый молодец!

«Всех вытащили, бабуля», — сказал Олешко, проводив ясноглазого незнакомца восхищённым взглядом. Ловок, смел, но, несмотря на богатую и красивую одёжу — не спесив: были среди зрителей на берегу и другие зажиточные люди, но в огонь кинулся только он, а остальные предпочли стоять в сторонке и смотреть. Видно, боялись свои долгие рукава опалить...

«Ну, тогда проводите-ка меня на мосток», — сказала бабушка.

Олешко с Цветанкой под руки отвели её туда и помогли встать на него. Эти передвижения привлекли внимание людей, на бабушку настороженно поглядывали с берега. А она, набрав воздуха в слабую старческую грудь, воскликнула:

«Людство почтенное, слово моё послушай!»

Всё больше голов поворачивалось в сторону мостка, всё больше взглядов устремлялось на сгорбленную, сморщенную, изуродованную старостью женщину в тёмной, непонятного землистого цвета одежде. Дым от пожара летел над людьми, стлался горькой завесой, струи горячего воздуха колыхали серые складки бабушкиного балахона.

«Ты кто, бабусь? — спросил кто-то. — И чего нам тебя слушать?»

Другой ему ответил:

«Да это бабушка Чернава! Ведунья и знахарка, али не знаешь?»

«Послушаем! — сказал третий. — Может, какой мудрый совет даст нам бабушка... Что-то ведь делать надо нам со всей этой бедой! Владыка-то наш спину показал — покинул свой народ в лихой час!»

«Да плевал он на народ, — послышался в толпе ещё один голос — раздражённый и злой. — Он только о своей шкуре печётся, стремится побольше богатства нажить! Девчонки-то, которых Маруше в жертву отдать хотели, все из небогатых семейств — не замечаете, а, люди добрые? А говорят, что и на зажиточные дворы воины приходили, оттуда тоже девок брали... А потом всех их поотпускал Островид. А знаете, почему? На лапу ему дали! Откупились. Вон оно как: кругом беда, хворь людей косит, а владыка и тут деньгу гребёт, на горе людском наживается!»

«Это кто там бухтит? — раздалось со стороны добротно одетой части толпы. — Чего напраслину несёшь, смутьян? Выбирал-то девиц не владыка, а волхвы, невзирая на сословие и достаток!»

В толпе все уже вертели головами — пытались углядеть смутьяна, который вёл неприглядные для Островида речи.

«Ты сам не бухти, аль вместо совести у тебя золото звякает — а, Лисовин Лихвеевич? — не унимался неуловимый обличитель. — Что, пришёл поглядеть, как чужие дочки погибают, а свою-то, небось, выкупил?»

Народ загудел, как улей. Непременно завязался бы беспорядок, но ясноглазый молодец в синем кафтане — тот самый, кто повёл за собой мужиков в огонь — встал рядом с бабушкой Чернавой, поднял руку и звучно воскликнул:

«А ну-ка, люди, уймитесь! Разбираться да личные счёты сводить будете после, а сейчас думать надо, как общую беду унять. Послушаем, что бабуля скажет!»

Чистый и сильный его голос прокатился над головами гулко, как гром, разом освежив воздух и восстановив тишину.

«Ты-то сам кто будешь, человече? — спросили его из толпы. — Ишь, расприказывался тут!»

«Я — Соколко, торговый гость, — с поклоном ответил ясноглазый молодец. — По синю морю плавал, чужие страны видал, в город ваш по торговым делам прибыл, да вот из-за хворобы, которая у вас разразилась, задержаться пришлось: никого ж не выпускают...»

«А не тот ли ты самый Соколко, который чудо-рыбу — золотые перья выловил и у морского царя на пиру на гусельцах поигрывал?»

«Я самый, — поклонился Соколко. — Далеко пошла слава обо мне, не ожидал такого... Ну так что, честной народ, выслушаем бабушку?»

«Говори, бабка!» — послышалось наконец.

Бабушка Чернава, терпеливо дожидавшаяся возможности вставить слово, заговорила дребезжащим, одышливым голосом — будто сухое дерево поскрипывало:

«Нет проку в жертвоприношениях, люди добрые... Сорок лет назад — среди вас, наверно, и нет уж таких, кто это помнит — служила я Маруше вместе с Барыкой, а потому знаю, что говорю... Марушина хмарь, дух её чёрный, вашему глазу невидимый — как плодородная почва, на которой произрастает хворь и разносится в воздухе от человека к человеку. Не разогнать её жертвами. Новые смерти только усиливают её, делают гуще — болезнь крепчает. А потому, люди добрые, не питать надо хмарь, не добавлять ей силы, а гнать прочь, рассеивать... А вместе с ней и хвороба рассеется, потому как не на чем ей будет расти-распространяться. Сделать это способна только одна травка, которую по княжескому указу изничтожали-изничтожали, да не всю изничтожили».

Когда последнее слово бабушки стихло в утреннем воздухе, наполненном запахом гари, розовые лучи восходящего солнца брызнули поверх мрачной стены леса, окружавшего озеро. Заря легла на лица людей румянцем, заблестела в прищуренных глазах, заиграла на золотых узорах, которыми был расшит кафтан Соколко.

«Что ты такое говоришь, бабка? — сказал кто-то недоверчиво. — Горе тому, кто против Маруши пойдёт... Барыка, вон, Марушиного пса разгневал — вот и поплатился жизнью своей. А ты предлагаешь её дух рассеивать... Хочешь её совсем рассердить, чтоб она нас всех огнём небесным пожгла? Крамолу говоришь! Совсем из ума выжила, старая?»

Впалый рот бабушки задрожал, морщины на лице сложились в узор печальной улыбки, а невидящие, затянутые бельмами глаза наполнились отсветом то ли пожара, то ли утренней зари.

«Хмарью забиты не только ваши груди, которыми вы дышите, но и головы, которыми думаете, — промолвила она с горечью. — А ум мой сейчас яснее, чем был в то время, когда я начинала служить Маруше. Ну-ка, касатик, — обратилась она к стоявшему рядом торговому гостю Соколко, — дай-ка мне пригоршню водицы, а то мне мои кости старые не согнуть, не дотянуться...»

Сгорбленная и скрюченная под тяжестью своих лет, она была статному молодцу едва по грудь. Тот опустился на колено, нагнулся и зачерпнул широкой, как ковш, ладонью тёмную воду, плескавшуюся совсем близко под низеньким мостком. Вылив её в подставленную старческую пригоршню, Соколко сказал:

«Вот, бабусь... Испить, что ль, хочешь? Грязновата водица-то будет...»

«Нет, не испить, — улыбнулась та. — Старая я стала, сил уж мало: не питает меня больше Маруша, с тех пор как я с капища ушла... Ну да ладно, так и быть — соберу остатки силушки, покажу, кем я была сорок лет назад... Может, тогда над моими словами задумаетесь».

Поднеся к губам сложенные горстью руки, она беззвучно забормотала что-то на воду. Тишина распустилась огромным серебряным цветком, лепестки которого тронул ветер. Крепло его дыхание, трепетали полы одежд, реяли в рассветных струях волосы на головах... Вдруг озёрная гладь вокруг охваченного пламенем островка-капища забурлила, словно вскипев, поднялась светлой пенящейся стеной и скрыла собою пожар. Водяное горло проглотило огромный столб пламени, пенистые «губы» пожевали его несколько мгновений, пока руки бабушки не разомкнулись. Вода расплескалась у её ног лужицей, и тот же миг водяная стена за её спиной шумно упала, омыв собой островок и открыв взглядам людей чёрные обгорелые останки деревянных сооружений на нём.

«О-а-а-о-ох...» — разом выдохнула поражённая толпа.

Бабушка зашаталась, и Цветанка с Соколко одновременно кинулись её подхватить.

«Бабусь... Что с тобой?» — испуганно пролепетала воровка.

«Ничего, касатики мои, — устало улыбнулась она. — Силушки у меня на такие представления уж нету, и с каждым годом её всё меньше. А когда-то я и не такое могла... Но я сама свою дорогу выбрала. И конец свой — тоже... Ладно. Пусти-ка...»

Высвободившись из поддерживавших её рук, она оперлась о перила мостка, устремив невидящий взгляд куда-то в небо, поверх людских голов.

«Я знаю, что говорю! — скрипуче повторила она с нажимом, точно желая впечатать каждое слово в умы слушающих. — И знаю, что делаю. Нужно окурить город дымом яснень-травы, но для этого надо сперва её набрать. Есть одна полянка... Что-то вот тут мне подсказывает, — бабушка дотронулась дрожащими узловатыми пальцами до своей груди, — что травка там ещё растёт, вот только глаза мои уже не видят дорогу. Вот бы кто согласился туда сходить со мной, да набрать травки... Может, ежели её там много, и телега пригодилась бы, да и руки с серпами не помешали бы. Одним пучком ведь целый город не окуришь».

Мгновение нерешительной тишины, и Соколко вновь всколыхнул своим чистым голосом это стоячее болото:

«Ну, чего притихли? Так и будем ждать погибели? Или наконец что-то для своего спасения предпринять решимся, пока весь город не вымер?»

«Вот ты телегу и дай, коли резвый такой, — гнусаво проворчали ему в ответ. — А мы Марушу ещё пуще гневить не хотим! Айда по домам, горожане: тут больше слушать нечего».

«За себя говори! — Из толпы шагнул отец Первуши, ложкарь Стоян Рудый, прозванный так за свою рыжеватую масть. — Люд честной, что травка та и правда целебная — в том я поклясться могу! Почти всю семью мою хвороба сразила: дочек малых, жену да стариков моих. Только я со старшим сынком на ногах остался. А благодаря вот этому пострелёнку, — Стоян тяжело и ласково опустил большую тёплую руку на плечо Цветанки, — мы все живы. Дым травки той болезнь из нашего дома прогнал. Даже батя мой живой, а ведь его, старого, хворь уже к смертному одру подвела. И что? Наказала кого-то Маруша? Ниспослала на чью-то голову огонь? Молоньёй ударила? Нет! Стою я перед вами, живой и здоровый, чего и вам всем желаю. А вот этим двум людям — великая благодарность и поклон от всего моего семейства!»

С этими словами Стоян низко, коснувшись рукою земли, поклонился бабушке и Цветанке.

«И тебе здравия, и всему твоему роду, добрый человек, — сказал Соколко. — Телега у меня есть, даже несколько могу обеспечить, коли понадобятся. Сам с бабушкой поеду. А ты?»

«И я, вестимо, — охотно согласился Стоян. — Да и сынок мой не откажется... Первушка!»

«Тута я, батяня!» — И из-за людских спин резво выскочил здоровёхонький и бодрый Первуша, подмигнув Цветанке.

У той разом посветлело на душе, будто и туда ворвалась утренняя заря, наполнив сердце птичьим гомоном и шёпотом травы. А следом, ободренные этим примером, от толпы отделились ещё несколько человек, готовых помочь с поисками чудо-травы. Все они были из небогатых горожан: обеспеченная верхушка отмалчивалась в сторонке.

«Что, ваша хата с краю? — насмешливо крикнул им Соколко. — Ну-ну... Как будто вам в сём городе дальше не жить».

Те ничего не ответили.

Выезды из города больше не охранялись, словно Островид махнул на всё рукой. Пять телег, дюжина серпов и столько же кос — о таком Цветанка даже и не мечтала вчера, когда в её голове только зародилась мысль о поиске яснень-травы. Она думала, что соберёт своих ребят — тех, кто получше себя чувствует, и они с бабушкой потихоньку поплетутся по загородным окрестностям. Но судьба послала им помощника в лице Соколко — богатого, но не зачерствевшего сердцем гостя.

«Я не всегда богатым был, — сказал он, покачиваясь на телеге между Цветанкой и Олешко. — Случалось мне и под открытым небом ночевать когда-то. Начинал я простым гусляром, потешал своей игрой знатных людей на княжеских пирах. Хорошо играл — мёд-пиво пил, как говорится... А потом что-то перестали меня звать на пиры, и пошёл я на берег моря, стал от нечего делать струны пощипывать... И тут воды как вспучатся! Появился сам владыка морской да и говорит, мол, игра ему моя по сердцу пришлась. Захотел он меня наградить. «Ты с купцами побейся об заклад, — говорит он мне, — что из моря чудо-рыбу златопёрую выудишь». Так я и сделал. Рыбку-то владыка морской мне подбросил — вот так и выиграл я спор, пришлось купцам раскошелиться. Завелись у меня деньжата, сам стал торговать, разбогател, но тех времён, когда у меня даже своего крова над головой не было, я не позабуду».

«А морской владыка — он какой?» — тараща глаза от любопытства, спросил Олешко.

«У-у, — улыбнулся Соколко, шутливо хмуря брови. — Чуден владыка! Ростом он как два обычных человека, бородища у него — один волосок серебряный, другой золотой, кольцами вьётся, а длиною, поди, аршина три! Усы как у сома, а на голове венец из полипов, звёзд морских да ракушек. Весь в чешуе перламутровой, меж пальцев у него на руках и на ногах перепонки, как у лягухи, а лицом зеленоват, как лягуха же. Дочек у него аж целых девять сотен, и все — красавицы писаные. Ох и расфуфыренные девицы! Шеи ожерельями обмотаны на много рядов, на головах уборы чудные, пальцы перстнями унизаны...»

Возница описывал бабушке всё, что видел, а та подсказывала дорогу; поднявшееся солнце уже щедро припекало, и Соколко, сняв шапку, утёр вспотевший лоб и пробежал пальцами по густым золотисто-русым волосам, лежавшим крупными завитками. Слушая вполуха его рассказ, Цветанка вяло боролась с дрёмой. Спать всю последнюю седмицу приходилось лишь урывками, краткий и неглубокий сон приносил мучение и разбитость вместо отдыха; усталость то и дело подкарауливала и норовила подкосить измученные ноги, а голову обносило искрящимся обморочным колпаком. Впрочем, боль как будто прошла — наверно, поняв, что на неё не обращают внимания.

«Притомился, дружок? — ласково прогудело над ухом. — Вздремни, покуда едем».

Цветанка, обнимаемая сильной рукой Соколко, была бы и рада нырнуть в желанные чары сна, привалившись к его боку, но тревога засела занозой в мозгу. Она почему-то боялась засыпать: а вдруг в это время что-нибудь случится? Что, если она закроет глаза, а смерть хорьком подкрадётся сзади и снова утащит кого-то? Но мерное покачивание и скрип телеги, успокоительный запах сена и греющее покалывание солнца на коже неумолимо убаюкивали Цветанку, а присутствие Соколко заставляло поверить в добрый исход. Рядом с ним хотелось расслабленно вытянуться, из комка нервов превратившись в лужицу киселя: поддерживаемая его тёплой силой, Цветанка покачивалась, как поплавок из рыбьего пузыря, на поверхности светлой яви, оставив тёмный и страшный её слой далеко внизу, под ногами.

Опять же, найдут ли они траву? Этот вопрос колол острым шипом, также не давая ей сонно растечься. У них столько телег, столько рабочих рук и серпов — целое поле выкосить можно, а если там только маленький клочок, а то и вовсе ничего нет? Это всегда так: когда возьмёшь с собой большущую корзину, грибов-то наберёшь всего ничего — только дно закрыть, а если с маленькой пойдёшь, грибов столько будет, что только о большой корзине и будешь мечтать — жалеть, что не взял. Вот если бы они пошли сами, без помощников, только Цветанка, бабуля и ребята — вот тогда по этому закону можно было бы не сомневаться, что травы будет море... А морской владыка будет плавать там, загребая своими перепончатыми руками и ногами, подставляя круглое лягушачье брюхо солнышку, а дочурки станут расчёсывать ему бороду — один волосок золотой, другой серебряный...

Бррр, что за бред! Цветанку тряхнуло, и она открыла глаза. Кажется, сон её всё-таки сморил. Покачивание между тем прекратилось: они стояли на опушке леса, а солнце садилось в багровом зареве. Бабушка давеча говорила — два дня пешего пути... Ну, на телеге оно наверняка быстрее вышло: не два дня, а один. Цветанка потянулась, хрустнув затёкшими суставами, села. Недурно же она вздремнула! За всю эту безумную седмицу, похоже, отоспалась. Олешко с Первушей и Прядуном тоже посапывали, зарывшись в духовитое сено, а Соколко вольно раскинулся рядом, смежив глаза и заложив руки за голову.

«Ась? М-м? — зашевелился он, когда Цветанка легонько потрепала его по ноге. — А что стоим? Эй, бабусь! Приехали уже, что ли?»

«Всё, дальше на телеге не проехать, — ответила бабушка. — К полянке той через чащобу пробираться придётся своими ногами — иначе никак. Ну, да недалече тут ужо».

Растолкав ребят, Цветанка соскочила на землю. Из леса слышались птичьи голоса, багровое солнце отбрасывало длинные тени, ветерок обнимал плечи с вечерней свежестью.

«Эх, хорошо-то как! — озвучил её мысли Соколко, разминаясь и вдыхая полной грудью. — Однако на дорожку закусить не помешало бы. Не знаю, как у вас, а у меня уж брюхо подвело от голода. Привал, ребятки!»

Все расселись прямо на траве, среди колышущихся полевых цветов. Из узелков появилась добротная и обильная еда: пироги, каша с мясом, жареная птица, пшеничный хлеб — белый и мягкий, как сдобное, изнеженное тело знатной красавицы. Всё это, как и телеги с лошадьми, предоставил Соколко, богатый гость... И откуда только он такое раздобыл в обескровленном и обездвиженном городе! Все ели, нахваливали и благодарили его за щедрость и заботу.

Подкрепив силы, мужчины поднялись на ноги и вскинули на плечи косы, взяли серпы. Соколко спросил:

«Ну что, как теперь пойдём? Веди нас, бабуля. Сможешь?»

Бабушка задумчиво стояла, опираясь на свою клюку и подняв незрячее лицо к верхушкам деревьев, и как будто вслушивалась. Цветанка не представляла себе, как она, слепая, отыщет в лесу полянку с яснень-травой. Это и для зрячего человека непростая задача — вспомнить дорожку, по которой ходил много лет назад. Лес меняется, одни деревья умирают, растут новые... Но, как оказалось, бабушке не нужны были глаза.

«Пироги положите где-нибудь под деревом, — велела она. — Это — старичку-лесовичку подношение, чтоб он нас в свои владения пустил и благополучно выпустил».

Пироги нашлись у мальчишек: вечно голодные, те натолкали их себе за пазуху про запас, чтоб идти по лесу да пожёвывать. Они расстроились было, подумав, что лесовичку придётся отдать всё, но бабушка успокоила:

«Много не надо. В знак уважения и одного-двух пирожков довольно».

Мальчишки тут же повеселели, и Цветанка едва не рассмеялась, наблюдая со стороны за живым изменением выражений на их мордашках. Пирожки были оставлены на замшелом пеньке, а бабушка зашептала:

«Лес-батюшка, откройся, тропинки свои покажи... Яснень-траву найти помоги».

Шёпот растаял в вечернем шелесте, переплетённом с густо-рыжими закатными лучами солнца. Лес задышал, ожил, словно разбуженный великан, наполнил ветром грудь, закачал многочисленными руками-ветками и стряхнул с них стайку листьев, которая запорхала вокруг бабушки зелёными бабочками. Совсем рядом раздался отчётливый птичий щебет — говорливый, сложно сплетённый, как звонкое летнее кружево. Бабушка насторожилась с морщинистой полуулыбкой на лице, подняла палец.

«Слышите? Вот и наш провожатый!»

Щебет раздался вновь, и все одновременно устремили взгляды в его сторону. Цветанка разглядела на низко свесившейся ветке рябины серую пташку, с виду совсем невзрачную, не больше воробья, в черной «шапочке». То была лесная славка-черноголовка.

«Славка-славушка, покажи нам дорогу», — обратилась к птичке бабушка. Видно, она узнала её по песне.

Птичка чирикнула и перепорхнула на соседнее дерево, кося на людей глазом-бусинкой и вертя головкой.

«За славкой ступайте, — прошептала бабушка. — Она нас к яснень-траве отведёт».

Затаив дыхание и стараясь двигаться плавно и мягко, чтоб не испугать птичку, все направились за нею.

«Кудесница ты, бабуся», — с улыбкой шепнул Соколко, неслышно ступая по траве.

Долго ли, коротко ли шли они — а солнце между тем уж совсем село, темнеть стало в лесу. Бабушка снова пошептала, взмахнула рукой — и из-за деревьев к путникам начали слетаться светящиеся жучки. Их собралось так много, что и никакого огня не требовалось. Цветанка прекрасно видела лица ребят, улыбку Соколко под лихо подкрученными усами и каждую складку бабушкиной одежды. Трое мужиков вели под уздцы отпряжённых коней, взятых на случай, если травы окажется много.

«Под ноги глянь», — шепнул вдруг Первуша.

Цветанка глянула... Оказалось, что шли они по колено в серебристо мерцающей траве с зеленовато-серыми узкими листочками и знакомыми жёлтыми цветами, похожими на очень мелкие одуванчики. Стебли и листья густо переливались колдовскими искорками, будто схваченные инеем, а в нос Цветанке лился запах, который она не спутала бы ни с каким другим — запах горького мёда.

«Бабуся! — взволнованно воскликнула она. — Яснень-трава!»

Бабушка улыбалась.

«Есть, значит, травушка... Сколько её?»

Цветанка огляделась со сладостным замиранием души: чудо-трава росла всюду, куда только достигал взгляд. Много было её под деревьями, а впереди раскинулась обширная поляна, озарённая светом взошедшей луны. Она вся сплошь инеевато мерцала, а бледно-жёлтые цветки, по-видимому, ночные, лениво кивали головками в едва ощутимых струях сонного воздуха.

«Охо-хо, охохонюшки, — подивился Первушин отец, сдвинув шапку и почесав в затылке. — Да тут косить — не перекосить, жать — не пережать! Как же мы всё это до телег-то дотащим? Топать-то всё ж таки далеконько...»

«Разберёмся, — сказал Соколко, решительно вешая кафтан на куст и засучивая рукава рубашки. — А ну, ребята, дружно взялись за косы! Мелюзга, — обратился он к Цветанке и мальчишкам, — и вы не отставайте, серпами орудуйте!»

И началась работа... «Вжик, вжик!» — свистели косы, и мерцающая трава ложилась с каждым взмахом. Мужчины косили на поляне, а Цветанка с Олешко, Прядуном и Первушей управлялась под деревьями, где с косой не очень размахнёшься, а серп — самое то. Разогнув ноющую поясницу для краткого отдыха, Цветанка поискала глазами бабушку... И что же? Окружённая свитой светящихся жучков, возле тёмных лап раскидистой ели стояла стройная, молодая и светлоликая кудесница — в травянисто-зелёном плаще с наголовьем, в серёжках из ольховых шишечек и с толстой косой цвета тёмного золота, перевитой ромашками и васильками. Глаза её, прозрачные, как роса, лунно мерцали мудрой улыбкой, а в изящной и по-девичьи нежной ладони желтела горстка пшена. Славка-проводница клевала угощение, сидя на большом пальце прекрасной девы.

Что это было? Может, Цветанка надышалась густым, горьковато-медовым дурманом чудо-травы, от которой на ладонях оставалось переливчато-зимнее мерцание? Протерев кулаками глаза, она усиленно поморгала, и наваждение исчезло: вместо лесной кудесницы славку кормила бабушка. Цветанка охотно поверила бы в то, что ей всё померещилось, если бы не глаза бабули, которые несколько мгновений оставались такими же прозрачно-росистыми и лунно-мудрыми, как у той девы. Впрочем, скоро и это исчезло.

«Бабуля! — кинулась к ней потрясённая этой таинственной сказкой Цветанка. — Ба...»

Вспугнутая птичка вспорхнула на ветку, а бабушка отвесила Цветанке сердитый шлепок.

«Вот голова дубовая! Зачем так шуметь-то? Славушку мне напугала...»

«Бабусь, я...» — заморгала Цветанка растерянно.

«Чего — ты? — проворчала та. — Иди давай, травку собирай. Время не терпит!»

Ещё долго перед глазами Цветанки стояла лесная колдунья... Решив обязательно расспросить бабушку позже, воровка снова принялась за дело — забирала яснень-траву в пучок и подсекала серпом у корня. Её ладони, густо покрытые липковатым соком растения, диковинно переливались искорками.

Скошенную траву стянули верёвками в большие, увесистые вязанки. Каждый мужчина взвалил на плечи по одной, на коней навьючили по три — столько уместилось на их спинах, но всё равно добрая половина всех вязанок ещё осталась. Как быть? Возвращаться за ними — долго, а за один раз всё унести не получалось.

«Надо было всех коней взять, — посетовал Соколко. — Но кто ж знал, что травы будет такая прорва? Эге-ге... Придётся-таки возвращаться».

Цветанка и мальчишки тоже не шли порожняком: соорудив из длинных веток что-то вроде носилок, Олешко с Первушей тащили вдвоём одну вязанку, а Цветанка с Прядуном волокли две. Одна бабушка ничего не несла, но ей доверили вести коней. Мужики сомневались сперва: справится ли старая женщина? Но бабуля погладила животных, пошептала что-то, угостила хлебом с солью из потёртой котомки — и те стали шёлковыми. Их даже погонять и направлять не требовалось — сами шагали за Чернавой.

Так вышло, что на обратном пути им случилось проходить мимо того самого пня, на котором они оставили подарок лесовику. Соколко негромко рассмеялся:

«Гляди-ка... А пирожков-то — тю-тю! Выходит, принял наш дар лесовичок!»

Лес сонно прошелестел что-то, а у Цветанки пробежал по лопаткам холодок. Пенёк был пуст.

Когда траву сгрузили на телеги, Соколко предложил немного передохнуть и утолить жажду. Тяжело опустившись на землю и привалившись спиной к колесу, бабушка устало проговорила:

«Притомилась я, касатики мои... Старость — не в радость, плохой из меня ходок нынче... Скрипят мои косточки, ноги не шевелятся. За остальной травкой ступайте-ка вы сами, а я туточки вас подожду. Пташка-славка вам тропку укажет, не заплутаете».

Так и пришлось сделать. Бабушка протянула Соколко руку, на которой сидела славка, и тот с величайшей осторожностью принял у неё птичку. Славка перепорхнула ему на палец, а с пальца — на ветку, когда они двинулись в обратный путь за остатками травы.

Восточный край неба пожелтел в предчувствии зари, когда они вернулись к телегам снова. Бабушка похрапывала на вязанках яснень-травы, и её не стали будить. Отпустив птичку, Соколко низко поклонился:

«Благодарим тебя, пташка-славка, за помощь... И тебе, лес-батюшка, благодарность великая!»

Все пять телег были полны — вот как много яснень-травы уберёг лес от княжеских слуг, повсеместно истреблявших её. Вдыхая запах горького мёда, Цветанка измученно покачивалась на вязанках, а Соколко сидел рядом со Стояном, правившим лошадьми. Мальчишки снова дремали, а Цветанке не спалось — от счастья, что столько чудо-травы им удалось добыть.

А Соколко с отцом Первуши, думая, что все ребята уснули, шёпотом переговаривались.

«Как этого пострелёнка звать?» — спросил торговый гость.

«Которого?» — уточнил Стоян.

«Да вот этого, синеглазого...»

«Зайцем кличут... Он бабки Чернавы внук и ученик, ведьмачок юный. Может то парнем, то девкой становиться, ежели вздумает. А что?»

«Да так... Напоминает он мне кое-кого». — Из груди Соколко вырвался печальный вздох.

«Ежели груз тайный тебя гнетёт — поделись, облегчи сердце, — сочувственно предложил Стоян. — Клятвенно заверяю, что ни одна душа от меня ничего не узнает!.. В могилу с собою унесу».

Цветанка застыла, вжавшись животом и щекой в благоухающую вязанку травы. В рассветной тишине поскрипывали колёса, и сердце воровки сжалось от грусти: что за горе-кручину носит в себе этот удалой молодец, смелый и добрый, к чужой беде отзывчивый и богатством не испорченный?

«Давно это было, — промолвил Соколко тихо. — Приезжал я в ваш город по торговым делам, да случилось мне встретить молодку одну — красавицу, каких поискать... Приглянулась она мне так, что хоть завтра жениться был готов без раздумий. Пошёл я свататься, у родителей руки её просить, а мне — от ворот поворот: просватана уж! А по её глазам всё видно: без любви её замуж отдают, по расчёту. У меня аж в голове помутилось, мысли лихие закрутились... Выкрасть её надумал — так она мне в сердце запала. Да и она мне знаки подавала, что по нраву я ей пришёлся. Но родителей своих ослушаться она не смела и меня отвергла. Ну, я неволить её не стал, уехал... Через какое-то время опять выпало мне сюда приехать. И что ты будешь делать! Снова свела нас с нею судьба... Замужем была зазноба моя, но никак дитя зачать не могла: муж староват оказался. Хоть и мог ещё кое-что, да плодов те дела уж не приносили. Не простой человек, знатный, в этом городе известный... Имя называть не стану, не обессудь. Позвал он меня к себе на обед — желал послушать новостей из чужих краёв, дальних стран... Ну, как водится, за столом он меня со своей супругой познакомил — а того не знает, что мы с нею уж знакомы давно. Сидит моя зазнобушка ненаглядная ни жива ни мертва, но в руки себя взяла и виду не подала, что видит меня не в первый раз. Заночевал я в доме того человека, а за полночь слышу: тук-тук... Отворил я дверь, а на пороге — супруга хозяина. Палец — к губам: тише, мол. Да так на шее моей и повисла. Не удержался я... Познал её. А следующий день — уезжать мне. Пока хозяин по делам в город отлучался, я с зазнобой моей в укромном уголке переговорил, второй раз её позвал убежать со мной... И второй раз она мне отказала. Тогда родителям была покорна, теперь в мужнином доме подневольной пташкой жила, но упорхнуть со мной не решилась. «Вкусила я с тобою счастье, — говорит она мне, — хоть и короткое, да видно, столько мне судьбой отмерено, с тем и смирюсь. Езжай, а я вовек тебя помнить буду. Так я решила, не обессудь». Решила она всё... А мне-то каково? Осерчал, уехал, дал зарок больше сюда не возвращаться — ни себе, ни ей сердце не бередить».

Соколко умолк на некоторое время: видно, всколыхнувшиеся воспоминания пробудили боль в старых сердечных шрамах. Слушавший его Стоян сперва не перебивал — ждал, когда тот продолжит, но молчание что-то затянулось.

«Мда, — вымолвил тогда отец Первуши, перекладывая вожжи в одну руку, а освободившейся почёсывая затылок. — Угораздило же тебя, друг, с замужнею бабой связаться... Ничего хорошего в том нет, морока одна...»

Соколко встряхнул русыми кудрями, вскинул лицо к светлеющему небу.

«Эхма, да какая ж она баба? Осьмнадцать годков ей только и было, когда уехал я, думая, что в последний раз мы с ней виделись. Тоненькая, как берёзка, а глазищи синие, будто плошки с водой, бирюзой толчёной посыпанные... Но я не до конца ещё рассказал. Слушай дальше. Зарёкся я сюда возвращаться, да только на два года меня хватило. Веришь ли — сердце не на месте, ноет и ноет... Не стерпел, приехал. Окольными путями разузнал, что нет уж в живых моей ненаглядной. Не ошиблось сердце — как чувствовало, что беда стряслась... — Соколко опять вздохнул, помолчал. — А случилось вот что. Ровно через девять месяцев после моего отъезда родила она дитя. Муж сперва думал — чудо свершилось, на старости лет мужская плодовитость к нему вернулась... А потом нашептал ему кто-то — уж не знаю, кто — что зря он обрадовался: не бывать плоду от засохшего дерева. Ну, он сор из избы сразу выносить не стал, да принялся по-тихому свою жену мучить и изводить. Терпела она, терпела, да однажды и решила вместе с дитём сбежать куда глаза глядят. Не кончилось это добром... Нашли потом в реке два тела... молодой бабёнки и ребёночка. — Голос Соколко задрожал, но тот овладел собой и закончил: — Ну, муж вроде как опознал свою супругу. Схоронили их... Вот так и вышло, что в третий мой приезд сюда мне только на могилку моей лады и моей доченьки удалось поглядеть, живыми их не застал. О том, что случилось, мне её служанка поведала: от чужих-то людей всё скрывали, понятное дело... Об одном только жалею, что силой её тогда не увёз, не выкрал».

Заря сочувственно слушала, разгораясь всё румянее, воздух стал зябким, пала роса — прозрачные капельки собрались на жёлтых цветках и серебристых листьях, уже потерявших своё мерцание.

«Нда, братец, — промолвил Стоян. — Кажись, знаю я, о ком ты говоришь... Кто этот самый муж. Вон оно, значит, как на самом-то деле было... А говорили — купаться пошла да утопла ненароком вместе с дочкой. Скверный он человек, муж её... А тебе да зазнобе твоей я не судья. Болтать тоже не стану, не беспокойся: сплетни — бабье дело. Ты как сейчас — женат аль холост?»

«Холостой я», — чуть слышно ответил Соколко.

«А чего так? Парень ты видный — собой хорош, богат... Любая за тебя с радостью пойдёт!»

«Мне любая не нужна, брат. Эх...»

«Зря ты так... Утешиться б пора».

«Знаю. Не выходит пока».

«Чего в этот раз сюда прибыл? Мести муженька не боишься?»

«Через столько лет? Да брось... У него только и забот, как бы свои сундуки золотом потуже набить, а злобу свою он уж давно выместил — на них, беззащитных...»

В город они прибыли к заходу солнца. Траву сушить не стали: сырая больше дымит, да и силы в свежей больше. Сгребали огромные кучи прелой прошлогодней листвы, косили прочую траву, собирали гнильё, сырой мох, навоз, ботву с огородов и перекладывали всё это небольшими слоями яснень-травы. Кучи размещали полукругом вдоль окраины города — с противоположной стороны от Озёрного Капища. Работа затянулась бы на всю ночь, но на помощь пришли несколько дюжин одумавшихся горожан, и дело пошло быстрее. Островид, как говорили, заперся в своих хоромах, а всю дружину сосредоточил вокруг себя, будто боялся смуты — этим и объяснялось отсутствие охраны на выездах из города. А может, он так пытался отгородиться от смерти, которой дышала каждая улица? Как бы то ни было, это оказалось весьма кстати: никто не помешал добытчикам яснень-травы ни покинуть город, ни возвести дымовые кучи.

«А ежели ветер не в ту сторону подует, как быть?» — беспокоились люди.

С ветром бабушка Чернава договорилась. Цветанкиным ножом она сделала себе надрезы на обеих руках и обратилась к Ветрострую. Кучи подожгли, и на город медленно поползла пелена дыма, перемешиваясь с ночным мраком. Бабушка стояла во весь рост в одной из опустевших телег, роняя капли крови с раскинутых в стороны рук, а ветер колыхал тёмные складки её одежды. Беспокоясь за неё, Цветанка и ребята не отходили от телеги, чтоб подхватить, если бабушка вдруг начнёт падать.

«Батюшка Ветроструй... Батюшка Ветроструй...» — шелестел её еле слышный, измученный шёпот.

Ветер усилился и дул в нужном направлении. Дым стлался густыми клубами, струи от отдельных куч сливались в сплошной полог, который накрывал собой город.

Зашатавшуюся бабушку подхватил на руки Соколко. Её уложили на сено, а Цветанка, оторвав от подола рубашки несколько полосок, перевязала порезы на её руках.

«Бабусь... Бабусь», — со слезами бормотала она, гладя морщинистое бабушкино лицо.

«Ничего, — чуть слышно шепнула та, устало улыбаясь. — Мы всё сделали как надо... К утру город будет чист от хмари... Она, знамо дело, вернётся потом, да только травушка болезнь проклятую к тому времени прогонит».

Если бы не ночной мрак, многие люди увидели бы странное наваждение — тёмную завесу вокруг себя, похожую на угольно-чёрный туман, который тает и рассеивается. С той ночи больше никого в городе не отнесли на погребальный костёр. Дым ушёл, но в очистившемся воздухе остался тонкий призрак горьковато-медового духа, который чувствовался ещё весь остаток лета.

______________

18 шесток — небольшая площадка, полочка перед устьем печи

3. Истинное лицо

Мор прекратился, жизнь понемногу начала входить в прежнее русло. Ожил рынок, с улиц убрали страшные остатки костров. Островид приказал отстроить сгоревшее капище, и вскоре там воздвигли нового идола и частокол. Не обошлось без происшествий: двухсаженный истукан, высеченный из цельного букового ствола, упал, уже при своей установке взяв жертву. Один рабочий погиб, двоих покалечило. «Гнев Маруши!» — опять вздыхали люди, но прекращение повальной болезни поколебало веру многих в этот самый «гнев». Восстановить-то капище восстановили, вот только творить на нём обряды и быть посредником между народом и богиней стало некому: всех волхвов убил Марушин пёс. Старики, качая седыми головами, видели в этом дурной знак:

«Коли пёс волхвов растерзал — видать, Маруша от нас совсем отвернулась. Жди беды...»

Как быть? Посаднику, конечно же, во всех подробностях доложили о том, как бабушка Чернава с несколькими добровольцами остановила моровое поветрие, окурив город дымом яснень-травы; также очевидцев несостоявшегося жертвоприношения очень впечатлило чудесное тушение пожара на островке, когда бабушка одним своим шёпотом подняла на дыбы зловеще-тёмную озёрную воду. Оставив обычное высокомерие, Островид самолично явился в бедную лачугу Чернавы, чтобы засвидетельствовать своё почтение столь могущественной колдунье и, как оказалось, бывшей служительнице Маруши.

Жители улочки высыпали из домов, привлечённые небывалым зрелищем: сам городской глава, разодетый и важный, с помощью своего стремянного [19] неторопливо и тяжеловато слез с коня, оправил длинные фальшивые рукава опашня и постучался в домик Чернавы. На отворившую дверь Цветанку он даже не поглядел — перешагнув порог, остановился перед печкой, кряжисто-прямоугольный, седобородый и краснолицый, со старческой сеточкой сосудов на щеках. Впрочем, несмотря на пожилой возраст, был он ещё вполне крепок и полнокровен, как старый дуб, и поездкам в колымаге предпочитал седло.

«Здрава будь, бабушка. Поговорить мне с тобою надобно», — без длинных предисловий сказал он властным тоном человека, привыкшего к всеобщему повиновению.

Бабушка Чернава с кряхтением заворочалась, слезла с печки. Слепая, а по голосу узнала, что за гость пожаловал.

«И ты будь здрав, Островид Жирославич, — промолвила она. — Изволь чарку испить сперва, не побрезгуй угощением».

По её знаку Цветанка почтительно поднесла посаднику чарку мятно-вишнёвого мёда, а про себя подумала: «Чтоб ты подавился, боров». Перед ней был Бажен в старости — поседевший, раздавшийся вширь, с алчным отблеском золота в глазах. Легко верилось в то, что он действительно за взятку избавлял дочерей зажиточных людей от смертельного жребия жертв Маруши. Чаркой он не побрезговал, осушил одним глотком, сел на предложенное ему место во главе стола.

«Благодарствую, — крякнул он, утирая усы. — Человек я занятой, времени у меня мало, поэтому сразу к делу. Правду ли говорят, что волхвовала ты и Маруше служила в своё время?»

Бабушкин незрячий взор затянулся ледком боли.

«Правда, господин. Только давно это было, — ответила она сухо. — И возвращаться я к этому не хочу».

«Это плохо, бабусь, это скверно, что не хочешь, — поцокал языком Островид, качая головой. — Ведь самая настоящая надобность у нас сейчас в волхвах-то! Ни одного не осталось, всех Марушин пёс задрал. Некому, кроме тебя, их заменить. Можно бы, конечно, у соседей поискать или к князю обратиться, чтоб одного из своих послал, да вот только не хотелось бы мне огласки того, что тут у нас случилось. Коль узнает владыка воронецких земель, что запретную траву ты применила, то не сносить тебе твоей старой головы, бабушка. Да и меня за то, что я это допустил, княжеской шубой не пожалуют. Я-то, может быть, тебе это с рук и спустил бы — хотя бы за то, что и вправду хворь удалось остановить, да владыке как объяснишь? Он, пожалуй, и слушать не станет. Вот потому-то нам лучше бы где-то у себя волхва найти на замену, ни к кому не обращаясь... А то не ровен час, выйдет всё наружу, дознаются про болезнь и яснень-траву — худо нам будет».

«А ты так ничего и не понял, батюшка Островид Жирославич? — вздохнула бабушка с печалью в невидящих глазах. — Яснень-трава тебе глаза не открыла на Марушу? Не поклоняться ей надо, а бежать от неё. Я это ещё сорок лет назад увидела и ни за какие коврижки не вернусь к тому, от чего ушла. Не проси меня. Хочешь — казни, воля твоя. Я уж на свете нажилась, смерть мне не страшна».

Блестящая плёнка бешенства затянула глаза Островида. Он замахнулся было для удара по столу, но сдержался, а его губы посерели и поджались.

«Куда бежать? Ты в своём уме, старуха? — придушенным голосом прохрипел он. — Куда от этого убежишь, коль князьями нашими испокон века нам велено Марушу чтить? Отступнику — смерть!»

«Ты видел хмарь? — спросила вдруг бабушка тихо. — Разве тебя в холод не кинуло оттого, что ты этим дышишь? И что после смерти душа твоя станет частью этой тьмы?»

«Видел, — глухо ответил посадник. — Только мне от этого не легче. — Глаза Островида потускнели, он устало отвёл взгляд, ловя в зрачки отражение мутного окошка, в которое пробивался солнечный свет. — Стар я стал для бунтарства, бабка. Некуда бежать. Пусть всё остаётся как есть. Предки наши так жили — не тужили, и мы, небось, проживём».

«Что ж, это твой выбор, — с горечью вымолвила бабушка. — Ничем тебе помочь не могу, к Маруше не вернусь. Ищи другого волхва. Выкрутишься, коли захочешь, и правду наружу не выпустишь — хитрости у тебя достанет, не так уж это и трудно. А на меня не рассчитывай. Это моё последнее слово».

Островид больше ничего не сказал, только мазнул злым блеском взгляда по бабушке, зацепив и Цветанку. Угрожать и давить не стал: слишком мало твёрдости проступало в очертаниях его побледневших губ под седыми усами. Видно, он цеплялся за расползающиеся клочья привычной картины мира, пытаясь восстановить всё как было, но его бегающие глаза отражали только растерянность и тоску. Так он и ушёл, даже не поблагодарив бабушку за спасение города от вымирания.

Как бы Цветанка хотела побежать к Соколко и рассказать обо всём! Увы, его уже не было в городе, а в сердце осталась только тихая и прохладная, как туманная осенняя заря, грусть. Словно кто-то родной уехал. От Ивы даже могилки не осталось, только прозрачный румянощёкий образ где-то на границе неба и земли, но предаваться тоске было некогда. Недосчитавшись многих своих ребят, жизни которых унесла болезнь, Цветанка приняла под своё крыло новоиспечённых сирот, потерявших родителей этим летом, а поэтому забот у неё не уменьшалось, а только прибавлялось. Всех накормить, утешить, утереть слёзы и сопли, приютить на ночь, развеселить утром — эта каждодневная круговерть не давала Цветанке времени расслабиться, пожалеть себя и приуныть. Стало не до детских проделок вроде воровства яблок с приятелями, да и у мальчишек началась взрослая жизнь... Первуша помогал своему отцу-ложкарю в ремесле, Тюря работал со своим родителем по плотницкому делу, а Ратайка Бздун, не имея особой склонности к ручному труду, подался в уличные разносчики пирожков: мать пекла, а он продавал. Цветанка тоже «работала». Каждый занимался тем, чем мог.

Время листало берестяные страницы, вырезая на них буквы-дни. Зимой у Цветанки с бабушкой возникли трудности с дровами, хотя, казалось бы — лес рядом, руби сколько влезет. Ан нет. Островид и тут затягивал на шее народа удавку своей алчности, объявив заготовку дерева своим и только своим делом, так как и лесные угодья вокруг города принадлежали ему. Все обязаны были либо покупать дрова у него, либо платить за разрешение на самостоятельную заготовку. И то, и другое выходило дорого — из года в год. Не только валить живой и сухостойный лес, но и даже собирать хворост и бурелом запрещалось, не оплатив годовое разрешение. Ослушавшихся карали денежно и телесно. А зимой городской хозяин ещё и взвинчивал цены, поэтому бедный люд вынужден был из бережливости топить печь и готовить пищу через день — особенно те, кто по каким-то причинам не запасся дровами с лета.

Орава беспризорников влетала Цветанке, что называется, в копеечку. Чтоб закоченевшие на морозе ребята в любое время могли согреться, приходилось постоянно поддерживать в доме тепло, и дров уходила уйма. В ту зиму «доход» Цветанки от воровского промысла сильно снизился: то ли всё ещё аукались последствия мора, то ли удача отвернулась, то ли народ стал осторожнее — как бы то ни было, пришлось если уж не совсем положить зубы на полку, то затянуть пояса — самое меньшее. Запас дров неумолимо иссякал, как ни пытались они его растянуть, и каждое полено отправлялось Цветанкой в печь с чувством тягучей тоски. Среди бересты, предназначенной на растопку, ей вдруг попалось письмо Нежаны... Сердце ахнуло, закапало жгучей смолой: как мог здесь оказаться драгоценный кусочек берёзовой коры с письменами, начертанными незабвенной рукой? Цветанка всегда хранила его у себя под подушкой. Может, кто-то из ребят нашёл его и, не разобравшись, взял да и швырнул в общую кучу? Первым порывом Цветанки было спрятать письмо на место: как можно перечеркнуть томную глубину вишнёво-карих глаз? Дрожащая рука колебалась, сжимая хрупкий свиток. Представив себе, как этот боров Бажен наваливается на Нежану своим брюхом, Цветанка содрогнулась, непроизвольно стиснув берёсту... Крак! Высохшая кора треснула, и грамота распалась на три части. «Её ещё можно сохранить!» — кричало сердце, но Цветанка печально покачала головой. К чему уж теперь? Берёста полетела в топку, а воровка смотрела, как та мучительно корчится и сворачивается в огне. Пламени было всё равно, что пожирать, и оно уничтожало буквы, которые когда-то вырезала Нежана под вишнёвым шатром, ласкаемая солнечными зайчиками. Горело то лето, те слова, те поцелуи. Горело с болью, с треском и лёгким дымом горечи...

Вытерев согревшиеся в тёплой влаге глаза, Цветанка решительно встала, надела полушубок, туго подпоясалась и вышла из дома. Снежинки летели в лицо, щекотали, повисали на ресницах, и она глубже надвинула на лоб шапку, бросая вызов хмурым тучам. Нелёгок был её путь, а цель унизительна. Гордость жгла в груди, роптала до последнего: «Ты выкрутишься сама! Добудешь денег и накормишь ребят!» Но чёрной полосе в жизни, казалось, не было видно конца. Цветанка понимала: нет, не выкрутиться ей. Ещё несколько дней — и дрова кончатся. Дети замёрзнут.

Гончарная мастерская встретила её гулкой пустотой. Основная работа приходилась на тёплое время года, ведь глину в мороз не очень-то добудешь. Запасы с осени, видно, кончились, и глухонемой мастер Ваба валялся дома на печи, проедая свою летнюю выручку. Увешанная коврами комната оказалась запертой, и Цветанка побежала под снегопадом в корчму, надеясь найти Ярилко или Жигу там.

И не ошиблась. В тошнотворном и тёплом зловонии она протолкнулась к знакомому столу и встретилась с мутновато-угрюмым взглядом атамана. И он, и казначей Жига пережили мор, и Цветанке думалось: почему смерть щадит всякую шельму, а невинных забирает? Почему Ива, а не Ярилко?

Жига налил ей кружку хмельного, а Ярилко спросил:

«Чего тебе, малец?»

Это прозвучало не очень-то приветливо: выпив, Ярилко часто бывал не в духе — чаще, чем по трезвости. И зачем пил, спрашивается, если веселья не прибавлялось? Цветанка ради соблюдения приличий присела к столу и отхлебнула отдававшую кислой квасиной бурду из предложенной ей кружки.

«Ссуда мне надобна, — сразу перешла она к делу. — Не везёт мне что-то, удача отвернулась. Даже дров купить не на что».

«А я тут при чём?» — хмыкнул Ярилко, отрывая зубами мясо с блестящей от жира косточки.

«Как — при чём? — опешила Цветанка. — Знамо дело: как член братства имею право просить о поддержке. Тугие времена настали».

«Они у всех сейчас тугие, — с набитым ртом ответил Ярилко. И, бросив через стол несколько серебряников, добавил: — Вот, купи себе вязанку дров».

Монеты покатились по столешнице: какие-то наткнулись на препятствия в виде посуды, какие-то упали на поганый пол, а Цветанка поднялась, готовая швырнуть эту нищенскую подачку в лицо воровского атамана.

«Издеваешься?» — процедила она.

«Уж сколько могу, не обессудь, — поблёскивая холодной усмешкой в глазах, ответил Ярилко. — Времена трудные настали не только у тебя».

«Ну, ты и скотина, — плюнула Цветанка и, не желая здесь оставаться, устремилась к выходу. На ходу обернувшись, бросила: — Гляди, аукнется тебе!»

Зимний ветер остужал её разгоревшиеся от злости щёки, хлестал снегом, отрезвляя. Деньги в котле всегда были, их не могло там не быть! Просто Ярилко — жила и жмот, чья сытая рожа выдавала лжеца с головой: никаких «тяжёлых времён» он сейчас не испытывал. Ненависть горела багровой раной, взывая: отплатить, наказать гада немедля! Но как? Не видя возможности проучить атамана, Цветанка задыхалась.

«Эй! — окликнули её. — Обожди-ка».

Её догонял Жига — в тулупе нараспашку, между полами которого виднелась засаленная на животе рубаха.

«Не серчай, братец, — поравнявшись с Цветанкой, ласково и чуть заискивающе сказал он. — Не в духе атаман, с кем не бывает спьяну? Проспится — усовестится, пожалеет, что тебя обидел. Вот, возьми, тут тебе и на дрова, и на выпивку, и на яство...»

В ладонь воровки, звякнув, упал кошелёк, приятно оттянув её вниз тяжестью денег. Тяжесть эта обещала благополучие и сытость на весь остаток зимы, не меньше.

«Ссуда вечная — можешь не возвращать, — хитровато-благодушно сощурился Жига. — Считай — от меня дар».

С чего бы это такая щедрость? Настороженный зверёк внутри у Цветанки повёл ухом, а серый свет зимнего дня сочился сквозь бахрому снежинок на ресницах. Однако тяжесть кошелька быстро окутала сердце теплом и обезболила тревогу о будущем, и домой Цветанка шла изрядно повеселевшая. Гордость? О какой гордости могла идти речь, когда дома её ждали полторы дюжины голодных ртов? Едва зайдя во двор, Цветанка тут же попала под обстрел: один снежок ударил её в плечо, другой чуть не сбил шапку с головы, а от третьего она с пробудившимся проворством увернулась. Юркнув в дом, она стащила шапку и встряхнула отросшими до плеч волосами. Жизнерадостность ребят не давала унывать и ей. И что же с того, что утром они не завтракали? Вывалявшись в снегу с головы до ног и позабыв о голоде, они вдохновенно вели «битву», пламенно-румяные и весёлые, и мертвящий мороз отступал под жарким напором их игры. Они строили из снега целые крепости, которые брали приступом, разрушали до основания и возводили вновь. Где уж тут найдётся место горю! А за столом тем временем сидела хозяйственная Берёзка, кропотливо перебирая пшено для каши. Тонким пальчиком она прижимала негодное зёрнышко и выводила из кучки, так что со стороны казалось, будто она играет сама с собой в какую-то странную игру.

«Мало уж крупы осталось, — вздохнув, поделилась она своей тревогой с Цветанкой. — Ещё на одно варево — и всё, нечего будет кушать. И мышей в чулане развелось — страсть! Надо бы кота где-то добыть, а то сожрут они все наши припасы...»

Цветанка ласково подёргала её за тонкую мышасто-русую косичку.

«Ты моя умница, помощница... Всё верно говоришь. Кота я попробую достать».

Она помогла Берёзке поставить в печку огромный тяжёлый горшок, а та вдруг зарделась ярче предгрозовой зари и потупила глазки. Цветанка обеспокоилась: ещё не хватало ей тут влюблённых малолеток... Нет, серьёзно! Окаменевшая трещина на сердце была слишком хрупкой, чтобы подвергать её очередным испытаниям любовью. Живое — зарастает, рубцуясь, а вот каменное не заживает, только трескается и крошится, кровоточа изнутри и сочась болью. И Цветанка предпочла присоединиться к ребячьим играм во взятие снежной крепости: это временное возвращение в детство отогревало душу и позволяло ненадолго забыть об окаменевшем участочке сердца, кровоточащем по-взрослому.

Запасы дров и съестного они пополнили в ближайшие дни. Бродя по улицам, Цветанка услышала дикий мяв и ор: три бродячих кошака — рыжий, полосатый и пятнистый — нападали сообща на чёрного. Худющий, с грязной свалявшейся шерстью, он явно был в проигрышном положении, но бодрился: выгибал спину, шипел, скалился — одним словом, всеми силами старался показать, что не лыком шит. Но очень уж жалким, слабым и изголодавшимся он выглядел, чтобы Цветанка поверила в его победу. Несколькими твердокаменными снежками она спугнула злобную троицу нападающих, и те убежали, а чёрный, как будто понимая, что его защищают, остался — только приник животом к земле, сжавшись в комок.

«Ну что, бедолага? — спросила Цветанка, садясь около него на корточки. — Чем это ты им не угодил?»

Кот, устало щурясь, подрагивал. Шерсть у него была угольно-чёрной, без всякого коричневого отлива, а глаза — словно блюдца с мёдом.

«Красавец», — сказала Цветанка, протягивая руку: даст себя погладить или нет?

Кот не сбежал, но напрягся и зашипел.

«Тихо, тихо, зверюга, — засмеялась воровка, убрав руку. — Не обижу я тебя, неужели не понятно? Понимаю, не доверяешь... Хочешь домой? Молочка тебе нальём, а мышей у нас в кладовке — ловить, не переловить. Сыт будешь. Ну, что скажешь?»

Кот, казалось, задумался. В руки он не давался, но и не убегал, будто сам ещё не решил, как поступить. Цветанка отошла на несколько шагов и оглянулась. Черный зверёк глядел ей вслед с беспокойством, в его медово-жёлтых глазах словно застыл вопрос: «Ты куда?» Присев на корточки, Цветанка попробовала подозвать его, но кошачья нерешительность затянулась. Вспомнив об ожерелье, воровка подумала: «А не может ли оно и тут помочь?» Когда янтарные бусины налились теплом под пальцами, Цветанка мысленно позвала животное: «Иди... Иди сюда...»

Это было похоже на дыхание лета среди зимы. Солнечный шёпот, радужные стрелы на ресницах, пляска пушинок в закатном мареве... Где-то далеко, в стране вечного золотистого вечера, жила ясноглазая любовь с мягкими руками, нежности которых Цветанке не довелось познать, но её тепло она ощущала всякий раз, когда будила янтарные бусы своими просьбами о помощи. У этой любви не было имени, но было звание — самое прекрасное и светлое. «Мама...» — шевельнулись губы Цветанки.

«Мррр?» — откликнулась Любовь, уставившись на неё медовыми глазами.

С тихим, почти сквозь слёзы, смешком Цветанка зарылась пальцами в чёрный мех. Грязный и худой уличный кот тёрся головой о её руку с ожерельем, тянулся к нему лапкой, стремясь поиграть с «висюлькой». Цветанка осмотрела животное: болячек под шерстью вроде не видно, глаза ясные, не воспалённые, из носа не текло. Такого только почистить да откормить малость — и будет загляденье, а не кот.

«Ну, пойдёшь домой?» — ещё раз спросила воровка, вкладывая в голос весь золотой свет Любви.

«Мрррр», — послышалось в ответ.

Больше кот не шипел и не напрягался — повис тряпкой, когда Цветанка взяла его на руки. Спрятав нового друга за пазуху, в тепло полушубка, она медленно шагала по улице.

«Ух, какие лапы-то у тебя ледяные, Уголёк, — поёжилась она. — Да, будешь у меня Угольком — за черноту свою».

Всю дорогу Уголёк сидел за пазухой тихо и даже задремал, пригревшись на груди у Цветанки, а дома, когда его окружили ребята, занервничал — принялся выть и царапаться. Да и кто бы не занервничал, когда со всех сторон тянутся ладошки — слишком много ладошек?

«А ну, брысь, мелюзга, — цыкнула на ребят Цветанка. — Вы его пугаете. Потом погладите, когда он малость привыкнет, приживётся».

«Кого вы там притащили, негодники?» — проскрипел с печки голос бабушки Чернавы.

«Котишку, бабуля, — ответила Цветанка. — Его на улице другие кошаки обижали. А нам кот ох как нужен: мыши расплодились, обнаглели совсем. Все припасы сожрут, коли с ними не бороться».

«Чего с улицы-то всякую заразу тащить? — разворчалась бабушка, слезая с печки. — У соседей бы котёночка попросили — уж точно чистый был бы. А этот — кто его знает, чем он болеет? Вот подхватите все лишай...»

«Да с виду здоровый он, бабусь, — заверила Цветанка. — Только в грязи весь да тощий. А так — болячек вроде не видать».

«Поднеси-ка мне эту скотинку», — потребовала бабушка.

Не дотрагиваясь до Уголька руками, она принялась обнюхивать его, а тот испуганно таращил круглые жёлтые плошки глаз. Цветанка не удивлялась: бабушка по запаху могла определить, здоровы ли человек или животное, а если больны, то какая у них хворь. Видно, она пришла к благоприятным выводам, потому что всё-таки взяла кота на руки. И едва она дотронулась до Уголька, как вся его напряжённость лопнула, как пузырь. Он успокоился, обмяк, устало сощурив глаза, а бабушка сказала, смягчившись:

«Ладно, пусть живёт. Грязнущий только, шерсть свалялась... Искупать бы надо».

Легко сказать — искупать кота! Пока грелась вода, пока настаивался отвар ядовитых трав против блох и пока ему выстригали колтуны в шерсти, Уголёк, чуя неладное, жалобно мяукал, а когда Цветанка понесла его в корыто, принялся орать голосом человеческого младенца — причём так похоже, что заглянули удивлённые соседи: уж не появилось ли в доме бабушки Чернавы прибавление семейства?

«Какое дитё? Вы каким местом думаете? — рассердилась бабушка. — Ребята кота притащили, отмываем».

Уголёк очень не хотел лезть в воду: выл на разные лады, поджимал лапы, извивался ужом, но стоило Цветанке намотать на руку своё чудесное янтарное ожерелье, как орущий пушистый комок с двумя золотыми монетками глаз утих и распластался в корытце чёрной ветошью. В мокром виде он стал ещё более худым и жалким, а когда его вытирали, слипшаяся влажная шерсть торчала во все стороны, как иголки у ежа. Вывернувшись из полотенца, кот вспрыгнул прямиком на тёплую печку — обсыхать.

«Не держи обиды, что искупали тебя, — усмехнулась Цветанка, осторожно проведя ладонью по прохладной мокрой шёрстке и ощутив под нею хрупкие косточки зверька. — Уж больно грязный ты был».

Первые несколько дней Уголёк отсыпался, привыкая к домашнему теплу, так разительно отличавшемуся от его прежней уличной жизни. Уже не нужно было ни от кого убегать, защищаться, рыскать в поисках еды. Поначалу он пугался, когда ребята всей гурьбой лезли к нему поиграть и погладить, и удирал от них под лавку или на печку, в самый тёмный угол. Особенно норовил потискать чёрного пушистика маленький Драгаш. Дело кончилось рёвом и царапинами от кошачьих когтей.

«Не лезьте к котишке — не видите, что ль, что ему не нравится? — внушала ребятам Цветанка. — Драгаш, а если б тебя вот так душил и тискал в объятиях страшный великан Бука, ты бы не испугался? А вот представь себе, ты Угольку таким чудищем и кажешься».

Понемногу кот привыкал к новому дому. Мышиная возня в кладовке вызвала у него острую озабоченность, и вскоре никем ещё не пуганная братия в серых шубках недосчиталась многих своих соплеменников. Поймав грызуна, Уголёк сначала гордо хвастался им перед Цветанкой, а дождавшись похвалы, пожирал добычу, похрустывая мышиными косточками. Попытки проделать то же самое перед Берёзкой неизменно заканчивались визгом: боявшаяся мышей девочка вскакивала на лавку, а Цветанка посмеивалась.

«Молодец, Уголёк, молодец! — не скупилась она на похвалу. — Знатный мышелов!»

«Чего он мышей нам таскает? — дрожащим голосом пожаловалась Берёзка, не слезая с лавки. — Пусть бы там, в чулане, и жрал их...»

«Это он хочет показать, какой он полезный, — предположила Цветанка. — Боится, видать, что выгоним. Дома-то, знамо дело, лучше — особливо зимой».

Уголёк тем временем облизывал усы и щурил круглые, как две маленькие жёлтые луны, глаза. Светлые бровки Берёзки сдвинулись «домиком»:

«Выгоним? Ни за что! Даже если б он мышей и вовсе не ловил — у кого рука поднимется?.. Он же такой хоро-о-оший!»

Хороший-то хороший, вот только Уголёк не слишком жаловал ласки-нежности — тут же чёрной гибкой молнией увернулся от протянувшейся к нему руки. Впрочем, он только попервоначалу дичился, вздыбливал шерсть, не давался в руки и убегал от непривычки к доброму отношению. Понемногу оттаивая, кот позволял себя гладить сперва исключительно Цветанке с её тёплым, полным материнского света янтарным ожерельем, потом замурчал под ладошкой Берёзки, а перед бабушкой Чернавой просто цепенел, как заколдованный, тараща глаза. От младших ребят он бегал дольше всего — не любил их бесцеремонных и дурацких игр вроде засовывания ему пальца в пасть во время зевоты или привязывания чего-нибудь к его хвосту. Отъелся Уголёк весьма скоро, превратившись из шатающегося на ходу заморыша в роскошного пушистого зверя с лоснящейся шерстью. Излюбленным его местом стала тёплая печка, где он дремал, то свернувшись клубком, то распластавшись во всю длину и свесив с края лапу.

С приходом Уголька к Цветанке вернулось прежнее везение — а может, просто так совпало. Как бы то ни было, вскоре воровка смогла вернуть в котёл деньги, хотя Жига и не настаивал на этом. Но Цветанка не могла поступить иначе: тяготил её этот дар — не дар, долг — не долг... Ярмом на шее он повис и покой нарушал тенью из-за угла, и поэтому, чтобы не оставаться ничем обязанной воровскому сообществу, она бросила на стол перед казначеем туго набитый монетами кошелёк и вышла на улицу свободной и весёлой. На душе стало легко и солнечно.

А между тем по земле кралась кошкой с тёплыми лапами весна. От каждого её мягкого шага оставались проталины в снегу, от света жёлтых глаз ярче разгоралось солнце, и стылые пальцы Марушиного зимнего духа кривились и дрожали, обожжённые всепобеждающим жаром. Нехотя отпускали они промёрзшую землю, соскальзывали с людских душ — слабела Марушина насаждённая власть, хоть и не исчезала совсем. И в Воронецкое княжество забрасывала издалека свои светлые лучи Лалада, а земля жадно ловила отблеск её любви, устав томиться под тёмным куполом зимней ночи. Кое-где люди втайне пекли запрещённые блины: круглые, как солнце, они возвышались на блюдах толстыми стопками, щедро залитые золотистыми струйками растопленного масла. Приглашать на такое кушанье было не принято никого: а вдруг гость окажется доносчиком? Так и праздновали люди уход зимы тайно, в семейном кругу. О том, чтобы прилюдно сжечь большое соломенное чучело, и речи быть не могло, но втихомолку спалить маленькую куклу в собственной печи никто не мешал. Правда, проделывать это решались далеко не все — боялись грядущей мести Маруши за такое непочтение. Вместо радостных проводов уходящую Марушину тень полагалось оплакивать, принося ей прощальные жертвы и пребывая в печали целую седмицу. Новый, выписанный Островидом из столицы волхв исступлённо расшвыривал свежие потроха домашней скотины по толпе, а люди покорно причитали и выли, после чего шли домой, забрызганные кровью и увешанные петлями кишок. Особенно обильно удостаивались сей благодати «счастливчики» из первых рядов. Смывать всё это дело разрешалось только через семь дней, после окончания проводов.

Бабушка Чернава с Цветанкой и Берёзкой были из смелых. Они не пошли на Озёрное Капище, чтобы смотреть на дикий обряд и уносить потроха на ушах, а ранёхонько, ещё до света, поставили опару для пышных, ноздреватых блинов. В льдисто-синей утренней мгле домик наполнился дымкой чада, а вокруг стола и на лавках вдоль стен — в тесноте, да не в обиде — расселись ребята. Их глаза блестели в голодном предвкушении, в то время как бабушка с Берёзкой совершали блинное священнодействие... И отсутствие зрения совсем не мешало старой ведунье — ни разу она не пролила даже каплю теста мимо шипящей и дымящейся сковородки, ни разу не уронила поджаристый тонкий круг, броском переворачивая его на другую сторону. Разрумянившаяся у пышущей жаром печки Берёзка помогала, следя за тем, чтобы сковородка всегда была смазана, а Цветанка ставила её в печь и доставала оттуда. Она же метала готовые блины на блюдо, к которому уже тянулись нетерпеливые руки.

Кусок масла томно подтаивал на высокой стопке блинов, истекая золотистой жижицей. Поставив эту красоту на стол, Цветанка объявила:

«Налетай!»

Блины были расхватаны в считанные мгновения. Те из ребят, кто сидел вдоль стены на лавке, ринулись к столу, но досталось не всем: кто успел, тот хватал сразу несколько штук. Бабушка посмеивалась, тесто шипело, растекаясь по сковородке, а Берёзка, преисполненная важности, держала наготове густо промасленную тряпицу. Новые и новые ноздреватые солнечные круги шлёпались на блюдо — поджаристо-узорчатые в середине, кружевные и ломкие по краям...

Когда ребята наконец набили свои ненасытные животы, на блюде от толстой стопки остался последний блин. Обе бабушкины помощницы одновременно взялись за него и порвали пополам. Берёзка опять подозрительно зарделась: к розовому печному румянцу прибавился оттенок полевого мака.

«Тили-тили-тесто, жених и невеста!» — дурашливо выкрикнул кто-то, заставив Берёзку раскраснеться до кончиков ушей, а Цветанку — подавиться своей половинкой блина. А бабушка то ли не расслышала, то ли, будучи незрячей, не поняла, к кому относилось восклицание.

«Ну вот, ребятки, солнышко мы поприветствовали, — сказала она, отряхивая руки и вытерев их о засаленный, весь в масляных пятнах и муке, передник. — По примете, сколько блинов испечёшь, столько и солнечных дней в грядущем году привлечёшь... На сегодня всё, притомилась я. Ну, ничего — это только первый день, ещё вся седмица впереди. Объедитесь этих блинов так, что до следующей весны на них глядеть не сможете!»

Угольку тоже было предложено угощение — блин со сметаной. Кот сначала слизал розовым шершавым языком сметану, а потом, подумав, расправился и с блином, пропитанным топлёным коровьим маслом.

«Мррау!» — высказал он своё одобрение, облизывая усы.

Пока новый волхв сгущал туман и тьму вокруг капища и, воздевая руки к небу, старался нагнать на солнце тучи, у бабушки Чернавы был готов второй горшок блинного теста. В этот раз она обучала искусству выпечки Берёзку. Волхву удалось испортить погоду: за окном разгулялась метель, мертвенной пеленой накидывая на город память о Марушиной тени, но возле растопленной печки было совсем не страшно. Мрак лип к окну и скрёбся в него снежной крупой, заглядывая в дом, вот только завистливые и злобные вздохи неминуемо уходившей зимы не могли погасить солнечного света, который как будто излучало блюдо с блинами. Золотое масло, поджаристые хрустящие узоры, сытость и уют — всё это казалось Цветанке бабушкиным добрым колдовством, круглобоким и тёплым, как блин.

Всю Масленую седмицу бушевала такая непогода, что и на улицу не выйти. Ветер норовил сдуть с ног, швыряя в лицо пригоршни мокрого снега, небо затянули тёмно-сизые, низкие тучи, за которыми будто прятался грозный лик Маруши.

«Ишь, зима с весной схлестнулись, — молвила бабушка, слушая завывание бури. — Ну ничего, ничего... Не век зиме властвовать, придётся отступить».

В последний день Масленой седмицы (к слову, название это было под запретом, а называть последнюю неделю зимы следовало Скорбной) бабушка велела сделать соломенную куклу. Пока пеклись блины, ребята взялись за дело вместе: кто вязал саму куклу, кто шил для неё из лоскутков платье, кто плёл косу из пакли. Размером кукла вышла с кота. По старому, запрещённому обычаю её полагалось усадить на снег и устроить вокруг пляски и веселье, но так уже давно никто не делал. Нахлобучив шапку поглубже на уши, Цветанка вышла во двор, в слепящую метель, чтобы набрать кадушку снега. Холодная лапа ветра перехватывала горло, и Цветанка повернулась к нему задом, а то дышать стало бы совсем невозможно. Руками в рукавицах она кидала снег в кадушку, пошатываясь среди свистевшей во все трубы бури, как вдруг краем глаза приметила движение. Вскинув взгляд, она застыла: на неё сквозь завесу метели смотрели малахитово-зелёные глаза. Жуткое зрелище — глаза без лица! Как будто это сам дух зимы глядел на Цветанку... Впрочем, недолго: вскоре в снежном вихре прорисовалось и лицо — то самое, которое Цветанка несколько раз видела на поверхности воды. Пепельноволосая девушка, которую показывал ей призрачный волк!

А следом из беснующегося моря метели выскочил и сам её старый призрачный знакомый, чьи глаза так напоминали её собственные. Почти сливаясь со снежной завесой, он прыгнул сзади на зеленоглазую деву, сбил её с ног и дохнул Цветанке в лицо предупреждающей тревогой. А той словно снежным кулаком под дых ударили: Цветанка задохнулась, потерялась в леденящем вихре и свалилась в сугроб, попутно больно стукнувшись ногой о кадушку.

В дом она вернулась ни жива ни мертва — споткнулась на пороге и едва не растянулась на полу. Кадушку со снегом кто-то подхватил.

«Ты чего?»

Давно знакомое, почти родное личико, зеленовато-серые глаза, косичка — крысиный хвостик. Дурнушкой была Берёзка, да и только как младшую сестрёнку могла Цветанка её любить...

«Непогода разбушевалась, — пробормотала воровка. — Из дома не выйти — ветер с ног сдувает».

«Зима уходить не хочет, — проскрипел бабушкин голос. — Да придётся ей, как ни крути. Давайте-ка, ребятушки, весну позовём все вместе...»

Кадушку водрузили на стол, а соломенную куклу усадили на снег. Бабушка велела всем взяться за руки и водить хоровод со словами:

«Лейся, масло, по дороге — убирай, зима, с дороги ноги!»

Зашуршали по полу шаги, загудели разом ребячьи голоса, произнося заговор. Уголёк умывался лапкой — намывал гостей...

«А теперь — в печку её, в самый огонь!» — приказала бабушка.

Ребята не сразу решились уничтожить плод своих стараний: кукла вышла красивая, пышнотелая и нарядная — этакая ядрёная деваха. И всё же Цветанка взяла её и отправила в печь — пламя ярко пыхнуло, громко затрещав.

«Снег из-под куклы не выбрасывайте, пусть растает. Той водой завтра умоемся, — сказала бабушка. — Пепел, что от неё останется, в плошку соберите и мне дайте».

Всё было сделано по её слову. Цветанка выгребла золу приблизительно с того места, где сгорела кукла; несколько соломинок ещё дотлевало на железном совке, от одного дуновения вспыхивая алым пламенем и рассыпаясь серым пеплом.

«Вот, бабуся! — Цветанка протянула миску с горячей золой бабушке. — А для чего это?»

«А для того, золотце моё, чтобы непогоду укротить. Чтоб солнышко проглянуло», — морщинисто улыбнулась та и зашептала что-то над миской.

В распахнутую дверь ворвались белые космы метели, сразу густо осыпав бабушку мелкой порошей, но та, не дрогнув, шагнула за порог. Стоя по щиколотку в снегу, она подняла миску и швырнула пепел в прожорливую пасть ненастья. Заворожённая этим действом, Цветанка ощутила толчки под рёбра со всех сторон: это ребята сгрудились у двери. Едва она собралась турнуть их в дом, чтоб не простыли на ветру, как произошло чудо: непогода, сперва взвившись на дыбы норовистым конём, вскоре прижалась пузом к земле, как испуганный пёс. От непроглядного бурана осталась змеистая молочно-белая позёмка, а сквозь тонкую дымку облаков багровело солнечное пятно. Принимая этот простуженный свет ещё по-зимнему холодного утра в незрячие глаза, бабушка устало улыбалась...

«Ну вот, так-то оно лучше, — промолвила она, возвращаясь в дом. — Пусть и старается кто-то изо всех сил продлить Марушино зимнее господство хоть на денёк, а всё ж не вечно ей над землёй властвовать... А ну-ка, ребятки, налегай на блины! Блин — солнышко красное, и с каждым блинком вы солнечный свет в себя впускаете... Кушайте, кушайте, сколько душе вашей угодно».

Ребят не нужно было приглашать дважды. Пока они набивали рты, Берёзка с бабушкой пекли новые блины. Раскрасневшаяся от печного жара Берёзка, как заправская хозяйка, ворочала тяжёлой сковородкой, стараясь распределить по ней шипящее и схватывающееся тесто как можно быстрее и ровнее. При этом её взгляд, подобно робкому котёнку, не смеющему попросить, чтоб его погладили, искоса и с грустной надеждой ловил взгляд Цветанки...

Едва блюдо с новой стопкой блинов было торжественно водружено на стол, вокруг которого, облизываясь и блестя глазами, столпились ребята, как дверь резко распахнулась, словно от толчка ногой, и едва не вылетела с петель. Грозная внешняя сила, полная тёмного гнева, вторглась в домашнее тепло ледяным вихрем, и на пороге возник длиннобородый старец с глазами навыкате, мечущими яростные молнии. Даже плащ из волчьих шкур, как живой зверь, топорщился на его плечах, а волчья голова на шапке скалила жёлтые клыки.

«Зачем ты лезешь туда, куда тебе лезть не следует, старуха?! — прогремел незнакомец, ударив о пол посохом с насаженной на него высушенной человеческой головой. — Ты разогнала мглу и метель, помешав мне отправлять службу и должным образом завершить обряд почитания нашей богини Маруши!»

Испуганные ребята даже разбежаться не смогли — так и прилипли к лавкам, в ужасе уставившись на грозного обладателя страшного посоха. Коричневатое лицо сушёной головы с торчащими зубами в мученически приоткрытом рту походило на сморщенное яблоко-падалицу. Берёзка вжалась спиной в печку, заслонившись сковородкой — только круглые от страха глаза остались видны. А старик, увидев блюдо со стопкой блинов, увенчанной тающим куском масла, весь ощетинился и пролаял:

«Это что такое?! Как вы осмелились сотворить это непотребство?» — При этом его крючковатый палец вытянулся, указывая на блины, как на нечто отвратительное и оскорбляющее и богиню, и его лично.

«А ты не кричи, гость незваный, — спокойно ответила бабушка. — Как ни колдуй, как ни призывай мрак да непогоду, а тепло и свет всё одно придут. Не затмить тебе солнца ясного, не отвратить прихода лета красного... Садись-ка лучше, коль уж пришёл, да отведай угощения нашего».

Казалось, что выпученные глаза старика вот-вот лопнут и забрызгают кровью все стены.

«Да как ты смеешь, — взвизгнул он, — предлагать мне ЭТО?! Тебе жить надоело, старая дура?! Да за такие дела я тебя вместе с оравой твоих щенков в пепел превращу! — И, воздев руки к потолку, он воззвал: — Огонь небесный, мне подвластный!»

Под потолком раздался оглушительный треск, и между ладонями старца вспыхнула шаровая молния. Цветанка кинулась, чтобы заслонить собой бабушку, но та уже постояла за себя: мановение пальца — и из стопки на блюде сам собою вылетел блин, встав в воздухе на ребро, как щит. Шаровая молния отразилась от него, и у старика вспыхнула борода. Оглашая дом воплями и распространяя вокруг себя мерзкий запах палёного волоса, волхв кинулся к кадушке с талой водой и сунул в неё охваченную пламенем бороду... С громким «пш-ш-ш» огонь потух, но лицо волхва налилось багрянцем, как спинка варёного рака.

«Ы-ы-ы! — сипло взвыл он, будто ошпаренный, вертясь волчком и топая ногами в меховых сапогах. — Воды-ы-ы!»

Ребята держались за бока при виде его нелепых телодвижений, а бабушка с квохчущим смешком ответила:

«Так это водичка и была, родимый! Талая, снеговая».

Вода в кадушке была точно холодной — Цветанка даже на всякий случай проверила пальцем, но волхв выл, как будто сунулся в крутой кипяток. Это что ж выходит: непростая она — водичка из-под масленичной куклы-то?..

«Изничтожу вас, — бешеным котом орал волхв, держась за багровое лицо. — Сегодня же всё станет известно посаднику... Ох, полетят ваши головы с плеч!»

«Ничего ты никому не доложишь, — улыбнулась бабушка, ничуть не пугаясь его угроз. — Весна красна тебе не даст слова злого сказать, доноса подлого сделать...»

«Ещё как доло... — начал волхв, но подавился, будто что-то изнутри заткнуло ему глотку. — Ф-ф-тьфу!»

Изо рта у него вылез свёрнутый в трубочку блин и шлёпнулся на пол. Старик вытаращился на него, как на какого-то мерзкого ползучего гада. Новая попытка заговорить закончилась исторжением ещё одного блина.

«Так-то, касатик, — посмеивалась бабушка. — И так будет всякий раз, когда ты попытаешься возвести на кого-нибудь поклёп али убить вздумаешь...»

Встряхнув опалённой бородой, волхв воздел руки к потолку снова, но вместо заклинания изо рта вылетело сразу пять блинов, и шаровая молния не получилась. А вместо бабушки у стола стояла светлоокая лесная дева в зелёном плаще и серёжках из ольховых шишечек, улыбаясь чуть насмешливо и торжествующе сквозь прищур длинных ресниц... Брр! Цветанка встряхнула головой, проморгалась — и наваждение растаяло, как масло на блине. Посрамлённый волхв злобно погрозил бабушке кулаком и устремился прочь из дома, громко хлопнув дверью. В окно можно было увидеть, как он в своём мохнатом плаще размашисто шагал по расчищенной в снегу тропинке, продолжая страдать блиноизвержением: все попытки отплеваться приводили к тому, что блины вылетали из его рта стопками, густо усеивая снег.

Ребята тем временем, оправившись от испуга, надрывали животы от хохота.

«Ловко ты его, бабуся! Теперь он и рта раскрыть не посмеет!»

Со скрежетом ползли когти Марушиной тени по земле, оставляя в снегу глубокие борозды-ручьи. Весна пришла и присела на завалинку, окидывая двор и улицу тёплым взглядом, и казалось, что бабушка вела с нею, невидимой, долгие безмолвные разговоры. Задумчивая улыбка иногда проступала сквозь её морщины, а веки, отяжелевшие от тепла, дремотно смыкались. Однажды Цветанка присела рядом, рассказала о видении лесной волшебницы и всё-таки спросила бабушку:

«Бабуся, что это значит? Кто ты на самом деле?»

Бабушка долго молчала, жуя впалым беззубым ртом и вдыхая запахи весны: слякоти и навоза, синей небесной свежести, дыма из трубы...

«Сначала ты сама реши, кто ты на самом деле, а потом уж я отвечу тебе», — промолвила она наконец.

Цветанка умолкла, пронзённая иголочкой тревоги, не дававшей ей покоя днём и ночью. Сначала эта «иголочка» была безлика и безмолвна, но теперь у неё появились глаза. И косичка — крысиный хвостик. Каждый день с первыми лучами солнца эти глаза открывались навстречу Цветанке и мучили её грустной надеждой во взгляде. Ничего не могла Цветанка ответить им, ничего не могла дать их обладательнице, кроме своего смирившегося надтреснутого сердца, в котором любовь стихла, как ей казалось, навсегда. А наставший месяц цветень усугубил эту пронзительную горечь своей кипенно-белой, духмяной красой. Яблони зябли в тонких нарядах, как не по погоде одевшиеся девицы, а Цветанке доставляло странное, болезненное удовольствие подставлять грудь ветру, дышавшему коварной весенней прохладой. Устав от всего и от всех, она устремлялась к реке, бродила по берегу в зарослях чёрной смородины и нюхала растёртые между пальцами молодые листочки, полагая, что находится в одиночестве... Но однажды шорох кустов за спиной заставил её настороженно замереть под ледяными лапками мурашек. Может, она вспугнула какую-нибудь милующуюся парочку?

«Кто тут?» — сипло спросила Цветанка.

Впрочем, по видневшейся за кустом русой девичьей макушке она тотчас узнала свою «иголочку» тревоги — Берёзку. Ласкаемая солнышком, эта макушка приподнялась из-за весенней смородиновой листвы, и вот она снова — надежда-боль, свернувшаяся во взгляде несмышлёным котёнком.

«И чего ты за мной ходишь, как хвостик? — хмуро буркнула Цветанка. — Я здесь хочу наедине с небом и солнцем побыть... Подумать. Чего ты за мной таскаешься? Других дел нет? Обед кто будет готовить?»

В глубине сердца она тут же пожалела о своих суровых словах: глаза Берёзки стали такими невыносимо грустными и растерянными, что захотелось её обнять и приласкать. Но обнимешь — обнадёжишь, а Цветанка твёрдо считала, что делать этого не следовало. То, что восхищение и привязанность Берёзки перерастает в глупую детскую влюблённость, увидел бы и слепой... Хотя почему детскую? Уже через какие-то полгода этой тщедушной и некрасивой, блёклой, как поздняя осень, девочке по обычаям предстояло войти в возраст девицы на выданье. Вот только кто её, сироту-бесприданницу, возьмёт замуж? Но это — насущный вопрос будущего, а сейчас на душу Цветанки легла тяжесть недоумения: что со всем этим делать? Надтреснутое сердце больше не хотело влюбляться ни в кого вообще, а в девчонку, которую Цветанка считала младшей сестрёнкой — уж подавно.

«Ступай домой, — сказала она строго и непреклонно. — Бабуля старая, еле с печки слезает уж, а кормилец у всей вашей оравы один — я. Если ещё и стряпню на меня повесите — не вывезу я. Я вам не савраска, чтобы на меня всё взваливать! Иди, да чтоб к моему возвращению обед был готов!»

На глазах Берёзки заблестели светлые и чистые слезинки.

«Не люба я тебе, да? — дрожащим голоском пролепетала она. — А я без тебя, Заюшка, жить и дышать не могу... Как в песне поётся: не мило мне солнышко красное — милее лицо твоё ясное, не светлы мне звёзды небесные — ярче них в моём сердце сияют лишь очи твои... Знаю, не хороша я собой, но с лица ведь не воду пить! А хозяйкой я могу быть хорошей, я уже всё-всё умею! А окромя тебя, не нужен мне никто... Если с тобой мне не быть — то уж ни с кем более...»

Сумрачная осенняя усталость среди весеннего светлого дня опустилась на плечи Цветанки. Ну зачем это всё? Так некстати, не ко времени — ни к селу ни к городу. Вздох рвался из груди, но она сдержалась.

«Глупости, Берёзка. На мне свет клином не сошёлся, добрых людей много вокруг... А я что? Доля моя — воровская, каждый день последним может стать: сцапают — и поминай как звали. За честного человека тебе идти надобно».

Брови Берёзки сдвинулись и поднялись печальным «домиком», тонкие бледные губы задрожали: вот-вот заплачет.

«Никто мне не нужен, окромя тебя, синеглазенький мой, — повторила она тихо, но упрямо. — Если вор мне милее честного трудяги — так тому и быть, сердцу не прикажешь».

Хоть и не хотела Цветанка прикасаться, но всё же не удержалась — опустила руки на худенькие хрупкие плечики девочки, заглянула в полные слёз глаза.

«Сестрёнка ты мне, Берёзка. Сестрёнка и есть, и никак иначе к тебе относиться не смогу. Не смогу тебя женой сделать. Люблю тебя, дорожу тобою, любого твоего обидчика в клочья порву, жизнь за тебя отдам — но мужем твоим мне не стать. Мне вообще ничьим мужем не бывать, так уж вышло, прости».

Слова вёртким, не пойманным воробьём сорвались с губ, и прикусывать язык стало слишком поздно. «Сначала ты сама реши, кто ты на самом деле», — бабушкин голос отдавался в душе мучительным эхом. Даже изворачиваться и сочинять небылицы больше не хотелось. Узнают правду — так узнают, будь что будет.

«Это как?» — удивлённо захлопала куцыми светлыми ресницами Берёзка.

«А так, — вздохнула Цветанка, непомерно уставшая от лжи. — Не парень я. Родилась девицей, но девицу-вора братство не приняло бы на равных... Вот я и притворяюсь. Но не только из-за этого. Бабья доля не по нраву мне, гордая у меня душа. Баба мужу подчиняться должна, а я в подчинении жить не могу, свободу ни на что не променяю. То, что соседи бают про меня — мол, могу становиться то девкой, то парнем — это всё брехня, я даже волхвовать, как бабушка, не умею. Выдумки всё это и домыслы людские, но мне они на руку».

Берёзка выглядела такой потрясённой, что Цветанка удивилась: неужели у той за всё это время ни разу не появилось хоть малюсенького подозрения?

«Ну, смотри», — вздохнула она обречённо.

Чтобы развеять все сомнения окончательно, она на глазах у Берёзки разделась догола, быстро, резко и сердито срывая и отшвыривая от себя одежду. Портки повисли на кусте смородины, рубашка раскинула рукава в стороны на зелёном пушистом ковре травы, шапку Цветанка бросила оземь и вызывающе встряхнула волосами. Ничему не удивляющееся солнце обняло её плоскую, сухонькую и мальчишески-угловатую фигуру, а Берёзка залилась сплошным яблочным румянцем, до самых глаз закрыв лицо задрожавшими пальцами.

«Ну, видишь? — усмехнулась воровка, не стыдясь наготы и не пытаясь ничего прикрыть руками. — Ты ж не слепая — давно, поди, приметила, что при вас я одёжи никогда не снимаю... Неужто тебя это не навело ни на какие мысли?»

«Ты же сам... сама... сам... — запутавшись, забормотала Берёзка, — сказал... что у тебя рубцы уродливые от ожогов по телу, оттого ты и не хочешь раздеваться...»

Честно признаться, Цветанка и сама часто не могла удержать в памяти всех своих небылиц и уловок. Это объяснение она и уж и позабыла, но теперь это не имело значения.

«Никаких ожогов нет, гляди, — Цветанка повернулась вокруг себя. — Обманывала я всех, и от лжи этой, признаться, устала. Но девкой быть не хочу, другой у меня норов. Девке молчаливой, скромной да покорной быть надлежит, а я — отчаянная головушка: и язык свой сдерживать не подумаю, и в морду дам, да и ножиком, ежели надо, пырну. Обратной дороги мне уж нет: коли откроюсь всем, придётся мне жить с недоброй молвой о себе, и никому не докажешь, что я такой же человек, как мужчина — ничем не хуже. Мужчиной быть выгоднее, а бабу даже за человека не считают. Женщина дешевле коня и чуть дороже собаки. Ты будешь с этим мириться? Наверно, будешь... А вот я — нет. Ни за какие коврижки».

Умолкнув, Цветанка принялась неторопливо одеваться — устало, с ленцой и безразличием. Ей и правда стало на всё плевать. Ветер сочувственно гладил спину, а смородина источала своё цепляющее сердце и душу, ласковое и тёплое благоухание. Весна отстранённо наблюдала с небесной высоты... Наверно, всё это казалось ей суетой. Одежда снова скрыла и без того не слишком-то женственное, сухопарое тело Цветанки: маленькую грудь под просторной рубахой было не отличить от мальчишеской.

«Не знаю, зачем я тебе всё это говорю... — Завязав портки, Цветанка опустилась на траву. — Сомневаюсь даже, что ты поймёшь меня. Ты — не такая, как я. Что ещё сказать? Ну... Не болтай о том, что ты услышала и увидела сейчас. Мне ещё жить в этом городе».

Солнцу, небу и смородине было всё равно, кто Цветанка на самом деле: они принимали её любой, и за это она не могла не быть им благодарной. Печаль пахла смородиновыми почками, а ресницы воровки отяжелели от задумчивых солнечных радуг, в то время как Берёзка, постояв немного с закрытым ладонями лицом, развернулась и побежала прочь.

Оставшись одна, Цветанка с горькой усмешкой ловила побледневшими щеками солнечное тепло. Не поймёт Берёзка, не примет — ну и ладно... Главное — отвадить её, чтоб не пыталась сорвать с Цветанкиного сердца чёрный плащ гордого одиночества, в который оно закуталось, не видя удачи в любви: Нежана досталась Бажену Островидичу, Иву у неё отняло моровое поветрие. Надежда на лучшее пыталась вставить в поток унылых мыслей своё робкое слово, но Цветанка не слушала. Она больше не хотела боли и потерь. А может, такова плата за удачу в воровских делах? Ничто на свете не даётся даром, Цветанка убедилась в этом давно.

Она долго пробыла у реки, предаваясь невесёлым раздумьям, а когда вернулась домой, то оказалось, что Берёзка всё ещё где-то пропадала. Обед никто не приготовил, и рассерженная Цветанка сама принялась за дело. Наварив каши, она смотрела, как ребята уплетают её из одного большого горшка, а про себя думала: пора этих лоботрясов как-то в жизни устраивать. Хотя бы тех, кто постарше: не вечно же ей их кормить, в самом деле! Отдать учиться какому-нибудь полезному ремеслу, чтоб в будущем сами смогли себе на жизнь зарабатывать... Кто в учёбе не горазд будет — пусть нанимается хотя бы пастушонком или работником на огороды. Пока ребята беспечно лопали кашу, голова Цветанки пухла от забот.

«С Берёзкой тоже надо что-то делать, — думала она. — Может, и правда замуж выдать? Только не за негодяя или прощелыгу какого-нибудь, а обязательно за хорошего парня. Пускай бедного — на бесприданницу не много женихов польстится — но чтоб непременно был человеком славным и добрым, чтоб Берёзку не обижал. Впрочем, приданое можно и купить... Взять, скажем, ссуду у Жиги, а потом потихоньку выплатить долг...»

Своей собственной, одинокой и непутёвой доли Берёзке Цветанка не желала, хотя и неволить «сестрёнку» ей, строго говоря, тоже не хотелось: слишком свеж был в её сердце пример Нежаны, которую замуж выдали родители. Становиться для Берёзки таким родителем Цветанке было не по нутру, но, с другой стороны, куда ни кинь — всюду клин. Куда податься девице-сироте, как выжить? Себя надёжной «стеной» для Берёзки она не считала: в любой день воровская удача могла отвернуться. Что, если её схватят? Бабушка уж совсем стара и слепа, не справиться им одним... Вздрогнув, Цветанка сжала своё янтарное ожерелье.

«Не оставь меня, матушка, — чувствуя слёзы в горле, мысленно обращалась она к источнику тёплого света. — Ты видишь: не для себя мне это нужно. Мне о ребятах думать надо... Вон у меня их сколько. И Берёзка... Да где ж её носит-то, засранку этакую?» — Вынырнув из размышлений, Цветанка тревожно подошла к окну, но ничего, кроме привычной крапивы да лопухов у забора, не увидела...

Берёзка и правда что-то слишком долго отсутствовала. Со слов ребят Цветанка поняла, что та так и не возвращалась с реки, где у них произошёл разговор с взаимными признаниями. Беспокойство шевельнулось колючим комочком, вонзило свои иглы в сердце.

«Нет, так не годится, — сказала она решительно. — А ну-ка, ребята, айда искать Берёзку! Ждан, Ёрш, Соловейко, Прядун, Хомка и Олешко — за мной на реку! Остальные — ищите её в городе!»

Ещё не хватало, чтобы с этой маленькой глупышкой что-то случилось... Заглядывая под каждый куст вдоль речного берега, Цветанка корила и винила во всём себя, хотя иного ответа Берёзке она не могла дать. А может, девочку так потрясла правда? Попытавшись представить себя на её месте, Цветанка ощутила холодное прикосновение чего-то невидимого к своим лопаткам. И снова — боль... Зубастая тварь грызла окаменевшую трещину на сердце: не к ней, не к настоящей Цветанке Берёзка испытывала чувства, а к вымышленному Зайцу — маске, приросшей к лицу воровки. «Заюшка, синеглазенький мой»...

«Берёзка! Берёзка, ау! Отзовись!» — доносилось плывущее, легкокрылое эхо из-за деревьев. Отдалившись от реки, они искали девочку в близлежащем леске. Дикие яблони скромными невестами роняли белые лепестки, лесная вишня покрылась пышной пеной цветения, а солнце косо цедило вечерние лучи сквозь частокол стволов. Деятельный Заяц бегал, звал и прислушивался, а Цветанка внутри него до болезненного крика мечтала о чутких руках, которые не отдёрнутся от девичьего тела под мужской одеждой, и о мудрых глазах, которые за маской разглядят настоящее лицо. И о сердце, которое полностью, без остатка примет в себя это странное двойственное существо — Цветанкозайца.

«Берёзка! — сложив руки раструбом, крикнула она. — Ау! Откликнись! Не надо так со мной, слышишь? Ты думаешь, мне легко? Мне тошно — хоть в петлю, да только кто вас всех кормить тогда станет? Кто о бабуле позаботится? Кто бы знал, как я устал... а...»

Последние слова слетели, сошли на нет тихим шёпотом, умирающим среди древесного шелеста, и Цветанка измученно опустилась на траву. Пересвистывались птахи, таяли в вечернем лесном покое ребячьи голоса, окликавшие Берёзку, а её ноги некстати налились тяжестью, как два неповоротливых бревна. «Хватит, хватит, хватит», — слышалось в песне одной птицы. «Больше не могу, больше не могу, большенемогубольшенемогу», — причудливо высвистывала вторая... «Спать-спать-спать», — звала третья. «Пить-пить-пить», — тенькала четвёртая. Застыв семечком в куске янтаря, Цветанка не могла отвести оцепеневшего взгляда от какой-то букашки, которая ползла по травинке, и только пальцы в поисках спасения нащупывали ожерелье...

Солнечноглазая Любовь откликнулась лаской вечерних лучей. Далёкая фигура в золотом зареве заката, окутанная медовой дымкой, размытая, но до слёз родная, доброй рукой подбросила видение: расщелина в земле у подножия старого, необъятного дерева... С золотым туманом перед глазами Цветанка поднялась на ноги, двигаясь до странности медленно, как сквозь тугое тесто. Цепляясь за тёплую руку той, что жила за солнечным краем неба, она пошла меж деревьев почти вслепую, ведомая одной мыслью: найти.

Ноги ускоряли бег, сердце — стук. Немота золотистого наваждения постепенно соскользнула с губ, чтобы дать выход Цветанкиному «ах», когда та наконец нашла дерево, чуть не врезавшись в него лбом. Приземистый дуб с неохватным стволом раскинул в стороны мощные руки-ветви, но таинственно молчал, пряча в своей тени то, что Цветанка искала.

«Берёзка!» — лопнул тревожной стрункой её зов, отдавшись эхом под лесным шатром.

И, к величайшему её облегчению, откуда-то из-под земли откликнулся приглушённый девчоночий голосок:

«Здесь!»

Без сил, без дыхания и почти без чувств Цветанка рухнула в траву на колени, склонившись над тёмным отверстием в земле, из которого на неё дохнуло сыростью и холодом.

«Берёзка, ты там?»

«Там-там-там...» — гулко передразнило подземное эхо, словно отвечая на вопрос.

«Я тут!» — прозвенело снизу.

Вглядываясь в черноту щели, Цветанка пыталась найти девочку в пасти у земли. Тьма густо лилась в глаза, не позволяя ничего рассмотреть, словно подземная пустота была наполнена хмарью...

«Как ты там очутилась, Берёзка? Мы тебя обыскались!» — крикнула Цветанка в щелеобразный «рот», заросший травой, словно густыми усами.

«Я упала, — жалобно прозвучало из тьмы. — Бежала, бежала... и провалилась...»

«Берёзонька, ты там цела?» — встревожилась Цветанка.

«Цела... Не ушиблась ничуть... Тут куча сухих листьев...»

«Слушай, ничего не вижу! — крикнула Цветанка, устав вглядываться в мрак. — Тебе оттуда меня видно?»

«Ага...»

«Можешь прикинуть высоту?»

«Ну... Примерно как от земли до конька крыши дома. Тут... это... сундучок какой-то спрятан».

«Ладно... Посиди там, я позову ребят. Надо тебя вытаскивать».

На звонкий свист вскоре сбежались все, кого Цветанка взяла с собой на поиски. Часть ребят сейчас бегала по городу, и Цветанка отправила домой двоих — Олешко и Прядуна. Она велела им сообщить остальным, что пропажа нашлась, а также раздобыть фонарь, огниво, верёвку подлиннее и широкое банное ведро. Способ вызволения Берёзки уже вспыхнул в её голове. Пока ребята бегали за всем необходимым в город, она сидела на траве, согревшаяся и расслабленная от радости, поглаживая янтарное ожерелье и про себя с улыбкой повторяя: «Благодарю тебя...»

Одна из ветвей дуба протянулась как раз над расщелиной. Перекинув через неё верёвку, к одному концу Цветанка крепко привязала ведро так, чтобы оно не опрокидывалось. Оно оказалось настолько просторным, что усесться в него могла не только Берёзка, но и сама Цветанка. Это было даже не ведро, а кадушка с ручкой. Открыв фонарь со слюдяными стенками, Цветанка зажгла внутри свечу, поставила светильник на дно ведра и спустила вниз, к Берёзке.

«Вытащи светоч! Ведро мне сейчас понадобится», — крикнула она девочке.

Только теперь, глянув вниз, она смогла разглядеть озарённое тусклым светом нутро ямы или, скорее, подземной пещерки. Глубина была, пожалуй, меньше, чем та, какую назвала Берёзка: у страха, как известно, глаза велики. На самом деле — не глубже обычного домашнего погреба, но яму наполняла странная тьма, чёрная, как облако угольной пыли, и живая, подвижная. От мутного света слюдяного фонаря она молниеносно ринулась в разные стороны, извиваясь завитками, как щупальца какого-нибудь подводного гада. От одного вида этой колышущейся жути Цветанка застыла ледышкой. Задрав голову, Берёзка смотрела вверх, и Цветанка ободряюще помахала ей рукой, торопясь скорее вызволить её из подземной обители живого мрака. На вид девочка была цела и невредима — вероятно, благодаря куче сухой листвы, которая осень за осенью падала с дуба и накапливалась, превращаясь в перегной.

С помощью ребят Цветанка спустилась в ведре в яму. Кожу как будто щекотали невидимые холодные пальцы — без сомнения, это живой мрак изучал её и пробовал на вкус. Сердце трепыхалось стынущим комочком, ужас щекотал лопатки, но Цветанка старалась держать связь с тёплой солнечной далью, в которой жила оберегающая её Любовь. Ожерелье было у неё на поясе — чего бояться?

Как оказалось, совсем не листья спасли Берёзку от увечий при падении: их при ближайшем рассмотрении там обнаружилось не так уж много, и лежали они не очень толстым слоем, явно недостаточным для смягчения удара. А вот весь пол пещеры был мягким, как пуховая подушка; его покрывала бурая бархатная перина мха, в которой нога утопала по самую щиколотку. Более того, пол колыхался под Цветанкой, точно моховое покрывало покоилось на воде. Живая тьма жалась к стенам, не позволяя оценить размеры пещеры. Свет совершенно не отражался от них, и казалось, будто Цветанка с Берёзкой очутились в чёрной бесконечности. Щель, снаружи казавшаяся зловещим приоткрытым ртом, снизу выглядела, напротив, обнадёживающе — единственный путь наверх, к ребятам и лесу, полному вечерних лучей солнца и успокаивающего птичьего посвиста.

«Ну, как ты тут? — Цветанка ощупывала и осматривала Берёзку, ласково и быстро гладя её по жиденькой косичке, по узким хрупким плечам и озябшим щекам. — Всё, всё, не бойся. Сейчас мы вылезем отсюда. Я с тобой».

«Там», — почти беззвучно шевельнулись губы девочки, а палец показал куда-то во мрак.

Разгоняя фонарём щупальца тьмы и проваливаясь в очень странный, зыбкий пол, Цветанка нашла тот самый сундучок — деревянный, окованный железом и запертый на замок. Несмотря на небольшие размеры, он оказался весьма тяжёл — Цветанке с трудом удалось его сдвинуть. Пыхтя, она подтащила его к ведру и кое-как в него затолкнула. Дёрнув за верёвку, крикнула:

«Тащите! Это сундук! Потом спустите ведро снова — для нас с Берёзкой!»

Сундучок был поднят, ведро спустилось вновь. Цветанка помогла шатавшейся девочке забраться в него и подала знак ребятам. Наблюдая снизу за подъёмом Берёзки, она оступилась на неустойчивом полу и плюхнулась, глубоко впечатавшись в него задом. Пещеру огласил низкий и гулкий рокот, от которого Цветанку бросило в ледяной пот.

«Скорее! — завопила она наверх. — Здесь... какая-то нечисть!»

Мгновения тянулись, как часы, полные утробного гула и холода призрачных чёрных щупалец, которые, несмотря на фонарь в руках у Цветанки, пытались подобраться к ней поближе. Сжав ожерелье-оберег, воровка начала отмахиваться им, и тьма отпрянула от него ещё проворнее, чем от фонаря. Тем временем спасительное ведро вернулось, но Цветанка, не дожидаясь, пока её поднимут ребята, бросила фонарь и быстрее белки сама взлетела по верёвке на поверхность.

«Хватай сундук... и уносим отсюда ноги!» — приказала она сипло, прыгнув на траву.

Едва они отошли на несколько шагов от щели, как та расширилась и округлилась, издав жуткий и низкий, но удивительно знакомый звук:

«Ы-ы-ы-о-ох...»

Это был зевок! Заросшая травяными усами и бородой щель действительно оказалась чьим-то огромным ртом. Земля под ногами ребят закачалась, как вздымающаяся грудь, и из неё начали проступать очертания плеч, рук, шеи... Поросший травой великан зевал и потягивался, и дуб, крякнув, закачался. Он рос, опоясывая корнями лоб земляного существа.

«Даём дёру!» — заголосила Цветанка, чуть не падая от колыханий почвы.

На невидимых крыльях ужаса они с воплями рванули прочь. В считанные мгновения лес остался позади, а под ногами стелилась твёрдая, неподвижная дорога. Выдохшиеся от стремительного бега ребята повалились наземь, чтоб перевести дух. Каким-то чудом никто не отстал, и даже сундучок не потеряли — дотащили за кованые ручки-кольца.

«Это что такое... было? Уфф...» — пропыхтел Прядун, боязливо озираясь назад, на далёкий уже лес, в глубине которого проснулось земляное чудо-юдо.

Никто не знал. Берёзка тяжко дышала и тряслась крупной дрожью, и Цветанка устало обняла её за плечи.

«Чуть не влипли из-за тебя, дорогуша, — проворчала она беззлобно: чтоб сердиться, не осталось ни сил, ни дыхания. — Хорошо хоть клад нашли — всё не без толку...»

Дома их ждала взбучка от бабушки. Впрочем, долго ругаться та не могла — быстро выдыхалась и уставала, после чего ей обычно требовалось несколько глотков чего-нибудь хмельного, дабы успокоиться. Вскоре с печки снова послышался её храп, а ребята наконец с нетерпением собрались в сенях в кружок около сундучка. Цветанка несколькими ударами топора сбила замок и дрожащими руками подняла крышку.

Сундучок был полон золота и каменьев. У ребят вырвалось дружное «ах», а Цветанка усмехнулась:

«Нет худа без добра... Ну что ж, Берёзка, раз ты это нашла, тебе и владеть этим кладом. Теперь ты у нас богатая невеста».

При слове «невеста» Берёзка вскинула на Цветанку глаза, затуманенные обречённой горечью и осенней прохладной печалью. Цветанке не было надобности договаривать и уточнять: «Увы, не моя», — потому что во взгляде Берёзки читалось понимание этого...

«О кладе не болтать, — строго наказала Цветанка ребятам. — Разболтаете — найдётся немало желающих у нас его отнять. Это Берёзкино приданое, и брать отсюда мы не будем ни одной монетки, даже если придётся положить зубы на полку».

А ночью она почувствовала, как кто-то забрался к ней под волчье одеяло. Цветанке даже не требовалось открывать глаза, чтобы понять, кто это: худенькие лопатки и косичка между ними говорили сами за себя. Она не стала прогонять Берёзку, и та, прильнув к её плечу, тепло и щекотно дышала рядом.

«Я никому не скажу... про тебя, — горячей змейкой проник ей в ухо шёпот девочки. — Только я всё равно люблю тебя, Заинька...»

«И я тебя, сестричка-косичка, — ласково шепнула Цветанка, щекоча кончиком своего носа бровь Берёзки. — Давай-ка спать. Натерпелись мы сегодня с этими приключениями — жуть... Надо отдохнуть, утро вечера мудренее».

Холодная печаль свернулась на сердце осенней тяжестью, а яблоневый цвет серебрился на висках весны сединой. Понять всю глубину этой тоски мог только призрачный волк, чей далёкий вой Цветанка слышала сквозь звёздную толщу ночи.

_________________

19 стремянный — конюх-слуга, ухаживающий за верховой лошадью своего господина, а также слуга, сопровождающий господина во время охоты и верховых поездок

4. Дарёна. Коготь зеленоглазой волчицы

Лето бросило ей под ноги колышущееся разнотравье и заронило в сердце горьковато-волнующее предчувствие чуда. Под светлячково-звёздной полой плаща летней ночи прятался какой-то подарок, и грудь Цветанки переполнялась томным предвкушением. Когда все остальные ложились спать, она бежала к реке — слушать хрустальные голоса соловьёв. Сверкающий, как ожерелье, сложный рисунок соловьиной песни неизменно заставлял её замирать с влажной пеленой на глазах, но Цветанка стеснялась этого своего внезапного пристрастия, а потому наслаждалась чудесными звуками по ночам. При свете дня она стыдилась проявлять эту, как ей казалось, слабость: днём она была Зайцем, нахальным воришкой, насмешливым и приземлённым, живущим сегодняшним днём и озабоченным лишь будничными, насущными делами — как добыть пропитание, как не попасться на очередной мелкой краже, как унести ноги и выйти сухим из воды... Зайцу не пристало внимать соловьиным руладам, как влюблённая до слёз и соплей девица, тем более, что и влюблённости-то как таковой сейчас не наблюдалось. Только трещинка на сердце тревожно ныла, словно предчувствуя очередные испытания на прочность.

В одну ночь Цветанка продрогла до костей на берегу. От реки веяло сыростью и промозглым холодом. «Соловьи соловьями, а этак и простуду схватить недолго», — озаботилась воровка, отрывая от росистой травы отсыревший зад и вприпрыжку направляясь домой. Зубы стучали в такт шагам. По дороге она натолкнулась на разгульную шатию, с пьяными воплями возвращавшуюся из корчмы. Четверо обнявшихся за плечи мужиков горланили застольную песню, выписывая вдоль улицы кренделя и служа друг другу опорой: по отдельности они все давно бы свалились в грязь. Шатало их так, будто неистовый ветер налетал на них, сдувая с ног. Цветанка попыталась их обойти, но было совершенно невозможно предугадать, в какую сторону подвыпившая четвёрка качнётся в следующий миг, и столкновения избежать не удалось. Едва успев выпутаться из-под пол кафтана одного из гуляк, она тут же наскочила на второго, став причиной разъединения разудалой братии. Казавшееся таким прочным единство распалось, и потерявшие опору выпивохи поодиночке немилосердно зашатались. Юркой кошкой прошмыгнув между бестолково топчущимися ногами, Цветанка умудрилась вёртко пропустить мимо ушей и вязкий поток брани, выплеснутый ей вслед. Где уж этим забулдыгам её догнать! На её стороне была ночь и крылья ветра, а их ноги коварным змеем оплетал хмель.

Прыжок — и Цветанка мягко приземлилась с внутренней стороны родного забора. Дом встретил её сонной темнотой окон, а в руке у неё были зажаты четыре срезанных кошелька. Воровка в первый миг даже удивилась: а руки-то сами сработали! По привычке. Впрочем, добыча оказалась совсем негустой, в тощих мошнах звякало всего несколько монет. Выходит, последних денег она этих гуляк лишила... Совесть невнятно буркнула что-то, но вскоре стихла под гнётом неприязни, которую Цветанка подспудно испытывала к пьяным. Если эта четвёрка бесшабашно прокутила бóльшую часть своих средств, то эти жалкие остатки погоды не сделают. Успокоенная, воровка юркнула под своё волчье одеяло, в темноте чуть не придавив сопевшую там Берёзку.

На следующий день она лениво шлялась по рынку и лузгала орехи. «Работать» по-серьёзному не было вдохновения, а потому Цветанка плевалась ореховой шелухой направо и налево, не разбирая по чинам тех, в чьи бороды она попадала, и только усмехалась в ответ на ругательства «пострадавших». Сквозь солнечный прищур ресниц она невольно примечала девушек, и если попадалась хорошенькая, взгляд Цветанки задерживался на ней на несколько мгновений, пока красотка не скрывалась в рыночной толкучке. В толпе Цветанка получила от кого-то толчок, и мешочек с орехами полетел наземь. Досадливо нагибаясь за ним — затопчут ведь! — воровка вдруг увидела перед собой изящный, богато расшитый золотыми узорами кошелёк. На чьём поясе висела эта прелесть, воровка не стала разглядывать: всё остальное словно затянулось туманной пеленой. Чик! — и Цветанка с добычей уже петляла в толпе неуловимой тенью, скрывшись от своей жертвы. В точности так же, как минувшей ночью, ни одной мысли не успело проскочить в её голове во время кражи; вор в ней будто жил и действовал самостоятельно, управляя её руками и заставляя их тащить всё, что плохо лежит — по правилу «увидела — украла».

Впрочем, богатый внешний вид кошелька не оправдал надежд на такое же содержимое. Цветанка ожидала найти там золото, но в глаза ей тускло блеснули серебряники, причём в весьма скудном количестве. «Да что ж такое, — подосадовала про себя воровка. — Всё какая-то мелочёвка попадается...» Да уж, в таком красивом кошельке, принадлежавшем, судя по всему, довольно зажиточному человеку, могло бы быть и побольше денег. Мягко блестящая на солнце вышивка говорила о том, что кошелёк женский, и воображение Цветанки вдруг разыгралось, дорисовывая его обладательницу — милую девушку, очень расстроенную из-за кражи. Никогда прежде у воровки не просыпалась совесть при срезании кошельков у богатых людей, а тут вдруг... Может быть, винить в этом следовало чарующие, томные летние ночи, полные соловьиного посвиста и тягучей, щекотной тоски, ходившей около сердца ласкающимся котом?

Определённо, виноваты были сладкоголосые птахи, самозабвенно посылавшие свои песни в открытое всем мыслям и надеждам ночное небо. Цветанка застыла в растерянности, потрясённая охватившим её желанием побежать, найти хозяйку мошны и вернуть ей всё до последней монеты. А также узнать, красивая она или нет. Почему-то синеглазой воровке казалось, что та должна быть красивой...

Цветанка до изнеможения металась по рынку, пока ноги не загудели, а губы не пересохли. Скорее всего, поиски владелицы кошелька оказались бы безуспешными, ведь Цветанка даже не разглядела её выше пояса. Да что там — она решительно не помнила даже цвета одежды своей жертвы. Кошелёк в окружении туманной пелены — вот всё, что воровка видела перед собой тогда... Но и тут соловьи сыграли судьбоносную роль, а точнее, песня. Цветанка остолбенела среди толпы, услышав бряцанье струн и знакомые слова, которые она когда-то слышала из уст Нежаны за высоким забором:

Ой, соловушка,

Не буди ты на заре,

Сладкой песенкой в сад не зови.

Голос чудный твой

Для меня меча острей —

Сердце ранит он мне до крови.

Светла реченька,

А на дне — холодный ил,

Чёлн играет с волной голубой.

Возле речки той

Ладо голову сложил,

Разлучил нас навек смертный бой.

Там, где кровушку

Ладо родный мой пролил,

Алым ягодкам нету числа.

Белы косточки

Чёрный ворон растащил,

Верный меч мурава оплела.

Сяду я в челнок,

На тот берег приплыву

И к траве-мураве припаду.

Алых ягодок

Полну пригоршню нарву,

Изолью я слезою беду.

Ой, соловушка,

Нежных песен ты не пой,

Не глумись над печальной вдовой.

Полети-ка в сад

Ты к счастливице той,

Чей любимый вернулся домой.

Цветанка стояла, словно стукнутая по голове крупным яблоком, а из пыльного марева ей в душу смотрели вишнёво-карие глаза. Рот наполнился хмельной сладостью вишни в меду, а ноги сами понесли воровку на девичий голос, чистый, но немного робкий. Он чуть дрожал, будто его обладательница впервые пела при таком скоплении народа.

Ею оказалась девушка в богато вышитой длинной рубашке, поверх которой на её плечи был накинут тёмный плащ, также роскошно изукрашенный вышивкой по наголовью и нижнему краю. О том, пригожа ли незнакомка лицом, Цветанка издали не могла судить, но для уличной певицы она явно была одета слишком хорошо. Домра в её руках рассыпалась узорчатым звоном, а солнце поблёскивало медью на толстой тёмно-русой косе. Одни люди шли мимо по своим делам, другие замедляли шаг, заслушавшись, но монетки в шапку падали нечасто. Все дивились непривычно нарядному облику певицы, и наконец кто-то спросил:

«Девица, а девица! С чьего это плеча на тебе одёжа?»

«Одёжа — моя, добрый человек, — мягко отвечала певица. — Я не украла её, она принадлежит мне. А то, что я пою здесь — так это нужда меня заставила, так уж вышло».

Это сочетание скромного голоса и непокорного блестящего взгляда было необычно. Певица не опускала смиренно глаза долу, как полагалось делать благовоспитанным девицам при разговоре с незнакомыми людьми, а глядела на всех прямо, держа голову гордо поднятой. Какая же нужда заставила её, девушку из знатной семьи, заняться таким неподходящим для неё ремеслом, уподобляясь скоморохам? Её осанка, речь и этот смелый взгляд настораживали и удивляли прохожих, заставляя их поверить, что перед ними отнюдь не простолюдинка, надевшая одежду с барского плеча, и тем более странным казалось это зрелище... Впрочем, кто их, богатых, знает! Мало ли, какие забавы приходят им на ум.

Цветанка слушала, неприметно стоя поодаль и сдерживая желание подойти и высыпать в шапку всё, что звякало в срезанном кошельке, но впервые в жизни синеглазая щипачка робела перед девицей. Ей казалось, что та просто испепелит её взглядом, а не поблагодарит за плату. Нищие певцы всегда радовались каждой брошенной денежке, а эта воспринимала звон кидаемых монет едва ли не как оскорбление. При этом она вежливо кивала всякому расщедрившемуся слушателю, но делала это с видом такого попранного достоинства, что людям становилось неловко. Цветанка наблюдала с любопытством, но без тени злорадства, хотя певица, казалось, и принадлежала к столь презираемому воровкой богатому сословию. Может, её семья разорилась, и ей пришлось пойти по миру с протянутой рукой? Если при виде всякого другого униженного богача Цветанка хмыкнула бы с тайным удовлетворением, то беде этой девушки радоваться не хотелось. Может быть, потому что голос молодой незнакомки порой трогательно вздрагивал, а может, и от проблесков беззащитности, сквозивших в её колючем взгляде.

Решившись, Цветанка собралась было подойти к певице и всё-таки высыпать ей в шапку все монеты из вышитого кошелька, как вдруг появился Ярилко в сопровождении Кутыря, Шумила и Лиса. Привычно жуя соломенный стебелёк, воровской атаман кинул недобрый взгляд на девушку, и Цветанке тут же стало ясно, что сейчас произойдёт. И она не ошиблась: Ярилко подкатил к новенькой и нагло потребовал отдать ему половину её заработка. Поборы среди рыночных торговцев и местных скоморохов были ещё одной статьёй его доходов, и весьма немалой. Насчёт половины Ярилко, конечно, загнул — обычная величина дани не превышала десятой части выручки, но откуда новенькой знать местные воровские обычаи? Впрочем, девушка оказалась не робкого десятка — хоть и побледнела, а взгляда не отвела и сдаваться не собиралась.

«С какой это радости я половину своих кровных вам отдавать буду? Я даже знать вас не знаю, ребятушки. Чем докажете, что это место — ваше?»

Цветанке понравилась смелость незнакомки, но Ярилко такие дерзкие речи пришлись не по нутру — он даже соломинку выплюнул, а это обычно значило, что дело принимает скверный оборот.

«Ты, хабалка, что, не чуешь, когда с тобой добром разговаривают? Гони деньги, или твою бренчалку оземь расколочу!»

Не дожидаясь, когда в ход пойдёт рукоприкладство, Цветанка шагнула из толпы.

«Тю, Ярилко! Не щипли чужую курочку, — сказала она первое, что пришло в голову. — Эта певунья подо мной ходит, сегодня первый день. Оставь её в покое».

В такие открытые стычки Цветанка с Ярилко до этого дня старалась не вступать, так как знала, что сила будет на его стороне, но сейчас что-то в ней пружинисто и горячо выпрямилось, словно твёрдый стержень протянулся вдоль спины, расправляя ей плечи и придавая петушиный задор походке. Нет, эта кареглазая певунья не должна была терпеть ни от кого побои и унижения. Сердце, смягчённое соловьиными ночами, вспыхнуло желанием защитить незнакомку. Девушка не была так головокружительно красива, как Нежана или Ива, но своеобразной прелестью всё же обладала. Одни глазищи чего стоили! Бездонно-янтарные, с жаркой, цепляющей искоркой, сейчас совершенно округлившиеся от страха.

А вот гляделки Ярилко выпучились, едва ли не вылезая из глазниц, точно его зад прижгли раскалённым клеймом.

«Заяц! Ты рехнулся, нахалёнок? Сначала портки раздобудь, в каких не стыдно на люди выйти, а потом указывай! Торг — мой! Забирай свою щипаную курицу и уноси ноги, пока тебе рёбрышки не пересчитали!»

Да, штаны Цветанки изрядно поизносились, а новые сшить всё руки не доходили, зато кулак её был хоть и маленький, но бить умел больно. «Будь что будет», — щёлкнуло у неё в голове. Кулак вошёл в расслабленную мягкость живота Ярилко. Тот не ожидал такого нападения и, ловя ртом воздух, скрючился в три погибели, а Цветанка схватила девушку за руку.

«Даём дёру!»

Дёру они дали самого что ни на есть настоящего. Певица по дороге чуть не выронила свою домру и узелок с пожитками, а плащ развевался за её плечами, как стяг победы. Пусть они уносили ноги, но, тем не менее, они победили: ожерелье нагрелось в ладони воровки. Конечно, певица не умела так быстро бегать, и Цветанке то и дело приходилось сбавлять скорость, чтоб та слёту не зарылась носом в деревянную мостовую. Оберег из красного янтаря делал их невидимыми для глаз Ярилко с собратьями-ворами: незримая тёплая петля защиты захлестнула Цветанку с девушкой, отчего последняя, кажется, даже начала бежать быстрее. Защита просто тащила её, и ноги певицы временами как будто летели в отрыве от земли. Впрочем, долго такой бег продолжаться не мог: точно так же, как не попавшая в цель стрела падает на излёте, девушка рухнула на колени.

«Всё... Не могу больше...»

Цветанка оглянулась: они оставили рынок далеко позади, за ними никто не гнался. Тёплым и душным пологом небо застелили непроглядно-серые, скучные облака, готовые вот-вот излиться дождём. Усилившийся ветер трепал полы плаща певицы, а та, тяжко дыша, одной рукой прижимала к себе домру, как самое драгоценное своё сокровище. Вторая измученно лежала на дорожном узелке. Сейчас, вблизи, Цветанка заметила, что добротная и красивая одежда девушки была изрядно помята и кое-где запачкана, а вышитые бисером сапожки посерели от пыли. Видно, в последнее время ей пришлось немало ходить и спать не раздеваясь...

В небе между тем заворчало. Чтобы не промокнуть, следовало спешить, и Цветанка повела новую знакомую к себе. Первые капли дождя шлёпали по земле, редкие, тяжёлые и тёплые, и воровка пыталась на ходу их ловить пересохшими губами. Трещинка на сердце предупреждающе заныла, щемящая нега соловьиных ночей дышала ей в спину из больших тёмных глаз певицы. Снова ни к селу ни к городу вспоминались яблоки и вишня в меду, а также тонкие пальчики Нежаны, водившие писалом... У этой девушки были такие же руки — маленькие и нежные, с прозрачной кожей, к которой плохо приставал загар.

Дома никого, кроме бабушки, не оказалось. Уголёк пушистым сгустком тьмы неслышно соскочил с печки и с урчанием прильнул тёплым боком к ноге, напрашиваясь на ласку.

«Цветанка, это ты?» — послышался бабулин голос.

Воровка прямо-таки спиной ощутила удивлённый взгляд гостьи, а сердце умоляло: хватит обмана. Погружая пальцы в мягкий мех кота, Цветанка чувствовала холодное дыхание пропасти, на краю которой она себя видела. Выпрямляясь, она толкнула в бездну Зайца, который снова заслонял собой её настоящую, и позволила волосам рассыпаться по плечам. Сердце согрелось и стало лёгким, запело, окрылённо стуча в груди: «Правильно! Это — правильно...» Это оказалось свежо и неожиданно — стоять без маски перед незнакомой девушкой, купаясь в лучах её непредвзятого, не осуждающего и совсем не враждебного взгляда. Никакой спеси, чванства и высокомерия не было в нём, только дружелюбное любопытство. Губы гостьи смешливо дрогнули, и Цветанка увидела самую ясную и светлую из всех девичьих улыбок, какие ей только доводилось лицезреть. Трещинку на сердце сперва кольнуло, а потом она успокоилась, словно накрытая ласковым поцелуем: боль ушла, выпитая улыбающимися губами певицы. Такой свет Цветанка видела лишь там, за вечерней пеленой золотисто-янтарного пространства, где жила невидимая, неусыпная любовь матушки. Таким теплом согревало ей ладонь только ожерелье-оберег — единственный утешитель и помощник.

Владелицу домры звали Дарёной. Сидя на волчьем одеяле, она рассказывала Цветанке историю своих злоключений: её изгнали из родных мест за то, что она вытянула ухватом по спине самого князя Вранокрыла. Только заступничество матери спасло её от казни. Что это было за заступничество, она не стала уточнять, но мучительный румянец и влажная блестящая плёнка боли в глазах сказали всё без слов. Целую седмицу Дарёна была в пути: то мокла под дождём, то глотала дорожную пыль, ночуя под открытым небом, и вот — в Гудке её обокрали. Но не столько потеря денег её расстроила, сколько утрата самого кошелька.

«Его матушка своими руками шила, дивными узорами расшивала, — вздохнула Дарёна. — Не знаю, свижусь ли я когда-нибудь с нею... Наверно, не судьба: изгнана я из родных краёв навек, и возвращаться запрещено под страхом смерти. Кошелёк этот мне дорог был как память о матушке, в нём — тепло её искусных рук, которые умеют вышивать всё на свете. Надо ж было такому случиться! Зазевалась чуть-чуть — и срезали его в толпе рыночной...»

Теперь настал черёд Цветанки мучительно краснеть. Вот и нашлась у кошелька владелица... И смотрела она на воровку большими печальными глазами так, что той захотелось рвануть на груди рубаху и закричать: «Никогда в жизни больше не буду красть!» В глаза своим жертвам Цветанка до сей поры не заглядывала, а потому даже не представляла себе, что можно при этом испытать. Это было жгуче, как в раскалённой докрасна бане: пылающие щёки, казалось, вмиг зашипели бы, если на них брызнуть водой.

Кошелёк упал на волчье одеяло. «Звяк», — и всё. Один звук вместо долгих и путаных извинений.

«Я оттуда ни одного серебряника не потратила, пересчитай», — глухо бросила Цветанка.

«Так ты воришка?» — всплеснула руками Дарёна.

Цветанка только пожала плечами. Она стала искать для стёртых ног девушки какое-нибудь снадобье: где-то у бабушки была заживляющая мазь. На запах — гадость, но помогала хорошо.

«Ну да, пощипываю народец... есть такое дело, — процедила она, шаря на полках с зельями и травами и чихая от пыли. И добавила: — Меня многие за парня принимают, а мне так даже удобнее. И ты меня лучше Зайцем зови. Цветанкой можно звать, только когда никого рядом нет».

Необходимость маски давила на сердце и горчила во рту, как крепкое зелье. Хорошо, что старый, заплатанный полог уютно отгораживал лежанку с волчьим одеялом, и в этом пространстве можно было оставаться собой — хотя бы ненадолго. Глаза гостьи, такие же тёплые, как матушкино ожерелье-оберег, видели именно Цветанку и отличали её от Зайца. «Вот оно», — стукнуло сердце. А дождь скрёбся в окошко и вторил на свой лад: «Она. Она».

...А тело отозвалось горячей и колкой дрожью, когда Цветанка дотронулась пальцами до разутых ног Дарёны — мягких, с розовыми пяточками. Уж точно эти ножки не были привычны к долгим пешим переходам. Осторожными движениями накладывая вонючую мазь на красные пятнышки потёртостей с лоскуточками отставшей кожи, Цветанка вдруг ослабела и опустилась на колени около лежанки. Нужно было перевести дух и осознать происходящее. Дарёна доверила ей всего лишь свои ноги, но Цветанке мерещилось в этом что-то щемяще-сокровенное, как вздох, растаявший между сблизившимися для поцелуя губами.

Смутившись от своих мыслей, воровка поспешила обратиться к будничным делам. Подумав, что гостья, наверно, с дороги проголодалась, она кинулась собирать съестное, но ничего, кроме холодной каши и ломтя хлеба предложить не могла.

«Уж не обессудь, изысканных яств и разносолов у нас нету...» — начала она, откинув полог, но тут же смолкла: смертельно уставшая Дарёна сонно посапывала под волчьим одеялом, подсунув под щёку кулак с зажатым в нём вышитым кошелёчком.

Стукнула дверь: это вбежала промокшая под дождём Берёзка, прижимая к себе огромную охапку полевых цветов и трав.

«Бабуль, я насобирала!» — воскликнула она и удивлённо осеклась, увидев Цветанкин приложенный к губам палец.

«Тшш», — шикнула та.

Взгляд Берёзки тревожно устремился в щель полога, одну из половинок которого Цветанка придерживала. Прикрываясь цветами, девочка подкралась и заглянула.

«Ой, — вырвалось у неё. — А это кто?»

«Это Дарёна, — шёпотом ответила Цветанка. — Она останется у нас».

Белёсые брови Берёзки сдвинулись, губы поджались. В потемневшем взгляде что-то блеснуло.

«Ещё один рот? — проворчала она. — Ты и так вон сколько народу кормишь, а теперь и она нам на шею сядет?»

Цветанка с беззвучным смехом взяла Берёзку за плечи, подталкивая к столу и намекая, что громко говорить не следует, чтоб не разбудить Дарёну.

«Она и сама зарабатывать может: певица она и на домре игральщица. Давай-ка, разбери, что ты тут нарвала... Всё вперемешку притащила, теперь вот по стебелёчку одну травку от другой отделять надо. Донник с донником клади, кипрей с кипреем...»

«А где она спать будет?» — поинтересовалась Берёзка, ревниво косясь в сторону полога.

«На лучшем месте, вестимо, — усмехнулась Цветанка. — На моей лежанке. На печке-то теплее, зато там помягче».

Пальцы Берёзки, разбиравшие травы, замерли, а голос дрогнул:

«А я?»

«А ты или к бабушке на печку ступай, или на полати к ребятам, — ответила Цветанка. — Места всем хватит. Дарёна, вишь, девица не простая, дочка княжеского ловчего, а скитаться её нужда заставила — нелады с князем вышли. На одни только сапожки её глянь: даром что запылённые да стоптанные, а всё одно простой люд таких не носит. Бока у неё к пуховым перинам привыкшие, потому и устроить её надо поудобнее».

Берёзка засопела, морщась, как будто собиралась чихнуть. Брови её насупились, а нижняя губа плаксиво оттопырилась.

«Я с бабулей не лягу, — пробурчала она. — Бздит она дюже. А на полатях с мальчишками я спать и подавно не стану! И вообще...»

Не договорив, Берёзка стремглав вылетела из дома, хлопнув дверью — только слезинки блеснули на глазах. Цветанка почесала в затылке, на всякий случай заглянула за полог — не разбудил ли шум Дарёну? Та и не думала просыпаться, только повернулась на другой бок. Цветанка склонилась, осторожно потрогала её косу. От вида сомкнутых ресниц Дарёны к сердцу подкатило что-то щекотное и нежное, такое же пушистое, как эти ресницы.

Вскоре Берёзка вернулась — вымокшая до нитки и жалкая: под дождём не очень-то погуляешь. Цветанка заставила её переодеться в сухую рубашку и загнала на печку. Бабуля что-то прошамкала недовольно, когда девочка перебиралась через неё в дальний уголок лежанки. Разбуженная толчками Берёзкиных ног, бабушка попросила поднести ей бражки, дерябнула — и снова с печки послышались сонные рулады, высвистываемые её носом.

Троих старших ребят Цветанка недавно пристроила на работу: Ждана — подпаском, Ерша — помощником к сторожу на огородах, а Соловейко ей удалось отдать в подмастерья к гончару, но не к глухонемому Вабе (лишние глаза и уши, а главное, способный болтать язык около воровского притона были нежелательны), а к Третьяку Неждановичу — давнему знакомому бабушки Чернавы, весьма признательному ей за лечение. Теперь о крыше над головой и пище для этих ребят можно было не беспокоиться: мастера предоставляли ученикам и то, и другое. Ватага младших пока предпочитала лоботрясничать и попрошайничать. Тёплыми летними ночами они постоянно где-то шлялись, но утром, проголодавшиеся и усталые, всегда возвращались. Впрочем, польза от них тоже была: они собирали ягоды и орехи, рыбачили, а пару раз даже притаскивали из леса мёд, ловко обворовав бортевые угодья посадника Островида. Дарёна тоже оказалась отнюдь не белоручкой: уже на следующее утро она поднялась чуть свет, сходила за водой, затопила печку и принялась хозяйничать. Берёзка, продрав глаза, хмуро наблюдала, как та выполняет её обязанности.

«В последние годы мы жили совсем не богато, — рассказывала Дарёна, с силой налегая руками на тесто для хлеба. — Без батюшки-кормильца мы остались, осиротели. Жили на скудное содержание, выделенное князем. Я наравне со служанкой всё по дому делала, так что к работе я привычная. В долгу у вас не останусь, буду помогать, чем смогу».

«Помощница — это хорошо, лишние руки всегда пригодятся, — промолвила бабушка, сидевшая за прялкой. — А человек, который родом-сословием своим не кичится — достойный человек».

Слепота не мешала ей работать: пряжа из-под её узловатых старческих пальцев тянулась тончайшая, льняная нить выходила безупречно ровной. Иногда бабушка отпускала веретено, и оно удивительным образом вращалось само, не падая — лишь покачивалось, волчком кружась на кончике. Пряжа эта была не простой: беззвучное шевеление губ бабушки говорило о том, что в нить вплетается волшебство. За чудесной пряжей приходили издалека и покупали её как спасение от бед: даже небольшой отрезок нити, вплетённый в одежду, берёг здоровье человека, приносил удачу и защищал от врагов.

«Ну, вот и кончик скоро у моей ниточки... Недолго уж теперь вить осталось», — задумчиво сказала бабушка, хотя конца прядению пока не было видно. Смысл её слов зябко прозвенел в утренней тишине, тоскливой иголочкой кольнув душу Цветанки.

В этой тревожной задумчивости воровка бродила по улицам. Проходя мимо знакомого забора, она замедлила шаг, зачем-то проверила доски... Нет, дыра по-прежнему была заделана. Откуда ж ей снова тут взяться? Ведь обитательница сада упорхнула пташкой в чужой дом. Яблоня грустно вздыхала, поникнув ветками, ломившимися от зреющих плодов.

Тихий посвист юркой ящеркой щекотнул Цветанку меж лопаток. На другой стороне улицы стоял смуглолицый Жёлудь, вечно запылённый и всклокоченный, с яркими белками подвижных хитроватых глаз. Возраст его был никому не известен, а лицо напоминало сушёное яблоко. Выглядел этот дядька стариком, но в движениях был молодцевато быстр — направился к Цветанке, размашисто ступая худыми и по-журавлиному голенастыми ногами.

«Эй, Заяц! Всюду тебя ищу, — прошепелявил он сквозь кривые зубы со щербиной в верхнем ряду. — Айда в корчму, Ярилко угощает».

Недоверчивый зверь внутри Цветанки сразу насторожил уши и ощетинился, чуя подвох. Отказаться? Что-то воровке подсказывало, что это будет лишь отсрочкой. Лучше сделать шаг и повернуться лицом к неведомой угрозе сейчас, чем показать тыл и ждать ножа в спину. Что бы это ни было, вечно бегать от этого нельзя.

«С какой стати он так расщедрился? — хмыкнула Цветанка вслух, неохотно следуя за Жёлудем. — У него зимой снега не допросишься, а тут вдруг — угощает!»

Морщинистый прощелыга лишь ухмыльнулся в ответ, что только укрепило Цветанку в недобрых предчувствиях.

В корчме было яблоку негде упасть. Густо-зловонный, спёртый воздух встал в горле Цветанки мерзким комом, а вид одурманенных выпивкой людей вызвал привычное отвращение. Её взгляд невольно задержался на богатырски сложенном, русоволосом и русобородом детине в богато расшитом кафтане и красных сапогах, собравшем за столом вокруг себя кучу выпивох. Что бы ни привело доброго молодца в это злачное место, пропойцей он не выглядел, отнюдь — был при средствах и щедро угощал соседей по столу, а те и радовались даровой выпивке. Большие выразительные глаза богатыря не мутнели от хмельного питья, оставаясь ясными и блестящими. При каждом движении ткань тесноватого ему кафтана потрескивала, готовая вот-вот лопнуть по швам на туго налитых силой мускулах. Своей могучей статью и сверкающим, твёрдым и смелым взором он напомнил Цветанке Соколко, торгового гостя.

А между тем её уже манил пальцем Ярилко из-за другого стола. Вся воровская шайка была в сборе и, конечно, изрядно навеселе. Был тут и сивобородый казначей Жига, обзаведшийся золотой серьгой в ухе, и ребята, бывшие с Ярилко на рынке в день стычки из-за Дарёны.

«Что-то давно ты с нами не гулял, Заяц, — недобро поблёскивая глазами, промолвил Ярилко. — Откололся от братства, даже в котёл золотых рыбок не отсыпаешь из своих сетей... Не дело это, братец ты мой».

«Бражничать не любо мне, — ответила Цветанка, не отказываясь, впрочем, от предложенной ей кружки ола, сдобренного полынью. — Не веселит меня питие, только голову и душу отягощает... А в котёл отсыплю, куда ж я денусь».

С чмоканьем обсасывая жирные от еды пальцы, Ярилко спросил:

«А что это за новая курочка, которую ты щиплешь? Никогда её прежде не видел в наших краях».

Зверь внутри Цветанки, готовый зарычать, ощетинил загривок, но воровка с непроницаемым видом ответила:

«А тебе что за забота? Моя курочка — что хочу, то и делаю».

Ярилко, насмешливо щурясь, затрясся от квохчущего хохотка:

«Что, поди, и топчешь её? А? Потаптываешь, ы? Хе-хе-хе!»

Все за столом тоже зафыркали, захрюкали от пьяненького смеха, а лицо Цветанки застыло мрачной каменной маской.

«А вот это уж точно не твоё дело», — сказала она холодно.

Ярилко мгновенно перестал смеяться, сальную ухмылку с его лица точно корова языком слизнула.

«А вот тут ты неправ, братец. Давно уж в этой каше варишься, должен бы знать обычаи-то... Но ежели ты запамятовал, то я напомню: шмарой своей ты с братьями делиться обязан, если она им приглянется. А со мной — в первую голову. Я б твою курочку... м-м...» — Сладострастно прикрыв глаза, Ярилко чмокнул губами, словно пробовал что-то вкусное.

Каменная маска дала трещину. Угол рта Цветанки дёрнулся от ярости, которая клокотала внутри, живьем варя сердце воровки в своей кипящей гуще.

«А если я не хочу делиться? — процедила она. — Если что, могу желтяками откупиться».

Горло Ярилко издало низкое урчание, губы искривились в усмешке.

«У тебя нет столько златопёрых рыбок, чтобы заварить такую сладкую уху. В одиночку хочешь хвост у этой курочки ерошить? Нехорошо жадничать, это не по-братски».

Цветанка решительно отодвинула свою кружку.

«Нет. Простите, ребята, но этому не бывать».

Она встала, чтобы уйти, вот только просто так её отпускать не собирались. Не так уж Ярилко был и пьян, скорее, притворялся: он вспрыгнул на стол, прошёл по нему, опрокидывая кушанья и проливая напитки, и, ни разу не пошатнувшись, соскочил перед опешившей Цветанкой на пол. В руке у него блеснуло лезвие ножа.

«Не хочешь по-доброму — будет по-худому».

Все, казалось, были на стороне атамана, только умудрённый и бывалый Жига молвил предостерегающе:

«Ярилушко, ты бы, это... поостерёгся с ним связываться-то. Знаешь ведь: Заяц — бабки Чернавы ученик. Кто колдунью либо её подмастерья обидит, тот долго на свете не проживёт».

Но Ярилко не внял его совету. Поигрывая ножом, он надвигался на Цветанку, а та, всегда готовая дать отпор любому врагу, одной рукой выхватила свой засапожник, а другой нащупала ожерелье, прося его о помощи в бою. Красный янтарь откликнулся, потеплев под её ладонью. «...Слепыми очам велено быть», — беззвучно растворились в воздухе слова заговора на отвод глаз. Цветанка юркнула воровскому атаману за спину.

Ярилко растерялся. Он принялся беспорядочно пороть ножом пустоту, кидаясь во все стороны — остальные воры еле успевали уворачиваться, чтоб не наскочить на остриё. Посмеиваясь, Цветанка щёлкала пальцами, свистела, хлопала Ярилко по плечу — словом, от души потешалась над своим противником. Тот оборачивался на звук, но, похоже, не видел Цветанку, а потому просто тыкал ножом наугад. Цветанка, балуясь, разрезала верёвку у него на портках, и те упали к его ногам. Кое-кто из воровской шайки не удержался от смеха, но тут же заткнул себе рот под зверски свирепым взглядом атамана.

Дурной пример заразителен: драка, подобно пожару, перекинулась на соседей. Зачем, почему, откуда сыр-бор — никто не знал, но в мордобой вовлеклись все посетители корчмы, одурманенные и разгорячённые выпитым. Бух, бух, бух — сыпались удары кулаков; на пол летели выбитые зубы и поверженные бойцы. Богатырь в красивом, но тесном кафтане долго сидел за столом, не желая втягиваться в это месиво, но кто-то запальчиво врезал ему по спине. Богатырю этот удар был как коню — укус слепня. Добрый молодец грозно засопел, как разъярённый бык, и начал подниматься на ноги. Ударивший его мужичок уже пожалел о содеянном и попятился на полусогнутых ногах, но — слишком поздно. Крякнув, богатырь подхватил тяжёлую дубовую лавку и — понеслось!.. Как пели гусляры об удалых древних героях: «Где махнёт он — врагов поляжет улица, где отмахнётся — переулочек», — так и от этого лавочного лихачества народ полетел в разные стороны, ложась, как скошенная трава. Цветанке то и дело приходилось пригибаться: лавка свистела в воздухе в опасной близости от её головы. Доставалось всем, кто не успел увернуться.

«Ы-ы-эх, где наша не пр-ропадала! — потряс богатырь корчму могучим рыком, замахиваясь в очередной раз. — Получай, голь синюшная! Кто не спрятался — я не виноват!»

Все, кто ещё держался на ногах, шарахнулись в стороны. Получив от кого-то в суматохе толчок, Цветанка полетела в одну сторону, а янтарное ожерелье — в другую, под ноги дерущимся. Подцепленное чьим-то сапогом, оно отлетело ещё дальше, под соседний стол. Заговору отвода глаз пришёл конец: чары действовали, пока оберег висел на поясе Цветанки или был в её руке.

«А-а, вот ты где, зараза!» — тут же послышался торжествующий крик Ярилко.

Воровской атаман «прозрел», коршуном кинулся на Цветанку, занося нож, как вдруг — хрясь! — получил лавкой от раздухарившегося богатыря. Удар пришёлся плашмя сиденьем по животу Ярилко, и тот отлетел, но приземлился на мягкое, сбив собою несколько человек. Образовалась куча мала, сбитые вором люди накинулись на него с кулаками; из клубка тел торчали только дрыгающиеся сапоги Ярилко, и Цветанка скорее поползла за своим сокровищем, увёртываясь от топчущихся ног, получая пинки и лягаясь в ответ. Ожерелье лежало среди объедков, костей, чёрствых хлебных корок и черепков разбитой в драке посуды, оставалось только протянуть руку, чтоб его достать, но Цветанку опередил какой-то сизоносый выпивоха. Уползая на четвереньках подальше от всеобщей свалки, он увидел ожерелье, воскликнул: «О! Бусики! Будет чем жёнку задобрить!» — протянул к нему свою трясущуюся загребущую лапу и цап! — утащил оберег прямо из-под носа у его законной владелицы.

«Отдай! Это моё!» — взревела Цветанка в ярости. Потеря оберега грозила обернуться страшной бедой, ледяное дыхание которой погнало вдоль спины воровки табуны мурашек, а нутро её тряслось, как холодец.

Пьянчуга, однако, не собирался так просто отдавать найденное. Выдохнув Цветанке в лицо сногсшибательное облако зловония, он пополз прочь.

«А ну, стой, синерожий!» — Цветанка уцепилась за первое, что попалось под руку — портки завсегдатая корчмы, но тот, извиваясь дождевым червём, вывернулся из них. Сверкнув голым задом, он выбрался из-под стола и неосторожно выпрямился во весь рост... Хрясь! — удар лавкой отправил его в полёт через всю корчму — вместе с ожерельем.

«Да едрёно коромысло!» — выругалась Цветанка, устремляясь за ним.

«Не так быстро, Зайчик», — загородил ей дорогу Ярилко.

Воровской атаман, закалённый в драках, оказался крепок — удар лавкой не вышиб из него дух вон; в куче ему намяли бока, но он выбрался почти невредимым — только пары зубов не хватало. Нож он, правда, потерял, но и от его голых рук Цветанке могло не поздоровиться.

«Ты девицу не получишь», — прошипела она.

«Кто кого на лопатки положит — того и девица будет», — с кровавым плевком сквозь свежую щербину в зубах ответил Ярилко.

Среди всеобщей заварухи они сцепились, стараясь повалить друг друга на пол. Ярилко был выше, сильнее и тяжелее, но Цветанка — более юркой и увёртливой. Стиснутая противником до удушья, она всеми силами старалась не коснуться спиной пола — завязалась на Ярилко узлом, обхватив его руками и ногами, а когда тот хотел с размаху придавить её собой, она уцепилась за чей-то воротник. Одежда с треском порвалась, и Цветанка с Ярилко упали не на пол, а на людей.

«Ах ты выпороток гнидопаскудный, чтоб тебе...» — далее последовал такой разухабистый загиб, что даже у слыхавшей многое Цветанки зазвенело в ушах. Хряп! — от удара рожа вора сотряслась, как холодец, и сплющилась в лепёшку. Обладатель кулака в пылу драки не разглядел и решил, видимо, что это Ярилко порвал ему рубаху.

Цветанка высвободилась и скорее бросилась на поиски ожерелья. Как бы с ним в этой суматохе не случилось чего... Если нить порвётся, бусины раскатятся — ищи-свищи потом. Уже почти привычно пригибаясь под взмахами лавки, она рыскала и высматривала того пьянчужку на полу: судя по силе доставшегося ему удара, он должен был сейчас где-то лежать. И точно — вот он, голубчик сизоносый, валялся кверху голым задом поперёк тел других поверженных драчунов. Ожерелье уютно свернулось, огороженное чьей-то согнутой в колене ногой; один шаг — и вот оно, родимое, но опять Цветанку опередили: ожерелье подобрал Жига. В драке он лишился серьги, из порванного уха сочилась кровь, пятная рубашку.

«Отдай, Жига, — глухим, замогильным голосом промолвила Цветанка. — Ты сам знаешь: я подмастерье бабки Чернавы, со мной лучше не связываться. Отдай... Чем дольше ты его держишь, тем короче становится твоя жизнь».

Хранитель котла с перекошенным лицом попятился, чуть не упал, запнувшись о лежащих, и швырнул оберег Цветанке. Наконец-то! Ощутив тёплый янтарь в руке, Цветанка улыбнулась и прицепила ожерелье на место. Новый заговор отвода глаз она сотворить не успела: сзади на неё обрушился кто-то тяжёлый и прижал к полу — к счастью, не спиной, а животом.

«Не-ет, не уйдёшь, Зайчик!» — горячо дохнул ей в ухо Ярилко.

Зря он прыгнул на спину зверю внутри Цветанки: призрачная тварь вздыбила шерсть и оскалила клыки... Кисло-солоноватый вкус кожи, тёплая кровь во рту и — вопль Ярилко:

«А-а, крысёныш, кусаться?»

Удар локтем пришёлся вору в скулу. Ярилко упал на бок, и тут-то Цветанка на него и навалилась, стараясь прижать лопатками к полу. Тот пыхтел, упирался, елозил ногами, смрадно дыша Цветанке в лицо. «Помоги...» — направила она мысленный взгляд в янтарно-солнечный чертог, где обитала оберегающая её любовь. Ответ коснулся её макушки, как ласковая ладонь, горсть горячих мурашек прыгнула ей за воротник, и Ярилко лёг сначала на одну лопатку, а потом и до второй дело дошло.

«Девицу не трогай, играть и петь ей не мешай, — прошипела Цветанка сквозь оскаленные от напряжения зубы. — А не послушаешь меня — ну, так у меня ведь тоже ножик есть. И резать им я умею».

Ярилко обмяк, лёжа на спине. Цветанка поднялась с него, отряхнулась и перевела дух. Заварушка между тем затухала: драчуны выдохлись и потянулись к своим столам. Ни одного не расквашенного лица не осталось вокруг, никто не мог похвастаться целыми зубами. Богатырь, окинув взглядом усеянное телами «поле битвы», крякнул и опустил лавку.

«Ну, будет с вас».

Кто-то спросил:

«Как звать-то тебя, добрый молодец?»

Тот огладил лихие усы, ответил:

«Звать меня Колываном Мстиславичем. На княжеской службе состою, дань с покорённых земель собираю. Собрал дань за двенадцать лет с лесных северян, да вот толкнул меня кто-то в ребро в корчму заглянуть, бражечки испить... Ну вас к лешему! Домой мне пора, отдохнуть от службы надобно. — И в свою очередь молодец спросил: — А чего передрались-то все, я не понял?»

«А... пёс его знает!» — махнул рукой изрядно потрёпанный мужик с синяком в пол-лица и окровавленным ртом.

Земля плыла под ногами Цветанки, когда она вышла на свежий воздух. Очень хотелось пить — язык стал сухим и шершавым, в горле царапало. Напившись колодезной воды, воровка пошла побродить по улицам, заглянула на рынок: ноги сами туда привели, и не зря — там медовым ручейком лился знакомый голосок под задушевный звон домры. Уже не таясь в толпе, Цветанка слушала Дарёну и чувствовала невнятный шёпот сердца. Что оно там бормотало, разобрать было невозможно — наверно, какие-то соловьиные глупости... Но улыбка сама собой щекотала уголки рта, как не дающий спать солнечный зайчик.

Вернувшись домой поздно вечером, Цветанка с порога учуяла вкусный запах пирогов. Он наполнял домишко плотным и хлебно-уютным теплом, а звон домры и голос Дарёны словно оплетали пространство золотыми узорами. Ребята, теснясь за столом, жевали пироги и заворожённо слушали песню-сказку про Чудо-юдо морское, а бабушка в полумраке печной лежанки задумчиво улыбалась, поглаживая свернувшегося пушистым чёрным шариком Уголька. Медно-янтарный отблеск лучины лежал на волосах Дарёны, распущенных по плечам: рыжевато-русая коса превратилась в пышную волнистую гриву, охваченную через лоб очельем. Весь свет сосредотачивался на её фигуре, как будто певица притягивала его, и воровка застыла, осенённая лёгким крылом сладкой тоски... Ещё никогда возвращение домой не было таким чудесным. Нет, их с бабулей хибарка не превратилась в княжеские хоромы, но тихое сияние, наполнившее дом с приходом Дарёны, казалось прекраснее, чем блеск самых роскошных богатств.

Завидев Цветанку, Дарёна прервала игру, согнала Олешко с большого берёзового чурбака, служившего сиденьем во главе стола, и с поклоном пригласила:

«Садись, откушай, чем мы сегодня богаты...»

Перед Цветанкой оказалось блюдо с пирогами, творожные ватрушки и чашка земляничного киселя. Вроде бы ничего особенного — самая простая повседневная еда, но Цветанка, обхаживаемая столь угодливой, приветливой и милой хозяюшкой, как будто попала на богатый пир.

«Тётя Дарёна, сыграй ещё», — попросил кто-то из ребят.

Улыбнувшись, та снова взяла домру и поплыла лебёдушкой вокруг стола, а очарованные ребята, приплясывая, пошли за нею гуськом. Кто-то пристукивал на ложках, кто-то брякал по пустому горшку, а Цветанка забывала жевать и глотать: её рот сам растягивался в широкую улыбку. Одна Берёзка не плясала — с нарочито скучающим видом сидела за столом, подпирая рукой голову. А Цветанке чудилось, будто это утреннее солнце в девичьем облике плыло вокруг неё в берёзово-белой рубашке, шелестя янтарными прядями — руки-ветви, волосы-крона. А алый узор вышивки — как жарко стучащая в жилах кровь лета...

Ночью Цветанка боялась дышать, чтобы не спугнуть это чудо, посапывавшее рядом под волчьим одеялом. Колдун-месяц, усмехаясь в мутное окошко, ворожил на волосах спящей Дарёны, и Цветанка, боясь её разбудить, позволяла себе ласкать их лишь взглядом. В низу живота набухал и стучал в такт сердцу жаркий ком сладкого напряжения, но Цветанка не знала, чем его разрешить, как дать ему выход.

Утром она посоветовала:

«Надень одёжку поскромнее. И лицо делай попроще, когда на рынке играешь, если хочешь, чтоб тебе подавали... А то госпожой выглядишь».

«В самом деле?» — удивлённо повела бровью Дарёна.

«Ты себя со стороны не видишь, а я вижу, как оно смотрится, — уверенно ответила воровка. — Держишься ты чересчур горделиво, как княжна в изгнании, вот народ и недоумевает. Проще будь — и подавать станут охотнее».

Дарёна последовала её совету. В узелке у неё была сменная рубашка, вышитая более скромно, а вместо своего богатого плаща она соорудила себе накидку из распоротого мешка из-под муки.

«Ну, как?» — спросила она.

«Сапоги, — сказала Цветанка. — Шибко хорошие».

Разувшись, Дарёна озадаченно рассматривала свои сапоги, украшенные бисерной вышивкой и жемчугом.

«Не идти же мне босиком...»

Без лишних разговоров Цветанка взяла их у неё и отрезала ножом расшитый верх голенищ — Дарёна только ахнула, да было поздно.

«Всего-то делов — украшательства убрать, — хмыкнула воровка, вручая ошарашенной Дарёне получившиеся чёботы. — На, щеголяй!»

Первое время Цветанка неприметно присматривала за ней, пока та пела на рынке: мало ли, кто пристанет! Когда появился Ярилко со следами синяков на злющей роже, оставшимися от той драки в корчме, воровка насторожилась, готовая снова вступиться за Дарёну, но воровской атаман прошёл мимо, даже не глянув на певицу. Значит, усвоил урок.

Местные скоморохи прозвали Дарёну Княгиней — за горделивую осанку и лёгкий налёт сословной спеси; впрочем, то, что они считали спесью, Цветанке казалось вполне естественным чувством собственного достоинства. Наладить дружбу с другими певцами и плясунами у Дарёны не сразу получилось, долгое время она держалась особняком, не давая себя, впрочем, в обиду. «Весёлые люди» тоже не с первого дня приняли её: слишком Дарёна от них отличалась — и исполнительскими качествами, и манерой держаться. Подаяние она принимала величественно, как нечто само собой разумеющееся и законно причитающееся ей, не пресмыкалась, не низкопоклонничала перед слушателем и пела как будто для собственной забавы, а не ради заработка. Скоморохи, если им плохо подавали, сворачивали выступление, а для Дарёны деньги, казалось, совсем не имели значения, и эти её отличительные особенности в конце концов начали привлекать к ней слушателей. Она была непривычной, иной, а значит — интересной. Даже, пожалуй, диковиннее медведя, выученного плясать под скоморошью дуду.

Насмешники и злопыхатели, впрочем, находились. Однажды Дарёну закидали грязью и навозом, при этом дразнясь высунутыми языками и показывая пальцем:

«Княгиня — на спине горбина! Мякиной набита, соломой подпоясана!»

Сделали это какие-то совершенно незнакомые Цветанке люди, среди которых были и мужички в возрасте, и молодые хлопцы. Воровка не исключала, что за всем этим мог стоять злопамятный Ярилко, а потому набросилась на них зверем, раздавая тумаки направо и налево, и ожерелье придавало ей сил и быстроты. Насмешники не ожидали нападения — кто-то бросился наутёк, кто-то попытался дать отпор, но испугался внушительного Цветанкиного ножа. Выкрики «княгиня — на спине горбина» ещё продолжались, когда вдруг повеяло ужасом... Толпа шарахнулась в стороны от чёрного всадника на вороном коне.

«Кто тут порочит княжеское звание?» — грозой прокатился холодный голос.

Засвистел кнут — и на лицах, на руках людей взбухли кровавые полосы от его шипов. Досталось и насмешникам, и ни в чём не повинным зевакам. Это был княжеский соглядатай, следивший за порядком и высматривавший запрещенные вышивки с «солнечными знаками». В последнее время такие люди появлялись редко, и тем страшнее казался каждый их набег — как гром среди ясного неба. Они были великолепными наездниками, головы умели рубить прямо с седла, обладая полномочиями без суда и следствия казнить провинившихся. Следом за свистом кнута сверкнул меч, и под ноги Цветанке подкатилась белобрысая голова молодого парня, особенно усердно кричавшего дразнилку. Застывшая маска смерти, кровоточащий срез шеи... Тошнотворно-тёплая волна дурноты подступила к горлу Цветанки, но она, с усилием проглотив мерзкий ком ужаса, поспешила вытащить несчастную, закиданную грязью и навозом Дарёну из средоточия переполоха, пока её не затоптала толпа и не заметил чёрный каратель.

Дарёне потребовалось несколько дней, чтобы оправиться — то ли от унижения, то ли от устрашающего вида чёрного всадника и пролитой им крови. Прозвище «Княгиня» после этого случая кануло в небытие: люди опасались возмездия властей. Цветанка так и не смогла выяснить, кто стоял за этим гряземетанием — может, скоморохи-соперники, а может, и Ярилко тех насмешников науськал. С него такое вполне могло статься.

Даже в простой одежде Дарёна оставалась собой. Скромную рубашку она носила, как княжеское одеяние, а с коромыслом от колодца шествовала неспешно, как с прогулки: вода в двух вёдрах лишь сонно колыхалась, а через край не падало ни капли. Цветанка неизменно ловила ртом воздух от накатывавшего сердцебиения, предвкушая увидеть дома светлую и спокойную, всегда приветливую хозяйку, которой Дарёна исподволь становилась, взяв на себя почти все домашние хлопоты. По какому-то неписаному закону Цветанке всегда доставалось место во главе стола, да и обходилась с нею Дарёна как с главой семейства — уважительно и ласково, безмолвно благодаря каждым движением, каждым взглядом за предоставленный кров и защиту.

Деля с ней лежанку с волчьим одеялом, Цветанка всё более ощущала телесное волнение. Внутри всё неистово стискивалось, а губы пересыхали от жадного желания прильнуть к голубой жилке, бившейся на шее Дарёны. Они тянулись к ней, как к ковшику со студёной ключевой водой в жаркий день, но Цветанка обуздывала эти порывы, памятуя о трещинке на сердце, которая, казалось, никогда не затянется.

Когда по земле с сухим шелестом понеслись первые жёлтые листья, гонимые ветром, в дом постучался ложкарь Стоян Рудый, отец Первуши — Цветанкиного соседа и друга детства. Все сидели в это время за ужином, а в окошко заглядывал, завистливо облизываясь, синий вечерний сумрак. Сняв шапку, Стоян поклонился и поздоровался.

«Хлеб-соль вам, хозяева», — промолвил он.

«Садись и ты с нами, дядя Стоян», — пригласила Цветанка.

«Благодарствую, — пробурчал в рыжеватую бороду тот, степенно усаживаясь и утирая со лба капельки пота, хотя вечер стоял вовсе не жаркий — осенняя зябкость и печаль уже чувствовалась в воздухе. — Я к вам по делу, соседи».

«Сперва откушай да выпей, а потом и дело говори, — ответила бабушка Чернава, улыбчиво глядя куда-то поверх его головы слепыми бельмами глаз. — Дело не волк — не убежит».

Дарёне не нужно было намекать — она принялась обхаживать гостя с обычной своей молчаливой приветливостью. Стоян невольно вскинул быстрый взгляд на девушку, огладил усы с бородой, но потом принялся за кашу, пироги и кисель. Был он мастером отнюдь не захудалым, посуду деревянную делал как простую, так и богатую, с искусной резьбой и красочной, затейливой росписью: ложки, блюда, кубки, чарки, чаши, ендовы, братины, ковши. Изделия его постоянно пользовались спросом, а особо красивую и изысканную утварь не брезговали покупать и знатные люди: не всё ж с золота да серебра кушать. Старое доброе дерево, да ещё так мастерски обточенное и расписанное, было куда уютнее, теплее и приятнее в пользовании.

«Благодарствую на угощении, — чинно поклонился Стоян, отряхивая с колен крошки. — А дело-то вот какое у меня: у вас товар — у нас купец. Лебёдушка без лебедя не может, пара ей нужна, и берёзка к дубку веточками тянется, и уточка с селезнем бок о бок плывёт... А когда время-пора настаёт, ловить его надобно, как пору урожая — точно в срок, дабы и не перезрело, и в самом соку было».

«Ты без обиняков да околичностей говори: кого сватаешь-то?» — усмехнулась бабушка.

У Цветанки ёкнуло под ложечкой — закралась шальная мысль, от которой её кулак сжался, стискивая ложку, так что даже костяшки побелели... Неужто за Дарёной пришёл Стоян?

«Дык... Я ж про деревья-то, кумушка моя Чернава, не зря говорил, — ответил ложкарь. — Дубок — это сын мой Первуша, преемник моего ремесла, а берёзка — девица одноимённая, что у вас под крышей живёт. Сиротка она, вы ей заместо родителей, — Стоян кивнул Цветанке и бабушке, — вот у вас и прошу её руки для сынка своего. Он в самую пору для женитьбы уж вошёл — пятнадцать годков ему стукнуло, работник он добрый, парень смышлёный и дело моё продолжит справно».

Берёзка, заслышав слова сватовства, лицом стала под цвет коры дерева, имя которого она носила. Позади дома был закопан сундук с кладом, который они нашли в лесной пещере — её приданое. Таким сокровищем не каждая знатная невеста могла похвастаться, а досталось оно ей, нищей сироте.

«И далась я вам... Дарёну вон сватайте, — пролепетала она, напряжённо хмуря брови и еле шевеля вмиг посеревшими губами. — Она и краше меня, и хозяйка из неё лучше, чем из меня... Да и созрела она, сказать по честности, уж давно — не пересидеть бы в девках-то».

Последние её слова — колкие, с язвинкой — Дарёна восприняла безмятежно, лишь чуть-чуть тронула улыбка уголки её спокойно сложенных губ.

«Судьба моя не сегодня в дверь постучала, Берёзонька, — проговорила она загадочно, опустив ресницы. — Чую я, черёд мой замуж идти ещё не настал».

Да даже если б и настал он, её черёд, Цветанка не отдала бы её никакому жениху! Воровка сидела молча, стараясь успокоить ни с того ни с сего расходившееся от волнения дыхание, а тут ещё взгляд Берёзки, полный неизмеримой горечи, вонзился ей под сердце. «Ну что? Сбагриваешь меня замуж, неугодна стала я тебе, опостылела?» — так и кричали затянувшиеся поволокой слёз глаза «сестрёнки», а с другого бока ровный, грустновато-мягкий голос разума нашёптывал: «Такова она, доля девичья... Пора Берёзку пристраивать, не будет же она нищебродствовать всю жизнь, должна рано или поздно стать кому-то верной женой, а кому-то — доброй невесткой. Небось, не за зверя лесного просят отдать — за друга давнего, Первушу».

Некуда было выйти Берёзке, и обсуждали возможную свадьбу прямо при ней. Ласковыми и мудрыми словами бабушка успокоила её, осушила слёзы, ободрила. Знал ли Стоян о кладе, зарытом позади дома? Пожалуй, мог и знать: от своих лучших друзей Цветанка находку не скрыла, только взяла с них слово молчать о ней. Парни держать язык за зубами в целом умели, но что мешало Первуше намекнуть отцу, что сирота Берёзка — теперь отнюдь не нищая бесприданница, а богатая невеста?

«Дай нам седмицу на раздумье, — ответила бабушка Стояну. — А через седмицу и приходи за ответом. В таких делах спешка — только во вред».

«Будь по-вашему», — поклонился отец Первуши, ещё раз поблагодарил за хлеб-соль и удалился в сумрак, из синего ставший чёрным.

Всю ночь с печки слышались всхлипы Берёзки и ласковое бормотание бабушки, а уже на следующий вечер пришли новые гости — сваты от семьи второго друга Цветанки, Тюри.

«Они что, сговорились все?» — воскликнула Берёзка и спряталась от сватов на печку.

Бабушка приняла и этих гостей, поговорила с ними и отпустила с теми же словами, которые она сказала Стояну:

«Приходите через седмицу за ответом, — и добавила со скрипучим смешком, когда дверь закрылась: — Ну, будем ждать посланцев и от третьего жениха».

Цветанка не знала, как ко всему этому отнестись. Неужто и третий её друг, Ратайка Бздун, посватается? Неужели некрасивая, скромная, как белый клевер, Берёзка, которую приятели Цветанки раньше и не замечали, вдруг стала для них необычайно привлекательной — но не сама по себе, а в отблеске золота? А может, тут проступала воля не самих парней, а их родителей?

Как бы то ни было, бабушка как в воду глядела: ещё через день явился и третий жених. Жил он с матерью бедно, сватов нанять не мог, а родственников, которые могли бы выступить в роли посредников, не нашлось. Одетый в свою лучшую, а вернее сказать, самую чистую рубаху и тщательно заплатанные и заштопанные портки, Ратайка дико смущался, заикался, не знал, куда деть руки, куда повернуться, кому кланяться. Перед сватовством он вымылся в бане, и от него за версту пахло душистыми травами. Красный, как варёный рак, он сел к столу, выпил чарку бражки, закусил сладкой пареной репой. Слова из него приходилось тянуть едва ли не клещами.

«Чего пожаловал-то, милок?» — добродушно спросила бабушка.

«Дык... это... я... того... ну... вот», — только и смог Ратайка выдать в ответ. И тут же из-под него раздался трескучий бздёж — не зря он носил своё прозвище за неукротимые ветры, бушевавшие у него в животе. Когда Ратайка волновался, они бывали особенно сильными.

Берёзка подчёркнуто брезгливо зажала нос и вышла из-за стола, а жених покраснел от корней волос до кончиков пальцев.

«Это дело поправимое... Посиди, милок, я травяной сбор тебе дам, — сказала бабушка. И, обращаясь к Цветанке, попросила: — Принеси-ка ромашку, тысячелистник, хвощ, полынь да мяту».

Цветанка принесла мешочки с названными травами, по указанию бабушки смешала в равных частях и завязала в тряпицу.

«Возьми, касатик, — молвила бабушка. — Три больших щепотки этого сбора запаривай крутым кипятком, настаивай в закрытом глиняном сосуде, пока не остынет, и пей по половине чарки трижды в день. Ступай с миром. За ответом приходи через седмицу».

На том сватовство Ратайки и кончилось.

«Выбирай сама, голубушка, — сказала бабушка Берёзке. — Всех женихов ты давно знаешь. Отцы у двоих из них мастеровые, а мастер никогда не пропадёт, его дело прокормит — ежели, конечно, он в своём ремесле дока. Что до третьего... Ну, была бы умная голова на плечах, а деньги приложатся и умножатся. Смекалистый человек не сгинет. Выбирай, кто тебе из них больше по нраву, а там — стерпится, слюбится. В семьях этих тебя не обидят, моё слово тебе пусть будет в том порукой: я людей сердцем вижу, хоть и слепая глазами».

«Бабусь, — с дрожащими от слёз губами спросила Берёзка, — ну неужто не судьба мне быть с тем, к кому моё сердце само прильнёт?»

«Три дорожки у тебя, внученька, — вздохнула старая ворожея. — И сейчас настало время выбирать одну из них. А коли пропустишь эту развилку, пройдёшь дальше, выбора не сделав — ни одной тропинки у тебя не останется, одна лишь бездна гибельная».

Берёзка опустила глаза, и с её ресниц сорвались огромные слезинки.

«Бабусь, а ты сама любила когда-нибудь?» — тихо проронила она.

Бабушка несколько мгновений молчала, а Цветанке снова почудилось, что за столом сидит не древняя старушка, а молодая и прекрасная лесная колдунья в серёжках из ольховых шишечек.

«Была молода — любила. Только не суждено нам было вместе остаться, разлучила меня с моим милым другом война. Сложил он головушку в бою у быстрой речки, и там, где траву-мураву кровь его оросила, ягод теперь — видимо-невидимо...»

При этих словах сердце Цветанки сжалось, а в ушах зазвучала песня...

Там, где кровушку

Ладо родный мой пролил,

Алым ягодкам нету числа.

Белы косточки

Чёрный ворон растащил,

Верный меч мурава оплела.

Судя по взгляду Дарёны, она испытала то же самое озарение.

«Да, песенку эту про соловья я сложила когда-то, а люди подхватили, — улыбнулась бабушка, отвечая на ещё не озвученный вопрос. — Понравилась она им, видать... Ну, а мне-то что? Пусть поют, коли нравится. Вот только не знают они и не узнают уж никогда о том, что это не выдумка, а моё горюшко, живое и выстраданное».

Уголёк вспрыгнул на колени к Берёзке, мурлыча и бодаясь чёрным пушистым лбом, — утешал по-своему. Зарыв пальцы в его шёрстку, та вздохнула:

«Ах, котя-котенька, знал бы ты, как мне тяжко...»

«Не кручинься, голубка, — сказала бабушка. — Жизнь лучше погибели, а муж и малые детушки — теплее, чем сырая землица да червь могильный».

Берёзка вздрогнула, прижав к себе кота.

«Ты правда знаешь всё-всё? Что было, что есть и что будет?» — с шелестом слетел с её побледневших губ вопрос.

«Не всё, но многое. — Бабушка поднялась и пересела поближе к тёплой печке, кряхтя и жалуясь на свои старые суставы и остывающую кровь. — Не то чтобы даже знаю — вернее сказать, чувствую. Сердце-вещун шепчет и шепчет... Вот только не всё, что я предчувствую, можно исправить. И тем оно горше и больнее — знать, но быть не в силах помочь».

Ночью Цветанка не могла уснуть: тоска давила на грудь. Зверь у неё внутри рвался на свободу — выл, царапал сердце когтями. Выскользнув из постели, воровка обулась и поспешила к реке, на своё излюбленное место, где летом она слушала соловьёв. Сейчас они не пели, только ветер носился над озарённым луной речным простором, пустым, серебристо-холодным и равнодушным.

«Я бы никогда не вышла замуж за нелюбимого, — раздался рядом голос Дарёны. — А если б меня к тому принуждали родители, убежала бы».

«Ты что тут делаешь?» — вздрогнула Цветанка.

«Я последовала за тобой, — ответила та, присаживаясь рядом на траву. — Так вот, я бы не позволила неволить моё сердце».

«Все девицы так говорят, — невесело усмехнулась Цветанка. — Только их никто не спрашивает, чего они хотят. Так уж повелось».

«Неужели Берёзке непременно надо выходить замуж сейчас? — не унималась Дарёна. — А вдруг через год-другой она встретит того, кто ей придётся действительно по душе?»

«У неё может не быть этого года или двух», — сказала Цветанка и сама содрогнулась от холода, которым веяло от жутковато-пророческих слов бабушки.

«Почём ты знаешь?» — упрямо сверкала Дарёна глазами, полными лунного света.

«Не я. Бабуля. — Цветанка намотала на палец травинку, заставляя её до боли врезаться в кожу. — Она знает... чувствует что-то. Лучше прислушиваться к ней и делать так, как она говорит».

«Я бы предпочла совсем сгинуть, чем жить с постылым мне человеком, — твёрдо сказала Дарёна. — Потому что это будет не жизнь, а так... житьё гнилое и безрадостное! Лучше один раз вкусить хмельной мёд, чем годами жевать полынь!»

«Распоряжайся своей жизнью, — сердито оборвала её пылкие восклицания Цветанка. — Если сумеешь, конечно. А Берёзка пусть решает за себя сама».

«Как будто у неё есть выбор», — горько молвила Дарёна.

«Есть. — Цветанка сорвала несколько травинок, порезав ими руку, слизнула кровь. — Я верю бабушке, верю её вещему сердцу. Мы порой не видим, какие дороги перед нами лежат и чем обернётся наш выбор... Ну, нету у нас крыльев, чтоб взлететь над своей жизнью и разглядеть свысока, что нас ждёт за поворотами — где счастье, где горе, а где и вовсе погибель. Не каждому даётся такая подсказка».

Они спорили до хрипоты, чуть не поссорились. Рассердившись, Цветанка встала и быстрым шагом направилась домой.

«Обожди-и-и! — раздалось позади. — Обожди меня! — Нагнав Цветанку, Дарёна выдохнула: — Я боюсь одна в темноте идти...»

Её тёплая рука просунулась воровке под локоть. Ощущения от этого могли сравниться разве только с уютным теплом, которое охватывало Цветанку, когда янтарное ожерелье откликалось на её прикосновение. Чертог вечернего солнца, где жила Любовь — вот что это было.

Все эти дни, назначенные бабушкой для раздумий, глаза Берёзки были сосредоточенно-печальными. Сидя за прялкой, она вдумчиво тянула нить своей судьбы и пыталась из осеннего тумана соткать себе тропинку в будущее — вернее, в ту сторону, где будущее существовало.

Когда настал последний день, бабушка спросила:

«Ну что, голубка, ты решила?»

«Я выбираю Первушу, — ответила Берёзка, кладя на стол огромный моток пряжи, сделанной ею за минувшую седмицу. — Он хотя бы добрый... Тюря — грубиян неотёсанный, а Ратайка... фу». — Берёзка сморщилась, непроизвольно зажимая нос.

«Ну, вот и хорошо, — кивнула бабушка, беря моток и ласково поглаживая его, как котёнка. — А пряжу ты, однако, спряла не простую, девонька... Она будет помогать людям искать свой путь — если отрезать ниточку и перематывать её с пальца на палец, делая так в течение седмицы. Знаешь, что?..»

Не договорив, бабушка дунула Берёзке в лоб. Вроде бы дуновение было лёгким, но та пошатнулась, как от толчка.

«Ты чего, бабуля?» — испугалась она.

А бабушка устало опустилась на лавку. Весь свет, озарявший изнутри её слепой взор, на мгновение потух, она скрючилась и съёжилась ещё больше, хотя, казалось, больше было уже некуда.

«Моя сила не должна пропасть зря, — прохрипела она. — Это мой дар тебе, голубка... Но дар этот раскрывается через боль. У меня это была гибель моего сердечного друга, который пал в бою... Я не знаю, какая боль будет у тебя, но тебе придётся её принять, чтобы помогать людям так, как помогала я. И запомни одно, моя родная: никогда не иди в услужение к Маруше. Сейчас у тебя ещё есть этот выбор, а потом будет уже поздно его делать: решения надобно принимать в нужный для этого срок, когда ещё можно что-то изменить. А когда приблизится и твой час, ты должна будешь передать свою силу кому-нибудь... А кому — ты сама поймёшь в своё время... И увидишь этого человека так же ясно, как я сейчас вижу то, что моей преемницей станешь ты».

Слова о выборе и сроке принятия решений, свистнув мимо виска стрелой, зацепили Цветанку ноющей лунной тревогой, призрачно-волчьей тоской, а Берёзка ещё долго выглядела ошарашенной. Когда пришёл отец Первуши за ответом — опять вечером, после наступления сумерек, она смотрела на него широко раскрытыми, немигающими глазами.

«Вот и нашлась берёзка для дубка да уточка для селезня, — смешливо прокудахтала бабушка. — Честным пирком — да за свадебку!»

Заслышав эти слова, Стоян приоткрыл дверь и сделал кому-то знак. Следом за ним в дом вошёл Первуша. Таким нарядным Цветанка своего друга ещё не видела — его можно было принять не за сына ремесленника, а за отпрыска знатного рода. К пятнадцати годам он стал высоким и статным парнем, а ширина его плеч обещала, что ещё через пару лет он станет если не богатырём, то уж точно — ладным и сильным молодцем. Над губой у него уже пробивался юношеский пух, которым Первуша, должно быть, весьма гордился.

За ним вошли его мать и бабушка — тоже принаряженные и очень довольные исходом дела.

«Ну что, невестушка, не робей — подойди к своему суженому-то», — сказал Стоян.

Берёзка, всё ещё перепуганная, сделала два нерешительных шажка навстречу Первуше, а тот, видя её робость, покрыл оставшееся расстояние в три широких шага и с неуклюжей ласковостью взял свою наречённую невесту за руки.

«Засватана — что запродана; пошла руса коса из кута да по лавочке! — сыпанула прибаутками бабушка жениха. — Приданое в сундуке — муж на руке!»

Все сели за стол, уставленный кушаньями: ради такого случая Цветанка изыскала средства, а Дарёна целый день хлопотала — пекла, жарила, варила. Никогда этот нищенский домик не видел такого щедрого стола, на котором стояла и дорогая «княжеская» рыба стерлядь, и мясо, и печёный гусь, и мёд-вишняк, и брага. Гости ели-пили, невестину хозяйственную сноровку хвалили, да про то не ведали, что яства готовила не обомлевшая и словно из-за угла пыльным мешком стукнутая Берёзка, а едва знакомая им девушка — Дарёна. Впрочем, та делами своих рук не хвалилась и скромно сидела в хвосте стола, уступив почётные места гостям, Цветанке и бабушке Чернаве. Жених на эту скромницу глянул — глазом блеснул, да мать это приметила и локтем его пихнула: не засматривайся, мол — помолвлен уж.

Выпив браги, Берёзка немного ожила, оттаяла, стала на жениха посматривать смелее. «А что? Он недурён», — читалось в её взгляде, а щёки горели плитами лихорадочного румянца. И правда: из парнишки, который когда-то вместе с Цветанкой воровал яблоки в чужих садах, Первуша вырос в ладного юношу. А что рыжеват и конопат — так это солнце его поцеловало, веселья да задора в кровь влило. Руки у него были большие, рабочие — все в занозах и порезах, точь-в-точь как у его отца.

По знаку бабушки Цветанка выволокла из-под лавки заблаговременно выкопанный из тайника за домом клад. Вытащив сундучок на середину горницы, она откинула крышку, и в глаза изумлённым гостям сверкнули драгоценные каменья и золото...

«Вот Берёзкино приданое, — сказала она. — Так что не босячка она у нас, а богатая госпожа, а потому ты её, Первуша, не обижай, уважай и пуще глаза береги. А станешь обижать — за мной не задержится! Проучу, хоть и друг ты мой. А она мне — как сестра!»

«Да ты что, Заяц! — округлил глаза новоиспечённый жених. — Ты ж меня как облупленного знаешь. Когда я Берёзку обижал? Она и мне всегда как родная была... А теперь станет ещё роднее».

Маленького Драгаша решили с сестрицей не разлучать и принять в новую семью на правах сына.


*


Отплясала, отгремела свадьба Берёзки и Первуши, отмахала щедрыми осенними крыльями. Гуляли все соседи по улице. Угощение вышло щедрое, никто не ушёл голодным и трезвым, а невеста, нарядная, нарумяненная, с подведёнными сажей бровями, уже не казалась такой дурнушкой. Дарёна играла и пела на празднике, теша слух и услаждая глаза гостей. Тюря с Ратайкой — отвергнутые женихи — засматривались на неё и даже подрались за право её поцеловать, но Цветанка показала обоим кукиш, чтоб не обольщались...

...Потому что к первому снегу стало ясно, что воровка была готова перегрызть горло любому, кто кинет вожделеющий взгляд на Дарёну. Цветанка из кожи вон лезла, чтобы раздобыть денег на тёплую одежду и обувь для неё, изгнанной из дома без зимних вещей. В большие холода Дарёна не пела: струны на морозе лопались, а потому домру (да и голос тоже) следовало поберечь до тепла. Но сложа руки девушка не сидела — хлопотала по дому и возилась с ребятами, вздумав учить их грамоте. Трещинка на сердце Цветанки открылась, но вместо крови из неё потёк мёд вперемешку с ягодным соком, когда она увидела знакомые закорючки на берёсте. Не хватало только шелеста вишнёвого шатра над головой и солнечных зайчиков на волосах Дарёны, царапавшей самодельным писалом желтоватую внутреннюю сторону берёзовой коры.

Это было медово-сладко и вместе с тем терпко до боли — учиться грамоте снова. Писало не слушалось пальцев Цветанки, вываливалось, норовя затеряться в соломе, выстилавшей пол, и воровка крыла руганью и его, и ломкую берёсту, и растреклятую азбуку, а Дарёна, хихикая в ладошку, раз за разом вкладывала противную царапалку ей в руку и показывала, показывала... Цветанка терпела тяготы учёбы даже не ради того, чтоб стать грамотной, а чтоб лишний раз почувствовать тепло, исходившее от учительницы, ощутить прикосновение её руки, невзначай прижаться своей щекой к её щёчке.

Первый поцелуй на сыром весеннем ветру только раздразнил голод сердца. Наполненные солнечным светом и слезами глаза Дарёны сказали Цветанке «да», в каждом сдерживаемом вздохе под волчьим одеялом слышалось «да»... Они шли на ощупь по нехоженой дорожке, не зная страха и стыда, пробами и ошибками выясняя, где сладко, а где больно. Ещё ни с кем Цветанка не заходила так далеко, причём в своём истинном облике, без маски Зайца. Спасительный щит из одежды уже не требовался: перед Дарёной она смогла раздеться в бане. Хлёсткая ласка берёзового веника сменилась лаской рук под старой волчьей шкурой.

Пыльный, заплатанный полог глухой ночи скрадывал цвет лица Дарёны, но Цветанка и так знала, что любимые щёчки пылали жарким румянцем — достаточно было дотронуться до разгоревшейся кожи. Воровка стискивала под подушкой своё ожерелье, из его янтарного тепла выстраивая вокруг себя с Дарёной непроницаемый купол, чтобы ни бабуля, ни ребята не услышали их возни. Она понятия не имела, что из этого выйдет, но если ожерелье помогало сотворить отвод глаз, то почему бы ему не обладать способностью закладывать людям и уши? Впрочем, и ребята, и бабушка, кажется, спали, а месяц серебристо выхватывал из тьмы голое плечо Дарёны — можно погладить, скользя ладонью по шелковистой коже, или же зарыться носом в разгорячённое тепло её шеи, шепча: «Ненаглядная ты моя...» Цветанка сделала и то, и другое. В сплетении их ног дышала сокровенность единения, как в слиянии неба и земли, ночи и рассвета, воды и берега... Они прорастали друг в друга невидимыми корнями, и ночное эхо стучало в висках горячечным гулом крови, повторяя: «...моя...» Месяц улыбался, подсматривая в окошко, но перед ним можно было не стыдиться ничего. Он и не такое видал.

Многое повидал и старый Цветанкин нож-засапожник. Знал он и вкус человеческой крови: когда-то ему довелось пронзить сыщика, проводившего облаву на рыночных воров. Жаждал нож и крови Гойника — старого развратника, любителя юных девиц, но дело сделали белена и холодная вода. На губах Цветанки лежала горькая печать ожесточённого молчания, но душа понимала, чуяла: с каждой смертью она становилась ближе к чему-то страшному и тёмному, как гулкая глубина заброшенного колодца. Призрачный волк пытался что-то сказать, но они говорили на разных языках, не понимая друг друга, лишь тягостная тоска оставалась на сердце Цветанки после этих снов. Дарёна стала спасительным лучом света на этой гибельной тропе, соломинкой, за которую можно было уцепиться в попытке устоять на краю пропасти, и Цветанка думала, что падение остановилось. Не тут-то было.

Она толкалась в рыночной толпе, как всегда, когда кто-то принялся отчаянно дёргать её за рукав. Это было странно и пугающе: кто мог так поймать её, неуловимого вора-невидимку? У кого достало зоркости и чутья, чтобы выискать её в людском потоке?

«Заяц... Заяц... Тебя тётя Дарёна зовёт! Бабуля...»

Сердце оборвалось и ухнуло в ледяную глубину ужаса. Ребятишки обступили Цветанку, дёргая со всех сторон:

«Бабуля померла! Иди домой, Заяц!»

Оборванная ниточка волшебной пряжи пропела, как лопнувшая струна, человеческим стоном боли, а у Цветанки был один вопрос:

«Как вы меня нашли?»

Не об этом ей следовало спрашивать, не об этом беспокоиться, и ребята оторопело хлопали глазами — сами не знали, как так получилось. Все узелки бабушкиных слов-полунамёков и пророчеств о конце пути взбухли в жилах Цветанки мучительными препятствиями для кровотока, и в голове зашумело. Череп разрывало изнутри. Да, Цветанка знала, что это случится... Но всё равно оказалась к этому не готова. Она не хотела верить. Её сознание отторгало каждое слово, сказанное бабушкой о своей скорой смерти. Ей казалось, что её дорогая бабуля будет жить вечно, а все эти предсказания, предчувствия — не более, чем обычная стариковская хандра.

Бабушка лежала на полу, а солома под её головой пропиталась кровью. Дарёна с известково-белым лицом сидела на покосившемся крылечке, надломленно ссутулившись. Её бескровные губы шевельнулись, и с них слетело:

«Ярилко... Он шёл за мной. Не отставал... Сказал, что хочет корзину помочь поднести, а дома начал меня хватать... на стол валить. Бабуля... — Горло девушки стиснулось, словно она пыталась проглотить что-то сухое и колючее. — Он её ударил...»

Мертвенное лицо подруги расплылось перед глазами Цветанки в смутное пятно: край бабушкиного платка вдруг сам собой вспыхнул. Старая, изношенная ткань горела с вонючим дымом, а огонь распространялся по всему телу бабушки и в считанные мгновения пожрал его полностью. Пых! — бабушку подбросило вверх, руки и ноги дёрнулись, словно управляемые внешней силой. Горящее тело корчилось в судорогах, то вскидываясь, то падая... А солома, выстилавшая пол, даже не занялась, хотя пламя было огромным — от него всё тесное пространство горницы шло волнами, гудело и жарко трещало.

В руках Цветанки оказалась кадушка с водой. Какая-то отстранённая, холодно-рассудочная часть сознания подсказывала обречённо, что спасти этим бабушку даже не стоило пытаться, но Цветанка выплеснула воду на огонь. Обугленные останки взорвались изнутри вспышкой ослепительно-белого света и осели на пол пеплом. Кадушка выпала из рук Цветанки и откатилась к стене.

А горстка золы, оставшаяся от бабушки, вспыхнула, взвилась в воздух мерцающим облаком золотисто-звёздной пыли, из которого шагнула уже знакомая Цветанке лесная кудесница с мудрыми и прозрачно-лунными глазами, в зелёном плаще и серёжках из ольховых шишечек.

«Не горюйте обо мне и не вините никого: всё так, как и должно быть, — прозвенел в голове Цветанки нежный перелив множества золотых бубенцов. — Меня призвал к себе лес-батюшка».

С грустно-нежной улыбкой полупрозрачная фигура кудесницы выскользнула в распахнутую дверь, оставив за собой мерцающий след, который вскоре растаял в воздухе. Цветанке бы кинуться за нею, догнать, удержать! Лес-батюшка, серебристо искрящаяся под луной поляна с яснень-травой, птичка-славка... Шепчущие древесные чары ласково оплели тело воровки, не давая сдвинуться с места. Осиротевшее сердце-зверь выло и рвалось следом за исчезнувшей прекрасной девой, а слёзы так и не успели пробиться к глазам: их иссушило огнём. Уголёк, мяукнув, чёрной пушистой молнией метнулся из-под лавки, выскочил из дома — и поминай его, как звали. Цветанка не успела его поймать: оцепенение отпустило её намного позже.

Дарёна до самого вечера сидела, как каменное изваяние. Забыв своё горе, Цветанка пыталась отогреть её поцелуями, растормошить, но тщетно. Велев ребятам забраться на полати и вести себя там тихо — не реветь и не сморкаться, Цветанка села за стол. Мрак сгущался и вокруг дома, и в её сердце.

«Тук, тук, тук, — втыкался в стену старый верный нож с костяной ручкой. — Убей Ярилко, убей его, убей...»

«Не надо, не надо, — жалобно трещала лучина. — Кудесница сказала никого не винить».

«Он убил бабушку, он её ударил, — мстительно стучал нож, снова и снова бросаемый в стену рукой Цветанки. — Он посмел приставать к Дарёне! Хочу его крови, ему давно пора перерезать глотку!»

«Бабушка давно готовилась к концу, даже отдала свой дар Берёзке, — возражала разговорчивая лучина. — Она знала, что уйдёт».

«Но не так, не таким образом! Она должна была просто лечь и уснуть! — неистовствовал нож, раз за разом вонзаясь в дерево. — Без боли, без мучений! Легко и тихо... Она не заслужила быть убитой этим душегубом Ярилко! Всей своей жизнью она заслужила светлого и спокойного конца. А Ярилко не остановится. Он не успокоится, пока не добьётся своего. Он положил глаз на Дарёну... В этот раз не получилось — подкараулит в другой. Этим дело не кончится, ежели его не остановить. Он совсем зарвался и обнаглел, как только земля его носит!»

«Вам с Дарёной придётся бежать отсюда, — печально вздохнула догорающая лучина. — А как же ребята?»

«Многие из них уже работают, — трезво рассудил нож. — Те, кто имеет свой заработок, не бросят товарищей. Домик оставим им — какая-никакая, а крыша над головой. Да и Берёзка с Первушей им помогут».

Тьма густела, становилась всё ощутимее — её холодные щупальца оплетали душу, а где-то вдали надрывно слышался призрачный волчий вой. Когда Дарёна наконец опомнилась и вышла из своего каменного оцепенения, решение у Цветанки созрело окончательно: она вняла доводам ножа, чьё лезвие жаждало крови Ярилко, а лучина потухла, так и не сумев разогнать тьму на подступах к сердцу Цветанки.

«Нечего нам тут больше делать, родная, — сказала воровка, грея руки Дарёны в своих. — Ребят жалко... Ну, да соседи у нас добрые, не покинут их в беде. Завтра скарб наш соберём, я добуду какую ни на есть тележку да лошадёнку — и дёру отсюда. Только допрежь этого дело одно мне надо обделать. Ну... Утро вечера мудренее, давай на отдых укладываться».

Утром на крылечке её догнал Хомка.

«Куда ты?» — впились в неё встревоженные глаза мальчика.

Цветанка устало взъерошила ему вихры.

«Не могу я тебе сказать, Хомушка, прости. Придётся нам с Дарёной отсюда уехать... Вы у меня молодцы, не пропадёте, я знаю. А будет тяжко — к Берёзке идите, в ней теперь частичка нашей бабули живёт. Не оставит она вас в нужде».

Ожерелье Цветанка не решилась тронуть: тёплый свет вечернего солнца и невидимая Любовь не должны были помогать ей в этом деле. Бабуля была бы, наверное, против, но леденящую ярость на сердце не получалось успокоить никакими доводами любви и всепрощения, кровожадное жало у неё за сапогом взывало к возмездию. И приходилось рассчитывать только на свои силы.

Ярилко накачивался хмельным в корчме — один, без своей шайки: видно, не хотел сейчас ни с кем разговаривать. Рано или поздно одурманивающее пойло должно было попроситься наружу, и оставалось только ждать, притаившись в кустах боярышника. Так и случилось: воровской атаман выполз во двор, чтобы отправить естественную надобность. Руками Ярилко перебирал по стене, в то время как его ноги выписывали немыслимые кренделя; судя по жуткому остекленению его взгляда, он уже давно должен был лежать в отключке, но каким-то чудом его тело ещё могло двигаться.

Сначала Ярилко вырвало, потом в потемневшую от времени бревенчатую стену упёрлась золотистая струйка. Позволив ему излить всё до конца, Цветанка вышла из кустов и слегка хлопнула его по плечу.

«Обернись-ка, Ярилко, — произнесла она. — К смерти надобно лицом стоять, коли ты мужчина».

Она дала ножу вволю отыграться, а потом, подставив ладонь под струю, хлеставшую из перерезанного горла, набрала пригоршню тёплой, как парное молоко, крови: почему-то захотелось отведать её на вкус и испытать то, что чувствуют волки, вонзая зубы в добычу. Прав оказался Жига, сказавший: «Кто колдунью либо её подмастерья обидит, тот долго на свете не проживёт».


*


Призрачный волк уже ничего не говорил, только смотрел на Цветанку глазами, затянутыми льдистой пеленой боли. Но она и сама знала: это был ещё один шаг к тёмному чертогу, который маячил где-то на краю неба, но пока ещё не приблизился настолько, чтобы воровку затрясло от ужаса. Так, смутная тоска, не более.

Начались скитания: нескончаемая дорога, случайные ночёвки где придётся, скудная еда и... свобода. Горькая, с привкусом дыма пожарищ, скрипучая, как песок на зубах, и седая, как колыхавшийся в поле пушистый ковыль. По совету Дарёны Цветанка попробовала надеть женское тряпьё. Поначалу юбки казались ей жутко неудобными, но потом она даже вошла во вкус, особенно ей нравились яркие кушаки. Впрочем, иногда она снова переодевалась в привычные портки, когда отправлялась гулять по очередному городу, где они остановились. Цветанка просто не могла упустить случай потолкаться на рынке, подрезать у зазевавшегося жителя кошелёк, стянуть прямо из-под носа у торговца какой-нибудь товар, ну и, конечно же, поглазеть на хорошеньких девиц. А если очень повезёт, то и урвать поцелуй-другой...

Дарёны ей было мало. Хотелось новых лиц, новых глаз, новых губ, а когда наступало пресыщение, на Цветанку накатывало тягостное, как грозовое небо, раскаяние, и она могла седмицами довольствоваться уютным, знакомым и родным теплом под боком у Дарёны, которое, как ей казалось, уже никуда не денется. Оно и правда никуда не девалось: после размолвок они очень скоро мирились, так как Дарёна просто не умела подолгу дуться на свою подругу. Синеглазая воровка знала один беспроигрышный приём примирения: повалив Дарёну в траву, она придавливала её собой, щекотала, покусывала и целовала во все места, до каких только могла дотянуться, шепча:

«Ты моя... моя-моя-моя! М-м-м... съем тебя!» — и снова град поцелуев.

А вокруг — колышущиеся полевые цветы, ивы над рекой, а ночами — луна и соловьиные трели. «Ой, соловушка, не буди ты на заре...» Вспомнив бабушку и взгрустнув, Дарёна шмыгала носом, а Цветанка не зевала — накинув на её озябшие плечи свою свитку, обнимала, грела её руки в своих. Она безошибочно чувствовала миг, когда Дарёна была готова лечь на землю и позволить всё, чего Цветанке хотелось. Уже по звуку дыхания подруги Цветанка угадывала, настал этот заветный миг или нет: сначала девушка дышала бурно и возбуждённо, а потом — тихонько и затаённо, словно в ожидании... Вот тогда-то её и можно было брать тёпленькой — тискать, душить поцелуями и овладевать до конца. Приходилось порой преодолевать и некоторое сопротивление, получая лёгкие тумаки и пощёчины, но тем слаще после небольшого «боя» было слияние со сдавшейся, обмякшей, открытой для ласк и всё простившей Дарёной.

Благодаря этому бесконечному прощению Цветанке начало казаться, что все её «шалости» — сущий пустяк, не стоящий особого внимания, и временами, когда слёзы и обиды Дарёны затягивались, воровку это удивляло и раздражало. Казалось бы, о чём тут плакать? Их жизнь была нескончаемой дорогой — сегодня здесь, завтра там. Сколько бы девчонок Цветанка ни перецеловала, в мгновения любовных объятий с Дарёной она всегда была искренней. Лицемерие Дарёна почувствовала бы сердцем, но нежность шла из глубины души Цветанки, страсть тоже на пустом месте не разгоралась — погасла бы, как костёр, в котором остались одни угли да зола.

Если в тёплое время года можно было за неимением ночлега спать и под открытым небом, то на зиму приходилось искать временное пристанище, а если повезёт, то и на работу наняться. Одна из зим выдалась голодной, но не на пищу, а на возможность быть вместе: Дарёна с Цветанкой поселились в доме вдового купца на правах личных увеселительниц его единственной и любимой дочки Милорады. Жили бродячие певицы в подклети [20] вместе с кучей прислуги, уединиться им было особо негде, и Цветанка чувствовала, что потихоньку звереет без объятий подруги. А капризная красавица Милорада, как назло, требовала, чтоб ей пели самые что ни на есть игривые песенки «про это», в которых описывалось всё: что, как, куда, сколько раз... Купец уехал по торговым делам, оставив дочурку на попечении слуг, и она позволяла себе то, что при батюшке побоялась бы позволить — впрочем, не покидая своей девичьей светёлки с опочивальней. Дома все свои, а чужим людям знать не надобно.

Песенок такого свойства Цветанка знала много — наслушалась за свою разгульную воровскую жизнь, а память у неё была хваткая: один раз услышав песню, она её запоминала. Обряженная в щегольской мужской наряд, Цветанка лихо отстукивала каблуками дроби, особенно смачно припечатывая «те самые» словечки, а Милорада, раскрасневшись, хохотала до неприличия: падала поперёк своей высокой постели с башенкой из подушек, хлопала в ладоши и даже дрыгала ногами. Однажды Цветанка поймала себя на желании запрыгнуть на купеческую дочку сверху и уже на наглядном примере показать многое из того, что так подробно описывалось в песенках — по-своему, при помощи пальцев и языка, но от этого не менее жарко и страстно. Сперва ей было неловко за такие мысли перед Дарёной, но чем дольше длилось вынужденное воздержание, тем цветистее, смелее и игривее они становились. Разжиганию страстей способствовало и разрешение постоянно ходить дома в портках, данное Цветанке молодой госпожой, которой нравилось любоваться ею в образе пригожего отрока. Юбка же, как выяснилось, оказывала на Цветанку охолаживающее, сковывающее и отрезвляющее действие, в ней она чувствовала себя глуповато, когда пыталась делать знаки внимания девицам.

В один морозный денёк речь зашла о поцелуях, и Милорада недвусмысленно намекнула, что хотела бы попробовать... Это стало последней каплей для Цветанки, измученной и совсем озверевшей от воздержания: она так впилась в тёплый, ещё никогда не целованный девичий ротик, что даже звук, послышавшийся при этом из горла Дарёны, её не остановил. Желание госпожи было ей извинением, Цветанка представала как человек подневольный, исполняющий приказы хозяйки, но когда Дарёна уронила домру и выбежала из опочивальни, пришлось оставить Милораду и кинуться за ней.

Та дрожала на морозе без полушубка, и Цветанка промёрзла до костей, прежде чем ей удалось мало-мальски успокоить девушку. Сейчас у неё не было сильных союзников — летней ночи, соловьёв и полевых цветов, под ногами звонко хрустел снег, а мороз вонзал в тело тысячи ледяных игл. Утешение получилось неубедительным и поспешным: срочно требовалось вернуться к госпоже и попросить прощения за самовольный уход. Та милостиво простила и спросила, имея в виду Дарёну:

«Чего это она?»

«А... Так живот у ней прихватило, госпожа моя, — на ходу соврала Цветанка, не желая раскрывать истинного положения дел. — А это, как известно, дело таковское... Неотложное».

«Хммм...»

Милорада невинным детским движением сунула в рот пальчик. Её большие тёмные глаза шаловливо заискрились, и она, подозвав к себе Цветанку поближе, жарко прошептала ей на ухо:

«Я придумала... Сегодня ночью из опочивальни всех девок выгоню, и мы с тобой поиграем».

«А во что, моя госпожа?» — с притворным недоумением спросила Цветанка, а сама ощутила биение жаркого комка желания.

Милорада облизнула яркие, ягодно-наливные губы, и воровке тут же смертельно захотелось снова в них впиться.

«Поиграем... как будто ты отрок, а я девица», — выдохнула купеческая дочка с озорным блеском в широко раскрытых глазах.

Что бы сказала на это Дарёна? Они с Цветанкой хозяевам не рабы, нанялись к ним за деньги, а потому могли уйти в любой миг. Выполнять причуды Милорады Цветанка была обязана лишь постольку, поскольку её батюшка выдал им жалованье вперёд за месяц, а на будущее пообещал не менее щедрую плату. В случае разрыва договора пришлось бы выметаться ни с чем, а Дарёна что-то покашливала. Ещё, чего худого, расхворается от холода! Рассудив, что для них обеих будет лучше остаться в тепле, сытости и при деньгах, чем тащиться пешком по морозу (их лошадёнка пала поздней осенью), да ещё и с пустыми кошельками, Цветанка решила: «А! Где наша не пропадала!» Дарёне она ничего не сказала, но ночёвка в хозяйской опочивальне говорила сама за себя. Ужасный взгляд подруги вонзился Цветанке стрелой меж лопаток, и совесть что-то неразборчиво буркнула, однако найденные оправдания придавали ей уверенности, а мысль о том, что она сейчас будет вытворять с хорошенькой Милорадой, вызывала у Цветанки зуд жгучего вожделения...

Им с Дарёной и поговорить-то было негде без лишних ушей рядом: подклеть была набита слугами, а в хозяйскую часть дома, терем, заходить позволялось только по делу или по зову господ. Дрожа на морозе и выдыхая клубы седого тумана на заднем дворе, Дарёна сказала:

«Ежели ты не прекратишь это, я уйду отсюда. Одна. А ты оставайся, раз она тебе так полюбилась!»

«Помилуй, Дарёночек, при чём тут «полюбилась»? — с возмущённо-честным видом таращила глаза Цветанка. — Была бы моя воля — ни дня бы тут не осталась, да только куда мы в такую трескучую стужу пойдём? Холодище стоит такой, что птицы на лету околевают — видала дохлых голубей у нас во дворе? Так вот, не желаю я, чтоб ты вот так же, поджавши скрюченные лапки, свалилась где-нибудь в сугроб по дороге... Деньжат купец посулил — будь здоров, вот и приходится отрабатывать, веселя его дочурку и прихоти её исполняя!»

Поджав посиневшие от холода губы и щуря схватившиеся инеем ресницы, Дарёна прошипела:

«А ты за деньги себя с потрохами готова продать? Я так разумею, у всего есть свои границы, Цветик... Я б лучше застыла насмерть!»

«Не дури, — рассердилась Цветанка. — С купцом этим нам повезло так, что лучшего приюта на зиму и пожелать нельзя. Такой удачей не разбрасываются. Коли б лето на дворе стояло, можно было бы с места сорваться в любой день... Так зима ж!.. Колотун такой, что собаки дохнут, а про людей уж и говорить нечего. А про Милораду ты не думай, плюнь. Телесное всё это, а сердце и душа мои принадлежат тебе одной».

Не один, не два и не три раза довелось Цветанке «поиграть» с хозяйкой. Купец всё не возвращался, и некому было приструнить распоясавшуюся девицу — даже мамка Сорока, её старая нянька, не могла призвать её к порядку. Чуя неладное, Цветанка однажды так искусала Милораду и наставила ей столько засосов, что та дней десять рубашку не решалась снять, а в «играх» решила сделать перерыв. Настало Цветанке самое время помириться с Дарёной, но не тут-то было: подруга исчезла, осуществив свою угрозу.

Синеглазая воровка испугалась всерьёз — махнув рукой и не спрашивая разрешения покинуть дом, носилась по всему городу, умоляя своё ожерелье помочь в поисках Дарёны. Янтарные бусы сочувственно откликнулись теплом, и через несколько дней укрытую овчинным полушубком Дарёну привёз на набитых соломой розвальнях какой-то мужик. Он подобрал её недалеко от придорожного постоялого двора: она упала в голодный обморок и могла бы замёрзнуть насмерть, не дойдя всего полверсты до ближайшего человеческого жилья. Цветанка отсыпала сердобольному мужику половину своего зимнего жалованья, и тот, приятно удивлённый и очень обрадованный неожиданному заработку, затянул весёлую песню, стегнул кнутом лошадь и уехал, а Дарёну уложили в тёплую постель и напоили горячим отваром ромашки с мёдом.

Она проболела почти месяц, и Цветанка, не отходя от её постели, твёрдо отказала Милораде в дальнейших «шалостях». Здоровья и жизни подруги это не стоило, а в душе у неё нарастала и укреплялась уверенность: как только Дарёна встанет на ноги и более-менее окрепнет, они покинут этот тёплый приют. Удача удаче рознь — бывает и с подвохом...

К тому же, к выздоровлению Дарёны вернулся купец, и Милораде пришлось присмиреть и снова стать образцовой благовоспитанной девицей. Однако это не спасло её от отцовского гнева: мамка Сорока, как и обещала, всё рассказала хозяину, и Цветанка с Дарёной, не став дожидаться пинка под зад, сами быстро собрали свой немногочисленный скарб и снова пустились в путь — благо, к тому времени зима ослабила свои мертвящие объятия. Снег напитался влагой и уже не скрипел под ногами: сугробы лежали крупичато-ледяными пирогами под лучами яркого солнца, в которых с каждым днём нарастала весенняя сила.

В одну из капризных вёсен — погода стояла переменчивая и коварная — Цветанка застудилась, провалившись по пояс под лёд. Выкарабкаться-то выкарабкалась, но быстро просушиться и согреться возможности не было. Она долго терпела ноющие боли в низу живота, пока они с Дарёной не нашли знахарку в селе, мимо которого пролегал их путь. Выслушав жалобы и глянув опытным глазом, та сказала:

«Э, голубушка, всё женское естество ты себе отморозила. Огневицу [21] подлечим, а вот детушки у тебя вряд ли будут...»

Цветанка и не помышляла о детях — лишь бы хворь унять, чтобы боль не докучала, а там хоть трава не расти. Они прожили у знахарки почти до самого лета, а потом снова отправились в вольные скитания.

Призрачный волк долгое время не появлялся в снах воровки, и она уже почти забыла горький привкус тоски, когда даже хлеб не жуётся без слёз. Их с Дарёной занесло в северные приморские земли, в насквозь пропахший рыбой городишко под названием Марушина Коса. Море... Туманно-холодное и суровое, оно вяло лизало серый береговой галечник, и Цветанке ярко и тепло вспомнился Соколко. Может быть, где-то здесь он своей игрой на гуслях вызвал из глубин морского владыку... А ещё здесь чувствовалась близость Волчьих Лесов: к Цветанке вернулась её призрачная тоска. Острыми белыми зубами она впилась в сердце воровки, и оно тяжко заколотилось, откликаясь на глухое, глубинное биение солёного мрака.

Городок жил рыбной ловлей и промыслом пушнины. Рыбу отправляли по торговым путям и солёной, и копчёной, и живой в огромных бочках с водой. Всё здесь пахло рыбой — и вода, и воздух, и даже хлеб, в котором попадались перламутровые чешуйки. Самыми частыми блюдами на постоялых дворах здесь были уха и рыбные пироги. Дарёне в Марушиной Косе не понравилось:

«Промозгло здесь как-то, — сказала она, ёжась и глядя в затянутое тучами осеннее небо. — Безрадостно...»

Безрадостно-то безрадостно, однако деньжата зарабатывать было надо. Дарёна играла, Цветанка пела, но без особого успеха. Народ тут жил какой-то угрюмый, песни пел заунывные, которые тянулись, как отягощённый уловом невод из моря, а к незнакомым песням из других земель здесь относились настороженно. Цветанка уже подумывала, не наняться ли на отгрузку рыбы, сунулась туда, сюда — не выходило, а вот пару кошельков походя подрезать получилось легко и привычно, хотя Дарёна этого и не одобряла. Вдруг серое брюхо неба вспорол нечеловеческий вопль, от которого даже вездесущие чайки испуганно вспорхнули — трубно-долгий, многоколенчатый, переливавшийся на разные лады, а завершился он вполне человеческим потоком плаксивой брани. Озадаченная Цветанка протиснулась сквозь толпу. Вопил мужик, сидевший с разинутым ртом на складном стульчике, а над ним склонилась стройная девушка с толстой косой цвета золы. На её поясе висело множество хитрых приспособлений, а занималась она тем, что безжалостно выдирала у мужика его гнилые зубы. Несмотря на внешнюю хрупкость, у неё вполне доставало силы орудовать щипцами: крак! ай! — и выдранный зуб летел под ноги, в осеннюю грязь.

Цветанка не могла оторвать взгляда от её пепельных волос, странно сочетавшихся с молодым и гладким лицом. На девушке был длинный светлый передник, весь в пятнах крови — как застарелых, бурых, так и свежих, ярко-алых, и в нём она походила не то на палача, не то на мясника. Покончив с зубами, она принялась аккуратно выстригать у мужика из бороды колтуны, попеременно орудуя то ножницами, то гребешком. Тот сидел весь в слезах, соплях и кровавой слюне, шмыгая носом и жалуясь:

«Ох, горе горькое, да за что ж мне такая злая напасть?»

Девушка не обращала на его сетования никакого внимания. Приведя ему бороду в приличный вид, она перешла к подстриганию волос.

«Готово!» — сказала она наконец, стряхивая рыжевато-русые обрезки с его плеч.

Мужик расплатился несколькими серебряниками, а девушка вымыла свои приспособы в котелке с пенистым отваром мыльного корня, потом ополоснула водой из кувшина и вытерла насухо полотенцем, висевшим у неё на плече. Несчастный мужик уковылял на полусогнутых ногах, трясясь крупной дрожью и смахивая слёзы.

«Ну, кто смелый? — с вызывающей усмешкой спросила брадобрейша, поблёскивая травянисто-изумрудными глазами. — Подходи!»

При улыбке у неё во рту показались небольшие заострённые клыки.

Цветанка сама не поняла, как оказалась на складном деревянном стульчике с сиденьем из куска кожи. Пепельная метель волос и ядовитое зелье глаз девушки были знакомы ей до звериной тоски под сердцем, до подлунного воя, до стона. Это лицо Цветанка узнала бы из тысяч: именно его она видела на рассветной озёрной глади, именно этим лицом бредил призрачный волк, показывая его снова и снова. Но зачем он это делал? Чего хотел добиться? Чтобы Цветанка опасалась зеленоглазой девы? Или что-то ей сказала? Или, может быть, чем-то помогла?

«Открой рот, — велела девушка. И, заглянув, хмыкнула: — Ха, да твои зубы целёхоньки! Не морочь мне голову, брысь отсюда!»

Пришлось встать и отойти в сторону — с невидимой стрелой в сердце, отравленной ядом лунной ночи. За это бесцеремонное «брысь» хотелось схватить девицу за руку, притянуть к себе и... А вот что дальше? Цветанка терялась. Отшлёпать? Оттаскать за косу? А может, поцеловать? Она была не в силах покинуть рынок и, словно прикованная невидимой цепью, бродила около места, где работала девушка. На стульчик садились новые и новые желающие: пусть вырывание зубов и выглядело устрашающе, но нужда избавиться от боли оказывалась, видимо, сильнее страха. А заодно люди и подстригались, и подравнивали бороды. Стрижка была одна — «под горшок».

У Цветанки уже гудели и подкашивались ноги, в животе горел голод, а она всё не могла уйти. Наконец под вечер пепельноволосая девица убрала посуду, полотенце и передник в мешок, сунула под мышку сложенный стульчик и направилась прочь с рынка. На поясе у неё вместе со снастью позвякивал кошелёк с сегодняшней выручкой. Это была последняя возможность с ней заговорить, и Цветанка решилась на дерзкий шаг — тот же, какой помог ей познакомиться и с Дарёной.

Как бы нечаянно столкнувшись с девушкой, она незаметно завладела её деньгами. Та прошла ещё несколько шагов, но потом остановилась и обернулась к Цветанке. Её лицо оказалось совсем не разгневанным, а лукаво-игривым, и у воровки невольно расплылась ответная улыбка от уха до уха... Дурацкая, наверно, да и в голове было пусто — ни одного умного слова, чтоб завязать разговор.

«А ну-ка, отдай то, что тебе не принадлежит», — сказала девушка.

«Скажешь, как тебя зовут — отдам», — наобум брякнула Цветанка.

«Звать меня Серебрицей, — последовал ответ, и обладательница пепельной косы протянула ладонь. — Ну?»

Цветанка выудила из кошелька одну монету и положила на ладонь Серебрицы. Та возмущённо сверкнула изумрудными глазами.

«Эй, а остальное?»

«А мы не уговаривались, сколько я тебе отдам, — хитро улыбнулась Цветанка. — Угостишь меня — верну и остальное».

«В гости, значит, напрашиваешься? — Серебрица окинула воровку оценивающим взглядом сквозь прищур длинных ресниц. — Ну, пошли».

Окрылённая тем, что всё получилось так легко, Цветанка бросилась следом. Серебрица шагала размашисто и скоро, как будто и не провела целый день на ногах, и воровка еле за нею поспевала.

«А ловко ты зубы... того... выдираешь, — нашла она наконец слова для беседы. — Жуть прямо!»

Серебрица усмехнулась.

«А тебя-то как звать?»

«Меня? Э-э... Зайцем кличут», — тут же напряглась воровка. Опять эта проклятая двойственность...

В глазах новой знакомой распахнулась затягивающая, как болото, зелёная вечность.

«Зайцем люди кличут, а матушка как назвала?» — спросила она.

Теперь, вблизи, она казалась не такой уж и юной. Странное это было сочетание: на гладком девичьем личике — пугающе изменчивые глаза, то с ядовитой сумасшедшинкой, язвительно-кислой, как незрелое яблоко, то вдруг прохладно-усталые и проницательные, полные жутковатой многовековой мудрости Волчьих Лесов.

«Матушки своей я не помню, — сказала Цветанка с непонятно откуда взявшейся откровенностью. — Меня бабушка воспитала... Она меня, видно, и назвала... Цветанкой. А Зайцем меня за быстроту прозвали».

Жила Серебрица в ветхой лачуге у моря. Домик стоял на отшибе, вдали от рыбацких хижин, которые отгородились от него развешенными для просушки сетями — путаными, драными, с застрявшими в ячейках ошмётками водорослей. Девушка первой скользнула внутрь, а Цветанка на несколько мгновений замешкалась на крылечке: к чему всё-таки было то видение лица Серебрицы на водной поверхности? Что волк хотел этим сказать?

Не успела она войти, как на голову ей обрушилось что-то плоское и тяжёлое. Провал в черноту, мучительное, выворачивающее наизнанку кружение — и в глазах начало постепенно проясняться. Череп раскалывался от боли, а в нос бил вкусный запах. В печке трещал огонь, а под боком у Цветанки похрустывала солома в тюфяке. Она словно попала домой, в свою лачужку в Гудке: единственная комнатка служила и горницей, и кухней, и спальней. Печка, стол, лавки вдоль стен, в углу — лежанка, на которой Цветанка и пришла в себя. А зеленоглазая хозяйка преспокойно вынула с пылу-жару большую рыбину, запечённую целиком, и поставила на стол. Нащупав под волосами болезненную шишку, воровка простонала:

«Ну и ну... Радушно же ты гостей встречаешь!»

«А мы не уговаривались, чем я тебя угощу, — со смешком ответила Серебрица, обыгрывая выходку Цветанки с монетой. — Может, пирогом, а может, и сковородкой».

Цветанка сморщилась от головной боли и откинулась на подушку. Серебрица присела на край постели.

«Не серчай... Надо же было мне как-то свои деньги вернуть».

«Я бы и так их тебе отдала», — обиженно пробурчала Цветанка.

«Почем мне знать? А если б опять обманула?»

Серебрица шаловливо провела по плечу Цветанки пальцем, и только теперь та заметила, что лежит под одеялом нагишом.

«А где моя одёжка?» — ахнула она, чувствуя, как жар приливает к щекам.

«Я её спрятала, чтоб ты не убежала, — хрустально засмеялась Серебрица. Её глаза светились изнутри: в зрачках мерцали золотые искры, придавая взгляду колдовской вид. — Сейчас рыба остынет малость — будем кушать. А то больно уж горяча, обжечься можно ненароком».

Оконце синело вечерней мглой. Цветанка встрепенулась: Дарёна там, наверно, её уже заждалась... Впрочем, воровке было не впервой надолго пропадать — скорее всего, Дарёна давно привыкла. Дуться будет, это как пить дать... Надо выбираться из логова этой зеленоглазой чаровницы поскорее — подальше от беды.

ОЖЕРЕЛЬЕ!!!

«Где мои янтарные бусы?! — вскричала Цветанка и откинула одеяло, позабыв про смущение. — Куда ты их дела? Верни сейчас же!»

«Ш-ш, — успокоительно погладила её по плечам Серебрица. — Что кричишь, как заполошная? Никуда твои бусы не делись... Слишком это ценная вещь, чтобы ею просто так разбрасываться».

Слишком ценная вещь... От этих слов по жилам Цветанки будто заструилась вода со льдом. Из-под верхней губы Серебрицы блеснули клыки, а её жутковато-печальные глаза затягивали Цветанку в гибельную топь, из которой не выбраться, не спастись. Провалившись однажды под лёд по пояс, она выкарабкалась, а сейчас сил бороться не осталось.

«Не бойся меня, — грустно вздохнула Серебрица. — Только ты можешь меня понять... Хоть и кличут тебя Зайцем, но сердце у тебя волчье. Мы с тобой одного поля ягоды».

Страшные слова: «Ты — оборотень?» — повисли в груди Цветанки глыбой льда, она так и не смогла их произнести. Серебрица заправила прядь пепельных волос себе за ухо — острое, поросшее по краю серебристой шерстью. Такую безумную боль, плескавшуюся в глазах, Цветанка уже видела у Невзоры, женщины-оборотня, которую ей удалось освободить от колдовских уз, наложенных жестоким волхвом Барыкой. «Второе сердце» проснулось и стукнуло в груди рядом с её собственным, а рука сама собой потянулась в порыве сострадания к щеке Серебрицы. Та прильнула к ней и устало закрыла глаза, но потом мягко отняла ладонь Цветанки от своей щеки.

«Ты не можешь меня спасти и снова сделать человеком, великодушная девочка, — сипло проговорила она. — Всё, что ты можешь мне дать — это немного жизненной силы... Я родилась с изъяном — седыми волосами. Человеческая стая смотрела на меня косо, но и в стае Марушиных псов мне не суждено было стать своей. Они сказали, что я подпитываюсь от них силой... Но моей вины и злого умысла в этом нет, это просто моя потребность... или болезнь. Когда я прикасаюсь к живой твари, сил у меня прибывает, мне становится лучше — особенно, когда я причиняю этой твари боль... Оттого я и выбрала такую работу. Я и от тебя немножко подпиталась, когда ударила по голове... Прости».

Достав из-под лежанки свёрнутую в узел одежду Цветанки, Серебрица бросила её на постель.

«Я тебя не держу... Иди, коли хочешь».

«А ожерелье?» — напомнила Цветанка.

Серебрица кивнула на узел:

«Оно там».

Воровка быстро развернула одежду и с облегчением вздохнула, обнаружив янтарные бусы, но сердце призрачного волка ныло у неё в груди, не позволяя просто так уйти... Да и голова ещё побаливала и кружилась — не свалиться бы по дороге. Накинув только рубашку, Цветанка подошла к столу, склонилась над огромной печёной рыбиной и втянула ноздрями горячий пар, исходивший от неё. Улыбнулась:

«Волчье сердце, говоришь? Не знаю... А вот брюхо у меня точно как у голодного волчары! С утра маковой росинки во рту не было».

Глаза Серебрицы из ядовито-зелёных стали тёмно-болотными. Пластая рыбину большим ножом на крупные куски, она промолвила:

«Ты — доброе дитя... Даже Марушиных псов жалеешь. Смотри, не ошибись».

С этими загадочными словами она приподняла уголки алого рта в улыбке, но болотная жуть в зрачках ещё оставалась. «Ничего, — храбрилась про себя Цветанка. — Невзора тоже была на вид страшна — зверь зверем... Ан нет — душа-то человечья, исстрадавшаяся».

Рыба была отменной. Она не пахла тиной, как речная: морской простор придавал ей особенный вкус. Много розового нежного мяса, мало костей, да и те крупные, не то, что у карася, ерша или прочей мелочёвки — тех не столько съешь, сколько расплюёшь. Умяв пару кусков с ломтём хлеба, Цветанка ощутила сытую тяжесть в желудке, а Серебрица оказалась намного прожорливее — прикончила почти всю рыбину, облизнулась и блеснула игольчатыми искорками в посветлевших и подобревших глазах.

«Ничего себе, — усмехнулась Цветанка. — Горазда же ты трескать... И как в тебя столько помещается? С виду вроде тоненькая, как осинка...»

«А ты по виду не суди, — невозмутимо ответила Серебрица, облизывая пальцы и сгребая кости в кучку. — Твоё-то истинное личико тоже не всякий видит».

Цветанка смутилась и задумалась. Казалось, этим странным, переменчивым глазам были подвластны все слои сущего — от поверхности до самой сердцевины. Они походили на звёзды — такие же далёкие, недосягаемые, с холодным блеском...

...Которые медленно, чуть заметно плыли в величественной тёмной бездне. Цветанка замерла, чувствуя себя крохотной букашкой под взором этой бесконечности: догорала холодно-розовая заря на краю неба, а глубокая, внимательная, живая и наблюдающая тьма мерцала бесчисленными россыпями светлых искорок.

«Смотри, что сейчас будет», — шепнула Серебрица, касаясь Цветанки локтем, и её голос слился с шелестом ночных волн.

В очистившемся от туч небе начало зарождаться зеленоватое сияние. Сперва оно протянулось размытой, полупрозрачной полосой, сквозь которую виднелись звёзды, а потом задышало, меняясь, и край его стал отливать багровым, перетекающим в сапфирово-синий. Свечение поплыло изгибами, выбрасывая ветви сполохов: в небе рисовались острые копья, перья, зайцы, змеи-горынычи, жар-птицы, лебеди, ящерицы, ползали огромные червяки с головами из белого света и хвостами из зелёного.

Цветанка с раскрытым ртом наблюдала за этой пляской образов, причудливо и хитро сменявших друг друга. Вот длинная змея передвигалась боком, извиваясь, вот вскинул крыло и изогнул шею гусь... Закручивались вихри, тянулись языки, поднимались купола, небо пронзали столбы и стрелы, а после всё рассеивалось, обращаясь в облака; огни текли величественной рекой, плыли дымовой завесой, а потом снова скручивались в огромные живые жгуты, насыщенные светом. Недосягаемая небесная дева лёгким касанием смешала всё, взмахнула развевающимся подолом платья, а с другой стороны вздыбился горбом зелёный кнут и нанёс удар... Дрогнуло и упало несколько звёздочек, молниеносно прошив небо светлыми и печальными иглами, а затем всё вспыхнуло и устало расплылось, истончилось в редеющую дымку. Звёзды бесстрастно глядели на предсмертные корчи желтоватого крылатого ящера низко над горизонтом.

«Что это?» — заворожённо прошептала Цветанка.

«Зорники ночные, — ответила Серебрица. — Осенью и весной они чаще бывают, зимой и летом — реже. По-разному эти огни зовутся. Бывает отбель по небу — это ежели белым светится; позори — это когда зарево ровное, не шибко яркое; багрецы красным отливают, словно отсвет пожара; сполохи — это когда ослепительно полыхает. Есть ещё столбы и снопы».

«Почему же у нас такой красы не бывает?» — промолвила Цветанка с сожалением.

«Зорники холод любят, — ответила Серебрица, а отсвет небесных сполохов отражался в её глазах. — Живут там, где стужа, а в тёплые края редко заглядывают. Их только ночью видеть можно, солнца они боятся».

«А... а кто они такие и отчего там светятся?» — вздрогнула Цветанка, улавливая в переливах зелёной зари волю живых существ.

«Говорят, это души замёрзших в лесу охотников ищут дорогу домой, — загадочно прошептала Серебрица, и из её расширившихся зрачков дохнуло всезнающим небесным холодом. — А ещё считают, что это душа уснувшего бога Рода — отца всех богов и богинь — пытается говорить с нами. Слышишь шорох и треск? Это его шёпот. Многие боятся этих огней: ежели на них долго смотреть, то можно, дескать, с ума сойти...»

Шорох действительно наполнил уши Цветанки... А может, у неё просто всё ещё шумело в голове от удара сковородкой. Ощутив тепло пальцев зеленоглазой девицы на своей руке, Цветанка сама поплыла куда-то вместе с переливчатыми струями света.

«А я всё гадала, какого цвета у тебя глаза, — проронила она. — У тебя глаза цвета этих огней».

«Наверно, оттого что я люблю на них смотреть», — улыбнулась Серебрица.

«А не боишься с ума-то сойти?» — Цветанка, озябнув, придвинулась ближе, так что их бёдра соприкоснулись.

«Я в это не верю, — ответила Серебрица, устало щурясь на небесное зарево. — С ума сходят совсем по другим причинам...»

Беловато-зелёная мучительная вспышка боли во взгляде — и она зажмурилась. Сердце призрачного волка в груди у Цветанки кольнуло шипом тревоги... Сотканный из тумана зверь ушёл, но комочек тоскливого холода внутри остался, став новым чувством, вдобавок к зрению, слуху, обонянию, вкусу и осязанию. Чувство это сейчас подсказывало воровке обнять Серебрицу за плечи:

«Ты что-то об этом знаешь?»

Глаза девушки открылись — пустые, невидящие, почти белые и зловещие, впитавшие в себя всё безумие северных зарниц.

«Лучше беги от меня, — шевельнулись её губы. — Ты знаешь, кто твой злейший враг?»

«Кто?» — обмерла Цветанка.

«Ты сама, — со странной, диковатой усмешкой сказала Серебрица. — Запомни это!»

«Ладно, запомню».

И Цветанка, сама не своя от всех этих небесных огней, шёпота уснувших богов и душ мертвецов, замёрзших в лесу, ни с того ни с сего обхватила губы Серебрицы своими. Поцелуй — земное, тёплое чувство — поставило всё на свои места и прогнало жуть из души. Лишь глаза Серебрицы наводили оторопь, а губы были мягкими и трепетными, как у обычной девушки, коих Цветанка перецеловала уже немало и знала в этом толк.

Она стремилась своим теплом прогнать этот ледяной морок, смягчить горечь одиночества, вызвать в сердце Серебрицы человеческий отклик. Её не испугало, когда руки девушки-оборотня начали обрастать серебристой шерстью, а вместо ногтей вытянулись загнутые звериные когти. Это было даже забавно и необычно — руки-лапы, скользящие по её голой спине, плечам, груди. Только лапы, уши и клыки напоминали о том, что в объятиях Цветанки был оборотень: всё остальное выглядело привычным, девичьим — таким тонким, хрупким и нежным, что даже не верилось в сокрытую в этом теле Марушину силу.

Нагая Серебрица дремала, укрытая лишь плащом пепельных волос, а воровка, опираясь на локоть, любовалась ею в свете масляной лампы, тускло чадившей на столе. На плече что-то горело... Там была тоненькая царапинка — наверно, Серебрица когтем задела. Особо не беспокоясь, Цветанка опустила голову на подушку и провалилась в сладкую дрёму.

Поспать получилось недолго: в синем предрассветном сумраке она уже спешила домой — вернее сказать, на постоялый двор, где они с Дарёной остановились. Голова ещё побаливала, а во рту стояла сушь, будто Цветанка накануне перебрала хмельного. Впрочем, пробежка по утреннему холоду взбодрила её и даже всколыхнула со дна души хмурое чувство вины, изрядно запылённое от долгой невостребованности.

«Дарёночек, прости...» — зашептала воровка, забираясь под плащ, которым подруга была укрыта вместо одеяла.

«Я уж думала, с тобой что-то приключилось, — тихим, усталым и полным обиды голосом отозвалась Дарёна. И пробурчала: — Не трогай меня, у тебя руки холодные...»

«Прости, прости, моя ненаглядная... — Цветанка несколько раз быстро чмокнула подругу в тёплое ушко. — А ты знаешь, что тут в небе зелёные огни бывают? Ух, и красотень же!»

В сумраке бедной комнатёнки она принялась ярко расписывать диковинное явление и связанные с ним предания, на ходу расширяя и приукрашивая их своей выдумкой. Услышав про души замёрзших в лесу охотников, Дарёна поёжилась:

«Фу, страсти какие... Да не лапай ты меня, а то сейчас по рукам получишь!..»

Всё как всегда. Цветанка была благодарна Дарёне за то, что та ни о чём не расспрашивала и не бросала упрёков. Вряд ли она пребывала в неведении — ничего не увидел бы только слепой; Цветанка и не надеялась её обмануть, но на прощение привычно рассчитывала. Всё было как всегда, только царапинка от когтя зеленоглазой волчицы постукивала и ныла на плече.

__________________

20 подклеть (также подклет, подклетье, подклетец) — нижний этаж дома, обыкновенно предназначавшийся для прислуги и для исправления домашних служб, а также для кладовых, мылен и т. п.; иногда подклеть превращалась на зиму в хлев для мелкого скота

21 огневица (устар.) — воспаление, лихорадка

5. Тайна призрачного волка

Зябкий тюремный полусон был сорван с сознания Цветанки толчком в бок:

— Встать!

Она заворочалась на отсыревшей соломе, болезненно сощурилась от бившего в глаза света. Казалось, это дюжина солнц объединила свои лучи нарочно, чтобы терзать взор Цветанки-оборотня усмешкой Лалады... Впрочем, это был всего лишь слюдяной фонарь в руке у стражницы, но и его тусклого, коптящего света Цветанке казалось слишком много. Её ночное зрение обострилось настолько, что даже далёкое мерцание единственной звезды на небе было бы излишним.

— Пошевеливайся, вставай, — поторопила стражница. — Не видишь, что ли? С тобой хочет поговорить государыня!

— А ты мне в морду светочем своим не тычь... Обождёт твоя государыня, — пробурчала Цветанка, спросонок не поняв, кого имели в виду. На краю пробуждающегося сознания почему-то маячило грустноглазое лицо Жданы — тоже княгини, но с нею Цветанка за время путешествия привыкла обращаться по-свойски, почти по-приятельски. Вот и сейчас она не спешила проявлять почтительность.

— Ты говори, да не заговаривайся, — прозвучал знакомый голос — прохладный, как осенний ветер, властный и строгий. — Поднимайся поживее!

Серебристо заблестели наручи, перстни сверкнули на когтистых пальцах, крупной рыбьей чешуёй мерцала кольчуга. Кошачьи глаза Радимиры, серые с золотым ободком вокруг зрачка, мгновенно заставили Цветанку проснуться — точно ушат ледяной воды пролился на голову.

Рядом с Радимирой стояла Лесияра — высокая, спокойная, с ниспадающими на плечи ржано-русыми волнами волос, в которых поблёскивало мудрое серебро лет. Летняя синь её глаз жалила, как лучи раскалённого солнца, и Цветанка даже прижмурилась. Лишь драгоценный венец на голове обозначал высокое положение Лесияры, а одета она была даже скромнее Радимиры. Кутаясь в тёмный плащ с золотой пряжкой, княгиня кивнула стражнице, а та в свою очередь сделала знак кому-то за дверью. Цветанке вручили крынку молока.

— Пей, не стесняйся, — промолвила княгиня спокойно и буднично. — Утоли жажду.

У Цветанки и правда стояла во рту полынно-горькая сушь, словно она накануне перебрала хмельного. Молоко пролилось в горло сладостно и ласково, струясь также по подбородку и капая на грудь. Пока воровка жадно пила, Лесияра негромко заметила Радимире:

— Кандалы излишни, только руки ей зря язвят. Если бы это матёрый Марушин пёс был — тогда другое дело, а эта — щеночек ещё совсем... Её наша белогорская земля и так усмиряет.

Цветанка возмущённо ощетинилась от «щеночка», но усмешка княгини была обезоруживающе беззлобной. Радимира нажала пальцами на зачарованные кандалы, и те, щёлкнув, без какого-либо ключа распались на половинки и сняли свою мучительную хватку с запястий Цветанки. Она недоверчиво прислушивалась к своим ощущениям и не торопилась пользоваться новообретённой свободой, подозревая подвох на каждом шагу. Едкая боль прекратилась, но сил не прибыло: прежняя вялость и дремотная неповоротливость всецело владели Цветанкой, отнимая у неё даже желание поднять руку и нанести удар. Отяжелевшие ноги было очень непросто отрывать от пола.

— У меня к тебе только один вопрос, — сказала княгиня. — Эта Серебрица говорила что-нибудь о Калиновом мосте? Что он из себя представляет и как до него добраться? А может, ты видела его своими глазами?

— А что мне будет, коли я отвечу? — насупилась Цветанка. — Мне позволят увидеться с Дарёной?

От глаз Лесияры невозможно было ничего скрыть: они всеведущим солнцем проникали в душу и заставляли светлые ростки правды подниматься и проклёвываться наружу. Вся история отношений с Дарёной немой сутью толкнулась из сердца воровки, а раскрытая ладонь Лесияры чутко уловила этот толчок.

— Ты торгуешься, но предложить тебе взамен нечего, — промолвила княгиня. — Ежели ты любишь Дарёну, не береди ей сердце... Пусть в её памяти останется твой прежний образ, а не нынешний. Она обручена с одной из дочерей Белогорской земли и скоро станет её женой, а вашим с нею путям суждено разойтись, увы.

Эти слова вонзились под сердце воровки жгучей небесной стрелой-молнией и спалили его дотла вместе с сочащейся кровью трещинкой. «Одной из дочерей Белогорской земли», без сомнения, была черноволосая женщина-кошка, Млада. Чем же она очаровала Дарёну в столь короткое время? А может, подругу отдавали за неё силой? Рык сам собой вырвался из-за оскаленных клыков Цветанки, рождаясь в стиснутом от горечи горле...

— Ни про какой мост я не знаю, — огрызнулась она. — А ежели б и знала — ничего бы вам не сказала...

— Да я и так вижу, что не знаешь: мне достаточно тебе в глаза заглянуть, — сказала Лесияра, опуская руку на плечо Цветанки.

Солнечно-яркая тяжесть этой руки придавила воровку, и вся её ершистость сникла, как трава под дождём. Зверь внутри бесился и страдал от прикосновения светлой Лаладиной силы — до судорожного оскала зубов, до крови из лопнувших от натуги дёсен. Он хрипел, раздувал ноздри и бился в телесной оболочке, как в каменном гробу, но его злоба бурлила чужеродно, минуя сознание Цветанки. Это было нечто отдельное и самостоятельное, зверь не сливался с «я» Цветанки, ощущаясь чужаком.

— Не принуждайте Дарёну к браку, — только и смогла прохрипеть Цветанка, не зная, то ли ей плакать, то ли выть волком, то ли рвать зубами всё, что попадётся под руку. Вишнёво-карие глаза Нежаны, полные тоски, умоляли не допускать того, что случилось с ней...

— Никто не неволит её, успокойся, — ответила княгиня. — Она просто нашла здесь свою избранницу, предназначенную ей судьбой.

А холодное коварство северной зелёной зари шепнуло, договорив: «...И если этой избранницей оказалась не ты, это не твоя вина». Коготь Серебрицы провёл эту черту, за которой остались все их с Дарёной дни и ночи.

— Судьба? — прохрипела Цветанка, силясь вырваться из-под руки, укротившей её волю. — Кто из вас читает её, кто смотрит ей в глаза, кому она являет своё настоящее лицо? А может, вы умеете подчинять её и поворачивать туда, куда вам угодно? А? Что молчите?

Это говорила не она — это бессилие стонало и исходило болью в ней. Зверь не мог вырваться, лишь измученно кашлял кровью. Настало облегчение: рука Лесияры поднялась с её плеча.

— Ты свободна, — объявила княгиня, властно приподняв подбородок. — Помочь мы тебе не можем; иди по тому пути, который лежит перед тобой — это всё, что тебе остаётся.

И, кивнув Радимире, Лесияра вышла. А начальница пограничной дружины сказала мягко:

— Ступай за мной.

Цветанке почудилось, что глаза кошки-воительницы затуманились грустью и сочувствием.

Скоро она подставила лицо под холодные поцелуи снежинок. Вокруг молчаливо слушали тишину сосны, а тонкое пушистое покрывало первого снега поскрипывало под ногами. Холод не беспокоил, напротив — замораживал душу, а вместе с ней и тоску, и боль, и растерянность.

— Мы у границы, — показала Радимира рукой в сосново-снегопадную даль. — Там, дальше — перевал, а за ним лежат земли Воронецкого княжества. Тропа отмечена верстовыми камнями со знаком солнца, их ни с чем не спутаешь... Не заблудишься, в общем.

Дыхание вырывалось из её кошачье-чутких ноздрей седым туманом, снежинки цеплялись за пряди волос и ресницы. Покой горных склонов, покрытых сосновым лесом, звучал горделиво и серебристо, как прочная струна меж небом и землёй, натянутая белогорской кудесницей от оружейного дела...

— Постарайся оставаться человеком так долго, как только возможно, — напутствовала Радимира. — Я чувствую: ты крепкий орешек, Маруше придётся попотеть, чтоб тебя разгрызть... Но многое будет зависеть от твоих усилий и знаний, как сберечь человеческое в себе. Первое — имя. Сохрани его, ни при каких обстоятельствах не принимай другого. А позволишь себя переименовать — часть твоей души уйдёт вместе со старым именем. А второе... — Радимира отвязала от пояса баклажку вместимостью с кружку и протянула Цветанке. — Это отвар яснень-травы. Принимай его хотя бы по глотку раз в пару седмиц: он поможет тебе продержаться дольше и отгонит хмарь от твоего разума и души. Это всё, чем мы можем тебе помочь.

Баклажка была обтянута кожаным чехлом с ремешками. Цветанка вынула пробку и втянула ноздрями знакомый горьковато-медовый запах чудесной травы, которой бабуля спасла целый город от морового поветрия... Вот только подействовал этот запах на неё странно, не так, как раньше: если прежде он вливал бодрость в тело и ум, пробуждал силы, то сейчас горло будто сдавила невидимая беспощадная рука — ни охнуть, ни вздохнуть. Спящая под снегом земля качнулась под ногами.

— Осторожно, — сказала Радимира, возвращая пробку на место. — Теперь этот отвар для тебя — яд, но коли станешь принимать его изредка по маленькому глотку, он поддержит в тебе твою человеческую суть... Несколько дней после каждого приёма отвара ты будешь хворать, как и от любого другого яда, но с этим придётся смириться, коль не желаешь всецело отдать свою душу под власть Маруши слишком скоро. Будь осторожна: ежели выпьешь сразу много — это тебя сгубит. Когда отвар кончится, отыщи яснень-траву и сделай новый. Мало этой травы ныне осталось... Рви её в рукавицах, чтоб руки не обжечь, а отвар настаивай семь дней...

— Благодарю, госпожа, я умею его делать, — прохрипела Цветанка, приходя в себя и хватая ртом звонкий от зимней свежести воздух. — Моя бабушка была травницей... Я даже знаю одну полянку, где яснень-трава растёт. Благодарствую на добром совете.

— Вот и хорошо, — молвила начальница пограничной дружины, привязывая баклажку к поясу Цветанки. — Скажи ещё только одно: как же так вышло, что ты своё янтарное ожерелье, с которым никогда не расставалась, вдруг ни с того ни с сего отдала Серебрице?

Цветанка присела на корточки, всем телом и душой ловя обезболивающий холод зимнего покрова, и умылась горстью чистого, девственно-пушистого снега.

— Это не было ни с того ни с сего, — глухо проговорила она. — Оно было нужно ей... Быть может, она нуждалась в нём даже больше меня.



* * *


Зелёная тревога северных небес вспыхивала, отражаясь в глазах Серебрицы. Обхватив колени руками, она сидела на крылечке своей лачуги, а Цветанка пыталась пробудить её от задумчивости — то теребила её острое, поросшее серебристой шёрсткой ухо, то перебирала позвонки её проступавшего под рубашкой хребта.

«Ну... прости, волчонок, — виновато тычась носом девушке в плечо, мурлыкнула воровка. — Не могу я так обходиться с Дарёнкой... Совесть зазревает. Она и без того многое мне прощает, нельзя так испытывать её терпение. Да и не задерживаемся мы с ней в одном месте надолго... Скитаемся по земле — сегодня здесь, завтра там. Настала нам пора покинуть Марушину Косу. Дарёнке тут пришлось не по нраву».

«Холодом дышит наше небо, — проговорила Серебрица, пронзая жутковато пустым взглядом полыхающую зорниками бездну. — И море неприветливое. Не остаются здесь приезжие надолго... Я и сама не всегда здесь жила, тоже поначалу не нравилось, а потом даже полюбила наше захолустье. А прощения не проси. Ты много мне дала, и я тебе благодарна».

«Пойдём-ка в дом, зябко тут», — сказала Цветанка. Не это она хотела сказать, но слова застревали холодным комом в горле, а сердце дрожало, замерзая от бесплотной ночной тоски.

Печь дышала жаром, в духоте рубашка липла к взмокшему телу, просившему бани. Серебрица жадно обнюхивала Цветанку, щекоча её носом и волосами; вдруг она замерла, уставившись на плечо воровки. Её глаза стали пугающе светлыми, точно их озарила мертвенная вспышка молнии.

«Это что? Откуда эта царапина? Свежая...»

Цветанка уж и позабыла об этом, но тревога Серебрицы заразила и её. Беспокойство царапнуло сердце волчьим когтем.

«Дык... вроде ты меня и оцарапала, когда мы... ну... Не помнишь, что ль?»

Леденящий сполох безумия блеснул в глазах Серебрицы. Фыркая и морщась, как будто ей хотелось чихнуть, она принюхивалась к царапине снова и снова, временами вскидывая на Цветанку совершенно дикий, ошалелый взгляд.

«Ты чего?» — усмехнулась воровка.

Та вместо ответа соскочила с постели, со странной ужимкой отпрыгнув к столу и вцепившись в него удлинившимися когтями. Её верхняя губа дрожала, обнажая клыки, а в глазах зажёгся жёлтый огонь.

«Ты знаешь, кто твой злейший враг? — прорычала она. — Ты! Ты сама! Тени будут прыгать на тебя из-за деревьев, и у всех будет твоё лицо! И ты потеряешь себя среди них... Не отличишь, где ты, а где они! Чтобы их победить, тебе надо стать себе ДРУГОМ! Принять себя... И тогда морок упадёт с твоих глаз, и ты найдёшь дорогу».

Цветанка вжалась в угол постели, чувствуя, как волосы на теле поднимаются дыбом. Серебрица, нагая, окутанная растрёпанным плащом волос, шевелящимся, словно бы живым, опустилась на четвереньки и по-волчьи скалилась. Её шея напряглась, жилы на ней взбухли под кожей, и из горла прорвался летящий на чёрных упыриных крыльях вой...

«Навь умирает, — продолжала бредить Серебрица. — Ночные псы придут наверх... И кто тогда будет поклоняться Лаладиному солнцу? Кто станет рисовать его знаки и вышивать на одежде? Всё поглотит Макша — холодное солнце Нави...»

Эти непонятные слова причудливыми уродцами падали в охваченную испугом душу Цветанки, но зацепиться им было не за что. Так, без понимания и осмысления, они и проваливались сквозь сознание, а Серебрица представала в глазах Цветанки попросту безумной. Рука воровки потянулась за чудесным ожерельем в порыве прогнать это помешательство, смыть его светлым чудом Любви, которая всегда берегла её саму.

Тёплый янтарь, коснувшись лба Серебрицы, собранного в напряжённые складки, заставил её сперва содрогнуться, как от ожога. С шипением девушка-оборотень отпрянула, но Цветанка настойчиво приложила ожерелье к её лбу вновь. И не зря: в глазах Серебрицы забрезжил свет человеческого разума, а сама она измученно сникла в объятия Цветанки.

«Что это было? Что с тобой?» — спрашивала воровка, причёсывая пальцами пепельные пряди Серебрицы.

Та молчала, устало устремив мутный взор в невидимую даль, и лишь иногда щурилась, словно от головной боли. Ночь углублялась и вздрагивала за оконцем, пронзаемая зелёными столбами света в небе... Немало прошло времени, прежде чем раздался голос Серебрицы — слабоватый и утомлённый, но уже человеческий, без призвука звериного рыка.

«У меня был припадок?»

«Да, похоже на то, — ответила Цветанка, успокоительно поглаживая Серебрицу и укачивая в своих объятиях. — Ты стала скакать на четвереньках и выть, говорила что-то непонятное... И часто у тебя такое бывает?»

Серебрица поморщилась и села, потирая пальцами бледные виски.

«Что-то светлое коснулось меня, — пробормотала она, не отвечая на вопрос Цветанки. — Словно кто-то очень добрый погладил по голове, и всё прошло. О, если б этот кто-то всегда был со мной, чтобы унимать моё безумие!»

Она задумчиво смотрела на ожерелье, покачивавшееся на пальце Цветанки, потом прикоснулась к таинственно мерцающему янтарю, и её побледневшие губы тронула улыбка.

«Как же я сразу не догадалась...»

Цветанка опустила ожерелье ей на ладонь.

«Возьми его. Пусть любовь моей матушки оберегает тебя».

Отдать ожерелье оказалось просто. Так же просто и естественно, как сказать дорогому человеку «люблю», как подать воду страдающему от жажды, как накормить голодных беспризорных детишек. Как они там сейчас, её выкормыши? Все ли встали на ноги, все ли имеют крышу над головой, кусок хлеба и заработок?

Брови Серебрицы дрогнули.

«А как же ты?»

«Тебе оно нужнее», — улыбнулась Цветанка, великодушно отстраняя её руку, готовую вернуть ожерелье.

В колдовской бездне глаз Серебрицы отразился мягкий янтарный отсвет. С грустной улыбкой любуясь ожерельем, она проговорила:

«Это самый дорогой подарок, который я когда-либо получала... Благодарю тебя, доброе дитя».

Самого припадка и того, что ему предшествовало, она, похоже, не помнила, а Цветанка не стала заводить об этом речь и расспрашивать о значении странных слов, которые Серебрица выкрикивала. К чему волновать её снова? Ещё не хватало повторения припадка... А Серебрица смотрела на ожерелье с ласковой и задумчиво-печальной улыбкой, как на старого друга, с которым она не виделась уже целую вечность.

На следующий день Цветанка с Дарёной тряслись на одной из повозок торгового обоза. Марушина Коса осталась позади, но руки Цветанки ещё долго пахли рыбой, а новёхонькая юбка отсвечивала прожжённой дырой — напоминанием об одной из ночей любви с Серебрицей. Торопливо раздеваясь, Цветанка в порыве страсти отшвырнула от себя юбку, и та упала близ затопленной печки. Заслонка была открыта, печной огонь выстрелил угольком, и юбка начала тлеть — хорошо, что Серебрица сразу учуяла запах горелой тряпки. Потушить ткань удалось быстро, но дырища осталась размером с ладонь — ветер-повеса так и норовил влететь в неё и обласкать ноги. Хорошо, что под юбкой на Цветанке были привычные и удобные портки.

Они сошли с обоза в Зимграде. Поездка была невесёлой: осенний холод, чавкающая под колёсами и копытами грязь, обиженная и молчаливая Дарёна — всё это повергало воровку в мерзкую хандру. Да ещё и царапина на плече никак не заживала — ныла, билась и горела воспалением. Цветанка постоянно чувствовала её, а стоило сосредоточиться на боли, как оживал призрачный волк. Он уже не предупреждал ни о чём, просто тоскливо выл, и от его плача воровка иногда пробуждалась в липком поту и с трепещущим где-то в горле сердцем.

Работалось бродячим певицам в Зимграде не слишком прибыльно, и если бы Цветанка не подворовывала по привычке, им пришлось бы голодать. Дарёна не ценила её стараний, напротив — укоряла и стыдила, а ночные пододеяльные дела у них пошли наперекосяк. Дарёна отдалилась и охладела, постоянно придумывала предлоги для отказа, и воровка поняла: подруга обиделась всерьёз. Впрочем, основания у неё для этого были более чем вескими, Цветанка и сама чувствовала всей кожей холодок вины. Перебирая в памяти все свои увлечения на стороне, она не могла припомнить ничего подобного... Серебрица стояла особняком в ряду её любовных побед, маня зелёной глубиной лесной печали в глазах; странная и страшная сказка смотрела на воровку из них — старая сказка родом из беспамятного младенчества, погребённая под пылью лет. Её когти оставили след не только на коже Цветанки, но и в её душе.

«Ну, хватит дуться, а? — пыталась Цветанка вновь наладить подход к Дарёне и растопить лёд отчуждения. — Ты же знаешь, моё сердце принадлежит тебе одной... Всё равно будет так, как ты скажешь. Я всегда поступаю по-твоему! Ты сказала прекратить это и расстаться с ней — я оставила её в тот же день».

Дарёна пресекала все поползновения подруги под плащом, которым они были укрыты вместо одеяла. Увы, не долгожданное тепло её тела чувствовала Цветанка, а только холодную пустоту.

«Ежели бы ты не заводила все эти делишки снова и снова, не было бы и надобности их прекращать, — сказала Дарёна. — Ты знаешь, что причиняешь мне этим боль, да только вспомни: тебя это хоть когда-нибудь останавливало? И когда после этого ты говоришь, что меня любишь — только меня одну! — мне раз от раза всё меньше хочется тебе верить. И ежели я молча прощаю тебя снова и снова, то не думай, что я считаю, будто так и надо жить дальше — смиряться, врать и друг другу, и себе, делая вид, что у нас всё хорошо. Нет! Не хорошо! Мы уже несколько лет вместе, но ты не меняешься и вряд ли когда-нибудь изменишься. Тебе нужны новые и новые девицы, новые и новые победы, а я должна это молча проглатывать и вечно оправдывать тебя в своих глазах: мол, такая уж ты, и надо принимать тебя такой, какова ты есть, а любви без боли не бывает. Знаешь, что? У всего есть свой край. И этот край настал. Я устала тебя прощать, закрывать на всё глаза и оправдывать тебя перед собою же за все твои «шалости»... Всё, Цветик, давай спать. — Дарёна отвернулась было, но вдруг встрепенулась: — А где, кстати, твоё ожерелье?»

«Устала тебя прощать», — эти слова отозвались в душе Цветанки холодным эхом разрушительного конца... Однако внезапная перемена предмета разговора заставила смолкнуть эту страшную струнку. Без сомнения, Дарёна не поверила бы в историю о том, что Цветанка просто потеряла свой оберег, с которым не расставалась ни на день и который берегла пуще глаза; пришлось сознаться, что ожерелье было подарено Серебрице. Но вышло только хуже. Глаза Дарёны наполнились слезами, она круто повернулась к Цветанке спиной и, сколько та ни тормошила её, не желала отвечать на вопросы.

«Дарёночек, да что же это?! — не выдержала Цветанка, садясь. — Когда я тебе вру — ты обижаешься. Сейчас я сказала правду — ты опять недовольна! Что ж мне делать-то?»

Дарёна шмыгала носом. Тесно придвинувшись к подруге и обняв её, Цветанка ласково зашептала ей на ухо:

«Я отдала его, потому что у неё это... как его? Припадки. А ожерелье помогает их снимать. Вот я и подарила ей его. Дело благое — почему бы нет?»

На сей раз Дарёна не оттолкнула Цветанку и не попыталась вырваться из её объятий. Утерев покрасневший от слёз носик пальцем, она проговорила:

«Это ожерелье было очень дорого тебе... Когда отрывают от сердца что-нибудь сокровенное, это значит, что и человек, которому дарят, дорог... Что, сильно она тебе полюбилась?»

Цветанка задумалась, осторожно подбирая слова так, чтобы подруга не расплакалась ещё пуще.

«Ну... как тебе сказать. Она необычная... Не такая, как все остальные мои девицы. Я не знаю, как это описать. Не будем о ней, а то тебя хлебом не корми — дай себя понакручивать... Не думай про неё больше, она осталась в Марушиной Косе, куда мы уже не вернёмся. Ну его, этот городишко, в баню... Ты права, там в самом деле промозгло и уныло. Море неласковое и холодное... И рыбой воняет».

Впрочем, и большой стольный город Зимград не радовал приветливостью. Дарёну волновала близость родного дома, но в Звениярское она не решалась наведаться. В прошлый раз, когда они пытались выяснить судьбу матери и братишек Дарёны, она чуть не попалась в лапы к княжеским слугам, а запрета на возвращение под страхом смертной казни воронецкий владыка не отменял. Небо было сейчас везде одинаковое — осеннее, затянутое непроглядными серыми тучами, холодное и глухое к мольбам об улыбке солнца и о свежем глотке удачи. И оно равнодушно смотрело сверху, как по мосту через речку Грязицу шли навстречу подругам изрядно подгулявшие мужики.

«О, красавицы! А пойдёмте с нами, мы вас медком угостим — хмельным, сладким!»

«Ребята, вы нас не за тех принимаете, — отрезала Цветанка. — Идите своей дорогой, а мы пойдём своей».

Этот ответ любителям уличных приставаний не понравился. От слов они перешли к делу, но не на тех напали: в драке Цветанка не давала спуску никому. Точно рассчитанным ударом двух пальцев она выбила одному из мужиков глаз и чуть напружинила ноги, подбирая край подола. Она готовилась метать свой верный нож-засапожник, целясь противнику не в туловище, а в бедро или плечо: смертоубийством марать рук больше не хотелось. Ох, как пригодилась бы сейчас ей помощь чудесного ожерелья! Можно было бы избежать боя вообще, сделав наглецам отвод глаз и смывшись у них прямо из-под носа. Увы, источник янтарного тепла остался далеко на севере, в Марушиной Косе, у Серебрицы... Удар в затылок прервал мысль, и Цветанку накрыло колпаком холодной угольно-чёрной тьмы.

Это было куда как потяжелее удара сковородкой от Серебрицы. Цветанку долго дёргало и крутило в радужной дурноте, мучительно выворачивало наизнанку, звон бубенцов и колоколов хохотал с издёвкой, а может, это бездна, в которую Цветанку засасывало, потешалась над ней. Воровка проваливалась в гогочущее, гудящее бездонное нутро огромного чудовища... Чудовища по имени Смерть.

Но то ли Цветанка пришлась Смерти не по нутру, то ли чудовище просто пресытилось — так или иначе, оно срыгнуло воровку непереваренной и выплюнуло на каменный пол какой-то пещеры. Впрочем, Цветанка даже не сразу поняла, что это пещера: слишком тепло было вокруг, как в хорошо протопленном доме. На сосулькообразных каменных выростах, свисавших с потолка, плясал рыжий отблеск костра, в котелке булькало какое-то варево... Пахло несъедобно.

«Это готовится отвар мыльнянки, — услышала Цветанка знакомый голос. — У тебя рана на голове, надо обработать... Кость вроде цела, а крови было порядочно. Под волосами сосудов много».

Цветанка рванулась на голос... Резкая головная боль, точно по черепу рубанули мечом, принудила её упасть назад — на лежанку из сухих листьев и хвороста. На белом полотенце, расстеленном на большом камне, поблёскивала брадобрейная снасть... Где-то Цветанка это уже видела. И полотенце, и передник с неотстирываемыми пятнами от крови, и пепельного цвета косу толщиной в руку. И глаза лесной чуди, зелёные, как сполохи в северном небе.

«Серебрица...»

«Тихо, — сказала девушка, помогая Цветанке сесть. — Сядь-ка на пол, прислонись спиной к лежанке. Держишься?»

В сидячем положении накатила жужжащая пелена слабости, но воровка всё же удержалась. Юбки больше не было, Цветанка осталась в портках и недавно купленных в Зимграде новых сапогах. Размыкать пересохшие губы даже не понадобилось: Серебрица прочитала вопрос в её глазах.

«На повязки ушла твоя юбочка. Кровищу ведь как-то надо было унять... — И, с усмешкой окинув воровку взглядом, девушка-оборотень добавила: — Ежели честно сказать, то так тебе лучше, в портках-то. Не идут тебе ни платья, ни девичья коса. Юбки у тебя больше нет, с волосами сейчас тоже разберёмся».

Принимая отблески огня, её глаза стали бесовски-шальными, золотого мерцания в них прибавилось, а зелени уменьшилось. У Цветанки, только что выплюнутой из бесконечного колодца смерти, не укладывалось в голове, как Серебрица тут оказалась. Где Марушина Коса, а где Зимград... Путь неблизкий.

«Я, Цветик, за тобой отправилась, — снова угадав невысказанный вопрос, объяснила Серебрица. — После припадка-то у меня память на время отшибло, а когда я вспомнила всё, вы с Дарёной уже десять дней как уехали из Марушиной Косы. Вот и побежала я по вашему следу...»

Она сняла котелок с варевом с огня, взболтала ложкой, сняла пену и собрала её в чашку. После этого, взяв ножницы и гребешок, она принялась расправлять распущенные по плечам волосы Цветанки и немного смачивать пряди.

«Гналась я за вами днём и ночью, не смыкая глаз, — продолжала она. — Уехали вы с торговым обозом, вот по его следу и бежала. Предупредить тебя хотела насчёт царапины той, да только опоздала — всё уж случилось».

Щёлк! Щёлк! Цветанка в немом оцепенении смотрела, как падали светлые пряди волос, и ей представлялся огромный волк с жёлтыми глазами, бегущий по дороге. А снасть, одежда? На мыслекартине добавился вещевой мешок в зубах у зверя. А может, Серебрица бежала в человечьем облике? Оборотни быстры, намного быстрее и выносливее коней... Щёлк-щёлк. Прядь упала, зацепившись за нос Цветанки. Воровка равнодушно смахнула её, а лезвия ножниц продолжали с хрустом и клацаньем резать ей волосы. Местоположение раны угадывалось по осторожности, с которой Серебрица начала стричь. Падали обрезки, слипшиеся от бурой засохшей крови, а боль вгрызалась в череп где-то за ухом, почти на затылке.

«Я прижгла тут малость, — сообщила Серебрица. — Иначе кровь не останавливалась... Рана длиною с палец, а глубокая такая, что ежели раздвинуть края, то кость увидеть можно. Ушить надобно, иначе рубец грубый останется. Эх, Зайчик-Цветик, зря ты со мною связалась... Царапинка от моего когтя всё и сделала. С одной стороны, коли б не она, не выжить бы тебе, а с другой... С другой — даже говорить не хочется об этом».

Царапина. Сквозь вязкое, как овсяный кисель, марево слабости и дурноты, наплывами норовившее смыть сознание, Цветанка всё же вспомнила. И тут же плечо отозвалось тоскливым биением, хотя сама царапина уже зажила. А Серебрица, оставив сверху шапочку довольно длинных прядей, виски и затылок стригла под гребёнку. Подцепив волосы у самых корней зубьями гребешка, она срезала всё, что выступало над ними.

«Оборотнем человек становится от увечья, нанесённого Марушиным псом, — струился над ухом голос Серебрицы, жаля душу Цветанки, как острые языки пламени. — А коли тебя оборотень лишь оцарапал, придётся всю жизнь беречься, потому что человеком ты останешься только до первой раны. Припадок этот окаянный, чтоб ему!.. Из-за него я не успела тебя предупредить, что эта царапинка с тобой может сделать, ежели ты поранишься. Хоть она тебе жизнь и спасла, впустив в тебя зародыш силы Марушиных псов, но цена у этого спасения высока: рана, которую ты схлопотала, запустила обращение».

Отложив ножницы, Серебрица покрыла коротко остриженные виски и затылок Цветанки пеной с отвара корня мыльнянки, взяла с полотенца бритву с костяной рукояткой. Власть её была велика: одним движением блестящего лезвия она превратила душу Цветанки в глыбу льда, которую не мог растопить даже тревожный костёр, метавшийся и нервно плясавший от каких-то внутренних потоков воздуха в пещере... А по другую сторону, устало опустив лобастую голову на лапы, лежал призрачный волк. В его глазах печально отражалось янтарное ожерелье дней, казавшихся теперь такими счастливыми, а все тогдашние беды и заботы выглядели чепухой перед черной ледяной бездной, разверзшейся во взгляде Серебрицы.

Бритва соскребала короткий ёжик с затылка Цветанки, использованная пена вперемешку со срезанными волосами лепёшечками шлёпалась на каменный пол, а воровка как зачарованная смотрела в глаза призрачному зверю.

Нет, она была волком и смотрела на себя со стороны — как Серебрица подбривала ей виски и затылок, ловко и умело накладывала на рану стежок за стежком. Её поражало собственное безволие и заторможенность, а глаза... Та же самая вереница янтарно-тёплого прошлого, которое Цветанка-человек только что читала в волчьих глазах, отражалась сейчас в глазах Зайца. Теперь, с мужской причёской и в портках, он стал жёстче, ему уже не шло нежное девичье имя «Цветанка»... В подглазьях залегла мертвенная тень, щёки ввалились, черты лица заострились и посуровели. Глупый Заяц не мог понять языка души, на котором говорил он, призрачный волк, и поэтому случилось то, что случилось.

А может быть, если бы волк не приходил, всего этого и не произошло бы?

Охваченное безумием пространство корчилось и шло волнами, поджариваясь на костре; прошлое, настоящее и будущее тремя пышнохвостыми жар-птицами смыкали крылья и сливались в один радужный клубок. Все времена существовали разом, и можно было сделать шаг в любую сторону: нырнуть в прошлое, под волчье одеяло к Дарёнке, подбросить в настоящем пучок хвороста в костёр посреди пещеры или... Или, перемазавшись разбитыми яйцами, упасть к ногам богато одетой и величавой незнакомки с печальными глазами, до дрожи похожими на Дарёнкины. Эта одновременность разрывала остриженную голову Цветанки, уставившейся сухими, горящими бесслёзной солью глазами в пустое место по ту сторону огня, где только что лежал зверь-призрак. Кнут безумия щёлкнул её за ухом, и прорезалась боль — до крупной дрожи по телу.

«Ш-ш, — ласково прошипела Серебрица. И хмыкнула: — Всё, теперь заживёт как на собаке».

Под пальцами шероховато ощущался плотный и тугой, опрятный шов. Серебрица, подбросив хвороста в костёр, взъерошила шапочку волос на макушке Цветанки.

«По-моему, так тебе гораздо лучше».

Бесслёзная соль разъедала Цветанке глаза, от сумасшедшей пляски птиц-времён гудела колоколом голова, а кожу на лице стянуло — то ли от жара костра, то ли от запёкшейся крови. Лишь сердце осталось в своём уме и стонало: «Дарёнка, Дарёнка...» Губы воровки разомкнулись, и с них слетело с сухим шелестом:

«Что с Дарёнкой? Где она?»

«Когда я тебя подобрала, её уже не было поблизости, — ответила пепельноволосая девушка-оборотень. — Может, убежала... Не знаю».

«Надо её найти», — простонала Цветанка, пытаясь подняться... Да где там! Пещера тут же поплыла вокруг неё, в ушах рассыпались бубенцы, а дурнота извивалась в желудке змеёй, толкая его изнутри кольцами своего длинного чешуйчатого тела.

«Да куда ты сейчас пойдёшь? — хмыкнула Серебрица. — Ты и трёх шагов не ступишь, свалишься. Все силы уходят на изменения, которые в тебе сейчас происходят, это время лучше переждать, отлежаться. А как кушать захочешь — всё, можно выходить. Тогда всё само как по маслу пойдёт».

«Я должна... найти её...» — с хрипом выдохнула воровка, всё-таки поднимаясь на ноги.

Одна стена пещеры оказалась горячей, словно бок докрасна натопленной печи. Вот почему здесь так тепло, почти жарко! Обжигая ладони, Цветанка добралась до выхода и втянула в грудь холодный ночной воздух. Лес вздыхал, шептался, многоязыко переговаривался, а между стволами блуждали светящиеся огоньки — такие же, какие воровка видела при встрече с оборотнем Невзорой недалеко от Озёрного капища.

На плечо ей легла удивительно тяжёлая для своего размера рука Серебрицы. С виду — девичья, а воровке показалось, будто на неё опустился вес целого мира или лапа огромного зверя. А может, это ей чудилось просто от слабости. Глаза девушки-оборотня мерцали тёмным лесным колдовством.

«Сиди тут. Я сбегаю, попробую её найти или узнать, что с нею стало. Но найду я её или нет, знай одно: вместе вам уже не быть. Марушин пёс и человек — это никогда не было и не будет возможно. Ты её или убьёшь и сожрёшь, или она от тебя сама убежит... ежели сможет, конечно. Вот так-то, дорогуша».

На глазах у сомлевшей почти до обморока Цветанки она принялась скидывать одежду. Оставшись одетой только в рыжие отблески костра, она закрыла глаза и втянула воздух подвижными, нервными ноздрями. Всё её тело забугрилось мускулами, под кожей выпукло разветвились шнуры жил, спина напряжённо прогнулась, грудь с вызывающе торчащими коричневатыми сосками расширилась от вдоха, а рот острозубо оскалился. Коса сама расплелась, как живая. Перекувырнувшись через голову, девушка огромным серебристым волком выскочила из пещеры в живую и дышащую лесную ночь.

Может быть, огонь — тоже живое существо? Цветанке так казалось, когда она сидела в пещере у костра, а рядом с ней расположился немой собеседник с пустыми глазницами — одиночество. Языки пламени то извивались, как сумасшедшие девы в исступлённой пляске, то сплетались и трепетали конской гривой на ветру, то вдруг смирялись и припадали к чёрным обгоревшим веткам, словно прося у них прощения. Невидимый собеседник знал много о дальнейшей судьбе воровки, но был слишком молчалив, а у Цветанки не осталось ни душевных, ни телесных сил, чтобы выбивать из него ответы на свои вопросы. Каменные «сосульки», покрытые малахитово-зелёным налётом, целились с потолка пещеры ей прямо в сердце, в котором суровым стражем бодрствовала невыносимая горечь: «Устала тебя прощать...» Эхо этих слов Дарёны настигло Цветанку и накрыло, раздавило и обездвижило. Если бы найти её, если бы вымолить прощение! А потом — шут с ним, пусть их дороги разойдутся, если Дарёна так устала. Но кто постоит за неё, кто отобьётся от навязчивых попутчиков и просто случайных недоброжелателей? Кто её защитит в скитаниях?

«Убьёшь и сожрёшь её...» Припадочные бесенята в глазах Серебрицы пророчили такое, что вовсе не укладывалось в голове. Цветанка не могла помыслить даже о том, чтобы просто поднять руку на подругу, а уж убить...

Или?..

Сердце бухнуло, и тело воровки ощутило судорожную готовность к прыжку. Дрожащий ком призрачно-волчьей тоски, навсегда поселившийся в груди, ожил, превращаясь в огненный очаг, жар от которого распространялся куда-то за пределы пещеры. «Нет, нет, — шевелились беззвучно пересохшие губы, — это просто немыслимо. У меня не может быть этих лапищ, этой страшной пасти, этих горящих холодным огнём глаз... Лучше пусть одна из этих каменных сосулек сорвётся и пронзит меня насмерть...» Это случилось с Невзорой, с Серебрицей, с отцом Дарёны, но с ней, с Цветанкой, такого случиться не могло! «Бабуля, — шептали губы, — бабуленька, ты же всё знаешь, всё можешь, спаси меня...»

Ночь была глуха к мольбам, она жила своей жизнью, привычная к сотням и тысячам бед, случавшимся под её покровом век от века. Кто-то умирал, кого-то предавали, кто-то терял любовь, а кого-то накрывала загребущая длинная лапа Маруши. Ни одна звезда не падала с тёмного небосклона, ночь хранила отстранённое бесстрастие и безмолвие, всеобъемлющее и незыблемое. «Смирись, смирись, такова твоя участь», — вздыхали деревья. Взглянув на свою руку сквозь плывущее перед глазами горячее марево, Цветанка увидела на пальцах длинные загнутые когти. Она мучительно пыталась сморгнуть наваждение, трясла головой, тёрла глаза, но оно не проходило. Когти скрежетнули по каменному полу пещеры, а костёр скорбно растрещался, вздыхая: «Ох, ох...»

Спасительная мысль озарила душу леденящей вспышкой: а может, она на самом деле лежит сейчас там, на мосту через Грязицу, и всё это — бред её гаснущего сознания? Может, чудовище по имени Смерть не выплюнуло её, а успешно переваривает? Цветанка озиралась, всматриваясь в пространство и ища подтверждения. Она ждала, что пещера поплывёт и пропадёт, как наваждение, костёр тоже исчезнет, а останется только холодная и неумолимая правда коченеющего тела, теряющего остатки жизни... Нет, можно было щипать себя сколько угодно — пещера не рассеивалась, огонь тоже оставался живым и настоящим, а на пальцах кроме когтей ещё и выросла серая шерсть. Далёкий грустный призрак бабули не мог ничем помочь, Дарёну поглотило дождливое пространство осени, каменные «сосульки» держали грудь воровки на прицеле, а немой всезнающий собеседник, одиночество, поджаривал на костре Цветанкино сердце, чтобы съесть его на ужин.

Осень звала, шептала, лила слёзы по ушедшему в туман прошлому, и Цветанка брела сквозь мглу по лесной чащобе, ища и окликая Дарёну. Нужно ей было совсем немного: выпросить самое последнее прощение — последнее-препоследнее, и всё. Дальше Дарёна могла делать что угодно — остаться с Цветанкой или покинуть её. С любым исходом воровка заранее смирилась. Всё, чего она хотела — это ещё хотя бы раз заглянуть подруге в глаза и подержать её руки в своих.

И вдруг:

«Да чтоб я ещё хоть раз стала помогать тебе... Проклятая кошка, чтоб ей сдохнуть!»

...Цветанка обнаружила себя уютненько свернувшейся на лежанке из листьев и хвороста, а у почти погасшего костра сидела нагая Серебрица и зализывала себе кровоточащие царапины на руке. Обернув к Цветанке злое лицо, изуродованное багровыми полосами, похожими на следы от когтей огромного зверя, она рыкнула:

«Что смотришь? Подбрось хвороста да вскипяти отвар, надо проварить нитки и иглу. Вишь, как меня разукрасили!»

Значит, всё — сон? Цветанка села, хлопая ресницами и протирая глаза... Увидев когти на своих пальцах, она окаменела. Нет, не сон. Затылку и вискам было непривычно прохладно; воровка пощупала — выбриты, а за ухом — шершавый шов.

«Ну, пошевеливайся, — ворчала Серебрица, сама подбрасывая в костёр топливо. — Я тебя зашивала, теперь ты меня штопать будешь... Глубоко меня эта блохастая дрянь распорола, шрамы останутся... Лицо мне обезобразила, кошатина проклятая! Ненавижу...»

Чувствовала себя Цветанка уже вполне сносно, дурнота и слабость прошли, но в животе горел пожар. Это был не просто голод, а ГОЛОД! Хотелось мяса, но не жареного и не варёного, а сырого, с кровью.

«Потерпи, отведу тебя на охоту чуть попозже, — проскрежетала зубами Серебрица. — Оправлюсь вот только маленько...»

«Кто тебя так?» — пробормотала Цветанка, беря котелок и подвешивая его над разгоревшимся огнём. Слова Серебрицы об охоте пробудили в ней какие-то новые струнки, от которых становилось страшно и в то же время радостно. Голод жёг внутренности Цветанки калёным железом.

«Дарёнку твою белогорская кошка утащила, — сказала девушка-оборотень, морщась от боли в глубоких кровавых бороздах, оставленных огромными когтями на её лице, руке и левом боку. — Дочерями Лалады их называют ещё. Чёрная, как ночь, а глаза — как синие яхонты. Что она в этих землях делала — не знаю... Они к нам обычно не суются, сидят в своих Белых горах и к себе никого с запада не пускают. Я попробовала у неё твою девчонку отбить, да не вышло. Видишь, какие «подарочки» на память мне оставила? У нас, оборотней, раны быстро заживают, заживёт и всё это, но шрамы останутся здоровенные. Тьфу, шкура блохастая, мурло кошачье! Будь она проклята!»

Серебрице было что терять: красотой её природа одарила щедро, а звериные когти располосовали её лицо наискосок, оставив уродливые, сочащиеся кровью раны. Она сама кипятила в отваре нитки для швов и иглу, шипя и сплёвывая сквозь зубы ругательства, а Цветанка, оглушённая новостью о похищении Дарёны кошкой, не могла пошевелиться.

«И что теперь с Дарёнкой?.. Она её... сожрёт?» — пролепетала она.

«Нет, дочери Лалады миловидных девиц не едят, — ухмыльнулась Серебрица. — Она ей раны вылизывала и мурлыкала этак нежно, ласково...»

«Дарёнка ранена?» — встрепенулась Цветанка.

«Досталось ей крепко, — сказала Серебрица. — Но ничего, кошки лечить умеют. Не пропадёт твоя Дарёнка. Так что лучше забудь о ней... Давай-ка, поработай иголкой... Да на лице постарайся потоньше шить. Иглу не пальцами грязными хватай, а держи вон теми щипчиками».

О дочерях Лалады Цветанка слышала мало. Она знала лишь то, что в Белых горах жили огромные кошки-оборотни, поклонявшиеся светлой сестре Маруши — Лаладе. Когти на пальцах мешали удобно держать снасть, и Серебрица взвыла от боли.

«Эй, поосторожнее! — рявкнула она. — Чай, не чучело соломенное шьёшь, а плоть живую...»

«А эти... это можно как-то убрать?» — пробормотала Цветанка, с внутренним отторжением глядя на свои звероподобные руки.

«Ночью — никак, — ответила девушка-оборотень. — Ночью наша суть проступает сама собою. Днём — другое дело, при свете солнца нас не отличишь от людей. Ты шей, шей, не болтай!»

Легко сказать — «шей»! Нет, крови Цветанка не боялась, но вонзать иглу в живое, чувствующее боль тело и стягивать нитками мягкие, податливые края раны — от этого у неё кружилась голова и слабели колени. Мысли о Дарёне вились вокруг тревожной стайкой, клевали сердце острыми клювиками, а голод некстати жалил кишки и выкручивал их, как выстиранное бельё — эта сводящая с ума смесь заставляла Цветанку дрожать на грани обморока.

«Обожди... я больше не могу... — выдохнула она, оседая на пол, когда с зашиванием разодранного бока Серебрицы было покончено. — Меня мутит...»

«Какие мы нежные, — буркнула Серебрица. — Ладно, давай сюда иглу — руку я сама себе заштопаю, а ты покуда переведи дух. Но над лицом придётся потрудиться тебе... И горе тебе, если зашьёшь грубо! Я тебя саму на лоскуты распущу!»

Цветанка забилась в угол на лежанке из листьев. Ко всему прочему её язвила ещё и совесть: ведь это отчасти из-за неё Серебрица пострадала. Она могла бы не отправляться на поиски Дарёны, могла бы махнуть рукой и оставить Цветанку лежать там, на мосту...

«Как там ожерелье — помогает тебе от припадков?» — спросила воровка.

Девушка-оборотень, тихонько шипя и закусывая губу от боли, сосредоточенно зашивала себе раны от когтей на предплечье.

«Помогает, — ответила она. — И знаешь, мне больше не нужно подпитываться жизненной силой от людей. Твоё ожерелье излечило меня полностью, исправило мой изъян, от которого я страдала столько лет. Оно дало мне так много сил, что я бы сама с кем-нибудь ими поделилась, да вот только не с кем...»

«И то хорошо», — вздохнула Цветанка.

А Серебрица вдруг проронила:

«Мне кажется, я знала ту, кому принадлежало это ожерелье».

«Что?! — Цветанка чуть не свалилась с лежанки, словно прижжённая раскалённым клеймом. — Ты знала мою матушку?»

Серебрица задумчиво, сквозь усталый прищур боли взглянула на воровку, кивнула на нить, тянувшуюся от законченного шва к игле:

«Отрежь-ка, мне одной рукой неудобно... Ага, довелось видеть. Вы с нею прямо на одно лицо... как две капли воды».

«И ты знаешь, где она сейчас? Она жива?» — Руки Цветанки от волнения тряслись так, что она долго не могла перерезать нить. Наконец она изловчилась это сделать и осела на пол рядом с Серебрицей.

«Знаю, — ответила девушка-оборотень, вдевая в иглу новую нить. — Даже могу отвести тебя к ней, тут недалеко. Но это тоже попозже, когда оправлюсь и тебя накормлю».

Эта новость затмила собой всё. Серебрица предстала перед Цветанкой в совершенно ином свете... Сколько ещё тайн и неожиданностей скрывалось в глубине колдовской зелени её глаз?

«Отведи меня к ней сейчас!» — вскричала Цветанка, взбудораженная и окрылённая внезапно свалившейся на неё надеждой на счастливое воссоединение. Всю усталость, дурноту и боль как рукой сняло, даже Дарёна отошла куда-то в тень; нет, Цветанка и не думала о ней забывать, но янтарное тепло матушкиной любви, которое берегло её всю жизнь, стоило того, чтобы поставить его на первое место.

«Она уже никуда не денется, поверь мне, — со странной усмешкой ответила Серебрица. — Днём раньше, днём позже... — У зеленоглазой девушки-оборотня вырвался чуть слышный вздох. — Давай-ка, принимайся за моё лицо. Сама я его на ощупь зашить точно не смогу. Да не спеши и не трясись, тоньше работай. Мне с этим лицом ещё жить».

А Цветанка была готова разнести по камушку всю пещеру — такое её охватило возбуждение. Стоило встретить Серебрицу и даже десять раз стать оборотнем, чтобы напасть на след матери! Пусть её время от времени будет тянуть на сырое мясо, а пальцы останутся когтистыми навечно — это было ничто по сравнению с близостью обитательницы янтарно-солнечного, вечернего чертога...

«Где ты витаешь? — проворчала тем временем Серебрица. — Шей уже давай!»

Чтобы хоть как-то отблагодарить её, Цветанка принялась накладывать стежки с особым усердием и осторожностью. Она старалась изо всех сил, чтобы швы получались как можно тоньше: это дало бы будущим шрамам возможность пролечь не так уж заметно и безобразно. Все раны она сшила самым тщательным и кропотливым образом, после чего уселась и возвела на Серебрицу преданно-щенячий взгляд:

«А теперь ты меня отведёшь к матушке?»

Та устало привалилась к большому камню спиной.

«Нет, на сегодня с меня хватит беготни... Ты дашь мне отдохнуть и оправиться от ран, глупое нетерпеливое дитя? Не тревожь меня».

И, подложив комок из своей одежды себе под голову, Серебрица улеглась прямо на каменный пол пещеры. Цветанка, устыдившись своего чрезмерного нетерпения, скинула свитку и укрыла ею Серебрицу, а сама устроилась на лежанке из листьев. Снаружи уже брезжило утро: синий свет струился сквозь входной проём пещеры.

Сначала жгучий голод не давал воровке заснуть, и лежанка порядком рассыпалась от её частых переворотов с боку на бок. Внутри словно горел кусок раскалённого железа. Стоило Цветанке закрыть глаза, как во тьме сомкнутых век начинали плыть освежёванные кабаньи туши, утки и гуси, бараньи ноги... Потом — гора блинов с тающим на вершине куском коровьего масла, большой горшок каши с куриным мясом, а потом видения начали принимать всё более причудливые формы. Цветанке мерещилась целая коровья туша, в выпотрошенное брюхо которой был всунут кабан, начинённый утками, а каждая из уток, в свою очередь — печёными яблоками... Став волком, Цветанка отрывала мясо огромными кусками, набивая полыхающее пожаром нутро, а голод всё не угасал. Затем перед ней выросла огромная, величиною с дом, куча зажаренных целиком барашков, и Цветанка-волк, глотая одного за другим, увеличивалась в размерах. Став выше самой высокой горы, она глотала целые деревни вместе с жителями и домашней скотиной, пожирала стада на пастбищах, а стаи гусей влетали к ней в пасть, как мошкара...

А потом ей вдруг стало легко. Голод исчез, потому что и тела не было. Цветанка стала прозрачной и быстрой, бесплотной, как мысль, а вокруг неё сомкнули радужные крылья три жар-птицы — Вчера, Сегодня и Завтра. Зыбкая, невообразимая Единовременность, разрывающая привычное к телесности сознание, окутала её облаком с картинками, среди которых Цветанка увидела нечто знакомое до тоски, до крика, до душераздирающей нежности: то была Дарёна, шедшая от колодца с коромыслом. Рванув к ней, Цветанка очутилась в Гудке — глубокой осенней ночью. Бестелесным, бесслёзным призраком носилась она по родным окрестностям... Вот Озёрное капище, вот дом Нежаны, а вот и её с бабулей домишко. Приникнув к окну, Цветанка-призрак разглядела ребят на полатях, знакомый заплатанный полог и саму бабулю на печке — ещё живую, крепко спящую... В её призрачном сердце распустила белые лепестки щемящая тоска по этому времени, и ей захотелось вмешаться в судьбу. Если бы она заранее знала, к чему приведёт встреча с Серебрицей, то ни за что не пошла бы за нею в её домик на морском берегу, не получила бы сковородкой по голове, не очутилась бы с нею в постели... И не было бы той проклятой царапины. Всё сложилось бы иначе! Они с Дарёной и по сию пору скитались бы по городам и весям, зарабатывая пением, беззаботные, как небесные птицы.

Цветанка хотела позвать саму себя, чтобы объяснить всё это, но из призрачного горла вырвался только тоскливый вой. Человеческой речи не получалось. А потом вдруг светлую и, как ей казалось, счастливую мысль чёрной тучей закрыло осознание: а ведь всё это уже было. Призрачный волк, который показывал ей снова и снова зеленоглазую деву, впечатал этот образ ей в душу и сердце. Она бредила этой девой, невольно ища её в толпе и вздрагивая, когда видела девушку, хотя бы отдалённо похожую на неё; когда же они прибыли в Марушину Косу, Цветанка сразу узнала в рыночной брадобрейше то самое видение и, как бабочка на огонь, полетела навстречу неминуемой судьбе — вместо того, чтобы бежать прочь.

Она сама и была Призрачным Волком. Она хотела обмануть судьбу, но только способствовала её свершению.

Цветанку начало засасывать в радужную круговерть междумирья. Проваливаясь с немыслимой скоростью в бесконечный сияющий колодец, она в лихорадочном отчаянии думала: в который уже раз повторялся этот порочный круг? Сколько раз она вот так «предупредила» себя, тем самым лишь подтолкнув на ту тропинку, с которой хотела, напротив, уйти?

«Вставай, засоня, — гулко, как летняя гроза из облака, прогремел над ней голос. — День уж на земле!»

Пещеру наполнял сероватый дневной свет, кострище чернело на полу, а уже одетая Серебрица расчёсывала волосы. Швы багровели на её бледном лице, и сердце Цветанки кольнула совесть: «Всё из-за меня». Серебрица, словно угадав мысли воровки, хмыкнула:

«Ничего, к вечеру уже можно будет убирать нитки. Говорю ж — на нас всё заживает быстрей, чем на собаке».

Цветанка пощупала свой непривычно голый затылок, нашла шов. Уже не болело, и то хорошо. Тряхнув «шапочкой» волос, оставшейся на макушке, она попыталась сбросить с себя гнетущее, горькое наваждение сна, открывшего ей тайну призрачного волка... Тайну тайн — хоть сейчас же сходи от неё с ума, но не такова была Цветанка, чтобы падать жертвой чего-то зыбкого и призрачного. Она всегда крепко стояла на земле обеими ногами, вот и сейчас тёплым комочком в груди забилось настоящее и насущное.

«Ты отведёшь меня к матушке?» — возобновила Цветанка свои уговоры.

Серебрица вздохнула и закатила глаза к потолку.

«Я не слезу с тебя, пока не отведёшь», — упрямо наседала воровка.

Голод на удивление стих, перестав быть безумным и кричаще-навязчивым, хотя от еды Цветанка сейчас не отказалась бы. Но желания брюха отступали перед потребностью сердца встретиться с янтарной сказкой.

«Ладно, пошли», — сдалась Серебрица, поднимаясь на ноги и откидывая только что заплетённую косу себе за спину.

Долго ли, коротко ли шли они по осеннему лесу, дыша пронзительной, крепкой свежестью, но постепенно Цветанку снова начали одолевать думы о призрачном волке. Сомнения надоедливыми букашками лезли во все щели души: а действительно ли всё было так, как ей сегодня привиделось в этом то ли сне, а то ли путешествии сквозь время? Волчьи глаза, точь-в-точь как у неё самой, безмолвно намекали: это правда. А если всё-таки просто чудной сон? Нагнав быстро шагавшую Серебрицу, Цветанка попросила:

«А расскажи про время...»

Девушка-оборотень взглянула на воровку пристально, и в её глазах проступила тёмная густо-зелёная мудрость многовекового леса:

«Что тебе про него рассказать?»

«Ну... не знаю. Про Сегодня, Вчера и Завтра. Они мне кажутся этакими яркими птицами-сёстрами, сменяющими друг друга», — проговорила Цветанка.

Лесная тишина нарушалась только шуршанием шагов воровки, а Серебрица ступала бесшумно — под её лёгкой ногой даже ни разу не хрустнула веточка.

«Времени нет, — сказала она. — Оно ощущается, как река, текущая только в одну сторону, лишь в вещественном мире. А для души времени не существует: настоящее, прошлое и будущее сливаются в единое целое».

Тёмные, мрачные ели задумчиво внимали её словам. Собрав пару дюжин сухих шишек, в изобилии валявшихся у их подножий, Серебрица выложила на земле что-то вроде стрелки, а справа от неё, примерно посередине, положила одну оставшуюся шишку.

«Стрелка указывает направление течения времени. Эта шишка — ты. То, что у тебя впереди — грядущее, а за плечами — минувшее. Но так ты чувствуешь время, пока ты находишься в теле. Душа такого разделения не знает. Она попадает в такие миры, где твои птички по прозванию Вчера, Сегодня и Завтра существуют одновременно».

Она раскидала стрелку носком ноги, шишки раскатились в разные стороны в полном беспорядке.

«А теперь представь, что эта полянка — невещественный мир. Душа может отправиться куда угодно: сюда, сюда, сюда... — Серебрица указывала подобранной на земле палочкой на шишки-точки. — Ну и скажи мне теперь, а тут где у нас прошлое, где настоящее и где будущее? В какую сторону движется время? Нельзя этого сказать, нельзя нарисовать указующую стрелку. Потому что таких понятий тут просто нет».

«Значит, душа может путешествовать во времени?»

«Может. Оно для неё просто не будет иметь значения, потому как в невещественном мире время не имеет направления, все времена равноправны. А в вещественном — да, это может оказаться и прошлое, и будущее».

Цветанка заворожённо слушала и смотрела с замиранием души — той самой, недавно попавшей в «невещественный мир» сна.

«А тебе откуда всё это ведомо?» — севшим почти до шёпота голосом спросила она.

Бросив палочку и распинав в стороны шишки, Серебрица ответила:

«Меня во время припадков порой как бы выбрасывает из тела. Но я не люблю вспоминать о том, что я там видела... Я и без того живу на грани здравомыслия и безумия. Идём же дальше».

У Цветанки было много времени по пути, чтобы попытаться уложить в голове и примерить к своим недавним ощущениям всё услышанное. Припадки, «выбросы» из тела... Вспомнился вдруг и странный кусок будущего — видение знатной, роскошно одетой незнакомки с большими тёмными глазами, до оторопи напоминавшими Дарёнкины.

«Любопытно, а во сне душа может покинуть тело?» — подумала Цветанка вслух.

Серебрица, услышав, обернулась:

«А с чего ты вдруг принялась меня об этом спрашивать?»

«Да так...» — замялась воровка. Она не решилась поведать Серебрице о призрачном волке.

А тем временем они пришли на укромную полянку, окружённую тянущимися ввысь тёмными елями — хранителями торжественно-печальной тишины. Посреди полянки возвышался поросший травой холмик, обложенный кругом камнями примерно одинакового размера. Вершину его венчала горка тех же камней. Цветанка вздрогнула, увидев надетое на эту горку янтарное ожерелье.

«Ну вот, — тихо и мягко, с уважением к еловой тишине промолвила Серебрица. — А ты меня торопила... Отсюда она уж точно никуда бы не делась».

Цветанка сама не поняла, как оказалась сидящей на сырой и жухлой осенней траве. А Серебрица подошла и обратилась к холмику:

«Здравствуй, Любушка-Любовь... Прости, что давно тебя не навещала. Вот, дочка твоя непутёвая пришла, которая, наверно, даже не знает о тебе ничего. Но я всё ей расскажу — уж как сумею, не обессудь.

Расскажу ей о том, как тебя, молодую, отдали замуж за старого — за посадника Островида.

О том, как ты полюбила Соколко, торгового гостя, провела с ним ночь и через девять месяцев родила дитя.

О том, как твой старый муж сделал твою жизнь невыносимой, и ты решила убежать из дома, получив от своего возлюбленного письмо. Написано было в том письме, будто он ждёт тебя на опушке леса и готов забрать и увезти вместе с дитём в далёкие края.

Но не знала ты тогда, что письмо то написала ключница, с которою посадник уж давно в плотской связи состоял. Невзлюбила она тебя с самого начала, как только вошла ты в дом молодой женою, только и ждала, змея подколодная, как под беду тебя подвести. Прознала про Соколко, вот и придумала письмо тебе подкинуть.

Конечно же, никакого Соколко на опушке не было, а была за тобою погоня: той же ключницей и сам посадник был обманут. Полагая, что у тебя тут свидание с твоим полюбовником, он послал своего стремянного и других слуг, чтоб тебя поймать и с позором приволочь домой. А дома тебя ждала лютая расправа. Ключница же только ручки потирала.

Но стремянный был сыном этой змеюки. Он знал про затею матери с письмом, а тебе тайно сочувствовал. Нашёл он тебя первым, но виду остальным слугам не подал. Он отдал тебе все деньги, которые накануне выгреб из материной кубышки — чтоб тебе было на что путешествовать в поисках своего ненаглядного Соколко. Он рассказал о коварстве своей матери-ключницы, а потом отпустил тебя и сделал вид, будто и не находил. Так и вернулись слуги ни с чем домой.

Я не знаю, как тебя занесло в этот лес в окрестностях Зимграда, где я жила до того, как перебралась в Марушину Косу. Тебя окружили волки, а я их прогнала: хотела просто добычу у них отбить, но заглянула в твои глаза и поняла, что не смогу даже пальцем тебя тронуть. Ты сильно хворала, тебя била лихорадка... А дочки уж с тобой не было. Вот тут, под деревом, ты и поведала мне всю свою беду. Не испугалась моего звериного облика, пожалела... Видно, это великодушие у твой дочурки — от тебя. Я перенесла тебя в ту пещеру неподалёку, и ты лежала там в страшном жару; в бреду всё про свою дочку говорила — мол, приютила её у какой-то бабки-знахарки, чтоб потом за нею вернуться уже с её отцом. Ещё про ожерелье янтарное говорила, которое ты дочке на память о себе оставила.

Болезнь твоя была из тех, которые от горя и переживаний на человека наваливаются. Хвори эти такие яростные и сильные, что нет от них лечения... В три коротких дня ты и угасла. Я тебя и похоронила тут — на том самом месте, где встретила. Холмик насыпала, камней натаскала.

Ну что, Любаша, всё ли верно я рассказала?»

Ответом была всё та же тишина, бережно хранимая старыми разлапистыми елями-стражами. Даже когда не стало бабули, Цветанка не плакала, а сейчас по её щекам катились струи тёплых, едко-солёных слёз. Оказывается, она всегда знала, как звали её мать, хоть бабушка ей этого и не говорила никогда. В янтарном чертоге вечернего солнца жила Любовь... И чувство, и имя.

А в ладонь ей легла пара янтарных серёжек, которые Серебрица достала из тайника в кучке камней. Точь-в-точь к ожерелью.


*


Ночь была полна тревожных и пугающих шорохов, разнообразных звуков и запахов, которые густым, сводящим с ума потоком лились Цветанке в уши и нос. Многих из них она пока не знала, ей ещё предстояло учиться и учиться, чтобы читать лес, как открытую книгу, а пока она просто бежала рядом с Серебрицей, наблюдая и перенимая всё до последнего движения. Когда Серебрица замирала, Цветанка тоже останавливалась, Серебрица принюхивалась — Цветанка делала то же самое.

Она думала, что в волчьем обличье ей будет неуютно и неудобно, но ожидания не оправдались: звериное тело казалось таким же естественным и удобным, как человеческое. Что-то древнее, давно дремавшее проснулось в ней и подняло голову, расправило плечи и размяло мускулы, встряхнулось и сказало ей: «А ну, побежали!» И Цветанка помчалась на четырёх широких лапах, рассекая грудью лесной сумрак, ловко огибая стволы, перескакивая поваленные деревья и небольшие ложбины. Бег наполнял её щекотным восторгом, а земля вовсе не ощущалась... Цветанка бежала, не касаясь её. Серебрица объяснила, что это особое искусство Марушиных псов — бегать в разы быстрее самого проворного и выносливого скакуна, используя хмарь как прослойку между лапами и землёй. Это придавало движению невероятное ускорение, а уставал при этом оборотень неизмеримо меньше, чем при обычном беге. По её словам, умеючи из хмари, как из глины, можно было «лепить» что угодно — любые приспособления себе в помощь: невидимые ступени, чтобы взбираться туда, куда просто так не взберёшься; невидимую дубину, чтобы усиливать удар; невидимый нож, чтобы прорубаться сквозь препятствия... В умелых руках хмарь могла быть податливее воска и твёрже камня, и становясь оружием, и служа опорой. Хмарь являлась силой, растворённой в пространстве и подвластной только Марушиным псам.

Голод вернулся: живот Цветанки так подвело, что ей казалось, будто он уже присох к хребту. Зубы жаждали наконец вонзиться в тёплую плоть, отрывать сочащиеся кровью куски, глотать и набивать брюхо. Человеческое в ней словно окуклилось, спряталось в тесную скорлупу, уступив место звериному началу — властному, здоровому и естественному. И зверь был голоден!

Серебрица замерла, насторожив чутьё. Цветанка тоже притаилась в ожидании.

«Олень, — прозвучал в её голове мыслеголос зеленоглазой волчицы. — Я обойду его слева и выгоню на тебя, а ты уж постарайся не сплоховать. Хватай за горло и рви, это вернее всего. Можно также прыгнуть на круп, вцепиться в шею сзади и сломать хребет — сила наших челюстей это позволяет. А в туловище кусать — только время терять. Стремись первым делом повредить крупные сосуды, доступнее всего они как раз на шее. Когда прокусываешь их, кровь быстро оттекает от головы, и добыча теряет сознание — всё, кушать подано».

Цветанка внимала этим наставлениям с трепетом, ловя и запоминая каждое слово, звучавшее у неё в голове. Такой способ общения её сперва удивил, но она быстро освоилась и оценила его преимущества.

Зеленоглазая волчица растворилась в зябкой и сырой ночной мгле. Вжавшись животом в землю и напружинив лапы для прыжка, Цветанка ждала. Сердце колотилось под шерстью, нервы трепетали и пели, как струны, охотничью песню: «Прыгай, волк, кусай и рви. От точности твоего броска зависит, будешь ли ты сегодня сыт».

Стук копыт, шорох листвы — и волнение Цветанки взвилось до небес ширококрылой тёмной птицей. Она не переживала так сильно даже перед своей первой кражей, когда Ярилко учил её срезать кошельки в рыночной толпе. Вот показался олень, а точнее, олениха, вспугнутая Серебрицей — изящная, со стройными ногами, заканчивающимися точёными копытцами, с огромными глазами, большими чуткими ушами и гордой шеей. Цветанка, не теряя драгоценных мгновений, оттолкнулась от земли и взлетела в прыжке...

Олениха резво, по-заячьи, скакнула в сторону, и незадачливая охотница схватила зубами пустоту. Бух! Что-то чёрное врезалось ей в лоб — ствол дерева. Вытряхивая из глаз яркие искры, а из ушей — звон колокольчиков, Цветанка упустила добычу — топот копыт удалялся.

Мимо пронеслась серебристая тень:

«Ничего! Не ошибается лишь тот, кто ничего не делает!»

Прыжок, хруст веток, хрипы и рык — и в нос Цветанке проник дразнящий и сладкий запах, от которого нутро забурлило и запело, а пасть наполнилась тягучей слюной... Уж Серебрица-то не промахнулась, вне всяких сомнений. А тем временем у Цветанки под носом что-то зашуршало, и она молниеносно хватанула зубами наугад какой-то маленький пушистый комочек. Длиннохвостый, к слову. Хруп! Рот наполнился кровью, тонкие косточки даже не почувствовались на зубах. Толком не разобрав, кого поймала, Цветанка проглотила свою добычу целиком. Разумеется, это было ей на один укус — только раздразнить огнедышащего ящера, сидевшего внутри неё и требовавшего пищи.

Потом она неуверенно приблизилась к Серебрице: та отдыхала неподалёку подле убитой оленихи, облизываясь и щуря глаза, которые приобрели ночью холодно-ядовитый оттенок. От неё невозможно было ничего скрыть.

«Поздравляю с первой добычей и первой кровью», — послышался её мыслеголос в голове у Цветанки, но в нём сквозило столько насмешливости, что новоиспечённая хищница залилась бы краской стыда, если б та была видна под густой шерстью.

«Ладно, не вешай нос, — добавила Серебрица уже миролюбивее и мягче. — Первая охота редко бывает удачной... Наловчишься, никуда не денешься. Голод не тётка, всему научит».

Цветанке досталась передняя половина оленьей туши, а более мясистую заднюю взяла себе, как и полагалось по справедливости, убившая добычу Серебрица. Силу своих волчьих челюстей Цветанка оценила как великолепную. Кости жертвы жалобно трещали под нажимом — рёбра ломались, как тонкие прутики, открывая доступ к содержимому грудной клетки. Из требухи Серебрица выбрала сочную печёнку и почки, а своей неопытной напарнице отдала сердце и лёгкие.

Сытость накрыла, как тяжёлое, но тёплое и уютное одеяло, налила тело пьянящей истомой и склеивающей веки ленью. Цветанка завалилась на бок тут же, рядом с окровавленными костями, а Серебрица посоветовала:

«Переваривать лучше в зверином облике, а перекидываться в человека сразу же после плотного обеда опасно: ты сейчас сожрала столько, сколько твоему человеческому желудку не вместить. Зато одна удачная охота позволит тебе потом легко выдержать без еды дня три-четыре даже в человеческом облике».

Цветанка с наслаждением вытянула лапы, косясь на своё туго набитое брюхо — шкура на нём натянулась, как на барабане. В целом, неважно, что добычу сегодня поймала не она, главное — голод наконец-то заткнулся и не донимал её. И не будет донимать в ближайшие три дня, а это ещё замечательнее.

Ночь нашёптывала сказки, разворачивая полотно своих чудес. Лес не выглядел кромешно-тёмным: летающие огоньки то и дело показывались из-за стволов — то были лесные духи, которых не углядеть человеческому глазу в обычных обстоятельствах. Красота оборотней, недоступная прежде Цветанкиному взгляду, открылась ей сейчас из звериного облика; раньше Марушины псы казались ей отталкивающе-страшными, а теперь, скользя взглядом по Серебрице, она понимала: прекрасное есть во всём. Разве не хороши эти длинные, стройные и сильные лапы? Под серебристой шкурой на груди бились жилы, работали мускулы, стучало сердце... Разве не мил этот тёмный нос с мягкими, чуткими ноздрями? Разве не обаятельны эти серьёзные, мрачноватые надбровья? А эти пушистые уши — просто чудо... Шрамы от когтей, к счастью, быстро посветлели и почти рассосались, став заметными лишь с близкого расстояния и придавая морде зеленоглазой волчицы воинственный, суровый вид. Если девичьему лицу они не слишком шли, то в зверином обличье Серебрица выглядела с ними вполне недурно. Можно сказать, они её даже украшали, говоря о том, что их носительница — боец, не боящийся рискнуть своей шкурой. Цветанка в порыве нежности потёрлась носом о морду Серебрицы и лизнула её в губы — таким получался поцелуй в звериной ипостаси.

«Не подлизывайся, — послышался насмешливый ответ. — В следующий раз, если не поймаешь обед сама, делиться с тобой не буду».

Цветанка обиженно отвернулась. Разве в еде сейчас было дело? К чему эта язвительность? Или Серебрица-зверь утратила всякую способность к искренним чувствам и способна сейчас думать только о потребностях плоти? Прекрасная ночь была подпорчена, и Цветанка отошла ко сну в скверном расположении духа.

...Она снова блуждала по запутанной сети осенних лесных троп, полной пронзительно-холодного тумана, и всей душой окликала ту, чьё прощение казалось недоступным сияющим сокровищем. Она не считала себя достойной этого сокровища, но нуждалась в нём, как в капле тепла среди зимней ночи, как в глотке свежего ветра среди полного безвоздушья. Оно было нужно ей, как далёкая звезда на чёрном пологе неба, раскинувшегося над одинокой холодной дорогой, которая пролегла перед ней. Угадав в тумане знакомую фигуру, Цветанка радостно рванулась навстречу... Страх в глазах подруги толкнул её в грудь жестокой невидимой рукой, а все слова, которые она пыталась сказать, туманная волчья ночь заменяла на другие, чужие и странные. Она искажала и ответы Дарёны, и Цветанка не могла понять, что та говорила — «не держу обиды» или «не прощу обиды»...

Сытость действительно обосновалась в животе прочно. На следующий день, сидя в пещере уже в человеческом обличье, Цветанка совсем не думала о том, как потушить всепожирающее пламя внутри. Там, где оно раньше полыхало, теперь теплился покой, но бескрылая, сброшенная в грязь душа покоя не знала. Где, в каких краях путешествовал по торговым делам богатый гость Соколко? Обрадовался бы он, если бы узнал, что его дочь — Марушин пёс? В солёной влажной пелене проплывали перед Цветанкой знакомые лица из того страшного лета, когда Гудок накрыло мором. Лето, подёрнутое дымом погребальных костров... Телега, доверху наполненная вязанками яснень-травы, розовое зеркало утренней зари и печальный рассказ Соколко о его не сложившейся любви... Он не знал подробностей с подмётным письмом и видел чужую могилу. Суждено ли было ему когда-нибудь узнать, где на самом деле обрела свой последний покой его лада? Он не называл тогда имён, но теперь они прозвучали, и всё встало на свои места.

Цветанка вышла из пещеры. Ноги сами вели её по лесу, а может, это свет из чертога вечернего солнца подсказывал ей дорогу. Она бежала на зов, слышимый не ушам, но сердцу, пока снова не очутилась на тихой полянке. Хранители матушкиного покоя, одетые в скорбно-тёмный, лохматый зелёный наряд, приветствовали её молчанием, и Цветанка осторожно, почтительно пожала их низко свисающие колючие лапы. Присев, гребла пальцами из влажного травяного ковра бруснику и ела кисло-терпкие, вяжущие ягоды, от которых её окаменевшее лицо кривилось, как от слёз.

Куда бы ни падал её взгляд, всюду он натыкался на стену леса. Вокруг — ни души, и от этого в животе у воровки дрожала холодная растерянность. Цветанка привыкла к толпе, она любила скопления народа: это была её «рабочая» среда, где она шмыгала неуловимой тенью, срезая чужие кошельки, а порой, когда было настроение, забавляла своих бывших и будущих жертв весёлыми песенками под звон струн. Кому петь здесь? Елям? Да и кошельков у елей не было, а в их мудром молчании Цветанке чудилась укоризна.

Некуда идти, нечего делать. Не о ком заботиться. Всюду за Цветанкой тащился её невидимый собеседник — одиночество. Ухмыляясь пустыми глазницами там и сям из-за стволов, он намекал: «Будь готова, дитя моё. Теперь я — твой единственный друг на ближайшие годы».

«Да иди ты к лешему!» — не выдержала Цветанка, замахиваясь, чтобы его отогнать.

А потом оторопело подумала: а кого? Ведь тут никого, кроме неё, не было. Этак недолго и рассудком тронуться, как Серебрица.

Вдруг откуда-то с серых туч, пронзаемых еловыми макушками, прогремело:

«Что ты понимаешь в одиночестве, глупое дитя!»

Задрав голову, Цветанка с немой смесью восторга и испуга наблюдала, как Серебрица, едва касаясь носками ног еловых лап, спрыгивала по ним, как по ступеням, а они колыхались почти незаметно, словно на них садилась лёгкая пташка. Пружинисто соскочив на землю, зеленоглазая девушка-оборотень выпрямилась перед Цветанкой во весь рост и пронзила её острым клинком взгляда.

«Ты ничего не знаешь о настоящем одиночестве, — повторила она с леденящим кровь прищуром. — С деревьями можно хотя бы разговаривать, они умеют слушать и забирать себе твою печаль. А когда даже деревья кажутся врагами — вот это и есть оно самое».

А Цветанку интересовало сейчас только одно:

«Как ты... это... сделала?» — И она изобразила пальцами в воздухе бегущие ноги.

«Это невидимые ступени, — ответила Серебрица, смягчаясь. — Хмари можно придавать любые очертания. Эти ветки, — она подняла взгляд к мохнатым еловым лапам, нависшим над их головами, — вряд ли смогут держать тебя твёрдо, как ступени, не прогибаясь под тобой, если за них не цепляться, как белка. А хмарь сможет. Благодаря ей ты сумеешь пройти и по льняной нитке, натянутой через пропасть, и по первому льду толщиной с пластинку слюды».

«Ты меня научишь этому?» — выдохнула Цветанка возбуждённо и восторженно.

«Да тут и учиться особо нечему, — хмыкнула Серебрица. — Это самое лёгкое, что можно сделать с хмарью, любой Марушин пёс это сможет. Просто думай о хмари и представляй себе плоскую твёрдую опору там, где тебе нужно. Ступеньки, площадки, уступы, мосты — что угодно».

Цветанка содрогнулась, вспомнив угольно-чёрную мглу за окном, застилавшую солнечный свет...

«А если у меня не получится... думать о хмари? — пролепетала она неуверенно. — И она меня не послушается?»

«Хмарь — липкая штука, — усмехнулась Серебрица. — Стоит только призвать её мысленно — и она уже тут, даже особых усилий не надо. Она легко приходит, а вот отогнать её порой бывает сложно. Смотри-ка — едва мы о ней заговорили, а она уже здесь».

Цветанка глянула и обомлела: между деревьями разлилось переливчато-радужное сияние, густое, объёмно-текучее, подвижное и живое. Длинными тягучими потоками оно медленно обвивало всё вокруг — обтекало ветви, огибало стволы, как пальцы или щупальца. Это было совсем не похоже на тот пугающе чёрный туман, который Цветанка помнила со времён, когда впервые попробовала отвар яснень-травы во время повальной болезни в Гудке.

«Слушай, я даже не знала, что она такая красивая!» — воскликнула она, со щекочущим рёбра изумлением дотрагиваясь до одного из радужных «щупалец».

«Ты теперь по ЭТУ сторону, — многозначительно пояснила Серебрица. — Ты видишь всё глазами Марушиного пса, а не человека».

Хмарь была совершенно неощутима и легка, как воздух, но стоило захотеть, чтобы она стала ступенькой, как та тут же уплотнилась, несколько утратив свой разноцветный блеск. На эту ступеньку можно было опереться рукой: она чувствовалась не как твёрдое вещество, а как сгусток силы, настолько плотный и напряжённый, что от него всё отскакивало, не задерживаясь.

«Да, спокойно стоять на таких ступеньках нельзя, можно только непрерывно двигаться по ним, — сказала Серебрица. — Хмарь никогда не застывает, она текуча, а потому и ты должна быть на ней подвижной. Ну, попробуй».

Страх улетел в небо, словно вытолкнутый внутренним напряжением «ступеньки». Хмарь легко подчинялась малейшим порывам воображения: стоило Цветанке мысленно нарисовать в пространстве ступеньки от земли до макушки ближайшей ели, как текучая сила тут же приняла нужную форму. Воровка попробовала поставить ногу на первую из ступенек. Это было непривычно и не совсем просто: напряжение силы не давало времени на размышления и колебания, сбрасывало ногу, и приходилось сразу же начинать быстро двигаться, чтобы удержаться на такой лестнице.

«Шевелись, шевелись, — подбадривала с земли Серебрица. — Замирать нельзя — упадёшь. Если надо всё-таки помедлить на одной ступеньке, то можно слегка переступать ногами на месте...»

У Цветанки дух перехватило от такого подъёма. Птицей взлетев до макушки ели, она уцепилась руками и ногами за гибкий ствол и принялась с хохотом раскачиваться.

«Ух-ха-ха! Вот это да!»

Море осеннего леса казалось бескрайним, а сердце рвалось в полёт над верхушками деревьев, под небесным простором. Вдруг рядом взметнулась радужная петля, захлестнула еловую макушку и потянула, сгибая, вниз... Ухватившись за этот длинный переливчатый тяж, Цветанка соскользнула на землю. Слезь она по обычной верёвке, ободранные ладони сейчас бы горели огнём, а от верёвки из хмари на руках, напротив, остался холодок. Серебрица отпустила конец тяжа, и гибкая ель со свистом выпрямилась.

«Вот это диво так диво!» — восклицала Цветанка, прыгая по полянке и играя с потоками хмари — то раскидывая их в стороны, то завязывая узлами, то спутывая в радужные клубки.

Серебрица наблюдала за её ужимками со снисходительной усмешкой взрослого. Потом ей, видимо, надоело, и она просто исчезла, растворившись между стволами, а Цветанка ещё долго не обращала на это внимания, забавляясь с новой «игрушкой» — делала везде, где только можно, невидимые ступеньки и скакала по ним. Со стороны, наверно, это выглядело так, будто Цветанка летала по воздуху...

Как Серебрица и говорила, от хмари оказалось не так-то просто избавиться: та никак не желала становиться снова невидимой, и Цветанка, увязая и путаясь в длинных переливающихся «соплях», плавающих повсюду в воздухе и норовивших обвиться вокруг лица или ног, побежала искать свою наставницу. Запах Серебрицы она уже научилась выделять среди прочих и улавливала его везде, узнав, каково это — идти по следу, как самый настоящий зверь. Это был даже не столько запах, сколько ощущение присутствия, от которого все волоски на теле становились дыбом — будто кто-то невидимый глядел в спину... Серебрица здесь была, она здесь прошла, Цветанка всем нутром ощущала в воздухе звенящий след.

«Ну, чего тебе?» — раздалось сверху, и воровка, вздрогнув, остановилась.

Серебрица расположилась в развилке толстых веток, устроившись там, как в гнезде.

«Как это всё убрать?» — спросила Цветанка, то и дело отводя от своего лица соплеобразные ошмётки хмари.

«Что, наигралась?» — хмыкнула пепельноволосая девушка-оборотень.

«Попервой-то вроде потешно, а потом... — Цветанка покосилась на радужную плеть хмари, которая своим округлым концом обнюхивала её плечо, словно живое существо. — Потом уже как-то... не по себе. Будто я рехнулась и это всё мне мерещится».

«Да, прилипчивая она, — вздохнула Серебрица. — Ну, закрой глаза и медленно дыши. Вдох... выдох... Потом открой глаза».

Последовав этому совету, Цветанка стояла, растягивая дыхание, насколько это было возможно. Когда она открыла глаза, хмарь как ни в чём не бывало плавала вокруг.

«Она всё ещё тут», — пробормотала воровка.

«Ну, ещё так подыши. Не всегда получается с первого раза».

Цветанка ещё немного позанималась дыхательными упражнениями. После нескольких подходов она с облегчением увидела, что радужное море «соплей» исчезло.

«Ну, наконец-то хмарь убралась!» — облегчённо воскликнула она.

Не тут-то было. Стоило ей сказать слово «хмарь», как между стволами снова показались безглазые «морды» радужных червей.

«О нет, опять!» — простонала Цветанка, зажмурилась и по новой принялась за вдохи-выдохи.

«Она такая, хе-хе, — послышался смешок Серебрицы. — Чуть помянешь всуе — она тут как тут. Поэтому, если не хочешь её призвать, называй её «она», «эта хрень» или «та самая» — как угодно, но только не по настоящему названию».

«Я буду звать её соплерадугой», — пробурчала воровка.


*


Понемногу снова начал просыпаться голод. Цветанка решила не доводить его до крайности, когда есть опасность захлебнуться во сне слюной от видений разнообразной еды, и в тот же вечер они с Серебрицей вышли на охоту.

В этот раз Цветанка училась выслеживать добычу сама, Серебрица только кралась рядом и изредка подсказывала:

«Подходи с подветренной стороны: этак ты запах добычи учуешь, а она тебя — нет. Ступай тихонько, да не по земле, а по «той самой»: так твоих шагов не будет слышно».

В теле огромного сильного зверя Цветанка чувствовала себя хозяйкой леса, а потому даже не слишком оробела, когда они вдруг наткнулись на отъевшегося за лето медведя, почему-то до сих пор не впавшего в спячку. А может, его что-то подняло из берлоги, и теперь эта здоровенная туша, покрытая бурым мехом, водила мордой по зарослям черники, собирая губами ещё сохранившиеся среди покрасневшей листвы ягоды.

«Видно, решил ещё немного подзакусить перед зимним сном, — сказала Серебрица. — Связываться не советую. Хоть мы и оборотни, а «лесному дедушке» лучше тропинку не переходить...»

Но Цветанке не терпелось испытать свои силы, узнать, на что способно её волчье тело. Будь она в человеческом облике — испугалась бы до смерти, но сейчас она чувствовала в себе непреодолимую мощь, которой требовался выход. Шагнув вперёд и пригнув голову, она зарычала.

«Зря... Ой, дура», — не одобрила этого Серебрица. Краем глаза Цветанка заметила, что та вполне человеческим движением прикрыла лапой глаза, всем своим видом как бы говоря: «Ну, сейчас начнётся...»

Медведь поднял широкую морду, сердито глянул маленькими глазками: кто это посмел его потревожить? Это был зрелый зверь в поре полного расцвета сил, превосходивший размерами и Цветанку, и Серебрицу. Рык оборотня на него впечатления не произвёл, он продолжил лакомиться черникой. Цветанку это задело: что, неужели кто-то не боится Марушиных псов? Поставив цель непременно вывести медведя из себя, она продолжала бросать ему вызовы: рычала, швыряла землю задними лапами и делала короткие выпады. Зверь оставался ко всему этому равнодушен, как бы не замечая Цветанку, и она решилась на крайние меры — подскочила и ударила медведя лапой по плечу. Уж на такой вызов он не мог не ответить.

Бац! Недавний удар лбом о дерево был по сравнению с этим просто лёгким щелчком. Цветанке показалось, будто это молния прилетела ей в голову с небес, а может, это разгневанный старик-лесовик вырос в великана, вырвал с корнями большой дуб да и треснул её со всего размаху...

...Она лежала кверху лапами на сырой и холодной подстилке из опавших листьев, а над нею, качая головой, склонилась Серебрица.

«Горе ты луковое... Говорила же — не связывайся с косолапым!»

«Это... это что такое было?» — Цветанка вяло забарахталась, пытаясь подняться, но тело почему-то не слушалось.

«Медведь отвесил тебе вполне отеческий тумак, — усмехнулась серебристая волчица. — Тебе повезло, что у тебя крепкий череп. И правильно он тебя проучил! Чего ты с ним не поделила? Мы, между прочим, в его владениях, он нам милостиво позволил тут находиться, принял нас, как гостей, а ты что делаешь, безмозглая?»

«Откуда ж мне было знать? — Цветанка кое-как перевернулась и встала на все четыре лапы, пошатываясь. Голова гудела, как сто колоколов. — Чего он мне сразу не сказал?»

«Ха! Ты забыла — он обычный медведь, а не оборотень, — фыркнула Серебрица. — Речью не владеет, даже мысленной. Вот он и дал тебе понять по-своему, кто тут хозяин...»

«Ну, ты же откуда-то знаешь, что это его владения? Значит, как-то понимаешь его?»

Цветанка отряхнулась. Крови не было видно, кости не болели. Пожалуй, в человеческом теле такой удар стал бы для неё последним в жизни. А тут — ничего, почти не пострадала, вполне готова к бою.

«Тут везде его метки стоят, — сказала Серебрица. — Когда попадаешь в новое место, первым делом нюхай деревья. Ты когда в гости приходишь, не наводишь же ты в чужом доме свои порядки, нет? Так и тут... Звери, правда, с оборотнями предпочитают не связываться, терпят нас и сторонятся — чувствуют нашу суть, полузвериную, получеловеческую. Это для них странно и непонятно. Матёрый Марушин пёс может, конечно, и медведя завалить, но тебе пока рановато с ним силой мериться...»

«Понятно...» — вздохнула Цветанка.

Это было ей знакомо. Воровская шайка, к которой она когда-то принадлежала, тоже блюла свои владения и не любила «залётных гостей». С такими разговор был короток: или отстёгивай долю из добычи в качестве платы за пользование «угодьями», или прощайся с жизнью.

«Может, надо перед косолапым извиниться? — пришло Цветанке в голову. — Ну, поймать кого-нибудь и принести ему в дар».

«Да, извиниться не помешало бы, — одобрительно кивнула Серебрица. — Мыслишь правильно. Запомни, мы здесь чужаки. Эта земля принадлежит зверям, а мы приходим захватчиками. Потому они нас и не любят».

Они вышли на берег озера. Лунная дорожка серебристо рябила на тёмной воде, даже на вид такой холодной, что Цветанка заранее поёжилась в своей густой меховой шубе.

«Ну и как мы должны ловить рыбу?» — озадачилась она.

«Не мы, а ты, — невозмутимо ответила Серебрица. — Ты ж с медведем поцапалась, ты его и задабривай, а я ни при чём».

«То есть, ЭТО Я должна в воду лезть?! — ощетинилась Цветанка. — И ты даже не поможешь?»

«А ты опусти в воду хвост и приговаривай: «Ловись, рыбка, большая и маленькая!» Может, чего и поймаешь», — усмехнулась серебристая волчица, и её глаза превратились в две язвительные изумрудные щёлочки.

«Издеваешься?» — зарычала Цветанка, чувствуя, что ещё немного — и полетят клочки серебристой шерсти по закоулочкам.

«Отнюдь, — всё с той же выводящей Цветанку из себя невозмутимостью ответила Серебрица. — Я как-то раз видела, как лисица удила рыбу хвостом. Видать, шибко блохастая у неё шкура была, вот и клевала рыбёшка на приманку... Попадалась, правда, мелочёвка. Может, и у тебя клевать будет».

«Сама ты шкура блохастая!» — взревела Цветанка.

Оскаленная пасть клацнула, поймав пустоту: Серебрица, ухмыляясь и поигрывая хвостом, с жеманно-издевательским видом сидела в нескольких прыжках от Цветанки. Глаз последней даже не успел уловить её молниеносного перемещения, и воровка-оборотень несколько мгновений стояла столбом с ошарашенным видом.

«Ну, погоди ужо, я тебя достану, насмешница-зубоскалка! Зубов ты недосчитаешься, как пить дать!» — сбросив в себя изумлённое оцепенение, пригрозила она.

Они помчались по берегу ночного озера: ослеплённая гневом Цветанка — за Серебрицей, а та — от неё. Зеленоглазая волчица летела легкой серебристой стрелой в вершке от земли — по невидимой подушке из хмари, а Цветанка, позабыв с непривычки про такой способ, скакала так, что земля летела из-под лап.

Это был не прыжок — это Серебрица перебежала по невидимым ступенькам с берега на одиноко торчащую среди воды скалу, а Цветанка в пылу погони не догадалась выстроить себе такое же подспорье. Невидимый мост Серебрицы сразу распался, едва та оказалась на скале, и Цветанка при всём желании не смогла бы им воспользоваться. Плюх! Оказавшись в ледяной воде, заливавшей глаза и уши, она забарахталась с таким отчаянием, что будь это озеро молочным, оно скоро превратилось бы в масло. А Серебрица сверху посмеивалась:

«Ну, раз уж ты всё равно искупалась, попробуй что-нибудь поймать!»

Властная, разящая сила холода мгновенно остудила раскалённую ярость Цветанки. Расхотелось и задавать Серебрице трёпку, да и эту затею с рыбалкой воровка-оборотень проклинала на чём свет стоит. Почему медведю непременно нужно рыбное подношение? Сошло бы и какое-нибудь лесное зверьё. Но нет — Серебрица сказала, что хорошая рыбина будет уместнее... Всё эта Серебрица, будь она трижды неладна, растреклятая!

Подводная ледяная сила вдруг опутала задние лапы, тело охватила беспомощность, сковав грудь стальным панцирем ужаса, и Цветанка начала неумолимо тонуть. Ни вопля, ни рыка не могло вырваться из её окаменевшего горла, да и мысли все застопорились, запутались, как старая рыбацкая сеть — она даже не могла позвать Серебрицу на помощь...

...Но если уж сама Смерть срыгнула Цветанку из своей бездонной утробы, то и холодная водяная пучина её не возьмёт — эта мысль вспыхнула спасительной искоркой, распространяя по всей душе, а затем и по телу Цветанки животворное тепло. Оттаяв, она сообразила: хмарь!

И тут же, как по щелчку пальцами, со всех сторон к ней потянулись светящиеся змеи — «соплерадуга». От одной из них оторвался переливчатый пузырь и нырнул Цветанке в горло... Сперва он застрял там ледяным комом, и её сердце словно оборвалось и провалилось куда-то в живот, но потом — чудо! Заполнив её изнутри, пузырь хмари стал её воздухом, грудь Цветанки больше не разрывало от нарастающего удушья, и она смогла разглядеть огромное чёрное щупальце с присосками, которое тянулось из непроглядной, выедающей глаза донной тьмы. Казалось, это сама тьма и ожила, протянув свою склизкую, как студень, конечность и опутав ею задние лапы Цветанки, чтобы утащить в свои недра.

«Ах ты тварь», — мелькнуло в голове Цветанки.

Передней лапой она поймала кусок хмари. Серебрица ещё не учила её, как делать из хмари оружие, но суть Цветанка поняла: «та самая» повинуется силе мысли, воображению. А что, если вообразить, что это — топор?..Бесформенный, переливающийся всеми цветами ошмёток заострился, приобрёл стальной блеск. Радужным своим концом он словно прирос к лапе, став её продолжением, а свободный его край принял очертания боевого топора. Извернувшись, Цветанка рубанула что было сил по щупальцу, и задние лапы тотчас почувствовали свободу. Щупальце опутала сеть из искрящихся молний, оно судорожно затряслось и беззвучно втянулось в черноту.

Топор на лапе вновь расплылся в бесформенную кляксу, испуская нежное розовато-сиреневое свечение. Таким же светом озаряли подводный мир остальные клочья хмари, а пузырь, засевший у Цветанки в груди, удовлетворял её потребность в дыхании. Собственно говоря, Цветанка и не дышала: хмарь уже проросла сетью-грибницей по всем её сосудам, вжилась в неё источником жутковатой силы, напряжённой, как натянутая тетива.

В этом диковинном призрачном свете Цветанка увидела вдруг огромных сигов... Рыбины длиною в аршин рванули было прочь, за камни, но не тут-то было! Цветанка приказала куску хмари на своей лапе превратиться в сеть. Взмах — и мерцающие ячеи окутали всё водное пространство на десятки саженей вокруг, а после начали сжиматься, таща к Цветанке всё, что в них попалось.

На берегу невод распался, и Цветанка, встряхнувшись всем телом, отчего её мокрая шерсть ощетинилась ежовыми иглами, оказалась чуть ли не по плечи в живой, трепещущей и бьющейся рыбе. Чего только не попалось в сеть из хмари! Больше всего, конечно, было всяческой мелочи — карасей, пескариков, окуней, даже раки в ячеи угодили, но и сиги не ушли: под луной, блестя чешуей, билось пять аришинных рыбин и пять помельче.

«Ого-го! — Серебрица изящным прыжком оказалась рядом, окидывая одобрительным взглядом Цветанкин улов. — Порыбачила так порыбачила! Да тут не только медведю, тут и нам хватит от пуза наесться!»

Без особых церемоний она хапнула полную пасть рыбы, жевнула несколько раз, умерщвляя добычу клыками, проглотила и облизнулась. Цветанка не успела возразить: она была занята тем, что выкашливала из себя воду и хмарь. Из её горла вылетали радужные пузырьки, собираясь в стайки и причудливо кружась над ночным берегом. Потом, сжавшись в комок, она долго дрожала, вспоминая огромное чёрное щупальце, тянувшее её ко дну.

«Что это за чудо-юдо было, ты не знаешь? — спросила она, немного придя в себя и поведав Серебрице о своей подводной схватке. — Неужто в наших озёрах ТАКОЕ водится?! Брр, теперь в воду ни за что не полезу!»

Наевшаяся рыбы до отвала серебристая волчица задумчиво щурила ядовито-зелёные глаза.

«Мало ли, какие гады на дне живут, — промолвила она. — Озерцо славное, рыбное, только осторожным тут надо быть».

«Так ты знала? — взъерошилась Цветанка, приподнимаясь. — Ты заманила меня сюда, зная, что тут чудища водятся? Ты меня что же, угробить хотела?!»

«Да угомонись ты, — досадливо фыркнула Серебрица. — Никто не хотел тебя угробить. А вот учёба вышла недурная, согласись. Щенки так же плавать учатся: их бросают в воду, и если они выплывут — значит, будут жить, а нет — туда им и дорога. Слабаки никому не нужны, это закон природы».

Предел настал. Остатки хмари в груди набухли, давя на сердце Цветанки холодной яростью, и она бросилась на Серебрицу, желая разодрать её шкуру на ремни. Довольно насмешек и издевательств! Эта зеленоглазая дрянь тоже должна была получить свой урок... Но до серебристой волчицы Цветанка просто не долетела. Ещё в прыжке ей в грудь словно врезался огромный кусок скалы, запущенный рукой великана-богатыря, и она тут же провалилась в чёрное искрящееся безвоздушье.

Очнулась она от холода. Дыхание восстановилось, только в груди саднило, а луна смотрела сверху, корча издевательские рожи. Цветанка хотела дать ей тумака, чтоб неповадно было, да где там! Недосягаемая насмешница висела высоко в небе, а Цветанка барахталась на берегу ночного озера, поверженная ударом, по силе сравнимым с ударом таранного бревна.

«Ну как, отведала невидимой дубины? — ядовитой змейкой просочился ей в голову мыслеголос Серебрицы. — Это чтоб ты познала на своей шкуре, что это такое и с чем его едят».

Жестокой же она оказалась учительницей! Каждый вздох Цветанки отравляло злое желание хорошенько взгреть её, оттрепать за загривок, как следует шмякнуть оземь, чтоб кости затрещали, и в довершение искусать не на шутку, чтоб эта сука кровью истекла.

«Что злобой исходишь? — дохнула ей в морду провонявшая рыбным духом пасть Серебрицы. — Ты меня благодарить должна за науку: никто с тобою возиться не станет, как с малым щенком».

«Ничего себе наука», — прорычала Цветанка.

Впрочем, усталость и голод начинали брать своё. Рыбы на берегу оставалось ещё много, и Цветанка принялась жадно поглощать её целиком, с костями, чешуей и потрохами, пытаясь озёрным холодом погасить искорку ярости, которая тлела у сердца и мешала дышать. Ну ничего, она ещё отплатит зеленоглазой волчице... Однако сытость влила в тело миролюбивую лень, боль вскоре прошла, а вместе с ней приутихла и злость.

Сигов помельче они с Серебрицей съели сами, а крупных понесли в дар медведю. Зверь уже перебрался из черничника в брусничник и собирал подвижными губами спелую позднеосеннюю ягоду. На оборотней он поначалу не обращал внимания, но, учуяв рыбу, повернул морду и облизнулся. Первой своё подношение оставила Серебрица, заискивающе припадая к земле и прижимая уши. Всем своим видом она изображала уважение, показывая Цветанке пример. Положив рыбину перед медведем, она попятилась, а косолапый озадаченно потянулся мордой к подарку, постоянно облизываясь длинным розовым языком. Серебрица мигнула Цветанке, и та, собравшись с духом, последовала её примеру. Обе волчицы отошли на почтительное расстояние.

«Не смотри в глаза, — учила Серебрица. — Это — вызов, дерзость. Уши да хвост прижимай, взгляд отводи в сторону. А то ишь, вообразила себя владычицей леса... Хоть ты и Марушин пёс, а всё ж найдётся на твою силу другая сила. Зелена ты ещё, так что наглость свою поумерь».

Медведю, между тем, подарок пришёлся по вкусу, и он зачавкал, объедая рыбинам бока. Оборотней он снова перестал замечать, и Серебрица усмехнулась, видя озадаченность Цветанки:

«Чего ждёшь-то? Утекай. И скажи спасибо лесному господину, что живой тебя отпустил».

От уроков, которые ей преподала эта лунная ночь, у Цветанки ныло всё тело, но в животе разлился тёплый покой. В пещере они вернулись в человеческое обличье, и Серебрица развела костёр.

«А ещё звери нас недолюбливают вот поэтому. — Она кивнула на разгорающееся весёлое пламя, отблески которого вливали в её зрачки жаркую бесовщинку. — Мы владеем огнём, а огня всякий зверь боится».

Огонь разгорался и внутри у Цветанки — при взгляде на нагое тело Серебрицы, тонкое и изящное, но вместе с тем скрывающее в себе огромную силу. Пепельные волосы растрёпанным плащом окутывали плечи и спину девушки, а ниже пупка, под плоским и поджарым, втянутым животом серебрился мохнатый треугольник. Рука Цветанки сама протянулась и заскользила когтистыми пальцами по стройному, напряжённому до железной твёрдости бедру Серебрицы. Она была ещё слишком зверем, чтобы сдерживать свои желания и внимать доводам совести. Прошлое словно стёрлось, выжженное дотла и унесённое ветром, осталась только рыжая страсть огня, разлитая по коже зеленоглазой девы и свившаяся золотыми змейками в её зрачках.

Цветанка отыгралась за всё, что ей довелось сегодня вытерпеть. Пусть её колени горели, ободранные о каменный пол, зато всё тело Серебрицы пестрело синяками, царапинами и следами укусов. Особенно досталось левому боку и спине, которыми Серебрица елозила по полу при каждом толчке, когда Цветанка жадно впечатывалась своей горячо пульсирующей плотью в скользкие складки, густо опушённые пепельной порослью. Пронзённые единой поющей струной, раскалённой, как клеймо, они рвали ночную тишину рыком и воем, а вышли из этой схватки потрёпанными, измятыми и окровавленными. Они ранили друг друга клыками, отчего слюна розовела, а вспухшие губы болели от тёмно-малиновых прокусов, но они ныряли с головой в эту боль, наслаждаясь ею и даря её друг другу с исступлением снова и снова. Поцелуи со вкусом волчьей крови, когтистые ласки с горящими письменами царапин, рык и рявканье — всё это продолжалось почти до рассвета. Костёр давно потух, и тьма окутала два переплетённых тела жарким одеялом, но и внутри этого тугого свёртка дышала звериная страсть, не стихала борьба, и верх брала то одна, то другая девушка. Грубо и больно держа Серебрицу за густую гриву, Цветанка вонзила в неё пальцы, и они проскользнули внутрь, туго охваченные горячей плотью.

«Что ты делаешь, с-сука! Когти!» — взвыла Серебрица.

Но снаружи синели предрассветные сумерки, и когти исчезли.

«Не вякай, дрянь, — прорычала Цветанка. — Довольно ты надо мной измывалась, через тебя у меня всё нутро отбито, так получи же и ты своё!»

Серебрица потрясла стены пещеры раскатистым рыком, а потом клыкасто впилась в уже и без того израненный в кровь рот Цветанки. От этого вой прозвучал приглушённо, из зажмуренных глаз Цветанки просочились слёзы, а Серебрица сама насаживалась на её пальцы, двигая бёдрами. Похоже, ей нравилась эта месть. Запрокинув голову, она испустила крик, но не зверя, а женщины, взлетевшей на вершину сладости — протяжный, гортанно-мягкий и тягучий, как струйка мёда. Он излился из её груди, окончившись блаженным стоном, и тело девушки обмякло в руках Цветанки. Растворяясь в её по-птичьи быстром дыхании, уже не хрипатом, волчьем, а девичьем, серебристо-лёгком, как тополиный пух, Цветанка на миг оглохла и ослепла от мощного буханья собственного сердца.

Промозглое утро придавило её дождём и глухой пустотой в груди. Всё болело, точно они с Серебрицей не любовью занимались, а мутузили друг друга полночи. Зябко кутаясь в свитку на голое тело, воровка прислонилась плечом к каменному выступу у входа в пещеру и поймала струйку воды в сложенную горстью ладонь, вылила в пересохший рот. Укусы на губах тут же защипало. Эх, сейчас бы в баньку... Увы, Цветанка располагала только жиденьким водопадом, серебристой занавеской забравшим вход. Скинув свитку, она встала под струи и еле сдержала вскрик. Она ёжилась от холода, изворачивалась и подставляла воде то плечо, то лопатку, то шею, то грудь, растирала себя ладонями. В котелке оставалось немного отвара мыльнянки, и она пустила его в ход: не пропадать же добру. Он слегка пенился, и с ним кожа и волосы очищались лучше, чем просто водой.

Хворост кончился, костёр разводить стало нечем, и воровка, стуча зубами, притулилась около горячей стены. Серебрица спала богатырским сном на лежанке из листьев и веток, и Цветанка не без тайного злорадства разглядывала следы минувшей ночи на её теле. Конечно, всё это заживёт если не к обеду, то к вечеру — точно.

От тоски сердце рвалось в серое небо, а перед глазами Цветанки стояло лицо незнакомки из будущего. Но будущего ли? Может, это был бред, морок? Но эти глаза, знакомые до воя, молча всаживали в нутро воровки холодную иглу тревоги, лишали её покоя, звали, молили... О чём? Может быть, о помощи? Бедой веяло от этих глаз, а скорбно сжатые губы еле сдерживали стон. Цветанка вскочила и принялась натягивать на себя одежду.

«Ты куда?» — раздалось за плечом.

Серебрица, словно и не спала вовсе, стояла на ногах, кутаясь лишь в пепельный плащ волос, а её глаза затянула глубокая и тёмная тревожная зелень.

«Мне надо найти Дарёнку», — коротко ответила Цветанка.

«Если ты уйдёшь, ты не найдёшь меня здесь больше, — проронила Серебрица. Её лицо покрылось печальной бледностью, а под глазами залегли усталые голубые тени. — Выбирай: я или она».

Нить выбора натянулась, звеня, через весь туманно-дождливый лес, в котором настала гулкая, засасывающая тишина... Эта тишина ждала ответа.

«Вам не быть вместе», — прошелестел вздох Серебрицы.

«Это не тебе решать, — выпрямилась воровка, чувствуя, как хребет её затвердевает от решимости. — Тут уж как судьба распорядится».

Оставляя за плечами шелестящую тоску, она бросилась в мокрый лес. Ноги её отталкивались от невидимого слоя «той самой», и деревья мелькали мимо с головокружительной скоростью, сливаясь в тёмный, тошнотворно плывущий частокол.


*


Вот он — проклятый мост через Грязицу. Точка разлуки бурела кровавым пятном, въевшимся в доски на том самом месте... Цветанка наступила на него сапогом, попирая чудовище-Смерть, плюя на него и презирая. Не по зубам она ему оказалась, вот только их пути с Дарёной на этом же месте и разошлись в противоположные стороны: подругу забрала белогорская кошка, дочь Лалады, а Цветанка попала в лапы Серебрицы, исчадия Маруши. «Вам не быть вместе», — шелестел в ушах воровки пророческий шёпот зеленоглазой девы, но она гнала его прочь, не желая верить и смиряться. Она должна была найти Дарёнку во что бы то ни стало — если не отбить её у кошки, так хотя бы в последний раз взглянуть на неё и вымолить прощение за всю боль, которую Цветанка причинила подруге своими изменами. Вот только как это сделать? Воровка стояла на мосту, ловя дрожащими ноздрями ветер; она отбрасывала городскую вонь и вычленяла в нём запах высокогорных снегов — холодный, чистый и опасный для очага тьмы, гнездившегося у неё в груди с недавних пор. Эта тьма беспокойно щетинилась и роптала, когда Цветанка устремлялась взглядом и всеми чувствами на восток — значит, там и были Белые горы. И Дарёна...

От радужного клубка птиц-сестёр отделилась Птица-Грядущее и тронула душу Цветанки тревожным взмахом сияющего крыла. Под его сенью скрывалась богато одетая женщина с печалью в тёмном омуте глаз — та самая, чей образ был и чуден, и, как это ни странно, знаком. Но не таилось ли в этом нового подвоха? С одной стороны, Цветанка уже однажды последовала за подсказками Призрачного волка — самой себя из будущего, и эта дорога привела её под власть Маруши, а с другой — глаза этой женщины напоминали ей... Воровка боялась себе признаться, на чьи глаза они были похожи.

Целый день она шлялась по городу, сама толком не зная, кого или что ищет. Моросящий дождь щекотал лицо, мочил свитку, и Цветанке было отчего-то душно, хотя вокруг царил осенний холод: в груди жгло от какого-то предчувствия. По старой привычке воровку потянуло на рынок, где она затесалась в толпу и срезала пару кошельков. «Улов» в обоих оказался небогат, но Цветанка стянула их не оттого, что нуждалась в деньгах — скорее, просто из любви к своему «ремеслу». Оно помогало ей ощутить себя прежней — той Цветанкой-Зайцем, которой она была до обращения в Марушиного пса. Новая звериная ипостась — её сумеречное, жуткое второе «я» — пугало воровку, её ещё влекло к людям, а привычное занятие успокаивало её и давало возможность острее почувствовать себя человеком.

Но всё это не то, не то! Не затем пришла сюда Цветанка, чтобы щипать народ... Озираясь с тоской, она морщилась, как от зубной боли, но всё никак не находила нужные ей глаза. Где же она, эта богатая женщина? А в следующий миг воровка пригнулась: возвышаясь над толпой и рассекая её, между торговых рядов ехал человек в чёрном — княжеский соглядатай из особой дружины. Уверенно правя великолепным чёрным конём с длинной шелковистой гривой, он зорко всматривался в людей в поисках недозволенных вышивок на одежде. Впрочем, основной работы у него было мало: редко у кого встречалось вышитое верхнее облачение — лишь у зажиточных, а народ попроще ходил в серой, чёрной, коричневой одёже без украшений. Только бабы порой щеголяли яркими платками, но в хитросплетениях узоров на них трудно было разглядеть что-то противозаконное. Наводя на народ страх, всадник одним своим видом призывал его к порядку, а Цветанка вдруг дёрнулась, подтверждая пословицу «на воре шапка горит». Если б она устояла на месте спокойно, всадник, быть может, и вовсе не взглянул бы на неё, но её резкое движение привлекло его внимание. Его взгляд впился в Цветанку, как ледяная игла, и он направил коня к ней. Проклиная на чём свет стоит свои сдавшие нервы, воровка бросилась наутёк: ничего иного ей не оставалось. Стук копыт, дыхание коня, бряцание оружия — все эти звуки ранили обострившийся слух Цветанки, и она буквально спиной чувствовала, как сокращалось расстояние между ней и всадником, который уже заносил над ней длинный кнут — но не простой, а с грузом на конце. Удар такого кнута в голову мог запросто пробить череп. Ради своего спасения Цветанке пришлось пробудить в себе ту ипостась, которая так пугала её: невидимый слой хмари под ногами тут же в разы ускорил её бег. Вдруг в ней взыграло озорство, и она вызвала себе на помощь «соплерадугу». Ухватив один особенно длинный тяж, она велела ему затвердеть и натянуться верёвкой невысоко над землёй. Она продолжала исследовать свои новые возможности, и они с каждым разом удивляли её...

Люди, не видя верёвки из хмари, свободно проходили сквозь неё. «Неужели не сработает?» — ёкнуло у Цветанки в животе. Но нет — стоило всаднику приблизиться, как невидимая верёвка обрела плотную напряжённость, и конь споткнулся о незримое препятствие. Это было сокрушительное падение: красивый чёрный зверь рухнул и своим боком придавил наезднику ногу. Вопль пронёсся над толпой, и Цветанка похолодела: кажется, её шалость обернулась переломом. Благородное животное, пытаясь подняться, ещё больше раздавливало ногу всадника, и его крик боли порвал бы душу кому угодно, но только не Цветанке. Мимолётный холодок схлынул, уступив место злорадству, и она не сдержала звонкого хохота, рвавшегося из её груди. Вдруг в затуманенных страданием глазах всадника отразился страх, а Цветанка языком ощутила у себя во рту удлинённые клыки... Захлёстнутая пылом своей забавы, она рыкнула:

«Ну что, понял, с кем связался, вражина?»

Тихо, так что услышала только воровка, с посеревших губ княжеского соглядатая сорвалось:

«Марушин... пёс...»

Цветанка лишь засмеялась ему в лицо и бросилась бежать, продолжая при этом хохотать. Этот смех стал её крыльями, которые несли её прочь с рынка, прочь из города, тогда как под сердцем зарождался чёрный ком ужаса. Это не Цветанка хохотала, а вселившийся в неё зверь радовался и упивался чужой болью.

Она упала на раскисшей дороге среди поля. Ветер волновал буровато-жёлтую гриву трав, а Цветанка пыталась откашлять из себя остатки душившего её смеха. Подставляя лицо дождю и не обращая внимания на свалившуюся наземь шапку, она умывалась, стирала мокрыми ладонями жуткий оскал, в котором застыл её рот. А может, пасть? Цветанка не видела себя со стороны, но чувствовала: сейчас она была страшна.

«Внучек, ты чего тут? Заплутал али беда какая стряслась с тобой?» — раздался вдруг старческий голос рядом — такой добрый и сочувственный, что дождевая вода на щеках воровки смешалась с чем-то солёным.

С нею поравнялся старичок в заячьем плаще, надетом мехом внутрь. Его лицо утопало в белоснежной длинной бороде, а у глаз собрались добродушные лучики-морщинки.

«Вставай, вставай, — стал он понукать Цветанку, потягивая её под локоть и побуждая подняться на ноги. — Зачем в грязи-то сидеть? Чего стряслось у тебя?»

«Ничего, дедушка, — мертвыми, ничего не чувствующими губами пробормотала Цветанка. — Ты иди... иди. Со мною лучше не связываться...»

Она искренне боялась, что хохочущий зверь вырвется из узды её воли и погубит доброго старика. А тот словно и не услышал её предостережения — сняв с себя плащ, укутал им её плечи.

«На-ка, оденься... Вот так, дублёной стороной наружу в сырую погоду его и надевай, чтоб мех не замочить».

Плащ был просторен и мог при желании послужить тёплым одеялом. Без него старик показался Цветанке каким-то жалким, худым и угловатым, и она пролепетала:

«А как же ты, дедушка?»

Старик улыбнулся в седые усы:

«А мне уж в могилу скоро. Туда его с собою не возьмёшь... А так, глядишь, добрая вещь ещё кому-то верой-правдой послужит».

С этими словами он пошёл дальше своей дорогой, опираясь на кривой длинный посох, а воровка осталась одна — в окружении осени.

Одиночество, то ли её друг, а то ли враг, неотступно таскалось за нею унылой тенью, пока она плутала между сёл. В сумерках забравшись на чьё-то подворье, она залезла в курятник и задушила пару откормленных птиц. Цепной пёс почему-то не залаял — застыл столбом, а в его глазах отражалась надвигающаяся ночь: видно, тень Маруши за спиной у незваной гостьи так подействовала на зверя. Потрепав его по голове и почесав ему загривок, Цветанка шепнула:

«Уж прости, дружок. Всем хочется есть».

В ушах у неё стояло переполошённое куриное квохтанье, а к одежде там и сям пристали перья. Отряхнувшись, она подобрала оставленный за забором заячий плащ и бесшумно ускользнула во мрак.

Попутно она забралась ещё в один дом, где утащила домотканый коврик-дорожку, лампу и масло для её заправки — просто так, на всякий случай: ведь нужно было как-то обустраивать пещеру, если уж она станет её пристанищем на ближайшее время. В темноте воровка-оборотень стала видеть необычайно хорошо, почти как днём, и в дополнительном свете не особенно нуждалась, но лампа хранила в себе тепло домашнего очага, олицетворяя собой человеческое жильё, а полное скатывание в звериное состояние Цветанку пугало. Что-то жуткое и опасное таилось в том восторге, с которым она недавно мчалась на четырёх лапах — опасное для человеческой части её «я». Со дна её души светлым лесным огоньком поднялись слова бабули: «Так тебе скажу: оставайся человеком. Будь им так долго, как только сможешь, даже если на тебя будут смотреть, как на нелюдя. Сохрани душу и сердце человеческими и ни при каких обстоятельствах не отказывайся от своего имени».

Но в пещере её ждали только тоска, пустота и запах Серебрицы. Та исчезла, как и предупреждала. Не осталось ни её брадобрейно-зубоврачебных приспособлений, ни котелка, лишь ощущение присутствия таяло в воздухе печальным следом. Отгоняя от себя зеленоглазый призрак, Цветанка принялась щипать кур, а потом развела огонь и опалила тушки. Одну она сожрала тут же — сырую, вместе с потрохами, а вторую оставила на потом. Перья ей были ни к чему, и она их сожгла.

Утром, позавтракав второй курицей, она снова отправилась в город, разлучивший её с Дарёной. День занимался на удивление погожий, но прощальная улыбка солнца не радовала Цветанку, напротив — резала глаза и ухудшала зрение. Перед взглядом воровки плавала надоедливая дымка, а людей окружали мутные ореолы, и ей, чтобы не натыкаться на прохожих, приходилось полагаться в большей степени на слух и нюх, а также некое новое чувство пространства, нежели на глаза. Лишь позже она поняла, что это — небольшой недостаток Марушиных псов, которого она не заметила в пасмурную погоду; сейчас же Цветанка попросту испугалась, что слепнет. Как ей в этой мучительно яркой пелене узнать ту женщину? Лица и фигуры вдалеке размывались, лишь с расстояния в дюжину шагов Цветанка могла разглядеть их подробно. От света её донимала ломота где-то под бровями, глубоко в глазницах.

Спасаясь в тени соломенного навеса над коновязью, она разглядела очертания роскошной колымаги, запряжённой четвёркой лошадей. Позолоченные резные узоры отвратительно сверкали на солнце, головы лошадей украшали хохолки из перьев... Видно, кто-то знатный приехал на рынок. Стараясь держаться в тени, Цветанка подобралась поближе. Возница, парень с дерзкими кудрями, выбивавшимися из-под лихо заломленной набекрень шапки, откровенно скучал, позёвывая и пощипывая подкрученные горячими щипцами молодецкие усы. Цветанку он не замечал — был занят подсчётом ворон, голубей и воробьёв, кружившихся над жёлтой кучей просыпанного в грязь пшена. Птицы то садились, то взлетали, и возница то и дело сбивался со счёта.

«Тьфу ты, вражьи твари, — выругался он. А в следующий миг его спина, вяло ссутуленная под коричневым с красными застёжками кафтаном, оживлённо выпрямилась: заметив кого-то, он замахал рукой. — Эй, Ивушка!»

Цветанку окатило изнутри леденящей волной... Знакомое имя пропело в воздухе и хлестнуло её по сердцу порванной тетивой, светлое, как летний стрекозиный полдень над сонной рекой. Вместе с возницей она устремила взгляд в пелену нестерпимого света, из которой к колымаге лебёдушкой плыла девичья фигура с корзинкой на локте согнутой руки. Не веря своим замутнённым, истерзанным солнцем глазам, воровка всей душой пыталась угадать... Нет, не может быть. В её надтреснутом сердце навсегда запечатлелся тот страшный день, а запах горелой плоти от погребальных костров ей временами даже снился. Девушка в красных сапожках и зелёном с жёлтыми узорами платке с бахромой, улыбаясь спелыми, яркими губами, остановилась около упряжки.

«Здравствуй, девица-краса, здравствуй, моя ненаглядная», — нагибаясь к ней с козел, промолвил возница с улыбкой от уха до уха.

«И тебе не хворать, молодец кудрявый, — в тон ему ответила девица, усмехаясь. — Какими судьбами тут?»

«Да вот, госпоже моей взбрело в голову по рынку прогуляться, товару какого-то посмотреть, — ответил возница. — Она с девкой-служанкой разгуливает по торговым рядам, а моя долюшка — сидеть, скучать да ворон считать, их дожидаючись... Но теперь, — добавил парень, игриво двигая тёмными, длинными бровями, — теперь-то ужо скуке моей конец настал. Не уходи, поговори со мною, Ивушка! Столь редко тебя вижу, что каждая наша встреча мне всё равно что праздник великий!»

Лукаво покусывая пухлую нижнюю губку, девушка прищурилась.

«А что мне будет за это?» — спросила она, хитро склонив голову набок.

Возница, сложив губы для поцелуя, самозабвенно потянулся к ней, но красавица со смехом шлёпнула его по ним.

«Э, нет! Быстрый какой! Сначала подарочек мне купи, а потом уж всё будет. И разговоры, и всё остальное...»

Многообещающий взгляд из-под тенистых ресниц-опахал привёл возницу в состояние щенячьего восторга.

«Что же тебе подарить, моя ладушка?» — глуповато-восхищённо вытаращился он на девушку.

«Ожерелье хочу янтарное, — ответила Ивушка, жеманно двинув плечиком и наматывая на палец бахрому платка. — Тут продаются всякие: и янтарные, и бирюзовые, и каких только нет!»

Возница вдруг спохватился, и лицо его потемнело от досады.

«Вот ведь незадача... На службе я, лебёдушка моя. Нельзя мне отлучаться: вдруг колымагу угонят или коней сведут? И-эх! — с горечью взмахнул он зажатыми в руке перчатками. — Да что ж за доля-то моя такая-разэтакая, несчастная?!»

«Ну, коль так, прощевай, милый друг, — безжалостно молвила красавица со звоном инея в голосе, становясь неприступнее каменной крепости. — Что ж, служба есть служба. В другой раз увидимся, когда свободен будешь».

Изящной уточкой она неспешно поплыла прочь, выбирая ножками в красивых сапожках места почище, а парень в отчаянии провожал её взглядом. Вдруг он заметил стоявшую в тени колымаги Цветанку и махнул ей рукой, подманивая:

«Эй, паренёк! Заработать хочешь? Подь сюды».

Цветанка, щурясь от ненавистного солнца, подошла. Возница полез себе под полу, выудил кошелёк и отсыпал ей в ладонь с десяток серебряников.

«Будь другом, посторожи повозку с конями, а?»

Цветанка звякнула деньгами, привередливо скривилась, прищёлкнула языком.

«А повозочка-то богатая, — окинула она оценивающим взглядом раззолоченную колымагу. — Надо думать, и жалованье ты получаешь хорошее. Скуповат ты. Молодой, а уже этакий скряга!»

Парень зарычал, сорвал с головы шапку, снова её яростно нахлобучил, оглянулся на уходившую девушку, а потом махнул рукой, отсыпал Цветанке ещё несколько монет и пообещал:

«Ладно! Вернусь — получишь столько же!»

«Ну вот, другое дело! Гулять так гулять», — усмехнулась воровка, а сама не могла отвести взгляд от Ивушки, которая, заслышав этот разговор, задержалась и обернулась с торжествующей усмешкой...

Похожа! До оторопи, до столбняка похожа, но... не она. А вот сапожки — точь-в-точь такие, какие купила Цветанка своей «ладушке-зазнобушке» в день знакомства.

Вскочив на козлы и взяв вожжи, воровка проводила взглядом удаляющуюся парочку. Возница вышагивал пышнохвостым петухом, раздуваясь от счастья, а Ивушка поглядывала на него снисходительно-благосклонно, опираясь на его руку и с глубокомысленным видом слушая его болтовню. Ей и невдомёк было, что оставшийся сторожить повозку «паренёк», закрыв измученные солнцем глаза, уплыл в овеянное летней истомой прошлое, дивясь тому, как легко сердце ныряло в сладкую печаль, а память воскрешала все звуки, запахи и виды. Серебристо-зелёные косы ив, дыхание расплавленного солнца на лениво текущей воде, а рядом — девушка, о которой и вспомнить-то было нечего, кроме красных сапожек да пухлых, ярких губ привередницы и сластёны. А всё ж вспоминалось что-то, и трещинка на сердце ныла, сочась янтарными слезами, которые сразу больно затвердевали, врастая в живую плоть.

Из чертога воспоминаний на землю Цветанку вернула запыхавшаяся девушка, подбежавшая к колымаге. На вкус воровки, она была довольно блёклой и заурядной — белокожей и светловолосой, с россыпью светло-рыжих веснушек. В её удлинённом лице с выпуклыми и круглыми, как плошки, глазами было что-то овечье. Мимо такой девицы Цветанка прошла бы равнодушно.

«Ты кто?» — удивлённо спросила девушка.

«А зачем тебе знать?» — чуть заметно усмехнулась воровка уголком губ.

«Поговори мне тут! — сердито и начальственно цыкнула на неё девица. — Где Живко?»

Ещё пару мгновений назад Цветанка была и душевно, и телесно скована устремлёнными в прошлое мыслями, а сейчас встряхнулась и ожила, придя в своё обычное напружиненное состояние готовности к любому подвоху. Мысли её тоже завертелись и забегали, как муравьи в муравейнике.

«Это ты про возницу спрашиваешь? — сообразила она. — Так отошёл он, а меня тут посторожить оставил».

«Куда он отошёл, охламон этакий? — ахнула девушка, сердясь ещё больше, отчего её лицо покрылось розовыми пятнами. — Ему ж велено тут быть неотлучно!»

«Не забавы ради, а токмо по надобности великой отлучился он, — отвесив с сиденья возницы шутовской поклон, ответила Цветанка. — Уж не серчай, госпожа!»

«Какая я тебе госпожа, — проворчала девушка. — Девка я на побегушках, а госпожа наша где-то меж торговых рядов, в толпе людской потерялась... Бегаю, ищу — не могу сыскать! Думала, что она сюда вернулась... Ну Живко, ну засранец! — Служанка негодующе хлопнула себя по ляжкам, вытягивая шею и высматривая кого-то среди прохожих. — Ишь, приспичило ему! На службе хоть малая нужда, хоть большая, а всё одно — терпеть надобно! Перед выездом, что ль, заблаговременно облегчиться не мог?»

Цветанку насмешило то, как служанка по-своему истолковала её иносказательно-туманный ответ о причине отлучки возницы. Хлопнув себя по колену, она затряслась от хохота, а девушка уставилась на неё.

«Над чем потешаешься, зубастый? Ишь, клыки... какие... — Каждое последующее слово звучало тише предыдущего, а под конец служанка и вовсе попятилась, испуганно тараща на Цветанку свои круглые овечьи глаза и оступаясь на ровном месте, словно у неё подворачивались лодыжки. — Ай, ай, нелюдь!»

С этим воплем она бросилась бежать, а Цветанка, соскочив наземь, крикнула вслед:

«Да стой ты, дурёха!»

При желании она могла бы легко нагнать девушку, но для этого той требовалось быть намного красивее. Терять время в беготне за дурнушками с овечьими мордахами она не собиралась: гораздо больше её озадачила загадочная владелица колымаги, которую Цветанка ни разу не видела, но почему-то сразу захотела разыскать. Было ли тому виной её природное любопытство, а может, Птица-Грядущее пощекотала ей душу своим пером — как бы то ни было, воровка, соглашаясь покараулить колымагу, заранее не задумывала обмануть возницу. Она намеревалась честно дождаться его возвращения и получить вторую половину вознаграждения, но сейчас это показалось ей глупым и бесполезным занятием. Сиденье отталкивало её с напряжённой силой, словно сделанное из хмари, и воровка, грызя в раздумьях ногти, сперва отправилась бродить вокруг повозки. Обходя лошадей, она трепала их по шелковистым шеям и длинным, заплетённым в косички гривам, а они, чуя в ней зверя, шарахались и топали копытами.

«Ладно, ладно, будет вам, — проворчала она. — Стойте, где стоите, лошадушки, а мне надо сбегать... выяснить кое-что».

Бродя по торговым рядам, она соблазнилась яйцами. Ими торговал пузатый, коренастый мужичок, сытый, румяный и приветливый на вид.

«Яйцо куриное, яйцо утиное да гусиное! А для особых лакомок — перепелиное!» — зазывал он во всю свою здоровую и откормленную глотку.

Вспомнив, как она с ребятами разоряла гнёзда лесных пичуг и пила вкусные сырые яйца, воровка облизнулась — тем более, что завтрак уже давно растаял в её ненасытной утробе, а время, судя по всему, перевалило за обед. Да, ей срочно надо разыскать ту госпожу, но... гораздо удобнее делать это на сытый желудок, рассудила Цветанка.

Яйца были разложены по корзинкам и туескам — по одной, по две, по три, по четыре и по пять дюжин. Облюбовав трёхдюжинную корзинку с куриными яйцами, стоявшую с краю, Цветанка улучила момент, когда к прилавку подошла покупательница. Торговец осторожно, чтоб не разбить, отсчитывал яйца, а покупательница, пожилая женщина, до самых глаз закутанная в серый шерстяной платок, качала головой:

«Чтой-то мелковаты... Они точно из-под куры, а не воробья?»

«Обижаешь, матушка, — басил торговец. — Курочки откормленные, в холе и неге живут, петушок их топчет исправно. Пусть не крупные яички, да зато свеженькие, ныне утром снесены!»

Для проверки он опускал каждое яйцо в воду, и все они тонули — значит, были хорошими. Пока суд да дело, воровка схватила корзинку, на которую положила глаз, и дала стрекача. Деньги у неё были, она вполне могла бы честно рассчитаться за яйца, но... сворованное казалось ей вкуснее, чем добросовестно купленное.

«Стой, стой! — заорал вслед торговец. — Люди добрые, держите вора!»

Всё это было так знакомо, что Цветанка едва не смеялась на бегу. Где уж этому пузану за ней угнаться! Он не догнал бы её, будь она даже обычным человеком, Зайцем-воришкой, а сейчас, когда под её ногами скользила незримая прослойка «той самой», придававшая ей неслыханную скорость — и подавно.

И вдруг «подушка» из хмари исчезла из-под ног: на солнце набежало облако, и Цветанка временно улучшившимся зрением засекла ту, кого искала — богатую женщину с глазами Дарёны. В платье из золотой парчи, в опашне с меховым воротником и в украшенной драгоценными каменьями шапке, надетой поверх белой головной накидки, женщина кого-то высматривала в толпе, а её тревожные глаза были такими огромными, что Цветанка, наверно, могла бы с разбегу в них нырнуть и раствориться без остатка... Но вместо этого она поскользнулась и шлёпнулась прямо к ногам прекрасной незнакомки, забрызгав грязью край её дорогого платья. В довершение всего на голову воровке шмякнулась корзина с яйцами, а сзади её уже нагонял торговец. Но...

Эти глаза сияли путеводным светом, а под сенью этих ресниц Цветанка забывала о мучительном солнце. Златоузорчатая парча не определяла путей, которыми шла эта незнакомка, а жемчуга и яхонты не затмевали своим блеском сияния её души. Там, где ступала её нога, пространство пело чистым, высоким небесным гулом, а тьма прыскала в стороны и рассеивалась. Величественная в своей печали, она даже тосковала царственно, и всё преклонялось перед нею: солнце устилало своими лучами ей путь, окутывало ей плечи золотым сиянием, а холодный осенний ветер усмирял свою пронзительность, из воющего волка превращаясь в весёлого и игривого щенка...

А может быть, всё это мерещилось Цветанке, ошеломлённо смотревшей из грязи снизу вверх на знатную незнакомку, словно сошедшую с картины, показанной ей в рамке из крыльев Птицы-Грядущего. Воровка с радостью провела бы вечность у её ног, исполняя её повеления, лишь бы иметь возможность тонуть в янтарно-тёплой бесконечности её очей, казавшихся олицетворением чертога вечернего света, где жила Любовь. Любовь матушки...

«Прекрасная государыня, заступись! — обратила Цветанка к женщине восторженную мольбу. — Обещаю не остаться в долгу — послужу тебе, чем смогу!»

Незнакомка была сколь прекрасна, столь же и добра — величавым движением руки очертила вокруг Цветанки охранный круг своей власти, назвав её своим слугой. Торговец плюхнулся задом в лужу, а все потешались над ним, и воровка в том числе. Ни одного целого яйца не осталось, полакомиться не получилось, но это было пустяком по сравнению с той возможностью, которая открылась Цветанке.

Богатая госпожа оказалась самой княгиней Воронецкой, и ей требовалось как можно скорее попасть в Белые горы — туда, где её мужу, князю Вранокрылу, её уже не достать. Нет, не подвела Птица-Грядущее, не завела Цветанку на роковую тропу, как Призрачный волк, напротив — открыла ей дорогу к Дарёне. С корзиной яиц вышло удивительное совпадение: княгиня, бродя по рынку, ожидала своего сообщника в затеянном ею бегстве, и яйца были условным знаком. Счастливый случай, за который можно отдать половину своей жизни... или забрать чью-то чужую, выцарапав когтями и зубами этот подарок из рук у судьбы. У въезда на рынок стояла великолепная колымага с четвёркой гнедых, возница всё ещё гулял где-то со своей зазнобушкой, уверенный в том, что «паренёк» подменяет его на посту за жалкую горсть серебряников, а служанки, испуганной Цветанкиными клыками, и след простыл.

«Решайся, госпожа, — сказала воровка, готовая вскочить на козлы и гнать лошадей хоть на край света. — Другого такого случая может и не представиться!»

А про себя она благословляла любовь, делавшую самых сильных слабыми и уязвимыми, а самых умных и прозорливых — слепыми, глупыми и легкомысленными. Если б возница не был влюблён по уши в свою Ивушку, кто знает, как бы всё обернулось... Княгиня Воронецкая села в колымагу, и Цветанка, вскочив на козлы, взмахнула кнутом. Куда ехать? Решение вспыхнуло само во время тряской дороги. Никакого приюта, кроме пещеры в лесу, у Цветанки сейчас не было, и именно туда она направила лошадей, а те, подстёгиваемые присутствием оборотня, бежали ещё быстрее, как ужаленные слепнями — даже погонять не требовалось.

Цветанка думала, что изнеженная княгиня испугается глухого, уединённого места, в котором располагалась пещера, окружённая мрачными и кривыми вековыми деревьями — стариками с бородами из мха, но ничего подобного не случилось. Ждана вышла из повозки, решительно сверкая глазами, взгляд которых словно бросал вызов обступавшей их со всех сторон лесной жути. Волновалась она лишь за своих сыновей, оставшихся в княжеских палатах, да сомневалась, удастся ли Цветанке их выкрасть. Нацарапав на куске берёсты записку, она не без колебаний присовокупила к ней своё золотое запястье с вишнёвыми яхонтами. Цветанка не обиделась на княгиню за эти сомнения: как-никак, Ждана понимала, что имеет дело с вором.

«Ты, государыня, про меня дурного не воображай, — успокоила её Цветанка. — Коли бы мне нужны были твои побрякушки, коих на тебе ещё много осталось — давно снял бы их с тебя все до одной. Я ж взял только запястье, чтоб сынки твои мне поверили, что я — от тебя».

Женщина есть женщина: княгиня перед побегом нацепила на себя, наверное, все свои драгоценности, и на её шее, руках и голове сверкало целое состояние. Впрочем, при взгляде в эти печальные, но решительные и отчаянные глаза Цветанке верилось, что сделала она это не из любви к побрякушкам, а понимая, что они в случае необходимости смогут заменить ей деньги.

Перемахнуть через частокол, окружавший княжеский сад, ей помогли невидимые ступеньки, которые она уже наловчилась делать из хмари. Среди облетающих яблонь сражались на деревянных мечах двое синеглазых и русоволосых мальчиков, очень друг на друга похожих, только один был постарше второго. Кафтанчики они скинули наземь, оставшись в рубашках. Цветанка хотела подскочить к ним, схватить и, зажав их под мышками, как котят, перемахнуть через забор всё по тем же невидимым ступенькам — сила оборотня ей это позволила бы — но не тут-то было. Натолкнувшись на незримую преграду, она ощутила горячий и властный тычок в грудь, безмолвно и строго повелевший: «Не подходи!» Воровка не сразу смогла определить источник этой силы, не позволявшей ей подступиться к мальчикам, но потом разглядела в вышивке, лентой окаймлявшей вороты, рукава и подолы их рубашек, цепочку из алых петушков. Предвестники рассвета были так искусно и хитро спрятаны в окружавшем их узоре, что создавался обман зрения, и угадать птиц получалось далеко не сразу, да и сомнения одолевали: а петушки ли это вообще? Не померещились ли они? Может быть, это просто узор так складывался, мороча голову до ломоты в глазах? Как бы то ни было, вышивала их великая искусница, которая желала и уберечь ребят от хмари, и не подставить под нарушение запрета. Что-то Цветанке подсказало, что с такими вышивками перескочить по невидимым ступеням высокий частокол не удастся, и это новое препятствие, о котором княгиня не предупредила, осложняло задачу. К тому же, где-то был третий мальчик, а похищать следовало либо сразу троих братьев, либо ни одного: если утащить сейчас только этих, во дворце поднимется такой переполох, что к третьему будет не подобраться.

Приблизиться она к ребятам всё же сумела, хотя её при этом била дрожь, колени подкашивались, а в ушах слышался тревожный, остро клевавший рассудок петушиный крик. Старший мальчик со смелыми, упрямыми искорками в глазах встретил Цветанку недоверчиво и враждебно.

«Ты... душегуб! Ты матушку загубил! Не верю тебе!» — закричал он, увидев записку и золотое запястье, и Цветанка еле успела увернуться от удара деревянного меча.

А вот его младший брат был склонен поверить, и именно на него воровка возложила надежды в этом деле, веря, что он таки переубедит старшего. Подскочил чернявый, худой и юркий, как полоз, дядька с плёткой, но его Цветанка ошарашила взглядом. Ничего особенного она при этом не делала, просто посмотрела ему в глаза, и тот остолбенел.

Мысли-муравьи работали быстро. По новому замыслу, родившемуся в голове воровки прямо на месте, ребятам следовало взять своего младшего братишку покататься верхом, перескочить через плетень, который огораживал площадку для выездки, и скакать к лесу. Уверенности, что всё сложится, как задумано, Цветанка не чувствовала, и «муравьи» продолжали кишеть в голове ещё долго, после того как она покинула сад тем же способом, каким пришла.

Вечером разразилась непогода, и верховую езду у ребят отменили. Понимая, что замысел провалился, Цветанка неприкаянной тенью скиталась вокруг княжеского дворца; мокрая одежда липла к телу, а щёки горели, словно бы в преддверии простуды. Нет, сдаваться воровка не собиралась, но и ничего путного в голову не приходило. Вспомнив о тайном подземном ходе, о котором рассказывала княгиня Ждана, она кинулась его искать... Нашла, но он оказался наглухо забранным решёткой, которая не отпиралась совсем — даже замка на ней не висело. Над озерцом в расчистившемся небе вставала луна, и Цветанка с содроганием увидела свои изменившиеся к ночи руки... Не испугаются ли ребята, поверят ли оборотню?

Впрочем, думать об этом не было времени: из тёмной, сырой глубины тайного хода послышались ребячьи голоса, и сердце воровки пронзила светлая стрела радости. Молодцы пострелята, решились-таки на побег! Цветанка от нахлынувшего возбуждения даже затопала ногами, стискивая кулаки... Да, да! Главное — они поверили ей, у них получилось улизнуть, а с решёткой она как-нибудь управится. В кои-то веки сгодится на доброе дело сила Марушиного пса.

6. Свет в окошке

Всё было позади: осенняя распутица, чуть не унесшая жизнь маленького Яра; удар Северги, от которого у Цветанки что-то оборвалось внутри, а во рту ещё долго стоял вкус крови; встреча с синеглазой и чернокудрой женщиной-кошкой, укравшей у неё сердце подруги; белогорская стрела, предназначенная Цветанке, но вонзившаяся в шубку Дарёны...

А что лежало впереди, она и сама пока не представляла.

Впрочем, нет: прямо сейчас ей предстояла длинная заснеженная дорога в пустоту. Куда идти? Домой? Дома у Цветанки уже давно не было. К кому? Дарёнка осталась с Младой, Серебрица ушла. Стоя среди сосен и дыша пронзительной свежестью зимы, Цветанка подставляла лицо медленно падавшему снегу.

— Ну что ж... — начала Радимира, но почему-то смолкла. А что она могла сказать? Она сделала всё, что было в её силах, и последнее, что ей оставалось — это отпустить Цветанку на все четыре стороны.

Снежно-сосновое пространство колыхнулось, и из снегопада к ним шагнула светлоглазая и светлокудрая дружинница в проклёпанных кожаных латах. Она протянула Цветанке заячий плащ, послуживший в дороге Яру одеялом:

— Это твоё? Княгиня Воронецкая попросила тебе вернуть. Беспокоилась, как бы ты не замёрзла.

Цветанка стояла неподвижно, словно превратившись в ледяную фигуру. Вместе со снежинками на землю опадало хлопьями пепла её сердце. Плащ всё-таки опустился ей на плечи: это руки Радимиры укутали им воровку.

— Эта стрела должна была стать моей, — сорвалось с губ Цветанки. — Вы правильно сделали бы, если б убили меня...

Мудрые серые глаза с золотыми ободками вокруг зрачков потемнели.

— С чего ты взяла?

Даже далёкая забота Жданы уже не могла согреть Цветанку. Снегопад занёс все пути-дороги, застелил холодной завесой будущее, и двигаться наугад сквозь эту пелену у неё не осталось ни желания, ни сил.

— Мне незачем больше жить, — горячей каплей на остывшую щёку упали слова, растаяв в тишине уснувшего под белыми чарами леса.

— А вот это ты брось, — строго, без улыбки проговорила Радимира, и от её взгляда в сердце Цветанки будто вонзилась раскалённая иголочка. — То, что стрела тебе не досталась — это знак. Знак, что тебя ещё зачем-то оставили на этой земле.

— Зачем? — пожала плечами воровка, подобрав пальцем предательскую влагу возле носа.

— Этого я не знаю, — ответила начальница пограничной дружины. — Ты сама должна это понять. Ступай. Ты свободна.


*


Опустившись на торчавший из снега большой камень, Цветанка закуталась в заячий плащ. Вспомнился тот старичок, который подарил ей его... Жив ли он, или могила, которую он себе пророчил, уже взяла его? Молчали сосны, молчали и горы. Лишь тепло, сохранявшееся под плащом, ласково обнимало её плечи.

Каждый верстовой камень с высеченным на нём условным солнцем бил её наотмашь, ослепляя даже среди сонно-пасмурной, снегопадной погоды. Это была изощрённая пытка, и Цветанка с радостью свернула бы с этой тропы, но боялась заплутать в горах, а благодаря этим камням она хотя бы знала, что не сбилась с пути. На каждом камне была стрелка — указатель направления.

Когда нагоняющая сон слабость отступила, и Цветанка вновь ощутила пружинистую силу в теле, она поняла: под ногами — её родная Воронецкая земля. Вот только куда ей теперь податься? Уйти в леса и жить волком-отшельником или держаться ближе к людям, чтобы не озвереть окончательно? Цветанка неосознанно склонялась ко второму способу существования, и её путь пролегал близко к людскому жилью. Ночами она двигалась, а днём, расстелив где-нибудь в укромном, защищённом от яркого света и ветра местечке заячий плащ, перекидывалась в Марушиного пса, сворачивалась калачиком, укрывалась пушистым хвостом и отсыпалась. Густой зимний мех спасал от мороза, и спалось ей вполне неплохо.

Жила она охотой и не голодала. Помня азы, которым её обучила Серебрица, она мало-помалу ловила лесное зверьё, хотя опыта у неё было ещё не слишком много, и в поисках добычи порой приходилось побегать не один день. Когда долго не удавалось поймать кого-нибудь теплокровного, она нехотя ломала первый тонкий ледок и опускала руку в обжигающе холодный мрак воды. Приём с сетью из хмари выручал её не раз, и она досыта набивала желудок рыбой. Чудищ со щупальцами она, к счастью, больше не встречала, но мурашки страха бегали по её коже всякий раз перед очередной рыбалкой. Ловить она старалась осмотрительно, с берега: невидимая сеть могла растягиваться сколь угодно далеко и пустой никогда не приходила — хоть что-нибудь да попадалось.

Встречала она и других Марушиных псов. Совсем рядом с людьми их можно было увидеть редко: они предпочитали глубокую, нехоженую лесную глушь. Держались оборотни небольшими стаями, как волки, и, как у волков же, каждую стаю возглавлял вожак. Цветанка по глупости сунулась было к одной из стай — познакомиться, но еле унесла ноги. Особенно враждебно повели себя волчицы: видно, они опасались, как бы Цветанка не увела у них мужей. Права оказалась Серебрица: никто не горел желанием ей помогать и подсказывать. Чужаков стаи не любили и далеко не каждого новичка к себе принимали.

Попадались и одиночки, как она. Однажды, когда она только что достала из полыньи улов и собиралась устроить себе рыбный день, на неё напал чёрный как смоль Марушин пёс. Был он огромен: гора мускулов, жёлтые глаза с кроваво-красным отблеском и клыки длиной в палец, двухаршинный хвостище — одним словом, красавец. Цветанка сначала подумала, что он всерьёз желал отобрать у неё рыбу, а её саму прогнать или вовсе убить, а потому вскочила и принялась обороняться в меру сил, но вскоре уловила в выпадах этого чёрного наглеца игривый оттенок. Он не кусал её, не бил лапами, только угрожающе прыгал вокруг и рычал, а потом, нахальным образом сожрав пару рыбин, спросил:

«Тебя как звать?»

«Цветанкой», — ответила озадаченная и поражённая таким напором воровка-оборотень.

«А я — Буян. Бабу себе ищу, в охоту я вошёл на эти дела. Ты мне подходишь, айда со мной, вместе будем жить».

Про себя Цветанка хмыкнула: вот это деловой разговор! А уж она-то и так, и этак, и с приплясом, и с прискоком, и на кривой козе, и на белом коне подъезжала к девицам, обхаживая их, а этот — «бабу хочу, айда со мной». И всё. Впрочем, суть их желаний была одинакова, только этот красавчик тратил меньше слов.

«Ты — жених завидный, подругу себе легко найдёшь, — ответила она с такой же прямотой: иного обхождения этот самец не понял бы. — А я тебе не подхожу, вернее, ты — мне. Я мужиков не люблю, я больше по девушкам. Не пара я тебе».

У того даже шерсть вздыбилась, уши встали торчком, а глаза округлились.

«Это как так?»

«А так, — отрезала Цветанка. — Не по пути нам. Ступай своей дорогой. Не видишь? Обедаю я».

Этот ответ чёрному красавчику не понравился. У него не укладывалось в голове, что его великолепная самцовая стать может прийтись кому-то не по нраву, да и такие предпочтения, как у Цветанки, были ему непонятны. Нахмурившись и встряхнув головой, он попытался уже на языке тела навязать ей свои желания, и Цветанке пришлось давать отпор. Схватка вышла такой жаркой, что лёд не выдержал страсти и проломился; мертвяще-ледяная вода остудила пыл назойливого ухажёра, а Цветанка успела уйти по невидимым ступенькам победительницей, если не считать намятых боков и царапин от когтей.

Зима вступала в свои права, морозы крепчали и вонзали ледяные когти в грудь земли: настал месяц лютовей [22]. Холода стояли такие, что мех Цветанки-оборотня седел от инея, а ресницы смерзались. В один из студёных вечеров она бродила в зимнем лесном царстве, окутанном голубым колдовством сумрака. Ей удалось в одиночку завалить оленя, и она в душе гордилась этим, вот только похвастаться ей было не перед кем — только тёмные стволы деревьев да наряженные в кружевную изморозь кусты стали свидетелями её охотничьего успеха. Нетронутый снег обагрился тёплой кровью, а в животе Цветанки разлилась приятная сытая тяжесть. Остатки она решила припрятать, однако, разорвав тушу на куски, задумалась. Уберечь мясо от чужих голодных пастей — выполнимая ли задача? Кто-нибудь неизбежно найдёт и съест её запасы. Не сторожить же их денно и нощно, в самом деле? Да и замёрзшее мясо грызть — только зубы ломать...

Блуждая в поисках надёжного места, она наткнулась на избушку-зимовье; такие лесные домики встречались нередко и были построены на расстоянии дня пешего пути друг от друга. Они никому не принадлежали, и воспользоваться ими для привала мог любой путник. Цветанка несколько раз отдыхала в них, убедившись предварительно, что там никого нет. Рядом с зимовьями всегда находились колодцы, а часто имелись и баньки, в которых Цветанка могла помыться по-людски, прогрев косточки паром, да постирать портки с рубахой. Зная, что к человеческому жилью звери боятся подходить (в ней самой иногда пробуждалась искорка такого опасения), она подумала: «Вот подходящее место, чтоб припрятать мясо». Однако в окошке тускло тлел свет, и Цветанку это спугнуло: значит, дом не пустовал. Но беспокойная струнка любопытства вдруг натянулась и зазвенела в ней, заставив припасть к маленькому заиндевевшему окошку... Ничего толком не разглядев, Цветанка опасливо отошла от избушки.

В итоге, так и не найдя надёжного места для тайника, она мало-помалу съела остатки своей добычи — мясо даже не успело толком промёрзнуть. Не так уж его оставалось и много, не стоило из-за него и суетиться. Свет в окошке зимовья между тем погас, и Цветанка решилась заглянуть в домик. Отыскав узелок с одеждой, она перекинулась в человека.

На предварительный стук никто не отозвался, и Цветанка, осмелев, распахнула дверь, которая оказалась прикрытой неплотно. Голубовато-серый свет утра, проникнув в дом, озарил небольшую комнатку с печью, столом, лавками, полатями под потолком и лежанкой в углу, застеленной медвежьей шкурой. Печь остыла, и дом выстудился: при дыхании у Цветанки вырывался из ноздрей белый туман. Она вздрогнула: на медвежьей шкуре кто-то лежал.

Первым её порывом было: «Бежать!» Однако, заметив длинную седую бороду человека, она подумала: что мог сделать ей дряхлый старик? Никакого оружия при нём она не заметила... Да даже если бы оно и было, смертельного вреда оборотню не нанесло бы. Поколебавшись на пороге, Цветанка вошла и прикрыла за собой дверь.

На столе стояла деревянная миска с остатками засохшей пшённой каши и потухшая масляная лампа, на лавке лежала дорожная котомка со свесившейся до самого пола лямкой, а у стены обнаружился длинный кривой посох. Ещё не успев перевести взгляд на лицо человека, Цветанка застыла в холодящем предчувствии и уставилась на этот посох, показавшийся ей знакомым. Хотя... мало ли стариков с посохами бродит по дорогам? Медленно повернувшись к лежанке, она ещё пару мгновений боялась всматриваться, а потом всё же подошла поближе и склонилась над стариком. Сухая, опутанная сетью жил рука безжизненно свешивалась с края лежанки... Дотронувшись до неё, Цветанка ощутила холод.

Леденящее веяние коснулось и её сердца.

Она нашла масло, высекла огонь (такая необходимая вещь, как огниво, всегда была у неё с собой), заправила и зажгла лампу. Двигаясь медленно и осторожно, словно боясь разбудить покойника, она поднесла дрожащий источник света к его лицу. Рыжеватый отсвет озарил густую сеточку морщин, нос с горбинкой, кустистые седые брови. Печать безмятежности лежала на этом лице, точно старик, завершив свои земные дела, и правда уснул, и ему снилось что-то светлое — может, его внуки, играющие в саду...

«Что за бред, — оборвала свои мысли Цветанка. — Может, у него сроду и не было ни сада, ни внуков...»

А вот что точно было у него когда-то, так это заячий плащ, который он подарил Цветанке в тот дождливый день, когда она сломала ногу чёрному всаднику. Плащ этот и сейчас покрывал её плечи.

— Вот мы и встретились, дедуля, — пробормотала она.

Розовые утренние лучи коснулись замёрзшего окошка, когда она обнаружила себя неподвижно сидящей за столом. Ей было больно смотреть на сияющую ледяную сказку, нарисованную морозом и оживлённую солнцем, но она смотрела, пока не заслезились глаза. Ощущение тёплой влаги на щеках окончательно вернуло её к яви, и она медленно и робко, с затаённой скорбью в сердце оглянулась на мёртвого старика.

В дровяном сарайчике нашлась и кое-какая земляная снасть. Выдолбив киркой в каменно-стылой земле неглубокую яму, она опять оцепенела. От работы взмокла под мышками рубаха, и зимний ветер холодил тело, но Цветанка во власти неподвижности смотрела на разверстый зев могилы, на чёрные комья мёрзлой земли на снегу...

Перед тем как похоронить тело, она долго сидела на краю лежанки, потом расстелила на полу заячий плащ и опустила старика на него, закутала и подняла на руки. Он оказался совсем лёгким, сухим, как набитый сеном тюфяк, а может, это у Цветанки сил прибавилось после обращения в Марушиного пса.

Опустив тело в могилу, она присела рядом на корточки. Косые лучи солнца румянили снег, а тени от стволов лежали на нём холодно-голубыми полосами. Радужный блеск снежного покрова причинял боль глазам Цветанки, но она не могла закрыть их — просто вытирала слёзы со щёк.

— Не довелось мне узнать твоё имя, — промолвила она, склоняясь и осторожно гладя остывший желтовато-бледный лоб покойного. — Можно, я буду звать тебя просто дедушкой? Не знаю, живы ли мои деды с бабками по отцу и матери... Меня воспитала бабушка Чернава, но её уж нет... Вот и тебя не стало. Никого родного у меня не осталось на целом свете... Нет, есть где-то Соколко, мой отец, но он далеко и не знает, кем я ему прихожусь. Удивительно: я вижу тебя всего второй раз в жизни, а как будто родного человека хороню. Спасибо тебе за плащ, дедуля... Он очень тёплый и не раз спасал меня, но он принадлежит тебе — в нём я и предаю тебя земле.

С тех пор как Цветанка покинула Белые горы, она не перемолвилась словом ни с одной живой душой, и снова слышать звуки собственной речи было странно и непривычно. Зимний лес молчал морозно-звенящей тишиной, торжественной, розово-радужной, слепящей. Где-то с еловой лапы упал снег, где-то гулко треснул от холода старый ствол дерева...

«А мне уж в могилу скоро. Туда его с собою не возьмёшь... А так, глядишь, добрая вещь ещё кому-то верой-правдой послужит».

Это мудрые старые ели подсказали Цветанке бережно вынуть тело старика из холодной ямы и закутать его в медвежью шкуру с лежанки. Плащ следовало оставить на память о нём, и Цветанка молча поблагодарила заснеженных красавиц за добрый совет. Прикрыв краем шкуры лицо дедушки, она начала засыпать могилу.

Самую светлую часть дня, если только не было пасмурно, Цветанка обычно проводила во сне, но сейчас глаза жгло от горького бодрствования. В котомке старика нашёлся ломоть зачерствевшего ржаного хлеба, кусок старого свиного сала и твердокаменный печатный пряник. Видимо, всё это пролежало здесь не один день после того, как лампа погасла... Ещё у стены остался посох, а на крючке висел полушубок — его Цветанка как-то не заметила сразу. Может, стоило похоронить дедушку в нём? Впрочем, ладно, сделанного не воротишь.

Посох Цветанка забила в землю для обозначения могилы, а также накидала побольше снега на холмик, чтоб он выглядел белее и чище. Когда свечерело, она затопила печь и сидела, глядя на огонь. Вот уже в который раз за день её сковало оцепенение...

Долгие месяцы, а может, и годы бродила она по белым тропам среди вечной зимы, пока не попала вдруг на островок вишнёвого лета. Под зелёным шатром из веток сидела Нежана — точь-в-точь такая же, какой Цветанка видела её перед разлукой. Поверженная чудесным видением на колени, воровка поползла по снегу, пока не очутилась на травяном пятачке, удивительным образом существовавшем среди зимнего леса. Вишнёво-карие глаза глядели на неё с нежной укоризной, и Цветанка вспыхнула, а потом сникла от непонятной гнетущей вины.

«Заюшка, что же ты меня совсем не вспоминаешь? — гроздью печальных бубенчиков зазвенел знакомый голос. — Наверно, с девицей какой-то утешился, забыл меня, из сердца выкинул?»

«Нет, нет, — пылко и горестно зашептала Цветанка, протягивая руку к сияющим полупрозрачным пальцам Нежаны. — Не говори таких горьких слов, Нежанушка, ты не права! Моё сердце тебя не забыло, хоть, признаюсь, и много девиц пытались занять там твоё место... Знай, что на нём осталась трещинка, которая никогда не заживает. Это — от моей к тебе любви след. Ты — моя первая и моя незабвенная. Но жива ли ты, гóрлинка? Что с тобою сейчас?»

Мягкая полуулыбка осветила лицо Нежаны, как солнце освещает мокрый лес после грозы.

«Значит, не забыл, — промолвила она, кивая с тихой, умиротворённо-сосредоточенной радостью. — Значит, помнишь...»

А Цветанку пронзила трепещущая скорбная догадка:

«Нежана, неужели ты...»

Светлый пальчик лёг ей на губы, не дав договорить, и Цветанка кинулась покрывать поцелуями всю руку Нежаны, а в ушах у неё заливисто плясали колокольчики девичьего смеха — яркие осколки первой любви, остро, жестоко и вместе с тем сладко ранившие сердце...

...Она проснулась в тёплом полумраке, целуя скрученный жгутом уголок подушки. Резко подскочив, Цветанка стукнулась головой о странно низкий потолок, зашипела от боли и ошалело поползла наугад, пока постель внезапно не кончилась.

Она не упала, а повисла, уцепившись когтистыми пальцами за край полатей: звериная ловкость сработала сама собой, без участия рассудка. Впрочем, падать было не так уж высоко, и Цветанка, разжав руки, пружинисто соскочила на пол. Протопленная печь дышала теплом, на крючке висел дедушкин полушубок, а за окном завывала на разные голоса вьюга.

Цветанка распахнула дверь, получила холодную, снежно-колючую пощёчину и на миг захлебнулась. Судорожно глотая беснующуюся метель и цепляясь за дверной косяк, чтоб не упасть, она подставляла грудь ветру.

— Нежана!

Её человеческий крик затерялся в снежном безумии — слишком слабый, чтоб одолеть природную силу. Тогда она, проверив языком клыки, собрала в горле в единый клокочущий ком всю волчью ярость, всю лунную тоску, всю игольчатую боль...

— НЕЖАНА!

Ту, кого она звала, испугал бы и этот зычный звериный рёв, и жёлтый огонь в глазах, но метель это, как ни странно, укротило. Ветер припал на брюхо, извиваясь позёмкой, и Цветанка сквозь заснеженный прищур ресниц увидела задумчивый лик луны.

Над тёмными верхушками леса заструился, пронзая морозный сумрак, тягучий и надрывный вой, в котором слышалась и боль, и непокорность, и какая-то новая решимость. Он взвился желтоглазой птицей над затаившей дыхание ночью и полетел туда, где рождалась в серебристой холодной мгле бледно-розовая заря.


*


Поскрипывая новыми сапогами по грязному, коричневатому снегу городских улочек, Цветанка куталась в заячий плащ. Лоснящийся бобровый мех околыша шапки нависал над бровями, а морозец норовил забраться ледяными пальцами сзади, холодя шею. Воровка постеснялась явиться в гости к старым друзьям бродягой в изношенной и грязной одежде, а потому предварительно раздобыла всё новое, крепкое и добротное: шапку, вышитую синюю свитку с подкладкой брусничного цвета, чёрные рукавицы, кроваво-алый кушак да чёрно-красные сафьяновые сапоги с кисточками. Не забыла она и как следует отмыться в бане, а на одном из постоялых дворов нашла брадобрея и подстриглась, приведя свою причёску к прежнему, созданному Серебрицей виду. Она хотела всем своим обликом показать, что у неё всё в полном порядке.

Шагая по знакомой улочке, на которой она выросла, воровка сурово сжимала губы, чтобы не пропустить на лицо отсвет охвативших её чувств. Под сердцем тихо ныла грусть, но её глаза бесслёзно мерцали холодным, зимним блеском. А вот и их старый домишко — надо же, цел, и дымок из трубы идёт... Новая дверь, крыльцо, резные наличники и заново перекрытая крыша насторожили Цветанку.

Ей открыла незнакомая молодка [23] в вышитом алыми маками повойнике, малокровная и худосочная, но с красивыми бровями и густыми ресницами; судя по полноте в талии — беременная. Цветанка сперва застыла в растерянности: неужели никого из её ребят здесь больше не осталось?

— Здравствуй, — поклонилась она незнакомке. — Меня Зайцем звать, я жил когда-то тут.

Она перечислила имена нескольких ребят, и, к её радости, молодая женщина заулыбалась, услышав среди них знакомые. Улыбка очень украсила её слегка болезненное лицо и зажгла в глубоких, пристально-карих глазах приветливые искорки.

— Проходи, гостем дорогим будешь, — сказала она Цветанке.

Её звали Вербицей, и была она женой Соловейко-гончара. Седмицу назад ей пошёл восемнадцатый год. Из всей ватаги Цветанкиных беспризорников только её муж тут и прижился, а остальные — кто от болезни помер, кто просто так без вести сгинул, кого на воровстве поймали, а кто в другие земли лучшей доли искать подался, да так и не вернулся. У домика появилась пристройка-мастерская с гончарной печью, где Соловейко работал, а в тёплом углу горницы, ближе к печке, висела люлька, накрытая полотняным пологом. Оттуда послышатся писклявый крик, и девушка, метнувшись к колыбельке, принялась укачивать дитя.

В доме пахло свежим хлебом и маленьким ребёнком; старый залатанный полог, отделявший лежанку с волчьим одеялом, исчез, а вместо него появилась деревянная перегородка, за которой была устроена новая, расширенная кладовка. На чисто выбеленной печке дремал, сжавшись пушистым шаром, серый в полоску кот, который при появлении Цветанки проснулся, зашипел и забился в тёмный угол, так что из печного полумрака на гостью таращились только два зелёных и круглых, как пуговки, глаза. Цветанке вздохнулось: видно, оборотня почуял... Самого хозяина не оказалось дома, он ушёл в корчму хмельного испить.

— И часто он туда ходит? — полюбопытствовала воровка у молодой хозяйки. — Не шибко ли хмельным злоупотребляет?

— Да нет, меру он знает, — ответила та. — Нам дочку растить да в люди выводить надо — не очень-то разгуляешься. Знамо дело: дочь в колыбельку — приданое в коробейку... Да и второе дитё на подходе. — Вербица намекала на просторный покрой своей одежды и повязанный высоко, под самой грудью, передник, под которым круглился живот. — Дочь уж есть, на сей раз муж сына хочет, да и я сердцем чую — мальчик будет.

Её желтовато-бледный, не вполне здоровый цвет лица и печальный изгиб тёмных и густо-пушистых, как мохнатки вербы, бровей вызвал у Цветанки смутную тревогу. Долго ли просуществует молодая семья? Не сляжет ли Вербица вскорости от какой-нибудь хвори, не умрёт ли при родах? Жуя ржаной пирожок и запивая его квасом, поданным в праздничной расписной братинке, Цветанка думала: хрупка человеческая жизнь, недолго она теплится, и задуть её легко, как пламя масляной лампы...

Дожидаться Соловейко воровка не стала: близился вечер, и звериная суть к темноте пробуждалась, проступая ярче и опаснее в её облике. Глаза приобретали жёлтый волчий отблеск, клыки удлинялись так, что и рта раскрыть было нельзя, не выдав себя с головой; руки покрывались густой порослью, и на них вырастали изогнутые жёлтые когти. Ни к чему было видеть Вербице эти признаки нечеловеческой сущности, и Цветанка, откланявшись и попросив передать хозяину привет, покинула этот бедный, но ставший по-настоящему семейным дом.

Дни стояли пасмурные, не беспокоившие её глаза ярким светом. Цветанка переночевала в лесу, перекинувшись в Марушиного пса, а на следующий день, одевшись, отправилась навестить Берёзку.

С её приходом в семью дела мастера Стояна Рудого и его сына Первуши пошли в гору: они переселились в более просторный, новый дом и развернули своё дело ещё шире. Резная деревянная посуда, которую они делали, славилась своим чудодейственным свойством — приносила удачу тем, кто её приобретал. Спрос на неё был так велик, что отцу и сыну пришлось нанять себе в помощь нескольких подмастерьев, которые вытачивали и начерно обрабатывали заготовки, а Стоян с Первушей украшали их, придавая им завершённый, товарный вид — так дело пошло быстрее. Мастерская занимала отдельную, светлую и просторную пристройку, в которой остро и насыщенно пахло деревом, красками и варёным льняным маслом; работа там шла с раннего утра до позднего вечера. Распродавался весь изготовленный товар без остатка, до самой последней ложки, а поток покупателей никогда не иссякал. Стоила эта посуда дороже обычной, но людей цена не останавливала: кто ж не хотел себе хоть капельку счастья?

В чём же была тайна этой приносящей удачу посуды? Разгадка осенила Цветанку, когда она увидела ловкие пальцы Берёзки, сквозь которые тянулась тончайшая пряжа. Та ни на миг не прекращала своё дело, даже когда разговаривала с Цветанкой. Веретено само крутилось в двух вершках от пола чудесным образом — точно так же, как когда-то у бабушки Чернавы, а молодая мастерица рассказывала:

— Пряду вот потихоньку... Пряжа не простая, а наделённая силой, которую передала мне бабуля. И охраняет эта нить от опасностей, и помогает решение мудрое принять, и удачу привлекает, и позволяет скорее любовь свою встретить. От дурных снов бережёт, от хворей спасает, печали прогоняет.

Она работала у оконца светёлки, затянутого морозным узором, и Цветанка не могла надивиться произошедшей с «сестрёнкой» перемене. Она помнила Берёзку девочкой-дурнушкой, а сейчас перед ней была стройная и тонкая, как юное деревце, девушка. Черты её лица приобрели светлую, законченную, чуть строгую зрелость, брови с ресницами потемнели, движения стали завораживающе-плавными, а ловкие и гибкие пальцы плели волшебство. Наверняка и посуда, проходя через эти руки, впитывала их силу...

— Нет, к ремеслу своему муж и свёкор меня не допускают: не женское это дело, — со сдержанной улыбкой призналась Берёзка. — Но нитки, которыми рубашки их вышиты, я сама пряла и красила, сама и узоры из стежков выкладывала.

Всё это приносило в дом достаток и отражалось на одежде самой мастерицы. Передок повойника на голове Берёзки блестел богатой вышивкой и узорами из бисера, на лбу мерцала мелкожемчужная бахрома очелья, подол клетчатой чёрной юбки также был украшен искуснейшей, сложной вышивкой. Тёплая душегрейка на меху, отделанные мехом домашние чёботы на детски-маленьких ножках, узорчатый головной платок из иноземного шёлка, заколотый под подбородком жемчужной булавкой и переливчатыми складками ниспадавший ей на плечи — одним словом, Берёзка стала самой настоящей щеголихой.

— Как же тебе живётся, милая? — спросила Цветанка. — Не обижает тебя семья мужа?

Берёзка качнула головой, скромно опустив ресницы.

— Что ты. Первуша меня любит, а свёкор со свекровью души во мне не чают... Никто мною не помыкает, слова злого не скажет. Работы по дому много, но мне она в радость — так же, как и дело моё. Мир у меня в душе: пользу приношу и семье, и людям.

И правда: свекровь называла её исключительно доченькой, непосильно много работы на неё не взваливала, а когда Берёзка садилась к окошку за свою чудесную пряжу, никто не смел её отвлекать от дела. Может быть, домочадцы просто побаивались юной преемницы бабки Чернавы, оттого и уважали её. Детей у них с Первушей пока не было, а младший братец Берёзки, Драгаш, стал им вместо первенца и звал старшую сестру матушкой.

— А как ты? Как твои дела, Заинька? — спросила Берёзка в свою очередь. — Уж больно внезапно вы с Дарёной пропали, нам ни слова не сказав... Отчего так?

— Позволь мне не называть причины нашего отъезда, — тихо проронила Цветанка. — Поскитались мы вдоволь, помотались по воронецким землям, зарабатывали песнями да игрою на домре. Не голодали. Дарёнка... — Цветанка слегка запнулась: трещинка на сердце открылась и выпустила янтарную слезу. — Дарёнка в Белых горах сейчас живёт... Замуж там собирается выйти... Ну, то есть, невестой женщины-кошки она стала. А я... Я всё кочую и скитаюсь, как прежде.

— Вон оно как...

Глаза Берёзки, полные всезнающей, пророческой мудрости, не по годам проницательные, улыбнулись Цветанке с тёплым, грустноватым пониманием. Они читали в её душе все недоговорки, мягким и ласковым лучом света выхватывали из тьмы молчания всю недосказанную и горькую правду.

Не обошлось, конечно, и без угощения: Цветанку усадили за изобильный обеденный стол. Из-за питания сырым мясом и рыбой она даже немного отвыкла от людской еды и соскучилась по ней, а потому уплетала всё за обе щеки с удовольствием. Первуша, с негустой молодой бородкой и по-мастеровому подвязанными через лоб тесьмой волосами, за эти годы возмужал, раздался в плечах, заматерел — словом, стал совсем взрослым, но Цветанке был рад, как и прежде — с сиянием в глазах, неизменным со времён их детской дружбы. Разумеется, Цветанку засыпали вопросами о её житье-бытье, о причине исчезновения, но она отвечала уклончиво, рассказывая только часть правды. Узнала она за столом и местные новости. Два других её приятеля, Тюря и Ратайка, тоже обзавелись семьями. Ратайка вылечился от своего неудобного недуга, и прозвище Бздун понемногу забывалось; службу он теперь имел уважаемую и важную — в недавно созданной городской пожарной дружине. Деревянные постройки горели часто, и работы было много. Тюря по-прежнему трудился по плотницкому делу вместе со своим отцом, а прошлой осенью у него родился первенец. У Ратайки жена была на сносях: они также ждали своего первого ребёнка.

С приближением вечера Цветанка засобиралась уходить, чувствуя, что в её внешности скоро проступят черты оборотня. Холодная синь в воздухе тревожно и предупреждающе зазвенела, и воровка начала прощаться. Но не тут-то было: едва ступив на порог дома, Цветанка очутилась в объятиях старого друга Тюри, к которому, как оказалось, Стоян послал одного из своих подмастерьев с новостью о возвращении Зайца. Тюря примчался в полушубке нараспашку и в съехавшей на затылок шапке, а его глаза сияли неподдельной радостью. Конечно же, все вернулись за стол с новым гостем, и Цветанке пришлось повторять ответы на уже неоднократно заданные вопросы. Она была рада увидеться с друзьями, но чем ближе подступали сумерки, тем заметнее становилось её напряжение.

— Заяц, что это с тобой? — удивился Первуша. — Тревожный ты стал какой-то, закручинился... Что стряслось? Ты чего-то не договариваешь!

Не успела Цветанка открыть рот для ответа, как к столу пожаловал ещё один гость — Ратайка, которому тоже передали радостную новость о возвращении его старого друга. Из мальчишки с обидно-смешной кличкой он вырос в весьма пригожего парня с иссиня-чёрными кудрями, короткой чёрной бородкой, красивыми усами и выразительными, густыми бровями. «Этак скоро весь Гудок узнает, что я здесь, — беспокоилась про себя Цветанка. — И Ярилкина шайка тоже...» Наверняка ворам хватило ума связать убийство их главаря с её исчезновением, и это нависало грозной тучей над головой Цветанки. Нет, не то чтобы она опасалась встречи с собратьями по ремеслу — теперь, став сильной и почти неуязвимой, людей она не боялась, однако окружать своё посещение родного города шумихой она желала меньше всего. А известие о ней растрезвонивалось с пугающей скоростью.

Снова начались объятия, расспросы, обмен вестями. Глава семейства не жалел мёда и браги, и Цветанка слегка отяжелела от выпитого. Щёки горели, взгляд плыл, на рубашке проступили влажные пятна пота, а за окном уже густела вечерняя синева. По внезапно повисшей за столом звеняще-жуткой тишине она поняла: началось. Люди, которых она считала друзьями, смотрели на неё со смесью удивления и страха.

— Что это у тебя... с глазами? — с запинкой спросил Стоян.

Цветанка сжала руки под столом в кулаки, и звериные когти больно врезались ей в ладони. Настала пора уходить как можно скорее, и она, вскочив, метнулась из горницы. Её никто не остановил: все окаменели, как тот чернявый и вёрткий, похожий на полоза дядька-воспитатель в княжеском саду. Натянув на бегу свитку, схватив шапку и заячий плащ, Цветанка стремглав вылетела из дома. Её ноги, отталкиваясь от невидимой прослойки из хмари, даже не приминали снега.

Её бегство остановил высокий забор чьей-то богатой усадьбы. Цветанка осела на снег и закрыла глаза, слушая стук собственного сердца, ноющего незаживающей трещинкой. Нет ей места среди людей. Путь назад, к ним, отрезан навсегда. Впрочем, иного она и не ожидала, а в Гудок вернулась совсем не затем, чтобы остаться здесь и возобновить прежнюю жизнь. Настоящая её цель была совсем другой, а попутно заглянуть к старым знакомым её потянула тоска по минувшим временам, и она не смогла воспротивиться этому влечению. И вышло то, что вышло: они увидели жёлтый холодный блеск Марушиной силы в её глазах, её чудовищные клыки и когти. Теперь между ними и ею пролегла страшная, гулкая пропасть отчуждения.

Когти вонзились в снег: и слуха, и сердца Цветанки вдруг коснулся хрустальный ручеёк голоса, певшего «Соловушку».

Ой, соловушка,

Не буди ты на заре,

Сладкой песенкой в сад не зови...

На расчистившемся вечернем небе среди звёзд мерцали осколки далёкой нежности, разбившейся о свадебный поезд Бажена Островидича. Малиновый закат заливал ледяным зимним огнём атласную подкладку редких облаков, выжигая на сердце Цветанки имя, которое она сейчас не смела произнести. Она боялась, что звериный призвук в её голосе внушит ужас той, что пела за забором.

Поднявшись на ноги и скатав снежок, воровка молча перекинула его в сад — точно так же, как она кидала камушки в сад родительского дома Нежаны. Песня оборвалась, и тишина обрушилась на Цветанку ледяным перезвоном. В скрипе лёгких шагов по снегу слышалось взволнованное изумление, а в быстром, бурном дыхании — немой вопрос. Запах яблочного лета и вишни в меду проник в трещинку на сердце сладким дурманом из прошлого...

— Кто там? — прозвенело за забором, и Цветанка, пошатнувшись, с закрытыми глазами вслушивалась в каждый перелив знакомого голоса. Солнечные зайчики, мельтешившие сквозь шатёр из вишняка, острое писало в девчоночьих пальцах и буквы на берёсте...

— Нежана, — приглушённо и хрипло позвала воровка. Нет, она не могла обознаться, ошибка насмерть пронзила бы ей грудь острой сосулькой боли. — Нежанушка, ты ли это там?

Вечерняя тишина торжественным, сиреневато-синим недосягаемым куполом воздвиглась над обеими — Цветанкой, дышавшей с внешней стороны забора, и той, чьё прерывистое, по-девичьи лёгкое дыхание она своим острым слухом улавливала по другую сторону высокой ограды. Приложив обе ладони к забору, воровка чувствовала ими всё — даже, как ей чудилось, быстрое биение сердца той, чьи вишнёво-карие глаза смотрели на неё из облачных далей и успокаивали всякий раз, когда становилось тяжело. Подняв лицо к темнеющему зимнему небосводу, она снова позвала:

— Нежана... Это я, Заяц. Ты пришла ко мне во сне, лишила меня покоя... Я вернулся в Гудок, чтобы найти тебя... Чтобы узнать, как ты. Жива ли, здорова ли... Ты помнишь меня?

За забором послышался всхлип.

— Зайчик...

Ошарашенная и счастливая Цветанка немо стояла, слушая, как её первая любовь плакала. В бурном потоке этих всхлипов дышала солоновато-сладкая радость и схваченная дуновением зимы вишнёвая тоска, и Цветанка поняла: её вопрос «помнишь меня?» был излишним. Разве так могла плакать женщина, которая забыла?

Ладонями Цветанка ощутила сквозь толстый слой дерева жар рук Нежаны... А может, просто хотела это чувствовать, и воображение подменяло действительное желаемым. Впрочем, неважно... Запах Нежаны сочился через дырочку от сучка. Припав губами к этой дырочке, Цветанка ловила его, а исступлённый плач рвал душу в клочья.

— Нежана, милая... Отчего ты льёшь слёзы? — низким, охрипшим от клокочущего негодования голосом выдохнула воровка в отверстие. — Скажи мне, кто виноват... Кто тебя обижает? Я разорву его... Я теперь многое могу!

Её когти оставляли на дереве глубокие царапины, а клыки скалились, превращая рот в звериную пасть... Хорошо, что Нежана этого не видела — перепугалась бы до смерти.

— Зайчик мой... Помню ли я тебя? — дохнул из дырочки заплаканно-счастливый ответ. — Да не было такого дня, когда я бы о тебе не вспоминала... Ты прочитал то письмо, которое я послала тебе со служанкой?

Ту берестяную грамоту сожрал печной огонь, но он не смог уничтожить слова, которые были выцарапаны писалом на берёзовой коре. Нет, даже не на коре они были написаны, а горели на сердце Цветанки пламенными письменами. Сверля дырочку в заборе сухими, горящими глазами, Цветанка глухо прочла наизусть:

— «...Но тебя я помнить буду и при светлом месяце, и при ярком солнце, и под частыми звёздами, и на одре смертном ты будешь в мыслях моих. Всегда ты жить будешь в сердце моём как друг возлюбленный. Суждено Бажену стать моим мужем по закону людскому, а ты станешь им по велению сердца — в душе моей».

— Каждое слово — правда, — нежно прошелестело из отверстия. — Ты думаешь, девичья память коротка, а сердце забывчиво? Нет... Нет! Ты... мой Зайчик...

Всё было так, словно они только вчера расстались, будто всего одна ночь прошла с того дня, когда Нежана под шатром из листвы угощала Цветанку-Зайца вишней в меду и яблоками, учила её буквам в укромном, заросшем уголке сада, неохотно откликаясь на зов няньки. И вновь — солёно-сладкий поток всхлипов вперемешку со смехом, который заструился по жилам Цветанки огненным лихорадочным зельем и поднял дыбом все волосы на её теле. Ей захотелось перемахнуть через забор, но... Проклятые когти и клыки.

— Душой и сердцем я звала тебя... Каждую ночь звала, Заюшка. Все эти годы!.. Значит, ты услышал мой зов... Говоришь, ты видел меня во сне?

— Да... Видел, моя горлинка, — проговорила Цветанка. — Во сне этом ты спросила, помню ли я тебя. И с той ночи засела у меня в душе неотступная тревога — что с тобою, жива ли ты, здорова ли, счастлива ли...

— Жива я, — последовал ответ. — Да только не жизнь это. Света белого я не вижу, красному солнышку уж не рада. Забери меня отсюда, Зайчик... Укради меня! Иначе погибну я здесь... Руку на меня поднимает Бажен, петь не даёт в саду. Даже душит порою! Сожмёт горло, потом отпустит — чтоб голос мне отдавить. Я после этого седмицами хриплю... Ненавидит он мои песни лютой ненавистью: вообразил себе, будто у меня полюбовник есть, и я его пением своим призываю. А нет у меня никого — просто не могу я без песен, задыхаюсь!

— А как же родители? — захлебнулась удушающим комом возмущения Цветанка. — Рассказала бы им про мужа — про то, что он с тобой вытворяет... Может, поняли бы они, какому нелюдю тебя отдали, и заступились бы?

— Ах, Зайчик, если бы! — последовал горький ответ. — Я сразу им пожаловалась, как только началось всё это, да только какой в том прок?.. Родители сказали: муж бьёт — это значит «учит». Значит, за провинности мои какие-то наказывает, и я всё со смирением и покорностью принимать должна и исправляться, чтоб его больше не гневить. А батюшка ещё и пожурил меня за то, что жалуюсь. Так уж повелось, обычай таков семейный, и я, дескать, жаловаться не должна, а должна на ус мотать и думать, чем я мужу не угодила, да в следующий раз умнее и покорнее быть, чтоб немилость его не навлечь. Ох, ежели Бажен узнает, что я тут вновь пела — быть мне снова битой... Не могу я более с ненавистью к нему жить! Или на себя руки наложу, или ему яду подолью — и тогда прощай, моя бедная головушка... Не вынесу я этого больше, Заинька. Забери меня отсюда!

Эта жаркая мольба властно сжала сердце Цветанки, и она, позабыв и про когти, и про клыки, одним усилием воли сделала невидимые ступеньки из хмари. Дыхание ярости едва не сдуло её рассудок, как пушинку: этот сытый кабанчик с жирком на боках смел бить Нежану! Её, нежную, тонкую, беззащитную, серебряноголосую птаху-певунью... Вспороть ему пузо, выпустить кишки и повесить его на них! К лешему такие «семейные обычаи»!

В мгновение ока она очутилась по другую сторону забора, перескочив его по невидимым ступенькам. В отблеске малинового заката дремал сад, одетый в сверкающее кружево инея, и под низко свесившимися белыми ветвями яблони стояла ошарашенная прыжком Цветанки Нежана, одетая с княжеской роскошью — в богатой шубе с большим пушистым воротником, отделанной с лицевой стороны золотой парчой. Шея и щёки её были укутаны белым платком с серебряной вышивкой, а на меховом околыше шапки блестели льдистые искорки. По затрепетавшей душе Цветанки пошла ласковая рябь от созревшей, как распустившийся цветок, красоты этой девушки. Бледность не портила её, даже украшала, подчёркивая огромные, глубокие и таинственные, как тёмные омуты, глаза. Никакая зимняя стужа не могла заморозить жаркой вишнёво-летней бездны её взора, устремлённого на Цветанку со смесью изумления, тоски и счастья. Словно не видя ни клыков, ни жёлтого Марушиного отблеска в зрачках воровки, она шагнула к ней решительно и отчаянно, будто в пропасть, и повисла на её шее сладкой тяжестью. Её смежённые ресницы дрожали, а губы тянулись к Цветанке, прося поцелуя, которым та без раздумий тут же жадно накрыла их.

Это был глоток их первого и последнего лета, медово-яблочного, горьковато-счастливого. Но, обнимая Нежану, Цветанка ощутила выпуклую округлость её живота, изнутри которого её вдруг толкнуло что-то живое, шевелящееся.

— Ой, — тихо засмеялась Нежана, обхватив рукой живот. — Дитя лягается... Ахти мне, батюшки!.. Вот ведь жеребёнок этакий! Девятый месяц уж пошёл, рожать мне скоро...

Несколько мгновений Цветанка не могла даже вздохнуть: негодование полыхнуло перед глазами кровавой пеленой и сдавило сердце жгучей лапой.

— Зверь проклятый... Он тебя даже беременную смеет бить?! — прохрипела она, когда дар речи вернулся.

— Бьёт, — чуть слышно вздохнула Нежана. — Умеет он это... Снаружи иногда даже синяков не остаётся, а вот внутри всё будто обрывается. Я нашего с ним первенца оттого и потеряла... Долго потом снова зачать не могла. А это дитя каким-то чудом сохранилось... Вот... Душил он меня в прошлый раз — следы всё ж остались.

С этими словами Нежана отодвинула складки платка с шеи: на нежной коже темнели уже рассасывающиеся, желтеющие синяки — следы очень больших мужских рук. По бокам чётко просматривались пальцы.

— Тварь, — прошипела Цветанка.

— Ох...

Нежана вздрогнула уже не от толчков плода — Цветанка видела это по её испуганно расширившимся зрачкам.

— Ш-ш, — успокоительно зашептала воровка, бережно, но крепко прижимая её к себе и не давая упасть. — Не страшись меня, Нежана... Это по-прежнему я, твой Заяц, хоть и не человек я больше. Беда со мной минувшей осенью приключилась — оборотень меня царапнул. Но душой я — всё тот же, что и прежде, и хмарь не поглотила моего сердца: твой светлый облик и думы о тебе помогли ему сохраниться человеческим. Ежели ты прогонишь меня, я пойму... но уж не оправлюсь никогда, потому что никого, кроме тебя, у меня не осталось.

Её голос звучал печально и сдержанно, звериную хрипотцу она старалась смягчать предельной честностью и искренней лаской, стремясь уничтожить страх Нежаны в зародыше. Она дыханием щекотала ей брови, лоб, щёки, осторожно целовала в дрожащие приоткрытые губы.

— У тебя есть выбор, — шептала она. — Выбор между зверем, который тебя истязает, не жалея ни тебя саму, ни своё собственное дитя в твоём чреве, и зверем, которому ты дорога бесконечно. Ты — моя первая и моя незабвенная... В день, когда ты стала женой этого ублюдка, во мне что-то умерло. Да, я оборотень, получеловек-полуволк. Я — Марушин пёс, но я сделаю всё, чтобы остаться человеком вот здесь.

И Цветанка коснулась своей груди. Нежана дрожала в её объятиях всем телом, и дыхание струйками белого пара срывалось с её губ. Измученно сомкнув веки, она прошептала с усталым надломом:

— Будь ты хоть волк, хоть медведь — мне всё равно. Потому что нет зверя страшнее моего мужа...

Кольцо её объятий вокруг шеи и плеч Цветанки снова решительно окрепло, она прильнула к воровке всем телом, а плод в её чреве затих и пока больше не толкался. Блёстки инея тихонько падали с веток им на плечи, и Цветанка могла бы вечно слушать тихое дыхание Нежаны, ощущая его тепло своей щекой, но настала пора действовать. Вновь создав невидимые ступеньки через забор, она бережно перенесла Нежану по ним и с нею на руках пустилась в стремительное бегство. «Подушка» из хмари была очень кстати: даже если преследователи захотят, то следов не увидят и не узнают, в какую сторону они убежали. Не тяготясь своим драгоценным грузом, Цветанка неслась по хмари плавно, скользя по ней, точно по льду, а Нежана жалась к ней, онемев от такой скорости.

— Ой, как шибко, Заинька, — только и смогла она выдохнуть, захлёбываясь от встречного ветра и придерживая шапку.

Дорога предстояла долгая, и нужно было что-нибудь придумать для её удобства, чтоб движение шло и быстро, и не тряско. Цветанке на ходу пришёл в голову новый способ использования хмари: схватив с чьего-то забора вывешенную для проветривания домотканую дорожку, она велела «той самой» принять вид длинной полосы над землёй примерно на уровне своего пояса. Кинув дорожку на полосу, воровка усадила на неё Нежану и побежала, таща получившийся «ковёр-самолёт» за передний край. «Соплерадуга» исправно подставляла под дорожку по ходу движения новые и новые отрезки ленты, и Нежана скользила ровно и гладко, как по шёлку.

— Это что же за диво, Зайчик? — ахнула она. — Дорожка сама летит! Как же это так?

— Говорю же — я теперь многое могу, — усмехнулась в ответ воровка.

Они мчались так быстро, что редкие в этот поздний час прохожие почти не успевали разглядеть, что же такое просвистело мимо них, и останавливались с разинутыми ртами. Нежана куталась в шубу и прикрывала лицо от ветра широким воротником; лишь рукавиц ей не хватало, и воровка отдала ей свои.

Цветанка могла бежать без устали три дня кряду — ровно столько им и предстояло добираться до лесного домика. Но Нежане, в отличие от неё, хотелось и есть, и пить, да и спать ей следовало в покое и тепле. Им встретился придорожный постоялый двор, и Цветанка разместила Нежану в комнате с печкой, заказала ей ужин, а сама ушла в зимний мрак — охотиться.

Вернулась она, продравшись сквозь мелкую, как крупа, метель в предутренней мгле, с сытой тяжестью в животе и вкусом тёплой крови во рту. Скользнув в комнату, по дыханию Нежаны она сразу определила: та не спала.

— Заюшка, это ты? — послышался её робкий приглушённый голос в тёплом мраке.

— Я, моя голубка, я, — ласково ответила Цветанка, присаживаясь на край набитого душистыми травами тюфяка. За пуховое одеяло, которым была укрыта Нежана, пришлось доплатить отдельно.

— Зажги свет, мне в темноте что-то боязно, — попросила девушка.

«Наверно, глаза у меня жёлтым светятся», — с глухой печалью подумалось Цветанке. Она зажгла масляную лампу на столе, и тусклый, колышущийся свет отразился испуганными искорками в тёмных глазах Нежаны, которая по самый нос пряталась под одеялом — только темноволосая макушка была видна.

— Ну, чего ты так смотришь затравленно? — усмехнулась Цветанка. — Я не всегда эдак выгляжу. Утро настанет — на человека стану похож. Ты кушала?

— Да, Заинька, — чуть слышно пролепетала Нежана из-под одеяла.

— Удобно тебе, тепло?

— Да, мой родной...

Цветанка расстелила на полу свой заячий плащ, свёрнутый втрое для мягкости, а в изголовье положила шапку и свёрнутую валиком свитку.

— Вот и славно. Ладно... Утро скоро. Вздремну хоть чуток, да дальше надо двигаться. Ты спи, а я тут прикорну. Не бойся ничего.

Нежана изо всех сил старалась не бояться, но Цветанка не могла не чувствовать, что она напряжена, как струнка. А внутри у неё стучало второе сердечко — новая жизнь, за которую Цветанка теперь тоже была в ответе.

— А где ты был так долго, Заинька? — раздался шёпот Нежаны.

— По своим ночным делам ходил, — ответила Цветанка. — Давай, спи крепко.

Она кожей чувствовала: Нежана побаивались её ночного облика, а потому воровка не рассчитывала на то, что её позовут под тёплое и пышное, как огромный пирог, одеяло. Ну что ж, и на заячьем плаще ей вполне неплохо, привычно. Сколько раз он служил ей постелью — не сосчитать.

Выла за окном метель, потрескивало и колыхалось пламя лампы, призрачно дышали на бревенчатых, законопаченных мхом стенах края теней, наводя морок на зрение и жуть на сердце. Где-то неподалёку, словно плача и жалуясь, скулила собака, и Цветанке по старой памяти стукнуло на ум: Призрачный волк... Хотя какой там волк — теперь, когда случилось всё, что случилось? Через некоторое время вновь послышался голос Нежаны:

— А куда мы теперь?

— Есть у меня одно убежище, домик в лесу, — сказала Цветанка. — Банька при нём, сарайчик дровяной... Зимовье лесное, одним словом. Следов мы с тобой не оставляем, так что даже с собаками нас твой муж не сыщет, не тревожься.

— Не муж он мне более, — тихо, но твёрдо и ожесточённо ответила Нежана. — Даже слышать не хочу о нём!

С края постели свесилась её рука, и Цветанка ощутила лёгкое и тёплое, как солнечный луч, прикосновение к своей макушке. Может, всё-таки позовёт к себе? Нет, пожалуй, рановато. Закрыв глаза, Цветанка всей душой и телом ловила это касание, впитывала его, грелась им. Может, это сон, ночной бред? Неужели птичка-невеличка с хрустальным голоском и родными вишнёво-карими глазами здесь, совсем близко? Стоило протянуть руку — и вот она... Поймав тонкие, молочно-прохладные пальчики, Цветанка прильнула к ним губами. День свадьбы с Баженом проложил между ними могильную пропасть, преодолеть которую и выжить при этом было невозможно... Но коготь зеленоглазой волчицы одним своим росчерком раскромсал жизнь Цветанки на лоскуты, которые теперь срастались мучительно больно и неправильно. Всё было искорёжено, всё перевёрнуто вверх дном, но среди этого беспорядка и безумия темноглазой звёздочкой мягко мерцала Нежана. Чудо? Да, чудо.

Дрёма слетела с Цветанки с дымчато-голубым светом утра, которым зябко дышало окно. Несколько мгновений воровка просыпалась, плавая на грани сна и яви, разделителем между которыми было шуршание расчёсываемых волос. Сев и размяв плечи, Цветанка заворожённо смотрела, как Нежана ухаживала за этим тёмным водопадом, шелковистыми волнами струившимся ниже края постели. Гребешок сверкал драгоценными камнями, сдержанно переливались в тусклом свете зимнего утра перстни на пальцах Нежаны, но главным сокровищем были её глаза, в которых таилась улыбка. Рука Цветанки потянулась к её волосам:

— Дай, я...

Нежана отдала ей гребешок, и Цветанка принялась пропускать между его зубьями мягкие, бесконечно длинные пряди. А пальцы Нежаны ласково ерошили шапочку волос на макушке воровки.

— Ну, вот ты и прежний, Зайчик... Такой, каким я тебя знаю, — промолвила девушка с посветлевшим взором. — Синеглазый мой, пригожий... Слушай, ты так мало изменился! Даже почти не вырос. Отроки твоих лет выглядят гораздо больше и сильнее.

— Ну, вот такой уж я, — хмыкнула Цветанка. — Мал, да удал.

А изнутри её снова принялся глодать злой зверёк двойственности. Цветанка-Заяц, Заяц-Цветанка... Притворство оставалось последней преградой между ней и Нежаной, а друг-враг по имени Одиночество ухмылялся из сумрачного угла.

— Даже не верится, что ты меня украл, — прошептала Нежана, сверкая глазами.

— Ну, и как тебе свобода? — спросила Цветанка.

Вместо ответа тёплые ладони Нежаны легли ей на щёки, а губы приблизились. Обнимая её, Цветанка ужасно боялась не только придавить ей живот, но вообще к нему прикоснуться, но Нежана сама приложила руку воровки к нему. А Цветанка, осмелев, прижалась к нему ухом и слушала частое, как у пташки, биение маленького сердца.

...Нежана вошла во вкус к езде на чудо-дорожке и попросила:

— А умеет она летать выше, над верхушками деревьев?

Чтобы потешить её, Цветанка велела невидимой ленте подняться вверх, а для себя проложила рядом вторую. Нежана взвизгнула, ухватившись за края дорожки, а Цветанка засмеялась:

— Держись крепче!

Под ними мелькало море заснеженного леса: сосны и ели в тяжёлых белых нарядах, лиственные деревья — голые и тёмные. Поля спали под чистой снежной периной, в которую хотелось плюхнуться, нарушив её нетронутую гладкость. Белым-бело всё было вокруг, куда ни кинь взгляд... А небо сплошной серой пеленой застилали сонные тучи, сквозь которые, к счастью для Цветанки, не могло пробиться солнце.

— Шибче, ещё, ещё! — подгоняла развеселившаяся Нежана, и Цветанка мчалась так быстро, как только могла. Встречный ветер обжигал лицо, за спиной у неё словно раскинулась невидимые крылья, а в груди трепетал холодящий восторг, светлый и отчаянный.


*


Белоснежной зачарованной тишиной встретила их лесная глухомань, в которой притаилось облюбованное Цветанкой зимовье. Проваливаясь едва ли не по колено в снег, Нежана неуклюже шагала к домику, поддерживаемая под руку воровкой.

— Какая же тишь да красота, — прошептала она, обводя взглядом зимний лес. — Тут, наверно, на сто вёрст вокруг ни одной живой души!

— Нет, до ближайшей деревни — день пути, — сказала Цветанка. — Вернее, это человеку день топать, а мне-то недолго бежать.

Пока в топке с громким треском разгорался разговорчивый, соскучившийся по человеку-хозяину огонь, Нежана сидела в шубе, прислонившись к ещё холодному печному боку, и задумчиво обводила взглядом скромное жилище.

— Да, не хоромы, — усмехнулась Цветанка, засовывая в голодную огненную пасть ещё пару берёзовых поленьев. — Уж не обессудь.

Нежана грустно и чуть устало улыбнулась, отчего на её левой щеке вспрыгнула ласковая ямочка.

— Зайчик... О чём ты говоришь! Лучше жить в лесной избушке, но на свободе, чем в богатом тереме, да с проклятым Баженом.

Цветанка снова ощутила содрогание ледяного кома ярости под сердцем при мысли о муже своей первой любви: за каждый удар, нанесённый Нежане, он должен был получить десять... А вслух сказала:

— Затоскуешь от скудной жизни в глуши-то.

Нежана покачала головой, всё так же улыбаясь.

— Как я могу затосковать, когда ты со мной, Зайчик мой, счастье моё? Скажи лучше, ты роды принимать умеешь?

Ещё в Гудке Цветанке случалось принимать роды у соседской кошки Мурыськи, которая отчего-то пришла котиться к ним с бабулей; наверно, роды у женщины мало отличались от кошачьих, полагала воровка, а потому кивнула:

— Не тревожься, родишь. На крайний случай, в деревню за бабкой-повитухой сбегаю, там наверняка есть такая. Глаза ей завяжу и на летающей дорожке её притащу.

Имелись в домике и кое-какие съестные припасы: мука, крупа, конопляное масло, солонина, сухари да мешок лесных орехов и сушёных яблок, а недавно Цветанка удачно порыбачила и заморозила улов про запас. Под снегом обнаруживалось много по-зимнему сладкой клюквы и брусники, и на обед у Нежаны с Цветанкой была жареная рыба и ягоды с пресными лепёшками.

Маленькое тёплое счастье, убежавшее от всех в лесную глушь, мурлыкало и тёрлось боком об их сердца. Упросив Нежану снять повойник и распустить косы, Цветанка играла и любовалась ими; покрыв поцелуями их кончики, она медленно поднялась вверх, к лебедино-белой шее Нежаны. Та с улыбкой и трепещущими от волнения ресницами принимала её поцелуи и ласки, много, жарко и исступлённо целуя в ответ.

— Заинька мой... ладо мой, — быстрокрыло слетал с её губ нежный шёпот.

И вот она уже в одной рубашке устроилась на лежанке у печки, укрытая заячьим плащом. Цветанка, притулившись с краю, нашёптывала ей на ухо бесхитростные сказки — все, какие только помнила с детства. Сказочное кружево плелось и тянулось, пока в него сама собой печальным узором не влилась история о Соколко.

— Он что, правда твой отец, или это небыль? — спросила Нежана.

— Правда, — кивнула Цветанка. — Он не смог выкрасть свою ладу, а я...

— А ты смог, — быстро договорила Нежана, порывисто чмокнув воровку.

Говорить в жаркой близости от её губ было неимоверно трудно: Цветанка то и дело впивалась в них своими, получая всякий раз пылкий, глубокий и сердечный ответ, сопровождаемый тихим, искристо-шаловливым смехом. На бледном лице Нежаны проступили розовые пятнышки румянца, а рот от поцелуев стал ярко-брусничного цвета — отчаянно-манящий, ненасытный. Она была немного неповоротлива из-за большого живота, но в каждом её прикосновении ощущалась пронзительная тоска по нежности, которой она совсем не получала в доме ненавистного мужа-истязателя.

А Цветанка больше не могла носить перед нею маску Зайца, которая нестерпимо жгла ей и лицо, и душу. Притворяться перед своей первой и незабвенной, отравляя чёрными прожилками лжи медово-вишнёвое сокровенное чудо, которое столько лет было похоронено в её надтреснутом сердце, а теперь восстало из могилы? Нет, хватит. Довольно.

— Ладушка моя... — запинаясь, с отчаянной горечью прошептала она, кидаясь в бездонный, холодящий омут правды. — Нежана... Прости меня, обманул я тебя.

В глазах Нежаны застыло напряжённое, испуганное ожидание, а румянец сбежал со щёк — словно туча солнце закрыла.

— Зайчик... Как это — обманул? Каким образом? — жалобно дрогнул её голос.

Вместо ответа Цветанка начала молча раздеваться донага, как когда-то перед Берёзкой. Несмотря на печной жар, по её телу скользили, обвиваясь, невидимые холодные змейки, а вот лицо пошло раскалёнными пятнами — ещё бы, ведь воровка только что одним махом сорвала с себя маску! «С мясом», отодрав её и от души.

— Заяц — кличка моя за быстроту, а по-настоящему зовут меня Цветанкой, — пробормотала она, не смея глядеть Нежане в глаза. — Прости мне мой обман... Рождена я девицей, но девичьих привычек не имела сроду. А когда вступила я в шайку вора Ярилко, назад ходу уж не было...

— «Цвезаяц», — вспомнила Нежана давнишнюю оговорку Цветанки, осенённая внезапной догадкой. — Так вот оно что...

А воровка рассказывала всё, выворачиваясь наизнанку и вскрывая этот многолетний нарыв. Рука Нежаны протянулась к ней, но тут же отдёрнулась. Когда Цветанка наконец набралась мужества и взглянула на неё, та лежала, закрыв лицо пальцами до самых глаз и неподвижно уставившись в потолок.

— Прими меня такой, какова я есть, — проговорила воровка, виновато потупившись. — Коли хочешь, можешь по-прежнему звать меня Зайцем, как привыкла, но прошу только одного: не гони от себя. Без тебя я окончательно зверем стану, победит меня Маруша и приберёт к рукам... Потому что не станет у меня ни сил, ни смысла бороться.

Нежана дышала в сложенные лодочкой ладони. Когда она отняла их от лица, её губы дрожали. Не глядя на нагую Цветанку рядом, она сдержанно промолвила:

— Раздобудь мне всё для рукоделия: я не привыкла сидеть без дела.

Цветанка, сидевшая с покаянно опущенной головой, вскинула лицо.

— Прямо сейчас, что ль?

— Да, — проронила Нежана. — А я пока подумаю, что тебе ответить.

Цветанка озадаченно слезла с лежанки. В этой пронзительно звенящей неопределённости пела струнка надежды: если Нежана собиралась рукодельничать, это означало, что она остаётся. Впрочем, деваться ей было некуда: Цветанка выкрала её из дома мужа, утащила в эту избушку в заснеженном лесу, вдали от людей... Воровка чувствовала вину и за это, но получилось всё само собой, по глубинному и властному велению сердца, а не по согласованию с рассудком.

Удостоверившись, что еды, воды и дров у Нежаны достаточно, она отправилась в путь. Нежану, которой вот-вот рожать, оставлять одну даже на день было неразумно, и Цветанка бежала на износ, вывалив язык на плечо, а узелок с одеждой висел у неё на шее.

На подступах к городу Цветанка перекинулась в человека и оделась. Добыв полотно, нитки, иглы и пяльцы, она уже повернула назад, но поняла, что бежать так же быстро просто не сможет, если не отдохнёт хоть чуть-чуть и не подкрепится. Ноги подламывались, веки набрякли усталостью, а на глаза наползала чёрная пелена: это чудовище по имени Голод подняло голову и оскалило огнедышащую пасть.

Её клыки вонзились в горло косуле и прокусили крупные жизненно важные сосуды, как учила Серебрица. Цветанка рвала тёплое мясо и глотала, забрызгивая кровью снег, когда её ухо уловило топот множества копыт: по лесной дороге скакал конный отряд. Следовало затаиться, но зимний лес нашёптывал, звеня инеем: «Останься, посмотри, кто это». Спрятавшись за деревьями, Цветанка-волк увидела, кто скакал во главе отряда...

— Бажен Островидич! Мы эти места частым гребнем прочесали — может, назад повернём?

Бажен, в шубе из седой чернобурки нараспашку, продолжал скакать вперёд, потряхивая круглым пузцом. Румяный, сытый, кулачищи — как капустные кочаны, шапка набекрень... За ним следовал отряд дружинников на взмыленных лошадях, бряцая оружием и выдыхая клубы морозного тумана.

Ярость подбросила Цветанку, как пружина. Три скачка — и она взвилась в воздух; глаза Бажена выпучились при виде оскаленной пасти, но он не успел даже крикнуть. Цветанка схватила его за горло, выдернула из седла так, что его сапоги остались в стременах, и потащила по снегу. Безумный бег, кровавая пелена в глазах, свистящие мимо стрелы... Цветанка даже не почувствовала боли, только толчок в плечо: в неё попали. Но что ей стрела? Укол иглой. Она неслась на крыльях возмездия, ударяя Бажена о стволы, протаскивая сквозь кусты и оставляя им глубокую борозду в снегу, словно давленой клюквой отмеченную... Остановилась Цветанка лишь тогда, когда заметила, что в зубах у неё — только оторванная от тела голова, а позади — кровавый след.

...И проснулась под шатром еловых лап, подле недоеденной туши косули. Сердце отстукивало, как лошадиные копыта.

Поднявшись, Цветанка встряхнулась. Голод затих, в животе было тепло и спокойно. Похоже, её сморил сон... Но какой — не отличить от яви! В ушах звенело, кровь шумела, а по жилам бежал яд мести: слишком быстро оторвалась голова этого борова — пожалуй, он даже не успел ничего понять. Нет, нет, он должен знать, за что умирает.

Далёкий стук копыт сковал каменным напряжением всё тело. Стылая земля гудела вещим зовом, звенела ледяной песней смерти, а торжественная белизна снега проясняла взгляд и очищала разум от слепящей ярости. Нет, наяву она не станет так спешить, так лютовать... Он должен понять, за что ему это.

Сняв с ветки узелок с одеждой, она успела натянуть только портки и сапоги. Её человекообразное тело покрывала шерсть, а лицо... нет, наверно, лицом назвать это было пока нельзя. Взлетев саженей на десять [24] вверх по невидимым ступенькам на старую ель-великаншу, ствол которой и вдвоём было не обхватить, Цветанка силой мысли и движением когтистых пальцев превращала хмарь в верёвку. Один конец она закрепила на ветке, а другим помахивала, дожидаясь...

Отряд она засекла издалека, точь-в-точь такой, каким он ей приснился: двенадцать всадников, Бажен — тринадцатый. Изумляться и ахать не осталось времени — лишь гулкая дрожь бежала по нервам, да ныло плечо, в которое ей попали стрелой во сне.

Бажен скакал впереди, тряся пузом. Мех чернобурки на его плечах вздрагивал, из конских ноздрей вырывался пар, а в руках, бивших Нежану, были зажаты поводья. Тяж из хмари, удлиняясь, дотянулся до него, захлестнул петлёй под мышками и начал сокращаться, со свистом вздёргивая его на ель, орущего и босого: великоватые ему сапоги остались торчать в стременах. Дружинники схватились за оружие и сгрудились в кучу, тревожно озираясь и задирая головы, заскрипела тетива натягиваемых луков...

А Цветанка уже прошептала подвешенному к еловой ветке Бажену:

— Это тебе за Нежану, тварь смердящая.

Да, эти ручищи по размеру совпадали с синяками на шее Нежаны. Другой кусок хмари воровка захлестнула у него на горле, а первый распустила. Снова, как в недавнем вещем сне, послышался свист стрел, снова горячий толчок в плечо... Одной рукой держась за ветку, другой Цветанка зажала рану, и меж пальцев заструилось тёплое, густое и липкое... Но это был пустяк, потому что Бажен повис в петле и задёргался. Он знал, за что умирает. Язык его вывалился изо рта, а глаза налились кровью; однако хмарь не слишком долго удерживала вид верёвки, и Бажен шмякнулся с высоты, в полёте обломав пару веток. Хрусткий удар тела оземь... Молчаливые свидетели-деревья знали: упавшему — не жить.

Подхватив узелок с одеждой и принадлежностями для рукоделия, Цветанка уносила ноги со стрелой в плече. Дружина осталась далеко позади, а мимо тошнотворно мелькали стволы.

Дурнота и слабость заставили её присесть и навалиться спиной на сосну. Цветанка покосилась на плечо: рана пустяковая, успеет затянуться ещё до того, как она добежит до Нежаны. Умываясь снегом, воровка собиралась с силами для того, чтобы выдернуть стрелу.

Кровь хлынула ручьём, в голове загремели колокола. Зажимая рану изо всех сил, Цветанка улыбалась серому небу.

...К домику, притаившемуся под снежной шапкой, она подходила в вечернем мраке. Уютный свет окошка словно погладил ей сердце тёплой ладонью, и Цветанка, устало опершись о шершавый ствол, перевела дух. Рана зажила на бегу, но плечо всё ещё немного ныло, а тело, измотанное бегом на предельной скорости, горело и гудело, в нём жарко ощущался ток крови — словно огненные муравьи горячими лапками... Это было чудо — свет в окошке среди непролазной, дикой лесной чащобы, окутанной зимним мраком.

В избушке было по-домашнему тепло, вкусно пахло свежей выпечкой. На столе лежали три круглых хлеба, Нежана как раз высаживала из печи четвёртый, а заметив на пороге Цветанку, невольно вздрогнула. Это чуть омрачило радость возвращения домой, но Цветанка не показала виду и улыбнулась, стараясь не обнажать увеличившиеся к ночи клыки.

— Как ты тут? — спросила она. — Хозяйничаешь, вижу...

Нежана прикрыла горячие хлебы своим затейливо вышитым домашним кафтанчиком и провела по лбу рукой, не то вытирая пот, не то смахивая тень испуга из взгляда. Когда она вновь подняла глаза на Цветанку, в них была только чуть робкая тёмно-вишнёвая улыбка.

— Представляешь, я-то думала, что тут люди совсем не ходят, а оказалось — ходят, — рассказала она. — Зашла какая-то женщина в белом плаще с наголовьем... Посох у неё был чудный, узором ледяным сверкал, а в ушах — серьги из ольховых шишечек. Дала она мне закваску для хлеба — сказала, мол, это чтоб мне самой её не заводить да четыре дня не ждать, пока она готова будет, а сразу хлеба напечь... «Голодная ты тут, поди», — так она сказала... И улыбнулась дивно... Сосновым духом прохладным от неё повеяло. И исчезла, как и не было её. Ты не знаешь, кто это?

Цветанка озадаченно присела к столу, положив на него узелок. От пышущих жаром хлебов исходил чудесный, добрый и вкусный дух, который смешивался с запахом Нежаны от кафтанчика, и эта смесь пьянила усталую воровку сильнее самого крепкого зелья. Ольховые шишечки...

— Знаешь, мне показалось, будто это сама хозяйка леса в гости пожаловала, — взволнованно сияя глазами, сказала Нежана.

— Не страшно тебе тут было одной? — спросила Цветанка, накрыв её руку своей и тут же пожалев об этом: рука её стала звериной — волосатой и когтистой. Но сверху легла тёплая ладонь Нежаны.

— Нет, счастье моё, — ответила она. — Всё было благополучно.

— Так значит... — радостно встрепенулась Цветанка.

Казалось, это не её уродливая и страшная лапа покоилась в нежных руках с голубыми жилками под кожей, а её сердце угодило в эту сладкую западню. А Нежана, глядя на воровку с тёплыми, чуть печальными искорками мудрости в глазах, сказала:

— Я столько лет любила тебя, столько думала о тебе... Столько раз твои синие очи издалека спасали меня в лихие дни, когда мне не хотелось жить! Неужели ты думаешь, что я вот так легко возьму и выброшу это, разорву и сожгу, как ненужное письмо? Нет, слишком долго и слишком глубоко ты живёшь в моём сердце, Заинька мой... Как уж повелось у нас с тобой, так пока и буду тебя называть, ладно? К твоему настоящему имени мне попривыкнуть надо.

Цветанка не смела прикоснуться лапами оборотня к этому светлому чуду, пахнувшему свежим хлебом, не могла приблизиться губами к губам Нежаны, пока во рту у неё были длинные ночные клыки. Это было всё равно что сжимать в кулаке птичку-малиновку, заставляя её петь.

— Что? Что с тобой? — заметив печаль в её глазах, встревожилась Нежана. — Обними же меня, Заинька, и поцелуй! Я так долго этого ждала и не могу насытиться!

— Утром, — сказала Цветанка, осторожно высвобождая свою руку. — Утром, ладушка моя.

— Отчего же утром, отчего не сейчас? — запуская пальцы в волосы воровки, недоумевала Нежана.

Не в силах прогнать тяжёлой угрюмости из взгляда, Цветанка ответила:

— А потому что даже одна нечаянная царапина моего когтя может привести к беде. Получив царапину, человеком ты останешься до первой раны. Именно так со мною и вышло, и я не хочу, чтобы такое повторялось... Никогда. Ночью я не могу убрать этих клыков и когтей, а потому — всё утром, моя родная.

Нежана погрустнела на миг, вздохнула, а потом улыбнулась:

— Ах, скорее бы утро! — И, обратив взгляд на узелок, спросила: — А что тут?

— Как это — что? — хмыкнула Цветанка. — Сама же просила достать тебе всё для вышивки... Вот.

Она развязала узелок и разложила перед Нежаной отрез полотна, мотки разноцветных ниток, игольницу с весьма дорогим набором новеньких золочёных игл и пяльцы. Сердце затаилось: обрадуется ли, будет ли довольна? Однако взгляд Нежаны был устремлён не на принадлежности для рукоделия, а на тряпицу, в которой Цветанка их принесла. Её глаза широко распахнулись и испуганно потемнели.

— Что это? — Нежана указала на тёмно-бурые пятна на ткани.

Несколько капель крови из раны всё же попали на узелок, который Цветанка даже под дождём из стрел берегла, стремясь донести до Нежаны в целости. Но знать об этом её ладушке было ни к чему.

— Не знаю, — с притворным спокойствием сказала Цветанка. — Уж в такую тряпицу мне всё это завернули.

Однако свет в окошке творил с нею чудеса. Раньше она врала не моргнув глазом, и слова обмана вылетали из её уст так же легко, как дыхание, а сейчас голос вдруг дрогнул, и Нежана тут же уловила это.

— Ты чего плечо потираешь? А ну-ка, раздевайся! Покажи! — велела она, сдвинув красивые брови — скорее, тревожно, чем сердито. Но и сердилась она невыразимо мило — до очаровательных розовых пятнышек на лице. — Кого ты пытаешься обмануть? Давай, давай!

— Зачем? — заупрямилась Цветанка. — Вот ещё...

Но Нежана сама принялась стаскивать с неё рубаху, и пришлось подчиниться: Цветанка боялась в пылу сопротивления её нечаянно оцарапать. На месте раны на плече остался шрам — свежий, розовый.

— Это что за рана? — спросила Нежана.

— Так это ж старая, — снова попыталась извернуться Цветанка. — Видишь, всё зажило уже.

— Когда ты уходил, этого не было, — покачала головой Нежана. — Думаешь, я не помню?

Неужели она и правда разучилась врать? Или это серьёзные, испуганные глаза Нежаны на неё так действовали? Цветанка смущённо натянула рубаху, слегка размяла чуть ноющее плечо.

— Да, было дело, — неохотно призналась она. — Обстреляли меня. Но ты не бойся, ладушка, на оборотнях всё заживает быстро. Теперь меня не так-то просто убить.

Цветанка хотела обойтись без подробностей, чтоб не волновать Нежану, но та не отставала, всё спрашивала с блеском слёз на глазах: кто обстрелял, зачем, когда, где?

— Ну всё, всё, тише, родная, — осторожно касаясь её щёк тыльной стороной пальцев и пряча когти подальше, успокоительно зашептала Цветанка. — Бажен с отрядом дружинников мне встретился.

— Он меня, должно быть, ищет, — вздрогнула и потемнела лицом Нежана.

— Уже нет. — Цветанка встала, намереваясь забраться на полати и как следует отдохнуть.

— Как это? — В глазах Нежаны дрожал испуганный отблеск.

— Мёртв он, — коротко ответила Цветанка и влезла на лежанку под потолком, растянувшись там на своём заячьем плаще. И уже оттуда добавила: — Вздремну я малость. И ты отдыхай, ладушка, ничего и никого не бойся. Мы далеко от Гудка. Ты знаешь, сколько оборотень за день пробегает без роздыху? Коню столько и за неделю не пробежать.

При слове «мёртв» Нежана побелела и опустилась на лавку. Цветанка тревожно наблюдала за ней, но молчала.

— Это ты его убил, Зайчик? — глухо, глядя в одну точку перед собой, спросила наконец девушка.

— Я, — неохотно выдавила из себя воровка. — Хоть и не просила ты об этом, но он должен был расплатиться за всё, что сделал. И он знал, за что умирает. Больше никто не будет душить твоих песен, милая.

Нежана молча кивнула, сосредоточенно и замкнуто уставившись на хлебы на столе, остывавшие под кафтаном. А мысли Цветанки унеслись к фигуре женщины в белом плаще, с ледяным посохом и серёжками из ольховых шишечек.


*


Холодные крылья сеченя [25] обмякли и отсырели в предчувствии весны, когда Цветанка вдруг ощутила след знакомого присутствия. На плече сразу заныла и зачесалась давно зажившая и изгладившаяся царапина от когтя, а в груди вздрогнул и сжался холодный призрачный комок тоски — «второе сердце». Шерсть на её загривке ощетинилась: даже тень Серебрицы не была для неё желанна, особенно сейчас, когда у окошка в лесной избушке сидела за вышивкой Нежана, у которой совсем скоро должно было родиться дитя. Цветанка сторожко вслушивалась в звуки леса и боялась надолго уходить из дома.

Тропы двух волчиц пересеклись на поваленном дереве, служившем мостиком через замёрзший ручей. Они стояли друг напротив друга, пригнув головы, и ни одна не желала уступить дорогу другой.

«Не будем уподобляться двум баранам», — прозвучал насмешливый мыслеголос в голове у Цветанки, и Серебрица легко соскочила на заснеженный берег ручья.

«Зачем ты здесь?» — сверля её недоверчивым взглядом, спросила Цветанка.

«Просто так, — ответила Серебрица. — Если ты думаешь, будто я нарочно тебя искала, то ошибаешься. Ну как, нашла свою Дарёнку?»

«Нашла. Она осталась в Белых горах». — Цветанка тоже перескочила на берег, стараясь не поворачиваться к Серебрице задом. Кто знает, какие шутки могли взбрести в голову серебристой волчице?

«Вот видишь, я была права. — Серебрица смотрела на Цветанку без усмешки. — Так значит, ты свободна сейчас?»

«Нет, — отрезала Цветанка. — К старому возврата нет. Что было, то прошло, быльём поросло».

Зелёные глаза Серебрицы холодно сузились в недобрый прищур.

«Любопытно, любопытно...»

Она зашагала вокруг Цветанки, а та поворачивалась, стараясь не показывать тыл и ожидая подвоха. О Нежане она молчала, оберегая её, а чтоб перевести разговор в другое русло, спросила:

«Что припадки? Не беспокоят тебя?»

«Не беспокоят, — ответила Серебрица. — Благодаря твоему ожерелью. Ладно, вижу, ты не рада мне... Прощай».

Они расстались напряжённо, с недосказанностью за плечами. Вернувшись домой — избушку-зимовье она теперь считала своим домом — Цветанка постаралась оставить за порогом призрак этой встречи. С улыбкой поцеловав Нежану в лоб и в глаза, она спросила:

— Ну как, дитё наружу ещё не просится?

— Ты каждый день меня спрашиваешь, — засмеялась та. — Смотри-ка лучше, что я для тебя сделала!

Цветанку ждал подарок — новая рубашка, вышитая по вороту, рукавам и подолу красными, синими и жёлтыми нитками, а также нарядный кушак. Вышивка золотой нитью и бисером на нём показалась Цветанке знакомой, а кафтан Нежаны стал на пядь короче.

— Это что же, ты пояс из своего подола сделала? Ну вот, такой красивый кафтан испортила, — шутливо нахмурилась воровка.

Глаза Нежаны вдруг набрякли огромными слезинками. Сверкая ими, как каплями жидкого хрусталя, она проговорила дрожащим на грани рыдания голосом:

— Значит, тебе не нравится?

— Почему не нравится? — удивилась Цветанка, озадаченная внезапной сменой её настроения.

Она не узнавала Нежану: ещё мгновение назад та сияла довольством, и вдруг — будто ручку в ней какую-то повернули, открывающую поток слёз... А Нежана махнула рукой и села к столу, вытирая глаза.

— Ну, если тебе не нравится, сожгу всё в печке, — пробормотала она, горько всхлипнув.

Воровка еле успела спасти кропотливую работу нескольких дней, которую Нежана в каком-то болезненном порыве хотела действительно кинуть в топку.

— Ладушка, ты чего? — недоуменно спросила она, выхватив у девушки из рук рубашку с кушаком. — Люб мне твой подарок, зачем же в печку-то сразу? Вот ведь... Сидела столько, корпела, шила, старалась — и на тебе! В печку!

— А коли люб, так почему бы прямо так и не сказать? — надулась Нежана, всё ещё роняя слезинки. — Я с каждым стежочком каждый день свой, проведённый без тебя, вспоминала, все думы о тебе перебирала, всю радость свою от соединения нашего в узор вкладывала... А ты... «Кафтан испортила!» Как будто других слов нет...

— Ну... правда ведь с подолом красивее он был, — сказала Цветанка.

И тут же пожалела, что ляпнула это: Нежана закрыла лицо руками.

— Да дался тебе этот кафтан! — горько заплакала она. — Я хотела... чтоб и ты... красиво одет был... Порадовать тебя хотела... С любовью к тебе вышивала... А по низу у кафтана вышивка золотом идёт, золотых же ниток негде взять было... А я хотела, чтоб кушак у тебя непременно золотом шит был... Вот и отрезала! А ты...

Дальнейшие слова утонули в потоке всхлипов. Чтоб пресечь все попытки Нежаны уничтожить свою работу, Цветанка тут же надела обновки, а потом присела рядом, обняла её вздрагивавшие плечи.

— Нежанушка, да с чего ты взяла, что не по нраву мне пришлись вещи эти? Умница ты, мастерица... А одёжу, твоими руками шитую, мне носить радостно. Каждый стежок расцеловать хочется!

— Да ну тебя, — заслонив рукой заплаканные глаза, отвернулась Нежана. — Утешать да льстить мне незачем уж... Первое слово дороже второго. Что у тебя сразу с уст сорвалось, то и правда, а всё, что после сказано — это ты мне в угоду говоришь...

Цветанка чуть не зарычала. Убалтывать и утешать обиженных и плачущих девиц она умела, через многое пройдя с Дарёной, но сидящий внутри неё зверь был гораздо менее терпелив к женским «заскокам».

— Знаешь, что, ладушка? — проговорила она, дрогнув ноздрями. — Верить мне или нет — дело твоё. Ты уж на правду не обижайся, но придётся мне её сказать: ты меня совсем не знаешь. Все эти годы ты не меня любила, а образ мой, который сама и выдумала. А на самом деле я — ветрогон, врун, бабник, вор и убийца, а с прошлой осени — ещё и Марушин пёс ко всему вдобавок. И... девка, которую к парням совсем не тянет. Как тебе такой набор?

С застывшей на лице мраморно-бледной маской потрясения Нежана медленно поднялась и, пошатываясь, пошла к лежанке. Цветанка ощутила прокатившуюся по нутру ледяную волну раскаяния, широкий язык которой словно слизнул горькое ожесточение сердца. Нежана села на край лежанки, бессильно уронив руки на колени. По её щекам катились слёзы.

— Нежанушка, прости, — покаянно зашептала Цветанка, присаживаясь у её колен и накрывая её руки своими. — Перегнул палку... Врун, вор и убийца, теперь вот ещё и тебя до слёз довёл... Типун мне на язык.

— Как ты можешь, Заинька... — печально коснулся её слуха тихий голос Нежаны. — Как ты можешь говорить так? Откуда тебе знать, что я чувствую и как люблю тебя?

— Ладушка, ну правда ведь, — стараясь хотя бы голосом смягчать горькие слова, осторожно гнула своё Цветанка. — Мы и виделись-то с тобой всего несколько раз тогда... Много ли ты успела обо мне узнать? А потом... Столько всего было... Ты б ужаснулась, коли б я всё порассказал.

Она запиналась, не зная, как лучше о себе говорить: нутро требовало мужского рода, а природа обязывала её к женскому. Это злило её, язвило досадой на саму себя... Вечная двойственность, от которой она безмерно устала.

— Зайчик, а любви порой и одного взгляда бывает достаточно, — с мягкой, укоризненной грустью улыбнулась Нежана, а в её глазах всё ещё стояли перламутровые слёзы. — Люблю я тебя любым... вором, убийцей... Бабником. Девицей.

Её тонкие, чуть шершавые от уколов об иголку пальцы прохладно коснулись щеки Цветанки. Воровка с закрытыми глазами впитывала всем сердцем нежность, которая, казалось, смягчала и укрощала зверя в ней. И всё же она не могла до конца поверить в эту любовь и принять её — вернее, не считала себя достойной такого светлого дара.

— Кровь человеческая на моих руках, ладушка. Гойник, Ярилко, сыщик, который воров на рынке отлавливал... Они, эти гады-сыскари, Нетаря до смерти запытали... Теперь вот — муж твой.

— Ежели ты кого и убил, значит, не были те люди безвинны, — вздохнула Нежана, зарываясь пальцами в волосы воровки. — Тяжкий это проступок, но не мне судить тебя, мой родной.

— А после того, как отдали тебя замуж, много девиц у меня было, — продолжала каяться Цветанка, ощущая, как с каждым словом падают с неё невидимые тяжести. — Одну, Дарёной её звать, даже любил... Думал, всегда вместе будем, ан нет... Расстались мы... Она женщину-кошку с Белых гор полюбила. Но и я хорош, изменял ей часто... Много она слёз по моей вине пролила. Ничего не могу с собой поделать, как увижу красивую девчонку — меня аж трясти начинает. Не сплю, не ем, не пью, пока не добьюсь её! А добившись, покидаю. Вот и думай, милая, с кем ты связалась...

В заплаканных глазах Нежаны промелькнуло что-то — какие-то искорки, то ли колючие, то ли томно-озорные.

— А я — красивая, по-твоему? — глядя на Цветанку пристальным, зачаровывающе-вишнёвым взором, спросила она.

Цветанка ответила, не покривив душой:

— Ты — самая красивая, моя радость.

Нежана досадливо и горько насупила брови, сморщившись, как от боли.

— Ах, что значит красота?.. Она увянет, а суть останется... А ведь я тоже не без порока. Не один раз в голову мне мысли дурные приходили: или себя убить, или мужа отравить. А в уме согрешил — всё равно что сделал. Прости меня, Зайчик... Верю я, что рубашка да кушак тебе понравились... Это так... накатило на меня вдруг что-то... Дура я... Сама не знаю, что несу.

— Ты новую жизнь в себе несёшь, — сказала Цветанка, целуя её в живот и осторожно поглаживая его обеими ладонями. — Тебе всё можно простить. Эх, мне бы твои пороки, ладушка! С такими пороками хоть пляши, хоть пой, хоть по небу летай...

Пальцы Нежаны вдруг стиснулись на руках Цветанки.

— Страшно мне, Заинька... Ребёночек что-то давно не шевелился... А вдруг он умер?

Цветанка приложила ухо к её животу и отчётливо услышала биение двух сердец: матери и малыша. Причём трудно было сказать, чьё колотилось чаще.

— Живой, — улыбнулась она. — Не тревожься понапрасну.

— Правда? — Голос Нежаны дрожал от мучительного беспокойства.

— Правда, правда. — Цветанка дотянулась до её губ и нежно, успокоительно поцеловала.

— А ещё мне всякие страсти-мордасти снятся... Во сне чувствую, будто вокруг домика кто-то ходит, проснусь, выгляну — нет никого, — пожаловалась Нежана. — И тебя дома нет! Вот и думаю-гадаю — ты ли это или мерещится мне...

А вот это было уже серьёзнее, с этим следовало разобраться.

— Я вокруг домика в зверином облике бродить привычки не имею, — нахмурилась Цветанка. — Ты дверь на ночь на засов не забывай запирать, я приду — в окошко постучу, а прочим не открывай.

— Не уходи, Заинька, а? — подняв брови жалобным «домиком», попросила Нежана. — Страшно мне одной...

— Ну-ну-ну. — Цветанка, привстав, заключила её в объятия и покрыла быстрыми поцелуями её лоб, шелковистые брови, пушистые ресницы. — Ежели я уходить не буду — кто нам с тобой еду принесёт? Может, женщина та, которая тебе закваску для хлеба дала?

— Не приходила она больше. — Голос Нежаны прозвучал глухо: она уткнулась в плечо воровки.

— Ну, вот видишь... Я ведь не просто так гуляю, ладушка, я нам покушать добываю. Долго на одних мороженых ягодах да сушёных яблоках-то не протянешь... Сегодня вот в деревню сбегаю, попробую тебе молочка раздобыть.

Нежана подняла укоризненный взгляд.

— Украдёшь, что ль?

— Ну, почему украду, — усмехнулась Цветанка. — Может, куплю. Или на рыбу обменяю... Не бери в голову, горлинка, это уж моя забота.

— Украдёшь ведь, — вздохнула Нежана, качая головой. — Не надо, не буду я пить краденое.

— Ладно, ладно, обменяю, — согласилась воровка, прижимая её к себе крепче.

— Ну, если обменяешь, тогда буду... — Нежана потёрлась носом о её щёку, успокаиваясь.

— Вот и договорились, — сказала Цветанка, а про себя подумала: «Не обязательно тебе знать ВСЁ о том, как я это молочко для тебя добуду, моя радость. Мне перед людьми мордой своей отсвечивать без крайней надобности ни к чему».


*


Синий звёздный вечер принёс новую встречу с Серебрицей. Ядовитая зелень её глаз блеснула холодными искорками из свежего сумрака.

«Я оленя на тебя выгоню, а ты хватай!»

Цветанка не успела отказаться: серебристая волчица уже умчалась. Вновь они охотились вместе, только на сей раз Цветанка была намного более ловкой, чем прошлой осенью. Один прыжок — один смертоносный укус, и в горло ей хлынула тёплая, парная кровь жертвы. Сладковатая оленина в конце зимы была жесткой, но в задней части и на спине нашлись куски помягче.

«Оставь для своей ладушки, — усмехнулась Серебрица. — Пусть пирога с олениной покушает».

Цветанка застыла камнем, а Серебрица впилась зубами в оленью лопатку.

«Она красивая... А брюхата от кого? — спросила она, проглотив кусок мяса. — Чьё дитё-то?»

«Наше», — угрюмо отрезала Цветанка.

«Только не говори, что это ты её обрюхатила, — съязвила зеленоглазая волчица. — На такие чудеса только дочери Лалады способны, а мы — нет!»

«Это тебя не касается», — рыкнула Цветанка.

Перекинувшись и одевшись, она вырезала ножом лучшие куски с оленьей туши — те, которых не коснулись зубы Серебрицы, а мясо из тех частей, где челюсти той успели поработать, для Нежаны она брать побрезговала. Уходя, она чувствовала спиной насмешливый взгляд зелёных глаз.

На столе потрескивала лучина, которой едва ли было под силу одной бороться с колышущимся, дышащим мраком зимней ночи. Когда она догорала, Цветанка поджигала от огарка новую и вставляла в светец, а после снова ныряла в ласковое облако тепла, окружавшее Нежану. Почти касаясь её щеки своею, но по-прежнему держа от неё подальше когти, воровка смотрела, как та выцарапывала самой большой иголкой буквы на снятой с берёзового полена коре. И снова над головой у Цветанки раскинулся зелёный шатёр, снова она пыталась проникнуть в завораживающую тайну письма, уже чуть-чуть приоткрывшуюся ей, но ещё не до конца изученную. Нежана продолжила прерванный урок с того места, на котором они в прошлый раз остановились.

— Ну-ка, давай повторим буквы. Посмотрим, запомнил ли ты что-нибудь или всё выветрилось у тебя из головы.

Прочесть прощальное письмо Нежаны, а точнее, как бы услышать её голос, проговаривающий написанное, Цветанке когда-то помогло матушкино ожерелье, но сейчас его не было.

— Что тут написано? — спросила Нежана.

Цветанка нахмурилась, вглядываясь в закорючки на берёсте. Как читалась каждая из них, она точно не помнила, но смутно знакомый образ постучался из озарённого солнечными зайчиками прошлого...

— Заяц?

— Правильно, — удивлённо и обрадованно улыбнулась Нежана. — Надо же, помнишь, что мы с тобой учили!

Воровка-оборотень не стала упоминать, что грамотой с нею занималась ещё и Дарёна, не слишком, впрочем, преуспев: науки, требуя усидчивости и терпения, плохо давались порывистой и ветреной Цветанке. Взяв у Нежаны иголку, она неуклюже нацарапала перед словом «Заяц» цветок, похожий на ромашку. Получилось коряво: когти мешали ловко держать иглу. Нежана задумчиво скрыла взгляд под ресницами, от чего на щёки ей упали пушистые тени.

— «Цвезаяц», — усмехнулась она. — Дай-ка...

И она написала новое слово, более длинное. Сердце воровки ёкнуло: кажется, она догадывалась, что это... И не ошиблась.

— Цве-тан-ка, — прочла Нежана, водя иглой.

Игольное острие, блестя, прикалывало к памяти воровки звукообразы букв. Они робкими гостями входили к ней в голову, нерешительно переступая с ноги на ногу и пока не решаясь располагаться там как дома: для этого требовалось время и новые уговоры-повторы. А Цветанка осторожно дышала возле уха Нежаны, не решаясь поцеловать его клыкастым ртом. Та, словно чувствуя её колебание, повернула лицо и потёрлась носом о её нос.


*


Третья встреча с серебристой волчицей была озарена призрачно-голубым светом луны — волчьего солнца. От охоты Цветанку отвлёк вой: это Серебрица, взобравшись на пригорок и задрав морду к светилу, окутанному мутной дымкой, самозабвенно пела. Нежана боялась волчьего воя по ночам, и Цветанке хотелось оборвать эту песню.

«Что за Калинов мост такой, а? Где он находится, ты не знаешь?» — спросила она первое, что пришло в голову. Это название всплыло из допроса: уж очень княгиня Лесияра насчёт него допытывалась.

Ей показалось, будто это весь пригорок встал на дыбы белоснежным зверем, а может, среди ночного покоя вдруг поднялся буран. Странно: у бурана были холодные зелёные глаза-щёлочки, пристальные и острые.

«Зачем спрашиваешь? — прошипела серебристая буря. — Тебе всё равно не пройти туда! А ежели и пройдёшь, то оставишь там свой разум и погибнешь... Все твои страхи и беды, всё, что когда-то ранило тебя, что не было тобой решено, всё, в чём ты запуталась и натворила глупостей — всё восстанет против тебя! Кто твой злейший враг, помнишь?»

«Я сама», — вырвался у Цветанки невольный ответ, вбитый ей Серебрицей.

Зеленоглазая буря улеглась и превратилась в волчицу. Цветанка поёжилась от холодка, пробежавшего по спине: она не ожидала, что этот вопрос так взбудоражит Серебрицу.

«Калинов мост — это вход в Навь, нижний мир, созданный Марушей, — уже спокойнее и глуше ответила пепельная волчица. — Она не смогла ужиться в одном мире с сестрой Лаладой — в мире, завещанном им их отцом, уснувшим богом Родом, и создала свой. В Нави живут ночные псы — оборотни из нижнего мира. А мы с тобой — верхние, дневные, из тех, кто живёт здесь, в Яви. Всё началось, когда князь Орелец заключил сделку с Марушей и попросил вернуть его умершую жену к жизни. Ему вернули женщину, с виду как две капли воды похожую на его жену, но это была не она, а её двойник-оборотень. От неё произошли дневные псы и расселились по земле. Дневные и ночные псы — собратья, но живут отдельно. Наши нижние сородичи не очень-то любят пускать к себе гостей, и Калинов мост окружён стеной тысячелетнего морока, который не позволяет пробраться к входу в Навь. Иногда морок ослабевает и даже падает, но на очень короткое время и очень редко, и заранее угадать, когда это случится, нельзя».

Серебрица умолкла, словно мыслеречь отняла у неё все силы, а Цветанку по мере её рассказа охватывала ледяная дрожь, начинавшаяся где-то в кишках. Многого же она не знала! Её вдруг осенило: припадки Серебрицы, её странные «выбросы из тела» — кажется, всё это начало обретать смысл и складываться в ясную картинку...

«Ты пробралась к Калинову мосту?» — не мыслеречью, а, пожалуй, мыслешёпотом спросила Цветанка, заворожённая зловещей печалью, чёрным призраком стоявшей у Серебрицы за плечами.

Глаза пепельной волчицы ожили, замерцав зимне-колкими искорками, и в них отразилась тень прежнего безумия.

«Да, я прошла туда, но вернулась обратно не вся. Клочки моей души и моего разума остались там... Я калека. Не телесно, а в другом смысле... Потому и не ужилась в стае. Я соврала тебе, сказав, что родилась такой. Вошла я туда обыкновенной, такой же, как ты, а вот вышла... через десять лет, седая. И болезнь эта, требующая подпитываться чужими силами, появилась у меня тоже после этого».

«Где? Где он, этот проклятый мост?» — вскочила Цветанка, задрав хвост и вытаращив глаза.

Ядовито-зелёная сумасшедшинка зажглась в зрачках Серебрицы:

«Ты думаешь, я скажу тебе? Приструни своё глупое любопытство — целее будешь, а иначе в Яви станет одним оборотнем-калекой больше... Или, что вероятнее, одним живым оборотнем меньше».

«А в самой Нави ты была? — не унималась воровка-оборотень. — Помнится, во время того припадка ты обмолвилась, будто Навь умирает... Я тогда подумала, что это бред, а теперь...»

«Хватит, — жёстко отрезала Серебрица. — Я больше ничего не скажу тебе».

Снова взбив вихрь, обдавший морду Цветанки облаком холодных снежинок и ослепивший её на несколько мгновений, серебристая волчица умчалась.


*


— Скоро весна...

Кутаясь в шубу, Нежана шагнула за порог лесной избушки. Опять полетели «белые мухи» — крупные хлопья снега, роившиеся, как туча насекомых. В воздухе уже звенела сладкая тоска, зовущая в небо — дух весны, а на смену щиплющему щёки морозу пришла густая, зябкая влажность. Снег на еловых лапах стал волглым, клоня их ещё больше книзу, а на зимней перине на земле намёрзла крепкая корочка — наст. По нему можно было ступать, не проваливаясь, особенно по утрам, когда подмораживало.

— Да, скоро весна.

Нежана попробовала ногой хрусткий наст: он держал хорошо, продавливался совсем чуть-чуть. Осторожно шагая, она вдыхала тонкий вешний дурман, пробирающую до сердца прохладу, которая обязательно должна была обернуться теплом.

Гуляя меж елей, она вдруг приметила на снегу проталинку, на которой лежало ожерелье из красного янтаря, а внутри него образовался островок весны — пробились хрупкие стебельки с туго свёрнутыми белыми бутонами подснежников. Нежана хотела нагнуться, чтобы рассмотреть это чудо поближе, но из-за живота было трудно, и она кое-как опустилась на колени.

— Ах вы, маленькие, — с нежностью касаясь пальцами шелковистых прохладных лепестков, прошептала девушка.

Снег вокруг них был уже не белым, а прозрачно-водянистым, как слой мелко битых осколков хрусталя, и кое-где сквозь него уже чернела земля. А янтарь согрел ладонь Нежаны живым теплом, и она поняла, почему образовалась проталинка. Наверно, это было то самое чудесное ожерелье, о котором рассказывала ей Цветанка... Надо же, вернулось.

Раскатисто-гортанный рык, раздавшись за спиной, заставил её обмереть от страха, и тысячи острых льдинок порезали ей сердце до крови. Огромный серебристо-серый зверь с бледно-зелёными, высветленными яростью глазами медленно надвигался на неё, роняя с оскаленных клыков слюну... Медленно, защищая руками живот, Нежана поднялась.

— Тише... — сказала она, слыша свой осипший голос как бы со стороны. — Хороший пёсик... Не надо... Заинька, это ты?

Она никогда не видела Цветанку в облике зверя: та перекидывалась на некотором расстоянии от избушки, чтоб не пугать её. Сквозь онемение страха проклюнулась мертвящая догадка: перед ней — не Цветанка. Глаза были чужие, зелёные, а не васильково-синие. Внутри толкнулся ребёнок, и Нежана, охнув, уронила ожерелье и попятилась. Взгляд серебристого зверя тут же устремился на него, будто не Нежана была ему нужна, а именно бусы из красного янтаря.

— Бери, бери, — пробормотала Нежана, продолжая пятиться. — Если хочешь, бери...

Но подобрать ожерелье оборотень не успел: откуда-то справа из леса выскочил другой Марушин пёс, тёмно-серый. Разъярённой синеглазой молнией он прыгнул на серебристого и впился клыкастой пастью ему в шею. Предвесенний снежный хрусталь обагрился кровью.

Нежана побежала, поддерживая обеими руками живот, будто боялась расплескаться. Она убегала от крови, от страшного рыка звериных глоток и устремлялась навстречу весне. Внутри что-то рвалось, по ногам текли тёплые струйки, и она уже не могла это остановить...

Она поскользнулась и скатилась в ложбинку, ударившись копчиком. Скольжение вниз показалось ей нескончаемым, а деревья над ней качались и гудели колокольным звоном... Наконец её остановил куст, и вместе с тем она чувствовала, что какая-то часть уже отделилась от неё. С этой частью она жила девять месяцев, а теперь та существовала отдельно, копошась у неё под подолом. Слабость завоёвывала тело Нежаны, распространяясь быстрее пожара, только пожар этот был холодный.

Немеющими пальцами она подобрала подол и взяла на руки скользкий, красно-синюшный комочек. Из неё что-то текло, она лежала в луже, только не могла понять, вода это или кровь: слишком широко разметались полы одежды, закрыв всё. Комочек с припухлыми глазками-щёлочками не кричал, пуповина ещё билась, и Нежана, с треском наваливаясь на куст, пригрела дитя у себя на груди под шубой. Лёгкость и быстрота, с которой всё случилось, приятно изумили её... Её готовили к тому, что мучиться она будет, скорее всего, полдня, а то и целый день, но ребёнок просто выскочил из неё на бегу — без схваток и почти без боли. О том, что бывают и стремительные роды — что называется, «на ходу» — она слышала от матери; наверно, у неё был как раз такой случай.

Снег падал всё гуще, задумчивый и чистый, повисая на её ресницах и мехе воротника. Вместе со слабостью на Нежану наползал купол жужжания и звона, и она не могла даже отвернуть одежду, чтобы посмотреть, что из неё текло, впитываясь в снег. Все силы уходили на то, чтобы поддерживать и греть ребёнка на груди. Вон какое брюхо большое было — наверно, вытекало то, что там скопилось. Пусть течёт... Пуповина между тем перестала биться и побелела, и ребёнок, задышав глубже, издал какую-то смесь писка и мяуканья. Наверно, ему было больно дышать... В первый раз всегда больно.

Чем больше из неё текло, тем сильнее ей хотелось пить. Немного помогал снег, который она ела, но от него ломило зубы, когда он попадал на них. Хватит уже зимы, хватит снега... Когда же откроются окошки небесной синевы и на землю хлынет солнечный свет?

— Матушка... сыра... земля, — шевелились бескровные губы Нежаны. — Прими всё, что исходит из меня... Проснись... Солнышко, выйди... Согрей теплом мир. Весна... зову тебя.

Она поила землю собою, давала ей глотки своего тепла, чтобы пробудить тепло земное. Скоро потечёт сок в деревьях, верба выпустит свои мохнатки, раскроются лиловые колокольчики сон-травы, покрытые серебристым пухом. Зазвенит птичья перекличка, а когда весна воцарится окончательно, журавлиные клинья принесут на своих крыльях свет и радость...


*


Снег под Серебрицей пропитался кровью. Она хрипела, кося зелёным глазом, сражённая смертельной хваткой за горло, которой сама же и обучила Цветанку.

«Припадок... Ожерелье... я потеряла...» — донеслось до Цветанки слабое мыслеэхо.

До воровки-оборотня сквозь стук крови в висках начало доходить... Ей издали показалось, будто Серебрица собирается напасть на Нежану, а потому она не стала медлить ни мгновения с выбором, кому жить, а кому умереть. Нежана и ребёнок должны жить — таково было её решение, и если это означало смерть Серебрицы — быть посему.

«Я где-то обронила, — прошелестел мыслевздох. — Припадок... Я искала... Оно здесь».

Значит, это действительно Серебрица ошивалась тут... Нежана жаловалась, что в отсутствие Цветанки вокруг избушки ночами кто-то бродит, но никаких подозрительных следов воровка не нашла, лишь призрак знакомого присутствия таял в пространстве.

Янтарное ожерелье лежало на снегу поодаль от места схватки, Цветанка носом чуяла тепло, исходившее от него. Осторожно подобрав его, она положила тёплый янтарь на пропитанную кровью шерсть Серебрицы и устремилась мыслями в чертог вечернего света, где жила Любовь.

«Матушка, — всей душой попросила воровка. — Помоги... Исцели, если можешь».

Если бы на месте Серебрицы была добыча, ей бы пришёл конец сразу. Но Марушиного пса не так-то просто убить, и зеленоглазая волчица лежала на кровавом снегу, борясь и дыша. Её бок вздымался, глаза заволакивала пелена близости к смертельной грани, но душа не спешила покидать тело, чтобы взлететь над верхушками притихшего леса. Сколько крови из неё вытекло? Цветанке казалось, что вся... Но жизнь в ней упрямо теплилась, цеплялась за снежно-кровавый холодный смертный одр, хотя исход этой схватки был ещё не ясен. А Цветанка, прежде чем отправиться искать убежавшую в лес Нежану, перекинулась в человека и оделась — не хотела представать перед ней в зверином обличье. Она не слишком беспокоилась: та убегала целой и невредимой, Серебрица не успела её тронуть — впрочем, как видно, и не собиралась... Наверно, дрожит сейчас от испуга где-то поблизости — далеко в своём положении она вряд ли смогла бы убежать.

Следы девушки отпечатались на снегу чётко, и идти по ним было легко, а вскоре к ним прибавился запах... Что-то лилось из неё на бегу. Цветанка ощутила подъём волнения: неужели роды начались? Ни крика, ни зова на помощь она не слышала. С быстрого шага воровка перешла на бег, и вскоре следы привели её к краю ложбинки, спуск в которую с обеих сторон огораживали деревья-стражи. Внизу, навалившись спиной на кусты, полулежала Нежана, а на груди у неё кто-то попискивал и мяукал, прикрытый шубой. Цветанку поразили огромные, широко раскрытые и спокойные глаза Нежаны, устремлённые к небу; несмело пробиваясь между стволами, её пушистых ресниц касался лучик проглянувшего сквозь снежные тучи солнца и зажигал на них озорную рыжинку. Одна рука Нежаны обнимала малыша, головка которого с прилипшими к ней тёмными волосами виднелась из-под шубы, а вторая была откинута в сторону.

Солнце — боль в глазах: от этой закономерности Цветанка мучительно щурилась, видя Нежану в неземном, радужно-ярком ореоле весеннего света. Остро пахло кровью, которой оказалось очень много — так много, что даже не вся она впиталась в мокрый снег, и из-под шитого золотом края платья Нежаны змеился алый ручеёк. Цветанка поскользнулась и съехала в ложбинку на бедре, кое-как успев развернуться, чтобы не врезаться в Нежану.

Пушистые, солнечно-рыжеватые щёточки ресниц дрогнули, с посеревших губ сорвался короткий хрип. Жива! Цветанка склонилась над Нежаной, дрожащими пальцами гладя её холодные бескровные щёки:

— Ладушка моя... Родная, жива! Ну, ничего, ничего... Меня смерть выплюнула, а тебя я ей подавно не отдам! Тебе дитё вот растить надо... — Цветанка, дрогнув в улыбке губами, дотронулась до влажной детской головки. — Ты держись, держись, я сейчас!

Янтарный свет Любви должен был помочь, Цветанка верила в это всем своим зависшим над бездной смертельного холода сердцем. В каждом толчке её ног билась эта вера, в каждом стремительном вдохе, в горечи на губах, в свисте ветра в ушах...

— Прости, Нежане оно сейчас нужнее, — выдохнула она, склоняясь над Серебрицей и беря ожерелье, лежавшее на ранах от зубов.

Та только приоткрыла затуманенные зелёной лесной болью глаза и скользнула по Цветанке нездешним взглядом.

— Ты тоже будешь жить! — сказала воровка, погладив волчицу и почесав ей за ухом. — Не вздумай тут скопытиться. Если вы обе... не знаю, как я буду...

Вспомнила Цветанка и про отвар яснень-травы. Обратный путь к Нежане был бегом на выживание: Цветанка бросала вызов небу, земле, снегу, деревьям, солнцу... Даже светлоокой весне, смотревшей на всё это издалека, из недосягаемых краёв с тёплыми реками и вечнозелёными лесами. Когда воровка, стискивая в руке янтарное ожерелье, соскользнула в ложбинку, Нежана смотрела уже осмысленно, бледными пальцами поглаживая головку кричащего младенца. Согретая радостной надеждой, Цветанка вложила ей в свободную руку ожерелье и мысленно обратилась к матушке:

«Помоги ей...»

После этого она поднесла Нежане баклажку с отваром и дала выпить несколько глотков. Та лишь улыбалась грустно и ласково. Её обескровленные губы шевельнулись:

— Пуповину... отрежь...

— Да, да... сейчас, — засуетилась воровка. — А перевязывать чем-то надо?

Нежана не знала. Выдернув из вышивки на рубашке нить, Цветанка на всякий случай перевязала пуповину и отрезала её ножом. Пока она занималась этим, свет улыбки на лице Нежаны померк, и Цветанка до дрожи глубоко утонула в её потемневших глазах.

— Ничего, Зайчик... — прошелестел еле слышный, неузнаваемый шёпот. — Ничего, что я ухожу... Зато весна пришла. Я её разбудила. Это мой подарок тебе и нашему дитятку...

— Нет, нет, Нежана, не смей! — затормошила её Цветанка.

Ожерелье выскользнуло на снег из безжизненно повисшей руки Нежаны, а весна в плаще из солнечного света ласково склонилась над ними. Раскинула один рукав — полетел в воздухе птичий гомон, взмахнула вторым — подул тёплый ветер, принося запахи цветов. Дохнула — и ожили сонные деревья...

Ребёнок поместился в корзинке, которую Цветанка поставила около тёплой печки, завернув кроху в свою старую рубашку, а Нежану она перенесла из ложбинки и опустила на лавку, сложив ей руки на груди. Долго всматривалась: не всколыхнётся ли грудь? Нет, она оставалась тихой и неподвижной, и спокойно белели руки на ней...

Солнечный свет заливал всё вокруг, и блеск снега выжигал Цветанке глаза. Серебрица отползла в тень домика, и воровка видела, как тонкие струйки хмари втекают ей в раны, заполняя собой сосуды и заменяя потерянную кровь — точно так же, как когда-то пузырь «соплерадуги» заменил Цветанке под водой воздух.

Когда стемнело, в небе заплясали ядовито-зелёные сполохи.

— Надо же, и сюда зорники добрались, — послышался настоящий, а не мысленный голос Серебрицы.

В полузверином облике — всё ещё покрытая серебристой шерстью, но уже с руками и ногами вместо лап и лицом вместо морды, она смотрела в полыхающее зелёным огнём небо, и её глаза сливались цветом с танцующими вихрями света.

— Если уж они к югу спустились, значит, родился тут кто-то великий, — проговорила она. — Ну что ж... Оклемалась я маленько, пора мне. Гнать меня взашей тебе не придётся, я сама не хочу оставаться.

— Ты прости меня, — пробормотала Цветанка. — Я думала, что ты хотела её убить...

Серебрица помолчала, скользя взглядом по переплетению тёмных веток.

— С дитём-то что делать будешь? — спросила она. — Без молока материнского как станешь его кормить?

— Это уж моя забота, — проронила воровка.

— Ну... как знаешь.

Зачем она спросила о ребёнке? Зачем лишний раз напомнила Цветанке, что без кормилицы младенцу не выжить? Сердце воровки и без того лежало в груди горсткой осколков — раскололось по той старой трещинке, не выдержав такого прихода весны...

Устав кричать, ребёнок уснул. Цветанка, осторожно отвернув рубашку, разглядела: девочка. Вглядываясь в черты крошечного личика, она хмурилась, высматривая сходство с Баженом, но пока непонятно было, на кого малышка похожа.

Ночной ветер засвистел в её ушах: горькой тенью она неслась между деревьев, прижимая к себе под заячьим плащом тёплый свёрток. Когда восточный край неба тронула рассветная желтизна, воровка кралась по улочкам просыпавшейся деревни. Никем не замечаемая, она заглядывала в окна. В одном из них она увидела молодую, статную и темнобровую женщину, кормившую грудью ребёнка. Волосы её были скрыты под повойником и платком, а из прорези на вышитой красными нитками рубашке весомо круглилась большая, сливочно-белая грудь, полная молока. Женщина чуть устало и сонно улыбалась (наверно, ночные вставания к ребёнку утомили), и на её щеке, обращённой к Цветанке, виднелась добрая ямочка. За плечом у матери стояли две девочки лет пяти-шести, наблюдая за кормлением, а по полу ползал годовалый карапуз со светло-русой кудрявой головкой.

Хорошая семья, подумалось Цветанке. Мать, несмотря на кучу детей и домашних забот, красивая, сильная и неунывающая; ухоженные, сытые детки, чисто убранный дом, все стены — в вышитых рушниках... Здесь кроху не обидят.

Положив свёрток на крыльцо, Цветанка громко постучала в дверь, а сама юркнула за угол.

— Кого это в такую рань принесло? — послышался мужской голос. Видимо, вышел муж женщины.

Малышка закричала: наверно, замёрзла сразу без заячьего плаща-то... А может, голодна была.

— Охти, а это кто тут? — удивился хозяин. — Эй, Медвяна! Подь-ка сюды! Тут подкидышек... Подкидышка нам оставили!

Возвращалась Цветанка уже с пустотой и под плащом на груди, и внутри. Лес встречал её печальной синевой утра, и в молчании каждого дерева угадывался укор, но губы воровки оставались сжатыми в бледную нить. Нечем стало плакать: осколки своего сердца Цветанка хоронила вместе с Нежаной.

Она решила положить её рядом с дедушкой. Когда она пришла в рассветной тишине на то место, её ждало светлое чудо: дедушкин могильный холмик весь ощетинился пронзившими снежный покров острыми зелёными листиками, среди которых поднимали свои белые головки подснежники. Вбитый в землю посох, раньше казавшийся сухой, мёртвой палкой, выпустил почки, готовые раскрыть навстречу солнцу маленькие клейкие листочки. Цветанка опустилась, вдавив коленями мокрый снег, и молча слушала душой это чудо.

Рядом с дедушкиной могилой тоже проклёвывались подснежники, и воровка, жалея красоту, осторожно их выкапывала с корнями и откладывала в сторонку. Верхний тонкий слой земли уже оттаял, напитался влагой, а глубже она ещё льдисто звенела от ударов лопатой. Выкопав яму глубиной с вытянутую руку, она воткнула лопату в землю и направилась к домику.

...Густо-янтарный свет утра уже заглядывал в окошко, а Цветанка всё сидела у стола, не в силах проститься. Перед ней лежал свежий кусок берёсты, а в руке до онемения кожи был зажат нож. Отложив его, она встала.

Солнце снова причиняло боль, и она шла почти вслепую, с хрустом проваливаясь в снег. Прослойка из хмари была сейчас лишней, Цветанка хотела чувствовать ногами землю, пусть и трудно было по ней идти. Каждый вязкий шаг отдавался содроганием в опустевшей груди, а та, что прежде была легче пташки, стала тяжким и горьким грузом на её руках. Но деревья шептали: «Это твой долг. Ты должна донести». И она не могла не донести Нежану до места её последнего упокоения.

Выкопанные цветы не завяли, как будто всё понимали и ждали своего часа. Чтобы опустить тело в яму, Цветанке пришлось встать в неё. Места хватило бы им обеим, но... Кто тогда посадит обратно подснежники?

Воровка запоминала пальцами все знакомые и любимые чёрточки, в последний раз касаясь лица Нежаны. И сама собой из неё вместо слёз полилась песня:

Ой, соловушка,

Не буди ты на заре,

Сладкой песенкой в сад не зови...

Вот и вся тризна, которую она могла справить, но большего и не требовалось. Цветанка прикрыла лицо Нежаны берёстой с надписью: «Нежана, моя ладушка». И подпись: «Заяц». Уроков грамоты, которые она успела получить, хватило, чтобы написать это.

На холмике она посадила подснежники. Здесь они росли, здесь им и место.


*


Три ночи подряд в небе не могли успокоиться зелёные огни, и столько же времени Цветанка ничего не брала в рот — ни мяса, ни рыбы, ни хлеба, испечённого Нежаной за день до смерти. Выходя из избушки, она набирала в руку плотные комки снега и откусывала, как лакомство.

Погода изменилась: потеплело ещё ощутимее, солнце засияло невыносимо ярко на расчистившемся, высоком небе, с крыши зачастила капель, затараторила, словно что-то сбивчиво рассказывая, и края крыши обросли бахромой из сосулек. «Это мой подарок вам...» — отзывалось в этой весенней дроби тающее эхо. Можно было подумать, будто это и правда Нежана, напоив своей кровью землю и разбудив её, достучалась до весны... А ночами в небе над лесом извивались зелёные змеи, возвещая: «Великий... великий... великий...»

Голод не уважал горя Цветанки и выгнал её на охоту, однако это был странный голод, гнездившийся не в животе, а где-то в груди, ближе к сердцу. Что-то повело её в этот раз не на привычную травоядную добычу, а на матёрого кабана, из нижних клыков которого, если их заточить и оправить в рукоятку, вышли бы огромные кривые ножи — больше, чем её засапожник. Это был свирепый старый секач-одиночка с вздыбленной бурой гривой на спине, а калкан [26] на его лопатках, плечах и боках задержал бы и стрелу — кусать и бить его в эти места было бесполезно. «Толстокожий» — это о кабане в самом прямом смысле этого слова.

Цветанка сама не знала, почему решила схватиться именно с ним. Если бы ей просто захотелось мяса дикой свиньи, она выбрала бы более молодого зверя: у молодняка и кожа потоньше, и клыки покороче, и нрав не такой злобный, да и мясо мягче и вкуснее. Огромный секач по своим размерам был почти сравним с Марушиным псом и среди своих сородичей мог считаться великаном, а из его пасти торчали поистине сабли, а не клыки! А Цветанке ещё и вздумалось поохотиться в человеческом облике... Из оружия у неё были только её верный нож и рогатина: это охотничье копьё с мощным удлинённым наконечником, кем-то оброненное или забытое, она подобрала в лесу. Запах крови и смерти, исходивший от него, и зажёг в ней это похожее на приступ ярости желание с кем-нибудь сразиться.

Уворачиваясь от несущегося на неё разъярённого кабана, Цветанка споткнулась и растянулась плашмя. Она успела откатиться в сторону и не попала под копыта этой многопудовой туши, но её бок словно ножом пропороли: зверь зацепил её клыком и проскакал дальше. Останавливая хлеставшую кровь, Цветанка заткнула рану клочком хмари; пузырь «соплерадуги» заполнил дыру в боку, проникая в кровоточащие сосуды своей напряжённой силой и снимая боль прикосновением приятной прохлады. Пара мгновений — и воровка опять была готова к бою. Кабан, однако, не собирался нападать снова, сочтя, видимо, что охотнице досталось вполне крепко и дальнейшая её участь не стоит его внимания. Цветанку это не устраивало. Поднявшись и стиснув древко рогатины, она испустила из горла, клокочущего жаждой боя, волчий рык, который отдался гулом в земле.

Догнав секача, она ткнула его в бок, но, похоже, только разозлила зверя. Острие попало в пресловутый калкан и не нанесло кабану смертельного вреда, зато вынудило его драться по-взрослому. Но Цветанка была к этому готова и желала именно этого. Чувствуя в себе нечеловеческую силу, она жаждала применить её, выпустить своего внутреннего зверя на любого, кто осмелится принять вызов. Ею владела жажда убийства, жажда крови, и неважно, кто попался бы ей на пути — кабан или, быть может, даже медведь — она порвала бы на клочки любого. Эта жажда горела в кончиках пальцев, ныла в корнях клыков, свивалась змеисто-алым клубком на месте разбитого сердца... «Кровавый голод» — так, кажется, назвала это Радимира... Похоже, это было оно самое.

Неповоротливая шея кабана позволяла ему бросаться только вперёд, но не вверх. Цветанка, воспользовавшись ступеньками из хмари, несколько раз увернулась от него, а потом с пронзительным воплем, вспугнувшим птиц, сверху вогнала зверю рогатину в хребет в месте присоединения черепа. Острие вошло полностью, перебив спинной мозг; секач рухнул, хмарь растаяла, и охотница оказалась сидящей верхом на бурой сутулой туше лесного вепря. Выдернув рогатину, она облизала окровавленный наконечник...

— Весьма недурно для новичка, — услышала она низкий и хрипловатый, смутно знакомый голос. — В одиночку на матёрого вепря-отшельника, да ещё в человеческом облике — это сильно.

Прохладная хрипотца этого голоса остудила жар в крови, Цветанка вздрогнула и обернулась. Прислонившись покрытым шерстью плечом к стволу дерева, поблизости стояла черноволосая женщина-оборотень со шрамом на лице. Чистый холод ночи в голубовато-серых глазах, один из которых слегка косил, бунтарски-растрёпанная грива волос, великолепное смуглое тело — всё это Цветанка не забыла бы и через сто лет, потому что она собственноручно сняла заклятие-ошейник, державшее эту волчицу во власти жестокого волхва Барыки.

— Невзора, — напомнила женщина-оборотень своё имя, подходя ближе. — Я ещё в первую нашу встречу, когда ты была человеческой девчонкой, почуяла в тебе что-то наше, волчье. Значит, ты вступила на путь Марушиного пса... Не стану спрашивать, как. Захочешь — сама расскажешь. А пока — может, пригласишь на кабанятину? Не серчай уж на меня за наглость, у меня сынок голодный, а с охотой мне нынче что-то не везёт. Давно не ела, молока мало стало. А сынок у меня — прожорливый сосунок.

Цветанка смогла только изумлённо кивнуть, и Невзора, коротко тявкнув, сделала кому-то знак. Из-за деревьев к ним подбежал волчонок... Впрочем, по размерам он был почти со взрослого обычного волка, но выражение на его морде сияло совершенно щенячье. Он с любопытством запрыгал вокруг кабаньей туши, но потом, встав на задние лапы, ткнулся носом в обнажённую грудь Невзоры.

— Смолко, да погоди ты, — строго, но с нотками нежности, на которые только был способен её хрипловатый голос, сказала Невзора. — Мы в гости пришли. Ежели матушке твоей мяса сегодня перепадёт — будешь и ты сыт.

Волчонок смущённо припал на хвост, подняв уши торчком и умильно округлив янтарно-жёлтые глаза. Окрасом он пошёл в свою мать, только на животе чёрный мех переходил в тёмно-серый, а на передних лапах красовались белые «носочки». Цветанка чуть не рассмеялась, и её рука сама потянулась почесать зверёныша за ушком. Любопытно, сколько же молока требовалось, чтобы насыщать такого «малыша» каждый день?

— Славный у тебя сынок, — не удержалась от улыбки Цветанка. И полюбопытствовала: — А где твой муж, Невзора?

Та вольнолюбиво встряхнула чёрной гривой:

— Нет у меня мужа. Деревенского парня соблазнила, вот и получился Смолко... — И добавила, любуясь отпрыском: — Светло-русый был наш батька, вот и у нас пузико да передние лапы светленькими вышли.

— Был? — насторожилась Цветанка, вскинув бровь.

— Не бойся, не съела я его, — усмехнулась Невзора. — Получила, что хотела, да и отпустила восвояси. Ну что, Смолко, тётя... гм... Заяц нас сегодня угощает.

— Цветанка я, — назвала своё настоящее имя воровка.

— Я так и думала, — хмыкнула Невзора.

Перекинувшись в огромного чёрного волка, она ловко разделала тушу, используя острые, как ножи, клыки, могучие челюсти и вес собственного тела. Пока Невзора насыщалась, Цветанка вдруг поняла, что была и не особо голодна, затевая эту охоту: ей просто хотелось крови, битвы... чьей-то смерти. Не исключено, что даже собственной. Отрезая ножом тонкие полоски ещё тёплого мяса, она задумчиво смаковала их. Да, молодая кабанятина была бы получше, но и эта сойдёт.

Потом они отдыхали: Цветанка приходила в себя после битвы с кабаном и прикладывала к ране новые куски хмари, а Невзора переваривала сытную трапезу. Затем они вместе перетащили тушу поближе к дому, а Смолко прыгал вокруг и нетерпеливо поскуливал. Возле избушки Невзора снова приняла промежуточный между человеком и зверем вид; обширное пятно на снегу насторожило её, и она, присев на корточки, взяла щепоть пропитанного кровью снега, понюхала.

— Кровь Марушиного пса. Что за бойня тут у тебя случилась?

Цветанка вдруг ощутила, что горе стало легче. Невзоре она обрадовалась, как старому другу, который молчаливо, просто одним своим присутствием взял на себя часть этой ноши. Ещё вчера при звуке имени Нежаны её грудь и горло сдавливало солёное удушье, а сейчас она смогла заговорить.

— Жила я тут... с подругой. Её муж истязал, вот я её и умыкнула... Брюхата она была, ребёночек должен был вот-вот родиться... А Серебрица напугала её. Она побежала вон туда... Пошли, покажу.

— Серебрица? Хм, это та, зеленоглазая? — припомнила Невзора.

Цветанка кивнула.

— Видела я её... Близко не знакома, но встречала, — проговорила смуглая женщина-оборотень. — Она... как бы это сказать... Слегка повёрнутая... на почве Калинова моста.

— Она правда была там, — сказала воровка.

Невзора двинула бровью.

— Вот оно как...

И снова Цветанка, проваливаясь в мокрый снег, проделывала этот страшный путь, но в этот раз рядом шла Невзора, и её тёплая, взъерошенная и мрачноглазая сила помогала ей одолевать его шаг за шагом — до самой ложбинки, в которой Нежана пробудила весну.

— Вот тут она и родила.

И снова — огромное кровавое пятно. Невзора спустилась к кустам, ставшим Нежане смертным одром, принюхалась. Её угрюмоватые чёрные брови сдвинулись.

— Крови много потеряла, — угадала она, сурово блеснув светлыми глазами. — Не отвечай, я вижу всё... Нет её в живых. Дитё где?

И тут горе всё-таки ударило Цветанку под дых. Почёсывая увязавшегося за ними Смолко за пушистым ухом, она осела на снег... Холод, охвативший нижнюю половину тела, напомнил ей: «Э, голубушка, всё женское естество ты себе отморозила. Огневицу подлечим, а вот детушки у тебя вряд ли будут...» Тогда ей было всё равно, о детях она и не помышляла. А сейчас, держа на руках живую, тёплую, кричащую малышку — родную кровинку, продолжение Нежаны, она отдала её чужим людям. И стало незачем жить, незачем бороться за человека в себе.

— Где ребёночек? — грозно нависнув над ней, повторила свой вопрос Невзора.

— Отдала... в семью, — прохрипела Цветанка. — Мне её кормить нечем. Молоко нужно... а где я его возьму, грудное-то...

— А это что?

Что-то тёплое, жирное, сладковатое брызнуло воровке на губы. Она облизнулась... Вкусно. Молоко? Да, это Невзора, сжав рукой набухшую грудь, показала ей, сколько у неё этого добра. Но вскармливать человеческое дитя молоком Марушиного пса?.. Кем это дитя вырастет?

— Человеком вырастет, только очень здоровеньким будет, — ответила на её мысли женщина-оборотень. — Сильным. Чтоб в зверя перекидываться — тут рана нужна, Марушиным псом нанесённая. А молоко его в оборотня не превратит, не бойся.

Послышался басовитый плач: это Смолко, устав ждать, когда его наконец покормят, перекинулся в крепенького темноволосого мальчугана, по-видимому, ещё совсем недавно научившегося ходить.

— Мм-а-а-а! — ревел он, протягивая ручки к Невзоре. — Ня-я-ям!

— Ням-ням хочешь, я знаю, — засмеялась та, подхватывая сына на руки. — Прости, за этими разговорами совсем забыли про тебя. Ну, давай покушаем...

Обхватив мать руками и ногами и приникнув ртом к соску, Смолко утих и зачмокал. Невзора, поддерживая его под спинку, покрытую тёмным пушком, улыбалась.

— Большой уж, а всё прикорм никак не хочет брать — молочко любит. Клычки-то молочные уже есть, кусает иногда за грудь... Больно, зараза! — Невзора хрипловато засмеялась.

Их обдувал холодный сырой ветер, а малыш был голеньким. Цветанка невольно поёжилась и скинула свитку, чтобы хоть как-то укутать ребёнка.

— Зачем? — усмехнулась женщина-оборотень. — Он же Марушин пёс, холод ему не страшен... Ты, поди, одёжу свою всё с собой таскаешь? Я поначалу тоже таскала — по людской привычке, а потом пожила в лесу несколько лет и как-то помаленьку отвыкла. А на что она? Холода мы всё равно не боимся, а стыдиться в лесу некого.

Жестокая весна дышала зябкой сыростью, льдисто звенела, смеялась, роняя еловые шишки, и ей не было дела до пустоты, которая образовалась возле груди воровки — там, где она держала новорождённую девочку... Пустота сосала изнутри, требуя заполнения, но пальцы сжимались, впиваясь лишь в пропитанный духом весны воздух.

— Иди и забери дитё обратно, — шепнула Невзора. — Выкормим как-нибудь. Ты мне тогда помогла — нынче моя очередь. Долг платежом красен.

— Она человек... Ей, наверно, лучше с людьми остаться, — пробормотала воровка, чувствуя, как накатывает приступами желание схватить Смолко и прижать к себе. Да, он — оборотень, от оборотня же и рождённый... Но как можно было бояться или ненавидеть это упитанное, чмокающее у груди своей матери чудо? Дети — они и есть дети, и неважно, кто они — котята дочерей Лалады или щенята Марушиных псов.

— Дура ты, — без усмешки, прямо и сурово сказала черноволосая женщина-оборотень. — Она родилась для того, чтоб тебя уберечь, помочь тебе остаться человеком внутри. Думаешь, зачем я Смолко родила? Чтоб не забыть, как это — любить. Оно, конечно, и лисицы, и волчицы, и медведицы детёнышей рожают... И любят их, наверно, по-своему, по-звериному. А я вот по-человечески не хочу разучиться любить. Девчушку эту судьба тебе подарила, а ты от неё отказалась... Суждены вы друг дружке, понимаешь ты, дурочка?

Цветанка вздрогнула, сжав кулаки, но проглотила это жёсткое, как пережаренное мясо, слово — «дура». Её ещё никто так не называл — вернее, она никому не позволяла этого. А вот от Невзоры нехотя, со скрипом зубов, но стерпелось... Потому что права она была. И Радимира — тоже: вот для чего пощадила Цветанку та стрела...

— А... а молоко? — промолвила Цветанка, борясь с последними колебаниями. — Как ты двоих кормить станешь? Твоему-то сыну хватит ли?

— Хватит обоим и ещё останется, — заверила Невзора. — Много ли человеческому дитёнку надо? А нашего, волчьего молока ещё меньше потребуется: оно посытнее людского будет и сил даёт больше. Иди, кому говорю!


*


Под оглушительное беспрестанное чириканье воробьёв Цветанка кралась вдоль плетня. Солнце то выглядывало, слепя её, то пряталось за облаком; какая-то пичуга, пролетая над воровкой, капнула ей помётом на плечо.

— Вот зараза, — шёпотом выругалась та, погрозив кулаком в небо.

Народная примета гласила: «К счастью». Однако до единственно нужного ей счастья ещё предстояло добраться.

Муж Медвяны чинил на заднем дворе телегу, готовя её к скорому использованию, пожилой отец в меховой безрукавке похаживал вокруг него, давая ценные указания, а двое старших девочек развешивали на натянутой возле дома верёвке выстиранные вещи. Роста им для этого дела не хватало, но выручал широкий берёзовый чурбак.

Цветанка бесшумно скользнула на крыльцо и толкнула дверь, оставленную девочками приоткрытой. Ни одна половица не скрипнула под шагами воровки; свекровь Медвяны была занята купанием внука и не заметила её. Прислонившись к стене, Цветанка промокнула пот с лица чистым вышитым рушником, висевшим рядом.

Увидев её, кормившая грудью женщина вздрогнула и застыла. Её глаза под низко надетым повойником округлились от испуга, но ребёнка она держала по-прежнему крепко. Цветанка всмотрелась в детское личико: не дочку ли Нежаны она кормила? Все новорождённые дети казались на одно лицо, да и не успела она хорошенько рассмотреть малышку, чтобы узнать её сейчас. Из люльки доносились покряхтывания и писк другого младенца.

— Здравствуй, Медвяна, — вполголоса обратилась воровка к женщине. — Вам тут давеча ребёночка подкинули... Так вот, моя это дочка. Отдать вам её придётся. Мать у неё померла в родах, вот и пришлось мне искать для неё семью... А тут кормилица нашлась, так что забираю я её обратно. Уж простите.

Женщина защищающим движением прижала к себе ребёнка, отгораживая его руками, и подалась назад.

— Чужой ты... Не из наших мест, никогда тебя прежде не видела. Откуда моё имя знаешь? — дрожащим шёпотом спросила она.

— Так муж твой и назвал, когда кликал тебя в то утро, выйдя на крыльцо, — улыбнулась Цветанка. — Подь, мол, сюды, Медвяна, тут подкидышка оставили... Оттого и знаю. А ты своё дитя в то время кормила, а дочки твои старшие смотрели.

Женщина понемногу отходила от испуга — заморгала растерянно. Цветанка старалась говорить с нею мягко, по-доброму.

— Да, так всё и было, — пробормотала Медвяна. — Так значит, ты — отец? Мальчишка ещё совсем сам-то...

Цветанка не стала её разубеждать и что-то объяснять. Времени на разговор оставалось всё меньше: в любой миг могли войти.

— Да моя она, моя, — зашептала она, вкладывая в свои слова всё, что теснилось у неё в груди, но не могло пробиться к посуровевшим и колко смотревшим, пересохшим глазам. — Свет она мой в окошке. Пойми ты своим материнским, бабьим сердцем: не жить мне без неё. У тебя своих ребят — семеро по лавкам, а у меня она — одна-единственная.

Большие, медово-карие глаза Медвяны наполнились слезами, а яркие, полнокровные губы затряслись. Она не могла наглядеться на дитя напоследок.

— От груди хоть не отрывай, окаянный, — всхлипнула она. — Дай докормить!

— У кормилицы молока полно, она и докормит, — вынуждена была настоять Цветанка. И добавила мягче: — Спешу я, бабонька.

Медвяна медленно, не сводя покрасневших мокрых глаз с личика девочки, протянула её Цветанке.

— Ну, ин ладно... Хоть и прикипели мы сердцем к дитятку, но родная кровь — она и есть родная кровь. Ты, это... — Женщина плаксиво шмыгнула носом, подобрала слёзы вышитым рукавом. — Молодой ещё... Того и гляди — мачеху ей вскорости найдёшь... Невзлюбит она чужое дитё — ох, несладко бедняжечке придётся...

— Ты, баба, глупостей-то наперёд не выдумывай, — сурово отрезала, нахмурившись, Цветанка. — Не будет у неё никакой мачехи.

На пороге появилась свекровь, неся на руках завёрнутого в полотенце мальчика и ласково кудахча:

— Вот ты у нас какой чистенький, вот какой хорошенький... — И, увидев Цветанку с малышкой на руках, испугалась: — Ой, а это кто? И почто он Найдёнку нашу держит?

— Светланой её зовут, — сказала воровка, чувствуя, как пустота в груди заполняется тёплой, счастливой тяжестью.

Имя озарило её только что, единственно правильное и журавлино-крылатое, склеив осколки её сердца. Нет, не походила малышка на Бажена, она была вылитая мать — Нежана.

— Прощай, Медвяна. Прощай и ты, мамаша, — поклонилась Цветанка женщинам.

Вышла она не через калитку, а на глазах у потрясённых девочек перемахнула через плетень по невидимым ступенькам и понеслась домой. Весна разворачивала у неё за плечами крылья из радости, свежести небес, звонкого лесного покоя и пьянящего земляного духа от первых проталин, украшала ей голову венком из подснежниковой нежности. Девочка закричала было, но вскоре убаюкалась на бегу, а Цветанка, прикрывая её заячьим плащом, шептала:

— Светланка моя... Ты — мой свет в окошке. Никому тебя не отдам.

________________

22 лютовей — здесь: январь

23 молодка — недавно вышедшая замуж женщина

24 примерно 21,3 м

25 сечень — февраль

26 калкан — «панцирь» из плотной хрящевой ткани под кожей кабана

7. Тихая Роща

Родители и княгиня Лесияра дали своё благословение, и теперь брачный сговор оставалось закрепить при многих свидетелях, дабы все знали: Млада и Дарёна — обручённая пара, и дальше у них — только свадьба. Однако помолвку откладывали в ожидании, когда Млада оправится после тяжёлого отравления хмарью, полученного ею во время разведки в Воронецких землях, а Дарёна встанет на ноги после ранения. Три седмицы девушка провела в доме Твердяны, принимая отвар яснень-травы и делая с ним примочки к ране, а также посещая купель на Нярине; сама же оружейница вместе со старшей дочерью Гораной и супругой Зорицы, княжной Огнеславой, дневала и ночевала в кузне, выполняя какой-то большой и срочный заказ. Часто они даже не приходили домой спать, и матушка Крылинка ворчала:

— Вот же напасть какая... Так ведь и до смерти уработаться можно!

Зорица с дочкой Радой и Рагна относили им обеды и, возвращаясь домой, рассказывали об очередях из женщин и детей, также передававших еду остальным работницам. Кузня гудела денно и нощно, подземный перезвон доносился даже до дома, но что там ковалось, никто не мог сказать: заказ был окутан строжайшей тайной. Иногда Твердяна всё же изредка возвращалась домой — главным образом, чтобы навестить и подлечить Дарёну.

— Ну что вы там всё-таки делаете-то целыми днями? — ластясь к плечу супруги, попыталась однажды разузнать Крылинка.

— Снасть горную, — сухо ответила оружейница, усталая до синих кругов под глазами. — Новые копи открыли на юге, вот и понадобилось срочно.

— А тайну-то такую зачем из этого делать? — удивилась Крылинка.

— Откуда мне знать? — коротко отрезала глава семьи. — Я в дела государственные не лезу, моё дело маленькое — заказ принять и исполнить. Всё, мать, хватит расспросов, дай умыться.

Что-то зловеще-печальное слышалось в её молчании, и матушка Крылинка умолкла, охваченная тревогой. Её чуткое сердце за годы совместной жизни изучило наизусть все выражения глаз и лица супруги; по движению бровей или по складу губ Крылинка могла с точностью угадать, в каком Твердяна была настроении, и какие события это настроение предвещало. Однако подобной сосредоточенной угрюмости она не видела никогда прежде, и это её пугало. Твердяна между тем умыла лицо и руки, наскоро съела сытный обед, после чего пошла к Дарёне в комнату.

Дарёна уже не пролёживала дни напролёт в постели — понемногу вставала и рукодельничала у окна, пользуясь подарком Зорицы — набором белогорских игл. Время она коротала за шитьём рубашек для своей наречённой избранницы: по обычаю, к свадьбе девушке полагалось изготовить и собственноручно вышить для будущей супруги двенадцать рубашек и столько же портков, такое же число наволочек и рушников. Женщина-кошка же, в свою очередь, обязывалась обеспечить невесту шубой и шапкой, дюжиной узорчатых платков, несколькими дюжинами разноцветных ленточек, а самое главное, вдобавок в чудесному кольцу — набором украшений: запястий, ожерелий, серёжек и очелий. Как и сама женщина-кошка, зачарованные украшения были призваны стоять на страже здоровья, счастья и долголетия её супруги.

— Ах ты, моя родненькая, — поблёскивая головой, сокрушалась Твердяна, в то время как её большие, жёсткие и шершавые, рабочие руки скользили по оголённой спине смущённой девушки. — Угораздило же тебя под стрелу подставиться... А стрела-то — моей работы. Скверно вышло... Спинка-то маленькая, узенькая, как у цыплёночка — как только дух из тебя та стрела не вышибла?

Ширина одной её раскрытой пятерни ласково охватывала почти всю спину Дарёны от края до края. Дарёна помнила тот страшный и гулкий толчок, когда стрела впилась: будто целое копьё ей под лопатку прилетело. Обычно рана не болела, но под руками Твердяны Дарёна ощущала, будто там копошится клубок горячих червей.

— Рана уж затянулась, а остатки волшбы оружейной внутри так и засели, — пробормотала Твердяна с досадой. — Она, ежели её не извлечь, разрушает тело изнутри даже после заживания раны. Вот так уж хитро и смертоносно она устроена — будь она неладна! На уничтожение врага рассчитана, но всякое случается...

Случилось так, что стрела поразила не врага. Дарёна застыла, охваченная холодным окаменением ужаса... В глазах тоскливо потемнело при взгляде на неоконченную вышивку: неужели смерть разлучит их с Младой уже совсем скоро?...

— Нет, нет, моё дитятко, не бойся, — успокоительно заверила оружейница. — Уж я-то свою волшбу знаю — сама, вот этими руками делала. Смогу и обезвредить потихоньку, не будь я Твердяна Черносмола. И до свадьбы доживёшь, и много лет в супружестве проживёшь — слово тебе даю.

Дарёне представлялось, что под ладонями оружейницы «черви» высовывались над поверхностью спины, и Твердяна, ухватив одного «червяка» за кончик, потянула его наружу. Он шёл туго, сопротивлялся, и мучительные молнии боли стреляли по всему туловищу девушки. Раньше Дарёна вскрикивала, чем тревожила домашних и не раз заставляла матушку Крылинку прибегать в испуге в комнату; сейчас она изо всех сил сцепила зубы, но не смогла сдержать стон.

— Потерпи, доченька, — ласково приговаривала Твердяна. — Потерпи... Надо извлечь всё без остатка.

— Бо-ольно, — с невольно покатившимися по щекам слезами простонала Дарёна.

— Знаю, моя хорошая, знаю, — сочувственно вздохнула Твердяна. — Уж такая она, зараза, злая. Не столько сама стрела боль причиняет, сколько волшба.

Из-за невыносимой болезненности извлечения остатков волшбы у них никогда не получалось вытащить более одного «червя» за один раз. Эта боль оставляла Дарёну обессиленной, и она весь остаток дня была уже ни на что не годна. Вот и сейчас она, одевшись, хотела сесть за прерванную приходом хозяйки дома вышивку, но руки сами опускались...

— В постельку, милая, — прогудел голос Твердяны, а её большая сильная рука взяла девушку под локоть, помогая встать. — Какое там рукоделие! Иглой тебе сегодня уж нельзя работать, отдохни.

Дарёна знала: за белогорскую вышивку нельзя садиться больной или в дурном настроении — тогда носитель вышитой вещи будет плохо себя в ней чувствовать. Рубашка осталась лежать на рукодельном столике у окна, а руки Твердяны укрывали девушку одеялом.

— Вот так, моя родная, отдыхай, не сопротивляйся сну... Ничего, до свадьбы времени много, успеешь всё сделать, никуда не денется от тебя работа.

Дарёна уткнулась в подушку, устраиваясь поудобнее и стараясь не наваливаться на раненую лопатку. Боль, разбуженная Твердяной, понемногу засыпала снова, но с нею утекали и силы, склеивая ей веки смертельной усталостью. На одного «червя» в ране стало меньше... Никем не тревожимая, Дарёна поплыла на волнах зимней дрёмы.

На неё смотрели из тумана жёлтые глаза Марушиного пса, в которых развёртывалась череда её скитальческих дней. Горечь пыльных дорог, колышущиеся травы и цветы, купание нагишом под луной и щекотка пальцев васильковоглазой подруги... Почему им не позволили перемолвиться хотя бы парой слов? Смутная досада на всех — на Лесияру и Радимиру с её пограничной дружиной и даже на мать — глухо роптала под сердцем. Дарёна с обречённостью и болью приняла объяснение, что Цветанка стала Марушиным псом, и теперь ей ходу в Белые горы нет, но сердце не находило покоя и металось. Всему виной была одна царапинка от когтя — так сказала Радимира. Чьего когтя, она не уточнила, но Дарёна и так догадывалась: это та зеленоглазая девица с пепельными волосами, которой Цветанка увлеклась в Марушиной Косе. Что-то волчье было в её улыбке, открывавшей небольшие острые клыки...

Из потока дремоты пополам с печальными думами Дарёну вынуло острое и ягодно-сладкое чувство: Млада близко. Её синеглазая избранница получила месячный отпуск в награду за выполнение опасного задания и отдыхала у себя в лесном домике-заставе, но виделись они с Дарёной часто. Дрёма слетела голубым покрывалом сумерек, и девушка, встав, выглянула в окно. Через заснувший под покровом первого снега сад мягко скользила огромная чёрная кошка, оставляя на белом зимнем ковре широкие следы лап, и сердце Дарёны тут же согрелось пушистой, мурчащей нежностью. Она распахнула окно, и в него вместе с дуновением морозного воздуха проникла Млада, принеся снежинки на чёрном мехе и свет любви в чистых, как безупречные синие яхонты, глазах.

— Ах ты, моя киса, — сразу запустив пальцы в густую шерсть, проворковала Дарёна.

Огромная «киса» разлеглась на постели, изящно потягиваясь и непрерывно мурлыча. Дарёна устроилась рядом, отогревая подушечки её ступавших по снегу лап, целуя в нос и почёсывая за пушистыми ушами. С каждым днём нежность росла и крепла, уютно окутывая сердце, и Дарёна сама недоумевала, как она ещё недавно могла сомневаться в своих чувствах к чёрной кошке. Радость озаряла душу, когда шею ей щекотали длинные усы, а когда на колени ей ложилась тяжёлая широкая лапа, внизу живота что-то ласково и горячо напрягалось.

Кошка перевернулась на спину, и Дарёна не удержалась, чтобы не почесать ей живот. Глаза Млады превратились в яхонтовые щёлочки, а поток мурчания лился неиссякаемо.

— Нравится? Нравится, да? — засмеялась Дарёна.

На глаза ей попался клубок красной пряжи — самый большой в корзинке для рукоделия и румяный, как наливное яблоко. Схватив его, девушка игриво покрутила им над кошкой, и длинная лапа со спрятанными когтями потянулась вверх, тронув клубок. Глядя, как чёрный зверь перебрасывал его с передней пары лап на заднюю, вращая им в разные стороны, Дарёна смеялась и таяла от умиления: ну ни дать ни взять — обычная кошка, только огромных размеров. Однако игра игрой, а всё-таки где-то в уголках сапфировых глаз светилась ласковая снисходительность мудрой дочери Лалады, изображающей кошачьи ужимки, чтобы позабавить свою любимую девушку. Обняв кошку, Дарёна прильнула щекой к щекочуще-тёплому меху и зажмурилась со счастливой улыбкой.

— Я люблю тебя, — мурлыкнула она.

«И я тебя люблю, счастье моё», — прозвучало у неё в голове с бесконечной нежностью.

Улегшись сверху на пушистый живот Млады, Дарёна принялась за излюбленную игру — «где у кисы мурчалка?» Наверняка обычная кошка от такого количества тисканья и объятий уже не выдержала бы и принялась орать и вырываться, но только не Млада. Она позволяла Дарёне всё: поцелуи в нос и уши, пересчитывание когтей и усов, щекотание подушечек лап — правда, при последнем она извивалась, сучила лапами и в конце концов сбросила девушку с себя. Упав на постель, Дарёна уткнулась в кошачий мех, чтобы заглушить рвущийся из груди хохот.

— Мрряв, — гортанно раздалось в ответ. А голос в голове девушки добавил: — «Ну всё, хватит, щекотно же!»

Потом они просто лежали в обнимку. Дарёне было трудновато дышать под весом чёрной лапищи, но в и этом она находила свою прелесть. Под защитой этой лапы она могла ничего и никого не бояться.

«Ну, как твои дела сегодня? — спросила Млада. — Рана не беспокоит?»

— Твердяна меня лечит, — ответила Дарёна, вороша пальцами её мех. — Сегодня ещё одного червяка вытащили.

«Червяка?» — удивилась Млада.

— Ну, я так себе представляю эти... остатки оружейной волшбы, — объяснила Дарёна. — Они мне кажутся такими горячими червяками внутри раны, и Твердяна их по одному выуживает оттуда. — И призналась со вздохом: — Это больно...

«Да, с оружейной волшбой шутки плохи», — вздохнула Млада.

— Если хоть один червяк останется, я не жилец. — Дарёна уткнулась в кошку, чтобы скрыть слёзы.

«Муррр... муррр... ладушка моя. — Млада пощекотала девушку усами. — Даже не думай об этом и не бойся ничего. Моя родительница своё дело знает... Она эту волшбу сплела, она и расплетёт, будь уверена».

— А если нет? — Дарёна подняла лицо, заглянув в синие глаза кошки. — Эта зараза... убьёт меня изнутри...

«Нет, — твёрдо ответила Млада. — Твердяна — великий мастер. Нет ничего такого, что бы ей не было подвластно».

— А бывали случаи, чтобы мастер не мог до конца обезвредить свою волшбу? — не унималась девушка.

«Я не припомню такого, — сказала Млада. — Так, всё, довольно об этом думать и расстраиваться. Всё будет хорошо! Всё до свадьбы заживёт».

— Не знаю, доживу ли я до свадьбы, — вздохнула Дарёна, кладя голову ей на плечо.

«Обязательно доживёшь... И ещё долго будешь жить после неё — благодаря силе Лалады».

— Млада, я люблю тебя... Очень, очень, очень...

Теперь Дарёна произносила эти слова уверенно: в сердце у неё жил неугасимый огонёк, она ждала встречи с Младой, как праздника, и скучала, даже когда они не виделись всего день. В ней горела постоянная потребность обнимать большую и тёплую чёрную кошку, слушать её долгое любовное мурчание зимним вечером, засыпать в пушистом кольце её свернувшегося калачиком тела, как на роскошном мягком ложе.

«Была бы ты со мной ещё и в людском облике так же ласкова, — с тенью сожаления посетовала Млада, потираясь ухом о ладонь девушки. — А то, когда я кошка, так тебя просто не унять, а когда перекидываюсь обратно, тебя словно подменяют... Я не пойму, Дарёнка: ты что, боишься меня, что ли?»

Младу-кошку Дарёна полюбила до стона, до писка, до нежного надрыва сердца, а вот перед Младой-человеком действительно ещё чуть-чуть робела. Но робость эта была с оттенком восхищения, хотя произнесение тех же слов любви давалось ей сложнее, когда между её пальцами струились чёрные кудри Млады, а не кошачий мех.

— Нет, не боюсь, что ты, — порывисто заверила она, беря в свои ладони морду и поглаживая большими пальцами шелковистую шерсть на щеках Млады.

«Тогда что с тобой, мррр? — с искорками яхонтового смеха в глазах спросила та. — Что же после свадьбы будет, а, Дарёнка? Ты на супружеском ложе мне тоже в кошку перекидываться велишь?»

— Не знаю, — смущённо засмеялась Дарёна, чувствуя прилив жара к щекам. — Когда ты кошка, мне почему-то проще... А когда человек, ты такая... такая...

«Какая?» — смешливо мурлыкнула Млада.

Дарёна замялась, не зная, как описать свои чувства. Если с Цветанкой они были на равных, могли друг над другом подшучивать, поддразнивать одна другую, позволять себе вольности и быть простыми и раскованными в обхождении, то равной чернокудрой женщине-кошке Дарёна себя не чувствовала. И дело было не только в разнице в возрасте, просто Млада зачаровывала Дарёну смесью кошачьей мягкости и обтекаемости, звериной силы, древней белогорской мудрости, спокойствия и теплоты. И — да, лесной сказкой. Детский трепет перед ускользающим чудом, прятавшимся среди ветвей, всегда был жив в сердце Дарёны, а когда она закрывала глаза, шелестящая берёзовая тайна окутывала её вновь, принося с собой волнующее ощущение чьего-то присутствия — оберегающего, всезнающего, любящего.

— Я не знаю, — вздохнула Дарёна. — Нет таких слов, чтобы об этом рассказать... Просто почувствуй сама.

Кошка, ласково жмурясь, потёрлась мордой о её грудь, а потом приложила ухо к сердцу.

«Я чувствую, горлинка...»

После лечения Дарёну не беспокоили до утра, и она незаметно уснула под боком у кошки, оставшейся на ночь.

Любопытная Рада, приоткрыв дверь в комнату, увидела в постели двоих, освещённых полоской лунного света: сладко спящую Дарёну и прижавшуюся к ней сзади обнажённую Младу. Луна бесстыже выхватывала из сумрака изящные очертания тела женщины-кошки, полного великолепной, горделивой, уверенной и упругой силы; изгибы их тел сложились наподобие двух вложенных друг в друга букв «зело» (S) — большего и меньшего размера. Рада зажала ладошкой рот, но короткий смешок-хрюк всё же успел у неё вырваться. Млада открыла глаза и подняла голову. Увидев Раду, она приложила палец к губам, как бы говоря: «Тс-с!» — а Дарёна даже не проснулась. Вытаращив глаза, Рада прикрыла дверь и на цыпочках удалилась.

...Наконец тайный заказ был выполнен — в обещанный мастером Твердяной срок. По припорошенной снегом каменной лестнице в стылом блеске лунного света из ворот кузни выносили заколоченные деревянные ящики и грузили на охраняемые княжескими дружинницами повозки. Сильная половина семейства — Твердяна, Горана с дочерьми-ученицами Светозарой и Шумилкой, а также княжна Огнеслава — вернулась в дом в зимней предрассветной тьме, дыша морозным туманом, прокопчённые, блестящие от пота и измотанные до синих теней под глазами.

— Ну наконец-то! — всплеснула руками матушка Крылинка.

Зорица молча прильнула к груди Огнеславы. Супруги обменялись устало-нежным поцелуем, а маленькая Рада весело прыгала рядом. Огнеслава с ласковым блеском в глазах подхватила её на руки и расцеловала.

— Соскучилась, котёнок? Знаю, знаю... И я — по тебе.

— Пойдём снежную бабу лепить! — обняв родительницу за шею, воскликнула девочка-кошка. — Снега во дворе дюже много!

— Непременно пойдём, только отдохнуть надо сначала, — пообещала Огнеслава. — Устали мы, работали не покладая рук.

— Бабушка Крылинка, есть что покушать? — едва переступив порог дома, спросила Шумилка.

— Да есть, готово, всё уж десять раз остыло! — ответила та. И осведомилась у супруги: — На стол, что ль, подавать?

Твердяна, поглаживая отросший вокруг чёрной косы ёжик, решительно сказала:

— Сперва мы в баньку, мать. — И добавила строго: — Негоже за стол неумойками садиться.

Это замечание, видимо, предназначалось для торопливой Шумилки. Та, как бы извиняясь, пояснила:

— Уж больно есть хочется.

— Не малое дитё, потерпишь, — хмыкнула Твердяна. — За еду надо чинно, порядком да ладом садиться, а не набивать брюхо как попало и когда попало.

Да уж, порядок в этом доме соблюдался неукоснительно, а слово главы семейства было законом — Дарёна в этом сразу убедилась. После бани головы у всех оружейниц, за время напряжённой работы заросшие длинной щетиной, снова гладко заблестели. Насытившись, усталые работницы завалились на боковую и проспали поистине богатырским сном целые сутки.

Миновал день, миновала ночь, а за ними ещё день с ночью — Рагна пришла от соседей бледная, с округлившимися глазами.

— Ты чего такая всполошённая? — спросила матушка Крылинка, чистившая рыбу для пирога.

— Ох, матушка, я тут такое услыхала! — возбуждённо зачастила та. — Люди бают, что все эти три седмицы супруги-то наши — слышь! — оружие ковали!

— Эка невидаль! — спокойно молвила Крылинка, выпуская из рыбьего брюха блестящие склизкие потроха и отводя их в сторону широким ножом. — В кузне оружие часто куют, что ж в том такого?

— Да, но не столько же! — Рагна показала руками, сколько оружия было изготовлено — целая гора. — И к чему срочность такая, что аж без роздыху, без сна и еды наши супруги в кузне горбатились? И тайна вся эта зачем? Вот и поговаривают добрые люди, что... к войне это всё.

Слово «война» Рагна выделила голосом — боязливым, дрожащим шёпотом, а в её взгляде плескался ужас — отблеск копий, клинков мечей и сверкающих на солнце щитов. Матушка Крылинка на мгновение задумалась, помрачнела, и нож в её руке замер. Повисла тишина, а потом Крылинка, продолжив чистку рыбы, всё так же спокойно сказала:

— А ты меньше слушай болтовню досужую. Твердяна сказала — для горного дела старались, приспособы разные делали.

А вечером, когда все сидели за ужином, в гости пришла староста Кузнечного, Снежка, прозванная Большеногой за огромные ступни. Кошкой она была белой с чёрными и рыжими пятнами, а в человеческом обличье — в зрелых летах, с прямыми соломенно-русыми волосами до середины шеи, ровно подстриженными в кружок, и тёмными бровями. Носила она овчинную безрукавку с широким кожаным поясом и светло-серые сапоги.

— Хлеб-соль вам, — сказала она с поклоном.

Твердяна встала из-за стола, поприветствовав гостью, а Крылинка тут же принялась её сердечно потчевать. Снежка сперва отказывалась, но потом, чтоб не обижать хозяев, отведала всего, что ей было предложено, и выпила чарку хмельного мёда.

— Так уж у нас заведено, — сказала Твердяна. — Сначала накормить-напоить гостя, а потом о деле пытать-расспрашивать.

— Это мне ведомо, — усмехнулась староста, утирая губы. — Благодарствую на угощении, голодным из вашего хлебосольного дома никто не уходил — уж что есть, то есть. Я, вообще-то, с вопросом к тебе, Твердяна... Люди смущаются, волнуются, ко мне за разъяснениями пришли, а я даже и не знаю, что им ответить: сама в недоумении. Правда ли, что этот заказ большой в кузне твоей был... э-э... по оружейной части? Может, мы воевать с кем-то собираемся?

Твердяна нахмурилась так, что все за столом притихли, а Дарёна бросила на Младу взгляд, словно ища опровержения этого страшного слова — «воевать». Глаза Млады обдали её яхонтовым холодом, но рука под столом сжала её пальцы тепло и ласково.

— А люди с чего это взяли? — спросила Твердяна грозно.

— Д-да с-слушок... — Снежка даже заикаться начала, оробев под вопрошающим взором хозяйки дома. — То ли кто-то из подмастерьев ваших сболтнул, то ли...

Осекшись, староста умолкла. Твердяна, коротко пробарабанив по столу пальцами, потёрла подбородок.

— Из подмастерьев, значит, говоришь? Ладно, я разберусь, кто у нас завёлся такой языкастый.

— Т-так правду люди говорят али нет? — осмелилась Снежка проявить настойчивость.

— Болтовня это, — сурово глянула на неё из-под насупленных бровей оружейница. — Так и скажи людям.

— Ясненько, — пробормотала Снежка, поднимаясь и берясь за шапку. — Ну, благодарю ещё раз за хлеб-соль и за разъяснения...

Остаток ужина прошёл в страшном, звенящем молчании, только вздыхала Крылинка, отчего бусы на её необъятной груди колыхались. Наконец леденящую тишину решилась нарушить Зорица.

— Нам-то ты можешь правду сказать, — прозвенел её нежно-серебристый голос. — Государыня неспроста приходила тогда и о чём-то с тобой беседовала, ведь верно?

Как щит отражает удар меча, так и она не моргнув глазом выдержала пронзительно-мрачный взгляд родительницы. Никому Твердяна спуску не давала, ни перед кем не смущалась и не отступала, но тут промолвила, стараясь смягчать суровость голоса:

— Зоренька, не бери в голову. Хватит об этом, мои родные. Всё.

Её припечатанная к столу ладонь означала конец разговора.

Млада присутствовала при извлечении нового «червяка», и Дарёна чувствовала её поддержку, хотя та и не могла уменьшить боль. Прикрывая грудь руками и волосами, девушка с холодком в сердце ждала, когда пальцы Твердяны выманят на поверхность и поймают горячего червя, и только в любящих глазах Млады могла почерпнуть спокойствие. И тут её угораздило спросить:

— А это правда?

Поглаживавшие её голую спину ладони Твердяны замерли, а Млада, нахмурившись, покачала головой. Всем своим видом и взглядом она пыталась отсоветовать Дарёне расспрашивать дальше.

— Что — правда?

Млада снова чуть приметно качнула головой, как бы говоря: «Не надо». Но отступать было уже поздно, слово — не воробей, и Дарёна закончила вопрос:

— То, что вы ковали оружие и скоро будет война?

Как раз в этот миг «червь» высунулся, и Твердяна его поймала и дёрнула наружу. Дарёне показалось, что всё её тело пошло трещинами, кожа лопнула, и в расщелинах проступила красная, блестящая плоть... Её крик, наверное, заставил вздрогнуть всех в доме. Она очутилась в чёрно-красной пещере, стены которой ощетинились длинными, как клинки, шипами... Чудовищный рот перемалывал её, шипы протыкали насквозь, и всё, что осталось от её истрёпанного в жалкую алую тряпицу тела, Твердяна с Младой одели в рубашку и уложили в постель.

— Прости, голубка... Резковато вышло, — послышался рядом приглушённый, хрипловато-тёплый голос оружейницы. — Не надо было мне под руку говорить.

Чудовище боли отступало, красно-чёрная пасть сменилась уютным полумраком комнаты, а язычок пламени лампы стал путеводным светом к облегчению. Тяжёлая шершавая ладонь Твердяны легла Дарёне на лоб, погладила по волосам.

— Да, доченька, мы ковали оружие: государыня заказала. О войне точно не могу пока сказать. Может, будет, а может, и нет. А может, будет, но ещё не скоро, и вы с Младой успеете свадьбу сыграть и детишек нарожать. Живи, девица, не кручинясь, свету белому да солнышку красному радуйся. Вот пока и весь мой тебе сказ.

Через несколько дней в Кузнечном прошёл общий сход. Дарёна на нём не присутствовала, но Рагна словоохотливо рассказала обо всём, что там обсуждалось: в основном, хозяйственные вопросы, спор двух соседок из-за коровы, надобность постройки новой мельницы взамен старой, предстоящий День поминовения и многое другое. Они с матушкой Крылинкой и Зорицей чистили лук, и Рагна, заливаясь слезами, поведала:

— А ещё Милка Куница, ну, подмастерье-то из кузни, повинилась перед людьми. Дескать, окончание работы праздновала, вот и хлебнула лишнего, да спьяну и наболтала невесть чего про оружие-то, и по её вине слух недобрый пошёл... Мол, в голове у неё помутилось, ну и наплела она небылиц.

— Ну, вот и разъяснилось всё, — промолвила матушка Крылинка, которую чудесным образом не брал даже лук: её глаза были точно выточенными из камня — малахита с примесью бирюзы.

Дарёне вспомнилось намерение Твердяны «разобраться, кто такой языкастый», и она невольно поёжилась. А спокойствие матушки Крылинки напоминало ей молчание белогорских вершин — такое же мудрое, недосягаемое, но чуть-чуть пугающее.

Близился День поминовения, проходивший два раза в год — зимой и в середине лета. Дарёна как-то спросила у Млады:

— А женщины-кошки вообще умирают?

Она не видела в окрестностях Кузнечного никаких кладбищ — быть может, потому что в Белых горах существовал обычай не хоронить в землю, а сжигать тела на погребальных кострах. Но так хоронили жён дочерей Лалады. А что же сами женщины-кошки?

«Конечно, дочери Лалады не живут вечно. Но они не умирают в обычном смысле», — ответила чёрная кошка, грея Дарёну пушистым боком.

— Это как? — насторожилась Дарёна.

«Приближение конца мы ясно чувствуем. Когда настаёт время, идём в Тихую Рощу и ищем там себе дерево... Нужно прижаться к стволу спиной. Тело сольётся с деревом, а душа погрузится в запредельный покой. Погружённая в покой душа находится выше земной суеты, забот и бед, она не страдает, не боится, не испытывает земных человеческих страстей, и всё, что она чувствует — это умиротворение и блаженство от единения с Лаладой».

Дарёна заворожённо слушала. За окном медленно падали крупные хлопья снега, сад замер под белой периной сна, а плечи девушки пушистым воротником окутывал чёрный кошачий хвост.

«Душа освобождается от влияний мира, — колдовски струился в голову Дарёны тёплый мурчащий поток голоса Млады. — Её уже не заботят дела живых — наши войны, болезни, поиски, метания, печали и радости. Разум освобождается от тёмной пелены заблуждений и пребывает в свете знания. Обычно Тихую Рощу не принято беспокоить посещениями слишком часто, и уж тем более нельзя оплакивать слившихся с деревьями близких: это может потревожить их покой, потому как души их всё-таки живы и открыты, просто находятся на заслуженном отдыхе. Это не касается только ушедших очень давно, более пяти веков назад: их души уже в таком глубоком покое, что пробудить их не смогут никакие действия извне. Обычно к этому времени и тела их уже почти неразличимы под корой принявшего их дерева. А к тысячелетнему сроку тела поглощаются деревом полностью, а души растворяются в свете Лалады, становясь основой для новых рождающихся душ. После тысячи лет дерево считается пустым и готово принимать новых дочерей Лалады, отходящих на покой. Рождаются в Роще, конечно, и новые, молодые деревья, и женщины-кошки могут упокоиться в них, а не только в освободившихся после предыдущих обитательниц».

— Они что, могут стоять веками, не сгнивая и не падая? — полюбопытствовала Дарёна. — Это какие-то особые деревья?

Млада свернулась калачиком, позволяя Дарёне устроиться внутри.

«Да, это особая, заокеанская сосна — больше нигде в Белых горах и в соседних княжествах такие деревья не растут. Лалада посадила их, добыв семена на другом краю света. Рощу питает подземная священная река Тишь, которая берёт истоки в Светлом Трёхгорье. Это место, по преданию, стало первым, куда ступила нога Лалады, когда она выбрала Белые горы, чтобы поселить там нас, свой народ. Под Рощей Тишь ближе всего подходит к поверхности и разветвляется на множество притоков, позволяя деревьям жить и процветать столько же, сколько живёт сама Лалада. Священная река огромна, она протекает под всей землёй Белых гор и местами выходит на поверхность в виде ключей. Вода в них обладает чудесными свойствами, и на многих таких родниках устроены святилища Лалады, без которых мы не обходимся зимой, когда наша богиня скрывается до весны. Воды Тиши — горячие, и земля Тихой Рощи — тёплая, снега там нет и трава растёт круглый год. Лалада выбрала место таким образом, чтобы создать деревьям те условия, в которых они росли у себя на родине, в далёких краях».

Дарёна с лёгким холодком внутри представляла себе погружённую в тишину и спокойствие рощу, полную удивительных деревьев — а вернее, полудеревьев, полулюдей. Это чудо потрясало своим древним величием... «Впрочем, раз женщины-кошки — существа особенные, то и смерть у них тоже должна быть не такой, как у людей», — думалось девушке.

«Но есть среди покоящихся там наших предков те, кто наделён был при жизни особой, выдающейся силой, — продолжала Млада свой рассказ. — Они и спустя пять, и спустя десять веков — как живые, и деревья их не растворяют в себе. Это те, на ком всегда держалась наша Белогорская земля — княгини, великие мастерицы оружейного дела, хранительницы мудрости. У нас там — все наши предки до самой родоначальницы, первой оружейницы Смилины, получившей дар от самой богини Огуни. Смилина уж более тысячи лет там покоится в неизменном виде: сила её была столь велика, что до сих пор не ушла в воду Тиши через корни её дерева».

— А супруги дочерей Лалады? — пришло в голову Дарёне. — Что с их душами? Куда они попадают после смерти? Что там, за погребальным костром?

«Пытливый у тебя ум, — улыбчиво мурлыкнул мыслеголос Млады. — Для наших жён существует Чертог Упокоения, в котором их души готовятся к слиянию со светом Лалады. Это как бы тоже Тихая Роща, но невидимая глазу живых. Там души успокаиваются, очищаются и отдыхают от земной суеты. Вот ты, к примеру, не пойдёшь ведь на праздник взъерошенная, в будничной одежде, усталая и грустная, верно? Ты принарядишься, причешешься, приведёшь себя в хорошее настроение... Одним словом, приготовишься. Так и душа готовится к этому светлому переходу».

— А почему так? — не унималась Дарёна. — Почему дочери Лалады упокаиваются в Тихой Роще, а их супруги — отдельно, в этом самом Чертоге?

«Почемучка ты моя... — Млада замешкалась с ответом. — Так уж устроено на свете. Мы отличаемся от наших жён при жизни — наверно, и души наши отличаются. Потому, наверно, Лалада и завела такой порядок. Но это наши домыслы, а правду мы узнаем уже ТАМ, за гранью...»

И вот, настал этот тихий день — в самом прямом смысле. Проснувшись, Дарёна поразилась особой, звеняще-торжественной тишине, которая царила в доме. Умывшись из кувшина водой пополам с ромашковым отваром и им же прополоскав рот, приведя в порядок волосы и одевшись, девушка зажгла лучинку и в сонной утренней тьме села за рукоделие: её ждала незаконченная рубашка. Дарёна «покормила» белогорскую иглу кровью из своего пальца, закрыла глаза и обратилась к внутреннему источнику света где-то под бровями...

В тишине работалось легко и вдохновенно. Почти догоревшая лучинка затрещала, готовая погаснуть, и Дарёна зажгла от неё новую. Стежки, как слова песни, струились из-под пальцев, и на ткани расцветал узор из жар-птиц, целующихся с петушками среди затейливых цветочных завитков. Рисунок этот, как объясняла Зорица, оберегал любовь.

Каково же это — стоять, слившись с деревом и пребывая душой в неземных, прекрасных и сияющих далях? Должно быть, тел своих упокоившиеся в Роще совсем не чувствуют, пребывая в чертоге безмятежности чистым и незамутнённым, как озёрная гладь на рассвете, сознанием. Счастливые же они, наверно! Отмучились, отработали, отдышали своё... Летом редкие птичьи голоса перекликаются среди ветвей, зимой настаёт снежное молчание. А корни деревьев потихоньку пьют Лаладину силу из подземной реки Тишь.

Чувствуя, что отвлекается мыслями от работы, Дарёна нахмурилась и попыталась вернуть себе сосредоточенность на вышивке. Раз стежок, два стежок, три стежок — вот и клювик жар-птицы дотянулся до петушиного. Губы девушки тронула улыбка, а скулы порозовели при воспоминании о поцелуе, подаренном ей Младой накануне. Это было не просто тёплое и щекотное слияние губ, а соединение чего-то большего — душ, сердец, умов. Они были простёганы единой золотой нитью, вплетены в одну канву. Вновь кошачья нежность мурлыкнула внутри, и Дарёна, улыбаясь, принялась стремительно и радостно класть новые и новые стежки.

Наконец какие-то звуки в доме заставили её насторожиться. Наверно, матушка Крылинка растапливала печь, собираясь готовить завтрак. Завтракали обычно разогретыми остатками вчерашнего ужина, но иногда супруга Твердяны баловала домашних свеженькими блинами и ватрушками. Ох и жирны, золотисты и узорчато-ноздреваты были её блинчики! Со сметаной — м-м, песня, а если завернуть в блин кусочек жареной или солёной рыбки... Язык проглотить можно.

Ну нет, этак работать нельзя. Дарёна отложила вышивку: мысли крутились явно не там, где надо — то порхали невидимой птахой над Тихой Рощей, то проголодавшимся котёнком крались к растопленному очагу. Решив, что она могла бы быть полезной в кухонных хлопотах, Дарёна направилась в средоточие вкусных запахов.

Неслыханное чудо: Крылинка, Рагна и Зорица, обычно болтавшие и даже порой спорившие между собой за приготовлением еды, сегодня обходились без слов. Каждая молча занималась своим делом: Крылинка пекла свои знаменитые, завораживающе вкусные и узорчатые блинчики, а Зорица заворачивала в них предварительно очищенные от костей куски жареной рыбы и горкой укладывала получившиеся конвертики на блюдо. На кухне было две печи, устроенные, видимо, для более быстрого и удобного приготовления еды на большую семью, и супруга Гораны, Рагна, обжаривала куски вчерашней баранины, куриное мясо и свиную печёнку, собираясь, по всей видимости, делать кулебяку. В печи между тем варились пшено и яйца — также для начинки этого сложного пирога. Больше никого на кухне не было: девушек-работниц по случаю праздника отпустили домой.

Никто из женщин Дарёну не поприветствовал. Удивлённая, она открыла было рот сама, но тут Крылинка, шлёпнув на плоскую тарелку пышущий жаром блин с хрусткими краешками, сдвинула тёмные, точно наведённые углем брови и шикнула на неё. Рагна с таинственным видом приложила к губам палец, после чего кивнула в сторону дубовой кадушки, а потом показала на воткнутый в столешницу нож: вероятно, Дарёне поручалось нарезать солёные грибы. Девушка озадаченно принялась за дело, про себя гадая, почему все хранят такое строгое молчание. Крепкие, отборнейшие грибы норовили выскользнуть и ускакать на другой край стола.

— Вот ведь... — досадливо прошептала Дарёна, когда один такой вёрткий гриб ловко, как живой, по-лягушечьи сбежал от неё.

Все женщины дружно шикнули. Дарёна испуганно сжала губы и рассекла пойманный гриб вдоль, а на кухню тем временем ввалилась синеглазая кошка — мокрая, с торчащей во все стороны шерстью, но зато не с пустыми лапами, а точнее, пастью. В зубах она сжимала ручку корзины, из которой торчали стерляжьи хвосты. Ещё живые рыбины немо открывали рты и переливчато поблёскивали серебристыми боками с полосами из жучек [27]. Крылинка, заглянув в корзину, одобрительно кивнула, и кошка, встряхнувшись, устроилась поближе к печке, чтобы скорее обсушиться.

«Нырять за стерлядью пришлось, — услышала девушка в своей голове голос Млады. — Приманку что-то плоховато берёт — совсем снулая, видать... Некогда было ждать, когда клюнет».

Не смея разомкнуть губ, Дарёна вопросительно взглянула на Младу.

«Так сегодня же День поминовения, тишину соблюдать положено, — объяснила та, подставляя сохнущий бок печному теплу. — Говорить можно только по крайней необходимости, да и то шёпотом. Обычай таков, горлинка».

Так вот в чём было дело... А Дарёна-то недоумевала, что вдруг случилось с обитательницами дома, и даже где-то краем сердца чуть не обиделась! Оказалось, что живые хранили в этот день молчание, которое условно изображало безмолвный покой ушедших в Тихую Рощу. Кроме того, по поверью, тишина в День поминовения помогала прислушаться к себе и разобраться в своих думах и чувствах; впрочем, так ли это было или нет, Дарёна пока ещё не поняла, но ей стало слегка не по себе от этой игры в молчанку. Однако разнообразной праздничной снеди в этот день готовилось столько, что говорить было бы всё равно неудобно из-за неиссякаемых потоков слюны...

Рагна тем временем умело вытянула из стерляжьих хребтов белые спинные струны — визигу, очистила и отправила в кипящую воду вместе с пучком сушёной осетровой визиги, замоченной с вечера. Пока спинные струны варилась, Рагна начала сооружать кулебяку. Разложив на большом кованом противне раскатанное тесто, она выложила начинку четырьмя длинными полосками: баранину, курицу, печёнку и рубленые яйца с грибами. Всё это сверху она посыпала прозрачными тонкими колечками лука, потом покрыла блинами и разложила второй слой начинки — пшённую кашу и стерляжье мясо, а чуть позднее добавила мелко порезанную отварную визигу. Потом они вместе с Зорицей перенесли на пирог будущую верхнюю корочку, осторожно держа тягучее тесто на ладонях; по защипу была уложена косичка из теста, а сверху затейницы украсили кулебяку фигурками зверей, птиц и цветов. В серединную прорезь в верхней корочке Рагна всунула кусочек льда, чтоб начинка осталась сочной, и перед отправкой в печь обмазала всю эту красоту сырым яйцом.

Гревшаяся у печки чёрная кошка облизывалась и блестела синими яхонтами глаз, с вожделением поглядывая на оставшуюся стерлядь. Ласково мурча, она потёрлась головой о бедро Рагны, и у той невольно вырвалось:

— Что, рыбку выпрашиваешь? Ишь, оголодала... Пока ловила, не наелась, что ли?

Тут же спохватившись, она зажала себе рот и переглянулась с Зорицей вытаращенными глазами. Обе женщины одновременно прыснули в кулачки, но под суровым взглядом матушки Крылинки стёрли с лиц всякие следы легкомысленности и опять напустили на себя сосредоточенно-серьёзный вид. Оставшихся рыбин решено было запечь целиком, причём двух отложили на уху, которую следовало варить перед самым употреблением.

Кутью варили в таком глубоком молчании, что каждый звук — стук ложки о горшок, шорох сыплющейся пшеницы или хруст орехов в ступке — отдавался в голове Дарёны гулким эхом и пробегал мурашками до кончиков пальцев. Растирая чёрный мелкозернистый мак с мёдом и тёплым молоком, девушка с нежностью поглядывала на задремавшую кошку: рука так и тянулась почесать за пушистым ухом, но жалко было тревожить сон огромного зверя. Пшеница попыхивала в горшке, а замоченная в горячей воде сушёная земляника чаровала воспоминаниями о солнечных зайчиках под лесным шатром.

— Да едрить тебя через плетень! — послышался громкий сердитый шёпот матушки Крылинки.

Брань в День поминовения? Оказывается, и такое можно было услышать, если кто-то запнулся о вольготно разложенный едва ли не через всю кухню кошачий хвост. Крылинка, достав из печи горшок с разваренной пшеницей, едва не упала, и ругательство невольно сорвалось с её уст, жаркое и жёсткое, как кочерга, нацеленная кое-кому в зад. Рагна с Зорицей тихонько засмеялись, Дарёна тоже фыркнула в ладошку, а матушка Крылинка проворчала вполголоса:

— Чего зубоскалите? Да, в день Поминовения нельзя говорить, но ежели по делу, то можно. — И под сдавленные смешки женщин добавила: — Млада, а ну, брысь с кухни! А если б я из-за тебя горшок расколошматила? Плакала б наша кутейка... Разлеглась тут, вот и перешагивай через тебя всякий раз... Рыбу принесла — и ступай себе, а то мешаешься тут только под ногами.

Она легонько шлёпнула рушником по кошачьему заду — звук вышел мягкий и глухой; кошка гортанно мявкнула, перекинулась и выпрямилась во весь человеческий рост уже в облике синеглазой и чернокудрой дочери Лалады. Её великолепная нагота заставила женщин потупиться, а Дарёну — вспыхнуть пятнышками жаркого румянца. «Что, и на брачном ложе в кошку мне перекидываться велишь?» — ласково дохнуло девушке на щёки эхо игривых слов.

— А может, я с моей невестой рядом побыть хочу? — усмехнулась Млада, и горячая тяжесть её ладоней опустилась Дарёне на плечи.

Рука девушки, растиравшая ложкой мак с мёдом, замерла: её шею обжигающе защекотало дыхание Млады.

— Успеете ещё намиловаться, — проворчала Крылинка. И, спохватившись, что обычай напропалую нарушается, цыкнула: — А ну, тихо все! Ш-ш!

Млада только ухмыльнулась, по-кошачьи встряхнувшись и потянувшись... Дарёна и ахнуть не успела, как её губы оказались в мягкой власти поцелуя. Ложка упала в миску с маком, а сердце — в медовую вязкость счастья.

— Ну всё, всё, — зашептала матушка Крылинка, выпроваживая Младу с кухни. — Будет, будет ужо голяком-то разгуливать... Чай, не в лесу живёшь. — А когда главная нарушительница покоя удалилась, супруга главы семейства строго взглянула на разулыбавшихся женщин: — А вы чего лыбитесь блаженно, как кошки, сметаны объевшись? Чего вы там не видели? Тьфу ты, с вами какие угодно обычаи нарушишь...

Отсмеявшись и взяв себя в руки, все вернулись к кухонным делам, и только растревоженная грудь Дарёны ещё долго вздымалась под рубашкой. Выздоравливающее от раны тело оживало, просило ласки, а разбуженная Младой чувственность сладко мурчала где-то в животе.

Все составные части кутьи были соединены, и поминальную кашу попробовали все по очереди. Варёная пшеница, мак, мёд и молоко, земляника, дроблёные орехи — вроде бы, ничего особенного, а вкус, который тепло и грустновато растаял во рту Дарёны, казался удивительным. В её родных краях тоже поминали предков кутьёй, но воронецкая поминальная каша не получалась и вполовину такой вкусной, как белогорская: в ней не было ягод и молока, только мак, мёд и орехи, а здешнюю пшеницу, казалось, солнце гораздо щедрее позолотило любовью и светом, чем ту, что росла к западу от Белых гор. Дарёна сразу почувствовала разницу, отведав хлеб, выпекаемый матушкой Крылинкой — ласковый, добрый, насыщающий уже одним своим запахом...

Все присели ненадолго у стола вокруг горшка с кутьёй, задумчивые и чуть грустные. В тёплой кухонной тишине витало чьё-то незримое присутствие... «Наверно, они вспоминают своих — тех, кто ушёл, — думалось Дарёне. — А кого вспоминать мне? У меня нет никого в Тихой Роще...» И она обратилась мыслями к своим предкам, которых приняла Воронецкая земля. Она не видела их лиц, никогда не слышала голосов, но чувствовала, как они невидимыми призраками стояли у неё за плечами.

— Кутья — пища для наших тел и для душ наших ушедших на покой предков и родичей, — прошептала Крылинка, поднося ко рту на ложке немного этой сладкой каши. — Когда мы едим кутью, с любовью думая о них, мы наполняем сытостью их души.

— Всё правильно ты говоришь, мать, — раздался приглушённый голос Твердяны.

Глава семейства, в праздничном синем кафтане с золотой вышивкой и высоким стоячим воротником, вошла на кухню в мягких чёрных сапогах, чулками обтягивавших её стройные, как у Млады, ноги. Ласково взяв супругу за покатые сдобные плечи, Твердяна склонилась и поцеловала её в щёку, а Крылинка протянула ей ложку кутьи, которую только что собиралась попробовать сама. Твердяна осторожно отведала самую чуточку горячей каши и накрыла поцелуем губы супруги. Дарёну до приятной щекотки в животе удивила крепость, сердечность и теплота этого поцелуя: ей почему-то казалось, что целоваться-миловаться — удел молодых, а после стольких лет супружеской жизни страсть утихает, уступая место дружбе. Остались в далёком прошлом времена, когда юная Крылинка ходила в невестах, и её сердце вздрагивало при виде мастерицы Твердяны, угрюмобровой, но щемяще-синеокой холостячки... Много времени утекло, но свежести в этом сердце осталось достаточно, чтобы Крылинка смогла по-девичьи смутиться от поцелуя.

— Что это на тебя вдруг накатило? — шепнула она, маково зардевшись и вмиг помолодев.

— А ничего, просто люблю тебя, мать, вот и всё, — ответила Твердяна, выпрямляясь, но не снимая рук с плеч супруги. — Ну что... Подавайте кутью, родные мои. Потом прогуляемся, навестим Тихую Рощу, наберём воды из Тиши, а тогда уж и пообедать как следует можно.

Кузня сегодня не гудела и не раскатывалась подземным звоном — тоже, согласно обычаю, хранила молчание. За кутью можно было сесть и в повседневной одежде, а вот к выходу в Тихую Рощу следовало принарядиться, тем самым подчёркивая, что День поминовения — совсем не печальный, а светлый праздник, и по ушедшим не тоскуют, а радуются за них их оставшиеся на земле родичи. Дарёна долго перебирала целую охапку нарядов — щедрый дар Лесияры; в любом из них она выглядела бы княжной, но княжеской пышности ей не очень хотелось. Ей дорога была та запятнанная кровью шубка, в которой она приняла стрелу, предназначенную Цветанке, но шубки этой больше не было, а взамен княгиня пожаловала девушке новую, ещё лучше и роскошнее — белую, облицованную серебряной парчой и расшитую жемчугом.

Долго наряжались и Крылинка с Рагной и Зорицей, а женщины-кошки ждали их, уже давно готовые — только шапки надеть. Из дома вышли парами — супруга с супругой в сопровождении детей; за Гораной и Рагной следовали Светозара с Шумилкой, Огнеслава же на одной руке несла дочку, а другую подставила для опоры Зорице. Последними шли Млада с Дарёной; девушка хранила молчание, но внутренне дрожала от благоговейного волнения. Один шаг сквозь пространство — и она воочию увидит чудесные деревья, хранившие покой дочерей Лалады век за веком...

Рассвело, и косые розовые лучи румянили снег. Красные с золотым узором сапожки Дарёны хрустко примяли его, а потом шагнули в водянисто колышущийся проход. Мгновение — и вся семья очутилась в спокойной долине, укрытой со всех сторон горами. Снежные вершины янтарно горели в голубой дымке, а перед обомлевшей Дарёной раскинулся торжественно-светлый бор, в котором росли необычного вида сосны — кряжистые, могучие, похожие на былинных богатырей-великанов в зелёных «штанах» из мха. Назвать их уродливыми не поворачивался язык, хотя устремлённой к небесам стройности не было среди их достоинств. Кривые ветви напоминали раскинутые в стороны руки с растопыренными пальцами, а обнажённые верхние корни обнимали землю, покрытую ковром сочной травы... Дарёна будто попала из зимы в вечную весну, даже шубку скинуть захотелось — так тут было тепло. И жар этот исходил от земли.

Лица... У деревьев были лица, проступавшие между лоскутками лопнувшей коры. Не из живой человеческой плоти, а словно вырезанные прямо в стволах, эти лица с приподнятыми подбородками как будто ловили солнечный свет или дождевую воду — смотря по погоде. Они «смотрели» в небо, хотя деревянные веки были сомкнуты. Какие-то из них, гладкие и светлые, проступали ясно и выпукло, а другие, потемневшие и покрытые трещинами, едва угадывались. Просматривались в стволах и очертания тел, одетых в шершавую сосновую кору — шеи и могучие плечи, а поднятые руки-ветви с длинной и пушистой хвоей серебрились и радужно мерцали от хрустальных росинок.

Здесь царил неземной покой, излучаемый этими лицами и наполнявший всю Рощу прозрачной, умиротворяющей тишиной, чистой, сладкой и сверкающей, как глоток родниковой воды. Роща безмятежно спала, пронизанная лучами утреннего солнца, на которых, как на струнах, чьи-то невидимые пальцы играли песнь света. Оробевшая Дарёна прильнула к Младе, и та обняла её за плечи одной рукой, а другой сжала её пальцы, подбадривая. В Роще они находились не одни: между чудесными деревьями в почтительном молчании ходили другие жительницы Белых гор. Найдя своих предков, они останавливались перед ними целыми семьями в несколько поколений и подолгу смотрели в деревянные лица, словно ждали какого-то мудрого слова с навеки сомкнутых губ.

Повинуясь руке Млады, Дарёна снова шагнула сквозь пространство, а по ту сторону шага их ожидала огромная, очень старая чудо-сосна. Часть её кроны уже засохла, лишившись хвои, а часть ещё зеленела, включая и «ветверуки». Стояла она обособленно на светлой полянке, поросшей — это среди зимы-то! — зреющей земляникой. Щедрой рукой солнца были разбросаны душистые ягоды в траве, и их запах, усиливаемый теплом земли, щемяще-сладко ласкал обоняние. Чудесное же место выбрала себе для упокоения эта женщина-кошка! Вглядываясь, Дарёна узнавала семейные черты Твердяны и её дочерей: нос, рот, очертания бровей... Казалось, будто не сосна вобрала в себя человеческое тело, а тело рождалось из ствола, упрямо рвалось наружу, да так и застыло на полпути, успев высвободить только лицо, шею, плечи, верхнюю часть груди, а руки, словно приглашая небо в свои объятия, раскинулись мощными узловатыми ветвями. Фигура женщины-кошки в сосне была намного выше человеческого роста, и разглядеть её лицо с земли можно было только на почтительном расстоянии от дерева — с края полянки, где вся семья Твердяны сейчас и стояла.

Густая, тёплая солнечная сила наполняла это место, где мудрость веков улыбалась без превосходства, даря потомкам лишь свою любовь и свет. Покой осязался кожей, наполняя воздух летне-земляничным благоуханием и беря всех входящих на полянку в круг своей ласковой защиты. Здесь само время открывало свою гулкую головокружительную бездну, на краю которой Дарёна ощущала себя такой маленькой и глупой, что слёзы наворачивались на глаза. Уходить отсюда не хотелось, а хотелось вечно вбирать в душу этот очищающий мудрый свет. Твердяна сняла шапку, и чёрная коса распрямилась и повисла вдоль её спины, а голова засияла в лучах солнца ореолом блеска. Сжимая шапку в руке, она отвесила дереву поясной поклон, и все последовали её примеру. Дарёна сорвала несколько самых красных ягодок земляники и кинула в рот, но съела не сразу, а немного подержала на языке, ощущая их шершавость и сладость.

Они посетили ещё несколько деревьев — судя по чертам лиц, это были предки Твердяны. Украдкой озираясь, Дарёна видела и молодые, пустые сосны, и старые, присутствие обитательницы в которых угадывалось лишь по еле заметным выступам на стволе, смутно напоминавшим лицо. Видимо, это были самые древние упокоенные, тела которых уже почти поглотились деревом, а души пребывали в глубочайшем, беспробудном покое.

Навестив всех родичей Твердяны, они отправились «в гости» к предкам Крылинки: та родилась в горном селе, в семье мастера-кожевника, женщины-кошки по имени Медведица. Сама Медведица была ещё жива, всё так же выделывала и продавала кожу, а в Тихой Роще покоились её прародительницы, которым тоже следовало отдать дань почтения.

Дарёну же между тем не отпускала от себя земляничная полянка — манила вернуться, поесть ещё ягод да и прикорнуть на тёплой земле у подножья сосны, устроив голову на её могучем корне. Это было самое тихое и защищённое место, прямо-таки созданное для безмятежного сна, по-детски светлого и приносящего истинное отдохновение; повинуясь ласковым чарам, девушка выбрала миг, когда все задумчиво смотрели на дерево-предка, отступила немного назад и с помощью чудесного кольца тихонько перенеслась обратно к самой первой сосне.

Полянка встретила её земляничным духом, раскрывая ей тёплые объятия. Дарёна шагнула раз, другой, третий, не сводя взгляда с одеревеневшего лица, кое-где пересечённого трещинками... Наверно, эти глаза когда-то метали молнии, но сейчас они спали под сосновыми крышками век; брови одним своим изгибом приводили в трепет всякого, кто говорил с этой женщиной-кошкой, а теперь нависали над закрытыми глазами козырьками из мха. Губы эти, должно быть, умели и петь, и улыбаться, и целовали любимую женщину в далёком прошлом, а нынешним их уделом стало лесное молчание... Ладонь Дарёны легла на сосновую кору, оказавшуюся неожиданно тёплой, как человеческая кожа.

— Здравствуй, — шепнула девушка.

Миг — и из глубины богатырски-необъятного ствола донёсся скрипучий стон. Отдёрнув руку, испуганная Дарёна отскочила и попятилась, а со всех сторон на неё надвигалось что-то колдовски шепчущее, невидимое. Незримой подушкой оно упёрлось ей в спину, не давая отступать дальше, а сосна смотрела на неё до жути знакомыми синими яхонтами глаз, слезившимися янтарными капельками смолы. Крик умер в горле Дарёны, так и не родившись, а солнце обрушило ей на макушку ослепительный кулак...

Сознание не потерялось, оно просто сжалось в теле в крошечный, охваченный то ли восторгом, то ли ужасом комочек. Превратившись в туго свёрнутый зародыш листка в спящей почке и заблудившись в пластах времён, сквозь зелёные ресницы лесного покоя Дарёна то ли видела, а то ли вспоминала, как сосновые руки-ветви подняли её с земли и бережно держали, пока на полянке не оказались Млада с Твердяной. На их лица лёг отсвет яхонтового взора, и Млада застыла столбом, а Твердяна шепнула ей:

— Не бойся... Возьми Дарёнку.

Когда сознание-листок вырвалось из почки, Дарёна обнаружила себя на коленях у Млады, сидевшей на огромной замшелой каменной глыбе, плоской, как стол. Тихая Роща зеленела в некотором отдалении, а по тропинке медленно и задумчиво шагали белогорянки, уже закончившие, видимо, посещение предков. Они покидали Рощу так же, как приходили — семьями.

— М-м, — сорвался с непослушных губ Дарёны стон, а в голове проплыла мысль: а ведь в скрипе той сосны тоже слышалось это вполне человеческое «м-м». Дерево как будто пыталось заговорить, но губы его отказывались размыкаться — точно так же, как сейчас у Дарёны.

— Ш-ш, всё хорошо, горлинка, — ласково защекотал висок девушки приглушённый голос Млады. — Испугалась?

Чувства постепенно возвращались, беспомощность покидала тело, и Дарёна сумела пошевелиться и обнять Младу за шею.

— М-м, — снова простонала она, морщась, будто от головной боли, хотя голова её была ясна как никогда. — Не зна... не знаю. Сосна... Она правда открыла глаза, или мне это почудилось?

— Правда, — шепнула Млада. — Знаешь, кого ты разбудила? Саму Смилину, основательницу нашего рода. Она — одна из тех, чьи тела не растворяются в дереве тысячелетиями, а души никогда не уходят за грань беспробудности.

— Ох... — Дарёна содрогнулась и покаянно закрыла глаза ладонью. — Что же я, глупая, наделала...

— Ничего... Смилина, кажется, не разгневалась на нас. — Млада прижала девушку к себе крепче, укачивая её на своих коленях, как дитя. — Она держала тебя на своих руках-ветках, когда мы тебя нашли.

Так значит, не померещилось... Дарёна огляделась. Ни Твердяны, ни Крылинки, ни Рагны с Зорицей...

— А где все? — удивилась она.

— Ушли за водой из Тиши, — ответила Млада. — Тут, около Рощи, дюжина колодцев, но и народу куча... В День поминовения всегда много желающих набрать священной воды — очередь большая, видно.

Не успела она вымолвить это, как из колышущегося прохода шагнула Твердяна с Крылинкой, затем все остальные члены семейства, а из прохода по соседству появилась княгиня Лесияра с Жданой и детьми. Увидев мать и братишек, Дарёна встрепенулась всем сердцем и душой, поднялась с колен Млады и радостно устремилась к родным. Обрушив на её лицо быстрый град поцелуев и стиснув руки девушки в своих, мать шёпотом спросила:

— Дарёнка, ну, как ты? Твердяна сказала, лечение уже почти окончено...

— Хорошо, матушка, хорошо, — заверила Дарёна, сердечно пожимая её руки в ответ.

Она обняла братьев, а когда хотела поцеловать маленькую княжну Любиму, которую Лесияра держала на руках, девочка вдруг ни с того ни с сего скуксилась и отвернулась. Дарёна осталась в недоумении: ей казалось, что она подружилась с младшей дочкой княгини во время приключения с гуслями-самоплясами, а сейчас княжну будто подменили. Может, обиделась? Хотя, с другой стороны, из-за чего ей обижаться? Дарёна не могла припомнить ничего плохого, хоть убей. Княгиня с матерью переглянулись и вздохнули, и Дарёна поняла: кажется, всё обстояло не так просто.

— Милая, поздоровайся с Дарёной, — ласково, но строго сказала Лесияра дочке.

Девочка глянула на Дарёну серьёзно и чуть хмуро, а потом вдруг спросила:

— Почему тебя так долго не было? Ты забыла меня?

— Любима, я ж тебе говорила: Дарёна хворала, — терпеливо объяснила Лесияра.

— Как можно так долго хворать? — пробурчала маленькая княжна.

Подумав, она сменила гнев на милость и, к всеобщему облегчению, повисла на шее Дарёны, цепко обхватив пошатнувшуюся девушку руками и ногами. А из ещё одного прохода тем временем шагнула молодая светловолосая незнакомка с ясно-голубыми, как высокое летнее небо, и прохладно-острыми, как льдинки, умными глазами. Тёмно-пшеничные густые брови, волевая ямочка на подбородке, выразительный чувственный рот, высокий гладкий лоб, обрамлённый золотистыми прядями — несомненно, молодая женщина-кошка была хороша собой.

— Это что ещё за медведь на берёзке? — шутливо хмуря брови, сказала она. — И берёзка, кажется, вот-вот сломается — слишком тонкая... А ну-ка, иди ко мне, медвежонок.

С этими словами незнакомка выхватила у Дарёны Любиму, а девочка принялась отбрыкиваться:

— Светолика, пусти... Не хочу к тебе! Хочу к Дарёне...

— А, так это она и есть, — окинув девушку изучающим взором с искоркой любопытства, промолвила Светолика. И добавила, обращаясь уже к самой Дарёне: — Говорят, ты тут чего-то испугалась... Это ж Тихая Роща, что тут может быть страшного? Наши предки никогда не причинят нам зла, они любят нас. Поэтому не опасайся здесь ничего: это самое спокойное место в Белых горах.

Она оказалась старшей дочерью Лесияры и наследницей белогорского престола. От её дружелюбного ясноглазого напора Дарёна оробела и предпочла застенчиво укрыться под надёжной защитой Млады. «Вихрь прямо какой-то», — подумала она о Светолике.

А Любима между тем с детской непосредственностью спросила старшую сестру:

— Светолика, ты чего это на Дарёну пялишься? У неё избранница есть, и скоро они свадьбу сыграют!

Братья смешливо зафыркали, Дарёна смутилась, а Млада, оберегающим жестом обнимая её за плечи, не моргнула и глазом.

— Любима, — укоризненно нахмурилась княгиня.

А старшая княжна негромко рассмеялась и чмокнула младшую в щёчку.

— Вот за что люблю тебя, медвежонок, так это за правду-матку! — И добавила с загадочно-лазоревым блеском в глазах: — Поздравляю нашедшие друг друга счастливые сердца. Непременно хочу быть и на вашей помолвке, и на свадьбе!

— Ждём тебя с радостью, великая княжна Светолика, — церемонно поклонилась Млада.

Воду из подземной реки Тишь они уносили в трёх кожаных бурдюках и одном кувшине, и этого должно было хватить до следующего, летнего Дня поминовения: одна ложка на ведро — и обычная вода приобретала те же свойства.

После длинного, сытного обеда Млада в кошачьем обличье снова улеглась на постель в комнате Дарёны, а девушка за рукодельным столиком вышивала рубашку, с улыбкой слушая тёплое, утробное мурлыканье.

«А предков разбудить дано не всякому, — шерстяным клубочком вкатилась ей в голову мыслеречь кошки. — Есть три способа... И один из них — прикосновение по-настоящему любящей женщины. Ты знаешь, горлинка, я ведь боялась, что ты меня так и не полюбишь...»

Рубашка выскользнула из рук Дарёны. Плюхнувшись на постель рядом с Младой, та принялась гладить, чесать, целовать... И добилась своего: кошка перевернулась кверху лапами, подставляя ласкающим рукам чёрный пушистый живот.

______________

27 жучки (в ед. числе — жучка) — крупные костистые чешуйки на боках, спине и животе у осетровых рыб

8. Зимние забавы и жертва собственных изобретений

Погружённая по самый подбородок в горячую воду, по серебристой поверхности которой стлался парок, Дарёна покрывалась приятными мурашками. Вокруг звенел горный холод, выбеленные вековыми снегами вершины спали зачарованным поднебесным сном, а она, следуя совету Твердяны, купалась в горячих слезах Нярины-утешительницы, дабы приобрести белогорское здоровье и избыть тоску-кручину по прошлому.

Млада сидела на краю каменной купели, ловя в прищур ресниц облачный простор. Облака были здесь до оцепенения близко: казалось, протяни руку — и вот они, прохладно-туманные сгустки живой небесной мысли, серебристо светящиеся, огромные. Хотелось подёргать их за нижние отростки и надоить облачного молока.

На Младе был чёрный кафтан, подпоясанный алым кушаком с длинной бахромой на концах. Выглядел он тонким, но это было обманчивым впечатлением: внутри имелась тёплая подкладка, а вообще дочери Лалады не боялись холода и даже в морозы ходили довольно легко одетыми. Вышивка на кафтане изображала сбор урожая в садах — настоящее произведение искусной мастерицы, сложное и затейливое. Бисерные яблоки, золотые листья, фигурки девушек, собирающих дары лета — всё это напоминало колдовской, оживающий рисунок на баклажке с отваром яснень-травы...

— Пусть остатки твоей кручины заберёт Нярина — великая утешительница... Я хочу, чтобы сердце твоё стало подобно светлокрылой голубке.

Капли с её пальцев падали на голову Дарёны. Поймав мокрую руку Млады, девушка прильнула к ней щекой.


*


Снег валил часто и помногу, мороз поставил на озёрах и реках крепкий лёд. Последний «червь» был пойман волшебными руками Твердяны и с последним болезненным рывком извлечён из затянувшейся раны. Кончилось для Дарёны время боли и страха, что она не доживёт до собственной свадьбы, а горячие слёзы Нярины согревали сердце и смывали с него едкую плёночку тоски. Порой она бродила в своих снах по дорогам, которые они исходили с Цветанкой вдоль и поперёк, и рвала васильки и кипрей по обочинам... Летне-синие глаза ветреной подруги улыбались ей грустно из пыльной колышущейся дали, и Дарёна просыпалась с холодящим грудь желанием взлететь в зимнее небо и окинуть землю взором с высоты птичьего полёта, чтобы убедиться, что у Цветанки всё благополучно. Воровка умела выживать, умела постоять за себя — в этом Дарёна не сомневалась ни на миг, а переживала она за сердце подруги. Поселится ли в нём надолго острозубый зверь-тоска, или, быть может, Цветанка скоро найдёт себе новую спутницу и утешится? Однако что-то пронзительно-отчаянное, что-то горько-жертвенное виделось девушке в этом полном трудностей и опасностей путешествии воровки-оборотня в Белые горы — к ней, к Дарёне. Броситься под белогорские стрелы, только чтобы попросить прощения? От мысли об этом ей хотелось плакать, но слёзы вытирала добрая ладошка Нярины-утешительницы, а рядом Дарёна чувствовала надёжный тёплый бок чёрной кошки.

Холодящий кровь мрак на западе... Она начала чувствовать его после очищения от хмари, и бывшие когда-то родными земли пугали её, а над горами чернокрылой птицей вырастал из тьмы угрюмый образ смуглолицего незнакомца из рассказа матери. Весть о том, что отец жив, сначала обрадовала Дарёну, но в глазах матери она увидела отсвет страха. По словам Жданы, отец неузнаваемо изменился и взял себе новое имя — Вук. Это был уже не тот синеглазый и русобородый, светлый человек, каким Дарёна помнила отца, а кто-то совсем чужой и страшный. Даже не видя Вука, девушка ощущала холод... Этим же холодком, как ни странно, веяло и от младшего брата, который временами был прежним, упрямым и своевольным, но смелым и решительным Радятко, а порой глядел волчонком, и что-то зловещее мерцало в его темнеющих в такие мгновения глазах.

Тревожная струнка звенела в небе даже в день помолвки. Отмечали её всем Кузнечным, но присутствовали и высокие гости — княгиня Лесияра с дочерьми Светоликой и Любимой, Радимира и её младшая сестра Радослава — княжеская посадница в городе-крепости Военежине. Дарёне и представить было страшно, во что Твердяне с Крылинкой обошлось устройство почти свадебного по размаху пира, столы для которого заняли не только почти весь дом, но и сад — там их поставили прямо на снегу. Млада шепнула ей на ушко, что лесную дичь предоставила Радимира, а Лесияра прислала бочонки с тридцатилетним ставленным мёдом. Также Радимира отправила на помощь в приготовлении угощения своих стряпух во главе с Правдой. Эта угрюмоватая, покрытая целой сетью шрамов женщина-кошка была в состоянии в одиночку насадить на вертел целую тушу кабана и водрузить её над огнём, а с мясницким топором её могучая жилистая рука управлялась так же легко, как с небольшим кухонным ножом. Стряпухи, тоже особы далеко не хрупкие, понимали начальницу без слов: одно движение её чёрной брови с серебряными прожилками седины — и всё исполнялось в мгновение ока. Дарёна наблюдала за её работой из окна и долго не могла ничего выговорить: под таким она была впечатлением.

— Это наша Правда, — сказала Млада. — Начальница кухни в Шелуге.

— А чего она вся в шрамах? — шёпотом спросила Дарёна.

— Она сорок лет служила наёмницей в иноземных войсках и видела столько же войн, сколько мы — мирных дней. От её боевого топора никто не уходил... — Чернокудрая женщина-кошка значительно двинула бровью.

— А зачем ей понадобились чужие войны? — продолжала расспрашивать девушка, через окно всматриваясь в грозную начальницу кухни и представляя её в воинском облачении... Морозец бежал по коже от такой картины. Должно быть, враги её боялись.

— Она подалась в чужие края, после того как погибла её молодая красавица-жена, — уважительно понизив голос, ответила Млада. — Несчастный случай на охоте... На войне Правда искала гибель на поле боя, но смерть обходила её стороной. А вернулась она в Белые горы с ребёнком под сердцем и новой женой — Руной из народа данов.

Руну Дарёна видела на кухне — маленькую, тщедушную женщину с глубоко посаженными прозрачно-голубыми глазами и серебристо-белёсыми, какими-то жалобными бровями. Казалось, они застыли в таком выражении много лет назад, когда на их обладательницу свалилось какое-то несчастье... Она и улыбалась несмело, словно бы всё время спрашивая разрешения у окружающих на вздох или шаг, а говорила тихо, быстро и не очень внятно, хотя голос её звучал приятно, по-девичьи нежно и серебристо. А вот представить Правду вынашивающей дитя Дарёне было так же трудно, как, например, Твердяну — в платье белогорской девы.

Гости уже подтягивались: дом наполнился гулом голосов и звуком шагов. Скрипнула дверь, и в комнату вошла Ждана.

— Невесте пора облачаться для обряда на Прилетинском роднике, — сказала она с улыбкой. — Ступай, Млада, увидитесь с Дарёной уже там.

По обычаю, обручающихся к роднику приводили их родители или те, кто их замещал. Млада, на прощание жарко прильнув к губам Дарёны, вышла, а мать разложила наряд: белую длинную рубашку, алый, расшитый золотом шёлковый кафтан с коротким рукавом и вышитую бисером шапочку-плачею [28]. В её глазах отражался богатый блеск вышивки, когда она бережно и любовно расправляла вещи на лавке.

— Вот и дожила я до этой счастливой поры, — промолвила она с тихим, умиротворённым вздохом, согрев Дарёну янтарным сиянием кротких глаз. И добавила: — Только бы тишина до свадьбы вашей продержалась...

Чёрное крыло тревоги снова мелькнуло в небе, пытаясь закрыть выглянувшее солнце, а Дарёне стало зябко. А мать, расчёсывая ей волосы, любовалась их непослушными, густыми волнами.

— Скоро, совсем скоро плести тебе две косы... Последние разочки настают, когда носишь ты их в одной.

Она вплела в косу Дарёны бисерные нити, а конец украсила жемчужным накосником. Тонкое полотно рубашки шелковисто скользнуло на тело девушки, а на груди расцвели золотые узоры кафтана, который застёгивался только выше пояса. На голову — плачею, сверху — узорчатый платок, на плечи — шубку, и вот уже Дарёна была готова отправиться на обряд у родника, расположенного близ села Прилетинка.

— Ты одна меня поведёшь? — спросила девушка у матери.

— Ну почему же, — ласково улыбнулась та. — За вторую родительницу тебе государыня будет.

Приоткрыв дверь, она с поклоном впустила в комнату Лесияру, которая при виде принаряженной Дарёны по-летнему светло улыбнулась среди зимнего дня:

— Ну что, примешь меня в качестве родительницы?

Тёплая солёная влага из глубины сердца собралась в огромные капли и сорвалась с ресниц Дарёны. Она не решалась поднять глаз на княгиню, разглядывая лишь носки её сапог, сверху донизу покрытых золотым шитьём. Смела ли она, глотая пыль дорог и звеня струнами домры на забаву людям, мечтать о том, что её руки будет ласково сжимать в своих владычица Белых гор? Думала, гадала ли она, что сама княгиня Лесияра из матушкиных рассказов станет родительски-нежно целовать её в глаза и в губы? Это была унизанная бисером слёз сказка, мудрые истоки которой брали начало в седых льдах белогорских вершин.

— Ну, идём... Девы Лалады уже ждут нас.

Ведомая за руки княгиней и матерью, Дарёна шагнула из прохода на припорошенные снегом каменные глыбы. Вокруг молчали тёмные стволы старых сосен, плотно обступая вход в пещеру, из которой доносилось солнечно-светлое журчание воды, тёплое даже на слух. Безветренная тишь укрывала это место духом покоя, и среди всего этого белогорского соснового торжества на Дарёну с незабудковой нежностью смотрели глаза Млады. В нарядных кафтанах и чёрных барашковых шапках, опоясанные белогорскими кинжалами, синеглазая женщина-кошка и её родительница ждали у входа в пещеру вместе с матушкой Крылинкой, а при появлении княгини все разом поклонились. Ждана ответила им таким же низким поклоном, а Лесияра — приветливым кивком.

— То не солнце взошло, то невеста своё ясное личико явила, — вымолвила Крылинка певуче, с бархатистой теплотой в голосе. — То не серый заюшка следы свои оставил, то наречённая своими ножками вкруг обошла, сердце нашей Млады себе забрала...

Оступаясь и выворачивая себе лодыжки на камнях, Дарёна пошла вокруг своей избранницы. Они с матушкой Крылинкой во всех подробностях обсудили и разучили накануне: как, что, когда, откуда и куда. Она десятки раз обходила вокруг Крылинки, представлявшей Младу, забиралась в широкую бадью, обозначавшую собой купель, но сейчас всё выученное смазалось одним взмахом чьей-то невидимой руки. Восторженно-обморочная слабость вытягивала силы из ног, а сердце стало слишком крылатым, слишком счастливым и лёгким, чтобы удерживаться в груди.

— Осторожно, милая...

Это рука княгини мягко поддержала её. Перекинув через локоть шитый золотом праздничный плащ, Лесияра сама повела шатающуюся Дарёну вокруг Млады. Места на каменном пятачке перед входом в пещеру едва хватало, и Ждане, Крылинке и Твердяне пришлось отступить к самому краю.

— Сколько кругов невеста пройдёт, столько десятков лет в супружестве проживёт, — по-прежнему напевно струился голос матушки Крылинки. — Раз круг... Два круг... Три круг...

Она считала круги, а Дарёна с каждым шагом ощущала тёплую тяжесть, оплетавшую её ноги горячими лентами — это словно сама земля притягивала её, заставляя преодолевать силу своих недр. Счёт Крылинки уже двоился и троился в её ушах лесным эхом, а рука Лесияры поддерживала её, как оказалось, самую малость, за кончики пальцев.

— Я па... падаю, государыня, — в отчаянии пропыхтела Дарёна, останавливаясь. — Помоги...

— Сама, сама, голубка, — раздался возле уха ласковый смешок княгини. — Это твой путь, твоя жизнь.

— Восьмой круг... Девятый круг, — гулко слышалось между сосновыми стволами.

Камни казались ей непреодолимыми горами, коварный лёд под слоем пушистого снега делал каждый шаг скользким и шатким. Девять кругов — девяносто лет... Точно ли это? А может, просто некая возможность, а сбудется ли она — это ещё бабушка надвое сказала? Ну почему вся тяжесть этого испытания выпала ей, а Млада только стояла и улыбалась!

— Десятый круг... Один на десять... два на десять...

Земля запела свадебными колоколами, голова взрывалась от горячего, как банный пар, тумана, каждый вдох резал рёбра безжалостными клинками, и Дарёна потянулась к чистой прохладе незабудковых глаз — из последних сил.

— Мла... да...

— Я с тобою, горлинка моя.

Вся тяжесть разом упала, как выкованная кузнецом-великаном огромная цепь, гулко ударившись о землю. Осталось лишь тепло, переливчато звеневшее в теле, а остатки земного притяжения осыпались, как радужные перья, под действием гораздо более могучей силы — силы незабудковых глаз. Дарёна обвила ослабевшими руками шею Млады, а та внесла её в пещеру, где журчала вода. «Всё ли верно? — стучала в висках беспокойная мысль. — Что там дальше, куда идти?» Дарёна напрочь забыла, что они разучивали с Крылинкой, и ей оставалось полагаться лишь на то, что и с Младой кто-то позанимался — например, Твердяна. Уж она-то порядок знает... Сердце билось: а если что-нибудь не так? Скажется ли это на их будущем счастье?

Но переживать было, похоже, незачем. Шорох шагов за спиной у Млады звучал спокойно, от Крылинки не слышалось ни слова возражения, а это значило, что всё верно. А родниковую пещеру наполнял удивительный свет, более всего похожий на солнечный, хотя никаких отверстий в её потолке Дарёна своим мутноватым после испытания кругами взглядом не замечала. Свет шёл, казалось, ниоткуда или зарождался сам собою, лаская душу и сердце тёплой золотой ладонью.

— Хвала Лаладе, богине нашей, — сказала Крылинка, а за нею повторила Твердяна, Ждана, Лесияра и Млада. Дарёна тоже что-то пролепетала слабыми губами.

Бившая из стены светлая струя наполняла каменную купель — чуть меньше той, в которую погружалась Дарёна на Нярине. Вода переливалась через её край и утекала в щель в полу. Рядом с купелью стояли три высоких девы с распущенными волосами длиною ниже пояса, схваченными через лоб цветными тесёмками. Их белые рубашки с красной вышивкой были опоясаны тонкими золотыми кушаками и доходили им до пят.

— Пусть невеста разоблачится, — сказала одна из дев, золотоволосая, с горделивым изгибом бровей и чуть приметной горбинкой на изящном носу.

Млада поставила Дарёну на ноги, а Крылинка и Ждана принялись помогать ей раздеваться. Мать приняла у неё шубку, Крылинка сняла платок и плачею. Невесомой алой тряпочкой соскользнул с плеч девушки кафтан, остались на полу у купели сапожки, и Дарёна, повинуясь мягко-властному движению руки девы, шагнула в тёплую воду.

— Лалада уже приняла её, — тихонько заметила Лесияра главной жрице. — Когда она была ранена, и я лечила её на роднике.

— Тем лучше, — кивнула дева.

Дарёна, сидя в купели и поёживаясь в тёплой воде до уютных мурашек, думала: а рубашка-то намокла. Неужели придётся вот так, в мокрой, потом и ходить? Чего только не сделаешь ради семейного счастья... Величественно-плавные движения дев её завораживали, а их голоса, слившиеся льняными прядями в единую косу-песнь, начали погружать её в золотой полусон, полный шелеста берёз...

Светла птица на гнезде,

Золотые яйца в нём,

Хвост бежит к земле ручьём,

крылья — в небе облака.

Дай мне, птица, три яйца:

пусть одно из них — любовь,

а другое-то — дитя.

Ну а третье-то яйцо —

Золоты его бока,

Третье — счастье на века,

счастье ладушки моей...

Лебедиными крыльями взмахивали рукава дев, плывших мимо Дарёны, а песня звенела под солнечными сводами пещеры, баюкая её и зовя свернуться уютным калачиком в тепле материнской утробы. Сквозь морок спутанных ресниц Дарёне казалось, что с тремя девами ходит четвёртая, в бело-голубом венке из ромашек и васильков...

Кап, кап... Капли воды из горячего родника, срываясь с пальцев дев Лалады, падали Дарёне на голову. Она вынырнула из волшебной дрёмы, проморгалась, а девы уже помогали ей выбраться из купели, в которой ей так хорошо спалось.

— Рубашку оставь Лаладе, — сказала старшая. — Тем самым ты оставляешь твоё девичество, даришь его богине, перед тем как вступить в брак.

Не успела Дарёна растерянно подумать: «А я что — без рубашки буду на празднике ходить?» — как на вытянутых руках всё предусмотревшей матушки Крылинки оказалась запасная, сухая рубашка. Да не простая и скромная, а роскошно вышитая бисером и золотом — уже не девическая, а «замужняя». Чтобы Дарёна не стеснялась раздеваться, девы, Ждана и Крылинка обступили её, загораживая собой.

— Матушка твоя шила, — сказала Крылинка, когда Дарёна надела новую рубашку, а прежнюю, совсем простую, даже без вышивки, оставила на краю купели.

И снова девы пели:

Птица-лебедь ты моя,

За три моря полети,

Цвет медвяный принеси —

Я тот цвет в венок вплету,

Да по речке отпущу.

Ты плыви, веночек мой,

Уплывай, моё девствó —

Ведь навстречу мне идёт

Счастье, суженое мне...

«Счастье, суженое мне» — при этих словах Дарёна утонула в ласковом незабудковом озере взгляда своей наречённой избранницы. Из-под чёрной высокой шапки вились её крутые и непокорные, цвета воронова крыла, кудри, а горло Дарёны горьковато согревало питьё — отвар яснень-травы, обильно сдобренный мёдом. Она сделала три глотка, после чего золотой кубок подали Младе, и та выпила столько же. Остатки выплеснули в купель — Лаладе. Старшая жрица ополоснула пустой кубок и подняла его, при этом напевая с сомкнутыми губами что-то невыразимо грустное, затейливо-прекрасное:

— М-м-м-м...

Остальные девы поддержали её, и на глазах у изумлённой до онемения Дарёны кубок оторвался от ладони девы и завис в воздухе. Матушка Крылинка тем временем уже подсказывала Дарёне с Младой взяться за руки и идти вокруг этого чуда. Тепло ладони женщины-кошки вернуло Дарёну на землю, и она, косясь на висевший без всякой опоры кубок, зашагала... На третьем круге кубок опустился обратно в руку девы, но уже не пустой, а наполненный золотистым, как мёд, напитком.

— Вкусите свет Лалады, — сказала жрица.

Как описать вкус этого напитка? Наверно, надо встать рано утром, когда край неба только начинает румяниться, а роса на траве дрожит, собравшись в крупные текуче-хрустальные капли, и полной грудью вдохнуть этот свежий и сладкий покой... Его последние глотки перед самым началом дня и дадут представление о той благостной тишине, которая разлилась в сердце у Дарёны. Уже ничто не омрачало, ничто не вспугивало этой тихой радости, подснежником пронзившей зимнее безмолвие леса, когда Дарёна рука об руку с Младой вышла из пещеры навстречу задумчивым старым соснам. Её сапожки уверенно ступали по каменным глыбам, которые совсем недавно навешивали ей на ноги неподъёмные цепи, а теперь... О, теперь она могла горной козочкой скакать по этим камням, выбивая из них самоцветы счастья.

К их возвращению дом и двор были уже полны гостей, а столы ломились от яств. Даже часть улицы заняла толпа любопытных односельчанок, желавших поглядеть на обручённых. Им, конечно, места уже не хватало, но надежда получить хотя бы чарку мёда и кусочек чего-нибудь вкусненького оставалась.

— Вот, гости дорогие, и наши наречённые пожаловали, — объявила Твердяна, и её голос пророкотал над головами собравшихся, как отзвук далёкого горного обвала. — Обручил их свет Лалады, испили они из Кубка благословения, искупалась невеста в водах Прилетинского родника... И теперь она — наша землячка, полноправная жительница Белых гор и будущая супруга моей дочери Млады.

— Когда свадьба-то, мастерица Твердяна? — спросил кто-то.

— Свадьбу думаем играть весной, до начала пахоты, — ответила оружейница. И добавила: — Ежели, конечно, всё благополучно будет. Поживём — увидим.

Присутствие на празднике самой государыни Лесияры с дочерьми, начальницы пограничной дружины Радимиры и её сестры Радославы делало Дарёну в глазах односельчанок совершенно особой соседкой. Ещё бы! К кому из простых людей в день помолвки пожалуют такие высокие гостьи? Оттого и собралось здесь почти всё Кузнечное — увидеть повелительницу Белых гор воочию. А знатные гостьи тем временем подошли, чтобы поздравить обручённую пару.

— Долгих лет счастья желаю вам, — промолвила как две капли воды похожая на Радимиру женщина-кошка в чёрном плаще с золотым шитьём. Лоб её вместо шапки был охвачен тонким золотым очельем.

Это была Радослава, рождённая в один день с Радимирой, но чуть позже, а потому она и считалась младшей из сестёр. Радимира избрала в жизни военную стезю, а она — хозяйственно-управленческую, став градоначальницей Военежина — города-крепости, расположенного в нескольких вёрстах от Кузнечного. Сестёр-близнецов всё же нельзя было спутать друг с другом: Радослава носила более длинную причёску, а её лицо хоть и казалось властным, но военная суровость Радимиры на нём отсутствовала.

— Примите подарки от меня, — сказала она, и по мановению её руки несколько дружинниц поднесли и сложили к ногам Дарёны и Млады скатанные в трубы отрезы дорогих тканей — парчи, шёлка, разноцветного тонкого льняного полотна и бели [29], а также шерсти самого лучшего качества.

— Чтобы было из чего наряды шить, — молвила Радослава.

За тканями последовала кожа, тюки овечьей шерсти на пряжу, бисер и разноцветные нитки для вышивки. Младе Радослава преподнесла великолепный лук, украшенный резными узорами и вставками из янтаря — оружие, достойное знатных вельмож.

— Примите и от меня поздравления, — улыбнулась Радимира, и Дарёну согрело золото ободка вокруг зрачков её глаз, обычно сурово-стальных, а сегодня — смягчённых задумчивостью.

Она поднесла дорогой подарок — набор посуды из заморского синего стекла, оправленного в золото и горный хрусталь: кувшин, пять кубков, семь чарок и большое блюдо.

Княжна Светолика, загадочно улыбнувшись, поцеловала Дарёну в щёку и сказала:

— Я вам с Младой подарки чуть позже поднесу, ладно? После обеда катанье на льду будет, вот тогда и поднесу... Моё изобретение.

С этими словами княжна, напустив на себя ещё более таинственный вид, многообещающе двинула бровью и подмигнула, а Дарёна вновь ощутила в груди жар смущения. Наследница престола оказалась совсем не спесивой и не высокомерной — напротив, улыбчивой и весёлой до простоты, и её синеглазый задор вкупе с золотыми локонами смутно напомнил Дарёне, как это ни странно, о Цветанке.

— Любопытно узнать, что ты там опять изобрела, — с усмешкой молвила княгиня. И пояснила для Дарёны: — Светолика у нас — мастерица придумывать и делать разные диковины. Откуда только задумки берутся...

— Образы всех этих «диковин», государыня, витают в воздухе, — ответила княжна. — Надо их только оттуда без ошибок выловить — это самое трудное. А изготовить не так уж и трудно, как кажется.

— Хм, прямо-таки в воздухе? — удивлённо двинула бровями Лесияра. — Во сне, что ли, ты их видишь?

— Ну... не совсем во сне. — Светолика явно затруднялась подобрать слова, да и весёлая обстановка праздника не вполне располагала к учёным беседам. — Но одно я полагаю точно: некоторые из этих вещей — из другого времени. Из будущего.

— Вон оно что, — задумчиво кивнула Лесияра. — Ну что ж, покажешь нам твою новую диковинку.

— Это, право же, сущая безделица... Для увеселения, — вдруг посерьёзнев и заложив руки за спину, пояснила Светолика.

— Душевно повеселиться — тоже хорошее дело, — молвила правительница Белых гор.

А Дарёна ощутила в груди прохладное бурление пузырьков восторга... Может быть, Лесияра и все остальные не особенно верили в то, что Светолика «ловила» свои изобретения в мутных водах реки времени, но у девушки мысль об этом вызвала холодящее, отрывающее от земли волнение. Она убедилась: Белые горы — земля чудес, здесь возможно всё. Так почему бы нет?.. Наверно, Светолика прочитала всё это во взгляде Дарёны, потому что на её лице засияла в ответ открытая, солнечная улыбка.


*


Юную княжну Любиму сопровождали две няньки и дружинница Ясна, от которых она всё время норовила улизнуть. Её влекли к себе зажаренные целиком на огне костров кабаньи и оленьи туши, а постоянные одёргивания нянек — «нельзя», «обожжёшься», «озябнешь», «упадёшь», «испачкаешься» — раздражали. Эти дебелые, неповоротливые в многослойных нарядах тётки, пыхтя и отдуваясь, гонялись за ней и внушали, что настоящая княжна должна быть степенной и скромной, а не носиться повсюду, как глупая собачонка, но Любима жаждала именно того, от чего её пытались оградить. Ясне она была благодарна за то, что та ограничивалась спокойным и зорким наблюдением издали и не суетилась, как эти одышливые, квохчущие над нею дуры.

Сегодня она хотела быть особенно непослушной. У сердца поселился горько-жгучий комочек, который начинал жалить её до слёз, когда девочка видела свою родительницу вместе с Жданой. День приезда этой женщины стал для Любимы чёрным: раньше она чувствовала себя безраздельной владычицей сердца государыни, и только ей предназначался этот особый, нежный взгляд, которым родительница стала смотреть теперь и на Ждану. В прежние, прекрасные времена княгиня всегда устремлялась по вечерам к Любиме, чтобы проследить, как она умывается перед сном, покачать на колене и рассказать на ночь сказку; сейчас княжне приходилось подолгу ждать, когда родительница всласть наговорится со своею Жданой, а уж потом соизволит заглянуть к ней, уже умытой и уложенной в постель, только чтобы поцеловать и шепнуть несколько слов. Даже сказки Лесияра стала ей рассказывать редко, а всё потому что «поздно, спать уж пора». Любиме хотелось крикнуть: «Сначала побудь со мной, а потом иди к своей Ждане и сиди с ней, сколько влезет! Она взрослая, ей не надо рано идти спать — может и подождать», — но слова эти застревали в горле горько-солёным комом. Она пыталась вмешиваться и пресекать эти ненавистные свидания: забегала в покои, где родительница нежно ворковала с гостьей, вскарабкивалась к ней на колени и просила: «Покачай меня!» Лесияра, впрочем, никогда не прогоняла её и всегда относила на руках в её комнату, и снова как будто ненадолго возвращалось прошлое — со сказками, катанием верхом на колене и умыванием. Любиме очень нравилось, когда родительница сама нежно промокала ей лицо и руки полотенцем, а без этого ей даже плохо засыпалось. Ждана, правда, иногда портила их единение, лезла со своими ласками, явно стараясь подружиться, но лучше бы она этого не делала. Любиме была нужна только государыня, и она не хотела её ни с кем делить — даже с матерью Дарёны.

Поджаривание огромных туш было очень захватывающим зрелищем: они истекали соком, который дюжие поварихи из крепости собирали в ковшики на длинных ручках и снова поливали им блестящие, подрумяненные до коричневой корочки глыбы мяса. Прожарить их на костре, разведённом под открытым небом, было большим искусством, а ещё на это требовалась целая прорва дров.

— Что, мясца хочешь? — прогудел вдруг над Любимой грудной, словно доносившийся из недр земли голос.

Это была Правда — суровая, исчерченная шрамами начальница кухни в крепости Шелуга, обутая в высокие сапоги и туго опоясанная широким кожаным ремнём с пристёгнутым к нему кинжалом. Любима видела её прежде пару раз, когда бывала с родительницей на рыбалке на озере Синий Яхонт; княжна всегда находила эту женщину-кошку очень внушительной и страшной, дичилась и пряталась от неё. Однако тогда Любима была маленькой, а с тех времён много воды утекло. Сейчас она, храбрясь, устояла на месте и ответила:

— Да!

— Ну, давай попробуем, — усмехнулась Правда.

Она срезала с туши пластик самого прожаренного, верхнего слоя, подхватила Любиму на руки и поднесла его к её рту. Мясо, насаженное на острие огромного ножа, пахло пряными травами и исходило на морозе вкусным парком.

— Тихонько... Горячо, — заботливо пробасила Правда. — Подуй, потом кусай помаленьку...

Что за блажь владела Любимой, думавшей прежде, что Правда — жуткая? Глупость малолетняя, не иначе. Её глаза оказались совсем не страшными: в их мрачноватой, окутанной чёрными как смоль ресницами глубине поблёскивали ласковые искорки, а пересечённые шрамом губы улыбались вполне добродушно. Осторожно отщипывая горячее мясо маленькими кусочками, Любима заворожённо изучала вблизи все эти боевые отметины, покрывавшие Правду в изобилии. Один крупный шрам, начинаясь над бровью, уходил глубоко в её тёмные с проседью волосы, заплетённые в короткую косичку; другой, срезав мочку уха, проходил по краю нижней челюсти; все прочие, мелкие и тонкие, складывались в причудливый рисунок на лице начальницы кухни.

— Откуда у тебя столько рубцов? Ты часто дерёшься со своими стряпухами? — шёпотом спросила княжна, внутренне содрогаясь и с холодком ожидая, что Правда рассердится за этот вопрос.

Но Правда не рассердилась, а только усмехнулась.

— Я, лапушка моя, не всегда на кухне-то работала. Помотало меня по разным войнам иноземным... Страшно я выгляжу, а что поделать? И всё ж нашлась славная девушка, которая полюбила меня такой — ничего, живём, пятерых дочек вырастили. Не за красу лица любят, так и знай, моя хорошая.

Тут с оханьем подскочили няньки и принялись осаждать Правду:

— Ты, страхолюдина! А ну, отпусти её! Это тебе не просто девчушка, а сама княжна Любима!

Чёрные, схваченные инеем седины брови Правды сдвинулись.

— Чего квохчете, клуши? Без вас знаю, кто она такая. Не видите, что ль — дитё кушает?.. Вот доест, так и отпущу. Прочь пошли, бабки!

— Ка-а-акие мы тебе бабки? — ахнув, возмутились няньки, круглые в своих одёжках, как рыхлые кочаны капусты. — Где ты тут ещё бабок каких-то увидела? А яств, вон, столы полны, аж ломятся! Слезай, госпожа, нечего тут тебе делать... Ежели кушать хочешь, так за стол пойдём, там всего вдосталь!

Любима, смеясь, только показывала нянькам язык с высоты: те не доставали макушками Правде и до плеча. Она, быть может, и пошла бы за стол, но гораздо вкуснее оказалось есть кусок мяса с ножа, вдыхая дым костров и ощущая щеками пощипывание мороза. Так ничего няньки и не добились, а потому потрусили прочь, медвежевато переваливаясь и грозясь кулаками. Проводив их насмешливым взглядом, Правда прижала к себе Любиму крепче.

— А то я не знаю, кто ты у нас такая... Красавица! — молвила она с тёплой хрипотцой. — Государыня в тебе души не чает, поди...

У Любимы вырвался горький вздох... Снова все печали призрачными войсками подступили к сердцу, невыносимо саднившему от обиды.

— Не любит она меня больше, — всхлипнула княжна.

— Да ты что! Не может такого быть, — нахмурилась Правда, заглядывая ей в глаза.

— Может... Как эта Ждана приехала, так и... забыла государыня обо мне, — не в силах более сдерживать своё горе, заплакала Любима.

— Эвон оно что, — смешливо прищурилась начальница кухни. — Приревновала ты, дитятко, свою родительницу, да невдомёк тебе, что не может она тебя забыть. Неправда это, как есть неправда! И выбрось эту кручину из своей милой головушки, княжна. Родительница твоя только тобою и дышала все эти годы, одна была, как перст. Любила тебя без памяти, вот и избаловала... И привыкла ты думать, будто весь мир вокруг тебя одной вертится и всё в нём только для тебя создано. А ведь не так это, моя милая. Не вечно тебе в родительском доме жить. Ну, сама подумай: большая уж ты, скоро совсем вырастешь, заневестишься, влюбишься... Станешь чьей-нибудь женою. А государыня? Одной ей горевать-вековать прикажешь? Она только о тебе, о твоём счастии и думает, а ты о ней подумать не желаешь... Себялюбивая ты, лапушка.

Хоть и старалась смягчать Правда свой голос, когда говорила всё это, а всё же слова её вонзились в сердце Любимы хуже стрелы калёной... Впились шипом, разливая в нём горький яд осознания, пробуждающий какие-то новые истины, новые стороны бытия — странные, чужие, неласковые.

— Нет, я не такая! Я государыню люблю! Пусти, пусти меня! — размазывая кулачками слёзы и вырываясь из рук Правды, всхлипывала Любима.

— Что ж, ступай, дитятко, — ставя её на ноги, сказала начальница кухни. — Только подумай о моих словах. Правда — она глаза колет, вестимо... Имечко у меня такое, да и сама я такова — прямая, как столб, ни слова в хитрости не скажу. Может, не сразу осмыслишь — ну, авось, когда-нибудь да и дойдёт.

Чтобы высохли слёзы, Любима затесалась в толпу пляшущих под звуки музыки гостей. Вместе со взрослыми плясали дети, а среди них и сыновья Жданы — Радятко, Мал и Ярослав. Княжна, никогда прежде не видевшая мальчиков, смотрела на них как на странных существ из другого мира; одеждой они напоминали женщин-кошек, только не было в них того кошачьего изящества, заложенного с детства в каждой дочери Лалады. Двигались они смешно, неуклюже, угловато и, по-видимому, тоже чувствовали себя не в своей тарелке в обществе жительниц Белых гор. Из всех троих самым пригожим был старший, Радятко: холодноглазый и неулыбчивый, он обладал своеобразным угрюмоватым обаянием, да и красотой его природа наделила щедро. Однако что-то настораживающее, даже пугающее застыло в его светлых и далёких, как небо в ясный зимний день, глазах — Любима не решилась бы к нему подойти и заговорить. Другое дело — Мал, простой, открытый, с глазами более тёплого, дымчато-василькового оттенка... А может, так лишь казалось, оттого что Мал не хмурился, не замыкался в себе, всему искренне удивлялся и не производил высокомерного впечатления, как его старший брат. Ярослав же был совсем невинным созданием, хорошеньким, темноглазым и темноволосым малышом, уродившимся в свою мать; вокруг все веселились, и он веселился тоже, забыв уже о недавних невзгодах долгого путешествия — что взять с такого крохи?

И снова сердце Любимы кольнуло жгучим шипом: в расчистившемся круге плясали княгиня Лесияра с Жданой, не сводя друг с друга сияющих глаз. Княгиня Воронецкая плыла лебёдушкой, подрагивая длинными ресницами и уголками губ в сдерживаемой улыбке, а владычица Белых гор нарезала около неё круги, выбивая частую дробь расшитыми золотом сапогами и встряхивая рассыпавшимися по плечам волосами. Венец драгоценно сверкал на её голове, плащ мерцал золотыми узорами, а отдельные седые пряди отливали инеем среди волн солнечно-русой ржи. Любиме бы порадоваться тому, что родительница сегодня такая весёлая и счастливая, но что-то не давало, что-то грызло изнутри, жалило и кусало... Ревность, ревущий, взлохмаченный ветром косматый зверь — так она представляла себе это слово, услышанное из уст Правды — заглушал в ней голоса других чувств. «Ревность» и «реветь»... Любима уже, наверно, сама потихоньку превращалась в этого зверя, каждый день плача до головной боли и изводя нянек своими причудами, коленцами и прихотями. «Ты — одна моя радость, свет моих очей», — говорила ей государыня. И вот — у неё появилась другая радость... Хорошо? Скорее нет, чем да, потому что Любиме хотелось быть первой и единственной радостью своей родительницы. Чтобы не видеть причиняющее боль зрелище, княжна снова побежала на улицу — навстречу синеглазому морозу в белой снежной шубе. Щипля её за щёки, он делал её слёзы злыми и колючими.


*


А Ждана словно перенеслась на лёгком берестяном челне далеко в прошлое. Прозрачный пласт времени сошёл, как вешняя вода, обнажив очертания берёзки, роняющей листья в тёмную воду пруда... Шаг назад — плывущий по зеркальной ряби деревянный гребешок, ещё назад — корзинка голубики, опрокинутая на траву. Осётр в очелье-сеточке из сметаны, гибельный огонь в груди и пляска по краю дыхания... Рукава-крылья, раскрытые навстречу иссушающему веянию, тяжкий хмель в висках... Пляска-крик, пляска-исступление. Ничего не изменилось: всё тот же дом, гости, музыка, Крылинка и Твердяна, вкус мёда на губах. И только Лесияра другая — с открытым нараспашку сердцем и вечерней дымкой счастья в глазах. Настоящее причудливым образом накладывалось на образы минувшего: во главе стола рядом с Младой вместо Жданы сидела Дарёна, нарядная, как княжна, смущённая и сияющая янтарно-умиротворённым взглядом, а в глазах черноволосой женщины-кошки не было того острого, холодно-яхонтового предчувствия конца, которым она хлестала Ждану в тот день... День, действительно положивший конец заблуждению, без которого не случилось бы и прозрения.

В круговороте пляски Ждана скользнула рукой по плечу Лесияры, пламенеющим взглядом маня убежать отсюда. На снежных крыльях смеха она нырнула в колышущуюся лазейку, очутившись на каменной площадке в горах, с которой открывался вид на двуглавый Ирмаэль, застывший в вечном покаянии, пятикратно рассечённый Сугум и мягкую, скромную Нярину с незаживающей раной в окаменевшем боку.

— Здравствуйте, мои родные, — серебристым паром сорвалось с её губ устало-нежное приветствие. — Пусть покой вечно охлаждает ваши раны... Что было, то прошло. Но мы помним вас и всегда будем помнить...

Звоном инея отзывалось далёкое эхо сказания о рождении Белых гор, вечным сном спали павшие великаны-бакты, а над их могилами молчали вершины, убелённые снегами мудрости. Ледяной ветер упирался раскинувшей руки Ждане в грудь и обжигал лицо, а сзади к ней прильнула та, в чьих объятиях она двадцать лет не чаяла оказаться. Каменная площадка поплыла из-под ног, и Ждана, закрыв глаза, полетела вниз немым снеговым обвалом.

Нет, она парила белой птицей над Поясом Нярины, покрытым седой щетиной зимнего леса, а к её щеке прижималась щека Лесияры, и на сей раз это происходило не во сне, а наяву. Наяву горный воздух врывался в грудь, наполняя её леденящей свободой; наяву солнце брызгало из-за облака ослепительным потоком, превращая снег в сияющее полотно, по которому хотелось мчаться и кричать от распирающего душу восторга; наяву губы повелительницы женщин-кошек шептали:

— Жданка... моя... лада...

И наяву же, открыв глаза, Ждана глянула вниз и покачнулась, но руки Лесияры держали её крепко. Повернув её к себе лицом, владычица Белых гор щекотала дыханием её щёки, брови, веки и губы.

— Твоя, — удерживая равновесие на краю бездны, выдохнула Ждана.

Что такое двадцать лет разлуки? Иней на ресницах, сомкнутых в будущее. Стоило только их разомкнуть, как ветер принялся вплетать снежные ленты в волосы и выдувать из глаз слёзы по промелькнувшей юности, но недолго... Потому что над горами раскинула облачные крылья бескрайняя свобода — лететь куда угодно и когда угодно, а главное — рука об руку с единственно нужной сердцу ладой. Лезвие ветра резало губы, не желая, видимо, чтобы поцелуй состоялся, но Лесияра подняла руку — и вокруг них улеглась тишина в огромной пушистой шубе. Два дыхания смешались в одно, и цветок нежности зашевелился, распуская свои влажные, чуткие лепестки без страха быть схваченным и убитым поднебесной стужей.


*


На берегу замёрзшей реки блестела высокая и длинная горка, сложенная из снега и облитая водой. В ступеньки были вморожены отрезки соснового горбыля с шершавой корой — для удобства подъёма. Скатывались по-всякому: на салазках, на полене, в корыте, на крышке от кадушки, а то и просто так — на собственном мягком месте. Подогретые изнутри хмельным, жительницы Кузнечного съезжали с горы с хохотом, гиканьем и визгом, теряя шапки и кувыркаясь; порой кто-то, начиная скатывание на салазках, заканчивал его уже на животе и с красным, залепленным снегом лицом, на котором цвела и пахла хмельком улыбка от уха до уха. Больше всего, конечно, веселились дети, но и подвыпившие взрослые не отставали от них по части дурачеств. Иногда с горки съезжал целый клубок из людей, перепутавшихся руками и ногами: салазки имелись не у всех, но счастливым их обладателям в одиночку ими пользоваться не давали. На одни салазки нагромождалась уйма желающих прокатиться, и вот такой живой, шевелящейся и кричащей кучей гости на помолвке Дарёны и Жданы скатывались по длинному, льдисто сверкающему склону. «Ух! Ах!» — и куча распадалась, салазки переворачивались, и веселящиеся жительницы Кузнечного ехали до конца ледяного спуска уже друг на друге, как попало: кто на боку, кто на спине, кто на животе, а кто и вверх ногами. Староста Снежка собиралась было скатиться вместе с супругой на добротных и красивых, расписных салазках — хоть сейчас в свадебный поезд их запрягай — но не тут-то было: сзади бесцеремонно навалилось с полдюжины односельчанок — молодых, ещё не связанных узами брака работниц кузни. Сверкая выбритыми черепами (шапки были давно потеряны) и откидывая путающиеся у лиц разномастные косы, они так сдавили Снежку с супругой со всех сторон, что те даже пикнуть слово возражения не смогли, не то что столкнуть нахалок. Раздались вопли:

— У-ух!

— Э-ге-гей!

— А-а-а!

— Поехали-и-и!

Толчок. «Вж-ж-ж-ж...» — заскользили по льду полозья, а под конец спуска салазки, как и следовало ожидать, опрокинулись, и в сутолоке стало не разобрать, где староста, а где её жена.

— А ну, руки убери, нахалка!

Хлоп! Синица, пышногрудая и румяная супруга Снежки, влепила зеленоглазой обладательнице пшеничной косы смачную пощёчину, и началось бурное выяснение, кто, кого и за какие места облапал. Хоть по морде досталось одной зеленоглазке, но, вне всяких сомнений, рук к соблазнительной старостихиной груди в такой давке приложилось несколько, если не сказать — все. Впрочем, молодых холостячек тоже можно было понять: эта восхитительная грудь так туго обтягивалась подпоясанным полушубочком, что застёжка лопнула, и прелести Синицы вырвались на свободу, хорошо заметные издалека. А может, она и сама расстегнула полушубок сверху, чтобы щегольнуть своим ожерельем из вечерних смарагдов [30]... Ярко-зелёные с золотистым блеском камни радовали глаз, но гораздо более привлекательным предметом восторга оказалась пышная «подушка» с ложбинкой, на которой они величаво покоились.

Одним словом, на горке было весело.

На реке тоже царило оживление: привязав к сапогам гладко обточенные и отпиленные по длине ноги кости домашней скотины, жители Кузнечного скользили на них по льду наперегонки. У кого не было коньков, тот катался просто на подошвах обуви: отличная гладкость льда позволяла и так получать свою долю забавы. Поглядев на безобразие, творившееся на горке (там как раз рассерженная Синица догоняла и хлестала варежками с хохотом убегавших от неё молодых работниц кузни), Млада сказала:

— Нет, лада, на горку мы не пойдём. А то, не ровен час, у тебя тоже что-нибудь расстегнётся...

— Да чему тут расстёгиваться-то, — смущённо пробормотала Дарёна, покосившись на расчехлённые роскошества Синицы, а потом — на свою грудь, едва видневшуюся под шубкой. Сравнение было явно не в пользу последней.

В этот миг мимо них пробежала одна из кошек-озорниц, преследуемая Синицей.

— На... На, получи! — выкрикивала запыхавшаяся супруга старосты, нахлёстывая спину своей «обидчицы» сжатыми в руке варежками.

— Синичка, уймись! — смеялась та в ответ. — Ну, подумаешь — потискали слегка... Ты сама виновата: зачем было рождаться такой красивой?..

Длинноногая женщина-кошка улепётывала быстро, а Синицу изрядно сковывали её же собственные достоинства, при беге выпрыгивавшие из полушубка и подскакивавшие едва ли не до подбородка. Тяжело и больно бегать с такими «довесками»!.. Отстав, старостиха, тем не менее, не отчаялась — скатала снежок и запустила вслед кошке. Бросок оказался меток: комок снега разбился о затылок шаловливой холостячки и посыпался ей за шиворот. Та взвыла по-кошачьи, приплясывая и дёргая плечами, а Синица, издав торжествующий клич, принялась катать новый карательно-метательный снаряд. Снежка с усмешкой переводила дух в салазках, предоставив жене самостоятельно учинять эту «расправу». К чему вмешиваться? У Синицы и так всё отлично получалось... до поры до времени. Молодые нахалки объединились против старостихи и закидали её снежками; когда один угодил в столь волновавшее их место, и Синица завизжала, отряхиваясь с выпученными глазами, довольнёхонькие холостячки белозубо загоготали. И было отчего: от хлопков руками грудь старостихи пружинила, как тугой, ядрёный холодец.

— Снежка, ну, сделай же что-нибудь! — крикнула Синица супруге.

Не вполне было ясно, чего она хотела: то ли чтобы Снежка помогла ей избавиться от набившегося под одежду снега, то ли чтобы проучила её противниц; староста же между тем сама покатывалась от хохота, откинувшись в салазках:

— Ох, мать, ну и сисястая же ты!.. У наших коров дойки и то меньше...

Хдыщ! Огромный снежок, со свистом пущенный гневной рукой Синицы, заткнул широко разинутый в хохоте рот старосты.

— Фиифа, фы ффо? — профырчала та, вытаращившись. («Синица, ты что?»)

Всё, что ей оставалось — это уносить ноги, отплёвываясь и увёртываясь от беспощадного снежного обстрела Синицы, чей гнев перекинулся с кошек-холостячек на собственную супругу. Грозная и неостановимая, Синица широко шагала, на ходу катая снежки и швыряя их в старосту.

— Мать, ну ты чего раздухарилась? Ну всё, уймись... — попыталась было та успокоить жену.

Зря она обернулась. Бац! Очередной ком снега расплющился о её лицо, осев горкой на носу и залепив глаза.

— Вот ведь меткая, зар-раза, — процедила Снежка, выковыривая снег из ноздрей и стряхивая с век.

Она припустила трусцой вдоль берега, а Синица вдруг остановилась, глядя на брошенные ею салазки. Какая-то мысль отразилась в её застывшем на миг взгляде, а уже в следующее мгновение она звонко, по-ребячьи свистнула и махнула рукой кошкам. Поправив руками грудь и потянув салазки за собою, она решительно направилась к горке, а приятно удивлённые холостячки припустили следом, восторженно обступив Синицу со всех сторон. Вскоре не успевшая далеко отбежать Снежка изумлённо наблюдала, как её супруга, с грудью наперевес, взгромоздилась на вершине горки на салазки, а холостячки тесно облепили её. Косы цвета тёмно-ржаного золота распустились и выбились из-под пёстрого платка Синицы, реявшего на ветру бахромой, как победный стяг, а всем своим сдобным телом старостиха жарко льнула к сильным, накачанным от тяжёлой работы в кузне телам кошек, великолепное сложение которых не скрывали, а только подчёркивали лёгкие нарядные кафтаны. Одной из холостячек не хватило места, и она съехала на ногах, уцепившись за кушак приятельницы.

— Это что такое? — крикнула Снежка возмущённо, стоя около конца ледяной полосы. — А ну, застегнись, вертихвостка! И пошли домой сей же час!

Салазки опрокинулись, все вповалку высыпались на лёд, как грибы из лукошка; в пёстрой сумятице кафтанов светлым пятном с зелёными брызгами вечерних смарагдов выделялась грудь Синицы, неистово колыхавшаяся от смеха. Одна из озабоченных женщин-кошек, упоённо застонав, вскричала:

— Синичка, я люблю тебя, мрряу! — и с этими словами накрыла губами алый смеющийся рот старостихи.

— Я те дам «люблю»! — подскочила Снежка, схватив наглячку за тёмно-русую косу. — Ты у меня щас зубы на снег выплюнешь!..

На помощь товарке бросились остальные кошки, а на подмогу старосте подбежали несколько её соседок по улице, и образовалась свалка. Из клубка дерущихся тел порой выныривал то зад Снежки, то её всклокоченная голова с подбитым глазом... А виновница драки, дрожащими руками стягивая на слишком свободолюбивой груди полушубок, растерянно бегала:

— Ой, люди добрые... Помогите... разымите... Снежка! Ох, да что ж такое!

— Ой, дерутся!.. — испугалась Дарёна. — Надо это прекратить, они ж поубивают друг друга!

— Никто никого не поубивает, не бойся, — хмыкнула Млада. — Наши дерутся — только тешатся, силой меряются. Кулачные бои по праздникам видала? Вот и тут что-то вроде того...

— Терпеть не могу этих боёв, — содрогнулась Дарёна. — Дикая и жестокая забава...

— Ладно... — Пальцы Млады ласково пощекотали подбородок девушки. — Я не хочу, чтоб ты расстраивалась, милая.

Меры были приняты быстро: на зов Млады примчались дружинницы Радославы, похватали вёдра, наполнили их в проруби у берега и выплеснули одно за другим на дерущихся. Ледяная вода и пронзительный зимний ветер сделали своё дело: послышались вой, мяв и кошачье шипение (хотя драчуньи были в человеческом обличье), и потасовка угасла, как залитый костёр. Клацая челюстями на морозе и ругаясь сквозь этот зубовный перестук, мокрые женщины-кошки помчались по домам — переодеваться в сухое. Синица, схватив под руку потрёпанную супругу (у той были подбиты уже оба глаза), зашипела на неё:

— Ты что творишь? Обязательно, что ль, бой устраивать?

— А ты — что? — ёжась в мокрой одежде, огрызнулась Снежка. — Обязательно хвостом крутить? Да ещё и на людях? Ишь... «кошачью свадьбу» тут устроила!

Переругиваясь вполголоса, они шагнули в проход и исчезли. Катание как ни в чём не бывало продолжилось без них.

— Ну что, всё ещё хочешь на горку? — с лукавыми искорками в глазах спросила Млада.

Дарёна только развела руками. Шумная толчея её не слишком привлекала, а драка ещё и напугала. Салазками завладели Шумилка с Радой, а потом к ним, подумав, присоединились Светозара с Рагной. Рагна поначалу упиралась, но дочери и племянница её всё-таки затащили. Легко поборов соблазн прокатиться, Дарёна подставила ногу Младе, чтобы та привязала к ней конёк.

— Не торопитесь привязывать эти кости, — послышался голос княжны Светолики. — Настало время для моего подарка!

Подарком оказались две пары стальных лезвий с ременными креплениями. Лезвия были загнуты с одного конца и крепились к пластинкам в форме ступни — правой и левой.

— Вот, это усовершенствованные коньки, — пояснила Светолика. — Сделаны из оружейной стали и прочны, как белогорские мечи. В отличие от этих мослов с ремешками, со льдом они соприкасаются совсем тоненькой кромкой, а потому быстры, как молния... Ну, и чуть-чуть волшбы, конечно, добавили мои мастерицы... Это для устойчивости — чтоб ты, Дарёна, не вывихивала ножки и не падала, встав на эти коньки. — И с усмешкой княжна-наследница добавила: — У меня работают молодые оружейницы: старые и опытные, вроде Твердяны, вряд ли согласились бы связываться со мною и воплощать в жизнь мои бредовые затеи.

Звякнув по лезвию конька ногтем, она протянула одну пару Дарёне, вторую — Младе, а третья пара была у неё под мышкой. Закрепив коньки у себя на ногах, она изящным скольжением выехала на речной лёд. Разрумяненная, с глазами, подобными подсвеченному изнутри редчайшему голубому хрусталю, Светолика была особенно хороша собою в этот морозный, но погожий день.

— Как видите, с ними можно обходиться без опорных палок, — перекрывая голосом весёлый людской гомон, объяснила она. — Руки свободны, а ногами можно выписывать на льду такие кренделя, что голова закружится!

Словно услышав своё имя, на берегу появилась Твердяна. Ласково приобняв одной рукой Дарёну, а второй — Младу, она спросила:

— Ну, как вы тут? Веселитесь, мои родные?

— Ага! Вот, княжна Светолика новые коньки придумала, — тут же с воодушевлением сообщила ей Дарёна. И, хоть сама ещё не опробовала изобретение, но для поддержки Светолики с уверенным видом добавила: — Очень быстрые, прочные, и кататься на них удобнее, чем на костяных.

Твердяна, задумчиво хмурясь, взяла лезвия в руки, повертела, провела по ним пальцем. Светлая, отражающая небо сталь отозвалась холодным звоном; Дарёна напряжённо следила за выражением лица оружейницы, но не видела на нём одобрения.

— Хм... Тратить оружейную сталь и волшбу на детские забавы?.. Не знаю, не знаю, — с сомнением качнула Твердяна головой в высокой чёрной шапке. И добавила с полуусмешкой: — Заточены, правда, остро — бриться можно. — Вернув коньки Дарёне как нечто ненужное и не заслуживающее дальнейшего внимания, она уже другим, потеплевшим тоном спросила: — Может, домой, м? Угощений ещё много, а Крылинка беспокоится, не проголодались ли вы.

— Я бы что-нибудь съела, — сказала Млада. — А ты, лада?

Дарёне стало обидно за изобретение Светолики до слёз. Княжна тем временем плавно чертила вдоль берега причудливые узоры на льду, заложив руки за спину: тем самым она показывала, как легко кататься на этих коньках — даже равновесие удерживать не нужно.

— А я бы покаталась, — сказала Дарёна решительно. — Покушать — это ещё успеется.

И она, спустившись к кромке льда, приложила один конёк к ноге и попробовала разобраться с креплением, но запуталась в ремешках.

— Позволь, я помогу, — с улыбкой подъехала к ней Светолика.

Она опустилась на колено и подставила Дарёне плечо для опоры, а сама ловко и умело распутала и правильно затянула все ремешки, так что конёк прочно закрепился на ноге девушки.

— Давай второй... Держись за меня.

Когда и второй конёк был надет, Дарёна устремила взгляд в сторону берега: Твердяна ушла, осталась лишь Млада, не спешившая надевать коньки и присоединяться к ним.

— Ну, как? Не шатко? — спросила тем временем Светолика.

Дарёна стояла на коньках на удивление твёрдо. Они будто сами держали за неё нужное равновесие, оставалось только оттолкнуться и заскользить... Что Дарёна и сделала осторожно. Лёгкий холодок волнения обдал её изнутри, и вместе с тем где-то под сердцем зарождалась тёплая, как капля мёда, искорка восторга. Скольжение было немного сродни полёту — особенно если раскинуть руки в стороны...

— Млада, иди к нам! — позвала Дарёна. — Это... Это не описать! Это надо пробовать!

Вокруг все катались на жалких костяных подобиях этого совершенства, отталкиваясь от льда палками с железными наконечниками, и у них не было той свободы и лёгкости, которую давали чудо-коньки. Небольшой наклон туловища — и лезвия с тихим шорохом описывали дугу, оставляя след из ледяной крошки, размах — и начиналось вращение. Но всё это казалось Дарёне жалкими ужимками по сравнению с тем искусством, которое показывала Светолика. Её коньки рисовали на льду цветы, пружины, хитро закрученные клубки нитей, какие-то письмена... И всё это — сохраняя изящество осанки и улыбку на лице, тогда как все вокруг кряхтели, пыхтели и падали, неуклюже скользя на костях и тыкая лёд палками.

— И правда — легко, — раздался рядом голос Млады.

Она скользила за плечом у Дарёны, и девушка, развернувшись, сплелась и слилась с нею в едином движении — бок о бок, рука об руку, нога к ноге, как человек и его тень.

— Спасибо за поддержку, Дарёнушка, — сказала Светолика с усмешкой, нарезая около них широкие круги. — Ты сама видела... Мастерица Твердяна не одобряет такого легкомысленного использования оружейной волшбы и самой лучшей стали, которая идёт на клинки для мечей. Особенно сейчас, когда...

Не договорив, Светолика устремилась вдаль, словно унесённая порывом ветра. Её волосы и плащ развевались, лезвия коньков звучно чертили на льду замысловатые завитки, а потом княжна, набрав достаточный разгон, словно на крыльях взлетела в воздух и крутанулась волчком... Все ахнули, а Дарёна пошатнулась и не упала только благодаря руке Млады, обнимавшей её. А уже в следующий миг Светолика с клыкасто-лучезарной улыбкой приземлилась на лёд, выбив белую крошку.

— Прыжок с переворотом вокруг себя, — возбуждённо дыша, крикнула она. — Когда я «вылавливала» из тумана, в котором плавают все мои «безумные» затеи, образ таких коньков, я видела, как на них будут кататься спустя много, очень много лет... Это будет ещё нескоро, но мы, если захотим, сможем приблизить будущее. Нужно только не бояться нового и не слишком цепляться за старое. Боязнь нового — вот самое большое препятствие, которое сидит в нас!

Она неслась на Дарёну со скоростью снежного обвала, сияя на солнце синим хрусталём глаз. Крылья ветра, раскинувшиеся у неё за спиной, налетели и подхватили девушку, а Млада осталась далеко... Небо и землю заполнило собой безумное скольжение, вливая в кровь жгучую страсть скорости, холодящий восторг, окрыляющее стремление стать стрелой, выпущенной из лука. Лёд и воздух, живые и дышащие, поющие в ушах, сами подсказывали телу всё, что нужно, сами лепили из него то, что требовалось для безупречного полёта, а по ногам от коньков струилось тепло... Оно тоже было живым и обнимало голени, обвивая их горячими змейками, требовавшими: «Быстрее, быстрее! Ещё... Ещё... Скорость! Вперёд!» Сердце, оперённое и заострённое, то радовалось, то холодело, то рвалось из груди, опережая скользящее тело...

Небо низвергалось стремительным водопадом: это руки княжны Светолики держали Дарёну под спину, и она катилась на одной согнутой ноге — лицом к солнцу, макушкой вперёд. Впрочем, она уже не понимала, где верх, где низ, где правая и левая сторона: пространство свистело серебристой струёй, обтекая тело. Рывок — и небо снова нависло сверху, а лёд оказался снизу. Оторвавшись от руки Светолики, как выпущенный из пращи камень, Дарёна мчалась с широко распахнутыми глазами и не знала, как остановиться... Но лёд подсказал: наклон, вынести ногу в сторону — и скольжение плавно завершилось красивым широким завитком.

— Великолепно! У тебя всё получается! — догнал её смех Светолики.

Сама княжна разгонялась для чего-то очень красивого и опасного до холода под коленями... Вжик! Она взметнулась в воздух голубиным вожаком, ослепительно сверкнув коньками на солнце, но лёд подвёл её, подставив ей стеклянно-прозрачный, тонкий свой участок, сквозь который виднелась тёмная вода. Крак! От конька побежала во все стороны сетка трещин, и Светолика провалилась по шею. Она тут же попыталась опереться на кромку льда, но тот трескался и ломался под её руками: кристально-прозрачные льдины вставали в полынье дыбом. Раздались «ахи» и «охи», катающиеся шарахнулись в стороны от опасного места, а Дарёну от необдуманного порыва кинуться на помощь удержала рука Млады.

— Дарёнка! Не вздумай лезть — провалишься.

— Но она же... — пыхтела, вырываясь, Дарёна.

— Не бойся, княжна выберется.

А со стороны берега послышался бодрый окрик:

— Дарёнушка, всё хорошо! Спасать меня не надо, я уже здесь!

Ещё мгновение назад Светолика барахталась в воде, а сейчас, мокрая до нитки, но улыбающаяся, сидела на снегу и расстёгивала крепления коньков. «Проход», — дошло до испуганной Дарёны: иного способа оказаться на твёрдой земле, не прибегая к посторонней помощи, у княжны быть не могло. Облегчённо выдохнув, девушка устремилась на берег, где Светолика, поднявшись на ноги, уже выжимала полы плаща.

— Я — вечная жертва собственных изобретений, — посмеиваясь и зябко поводя плечами, сказала княжна.

— Провалиться мог кто угодно, — возразила девушка, пытаясь совладать с взволнованным дыханием. — Это не коньки виноваты, просто лёд тонкий...

— Пожалуй, ты права, — улыбнулась Светолика.

Не сводя сияющих глаз с Дарёны, она как будто и не замечала, что только что побывала в ледяной воде, а её мокрую одежду обдувал морозный ветер.

— Тебе надо переодеться, княжна, — чувствуя щеками жар смущения, пробормотала Дарёна.

— И опять ты права, — белозубо засмеялась наследница белогорского престола. И добавила, озираясь: — Что-то государыни нигде нет... Я хотела, чтобы она тоже взглянула на коньки.

— Может, она в доме, за столом? — предположила Дарёна.

— Вполне возможно, — вздохнула Светолика. — Ладно, я сбегаю к себе, переоденусь, а вы с Младой смотрите — осторожнее на льду. Он с виду крепкий, но могут попадаться тонкие места.


*


Мал махнул Любиме рукой, дружелюбно поблёскивая улыбкой:

— Иди к нам!

В выстланных соломой салазках братьев было ещё полно места — запросто могла бы поместиться пара взрослых. Солнце превращало снег и лёд в холодный сияющий соблазн, высота горки кружила голову, а протянувшаяся перед княжной ледяная полоса напоминала горбатую спину какого-то чудища. А Радятко, сажая вперёд маленького Яра, буркнул:

— Вот ещё... Девчонок нам тут только не хватало.

— А чего? — вскинул брови «домиком» Мал. — Места много, всем хватит и ещё останется!

Любима нерешительно стояла, не зная, принимают её или нет, а сзади уже напирала толпа:

— Быстрее, ребятки, скатывайтесь! Чего встали?

— Айда, — решительно мигнул Мал.

Любима положила на солому красную подушечку, на которой она каталась. Радятко только хмыкнул, а няньки внизу подпрыгивали толстыми наседками, квохтали:

— Осторожнее, княжна, держись крепче! Не выпади из салазок-то... Ох, что за забава глупая!

Дружинница Ясна, скрестив руки на груди, взирала на всё это с кажущимся ленивым спокойствием. Любима весело помахала ей рукой с горки, и губы Ясны смягчились сдержанной улыбкой, а взгляд потеплел. Сколько княжна себя помнила, Ясна всегда была рядом — поднимала её с земли, дула на ушибленные коленки, катала Любиму на лодочке по пруду в дворцовом саду. Кто приходил на помощь, когда озорница залезала слишком высоко на дерево и боялась слезть? Глупые няньки могли только охать внизу, талдыча, что маленькие княжны не должны лазать по деревьям, а спасительницей неизменно оказывалась Ясна. Волшебное кольцо для перемещений у Любимы было, но хранилось под замком, и пользоваться им она могла пока только под присмотром и с разрешения взрослых... Впрочем, и без кольца Любима умудрялась попадать в переплёты и забираться в такие места, откуда её потом приходилось спасать Ясне. Княжна привыкла обнимать её сильные плечи, ей нравилась её короткая шапочка прямых солнечно-льняных волос с чёлкой треугольным клинышком, а прозрачно-серые, как весенний ледок, глаза внушали спокойствие. Сдержанная до суровой холодности, только княжне Ясна иногда улыбалась...

Радятко толкнул салазки и быстро запрыгнул сам позади Любимы.

— Ух! Поехали! — закричал Мал, а Яр весело и заливисто завизжал.

У Любимы перехватило дыхание. Леденящая скорость спуска прочно запечатала ей губы, и она не смогла даже пискнуть, только шея напряглась до боли. Салазки не были переполнены, а потому с самого начала катились устойчиво и благополучно доехали бы так до самой остановки, но какая-то сила их почему-то накренила, и Любима даже успела догадаться, чья именно... Рывок шёл сзади — это Радятко дёрнулся и свесился в сторону всем телом. Салазки несколько мгновений ехали на одном полозе в жутковато-шатком равновесии, и в горле Любимы что-то лопнуло, освободив визг... Ей показалось, что это лёгкое сотрясение воздуха и решило участь салазок — они завалились набок. Яр, тепло укутанный в кучу одёжек, упал мягко и не ушибся, Мал, распластавшись по-лягушачьи, улетел далеко в снег, а Любима больно стукнулась об лёд локтем. Не сдержав стона, она схватила Радятко за шею сзади:

— Ты зачем нас уронил?!

От нянек и Ясны их заслонила весёлая кучка катающихся, со смехом вылезавших из раздолбанных старых салазок, которые только что перевернулись рядом.

— Пусти ты, дура, — зло оскалился Радятко, зыркнув на княжну яростно-светлыми, холодными глазами.

Отпихивая Любиму от себя, он угодил ей локтем по носу — в переносице что-то хрустнуло, а голова отдалась колокольным гулом. Княжна, впечатавшись боком в снег, увидела на нём перед собою алые и круглые, как клюква, капли, а по губам текло что-то тёплое и солёное... Любима провела пальцем под носом — кровь.

— Дур-рак! — сквозь сцепленные зубы прорычала она со слезами, что было сил стукнув Радятко кулаком в плечо.

Ответный удар в грудь не заставил себя ждать и повалил девочку на спину... Рёбра Любимы застряли на выдохе, солнце кололо глаза и хлопало её по щекам лучами-ладонями, а рот немо, по-рыбьи, открывался, но ничего не мог вдохнуть. Она видела краем глаза, как Ясна, распихав в стороны замешкавшихся у перевёрнутых салазок людей, подскочила к заносящему кулак для нового удара Радятко, схватила его за шиворот и подняла одной рукой. Её всегда спокойное лицо исказилось в жутковатом клыкастом оскале, а светлые глаза стали хищно-кошачьими.

— Ты — маленький засранец, ты знаешь это? — прорычала она. — Не советую больше приближаться к княжне, иначе будешь иметь дело со мной!

Отшвырнув Радятко, она склонилась над Любимой и подняла её на руки. В её посветлевших глазах сияло столько тревоги и нежности, а в осторожных прикосновениях было столько ласки, что сведённую странной каменной судорогой грудь княжны тут же отпустило, и внутрь ворвался хриплый вдох. Череп тупо ныл распирающей изнутри болью, за грудиной рождался противный, тепловатый вихрь тошноты.

— Княжна... Ах ты, солнышко моё ясное... — щекотно согрел ей висок шёпот телохранительницы. — Ну всё, всё... Домой. Надо посмотреть твой носик.

Она открыла проход и шагнула в водянистую прохладу с Любимой на руках. Привычно обнимая плечи Ясны, княжна всхлипывала до боли в рёбрах и роняла на плотную ткань плаща капельки крови из ноздрей. Уличный мороз сменился домашним теплом, которое кошачьей лаской окутало Любиму, и слёзы, оттаяв, потекли уже неостановимым горько-солёным ручьём. Все смешалось в душераздирающий клубок боли: нежный взгляд государыни, устремлённый на Ждану; злой, какой-то волчий оскал Радятко; тошнотворное бормотание нянек; ласковый, но строгий голос Правды и её пересечённые шрамом губы, произносящие: «Себялюбивая ты». В голове звенело на разные лады, будто череп наполнился бубенцами.

Она позволила заботливым рукам себя раздеть, умыть и уложить в постель. Выгнав бесполезных нянек, рядом с ней села Ясна с миской снега в руках. Её пальцы осторожно ощупали переносицу Любимы, легонько нажимая.

— Ай, — вскрикнула княжна от боли.

— Сломан носик, — покачала головой дружинница. — Ну ничего, ничего, всё заживёт, всё пройдёт, как не бывало. Снежку приложить надо... Легче?

Снег, охладив переносицу и лоб, немного отвлёк от боли, притупил её, но тошнота заворачивалась внутри всё круче.

— Ясна... Мне ху... худо, — простонала Любима, свешиваясь с края постели. — Меня сейчас... вырвет...

— Ах ты, моя яблонька, — промолвила Ясна, сострадательно подставляя ей ночной горшок.

Всё съеденное выплеснулось розовато-жёлтой струёй. В горшке можно было разглядеть прожилки плохо прожёванного мяса — самого вкусного, срезанного Правдой с жарившейся на костре туши...

— Ясна... Почему мне так... худо? — откидываясь на подушку, измученно спросила Любима.

— Вестимо, от удара, яблонька моя... Бывает так, ежели по голове попадёт, — нежно вороша волосы над лбом княжны, ответила Ясна. — И это тоже пройдёт, не горюй.

— А почему ты меня... так зовёшь? «Яблонька»... — Это слово, тёплое, весеннее и душистое, даже как будто отбило мерзкий привкус рвоты во рту Любимы.

Ясна улыбнулась с далёкой, непонятной грустью в глазах.

— Потому что люблю тебя, княжна, больше жизни. Ты со своей матушкой покойной, госпожой Златоцветой — одно лицо... Она мне дороже всех на свете была. Только нельзя мне было признаться ей в этом, да и зачем? Покоя её только лишать... А ты — кровинка её, её продолжение. Не государыня, а ты — моя госпожа, всё для тебя сделаю, умру за тебя, всю кровь до последней капли отдам. Ну, как? Полегче тебе?

— Немножко полегчало... Голова только болит.

Приподнявшись на локте, Любима обняла за шею склонившуюся над нею Ясну, и та, бережно прижав княжну к себе, выпрямилась с нею в объятиях. Гладя пальцами коротенькую щетину на выстриженном затылке верной охранницы и вдыхая её знакомый с младенчества запах, она прошептала:

— И я тебя люблю, Ясна. Хочешь, когда я вырасту, я стану твоей женой?

— Ох, госпожа милая, что ты такое говоришь! — тихонько засмеялась та. — Я — слуга тебе, ты — моя повелительница. Не бывать тебе у меня в супругах.

— Ты мне не слуга, ты мне как родная, — сказала Любима, утыкаясь в плечо Ясны кровоточащим носом.

— Так... А ну-ка, звёздочка, ложись, — вдруг посуровела дружинница, мягко отрывая княжну от себя и укладывая на подушку. — Кровь надобно остановить. Запрокинь головку. — Она снова налепила ей на переносицу уже подтаявшего снега и зажала ноздри. — Зажми вот так сама и держи, дыши ртом, снег тоже прикладывай, а мне надо государыне доложить о случившемся... Ежели, конечно, ей уже не доложили.

Поднявшись на ноги, она отворила дверь и позвала:

— Эй, мамки! Побудьте с княжной. Снег прикладывайте, нос зажимайте. Да смотрите — только ноздри, а на переносицу не давите: сломана она.


*


— Думается мне, наше отсутствие уже заметили, государыня, — улыбаясь, пятилась Ждана. — Сегодня у Дарёны с Младой праздник — обручение, надобно нам быть с ними...

— Ничего, впереди ещё один, более важный праздник — свадьба, — надвигаясь на неё, ответила Лесияра. — Вот уж на нём-то мы с тобою не пропустим ничего, обещаю.

В растопленной печи трещал огонь, но воздух в лесном домике-зимовье ещё не прогрелся достаточно, чтобы можно было раздеться. Прислонившись спиной к бревенчатой стене, Ждана закусила губу, и лукавый блеск в её глазах дразнил и распалял Лесияру. Желание ужалило её ещё там, в горах, во время поцелуя на виду у Ирмаэля, Сугума и Нярины; сердце и тело требовали продолжения, а осознание того, что их в любой миг могут побеспокоить, обостряло все чувства ещё больше. Подойдя к Ждане вплотную и заключив её между собою и стеной в капкан рук, Лесияра ловила губами взволнованное дыхание с её губ.

— Попалась, — пожирая её пристальным, немигающим взором, промолвила она. — Теперь уж ты никуда не денешься, никуда не исчезнешь... Двадцать лет, Ждана... Нам столько надобно наверстать!

Под подбородком набух, пульсируя, комок, а язык покалывало от желания погрузиться им в ждущую, скользкую плоть — до взрыва, до небесного беспамятства, до отделения души от тела... Одновременно «тетива» натягивалась и внизу: у княгини всегда срабатывали оба очага телесного наслаждения, на каком бы из них ни сосредотачивались ласки. Взгляд Лесияры утонул в янтарном тепле глаз Жданы, осенённых по-девичьи невинными и пушистыми ресницами, а язык проскользнул в приоткрытые губы и сладко нырнул в горячую глубину рта. Дыхание Жданы стало ещё более взволнованным, она подалась вперёд и прильнула к Лесияре вздымающейся грудью, отвечая на поцелуй с голодным исступлением. Княгиня еле сдерживала себя, чтобы тотчас же не излиться ей в рот: это было бы досадной преждевременной концовкой. Долгожданному соединению следовало быть полным и настоящим, когда стоны любимой доносились бы сверху, а губы Лесияры охватывали бы жадным поцелуем розовый влажный цветок, в горячую серединку которого, распрямившись во всю длину, проникнет язык... Всё, чего у них не было во время далёких встреч в снах, подступило совсем близко, готовое вот-вот сбыться, и в этом участвовали не только тела, но также сердца и души. Сжимая живую, настоящую, а не снящуюся Ждану в объятиях, душой Лесияра и рыдала, и смеялась от счастья: «Моя... со мной... во мне... лада...» Она окутывала Ждану собой, грела, оберегала, наслаждалась её близостью и не могла этим насытиться.

Стук в дверь заставил раскалённый клинок страсти спрятаться в ножны до поры до времени. Лесияра испустила долгий разочарованный выдох, а Ждана сильно вздрогнула в её объятиях, и отзвук её испуга кольнул княгине сердце.

— У тебя когда-то были причины бояться стука в дверь, милая? — спросила Лесияра.

Ждана закрыла глаза, прислонившись к стене затылком. «Видимо, были», — сделала вывод Лесияра. А вслух сказала:

— Не пугайся так, лада. Ты в Белых горах, и пока я управляю ими, тебе здесь бояться нечего. Ты дома.

Коснувшись многообещающим поцелуем её лба и губ, княгиня отворила дверь. Дневная белизна снега после полумрака домика с маленьким окошком сразу резанула по глазам, заставив Лесияру на миг прищуриться. На пороге стояла гридинка Ясна, которую Лесияра приставила к своей младшей дочке в качестве личной охраны. Дружинница ещё не открыла рот, а ноздри княгини дрогнули, учуяв свежую кровь, и всё её нутро окаменело, готовое к дурным вестям. Привыкшие к свету глаза разглядели на плаще Ясны несколько пятен.

— На тебе кровь, Ясна. Ты ранена? Что произошло? — спросила Лесияра, удивляясь тому, как ровно прозвучал её собственный голос. Пока ещё ровно.

— Это не моя кровь, это кровь княжны Любимы, государыня, — ледяным клинком вонзился ей в сердце страшный ответ. — Она...

— Что?! — взревела княгиня, не дослушав.

Забыв обо всём и обо всех на свете, она чёрной горестной тенью ринулась в проход, и пространство испуганно расступилось перед родительницей, спешащей к своему ребёнку. Кровь... Кровь Любимы! Лесияре доводилось видеть её, но каплями, когда дочка, играя и шаля, получала ссадины, а на плаще Ясны были просто огромные пятна... Что, что могло случиться?! Бескрайняя, затмевающая глаза и сердце чернота накрыла её: если дочь погибла — виновнику не жить. Если ранена — тоже. Нет, нет, нет! Смерть и Любима — что может быть нелепее этого сочетания? Мудрые и прожившие жизнь (сказать «старые» не поворачивался язык) дочери Лалады уходили в Тихую Рощу, это было естественно. Но такая малышка и уход из мира живых — нет и ещё раз нет. Лесияра утопила бы в крови и ниспровергла бы в огненную бездну весь мир, если бы он допустил такое нелепое и ужасное стечение обстоятельств...

В развевающемся плаще она стремительными шагами мчалась к двери в комнату дочки. Если проход вывел сюда, значит, она здесь... Снова запах крови! Проклятье!

— Любима! Доченька!

Распахнув дверь, княгиня застыла на пороге. Любима лежала в постели — живая, бледная, с синяком во всю переносицу, а вокруг неё хлопотали няньки, накладывая снег на свёрнутую вдвое тряпицу, покрывавшую лоб княжны. На полу валялось окровавленное полотенце и стояла миска с розоватой от крови водой.

В первые мгновения облегчение было таким внезапным и мощным, что едва не оставило Лесияру без сил — пошатнувшись, княгиня ухватилась за дверной косяк. Любима открыла глаза, окружённые голубыми тенями, разомкнула бледные губы и прошептала:

— Государыня...

— Любима... Ох, Любима, как же ты меня напугала!

Отстранив нянек, Лесияра склонилась и крепко расцеловала дочку в щёки, в глаза, в губы, в тряпицу со снегом... К носу девочки она не решилась притронуться. А няньки уже наперебой рассказывали, что случилось, и из их захлёбывающегося и сбивчивого, одновременного лепета княгиня с трудом сумела понять суть: Любима каталась с горки с сыновьями Жданы, салазки опрокинулись, ребята принялись дурачиться, барахтаться и бороться, и старший из мальчиков попал княжне по носу. На горке была толпа народу, которая окружила их, вот Ясне и не удалось сразу к ним пробиться и пресечь всё в зародыше.

— Сломал он княжне носик, сломал, безобразник окаянный! — причитали няньки. — Кровищи-то было... ох, ох! И стошнило её, сердешную, и головка у неё болит!

Присев на край постели, Лесияра очень осторожно кончиками пальцев ощупала нос дочери. Любима застонала, и княгиня, вздрогнув, отдёрнула руку.

— Хвала Лаладе, ты жива, — пробормотала она на выдохе. — А то пока я бежала, уже такого себе напредставляла...

Хвала Лаладе, это оказались последствия обычных детских шалостей, а не что-то пострашнее. Впрочем, как и всегда: эта маленькая егоза то и дело чудила и безобразничала, нередко это кончалось царапинами и синяками, но до перелома дошло, признаться, впервые. Нос девочки, к счастью, не был свёрнут на сторону — значит, лицо не будет изуродовано, а излечить перелом тоненьких детских хрящиков для Лесияры не представляло затруднений. Она выдохнула и стряхнула с себя остатки страшного напряжения, овладевшего ею в тот миг, когда она увидела пятна крови на плаще Ясны... И устыдилась кровожадных мыслей о казнях и возмездии. Всё-таки Маруша и Лалада — сёстры, и в каждом живом создании присутствовала частичка света и частичка тьмы. Вопрос был только в том, как развивать в себе свет и подавлять тьму. А порой Лесияра приходила к странной мысли, что разделения на Тьму и Свет вообще не существует. Всё дело в том, под каким углом и с какой стороны смотреть.

А Любима вдруг сказала:

— Ежели бы я умерла, ты бы, наверно, даже не уронила и слезинки обо мне, государыня...

Удивление? Нет. Эти слова, произнесённые родным и любимым голоском дочери, поразили Лесияру в самое сердце... Как стрела, прилетевшая оттуда, откуда её не ждали.

— Что ты такое говоришь, милая? — устало и печально промолвила княгиня. — Я чуть с ума не сошла, когда Ясна предстала передо мною в плаще, запятнанном твоей кровью! Не возводи на меня такой жестокой напраслины, жизнь моя. Ты знаешь, как я люблю тебя.

— Не любишь, — тихо и сипло всхлипнула девочка, плаксиво кривя личико, остававшееся хорошеньким, даже несмотря на синяк. — С тех пор как приехала эта твоя... Ждана, — Любима произнесла это имя с неприязненным усилием, — ты обо мне почти не вспоминаешь... Ты спешишь по вечерам к ней, а со мной почти не бываешь...

На несколько мгновений Лесияра озадаченно онемела. Она никак не думала, что воссоединение с любимой женщиной ударит по её отношениям со столь же любимой младшей дочкой... Хотя, впрочем, ревность Любимы была вполне понятна и естественна: с рождения маленькая княжна привыкла быть единственной хозяйкой сердца своей родительницы, а потому сочла Ждану своей соперницей. В этом было и что-то от чисто женской ревности, а не только дочерней. Лесияра вздохнула: кажется, Любима росла заядлой собственницей. Какие же муки будет причинять ей любовь, когда она вырастет!

— Дитя моё, со Жданой я не виделась много лет и очень по ней соскучилась, — сказала княгиня мягко. — Вот и не могу с нею наговориться всласть... Прости меня, родная. Ежели тебе показалось, что я забыла тебя, то это не так, поверь! Я не хочу, чтобы ты чувствовала себя покинутой... Я постараюсь всё исправить.

Любима, хмурясь и постанывая, отвернулась на бок и уткнулась в уголок подушки.

— Ничего уже не исправишь, государыня, — пробурчала она. — Всё пошло не так... Всё испортилось. Этот Радятко... злой. Он нарочно опрокинул салазки, чтобы я упала и ушиблась, а когда я его спросила, зачем он это сделал, он меня стукнул по носу... А потом ещё раз ударил — в грудь, я аж дышать не смогла. И снова хотел бить, но Ясна ему не дала... Он плохой, государыня, а значит, и Ждана такая же, а ты не видишь этого!

Лесияра насторожилась. Сгущала ли Любима краски нарочно, или же с Радятко действительно было что-то не так? Неладное мерещилось княгине смутно, и она не могла понять, что же именно не нравилось ей в старшем сыне Жданы. Какой-то он был замкнутый, угрюмый, резкий, дерзкий, нервный. Но мало ли тому могло найтись причин? Потеря отца, обратившегося в Марушиного пса, беременность матери от Вранокрыла и её замужество (при мысли о владыке западных земель Лесияра снова содрогнулась, яростно стиснув зубы и кулаки), ужасы, которые мальчику довелось увидеть во время путешествия в Белые горы (жестокость Северги могла потрясти не только ребёнка, но и взрослого)... В конце концов, ему могло быть здесь просто не по себе. Лесияра даже была готова допустить, что он боялся её или женщин-кошек вообще. С другой стороны, Мал вёл себя совершенно иначе, не дичился и держался молодцом, хотя перенёс всё то же, что и Радятко... Он казался добрым, чутким и открытым мальчиком, а вот Радятко — с чудинкой. Разгадать бы её, эту чудинку, пока не поздно...

— Радятко, наверно, просто ещё не оправился после всего, что ему довелось пережить, — сказала Лесияра, склоняясь и пытаясь заглянуть дочери в личико. — Может быть, он напуган чем-то, или ему у нас не нравится... Не торопись думать о нём плохо. Мы обязательно разберёмся, что с ним такое. Обещаю тебе, он тебя больше не тронет.

Под мягким нажимом её руки Любима повернулась к ней лицом и села в постели. Тряпица упала с её головы, и Лесияра, ласково понуждая девочку снова лечь, приложила к её лбу свежего снега.

— Как твоя головка? Сильно болит?

— Сильно, — жалобно скривившись, ответила княжна. — Вытошнило меня... Ясна сказала, это от удара... Государыня, скажи правду: кого ты больше любишь — её или меня?

В этот миг дверь тихонько приоткрылась, и в комнату осторожно скользнула Ждана. Вид у неё был огорчённый и встревоженный, а при виде кровавого полотенца, синяка и снега на лбу у Любимы стал и вовсе испуганным.

— Я Радятко уже отругала, — сказала она. — Негодник такой... Совсем от рук отбился. Он и Яра мог поранить, а ему нельзя ни царапинки! Хорошо хоть укутан был в семь одёжек, это и спасло... Мал, умница, его закутал. Любимушка, маленькая, как ты? Больно тебе, вижу... Ну, ничего, государыня тебя вылечит, она и не такие раны-хвори излечивала.

Лесияре вдруг пришло в голову: а вдруг и Радятко просто-напросто ревнует свою мать, как Любима? А княжна, сморщившись, отвернулась и слезливо потребовала:

— Уходи... Государыня, пусть она уйдёт!

В ответ на растерянный взгляд Жданы Лесияра могла только вздохнуть.

— Ждана, ладушка, выйди на время, — как можно мягче проговорила она. — Сейчас так будет лучше. А о Радятко мы с тобой ещё поговорим.

— Да, государыня, — пробормотала Ждана и выскользнула из комнаты так же тихо, как вошла.

Оставшись наедине с дочерью, Лесияра задумалась. Нелегко будет с детьми... Хоть загадывать наперёд и не следовало, особенно сейчас, когда всё было так шатко и непонятно — мир или война? — но мечталось княгине взять Ждану в жёны, а это значило, что дети любимой станут и её детьми. Мал освоится и приживётся, он парень гибкий, здравомыслящий и жизнерадостный, Ярослав ещё совсем кроха — вырастет и не вспомнит, что жил когда-то на западе... Любима и Радятко — вот основная головная боль.

И одна из этих «болей», драгоценная и нежно обожаемая Лесиярой, снова упрямо села в постели, скинув охлаждающую тряпицу со лба, и потребовала ответ на свой вопрос:

— Государыня, ты так и не сказала... Кого из нас ты больше любишь?

— Счастье моё, — вздохнула княгиня, — у меня духу не хватает тебе врать, поэтому скажу, как есть. Я люблю тебя больше всех на свете... и Ждану люблю так же сильно.

— А как же матушка Златоцвета? — спросила Любима, угодив Лесияре в сокровенную боль. — Её ты уже разлюбила?

— Доченька, твою матушку Златоцвету я как любила, так и люблю, — промолвила княгиня, чувствуя, как со дна её души всколыхнулась старая печаль. — И никогда не забуду. Её место в моём сердце не занять никому.

— Я не понимаю... Ежели ты любила мою матушку очень-очень крепко, Ждану ты не могла полюбить так же, — заявила княжна. — Чтобы её полюбить её, ты должна разлюбить матушку... Любить можно только одного человека.

— Да почему же, Любима? — возразила Лесияра, ласково укладывая дочь на подушку и терпеливо восстанавливая на её лбу примочку со снегом. — А ну-ка, ложись, непоседа... Вот так, умница. Так вот, чтобы полюбить кого-то, вовсе не обязательно разлюбить другого. Сердце — оно большое, в нём способно поместиться очень много любви. Может, когда-нибудь ты поймёшь... Когда подрастёшь.

— Почему, чтобы что-нибудь понять, мне надо вырасти? — с какой-то недетской горечью проговорила Любима. — Почему не сейчас?

— Потому что эта истина — из тех, которые даже не все взрослые могут осознать, — сказала княгиня.

Закусив губку, Любима задумалась, а потом промолвила:

— Нет, государыня... Я не могу так. Наверно, я ещё маленькая и не понимаю. Коли любишь меня, то люби, а ежели её ты любишь более, то и ступай к ней... Выбери кого-то одного! Я не могу делить тебя с нею. Мне нужна вся твоя любовь, а не половинка!

Наверное, все Белые горы по своей высоте и протяжённости не могли сравниться с тем количеством терпения, которое требовалось сейчас Лесияре. На неё накатила вдруг такая усталость, что губы сами сомкнулись и долго не могли открыться. Щёлкнув пальцами, она подозвала служанку и знаком показала: «Принеси выпить». Та кивнула, поклонилась и уже устремилась исполнять поручение, но Лесияра задержала её.

— Покрепче, — удалось выговорить ей.

Поднос с кубком и кувшином, полным хмельного мёда, встал на стол. Лесияра налила полный кубок и выпила не отрываясь.

— Я тоже хочу, — заявила Любима.

— Тебе ещё рановато, — кашлянула княгиня, присаживаясь рядом с нею снова. — Выбирать, говоришь? А я не могу выбрать, доченька. Вы обе дороги мне, и я не могу отказаться ни от тебя, ни от Жданы... И не проси, мне не осилить такого выбора. Ты знаешь, милая, мне ведь уже очень много лет... И с каждым годом я отнюдь не молодею. Ты видела Тихую Рощу, куда уходят все дочери Лалады, когда наступает их час?

Любима с каждым словом Лесияры, срывавшимся тихо и печально, как осенний лист, становилась всё испуганнее и тревожнее. При упоминании Тихой Рощи она кивнула, приподнявшись на локте.

— Так вот... — Лесияра погладила дочь по волосам, поправила тряпицу у неё на лбу. — Не за горами и мой час, милая. А ежели я потеряю кого-то из вас — тебя или Ждану — мне не жить после этого ни дня. Это выше моих сил. От страстей и печалей тоже устают... А в Тихой Роще — покой. Тело принимает в себя дерево, а душа уходит в светлый чертог, где нет всех этих терзаний, где только свет Лалады и больше ничего. Наверно, я пойду туда, прижмусь к сосне и успокоюсь навсегда. Иногда я так устаю, что именно этого мне и хочется...

Глаза Любимы медленно наполнились слезами, губы скривились и задрожали. В очередной раз сев в постели и махнув рукой на снова упавшую тряпицу, она расплакалась.

— Нет, государыня... Нет... Я не хочу так... Ты будешь там стоять всё время и молчать... И не придёшь больше ко мне, — горько сотрясаясь от рыданий на груди Лесияры, сокрушалась она. — И не расскажешь сказку...

— Увы, моя ненаглядная... Из Тихой Рощи обратной дороги уже нет, — промолвила княгиня, плывя на волне завораживающей и умиротворяющей задумчивости, всегда накатывавшей на неё при мыслях о самом тихом месте в Белых горах — месте вечного упокоения. — А сказки тебе будут сниться в снах. Ещё долго-долго будут сниться... А потом настанет День поминовения, и ты ко мне придёшь... Уронишь слезинку и разбудишь меня, а потом распечатаешь мои уста поцелуем, и я смогу рассказать тебе сказку... У меня будут руки-ветки... Я покачаю тебя на них, и ты уснёшь сладко-сладко.

— Нет, нет, — окончательно разрыдалась Любима, изо всех сил обнимая Лесияру за шею и прижимаясь мокрым от слёз личиком к её лицу. — Я так не хочу... Не уходи, государыня, я буду хорошо себя вести... Никогда больше не буду озорничать... Я буду хорошей... Я не стану тебя больше огорчать! Только не уходи туда, пожалуйста-а-а!..

— Любима, ну что ты, — опомнившись от горьких и громких рыданий дочери, растрогалась Лесияра. — Я не говорю, что это будет прямо сейчас. Конечно, нет, радость моя. Но когда-нибудь, рано или поздно, туда все уходят. Когда уйду я, ты будешь уже совсем взрослая... И будешь понимать, что так устроен мир... И что плакать об упокоенных не надобно...

— Не уходи никогда, государыня, — убивалась Любима, покрывая мокрыми, солёными поцелуями всё лицо княгини. — И я тебя никогда не покину... Правда сказала, что я влюблюсь и стану чьей-нибудь женой... Но я не хочу! Я не стану влюбляться и становиться женой... Я хочу быть с тобой всегда...

— Доченька, это ты сейчас так думаешь, — не удержалась от короткого грустного смешка Лесияра, подставляя губы под поцелуи. — Вот погоди, пройдёт несколько лет, и всё изменится. Вырастают и создают семью все... Потому что невозможно прожить без любимого человека. Твоя матушка была моей любимой женщиной, родившей мне вас, моих дочерей — Светолику, Огнеславу, Лебедяну и тебя, моё сокровище. Она ушла к Лаладе, ей там хорошо и спокойно... Я не знаю, как получилось, что в моём сердце поселилась вторая звезда, но она там поселилась. Она — последняя, больше у меня никого не будет. Я не могу без неё, как нельзя жить без души и сердца... Без неё мои руки станут сосновыми ветвями, а волосы — зелёной хвоей. А если у меня отнять тебя, я не смогу больше дышать, и моя грудь одеревенеет и покроется корой. Не мучь меня, милая, не проси выбирать: вы обе для меня дороже всех на свете. Вы — самое драгоценное из всего, что у меня когда-либо было, есть и будет.

— Не уходи в Тихую Рощу, государыня, прошу тебя, — негромко и устало всхлипывала княжна, положив голову на плечо Лесияры. — Я очень тебя люблю и тоже без тебя не могу...

— Далась тебе эта Тихая Роща! — поморщилась княгиня. — Ах, это ведь меня угораздило о ней брякнуть, и вот — я тебя расстроила... Прости. Всё, не думай больше об этом. Я с тобой, я никуда не ухожу.

— Правда? Ты не уйдёшь? — робко, с надеждой в покрасневших от слёз глазах спросила Любима, шмыгая носом.

— Нет, доченька, — твёрдо сказала Лесияра. — Довольно об этом. Давай-ка лучше тебе носик полечим. Уже давно следовало им заняться, а мы всё болтаем...

Уложив дочь, она срезала в саду тонкую веточку, гладко остругала её ножом и ввела Любиме в ноздрю, чтобы нащупать и поставить на место хрящ. Девочка громко вскрикнула, и Лесияра, вздрогнув, чуть не уронила палочку. Причинять боль своему ребёнку было невыносимо — сердце облилось кровью.

— Ш-ш... Всё, всё, — зашептала княгиня, покрывая быстрыми поцелуями губы, подбородок и щёки Любимы. — Сейчас боль уйдёт... Не беспокойся, твой носик останется таким же хорошеньким, каким всегда был, когда заживёт.

Держа хрящ палочкой изнутри и пальцами — снаружи, княгиня сосредоточилась на свете Лалады. Привычное тепло наполнило её, источник света под бровями безотказно питал её силой, которая струилась из пальцев, растворяя боль и восстанавливая всё, что было повреждено. Любима сначала ещё постанывала и хныкала, но постепенно погрузилась в дрёму. Палочка стала не нужна, и Лесияра убрала её, легонько сжимая и поглаживая пальцами нос дочери. Теперь можно было не беспокоиться: через несколько дней всё заживёт.

Укрыв уснувшую Любиму одеялом, она шёпотом подозвала нянек:

— Сидите с нею. Но не будите... Пусть поспит столько, сколько поспится.

Няньки закивали, откланялись и устроились подле Любимы — кто с вышивкой, кто с вязанием. Взяв с собою кувшин с мёдом и кубок, Лесияра напоследок обернулась и бросила на спящую дочку устало-нежный взгляд. Шаг в колышущийся проход — и княгиня обессиленно опустилась на трон в Престольной палате. Наполнив кубок вновь, она погрузила губы в сладкий, слегка охмеляющий напиток. Мятный... И ещё с какими-то травами. Приятный, но слишком сладкий, а Лесияре сейчас хотелось чего-то сурового. По щелчку пальцами к ней уже спешила служанка.

— Пива лучше принеси... Горького, с полынью. — Взмах пальцев с перстнями. — А это забери.

— Будет исполнено, государыня.

Княгиня устало прикрыла глаза, мечтая об изящном полуведёрном бочоночке, придающем душистому и пенистому напитку лёгкий след дуба в запахе и вкусе. Клин крепкой горечи пива сейчас требовался ей, чтобы выбить клин иной горечи — от всего навалившегося.

Высокая кружка с белопенной шапкой была подана ей на золотом подносе. Неподвижные кошачьи пасти жаровен, замершие двумя рядами вдоль стен, тлели огнём, подчёркивая хмельную истому и прислушиваясь к ней — острозубые и остроухие морды.

— Ты устала, государыня...

Нежный, сочувственный голос тронул слух пушистым пёрышком, и княгиня встрепенулась: к престолу шла Ждана. Впрочем, нет — скользила, плыла, как лебёдушка: движения ног почти не было заметно под подолом.

— Как же ты прекрасна, любовь моя, — вымолвила княгиня то, чем было полно её сердце.

Ждана присела на ступеньках, покрытых ковровой дорожкой, глядя на княгиню снизу с робкой нежностью и грустью.

— Ты что-то хотела сказать, лада? Я слушаю тебя. Нет, иди сюда, ближе. — Княгиня протянула ей руку.

Ждана пересела на скамеечку у подножья престола, бережно приняв руку Лесияры в свои тёплые ладони.

— Я всё о Радятко, государыня, — сказала она, смущённо и печально опуская ресницы. — Получается, он избил княжну Любиму... Мал говорит, что Радятко ударил её сначала по носу, потом в грудь и ударил бы ещё, коли б не Ясна, которая оказалась рядом. Сегодня — день помолвки Дарёны с Младой, но я страшусь завтрашнего дня... Ты прикажешь его наказать? Сечь розгами? Или плетьми? Или... быть может... заключить в темницу?

Отблеск материнского страха в её глазах наполнил Лесияру печалью.

— Ты думаешь, я трону твоего сына, не разобравшись, что с ним? — молвила она. — Помилуй, лада... Кем ты меня считаешь? Может быть, если у твоего мужа и было в обычаях сечь плетьми и бросать в темницу за детскую драку, то здесь — Белые горы, а не Воронецкая земля, и я — княгиня Лесияра, а не князь Вранокрыл.

— Значит, тебе тоже кажется, что с ним что-то странное творится? — проронила Ждана.

— Кажется, — мрачно кивнула Лесияра. — С Любимой вот тоже нелады, но она просто ревнует... После смерти её матери мне казалось, что нужно любить её за двоих, и вот... Кажется, я избаловала её своей любовью. А Радятко... Не знаю, ладушка, тут, по-моему, что-то другое.

— Он стал очень похож на своего отца, — сказала Ждана, тревожно щурясь в сторону жаровни. — Не на Добродана, а на... на Вука. Иногда мне мерещится, будто это Вук смотрит на меня из его глаз. А когда он глядит на тебя, в его глазах столько ненависти, что мне становится жутко. Временами мстится мне, что это — не мой сын, не Радятко... Что его подменили.

— Вук говорил с ним? — спросила Лесияра, допивая пиво и отставляя пустую кружку.

— В том-то и дело, что нет, — вздохнула Ждана, зябко ёжась. — Когда Вук ко мне пришёл, он не захотел взглянуть на Радятко с Малом... А сыновья его даже не узнали: так он изменился. Нет, они не говорили.

— Тебе холодно? Иди ко мне. — Лесияра привлекла Ждану к себе на колени и крепко обняла, укрыв полой плаща.

— Ох, государыня, а ежели сюда войдут? — смутилась та.

— И что? — усмехнулась княгиня. — Это мой дворец, мой престол... И я могу делать на нём всё, что мне вздумается... Да хоть целовать мою любимую женщину!

Поцелуй с губ Жданы удалось сорвать, но вялый и короткий: та сейчас была озабочена иными мыслями. Княгиня тоже осознавала необходимость подумать обо всех этих тревожных знаках — сопоставить, разобраться, расследовать, но тёплое томление хмеля отягощало и тело, и ум, а сладкая, щекочущая близость любимой настраивала на легкомысленный лад. О делах не думалось, хотелось целоваться.

— Мы разберёмся, — пообещала Лесияра, щекоча дыханием щёки и губы Жданы. — Я этого, конечно, так не оставлю... Мы узнаем, что с твоим сыном. И не только твоим... Твои дети станут моими, милая, когда я назову тебя женой.

Вот, вот они, эти томно-янтарные, тёплые искорки, которые так заводили Лесияру — промелькнули! И тут же спрятались под ресницами.

— Ах, государыня... По закону, я не смогу стать твоей женой, пока не проживу три года врозь с Вранокрылом, — с усталым надломом прозвенел голос, которого княгиня не слышала более двадцати лет.

— Ты в Белых горах, лада, — сказала Лесияра, забираясь пальцами под головное покрывало Жданы и нащупывая там косы в сеточке-волоснике. — Здесь свои законы. Здесь ты можешь начать всё с начала, а прошлое оставить за границей, которую крепко стерегут дружинницы Радимиры.

Ждана застонала, опустив голову ей на плечо.

— Ладно, это — потом, — прошептала Лесияра. И добавила: — Кажется, я выпила сегодня лишку.

— Ну, так ведь праздник — можно, — улыбнулась Ждана.

— К слову, о празднике, — вспомнила княгиня. — Мы покинули помолвку, даже не попрощавшись... Гости ещё, наверно, не разошлись: любят у нас хорошо погулять, что есть, то есть! Любиму я подлечила — она теперь долго не проснётся, исцеляющим светом Лалады наполненная... Пожалуй, до утра проспит, коли не будить. Может, вернёмся в дом Твердяны?

— Права ты, государыня: надо вернуться. А то как-то нехорошо получается, — согласилась Ждана.

Не разъединяя рук, они сошли с престола и шагнули в проход.


*


— Я хочу, чтобы сердце твоё стало подобно светлокрылой голубке — такое же ясное, лёгкое, безмятежное. И чтобы было ко мне доверчиво. Чтоб не боялось меня.

Дарёна поёживалась в горячей воде, погружённая до подбородка, а голову холодило дыхание снежных вершин. Млада в праздничном кафтане задумчиво сидела на краю купели, зачерпывая горстью слёзы чудесной горы и выливая их Дарёне на макушку.

— Прошу тебя, кроткая, добрая, прекрасная Нярина, помоги моей ладе, — шелестел над водной гладью купели её тихий, сосредоточенный полушёпот. — Возьми её печали, а ей дай здоровье... Чтобы светла стала она душой и сердцем, крепка телом, и чтоб поскорее родилось у нас дитя.

Губы Дарёны были сомкнуты, но мысленно она вторила всем словам Млады, сердечно сливаясь с нею в молитве к Нярине-утешительнице. Дрожа мокрыми ресницами, она ловила и впитывала тепло воды, лившейся ей на голову и слезами стекавшей по щекам.

Когда она поднялась, холод сразу пронзил её тысячей ледяных шипов.

— Всё, домой, на тёплую печку, — ласково шепнула Млада, закутывая девушку в плащ и подхватывая на руки.

Из прохода она шагнула не в дом Твердяны, где, должно быть, всё ещё пили, ели и веселились гости, а в свой домик-заставу в лесу. Протопленная печь ещё не остыла, а лежанка на ней была выложена по краям и вокруг изголовья можжевеловыми ветками, которые, полежав в тепле, теперь благоухали своим целебно-горьковатым духом на весь дом. Млада уложила нагую Дарёну на перину, сама быстро скинула одежду и забралась следом. Ощущая кожей жар длинного, сильного тела женщины-кошки, девушка на мгновение напряжённо застыла в предчувствии надвигающейся неизбежности — и пугающей, и желанной...

— А это — разве не после свадьбы? — ёжась от щекотки, шепнула она.

— Не знаю, как заведено в тех местах, где ты жила, а у нас «это» после помолвки уже можно, — усмехнулась Млада, ласково раздвигая ей колени и устраиваясь между ними. — Главное, чтоб обряд с Кубком благословения был проведён и свет Лалады уже сиял в тебе. Тогда дитя, которое ты зачнёшь, получит её силу. Всё хорошо, ладушка... Всё так, как надо... Не бойся.

Её дыхание раскалённым дуновением заскользило по коже Дарёны — по ключицам, по шее, по подбородку... Их губы вопросительно защекотали друг друга, словно примериваясь, а после крепко и надолго слились. Ловя разгорячёнными ладонями твёрдые выпуклости мускулов на спине и плечах Млады, восхищённо впитывая осязанием изгиб её сильной шеи и путаясь пальцами в крупных чёрных кудрях, Дарёна выбралась из горячего дурмана поцелуя... И, двинув бёдрами, задала вопрос, занимавший её ещё с самой первой, целебной можжевеловой бани:

— Так всё-таки откуда у вас, дочерей Лалады, берутся дети?

Глаза Млады замерцали лукавыми незабудковыми яхонтами, шелковистая чёрная бровь изогнулась, а уголок губ приподнялся в многообещающей усмешке.

— Хочешь узнать, ладушка? Ну, тогда мне надо спуститься пониже.

К удивлению Дарёны, она слезла с лежанки и, встав на деревянную лесенку-приступь у печки, властно, но мягко притянула девушку за бёдра к себе поближе. Ощутив, как «там» влажно, щекотно и горячо прильнул её рот, Дарёна ойкнула. Цветанка только один раз попробовала сделать что-то подобное, но Дарёне такой способ почему-то не понравился: ей показалось, что это унижает подругу, и она попросила больше так не делать. Сейчас всё было иначе — может быть, потому что Дарёна с тех пор изменилась, а может и оттого, что теперь это делала Млада, совершенно не выглядя при этом покорённой и униженной. Напротив, создавалось плотное, жаркое ощущение, что это она нежно владела Дарёной, а не Дарёна позволяла себя ублажать...

— Да, всё правильно, вот так всё и есть, — приглушённо, всё с тем же лукаво-ласковым изгибом брови отозвалась женщина-кошка, оторвавшись на миг.

И снова — горячее дыхание и ловкий, всепроникающий кончик языка, пока только играющий у входа, но уже ясно и настойчиво обозначивший свои намерения. «Завоеватель» приглядывался, осваивался, ходил вокруг да около, дразнил и ласкал, подготавливал.

— Что ты... делаешь? — покрываясь мурашками дрожи и жаром румянца, пискнула Дарёна. Впрочем, она сама понимала: глупый вопрос...

— М-м... Готовлюсь наполнять драгоценный сосуд, — последовал ответ. — Я люблю тебя, лада...

Удивительно, но это было сродни скольжению на коньках: тот же заострённый, летящий восторг, невообразимая ширь размаха и устремлённость вперёд, к далёкой серебристой цели, озарённой светом. Живое, подвижное и длинное тело «завоевателя» горячо заполнило Дарёну, своим кончиком вызывая в ней ослепительные, поющие отклики, а спинкой поддерживая полёт на должной высоте. Уже не разбиться, не провалиться под лёд: нарастающее счастье сосредотачивалось внутри стучащим, как сердце, очагом. «Завоеватель» праздновал победу. Он ни на миг не замирал, неутомимо пробирался вглубь, исследуя Дарёну; ласковый, но сильный, напористый и тугой, он действовал внутри, приводя девушку к грани нестерпимо-сладкого, выжигающего нутро, огромного, крылатого «а-а-а...» Грань лопнула тысячей сверкающих осколков, крик вырвался одновременно с тёплой струёй... Победный прыжок с переворотом вокруг себя? Нет, прямое попадание в заветную светлую цель на линии меж небом и бесконечностью.

Роняя Дарёне на живот перламутровые тягучие капельки с губ, Млада смотрела на неё затуманенно-нежными, устало-влюблёнными глазами. Она пошатывалась, её голова клонилась, как сонный цветок, пока не уткнулась щекотно носом в пупок Дарёны. Казалось, у женщины-кошки не осталось сил даже забраться обратно на лежанку, но она превозмогла себя, оттолкнулась, подтянулась и перекинула своё тело через Дарёну.

— Подвинься, ладушка... Нет, не от меня... Ко мне.

Они лежали, обнявшись, в можжевеловом покое. По телу Дарёны растекалась светлая нега. Тихо дыша в густом тёплом облаке хвойного духа, она вслушивалась в себя, в далёкие, как отголоски уходящей грозы, вспышки-зарницы того меткого попадания... К этому стоило идти полжизни по пыльным дорогам, замерзая и падая в грязь на обочине. Стоило изорвать сотни струн, пережить сотни зим, умереть и восстать из пепла сотни раз, чтобы, ощущая на своей груди тяжесть чернокудрой головы, слышать долгое и тёплое «мррррр...»

_______________

28 плачея (головной убор) — шапочка, надеваемая просватанными девушками перед свадьбой

29 бель — тонкое белёное полотно

30 вечерний смарагд — хризолит

9. Сломанный меч. Искрен и Искра. На чистую воду

Горьким хмелем дышали уста княгини Лесияры, устало склонившейся над шёлковым ложем своего вещего меча. Каменная дева-воительница, столько лет хранившая это чудесное оружие, недвижимо смотрела вдаль, на её серых холодных щеках блестели две мокрых дорожки. Камень плакал? Разве такое было возможно? Да, если статуя сделана из плакучего камня, взятого в горной цепи Десять Сестёр. Десять гор, похожих одна на другую очертаниями и равных по высоте, дышали тайной живого камня, способного чувствовать: от радости он сиял, как мрамор, а от печали темнел. А в редких случаях великого горя он источал влагу...

Мутноватая капелька упала на подставленный палец княгини. Правительница Белых гор попробовала на вкус слёзы статуи: солёные. И было отчего плакать: на белом шёлке рядом с богатыми ножнами лежал клинок, сложенный из обломков. Все семь кусочков были тщательно собраны и выложены рядом, как стальная мозаика, вот только не находилось силы, которая вернула бы им целостность. Что толку в блестящей драгоценными камнями рукояти? Из неё торчала лишь косо обломанная часть меча длиною в полторы ладони, а всё остальное — вдребезги...

— Вдребезги, — горько шевельнулись губы Лесияры.

Склонившись над сломанным мечом, как над телом погибшего друга, она и скорбела по нему, как по человеку, с которым её разлучила смерть. Оттого и отягощал её сердце хмель, превращая в её глазах день в вечер, сладкое — в горькое, а воздух — в раскалённый яд. Он обескровил и иссушил ей губы, сковал солью ресницы, подламывал внутренний стержень, на котором держалась вся её воля, всё жизнелюбие, вся надежда. Деревом с обломанными ветвями стояла княгиня в Оружейной палате, лаская снова и снова в каком-то нескончаемом исступлении обломки светлого, зеркального клинка, родившегося на её глазах и под её руками. Ждана, наверное, обиделась, что Лесияра не позволила ей разделить это горе с ней, предпочтя одинокую скорбь, но иначе княгиня не могла поступить. Были и такие вещи — самые сокровенные, неразделимые ни с кем, и одной из таковых являлось оружие. Не потому что женщина — не дочь Лалады, а белогорская дева или уроженка иных земель — не могла понять этого; нет, не в этом было дело. Светлая, как яблоня в цвету, нежная, как подснежник, тёплая и матерински-ласковая возлюбленная не годилась, чтобы служить ножнами клинку этой боли. Здесь требовалась твёрдая рука и несгибаемая душа, отточенная и закалённая сестра по оружию, которая не понаслышке знала, каково это — быть со своим мечом единым целым. Молчаливая печаль Старших Сестёр, пришедших поддержать свою государыню в нелёгкий час, была более уместна, но и она не могла облегчить этой скорби, и княгиня, оставшись одна, сама окаменела возле статуи-оруженосца. Только пальцы жили, беспорядочно гладя острые обломки...


*


Все соглядатаи, побывавшие в Светлореченском княжестве, в один голос утверждали, что никаких признаков приготовления к войне там не видели: ни большого передвижения войск, ни сбора ополчений... Ветер молвы, колышущий людское море, тоже не приносил тревожных веяний. Княжество жило своей обычной жизнью, и непохоже было, что князь Искрен собирался напасть на Белые горы.

Лесияра решила нагрянуть в гости к зятю без предупреждения: даже если он и затевал что-то, то не успел бы накрыть крышкой внешнего благополучия котёл дурных замыслов. Опоясавшись вещим мечом и взяв себе в сопровождение только нескольких дружинниц, она перенеслась на княжеский двор. Её сразу узнали, и дворцовые слуги тотчас же побежали докладывать о прибытии владычицы Белых гор.

Просторная палата для приёмов сверкала золотой росписью на стенах, потолке и сводах, переливалась узорами, выложенными из белогорских самоцветов. Княжеский престол под тяжёлыми складками багряного балдахина пустовал; алые подушки, раскиданные по лавкам, горели золотом бахромы и кисточек. Лесияра прислушивалась и принюхивалась, пытаясь уловить в воздухе тревожный дух войны — призрачное веяние с холодно-стальным привкусом крови. Нет. Как будто ничего...

Вместо князя Искрена в палату вошла княгиня Лебедяна. Лесияра еле узнала дочь: так сильно та сдала. Холодящее наваждение наплывало на глаза и сердце повелительницы женщин-кошек: как будто постаревшая в свои последние годы Златоцвета приближалась к ней. Как все белогорские девы, Лебедяна должна была сохранять молодость очень долго: первые небольшие признаки увядания у них появлялись лишь к столетнему возрасту, а при постоянном получении омолаживающей силы Лалады от супруги — и того позже.

«Здравствуй, государыня, — поклонилась она, и морщинки заиграли около её губ и глаз при улыбке. — Как ты неожиданно! А супруг мой с сыновьями на охоте уже третий день. Нет их дома... Ежели б ты предупредила заранее, что придёшь, они бы, конечно, к этому времени уже вернулись».

Лишь в её зеленовато-лазоревых глазах, оставшихся молодыми и ясными, сияла вешняя белогорская сила. Подойдя к дочери и взяв её за руки, Лесияра спросила тихо и встревоженно:

«Лебедяна, что с тобою? Тебя не узнать... Как твоё здоровье?»

«Благодарю, государыня, не жалуюсь, — ответила та. — Постарела чуть-чуть — ну так, видно, это из-за того, что я далеко от дома, от родной белогорской земли, которая питает силой ходящих по ней».

«Нет, так не должно быть! — нахмурилась Лесияра. — Всё равно тебе ещё слишком рано так выглядеть... Признавайся, милая, в чём дело? Может быть, ты перенесла какую-то хворь, которая отняла у тебя много сил?»

Чуть помявшись и потупив взор, Лебедяна молвила тихо:

«Ну... вероятно, я увлеклась лечением моей семьи. Искрен в последнее время хворал дважды весьма тяжко, обычными средствами не излечить его было, и оба раза я своими силами поставила его на ноги в одну седмицу. Дети, само собою, тоже хворали, а старший, наследник, ещё и с лошади упал, едва не убившись. Ежели бы я рук не приложила, остаться бы ему калекою на всю жизнь».

Белогорские девы обладали целительским даром, но чуть менее выраженным, чем у женщин-кошек. Если последние при лечении использовали непосредственно силу Лалады без последствий для себя, то белогорские девы тратили собственную жизненную силу, коей с великой щедростью наделила их богиня.

«Лебедяна, отчего же ты ничего не сказала? — покачала головой Лесияра с горечью. — Зачем тратила свои силы, когда могла обратиться ко мне? Я бы излечила и твоего мужа, и моих внуков, и это не стоило бы мне ничего».

Как плотина сдерживает течение воды, так и улыбка дочери показалась княгине щитом, за которым таились иные, глубоко запрятанные в груди чувства...

«Я не хотела беспокоить тебя, государыня, — сказала Лебедяна. — Когда я могу справиться своими силами, зачем отвлекать тебя от дел?»

«Дитя моё! Какое беспокойство? — едва не вскричала Лесияра, и отзвук её голоса испуганным эхом прокатился по палате и спрятался где-то в складках навеса над престолом. — Посмотри, что ты с собою натворила! Милая, это очень неразумно — так растрачивать свои силы и жизнь. Ещё не хватало мне пережить собственную дочь...»

«Пойдём в мою светлицу, государыня, — предложила Лебедяна. — Здесь неудобно разговаривать...»

В надежде на прояснение Лесияра последовала за нею в её покои. Каждый золотой завиток росписи, каждый самоцвет хранил таинственное молчание, и Лесияра ощущала горькое эхо печали в душе: неужели она, прожив жизнь, так и не сумела постичь сердце своей дочери? Она пыталась расспросить эти узоры на потолке, как свидетелей, всматривалась в резьбу на спинке широкой скамьи, на которой из подушек было устроено удобное гнёздышко для дневного отдыха... В этих стенах проводила свои дни её дочь, и княгиня завидовала им, потому что они знали если не всё о сокровенных мыслях Лебедяны, то уж точно больше, чем она сама в последние годы.

«Присаживайся, государыня: в ногах правды нет, — пригласила Лебедяна, обводя рукою светлицу. — Где тебе удобнее покажется, туда и садись...»

Лавки у стен, два иноземных кресла с мягкой обивкой, стулья, накрытые накидками из дорогих тканей, и оттоманка-чужестранка, привезённая из жарких южных краёв — всё это было к услугам Лесияры, но она выбрала место поближе к дочери, возле столика для рукоделия у окна.

«Лебедяна, это нельзя так оставлять, — взволнованно продолжила она прерванную мысль. — Но я могу помочь тебе лишь отчасти: я не твоя супруга и не могу разделить с тобой ложе... Однако стоит мне только приказать — и любая из моих дружинниц поделится с тобой омолаживающей силой Лалады. Правда, — добавила княгиня, заметив в глазах Лебедяны колючий, возмущённый блеск, — я не думаю, что ты пойдёшь на это».

«Об этом не может быть и речи, государыня, — учтиво, но с дрожащим в голосе сдержанным негодованием ответила дочь. — Как ты можешь такое предлагать?»

Лесияра подалась вперёд через столик и завладела рукой дочери. Этой руке ещё полагалось быть молодой и гладкой, цвета розового мрамора, но кожа на ней уже начала блёкнуть, становясь бумажно-тонкой, появились коричневые пятнышки и морщинки. Увидев печальные преждевременные изменения, произошедшие с Лебедяной, княгиня даже на время забыла о цели своего прихода...

«Мне тягостно видеть, что с тобою творится, — молвила она тихо. — А грустнее всего — оттого, что твоё сердце почему-то закрыто от меня... Я тебя чем-то обидела?»

Рука Лебедяны дрогнула под ладонью Лесияры. От «камушка», брошенного княгиней, пошли волны, готовые вот-вот сорвать тёмный полог с тайны, но Лебедяна — не Любима, она умела владеть собою.

«О чём ты, государыня? Какая обида? Мне вовсе не за что на тебя обижаться», — грустно и кротко улыбнулась она.

«И всё-таки ты что-то недоговариваешь, — покачала Лесияра головой. — Ты даже перестала бывать дома... Когда ты была у нас в последний раз?»

В последний раз Лебедяна навещала Белые горы шесть лет назад, в день похорон своей матери, Златоцветы. Тогда она ещё выглядела прекрасной и молодой, как и полагалось белогорской деве в расцвете сил.

Заслышав резвый топот маленьких ног, Лесияра насторожилась и с любопытством вскинула голову: приближение этого звука было подобно радостному рассвету, сопровождаемому приветственными голосами птиц. В светлицу вбежала хорошенькая девочка лет трёх-четырёх, светленькая, но с янтарно-карими глазами и тёмными бровями и ресницами. Её волосы вились задорными пружинками, словно вытянутые из чистого золота и закрученные в спиральки волшебными огнеупорными пальцами белогорской мастерицы золотых и серебряных дел.

«А это что за чудо?» — улыбнулась Лесияра, словно согретая солнечным лучиком среди зимы.

«Чудо», завидев незнакомую гостью, остановилось как вкопанное, на бегу застигнутое приступом застенчивости. Взор Лебедяны озарился мягким светом летнего вечера, и она протянула руку к девочке:

«Ступай сюда, Злата, не бойся... Это — моя родительница, княгиня Лесияра, повелительница Белых гор — помнишь, я рассказывала? Ну, иди же!»

Девочка, робко бросая взгляды на Лесияру из-под густых ресниц, направилась к Лебедяне, но правительница женщин-кошек не удержалась — привстав, подхватила малышку и усадила к себе на колени. Вспомнив о своём маленьком сокровище, Любиме, она ощутила, как сердце умилённо тает при виде этих кудряшек и розовых пухленьких щёчек. Сколько Лесияра ни пыталась заглянуть девочке в глаза, та смущённо отворачивалась, прикрывая пальчиками застенчивую улыбку, и никак не давала себя расцеловать.

«Да что это за цветок такой уклоняющийся? — засмеялась княгиня, играя золотыми пружинками волос ребёнка. — Никак не хочет показывать личико...»

Лесияра с настороженным удивлением чуяла в девочке несравнимо большую долю силы Лалады, чем та могла получить на правах отпрыска белогорской девы и мужчины. Казалось, будто Злата сама была чистокровной белогорской девой — сияющей и тёплой, как живой сгусток солнечного света.

«Это моя младшенькая, — с теплотой в голосе сказала Лебедяна. — Подарок судьбы... Старшие-то все выросли уж... Златой она в честь её бабушки названа».

«Я догадалась, — проговорила Лесияра. И спросила тихо: — А о ней ты подумала? Она же ещё совсем маленькая!»

Губы Лебедяны, когда-то полные цвета и сока, а теперь истончившиеся, поджались. Чувствуя, что сейчас из дочери не удастся вытянуть ни слова, княгиня спустила с колен внучку, и та золотым колобком выкатилась из светлицы — кудряшки так и подпрыгивали на бегу.

«Ну, на какое-то время меня ведь ещё хватит, — проговорила Лебедяна. — Внуков от неё, может, я уже и не увижу, но на её свадьбе ещё погуляю. Ну, довольно об этом! Нельзя ли спросить, какое дело привело тебя к нам? Или, быть может, ты хочешь обсудить это сперва с Искреном?»

«Да, есть у меня к зятю важный разговор, — поднимаясь на ноги, сказала Лесияра. — И дело весьма спешное. Ты угадала: хотелось бы сперва с ним потолковать, а уж он сам потом тебе расскажет. А далеко он на охоту уехал?»

«Близко, государыня, — ответила Лебедяна, также встав. — Тут, в лесу под Лебедыневом, и затеяли они волчью травлю. Ежели желаешь, могу тотчас послать гонца с вестью о твоём прибытии».

Да, вряд ли Искрен затевал идти войною на Белые горы: в противном случае ему сейчас было бы явно не до охотничьих утех.

«В гонце нет надобности, — качнула головой Лесияра. — Мои дружинницы сделают это быстрее».

Она вызвала к себе Дымку и Златооку, которые нередко сопровождали её во время встреч государственной важности и знали князя-соседа в лицо. Дымка, пепельно-русая, с бирюзовыми глазами, в зверином обличье была дымчато-серой кошкой с белым «нагрудником» и такими же «носочками» на лапах. Златоока получила своё имя за медово-карий, почти жёлтый цвет глаз, а окрас в кошачьей ипостаси имела рыжевато-коричневый.

«Отправляйтесь к князю Искрену, где бы он сейчас ни находился, — приказала Лесияра. — Передайте ему, что мне надобно с ним срочно встретиться, после чего возвращайтесь сюда и доложите, готов ли он принять меня».

«Будет исполнено, государыня!» — в один голос ответили дружинницы и шагнули в проход.

Чтобы скрасить ожидание, Лебедяна велела подать на стол разных медов и наливок, да к ним — лёгких закусок и лакомств. Кухня княжеская работала исправно: яства там готовили не к определённым часам, а так, чтобы в течение всего дня нашлось что принести в трапезную и без промедления порадовать хозяев и их гостей. Махнула Лебедяна вышитым платочком два раза — и вот уже потянулась с кухни вереница слуг с подносами и блюдами, махнула в третий раз — и в трапезной заструилась, сплетаясь из дюжины девичьих голосов, задумчивая песня. Серебристо бряцали струны гуслей и домр, бубны сыпали горсти самоцветов, но всё это было лишь искусное обрамление для нежного и чистого, как ландышевая роса, пения. Лесияра с Лебедяной сидели рядом во главе стола, а дружинницы — на почётных местах по правую руку от белогорской владычицы.

Не успела Лесияра выпить первый кубок брусничного мёда на травах и съесть немного солёной сёмги и белужьей икры, как вернулась Дымка. Склонившись к уху своей повелительницы, она доложила:

«Государыня, князь Искрен... э-э... изволит пребывать в изрядном хмелю, добудиться его не удалось нам. Судя по всему, проспится он только к вечеру. Златоока с ним осталась, а я — к тебе на доклад... Какие будут дальнейшие приказания, светлейшая госпожа?»

Итак, зять вовсю расслаблялся на природе и, вероятно, даже не помышлял о нападении. Положив нежно-розовое мясо сёмги на ломоть хлеба и украсив его сверху прозрачными зёрнами перламутрово-серой икры, Лесияра окончательно вычеркнула Искрена из возможных врагов.

«Возвращайся к князю, — распорядилась она. — Как только он проснётся, объясните ему всё, что было велено, а когда будет готов к разговору, доложите мне. — И, задумчиво понизив голос так, чтобы не было слышно Лебедяне, добавила: — Не исключено, что истекают последние беззаботные деньки...»

«Слушаюсь, государыня», — поклонилась дружинница и исчезла в проходе.


*


Воткнутые в снег светочи на длинных шестах озаряли сани с десятью убитыми волками. Окровавленная шерсть смёрзлась на ранах в сосульки, а всю боль и предсмертную дрожь зверей впитало молчаливое зимнее небо. Чуткие ноздри Лесияры раздувались, короткими толчками выпуская морозный туман дыхания, а губы вздрогнули и сложились жёстко и неодобрительно. Она сама предпочитала рыбную ловлю, а из охоты никогда не делала забавы: по её глубокому убеждению, убивать младших братьев, зверей, следовало только ради мяса или шкур на одежду, а не просто так, для увеселения. Княжеская волчья травля, по-видимому, завершилась обильным пиром: вокруг саней стояли походные столы, полные яств. На морозе стыли пироги, жареное мясо и птица, миска с красной икрой схватилась инеем рядом с высокой стопкой блинов... Хмельные охотники спали в шатрах, укрытые шубами и шкурами, бодрствовала только княжья охрана. Притопывали под тёплыми попонами кони. На снегу была раскинута посыпанная солью свежеснятая медвежья шкура.

Из шатра вышел младший княжич Ростислав, русоволосый голубоглазый юноша. У своей груди он согревал, бережно укутывая плащом, маленького, ещё слепого медвежонка с большой лобастой головой и до смешного крошечными ушками. Бурая шубка малыша была ещё совсем короткой, и он дрожал от холода.

«Ах ты, бедолага... Убили твою мамку, да? — разговаривал княжич с медвежонком, целуя его в розовый мокрый носик. — Ну ничего, ничего... Выходим, выкормим тебя. Моим ручным зверем будешь... Какие лапоньки маленькие, — умилился он, щекоча пальцем подушечку передней лапки медвежонка. — Пальчиков пять, совсем как у человека... Ой, замёрзнут!» — И Ростислав принялся дышать на эти малюсенькие лапки с едва заметными коготками.

Зверёныш верещал и по-человечьи кряхтел, жался к тёплой груди княжича, и тот, посмеиваясь, покрывал всю его слепую мордочку поцелуями. Лесияру он не заметил и медленным шагом направился к деревьям. Княгиня остановилась напротив самого большого шатра, из которого, словно почуяв её, вышла навстречу Лесияре дружинница Дымка.

«Насилу растолкали князя, — доложила она. — Пробудиться-то он пробудился, но зело похмелен, за голову держится...»

«Ладно, разберёмся», — сказала Лесияра, откидывая полог шатра.

В шатре было не холодно: три жаровни и освещали, и обогревали его. На роскошном мягком ложе из нескольких перин, застеленных медвежьими шкурами, отдыхал князь Искрен. Он лежал не разуваясь и в полном зимнем охотничьем облачении, а его лук и колчан со стрелами были прислонены к изголовью.

«М-м-м... едрёна вошь... И что за хитрая тварина придумала это растреклятое зелье? — стонал Искрен, беря мёрзлую квашеную капусту из миски, которую услужливо держал его стремянный, и кладя её себе в рот, а заодно и на лоб. — Что ж этот умник обратного зелья не придумал — такого, которое б от похмелья избавляло? Вот бы хорошо было! Глотнул лекарства — и всё как рукой сняло... Гуляй себе дальше...»

Светлореченский владыка, с рыжеватой бородой и светлыми волосами, начавшими серебриться на висках, выглядел моложе своих шестидесяти лет. Широкая грудь и могучие плечи в сочетании с бычьей шеей придавали ему лихой, богатырский вид, но живот уже утратил свою былую поджарость и начал заплывать жирком, чуть свешиваясь поверх широкого кожаного пояса. Впрочем, полнеющая талия пока ещё не мешала князю быть хорошим наездником, охотником и воином, и только сильный хмель мог сразить его наповал. Жертвой именно этого противника он сейчас и лежал перед Лесиярой. Княгиня налила в кубок талой снеговой воды из кувшина, плеснув туда отвара яснень-травы, который помимо своих целебных свойств обладал способностью протрезвлять.

«На, зять мой Искрен, испей, — усмехнулась она, протягивая кубок князю. — Обратное зелье есть, и имя ему — яснень-трава. Даже название у неё говорящее: голову ясной делает».

«О... про эту траву-то я и забыл, — крякнул Искрен, с благодарностью принимая из рук Лесияры питьё. Осушив кубок до дна, он уронил голову на подушку и зарычал от лекарственной горечи. — А-а, забористая ж гадость! Бррр!»

Через некоторое время он перестал стонать, его взгляд прояснился, и он смог сесть и спустить ноги с ложа. Всё ещё немного бледный, он, тем не менее, заметно ожил; встряхнув волосами и подвигав бровями, он взглянул на Лесияру уже намного более осмысленно и трезво.

«Знатная травля получилась, десять матёрых волчищ завалили! И медведицу», — похвалился он.

«Я видела, — проронила Лесияра. — Негоже зверя ради забавы травить. А недавно родившую медведицу — так и вовсе грех».

Искрен поморщился, взял у стремянного миску с капустой и отправил в рот ещё одну щепоть. Крошки льда захрустели у него на зубах.

«Как будто ты сама не охотишься», — буркнул он с полным ртом.

«Мне больше рыбалка по сердцу, — сказала Лесияра. И, желая поскорее перейти к делу, спросила: — Ну, как ты чувствуешь себя? Готов меня выслушать?»

Князь щёлкнул пальцами, и ему поднесли кувшин талой снеговой воды и тазик. Шумно плескаясь, разбрасывая брызги и отфыркиваясь, Искрен умылся, потом приник к горлышку кувшина и долго пил, двигая заросшим золотистой с проседью щетиной кадыком. Потом он утёрся вышитым полотенцем и указал на расстеленную возле своего ложа волчью шкуру:

«Садись, княгиня... Трезв ли я, пьян ли, а тебя всегда готов слушать. Ястребок, — обратился он к рыжеватому молодому стремянному, — пусть нам принесут яств да питья со стола».

Стремянный с поклоном выскользнул из шатра.

«Благодарствую, меня уж твоя хлебосольная супруга накормила, — молвила Лесияра, подложив подушку и усевшись. И, не удержав улыбки, добавила: — Младшенькую княжну видела. Маленькое ясное солнышко».

«Девчушка славная, спору нет, — хмыкнул князь. — Красавицей вырастет... Да вот только на меня не похожа. У меня с княгинею глаза светлые, а у ней, вишь, тёмные... Откуда, спрашивается? — И тут же осёкся: — Кхм. Впрочем, не слушай меня: хмель не совсем из головы выветрился, видать, вот и болтаю всякое... Чую я, дело твоё не шутейное. Говори же, не томи!»

Вскользь оброненные Искреном слова, которые он вряд ли сказал бы, будучи в трезвости, насторожили Лесияру. Карий цвет глаз маленькой Златы, странное уклончивое молчание и преждевременное старение Лебедяны — было ли всё это частичками одной загадки? Похоже, у дочери не всё ладилось в семье... Решив позднее непременно докопаться до истины, Лесияра всё же завела разговор, ради которого и пришла.

«Дело скверное, зять мой Искрен. — Белогорская княгиня скользнула пальцами по богатым ножнам, в которых покоился её верный друг. — Ты знаешь, есть у меня вещий меч, который предсказывает грядущие кровопролития и указывает, с какой стороны придёт беда...»

«Да, ведомо мне про сей чудесный клинок», — кивнул Искрен, устремив взор на оружие, о котором шла речь.

«Так вот, закровоточил он, — сказала Лесияра. И добавила, многозначительно понизив голос: — И указал на восток».

Она начала медленно извлекать клинок из ножен, но как раз в этот миг принесли угощение, и Лесияре пришлось умолкнуть и убрать оружие. Пока яства расставляли, Искрен вдумчиво хмурился, переваривая её слова, и степень осознания можно было проследить по высоте его поднимавшихся бровей. Когда до него окончательно дошло, они вскинулись так высоко, что лоб собрался складками.

«То есть... Я не понял, Лесияра: ты меня подозреваешь, что ли? — Князь даже привстал немного со своего места. — Ты думаешь, что я, муж твоей дочери... — Искрен ткнул себя пальцем в грудь. — Что я, твой друг и союзник, затеваю поход на тебя?!»

Его удивление выглядело вполне искренним. Лесияра легонько опустила руку ему на плечо, но Искрен впечатался в ложе, будто его вдавило туда огромной тяжестью.

«Нет, Искрен, я не думаю, что ты замыслил против меня что-то дурное, — промолвила княгиня. — Ты не враг мне, я это вижу и чувствую, об этом всё свидетельствует. И это значит, что меч указал не на Светлореченское княжество, а на земли, лежащие за ним».

«На Мёртвые топи? — ещё более изумился Искрен. — Но там же никого нет, это пустые заболоченные земли...»

«Пусты ли они, или же там кто-то есть — этого мы точно не знаем, — вздохнула княгиня. — Мои дружинницы не могут приблизиться к Мёртвым топям из-за хмари, густо окутывающей эту местность. Скажи, твои люди давно туда заглядывали?»

«Да как-то не было в том надобности, — на глазах трезвея, пробормотал Искрен. — Оттуда никто и никогда нас не тревожил — отродясь такого не припомню. Ты думаешь...»

«Думаю, — кивнула Лесияра. — А чтобы ты убедился воочию, я нарочно взяла с собой мой вещий меч. Ежели хочешь, могу показать его в действии, но для этого лучше будет выйти из шатра».

«Ох, — крякнул Искрен, поднимаясь. — Идём. Не каждый день доводится лицезреть такое диво!»

«Поверь, я бы всё отдала, чтобы ни тебе, ни кому-либо иному не пришлось на это смотреть», — проронила княгиня.

Морозный полог ночи раскинулся над их головами. Потрескивали светочи, вполголоса переговаривались поблизости дружинники, а в ноздри Лесияре вновь ударил холодно-стальной, гибельный запах, который источали сани с добычей. Это близкое присутствие смерти жутковато перекликалось с далёкой угрозой, таившейся на востоке.

«Смотри же, князь, — сказала Лесияра, вынимая из ножен меч. — Будь готов к тому, что с клинка, как из свежей раны, потечёт кровь. А когда я буду поворачивать его по сторонам света, кровотечение усилится с той стороны, откуда грядёт опасность».

Поймав отблеск света, клинок холодно засиял, замерцали драгоценные камни на рукояти; Искрен, как заворожённый, не отрывал взгляда от чудесного меча. Быстрая кровавая капель запятнала снег угрожающе-яркими алыми пятнами, и у князя явственно шевельнулись волосы на голове. Алые ручейки змеились по мечу, собираясь на острие в единую струю, а когда меч вещим указателем пронзил ночь в восточную сторону, Лесияра ощутила в руке дрожь. Кровь захлестала так, что Искрен отшатнулся, а княгиня с изумлением поняла, что трясётся не её рука, а сам меч гудит от натуги. Никогда прежде клинок так себя не вёл, и Лесияра на несколько мгновений окаменела. Нарастающий гул отдавался под сводом её черепа, втекая ей в голову зловещим эхом и расползаясь по плечам паутинно-мерзкими волнами мурашек.

«Что за...» — начала было княгиня.

Высокий, хрустально-светлый звон вонзился ей в сердце... Это был голос меча, который сам собою разлетелся на куски — в руке Лесияры осталась только рукоять с обломком клинка. Это зрелище накрыло княгиню колпаком горестного ужаса, как если бы она увидела разом всех своих любимых и близких обезглавленными. Обломок торчал нелепо и жутко, а вместе с ним треснуло и сердце Лесияры... Её колени подогнулись и впечатались в окровавленный снег. Губы Искрена шевельнулись, но княгиня ничего не слышала из-за вопля в своих ушах — острого, кровавого, язвящего. Кричало всё: тёмное небо, деревья, звёзды, снег... Свиваясь воронкой, крик засасывал душу, корёжил и уродовал её.

Первой ласточкой сквозь вселенную чёрной боли пробилась мысль: не ранили ли кого-нибудь обломки? Найти, срочно найти и собрать дорогие останки, перерыть снег хоть во всём лесу, а найти! Озираясь плывущим от солёной пелены взглядом, Лесияра поднялась на ноги... Чу!.. Что-то сияло прохладно-лунным, серебристым светом. Что это? Звезда, сорвавшаяся от горя с неба? Метнувшись к источнику света, Лесияра запустила в снег дрожащие пальцы и едва не порезалась: на её ладони в лужице талой воды сиял горячий обломок клинка — острие.

Как безумная, Лесияра металась по поляне, выискивая в снегу мерцающие обломки. Она сама нашла ещё два, третий ей поднёс Искрен, чьего голоса она всё ещё не слышала, оглушённая всеохватывающим скорбным криком.

...Голоса зятя она не слышала, а вот жалобный скулёж, срывающийся в хрип, пробился к её заложенным ушам: к ней шагал бледный княжич Ростислав, неся на вытянутых руках раненого медвежонка. В боку пушистого малыша торчал ещё один обломок меча, чудом не угодивший в княжича.

«Что это? Откуда? — услышала она наконец прерывающийся от волнения юношеский голос. — Спасите его, сделайте что-нибудь! Он же умрёт!»

Страдания маленького зверька, стонавшего и пищавшего голосом человеческого младенца, окончательно сдёрнули с души Лесияры кокон глухоты и горестного онемения. Сердце облилось горячей волной боли, а руки княгини обагрились звериной кровью.

«Сейчас, — пробормотала она, принимая детёныша у Ростислава. — Иди сюда, маленький... Прости, прости меня!»

«Спаси его, государыня Лесияра, — со слезами в голубых глазах умолял княжич. — Он же такой маленький, только на свет народился, ему рано умирать!»

Лесияра делала всё, что могла. Обломок привнёс в рану совсем немного оружейной волшбы — всего двух «червей» она поймала и вытянула из истекающего кровью беспомощного тельца. Если бы не целебная сила, которой белогорская княгиня сразу же окутала кроху, его рана была бы смертельной: обломок длиной в полтора пальца вошёл в его бок почти полностью. Кровь унялась, малыш задышал ровнее, и Лесияра отдала его Ростиславу:

«Всё, через пару дней будет здоров. Устрой его удобно, в тепле и полном покое. Кушать ему нельзя, пока рана не заживёт, только язычок водой можно смачивать».

Бережно приняв медвежонка у княгини, юноша ожесточённо процедил:

«Ненавижу травлю... Хоть плетьми меня сечь прикажи, а не поеду больше с тобою!»

Взгляд, которым он обменялся с Искреном, сказал Лесияре о многом. Бросив эти дерзкие слова своему облечённому властью родителю, Ростислав убежал с медвежонком, а Искрен покачал головой.

«Звериную травлю не любит, оружия боится, — хмыкнул он. — Его бы в светлицу, за рукоделие — там, с девками, ему самое место. Старшие мужчинами выросли, а этот... Тьфу!»

«Мужчину мужчиной делает не любовь к кровавым забавам, друг мой Искрен, — сказала Лесияра. — Мальчик любит зверей, а ты пытаешься заставить его их убивать... Так ты из него воина точно не воспитаешь».

Больше в снегу ничего не светилось, и она, не церемонясь, пошла по шатрам. Шестой осколок застрял в подушке, на которой спал крепко выпивший старший княжич Велимир, а последний, седьмой, она долго не могла найти, пока не заглянула в шатёр к главному княжескому ловчему. Тот сидел бледный, с мокрым пятном на груди и блестящей от капель курчавой тёмно-русой бородой, а в руке сжимал кубок.

«Н-н-ни х-хрена себе опохмелился», — заикаясь, выдавил он.

В боку золотого, украшенного драгоценными камнями и жемчугом кубка торчал последний осколок меча, на который ловчий таращился круглыми от оторопи глазами. Выдернуть его удалось только клещами.

«Что же это, Лесияра? — щурясь на обжигающе-морозном ветру, спросил Искрен. — Что же за беда кроется на востоке, что даже меч твой разорвало?»

«Мертвецы встают из-подо льда, — пробормотала княгиня, вновь вспомнив сон младшей дочери. — Нынче или будущей зимой? Вот вопрос».

«О чём ты?» — непонимающе нахмурился Искрен.

Стряхнув ледяное оцепенение, Лесияра сложила осколки меча в ножны. Они провалились туда с жалобным звяканьем, и сердце княгини отозвалось гулкой тоской.

«Потому я и пришла к тебе, Искрен, — глухо молвила она. — Если что-то начнётся, то твоя земля первой примет удар. Или этой зимой, или будущей — пока неясно, поэтому готовым надо быть каждый день. Ты можешь послать своих людей в Мёртвые топи на разведку? Я бы давно своих кошек отправила, да не можем мы там находиться... А вы, люди, не так чувствительны к хмари».

«Утром же отправлю соглядатаев», — кивнул посерьёзневший и уже окончательно протрезвевший Искрен.

Было ли то действием отвара яснень-травы или следствием свалившихся посреди беззаботности недобрых новостей, но пришёл он в себя быстро. К нему вернулась ловкость движений: нырнув в шатёр, он появился оттуда с оправленным в золото охотничьим рогом, вскочил на сани с добычей и затрубил тревогу. Зовущий вдаль, окрыляющий и будоражащий душу звук разлетелся по лесу, будя людей в шатрах.

«Что случилось, княже?» — подскочил к Искрену дружинник.

«Сворачиваемся и возвращаемся домой немедленно, — приказал тот. — Поднимайте всех, будите, как хотите — расталкивайте, поливайте водою, а чтобы все были готовы выехать сей же час!»

«Домой, сворачиваемся, приказ князя!» — полетело между шатрами.

Лесияра отрешённо наблюдала за сборами и беготнёй. Торопливо сворачивались шатры, посуда и остатки снеди бросались в сани, пламя светочей трепетало, кони ржали, а княгиня слушала горькое эхо потери в своей груди. Меч... Другого, подобного ему, не было и в ближайшее время не могло появиться. Много чудесного оружия ковалось в Белых горах, а такое, с даром прорицания, рождалось раз в пятьсот лет. Причём никогда не существовало пары вещих мечей одновременно — только один, и владела им, как правило, повелительница Белых гор. Предыдущий меч, по обычаю, был «похоронен» в дереве вместе с его хозяйкой — родительницей Лесияры, княгиней Зарёй.

Лесияра вскочила в сани, откуда ей уже махал Искрен. Она могла бы переместиться мгновенно, но предпочла ехать вместе с зятем: боль требовала передышки. Укутавшись в плащ, Лесияра бережно расположила ножны с обломками меча на коленях. В княжеских санях устроился и Ростислав, из-под мехового плаща которого торчал розовый носик медвежонка. Сурово сжатые губы Лесияры невольно тронула тень задумчивой улыбки. Бег саней убаюкивал, и только остро-морозный встречный ветер не давал ей уснуть. Искрен мрачно молчал, его глаза утопали во тьме под бровями.

В город они въехали глубокой ночью. Когда сани, скрипя полозьями, остановились на заснеженном княжеском дворе, княгиня не смогла подняться и выбраться из них: чёрный небосвод придавил её тяжестью тысячеглазого звёздного взгляда. Отрешённость, мягко окутавшая её в лесу, исподволь превратилась в оцепенение. Мучительно преодолевая каменную неподвижность, княгиня немного разжала окоченелую хватку на мече и поняла, что смертельно замёрзла. Пальцы ног вообще не чувствовались внутри сапогов. Казалось, согревающий живительный свет Лалады в её крови остыл и погас, в душе настала гулкая холодная тьма, и соприкосновение с рукояткой меча отзывалось в сердце болезненным уколом. Больше никогда не вынуть из ножен зеркально сияющий клинок, не увидеть в нём отражение неба, не ощутить его тяжесть в своей руке...

«Что с тобою, Лесияра?»

Княгиня не могла отозваться на встревоженный голос Искрена: губы тоже сковал чёрный небесный холод. Она всё слышала и понимала, но тело не повиновалось. Многорукая ночь подхватила и понесла её... А может, это дружинницы несли свою госпожу в хорошо протопленные дворцовые покои.

...Оцепенение медленно таяло, растапливаемое пухово-перинным теплом. Богатый блеск отделки стен опочивальни не имел значения, гораздо больше Лесияру обеспокоило шушуканье, послышавшееся сразу, стоило ей открыть глаза. Из мутного тумана появился Искрен. Присев на край постели, князь сказал вполголоса:

«Ни о чём не тревожься, Лесияра. Как я и обещал, утром к Мёртвым топям будет отправлен отряд соглядатаев. Желаешь подождать новостей у нас в гостях?»

От столицы до топей было десять дней пути, и это — самое меньшее, даже если гнать во весь опор, часто меняя лошадей на постоялых дворах. Десять дней туда, столько же обратно, а сколько у соглядатаев уйдёт времени на разведку, и вовсе неизвестно... Лесияра не могла так надолго отлучаться из своих земель. Тёплый отвар яснень-травы наконец сломал печать измученного безмолвия на её устах, и она пробормотала:

«Пожалуй, я оставлю кого-нибудь из своих дружинниц у тебя, коли ты не против... Они и доложат мне, когда соглядатаи вернутся».

«Хорошо, как тебе будет угодно, — кивнул Искрен. И добавил: — Скорблю вместе с тобой о вещем мече... Могу себе представить, как он был тебе дорог».

Боль снова тронула сердце обжигающе-ледяными пальцами.

«Нет, Искрен, не можешь, — молвила Лесияра. — Уж если это не укладывается у меня самой в голове, то вряд ли кто-то другой сможет охватить разумом, душой и сердцем величину этого горя...»

«Наверно, ты права, — вздохнул Искрен. — Ну что ж, оставляю тебя, отдыхай. До утра осталось не так уж много времени... Если что-то потребуется — только скажи. Мой дом — твой дом».

«Благодарю тебя», — слетело с сухих губ Лесияры.

Князь вышел, а она обвела взглядом комнату. Ножны с обломками меча лежали на лавке на двух алых подушках, поблёскивая в свете лампы...

«Прикажешь потушить свет, государыня?» — послышался голос Дымки.

«Нет, оставь... И выйди. Хочу остаться одна», — ответила княгиня.

Дружинница с поклоном покинула опочивальню, а Лесияра села в постели. Из мягких пуховых сугробов было непросто выбраться, но она одолела перинное пространство и снова с исступлением обезумевшей от горя вдовы приникла к ножнам.

Время упорхнуло ночной бабочкой. К яви Лесияру вернуло прикосновение лёгких рук, знакомых до дрожи... В сердце всколыхнулось свято хранимое имя супруги, и Лесияра припала губами к тонким пальцам, унизанным перстнями, а уже в следующий миг её руки покрыла поцелуями Лебедяна. На её залитом слезами лице было такое отрешённо-глубокое, отчаянное страдание, что Лесияра тут же вынырнула из пучины своего сокрушения, чтобы раскрыть дочери утешающие объятия.

«Что, что такое, дитя моё? — встревоженно спрашивала она, пытаясь поднять коленопреклонённую Лебедяну на ноги. — Что тебя мучит? Открой же мне свою душу, не таи ничего!»

«Ах, если бы матушка Златоцвета была жива, — сотрясалась от рыданий Лебедяна, обнимая Лесияру и приникнув головой к её животу. — Как мне не хватает её тёплой мудрости! Она бы всё выслушала, всё поняла и не осудила бы...»

«Доченька, неужели ты думаешь, что я не смогу точно так же выслушать и понять тебя? — Лесияра всё-таки заставила Лебедяну встать и взяла её лицо в свои ладони, пожирая его внимательно-нежным взглядом. — Поверь, я люблю тебя ничуть не меньше, чем Златоцвета».

«Она была ближе, — всхлипнула та, дрожа скорбной улыбкой сквозь слёзы. — А ты... Тебя всецело занимали государственные дела, до моих ли горестей тебе было? Твоя любовь сияла далёкой звездой, которую можно созерцать с земли, но нельзя дотянуться рукой и потрогать, а матушка Златоцвета... Она была тёплым очагом, у которого согревались душа и сердце. А теперь я одна. Да, при муже и детях — совсем одна».

Слова дочери отозвались в груди Лесияры тоскливым щемлением. И нечем было себя извинить, оставалось лишь принять и проглотить горькую, посеребрённую годами правду. «Если бы я могла повернуть время вспять...» К чему эти мысли? Всё равно вышло бы ровно то же самое, всех ждала бы та же доля: Лесияре — государственные дела и заботы, Златоцвете — дом и дети. Эта необратимая данность выдавила из груди княгини грустный вздох.

«Ты не одна, дитя моё, — сказала она, нежно разглаживая пальцами морщинки возле губ Лебедяны, а в глубине глаз дочери видя всё ту же маленькую девочку, какой та была много лет назад. — Я не могу быть для тебя Златоцветой, но я всегда готова сделать для тебя всё и защитить тебя. Я на твоей стороне и никогда тебя не оттолкну, что бы ни случилось. Поведай мне своё горе, облегчи тяжесть, которую ты несёшь в своём сердце. Я сделаю всё, чтобы тебе помочь, милая».

Лебедяна горько сдвинула брови и отвернулась, смахивая слезинки тыльной стороной пальцев.

«Помочь? Нет, здесь не поможешь... Уже ничего не исправить, государыня матушка. Прости меня, глупую, что побеспокоила тебя в неурочный час... Сейчас не время, есть более важные и неотложные заботы. Я удаляюсь».

Она сделала движение, чтобы уйти, но Лесияра крепко сжимала её руки в своих.

«Родная, я не позволю тебе удалиться, пока ты не расскажешь всё, что гнетёт тебя, — сказала она. — Ты пришла ко мне, начала разговор, а теперь идёшь на попятную? Нет, доченька, так не годится. Выкладывай всё до конца, коль уж заикнулась. Я и без того слишком много задолжала тебе, чтобы снова откладывать на потом. Дальше тянуть уже некуда — я по твоему лицу вижу».

«Я ни в чём не упрекаю тебя, государыня, ты ничего не должна мне. Не говори так... — Лебедяна отвела заплаканные глаза, глядя в сторону останков вещего меча. — Я уже знаю, что случилось... Тебе хочется сейчас побыть наедине со своим мечом, а я отвлекла тебя этими глупостями. Позволь мне исправить эту оплошность, немедленно оставив тебя в покое».

Взяв Лебедяну за подбородок, Лесияра заглянула ей в глаза.

«Не уходи от ответа. Посмотри на меня... Ну же, родная! — Княгиня сжала пальцы дочери со всей возможной нежностью и силой. — Не бойся мне открыться, что бы это ни было».

Лебедяна, тревожно затрепетав ресницами, кинула взгляд по сторонам, покрутила на пальце чудесное белогорское кольцо.

«Всех ушей не обмануть, государыня, всех глаз не отвести...»

Лесияра оделась, накинула плащ, молча взяла дочь за руку. Шаг в колышущееся пространство — и уже через несколько мгновений Лесияра разводила огонь в печи, чтобы обогреть лесной домик в Белых горах — тот самый, в который они с Жданой сбежали с помолвки Дарёны. Убедившись, что никто не притаился на полатях, печной лежанке или в погребе, она сказала:

«Здесь мы одни, можешь говорить смело».

Лебедяна долго собиралась с духом. Огонь уже жарко разгорелся и печь начала отдавать первое тепло, когда её губы, разгладившиеся и помолодевшие под пальцами Лесияры, разомкнулись.

«Ты видела Злату, государыня... Тебе ничего не показалось необычным?» — начала она.

Лесияре сразу вспомнились слова Искрена: «У меня с княгинею глаза светлые, а у ней, вишь, тёмные... Откуда, спрашивается?» Да и собственные ощущения в присутствии девочки удивляли её. Княгиня была готова поклясться, что Лаладиной силы малышка получила почти столько же, сколько и Лебедяна, а такого не могло быть. Если только...

«Искрен не отец ей, — сказала Лебедяна. — Я изменила мужу, государыня».

Она стояла у стола, вызывающе прямая и напряжённая, как натянутая тетива, со сведёнными бровями и дрожащими губами. Казалось, тронь её хоть рукой, хоть словом — и не выдержит, рассыплется на хрустальные осколки слёз...

«Прости, государыня... Я знаю о той девушке, с которой ты встречалась в снах, — прошептала она, вгоняя княгиню в леденящее оцепенение. — Я тайком от тебя выпытала тогда у матушки Златоцветы правду».

«Так вот почему ты отдалилась! Ты... осуждала меня?» — дрогнувшим голосом спросила Лесияра.

Лебедяна горько усмехнулась.

«Осуждала... пока сама не наступила на те же грабли. Я думала, Искрен — мой суженый, мы прожили с ним в согласии много лет, родили сыновей... Ты знаешь, я всегда любила только белогорские украшения, а иных не признавала. И вот однажды к нам пришла женщина-кошка по имени Искра — золотых дел мастерица. Очень смелая, очень... красивая. — При этих словах на губах Лебедяны стыдливым солнечным зайчиком заиграла улыбка, озарив светом молодости всё её лицо. — Она хотела быть моей личной поставщицей украшений — не больше и не меньше. Она была так уверена в том, что её изделия превосходны и достойны княгинь, что явилась на приём прямиком к самому Искрену и предложила свой товар. Князь удивился такой напористости, но её украшения и в самом деле восхитили его. А когда и я увидела их, я поняла, что с этого дня не хочу носить никаких иных... Так Искра и стала моей личной мастерицей золотых дел. А однажды она поднесла мне ожерелье из ярких, кроваво-алых лалов [31]... Она не попросила за него денег, сказала, что это — дар. И прибавила, что в огранку камней и охранную волшбу вложила всю свою любовь... По её словам, она добилась места моей личной поставщицы украшений с одной лишь целью — чтобы видеться со мной и любить хотя бы издалека. Ещё недавно её сердце было свободным, жила она себе холостячкой, не тужила, служа богине Огуни и делая украшения на радость людям, но однажды ей привиделся сон о возлюбленной... И Искра поняла, что настала пора искать свою суженую. Сны и прочие знаки привели её ко мне — так она сказала. Её не смутило то, что я уже мужняя жена... Решительности и смелости ей было не занимать, и она пробилась ко двору Искрена, очаровала его блеском драгоценностей... А дальше... Дальше — ничего. Я не могла стать её супругой. Но она перевернула всё... Все мои убеждения, всю мою жизнь. Получается, мой брак с Искреном был ошибкой. Ты, наверно, помнишь, государыня, в юности мне очень долго не приходили сны о своей судьбе, и вы с матушкой Златоцветой даже опасались, что я так и останусь в девках...»

«Мы не неволили тебя, доченька, — вырвалось у Лесияры, слушавшей рассказ Лебедяны с нарастающим чувством давящей печали. — Мы никогда не отдали бы тебя замуж вопреки твоим чувствам».

«Нет, принуждения с вашей стороны не было, не ищи своей вины, — быстро сказала Лебедяна. — Незадолго до сватовства князя мне был сон... Переливающиеся на воде искры солнечного света. Целый венок искр. Сон повторялся, и я подумала — вот оно. Это долгожданный знак. Искры — Искрен! Князь пришёлся мне по нраву, и я решила, что он и есть моя судьба, что всё правильно... А свадьба, как ты помнишь, игралась во владениях Искрена, и обряд сошествия света Лалады не проводился из-за того, что жрицы наши мужчин не допускают к святилищам. Потому и нельзя было ничего проверить».

Сосновые дрова трещали, распространяя смолистый дух, отблеск огня зажигал золотые звёздочки в неподвижно-задумчивых глазах Лебедяны. Сев на лавку у стола, она теребила край рукава с рассеянно-грустноватой улыбкой. Лесияра присела рядом и осторожно завладела её рукой, ласковым пожатием пальцев мягко побуждая продолжать рассказ.

«Это ожерелье с лалами... Как только я его надела, все мои чувства вырвались наружу, как будто во мне сломалась какая-то преграда, стоявшая всю жизнь, — снова заговорила Лебедяна всё с той же созерцательной неподвижностью взгляда, словно любовавшегося упомянутым украшением. — Всю жизнь — до того мига, когда это совершенство, вышедшее из-под искусных рук Искры, прикоснулось ко мне. Знаешь, я даже думала, что это — наваждение, чары, волшба... Что Искра околдовала меня, внушив эту страсть. Сейчас я не ношу никаких украшений, сделанных ею, но это наваждение не проходит».

«Внушить любовь волшбой нельзя, моя милая, — тихо сказала Лесияра, пользуясь кратким молчанием, полным уютного треска пламени. — А вот освободить её, глубоко запрятанную в душе, можно».

«Как птицу из клетки, — улыбнулась Лебедяна. — Золотой клетки, в которой ей было и хорошо, и спокойно... на волю. Но воля полна тревог, метаний и страданий. Привычный покой нарушен, напиток любви оказался горек... Но я не жалею, что испила его. Жаль только, что вместе нам уже не быть. Князь — отец своего народа, он подаёт пример своим людям во всём... И в семейной жизни тоже. Я не могу уйти, не могу так подвести его. Не могу ставить свои чувства и желания выше благополучия нашей земли. Я — лишь малая капля, но и капля способна переполнить чашу, и всё, что прежде находилось в равновесии, выплёскивается через край. Я сделала выбор... Искра была с ним не согласна. Она ушла... Пришлось выдумывать предлог для расторжения договора, как будто мне больше не нравятся её украшения. Но самый главный её дар остался со мной... Ты видела его и держала на своих коленях. Злата родилась светловолосой, как я и как мой муж, но тёмные глаза у неё — от Искры. Только сейчас я понимаю, что неверно истолковала тот сон. Искры — Искра, а не Искрен. Ошибка, которую уже не исправить. Наверно, мною владело отчаяние... Я израсходовала себя на лечение князя: оба раза он должен был умереть, и я спасла его от смерти. Старший сын тоже был на волосок от гибели. Но я уже не жалела себя... Быть может, я хотела себя наказать за эту ошибку. Белогорских украшений я более не носила, слишком уж невыносимо они напоминали об Искре, а сила Лалады, которою она подпитала меня, закончилась. К чему это привело, ты видишь на моём лице».

Печаль тихо струилась из её глаз, ночными бабочками летя на пламя и сгорая в нём беззвучно. Лебедяна улыбалась огню, блестя ручейками слёз на щеках, и всё, что могла сделать Лесияра — это обнять её за плечи и прильнуть губами к её виску.

«Искра знает о дочери?» — только и спросила она.

Голова Лебедяны отрицательно качнулась.

«Мы больше не виделись с тех пор, как договор был расторгнут. Ей неоткуда было бы узнать. А князь... Думаю, он ничего не знает, но что-то смутно чувствует, неся невидимый груз. Всё вокруг как будто трещит по швам... И я боюсь стать последней каплей, переполняющей чашу, боюсь дышать на эту трещину. Ты не сможешь мне помочь, государыня, а только примешь на себя часть этого лишнего груза».

«Что ж, значит, приму, — сказала Лесияра, вздохнув. — И помогу тебе хотя бы этим. А белогорские украшения ты всё же носи, девочка моя. Если бы ты от них не отказалась, они сберегли бы твои силы... Я могу восстановить их, но лишь отчасти. Больше тебе может дать только Искра».

Её пальцы, нежно скользя по щекам дочери, стирали морщинки, вливали молодую упругость и наполняли кожу свежим цветом. Вслед за пальцами свет Лалады в Лебедяну вдыхали губы княгини, а в груди у обеих в эти мгновения билось одно сердце, слившееся из двух. Время поворачивалось вспять в удивлённом свете огня, но отзвук горечи прокатился эхом в душе Лесияры: надолго ли? Можно было вернуть Лебедяне молодость и силы, но сделанного уже не переделать... Не вернуться в тот день, когда Лебедяна ответила Искрену «да», не забрать у князя её руку и не увести невесту обратно в девичью светлицу — дожидаться настоящей судьбы. Вряд ли для неё стало бы утешением знание, что не одна она так ошиблась... «Подожди. Возложи свою кручину на Лаладу, позволь ей разрешить твою беду и развязать этот узел», — только и могло шепнуть сердцу Лебедяны наполнившееся печалью и состраданием сердце Лесияры.


*


— Государыня...

Лесияра обернулась на голос, оторвавшись от скорбного созерцания осколков клинка, и увидела дружинниц Дымку и Златооку, которым было разрешено приходить к княгине без предварительного доклада. Их появление могло означать только одно: соглядатаи вернулись из Мёртвых топей. Горький хмель вспорхнул с души Лесияры, как мрачнокрылый ворон, и правительница Белых гор встрепенулась, готовая к новостям.

— Ну, что? — нетерпеливо спросила она.

— Государыня, соглядатаи побывали в Мёртвых топях, — доложила Дымка. — Ни одной живой души они там не нашли. Однако наткнулись они на место, где лёд на болоте был явно сломан: кругом он гладок и нерушим, а в том месте — куча обломков. Конечно же, прорубь застыла по новой, но эти нагромождения льдин остались... А среди них нашли вот это.

Дымка вынула из-за пазухи совсем маленький мешочек и опустила на ладонь Лесияры. Что-то очень холодное находилось внутри, будто холщовая ткань хранила в себе кусок льда. Однако такое предположение отметалось сразу: мешочек был сух. Развязав его, Лесияра вытряхнула себе в руку мрачный перстень-печать из чернёного серебра с выгравированным вороном, раскинувшим крылья. По краю печатки можно было разглядеть мелкие буквы, складывавшиеся в слово «Вранокрыл».

— Мы его помыли отваром яснень-травы, — сказала Дымка. — Хмари на нём было столько, что в руки не возьмёшь.

Хоть хмарь и была смыта, но перстень холодил ладонь Лесияры, как ледышка. Вот и начинали складываться части этой головоломки: восток — запад. А Белые горы — посередине... Что делал князь Вранокрыл в Мёртвых топях? Проломленный лёд...

— А лёд соглядатаи не догадались прорубить? — спросила Лесияра, чувствуя сердцем зимнее дыхание догадки.

— Прорубали, государыня, в нескольких местах. Шестами и баграми в прорубях орудовали... Ничего не нашли.

— А там, где перстень нашли, прорубали?

— Там — в первую очередь, госпожа. Подумали, что кто-то провалился... Впустую. Ничего и никого подо льдом не обнаружили. Князь Искрен ждёт тебя: надо решать, что делать дальше.

Отпустив дружинниц, Лесияра ещё долго оставалась в Оружейной палате, разглядывая переданную ими находку. По словам Жданы, князя Вранокрыла зачем-то увезли с собой Марушины псы во главе с Вуком; теперь его перстень обнаружен в Мёртвых топях, кажущаяся пустота и безжизненность которых пугала ещё больше, чем если бы там нашли следы чьего-либо пребывания.

Ждана рукодельничала в отведённых ей покоях — вышивала детскую рубашечку. Лесияра замерла с согревшимся сердцем, а губы невольно дрогнули от расцветающей на них улыбки. Ничего не могла с собою поделать княгиня: какими бы невзгодами ни был омрачён день, всякий раз при виде Жданы её душу заполняла молочно-тёплая нежность.

— Для кого это ты стараешься? — спросила она, подходя.

Завидев княгиню, Ждана поднялась на ноги.

— Да вот решила Дарёне с детским приданым помочь, — ответила она.

— А что, уже?.. — двинула бровью Лесияра.

— Нет, государыня, пока сей вестью она меня не осчастливила, — засмеялась Ждана, с теплотой во взоре любуясь своей работой и поглаживая пальцами узоры белогорской вышивки, искусством которой она владела не хуже здешних мастериц. — Но обязательно будет у них дитя, как же иначе?

— А не торопишься ли ты? — подходя ближе и заключая Ждану в объятия, усмехнулась Лесияра. — Ещё и свадьбы не было.

— Так свадьба-то не за горами...

В объятиях Лесияры Ждана затрепетала, и её голос прозвучал нежно и приглушённо от охватившего её волнения.

— Счастье моё, — промолвила княгиня, касаясь пальцами её щёк. — Взгляни-ка на одну вещь, её нашли в Мёртвых топях...

С этими словами она достала мешочек и вытряхнула Ждане на ладонь перстень-печать.

— Ты узнаешь его?

— Это перстень моего мужа, — быстро ответила Ждана, колюче засверкав глазами. — Он с ним никогда не расставался... В Мёртвых топях, говоришь? А сам он? Самого его видели?

— Нет, лада моя, — качнула головой Лесияра. — Один только перстень нашли около места, где лёд как будто был недавно сломан. Дыра снова замёрзла, но вокруг неё много колотого льда.

— Он мёртв, я чую сердцем! — воскликнула Ждана, бледнея.

Испугавшись, что она сейчас упадёт в обморок, Лесияра обняла и прижала её к себе.

— Мы не знаем этого, ладушка, — только и могла она сказать. — Неизвестно на самом деле, побывал ли он там или нет, а перстень мог быть и подброшен...

Впрочем, Ждана и не думала терять сознание. Свет её глаз, обычно мягкий, тёпло-янтарный, померк и превратился в ожесточённые искорки.

— Нет, нет... Вук сказал, Маруша недовольна Вранокрылом, — быстро проговорила она. — Псы с ним что-то сделали... Они его утопили там, в Мёртвых топях!

— Не знаю, любовь моя, не знаю, — сомневалась Лесияра.

Ждана закрыла глаза, посерев, и Лесияра почувствовала, как тело любимой тяжелеет и обвисает в её руках.

— Ждана! Ладушка... Ну, ну.

Ждана каким-то чудом преодолела свою слабость и устояла на ногах, вцепившись в Лесияру. Прильнув к её плечу головой, она измученно выдохнула.

— Я знаю, радоваться чьей-то гибели — дурно, — прошептала она. — Но ничего не могу с собой поделать... Будто камень с души свалился.

Лесияра хотела сказать, что ещё рановато делать выводы о том, жив ли владыка Воронецких земель или мёртв, но тёплая и щекотно-нежная ласка пальцев Жданы, трепетно заскользивших по её щекам и подбородку, отняла у неё на несколько мгновений дар речи.

— Государыня... Помнишь, ты говорила, что я могу стать твоей женой, забыв о прошлом? — сияя воодушевлением во взоре, спросила Ждана. — Так вот, я согласна... Я твоя, всегда была твоею.

Всё ещё безмолвная от волнения, налетевшего на душу с натиском тёплой летней грозы, Лесияра смогла только крепко прижать Ждану к себе. Перстень упал и с неприятным стуком покатился по полу, но они как будто не замечали этого: их губы уже щекотали друг друга в предвкушении поцелуя, а через несколько трепетных мгновений, полных взбудораженного дыхания, слились глубоко и жадно.


*


Перед тем как отправиться к Искрену, Лесияра велела разыскать и доставить во дворец мастерицу золотых дел Искру. Предлог для встречи был прост: заказ украшений. Не прошло и часа, как перед княгиней предстала женщина-кошка с редким в Белых горах карим цветом глаз. Лесияре было достаточно одного взгляда на неё, чтобы понять свою дочь: в зрачках Искры янтарно мерцала терпкая, как горький отвар яснень-травы, страсть — впрочем, страсть сдержанная, укрытая внешней скромностью пушистых ресниц. Бархатный изгиб густых и красивых бровей также смягчал этот огонь земных недр, а вот небольшие суровые складочки у губ накладывали отпечаток потаённой печали на это прекрасное и ясное, как летняя заря, лицо. Может быть, эти губы и могли бы поведать о кручине, снедавшей их обладательницу, если бы не были твёрдо сомкнуты. Высокая и статная, как и все дочери Лалады, Искра распространяла вокруг себя солнечно-тёплое веяние земной силы, очень мягкой и незлобивой, но отнюдь не робкой. Держалась мастерица с достоинством. Сняв перед княгиней шапку, она блеснула изящной выбритой головой, и на плечо ей упала, размотавшись, шелковисто лоснящаяся коса цвета тёмного собольего меха: мастерицы золотых дел носили ту же причёску, что и оружейницы.

— Доброго здравия тебе, государыня, — молвила Искра. — Я явилась по твоему зову. Что тебе угодно заказать: ожерелье, перстень али, быть может, серёжки?

Голос её согревал и слух, и сердце пушисто-кротким прикосновением, и губы Лесияры смягчила тень улыбки... Наверно, и Лебедяна была очарована этим звуком. Ласковое, умытое ночным дождём рассветное небо вполовину так не радовало и не умиротворяло, как один только взгляд в лицо Искры. Но эта доброта и мягкость произрастала на твёрдой сердцевине: большие, налитые тугой мощью Огуни руки мастерицы поставили на столик резную шкатулку, отперли замок крошечным ключиком и откинули крышку, явив взору княгини переливчатый блеск сокровищ Белогорской земли. Драгоценные камни разных размеров, огранки и цвета сверкали на шёлковой подложке, отбрасывая радужный отсвет на спокойное лицо женщины-кошки.

— Вот, госпожа моя, изволь выбрать камень.

— Дай-ка мне прежде руку твою посмотреть, — попросила княгиня, мельком взглянув на содержимое шкатулки.

— Изволь, государыня, — невозмутимо повиновалась Искра.

Лесияра оценила железную твёрдость пожатия этой руки и восхитилась дышащим, живым волшебством, которое текло в тугих шнурах жил под кожей. Эти пальцы были способны взять раскалённое золото и вытянуть его в тончайшую проволоку, из коей впоследствии плелось затейливое кружево скани; без всякой снасти, одной лишь своей чудесной силой они снимали всё лишнее с самородка, превращая его в благородный и изысканный драгоценный камень. А как, наверно, сладка была тяжесть этой руки для плечика возлюбленной!.. Пусть эти пальцы, легко побеждавшие твёрдость камней и обращавшиеся с золотом и серебром, как с глиной, выглядели не слишком приспособленными к любовным ласкам, но и неуклюжая нежность обладала своим очарованием. Лесияра представила свою дочь в объятиях Искры и ощутила сердцем пронзительно-светлую тоску. Эти двое были рождены друг для друга, но по нелепой ошибке встретились слишком поздно. Только Искра могла спасти Лебедяну, вернув ей молодость и продлив её жизнь силой своей любви, помноженной на силу Лалады.

«Нет, любить никогда не поздно, — шепнул Лесияре внутренний голос. — Пусть и горек плод такой любви». При мысли о зяте брови княгини отяжелели от печали. Искрен был ни в чём не повинен, но и ему предстояло хлебнуть из этого горького кубка. Главный же вопрос — как справится с этим Лебедяна? Что окажется тяжелее на весах её совести — супружеский долг или собственная жизнь, над которой нависла угроза преждевременного конца?

— Хороши твои руки, — промолвила Лесияра. — Их произведения достойны украшать княгинь.

Искра поклонилась, приняв хвалу сдержанно и скромно. А Лесияра, перебирая образцы в шкатулке, остановила свой выбор на камне спокойного дымчато-коричневого цвета. Под одним углом он казался мутноватым, словно состоящим из застывшего дыма, а под другим, поймав луч света, отзывался тёплыми янтарными искорками.

— Как называется сей самоцвет? — спросила княгиня.

— Его называют хрусталь-смазень, государыня, — ответила Искра. — Это не самый дорогой камень, он считается полудрагоценным. Может быть, подберём что-то более достойное? Для кого украшение-то делать будем?

— Я хочу подарить моей младшей внучке Злате ожерелье и серёжки, — сказала Лесияра, исподтишка следя за выражением лица мастерицы. — Она сейчас ещё мала, чтоб носить украшения, поэтому делать будем на вырост. А самоцвет сей я выбрала, потому что он точь-в-точь подходит под цвет её глаз.

Этот «пробный камень» не вызвал волнения в озере мягкого спокойствия Искры. Видимо, она не знала, о ком шла речь. Лесияра пояснила:

— Эту красавицу родила Лебедяна... Сделала мне нежданный-негаданный подарок. Не дитя, а солнечный лучик: волосы золотые, как у матери, а вот глаза... — Лесияра посмотрела хрусталь-смазень на свет. — Глазами она пошла не в мать и не в отца.

Есть! Непробиваемая невозмутимость Искры дрогнула, как подсечённое топором дерево, губы приоткрылись, а в потемневших глазах зажёгся потаённый горький огонёк. Захлопнув шкатулку и взяв её под мышку, Искра выпрямилась.

— Можешь казнить меня, моя государыня... Хоть голову мне секи с плеч на этом самом месте, а не смогу я взяться за твой заказ. Ищи иную мастерицу.

— Вот как? — Лесияра вздёрнула бровь. — Это отчего же?

— Княгиня Лебедяна отказалась от моих украшений, не по нраву они ей стали, вот мы и расстались, — сипло ответила Искра, и Лесияра поморщилась, как от дурного, неверного пения. — Не гневайся, госпожа, но вряд ли она захочет, чтобы я делала украшения для её дочери.

Сердечную боль княгиня не перепутала бы ни с чем. Любовь — это солнечное чудо, этот святой дар Лалады — лежала в руинах, вместо того чтобы служить светлым домом для двух сердец.

— Заказ тебе делаю я, а не Лебедяна, — как можно мягче проговорила повелительница Белых гор. — И я вольна выбрать для этого ту мастерицу, какую я захочу.

— Почему именно я? — тихо спросила Искра.

— А тебе сердце не подсказывает? — улыбнулась Лесияра.

— Я вынула сердце у себя из груди, — чуть слышным от грусти голосом ответила Искра. — Разбила его на части и огранила, превратив в кроваво-алые лалы. Из этих лалов я сделала ожерелье для той, кого любила больше жизни, но она отвергла мой дар. Больше у меня нет сердца, государыня.

— А тут тогда что? — усмехнулась Лесияра, кладя ладонь на левую сторону груди мастерицы золотых дел. — Что это тут такое живое бьётся и болит?

Искра не нашла вразумительных слов для ответа, только пробормотала снова:

— Делай со мною всё, что сочтёшь справедливым. Не могу. Прости, моя госпожа.

— Не прощу, — проворчала Лесияра. — Потому что Злата — твоё дитя. А Лебедяна умирает без тебя.

Странно было наблюдать, как руки, наделённые силой повелительницы земных недр Огуни, вдруг повисли плетьми, словно утратив не только свою волшебную мощь, но и простую способность держать предметы. Из незапертой шкатулки посыпались с неуместно весёлым стуком самоцветы, прыгая по полу разноцветным градом, а щёки Искры стали белее первого снега.

— Как... умирает? Почему? Что с нею?..

— Ну вот, сразу бы так, — молвила Лесияра. — А то — «не могу», «не могу»... Лебедяна растратила свои жизненные силы на лечение мужа и детей. Она выложилась слишком сильно, отчего постарела прежде времени. Я сделала всё, что могла, но моей помощи хватит ненадолго. Хоть я и люблю Лебедяну, но я ей не супруга и не возлюбленная. Только ты можешь её спасти любовью — своей и Лаладиной. В противном же случае... — Лесияра запнулась, преодолевая скорбную дрожь сердца, но взяла себя в руки и договорила, сама ужасаясь своим словам: — В противном случае жить ей осталось недолго. Хоть она и бодрится, говоря, что ещё погуляет на свадьбе Златы, но, боюсь, всё обстоит не так хорошо, как ей мнится.

— А как же князь Искрен? Если он узнает... — начала было Искра.

— Думаю, он о чём-то догадывается, просто молчит, — вздохнула княгиня, собирая камни с пола. — Он благодарен Лебедяне за спасение своей жизни, и это удерживает его от разрыва. К тому же, они оба стремятся сохранять видимость семейного благополучия. Князь с княгинею должны быть образцовой парой, тогда и в земле Светлореченской будет лад и мир — так они считают. Ведь люди равняются на них... Но всё это как-то отступает в тень, когда на кону жизнь Лебедяны. Жизнь, понимаешь?

Глаза Искры подёрнулись влажной плёнкой взволнованного блеска. Растерянно заморгав, она смахнула что-то с ресниц:

— Да, государыня, я понимаю... — И спохватилась, неуклюже пытаясь заставить княгиню подняться. — Ох, что я за растяпа! Встань, моя госпожа, молю тебя! Я сама всё подберу.

Она принялась торопливо собирать образцы, а Лесияра высыпала горсть подобранных камней в шкатулку и встала.

— Сказать по правде, я и сама не знаю, как вам с Лебедяной быть, — вздохнула она. — Время сейчас наступает тревожное — не до сердечных дел скоро будет, но и оставлять это просто так нельзя. Сделаем так... Я сейчас отправляюсь к Искрену, нам надобно обсудить кое-какие дела. Тебя я возьму с собою. Оденешься моей дружинницей — авось, в доспехах да шлеме князь тебя не признает. Ежели что, представлю тебя как целительницу. Разговор у нас с князем будет длинный, а ты времени не теряй — потихоньку перенесись в покои к Лебедяне и подпитай её силой Лалады. Заодно и на дочку свою поглядишь. Ну, как?

— Хорошо, государыня, я согласна, — кивнула Искра с готовностью.

По приказу Лесияры для мастерицы принесли воинское облачение: кольчугу, пояс с мечом, наручи, шлем и плащ с наголовьем, какие носили все дружинницы. Всё это отлично подошло Искре, а вот шлем пришлось подбирать большего размера: длинная коса мастерицы золотых дел занимала даже в свёрнутом виде многовато места.

Они перенеслись на княжеский двор. Валил крупными хлопьями снег, ложась под ноги пушисто-скрипучим белым покрывалом и усыпая плечи княгини и её дружинниц. Искрен оказался дома — сам вышел на крыльцо встречать свою тёщу. После троекратного поцелуя он промолвил:

— А я уж тебя поджидаю, государыня Лесияра, потолковать нам надобно о том, как далее быть... Видала колечко-то Вранокрылово?

Лесияра кивнула.

— Да, мне передали кольцо сие. — И спросила: — Как здоровье твоей супруги, а моей дочери Лебедяны?

Тревожно-мрачная тень пробежала по лицу князя, порыв ветра растрепал его волосы, запутал в них снежинки.

— Увы, нездорова княгиня моя, из покоев своих уже третий день не выходит, — отвечал Искрен тихо. — А всё оттого, что дважды она меня от смерти спасала, когда хвор я был. Не пережить бы мне тех хворей, кабы не она. Меня-то исцелила, а вот сама слегла ныне... Не могла бы ты, любезная Лесияра, посетить её да целительским даром своим помочь сей беде?

Лесияра бросила взгляд на Искру, стоявшую в числе дружинниц и внешне ничем не отличавшуюся от них. Шлем скрывал её брови, нос и большую часть щёк, и только глаза женщины-кошки ожили и засверкали при вести о болезни Лебедяны. Однако Искра сдержалась, ничем не выдав своих чувств — даже не шелохнулась.

— А я как раз целительницу свою лучшую с собой привела, — сказала владычица Белых гор. — Одной мне, боюсь, не справиться, ибо беда с Лебедяной приключилась нешуточная.

По её знаку Искра шагнула вперёд, встав у княгини за плечом. Искрен скользнул по ней взглядом и кивнул. Не узнал, поняла Лесияра.

— Ну, идёмте тогда в покои моей супруги, — пригласил князь Светлореченский. — Не успокоюсь, пока ей не полегчает.

Шагал он скоро, размашисто — торопился. Оставив телохранительниц в гриднице [32], Лесияра с не узнанной князем Искрой поспешили следом.

Постучав в дверь, Искрен позвал:

— Лебедяна, это я, муж твой! Со мною родительница твоя, Лесияра. Как ты себя чувствуешь? Можешь ли принять нас?

Из-за двери послышалось:

— Ох, господин мой и ты, государыня матушка... Не одета я, не прибрана, с постели нынче не вставала. Извольте обождать самую чуточку, я хоть накину что-нибудь...

С дрожью в сердце заслышав слабый, тускло-усталый и постаревший голос дочери, Лесияра едва не ворвалась в комнату, но следовало дать Лебедяне время привести себя в порядок.

Дверь открыла девушка-служанка, впуская посетителей. В светлице пахло травами, было душновато и жарко натоплено, но, несмотря на это, Лебедяна куталась почти до подбородка в тёплое шерстяное одеяло. Видневшийся из-под него широкий рукав её домашнего кафтана блестел золотой вышивкой, а волосы Лебедяны покрывал повойник с бисерной бахромой. Она полусидела на пышном ложе из перин и подушек, вышивая на маленьких ручных пяльцах. Отложив рукоделие, она с приветливо-извиняющейся улыбкой сказала:

— Уж простите меня, что лёжа вас принимаю, гости мои дорогие. Хвораю я, подняться тяжело мне...

Голос её выцвел и поблёк, не звенел более сверкающим серебряным ручейком — шуршали в нём теперь осенние листья и скрипуче вздыхал ветер. Выглядела она много хуже, чем прежде — так, словно Лесияра и не омолаживала её совсем недавно. Сеточка морщинок врезалась в восково-бледную кожу, щёки одрябли и впали, а суставы исхудавших, скованных пальцев припухли — какое уж там рукоделие!.. Пяльцы с начатой вышивкой, вероятно, служили лишь для видимости хорошего самочувствия, но зоркий глаз и чуткое родительское сердце Лесияры Лебедяна не сумела обмануть. Княгиня с болью видела, что дочь даже сидеть не могла самостоятельно, а держалась лишь за счёт подушек, которыми была заботливо обложена со всех сторон.

— Дитя моё, — пробормотала Лесияра, присаживаясь на край ложа и сжимая жутковато старческую, иссохшую руку Лебедяны меж своих ладоней.

— Не беспокойся, государыня, это лишь временная слабость, — сказала та с кроткой улыбкой. — Занемоглось мне немного, но я скоро встану, не сомневайся.

Она пыталась говорить бодро, понуждала себя улыбаться, но эта пугающая скорость, с которой ухудшалось её состояние, не оставляла у Лесияры сомнений только в одном: если ничего не предпринять немедленно, встать Лебедяне уже не суждено.

— Встанешь, куда ж ты денешься! — склонился над Лебедяной князь с плохо скрываемой тревогой во взгляде. И добавил, знаком подзывая Искру: — Вот, целительницу мы тебе привели. Она тебе поможет.

Уступая Искре место возле своей жены, он отошёл в сторону и выжидательно уставился на неё. А та, остановившись у ложа, замерла в странном бездействии. Зазвенело неловкое молчание.

— Может, надобно чего-то? — поинтересовался князь. — Только скажи, мигом принесут...

— Ничего не надобно, — тихим, неузнаваемым голосом ответила Искра. — Пусть все выйдут.

Искрен тут же властно захлопал в ладоши, расхаживая по комнате:

— Все вон! Живо, живо! Чтоб ни одной души тут не задержалось!

Все девушки-прислужницы, бесшумно скользя, одна за другой покинули светлицу, а Искрен снова воззрился на «целительницу» в ожидании чудесного лечения.

— И ты, княже, тоже выйди, — сказала Искра учтиво. — И ты, государыня Лесияра.

Княгиня, встав, кивнула и взяла Искрена под локоть.

— Исцеление — это великое таинство, — молвила она, бросив многозначительный взгляд на мастерицу золотых дел. — Целительница и больная должны остаться наедине, и пусть никто их не беспокоит. Идём, княже, нам надо с тобой многое обсудить.

— А... Ну, коли должны — значит, так тому и быть, — пробормотал князь, подчиняясь влекущей руке Лесияры. И добавил громче, обращаясь к служанкам за дверью: — Все слышали? Никому не входить, пока не дозволят! И под дверью не болтаться! Вон, вон отсюда!

Девушки поспешно убежали из покоев княгини Светлореченской — только длинные косы качались вдоль спин.


*


Ветер колыхал золотое море высокой, по пояс, цветущей сурепки. Лебедяна брела по лугу, дыша летним хмелем трав и щурясь от яркого солнца; беззаботное небо раскинуло над её головой бездонный голубой простор — хоть сейчас же раскинь руки и лети под облаками, обгоняя птиц. Сердце тихо, затаённо стучало в ожидании светлой встречи, которая назревала уже давно, год от года, вот только время всё никак не могло разрешиться от этого сладкого бремени.

Заслышав знакомый голос, она обернулась и всмотрелась в жёлтую бескрайнюю даль...

Ой, да не шумите, травы летние,

Не вздыхай ты, ветер исподоблачный,

Дай же голос милой мне услышати,

Что голубкой белой к сердцу ластится

Да цветёт под звёздами небесными...

Как пойду я, побреду по лугу светлому,

Как прильнут к рукам цветы высокие -

Медоносные цветы да духовитые...

Вы прекрасны, цветики привольные,

Да всё ж краше лада ясноокая.

Широко ты, луг-лужок, раскинулся —

С краем неба ласково милуешься,

Окоём безоблачный полуденный

Уместился весь в ладошках ладушки,

Что идёт сквозь песню дня звенящую...

Упадём мы с нею в травы тёплые,

Одеялом неба мы укроемся

И упьёмся мёдом губ мы допьяна.

Не буди ты ладу, птаха ранняя:

Сладок сон любимой на плече моём.

Гулко, как летний гром, катилась песня над лугом, и цветы клонились от неё, будто от ветра. Сердце Лебедяны рванулось навстречу этому голосу, и она еле успела его удержать, прижав к груди ладони, а оно билось и трепыхалось сильной птицей, так что колени княгини Светлореченской подкашивались от сладкой слабости. Волны сурепки раздвигались, пропуская шагавшую к Лебедяне Искру. Её рубашка, опоясанная алым кушаком, белела над жёлтой дымкой луга, а непокрытая голова поблёскивала на солнце. Отливая то золотом, то медью, с темени на плечо женщины-кошки спускалась коса, пушистый кончик которой ласкали цветы. Лебедяна хотела подхватить песню, но вместо голоса полились тёплые слёзы, и она захлебнулась в них, растаяла снежной статуей и осела наземь, на колени.

«Прости, что оттолкнула тебя», — рвалось из её груди, но рыдание мягкой солёной хваткой сдавило ей горло.

Много, очень много слов раскаяния поднималось ростками из земли, но Лебедяна оставалась немой. Стена травы расступилась, и она увидела перед собой стройные голени, до самых коленей оплетённые вперехлёст ремешками кожаных чуней, вышитый подол рубашки, кисточки кушака... Скользя ладонями по ногам Искры вверх, Лебедяна уцепилась за её пояс и зашлась в беззвучном, раздиравшем грудь вое, от которого её голова тяжелела и клонилась назад.

«Если бы ты только могла меня простить», — звенела трава, взяв себе голос немой Лебедяны.

«Нет мне без тебя солнца, нет воды и воздуха, — вторил ветер. — Звёзды не светят, луна прячется в тучах, земля мертва, небо пусто... Только память плетёт сети из нашего прошлого, в которых висит моё сердце, выпитое досуха пауком-болью...»

Вся тяжесть нагретой солнцем земли опустилась ей на плечи — это волшебные руки Искры ласково легли на них. Улыбчивый янтарь любимых глаз сиял с неба, а из-под облаков донёсся голос:

«Не лей слёз, лада, лучше встань и поцелуй меня. Изголодалась я по твоим устам медовым...»

Всё вокруг: земля, солнце, цветущий луг, небо и ветер — подхватило Лебедяну петлёй щекотного восторга, и она очутилась на ногах, почти вровень с дорогими сердцу глазами, а объятия летнего пространства превратились в объятия Искры. Касаясь пальцами её щёк и привычно лаская безупречно гладкий затылок, Лебедяна дышала в тёплой близости губ возлюбленной — в мгновении от поцелуя...

Ветер вдруг дохнул в спину враждебной стужей, из союзника превратившись в недруга-разлучника, и Лебедяна испуганно обернулась. Край неба почернел, словно огромная стая ворон затянула его, жутко надвигаясь и грозя поглотить весь небосвод. А между тем ладони княгини Светлореченской уже чувствовали не тепло тела любимой сквозь льняную ткань рубашки, а непроницаемый, холодный стальной панцирь. Лебедяна повернулась к Искре и увидела её в кольчуге и шлеме, опоясанную мечом, а ветер развевал складки тёмного плотного плаща, ниспадавшего с её плеч.

«Прощай, лада, — шевельнулись губы Искры. — Я должна защищать нашу землю. Не знаю, вернусь ли... Но ты жди меня и думай обо мне. Твоя любовь будет мне и щитом, и оружием».

Объятия разомкнулись, и Искра начала отдаляться, а может быть, это Лебедяну уволакивала прочь невидимая сила. Уже полнеба было чёрным, пелена косого порывистого снегопада отрезала Искру от Лебедяны холодом разлуки, а ветер, налетев тугой волной, вытолкнул княгиню в явь.

Плен немощного тела, серое утро за окном, вечно зябнущие руки и ноги — таково было пробуждение. Наяву она не смогла бы бежать по цветущему лугу: ноги отказывались ей служить, а при малейшем движении сердце начинало колотиться так, что в глазах темнело. Остатки жизни ещё теплились в ней, но стремительно таяли, и каждый день Лебедяна лишалась какой-то очередной способности. Сначала ей стало трудно подниматься по ступенькам из-за одышки, суставы скрипели и щёлкали, плохо гнулись, Лебедяна быстро уставала, и, в конце концов, даже просто выйти из своих покоев и добраться до дворцового сада стало для неё непосильной задачей без помощи кольца. А затем настал день, когда она больше не смогла заниматься рукоделием: если вдаль она ещё неплохо видела, то вблизи всё расплывалось до боли в глазах, а пальцы утратили былую гибкость и подвижность, словно одеревенев. А вслед за умирающим телом и её ещё молодая душа начала впадать в унылую спячку, живя простыми нуждами: встала с постели, дошла сама до кресла возле окна — успех; доковыляла до трапезной и проглотила несколько кусков еды — удачный день; не упала замертво, усаживаясь на ночной горшок — верх ловкости... Движения и телесные усилия приводили её на грань обморока, а в голове в эти мгновения стучала только одна мысль: только бы не упасть, только бы не умереть. Лишь вернувшись в постель и дав сердцу успокоить своё бешеное биение, Лебедяна могла предаться иным размышлениям, которые, впрочем, не приносили ей радости. У выросших сыновей были свои дела, свои молодые заботы, и только маленькая Злата солнечным лучиком озаряла её угасающее существование и вызывала на её иссохших устах грустно-ласковую улыбку. Из души ушёл бунтующий страх смерти, и она с ясным спокойствием и малой толикой печали сожалела, что уже не может ни гулять, ни играть с дочкой-егозой, потому что тело разваливается на части; лишь голос до сих пор повиновался княгине Светлореченской, и всё, чем она могла потешить Злату — это рассказать ей на ночь сказку. Помощь Лесияры принесла лишь временное улучшение, которое быстро иссякло: на короткое время вынырнув из смертельной пучины угасания, Лебедяна вновь погрузилась в неё, причём ещё глубже, чем прежде. Сперва она не могла нарадоваться, снова почувствовав себя полной сил и способной свернуть горы, но светлая полоса оборвалась внезапно три дня назад, когда отказали ноги. Лебедяна просто не смогла утром встать с постели и поняла: конец близок. Страха не было, только грусть по всему тому, что она не успела...

Некоторое время Лебедяна лежала, пытаясь удержать перед мысленным взглядом прекрасные начальные картины сна: жёлтый от цветущей сурепки луг, солнце, ноги Искры и тёплую тяжесть её рук на своих плечах. Сладостная тоска подступила к сердцу, а к глазам — солёная влага, но вторая, тревожная часть сна коршуном налетела на душу и разбила пленительную любовную истому вдребезги. Лебедяна попыталась пошевелить пальцами ног и не смогла... Только холод притаился под одеялом.

Княгине Светлореченской принесли воду с ромашковым отваром для умывания, но плохо слушающиеся руки только расплескали всё по постели, и Лебедяна, морщась, велела перенести себя из опочивальни в светлицу, на ложе для дневного отдыха: не лежать же на мокром. Четверо девушек перетащили её туда на полотенцах, пропущенных под спиною и коленями, после чего взбили подушки повыше, чтоб Лебедяна могла сидеть, навалившись на них.

Сердце ныло: Искра, Искра... К чему этот сон? Закат жизни уже отбрасывал длинные тени, озаряя её лицо последним светом воспоминаний — зачем снова эта тревога, эти мучения и сожаления? Она так от них устала... Вдруг взлетев над поверхностью своих мыслей к сияющим высотам прозрения, Лебедяна ужаснулась от самой себя: «Думаю, как старуха». Скрюченные пальцы стиснули одеяло. Это дряхлое, разваливающееся тело — лишь клетка для души, ещё не старой, но невольно начавшей угасать тоже. Маленькая Злата, прибежавшая в светлицу со своими тряпичными куклами, никак не желала понять, что матушка не может встать и поиграть с ней, и пришлось позволить ей забраться на ложе.

— Ох, не наваливайся на меня так, доченька, — простонала Лебедяна с измученным смешком. — Большая ты уж стала, тяжёленькая... Задавишь меня.

Впрочем, эта возня была ей в радость. А в груди волной нарастала щемящая материнская тоска: совсем недолго им оставалось так играть... Лебедяна не боялась успокаивающих объятий смерти, её душа болела лишь оттого, что приходилось оставлять Злату сиротой.

— Матушка, отчего ты плачешь? — спросила дочка, оставив куклу и уставившись на Лебедяну большими удивлёнными глазами.

— Я не плачу, моя родненькая, — поспешила вытереть мокрые ресницы Лебедяна. — Просто глаза слезятся.

— А отчего они у тебя слезятся? — не унималась малышка.

— Слезятся и всё, — вздохнула княгиня Светлореченская.

Но отделаться от маленькой почемучки подобным ответом было не так-то просто. Запутавшись в объяснениях, Лебедяна привлекла Злату к себе и обняла. Теперь можно было немного дать волю чувствам, и она лишь зажмурилась и закусила губу, чтобы не затрястись от рыданий слишком сильно. Разумеется, о том, чтобы посмотреть в лицо дочери, и речи сейчас быть не могло. Выручила нянька, пришедшая со словами:

— Княжна Злата, обедать пора! А матушка пущай отдохнёт от тебя.

Лебедяна хотела сказать, что ничуть не устала, но горло было стиснуто сдерживаемым рыданием. Отпустив Злату от себя, она проводила её тоскливо-жадным, прощающимся взглядом до двери, будто хотела запечатлеть в памяти облик девочки, а потом обессиленно откинула голову на подушку.

Ах, этот сон... Как проворачивающийся в ране кинжал, он язвил душу Лебедяны своей последней, страшной частью. Искра, облачённая в доспехи, удалялась от неё за пелену снегопада, а Лебедяна ничего не могла сделать, чтобы это остановить, удержать её, не пустить, спасти... А в небе — то ли чёрная туча, то ли вороньё, сбившееся в небывалых размеров стаю. Поёжившись от холодящего дыхания беды, Лебедяна погрузилась в мучительное прокручивание картин сна и ещё долго не могла оторваться от этого занятия, доводившего её до душевного изнеможения, до стона сквозь зубы, до едких слёз, соль которых щипала щёки.

Стук в дверь вернул её в явь. Послышался голос Искрена:

— Лебедяна, это я, муж твой! Со мною родительница твоя, Лесияра. Как ты себя чувствуешь? Можешь ли принять нас?

В этом голосе, который она слышала уже много лет и изучила до последнего звука, звенела искренняя забота, а между тем Лебедяна знала, что князь удовлетворял свои мужские потребности с молодыми девками, которых возили ему дружинники. Искрен был ещё полон сил и телесных желаний — во многом благодаря ей, Лебедяне, но она теперь не могла разделять с ним ложе из-за болезни. Она отдала ему все свои силы, дважды вытащив с берега смерти, и у неё не осталось больше ничего.

Собравшись с духом, Лебедяна попросила князя и родительницу дать ей время одеться: она лежала под одеялом в одной рубашке.

— Кафтан мой подайте, — осипшим голосом позвала она. — Да повойник другой, понаряднее — тот, что с бисером...

Девушки всё быстро и ловко исполняли — Лебедяне осталось только просунуть руки в рукава. Вместо простого повойника ей покрыли голову богато расшитым и украшенным бисерной бахромой и подвесками из жемчуга, после чего снова укрыли одеялом. Голос на миг изменил княгине, и она знаками попросила дать ей что-нибудь из рукоделия. Ей вручили пяльцы с незаконченной вышивкой и воткнутой в ткань иголкой. Это было только для видимости: сделать хотя бы один стежок она сейчас всё равно не смогла бы — разве что только на ощупь.

— Подушки... повыше, — прохрипела Лебедяна. — Усадите меня ровнее...

Всё было сделано по её слову. Окинув себя взглядом и убедившись, что выглядит пристойно, Лебедяна наконец разрешила служанке открыть дверь.

Вопреки словам князя, вошли не двое, а трое: он сам, княгиня Лесияра и вооружённая мечом дружинница в шлеме, почти скрывавшем её лицо.

— Вот, целительницу мы тебе привели, она тебе поможет, — сказал Искрен, жестом приглашая дружинницу подойти к Лебедяне.

Княгиня Светлореченская удивилась: странная целительница — в полном воинском облачении... Хотя кто его знает... Но даже если кто-то из дружинниц её родительницы и мог обладать выраженным даром исцеления, то уж точно не превосходил по силе саму правительницу Белых гор. Зачем матушке Лесияре приводить кого-то другого, когда она сама — лучшая целительница в своих землях?

— Пусть все выйдут, — подала между тем голос дружинница.

От негромкого звука этого голоса Лебедяна сперва вся насквозь заледенела, а потом в глубине охваченной стужей груди ожил тёплый комочек сердца. Князь принялся выпроваживать служанок, а Лебедяна впитывала тепло карих глаз «целительницы», оживая и расцветая под лучами этого взгляда, который она узнала бы из десятков и сотен тысяч взглядов.

— И ты тоже выйди, княже, — сказал знакомый голос. — И ты, государыня Лесияра.

В уголках глаз своей родительницы Лебедяна уловила чуть заметную улыбку: не иначе, эта встреча была её рук делом. Владычица Белых гор направилась к двери, увлекая за собой Искрена.

— Целительница и больная должны остаться наедине, и пусть никто их не беспокоит, — сказала она. — Идём, княже, нам надо с тобой многое обсудить.

На лице князя была написана простодушная обеспокоенность. Не узнавая «дружинницу», он рьяно прогонял девушек подальше от покоев супруги — старался сделать как лучше.

Воздух врывался в грудь Лебедяны с такой силой, что от его свежести у неё поплыла голова. Это был ветер из её сна — тот самый, который колыхал сурепку и нёс на своих крыльях песню... А может, она и сейчас спала? Отыскав где-то в глубинах задыхающейся груди голос, она сипло и дребезжаще вывела:

Ой, да не шумите, травы летние,

Не вздыхай ты, ветер исподоблачный...

А «целительница» подхватила, поднимая руку к шлему, чтобы снять его:

Дай же голос милой мне услышати,

Что голубкой белой к сердцу ластится

Да цветёт под звёздами небесными...

Освобождённая коса размоталась и упала, и Лебедяна, обомлев, увидела Искру из второй части своего сна — в доспехах и с мечом. Следующим её ожиданием было увидеть чёрную тучу шириной во всё небо и ощутить холодное дыхание злого ветра разлуки, но вместо этого тёплые губы Искры прильнули к её пальцам. Опустившись на колени подле ложа, та покрывала поцелуями руку Лебедяны.

— Не уходи на войну... молю тебя, — пробормотала Лебедяна сквозь колючий ком в горле, который невозможно было выплакать. Наяву у неё получилось сказать вслух то, что во сне украла бессильная немота.

— Я с тобой, лада, я никуда не ухожу, — ласково и чуть удивлённо ответила Искра, присаживаясь на край ложа и завладевая второй рукой княгини Светлореченской. — Я здесь, чтобы помочь тебе, вернуть тебя к жизни, сделать тебя снова здоровой, молодой и прекрасной... Чтобы ты жила ещё долго, очень долго.

Ростки раскаяния, взошедшие во сне, наяву заколосились, роняя слёзы-семена. Ком в горле таял острой ледышкой.

— Я не заслуживаю этого, — прошептала Лебедяна горько, отворачивая лицо. — Я причинила тебе боль...

— Гораздо больше боли и горя ты мне причинишь, если уйдёшь раньше времени, — настойчиво и нежно заглядывая ей в глаза, сказала Искра. — Я хочу, чтобы ты жила... Пусть далеко, пусть не со мною, но жила. Без тебя для меня не станет ни солнца, ни неба, ни весны... Ничего.

— Прости меня...

Слова, не произнесённые, но когда-то отданные ветру, сорвались с губ Лебедяны. Она не противилась объятиям, в которые Искра её осторожно заключила, приподняв с подушек; в этих руках можно было позволить себе слабость и немощь, безбоязненно отдаться им полностью, ибо Лебедяна точно знала: они не причинят ответной боли, не обидят в отместку за обиду, не оттолкнут, даже будучи сами отвергнутыми.

— Дай мне вон ту шкатулку, что на столике для рукоделия стоит, — попросила она.

Родные руки исполнили просьбу незамедлительно. Сняв с шеи ключик, Лебедяна открыла шкатулку, и на её трясущихся пальцах засверкали кроваво-алые лалы в виде сердечек, подвешенных к общей нити на цепочках, в звенья которых были оправлены ослепительно-радужные адаманты. Семь сердец — одно большое и шесть меньшего размера.

— Это самый дорогой подарок... Горы самоцветов и золота не стоят одного из этих сердечек, — прошептала она, прижимая ожерелье к щеке и орошая его слезами.

— Надень его, лада, — предложила Искра с задумчивой улыбкой. — Всю мою любовь я вложила в это ожерелье. Я хочу видеть его на тебе.

Она помогла Лебедяне застегнуть украшение на шее и окинула её восхищённым взглядом.

— Ты — чудо из чудес, моя любимая. Ты прекрасна.

— Ах, — с горечью вырвалось у Лебедяны. — Как ты можешь такое говорить... Я — уродливая старуха...

— Ты — это ты, в любом облике, — защекотал ей ухо нежный шёпот Искры. — Но позволь мне вернуть тебе радость юности, влить в тебя силу Лалады и избавить от всех этих страданий, которые тебя одолевают.

Лебедяна посмотрела на свои руки, которые Искра недавно покрывала поцелуями, и вместо старческих скрюченных пальцев увидела пальцы молодой женщины — гибкие, подвижные, изящные. Схватившись за лицо, она нащупала по-прежнему дряблую кожу и мешки под глазами, но Искра уже работала над исправлением этой беды, жарко целуя Лебедяну в лоб, в щёки, в губы. Лебедяна скользнула пальцами по её затылку, лаская его и нащупывая колючие пеньки сбритых волос — так она всегда любила делать, когда они целовались.

— Нет, Искра, я больше не могу так поступать, — с болью отвернулась она наконец. — Мой муж... Он не виноват в том, что я ошиблась в выборе. Это... неправильно и несправедливо по отношению к нему.

В потемневших глазах Искры зажглись колючие мрачновато-печальные огоньки.

— А сводить себя в могилу раньше времени — справедливо? — приглушённым от взволнованного дыхания голосом промолвила она. — А оставлять меня вдовой — правильно?

— Мы не супруги, ты же знаешь, — простонала Лебедяна.

— По людскому закону — нет, но вот здесь... — Искра прижала ладонь к груди. — Здесь — да! Ты — моя лада, а я — твоя. А о Злате ты подумала?

Лебедяна вздрогнула.

— Ты знаешь, что она...

— Да, — перебила, не дослушав, Искра. — Ты ничего не сказала мне о ней... Хвала государыне Лесияре — она открыла мне глаза. А о ней, о своей родительнице, ты подумала? А обо всех, кто тебя любит? Твой час не настал, любимая, сейчас не время уходить! Ты не хочешь изменять мужу? Опомнись, лада, ты уже ему изменила! Ты поступила так, потому что не могла иначе.

— Я не должна была... — Голос Лебедяны сорвался на рыдание.

— Сделанного не переделать, моя радость, — мягко понизив голос, молвила Искра. — Так было суждено. Ты — моя избранница, благословлённая Лаладой, и всегда ею останешься. Мне важно лишь одно — знать, что ты любишь меня. С этим знанием я смогу выдержать всё... Даже разлуку с тобою.

У Лебедяны не было сил противиться рукам, исполненным тёплой земной мощи Огуни. Они подхватили её и понесли в опочивальню, опустили на ещё немного влажную после неудачного умывания перину.

— Постель мокрая, — прошептала Лебедяна.

— А мы перевернём перину на другую, сухую сторону, — улыбнулась Искра. — Помоги-ка.

Лебедяна помогла ей снять наручи, расстегнув ремешки, а кольчугу та стащила сама. Несколько мгновений — и на самой княгине Светлореченской осталось только ожерелье, а кафтан и рубашка упали на пол рядом с одеждой Искры. Каждый миг вздрагивая — а если кто-то войдёт? — она ощутила на себе тяжесть тела женщины-кошки, а на своих губах — шелковисто-влажное начало поцелуя. Только сейчас она заметила, что сил у неё уже прибавилось и с каждым мгновением становилось всё больше. Горячие ладони Искры, скользя по её телу, вливали в неё бескрайнюю радость и небесный восторг, и на их прикосновения в ней отзывалась глубоко запрятанная и давно замолкшая струнка желания. Вспыхнув горьким стыдом от вида своей груди, потерявшей былую упругость, Лебедяна закрыла её руками, но Искра ласково отвела их в стороны.

— Ничего, ничего, ладушка... Дай мне немножко времени — и станут как наливные яблочки.

Она осушала поцелуями жгучие слёзы, струившиеся по щекам Лебедяны то ли от предвкушения сладости соития, то ли от осознания неправедности творимого ею. Впрочем, княгиня уже сама запуталась, что праведно, а что нет, где заблуждение, а где верный путь... Она плакала не переставая — от прикосновений, от поцелуев, от счастья. От щекотки кончиком косы, от золотисто-янтарной нежности в глазах Искры, от окрыляющей свежей силы, струившейся в неё из твёрдых ладоней возлюбленной. Руки, способные брать горстями расплавленное золото, трудились над Лебедяной, как над прекраснейшим из украшений, и каждое касание отражалось во взоре белогорской мастерицы светом любящей улыбки.

Они пошли до конца. Лебедяна впустила в себя язык Искры, приняла и впитала его животворную влагу, как целительный дар Лалады, благословляя каждый огненный завиток наслаждения, распускавшийся у неё внутри. И тут без слёз тоже не обошлось.

— Ну что же ты, лада, — с ласковым смешком вытерла ей щёки женщина-кошка, когда они разъединились и немного перевели дух. — Уже и другая сторона перины мокрая!

Лебедяна и плакала, и смеялась одновременно, гладя голову Искры, а та льнула щекой к её ладони и мурлыкала. Ткнувшись княгине носом в ухо и щекотно дохнув в него, она шепнула:

— На кровинку нашу взглянуть дозволишь?

Лебедяна вытерла слёзы и села в постели — сама, без помощи. Казалось, с того времени, когда её, слабую, переносили на полотенцах, миновало сто лет.

— Пойдём. Только оденься и шелом свой не забудь. Няньки тебя, наверно, помнят... Лучше им не видеть твоего лица.

— Да уж ясное дело, — ответила Искра, натягивая порты и обуваясь.

Рубашку надеть она ещё не успела, и Лебедяна провела рукой по её сильной спине, любуясь движением мускулов под кожей. Искра обернулась через плечо, уголок её губ дрогнул в улыбке.

— Что, моя ненаглядная?

— Ты самая прекрасная на свете, — еле слышным от нежности голосом проронила Лебедяна.

Искра повернулась к ней лицом, сияя клыкастой улыбкой. Надев рубашку, она опустилась на колени и поцеловала Лебедяну в бедро, в пушистый треугольник лобка, в пупок, в плечо...

— Нет, лада моя, это ты прекрасней всех. — Последний поцелуй она запечатлела на губах княгини Светлореченской.

Хоть Лебедяна могла теперь одеваться сама, Искра подала ей рубашку и кафтан. Просунув руки в рукава, Лебедяна повернулась и обняла её за шею. Тревога из сна всколыхнулась, и ей не хотелось отпускать любимую от себя. Обнимала Искра в ответ крепко, так что даже дышать стало трудно, но Лебедяне было сладко и уютно в этой тесноте. Её губы разгорелись и припухли от множества поцелуев, но она ненасытно слилась с Искрой в ещё одном.

— Ну, пойдём, — сказала она приглушённо, с муками и кровью сердца отрываясь от груди, на которой была так счастлива.

Злата посапывала на печке в послеобеденном сне. Завидев княгиню Светлореченскую, няньки всплеснули руками:

— Ахти, госпожа! Сама встала, родненькая!.. А похорошела-то как!..

— Тсс, — шикнула на них Лебедяна. — Злату разбудите... А ну-ка, нянюшки, выйдите-ка вон на время. Давайте, живенько...

Те, с любопытством поглядывая на женщину-кошку в шлеме, повиновались. Лебедяна, встав на деревянную лесенку, заглянула дочке в личико: та крепко спала, пуская слюнки из уголка губ.

— Смотри, — прошептала княгиня, подзывая Искру и уступая ей место на лесенке.

Выражения лица женщины-кошки не было видно из-за шлема, но Лебедяна сердцем и кожей чуяла её волнение. Когда рука Искры, прикрытая с тыльной стороны кисти стальным щитком, протянулась к девочке, её пальцы подрагивали. Нежно вороша кудряшки Златы, Искра промолвила вполголоса:

— Жаль, что спит... Хотела бы я ей в глазки посмотреть. Они правда мои?

— Правда, — улыбнулась Лебедяна. — Твои, вылитые.

А Злата вдруг пробудилась и, увидев над собой кого-то незнакомого в страшном шлеме, заревела. Угадав причину её испуга, Искра сняла шлем и подхватила малышку на руки, но та продолжала отчаянно и громко плакать, отворачиваясь.

— Злата, тш-ш, тш-ш, не бойся, — принялась успокаивать её Лебедяна. «Сейчас как набегут няньки на крик и всё увидят...» — всполошённо думала она.

Искра между тем нежно ткнулась носом в ушко девочки и замурчала. Злата удивлённо смолкла, всё ещё время от времени судорожно вздрагивая.

— Мррр... чуешь родную кровь? — мурлыкнула Искра. — Чуешь, чуешь, умница. — И добавила с теплотой, обращаясь к Лебедяне: — Правду ты сказала, лада: глаза — мои.

Девочка была так зачарована мурлыканьем, что позволила ей себя поцеловать. А опасения Лебедяны оправдались: дверь приоткрылась, и внутрь просунулась голова одной из нянек. Лебедяна запустила в неё своим башмачком, и голова, ойкнув, исчезла.

— Ну вот, увидела, — с досадой процедила княгиня Светлореченская. — Теперь эти кумушки шептаться станут... А потом и до князя дойти может... Ох, быть беде!

Нося дочку по комнате на руках и баюкая её, Искра молвила:

— А ты не бойся и не думай об этом. Князю сейчас не до перешёптываний нянек будет, другие заботы начнутся.

Лебедяна, похолодев, не посмела спросить, что за заботы. Чёрная туча из недавнего сна и злой ветер, треплющий седые космы снегопада, заставили её внутренне сжаться в предчувствии неладного... Слёзы опять навернулись на глаза солёной паволокой.

— Да что же это такое, — шутливо возмутилась Искра. — Только одну успокоила, как вторая сырость разводить принялась... Лада! Ш-ш, иди ко мне.

Уткнувшись в плечо возлюбленной, Лебедяна прильнула к её груди. А та, одной рукой держа Злату, другой бережно обнимала княгиню. Девочка уже опять посапывала: так на людей действовало мурлыканье дочерей Лалады. Особенно восприимчивы к нему были дети — убаюкивались мгновенно.

— Вы мои родные, — нежно прошептала Искра, поцеловав сперва головку дочери, а потом прильнув губами ко лбу Лебедяны.

Потом они долго сидели у окна: Злата спала у Искры на коленях, а та с улыбкой любовалась её личиком. Лебедяна, устроившись на лавке рядом, просунула руку под локоть женщины-кошки и склонила голову ей на плечо.

— Что же дальше, Искорка моя? — вздохнула она. — Увижу ли я тебя ещё?

— Увидишь обязательно, — твёрдо и ласково ответила та. — Я к тебе в сон приду. Ох и зацелую ж я тебя, моя ладушка!..

— М-м, хочу наяву.

Лебедяна протянула ей губы. Последовал долгий, тёплый поцелуй, постепенно набиравший глубину и страсть.

— Княгиня Лесияра мне ожерелье и серёжки заказала для Златы, — шепнула Искра. — Ты не против?

— Я буду только счастлива, — вздохнула Лебедяна.

Искра нахмурилась.

— Что ты так вздыхаешь, милая? Будто навек прощаешься... Я приду к тебе, когда скажешь — только позови. Или ты ко мне приходи сама. А ожерелье не снимай: через него я поддерживать тебя буду, сил тебе придавать.

— Тошно мне, Искорка, оттого что всё так сложилось, — проронила Лебедяна. — Не смогу я долее лицемерить перед мужем, невыносимо это.

— Что бы ты ни решила, лада моя, я горой за тебя — до последнего издыхания, — целуя её в лоб, сказала женщина-кошка. — Скажи только: любишь меня?

— Ты и сама знаешь, что люблю пуще жизни, — прошептала княгиня.

— Это всё, что мне нужно, свет мой. И за дочку спасибо тебе.


*


Искрен замешкался у двери в покои жены: его рука, готовая вот-вот постучать, зависла в воздухе.

— Не знаю, можно ли уже входить, — пробормотал он.

— Думаю, уже можно, княже, — улыбнулась Лесияра.

На стук никто не отозвался, никто не открыл. Изгнанные из покоев служанки не показывались, и тогда решено было войти без спроса. Осторожно отворив дверь, Искрен вошёл, а Лесияра последовала за ним в тишину светлицы, наполненной запахом женщины-кошки. К этому запаху примешивался едва ощутимый терпко-чувственный оттенок семени, и Лесияра поняла: всё получилось, влюблённые соединились. Князь же, не обладая такой тонкостью обоняния, мог судить о происходившем лишь исходя из видимого, а увидел он только итог лечения — дремавшую на дневном ложе жену. Это была уже не печальная и немощная старуха, а молодая женщина, спокойно дышащая во сне высокой и упругой грудью, обтянутой золотой вышивкой кафтана. Непринуждённое изящество кошачье-женственного изгиба, который тело Лебедяны невольно приняло во сне, притягивало взгляд и чаровало, заставляя простить ей такую недопустимую для замужней женщины вольность, как непокрытые косы, разметавшиеся по ложу. Это зрелище стоило того: ни единого серебряного волоска не блестело в волосах Лебедяны, к ним вернулся их тёмно-пшеничный цвет, полный мягких солнечных переливов. Пушистые метёлочки ресниц отбрасывали тень на свежие, покрытые лёгким розовым румянцем щёки, высокий гладкий лоб сиял молочной белизной, а на девически-пухлых губах проступала задумчивая полуулыбка, как будто Лебедяна видела во сне что-то прекрасное.

— Священное сердце Лалады! — прошептал князь потрясённо. — Чудо! Это та женщина, на которой я женился много лет назад!

В его взоре сияло такое восхищение и обожание, что Лесияра едва сдержала горький вздох. Знай князь, кто свершил это чудо, его радость была бы омрачена болью и гневом...

— Но где же твоя целительница? — недоуменно спросил Искрен, озираясь по сторонам. — Я хочу выразить ей мою благодарность и наградить её! Она спасла мою супругу, и я обязан ей по гроб жизни!

Вероятно, Искра покинула княжеский дворец и была уже в Белых горах.

— Она очень скромная и избегает похвал, — проговорила Лесияра. — Я обязательно передам ей твои слова, а щедрая награда не заставит себя ждать.

— Надо же, какая скромница, — хмыкнул князь. — Ну ладно, будь по-твоему... А всё-таки при случае я был бы не прочь поблагодарить её лично.

Вздох всё же сорвался с уст повелительницы Белых гор, а Лебедяна чуть шевельнулась и что-то пролепетала во сне. Искрен с Лесиярой замерли и насторожили слух. Лебедяна томно застонала, и с её губ слетело сонное: «Искр...» Волна холодящих мурашек пробежала по лопаткам Лесияры, а князь Светлореченский склонился над женой и прошептал:

— Я здесь, Лебёдушка... Всё хорошо.

Знал бы он, что не его имя шептала супруга в сонном забытье!

С Лесиярой они договорились до следующего: Искрен пока не предпринимает резких шагов, но потихоньку, без лишней шумихи подтягивает войска к восточной границе своих земель, приводя их в полную боевую готовность. В ближайшее время в восточную часть Светлореченского княжества прибудет три сотни кошек-воительниц, расположившись на терпимом расстоянии от хмаревой завесы Мёртвых топей, а в случае необходимости к ним незамедлительно присоединится ещё столько, сколько потребуется для отражения возможного удара. Также главы двух княжеств заключили договор на поставку белогорского оружия для светлореченских воинов. Всё это следовало осуществить, стараясь привлекать как можно меньше внимания во избежание страха среди народа; впрочем, условие это было трудновыполнимо, если не сказать невозможно: несмотря на все усилия Лесияры, в Белых горах уже нарастала тревога и пошли разговоры о грядущей войне. Ну и разумеется, Лесияра обязывалась продолжать внимательно наблюдать за Воронецкими землями: ни у Искрена, обнаружившего в Мёртвых топях кольцо князя Вранокрыла, ни у неё самой не осталось сомнений, что восточная угроза имеет западные корни.

А князь, заметив на жене ожерелье из алых сердечек-лалов, которое она уже давно хранила в шкатулке и не носила, задумчиво насупил брови. Ожерелье это было сделано мастерицей золотых дел... как же её? Искрой.

— Хм, — промычал Искрен, потеребив бородку. И, посветлев лицом, добавил с усмешкой: — Значит, и правда поправилась, коли украшения снова полюбила носить!


*


Опираясь на перила мостика через замёрзший пруд, Лесияра ловила ртом студёную свежесть зимнего воздуха. Ветер колыхал седые ветки плакучих ив, стряхивая с них радужно сверкающие искорки инея и усыпая ими плечи повелительницы женщин-кошек. Когда-то на этом самом месте Златоцвета показала княгине две звезды на воде — заходящую и восходящую... Напряжённый холод медленно отпускал сердце, когти тревоги разжимались: Лебедяна, едва не повторившая судьбу своей матери, была спасена. Морозные звёздочки усеивали пряди волос Лесияры, а по мосту к ней приближалась вторая и последняя звезда её души — Ждана. В шубе внакидку, в шапке с пушистым околышем, надетой поверх белоснежного платка, и с улыбкой на ласковых губах, она надвигалась на Лесияру, подобная приходу весны: тепло излучали её глаза, нежным яблоневым цветом пахло от неё, а голос прозвенел, как вешняя капель.

— Что пригорюнилась, моя государыня? Что стоишь тут одна, печаль свою мне не поведаешь?

Ответная улыбка невольно тронула губы Лесияры. Выпрямившись, она протянула Ждане руки и приняла на свои ладони её лёгкие пальцы.

— Печаль ты мою и так ведаешь, лада: утрата вещего меча меня тяготит, — ответила она со вздохом. — Вот думаю, нельзя ли его как-нибудь восстановить... Уж коли кто и способен в Белых горах перековать такое оружие, так это только мастерица Твердяна Черносмола. К ней и думаю обратиться.

Пожатие рук Жданы окрепло, потеплело.

— Твердяна — великая мастерица, — задумчиво молвила она. — Попробуй... А вдруг получится меч возродить?

— Не знаю, любовь моя, — покачала в сомнениях головой Лесияра. — Доселе ещё никто и никогда таких мечей не перековывал. Возможно ли это вообще? Вот в чём вопрос.

— Не попробуешь — не узнаешь, — чуть улыбнулась Ждана, опустив ресницы так загадочно и очаровательно, что Лесияре захотелось их расцеловать. Склонившись, она ощутила губами их щекотный трепет, а потом прильнула к тёплым устам возлюбленной, которые раскрылись навстречу с ласковой готовностью.

Краем глаза во время поцелуя княгиня заметила что-то тёмное, мелькнувшее за стволами заиндевевших деревьев. Скрип снега под стремительно удаляющимися шагами заставил её прерваться и насторожиться, но сладкий плен объятий Жданы вернул её к приятному занятию, и поцелуй возобновился.

— Примешь меня сегодня ночью, лада? — распаляясь, шепнула Лесияра в жаркой близости от приоткрытых губ любимой. — Не могу долее терпеть...

С самого прибытия Жданы в Белые горы чувственное напряжение между ними росло, струнка страсти натягивалась всё невыносимее, но самое большее, что они себе позволяли — это поцелуи. Лесияра не торопила событий, ждала готовности Жданы, слова или какого-то знака от неё, но та была уклончива, всё раздумывала, медлила. Напором действовать Лесияре не хотелось, но после того как во время помолвки Дарёны готовая вот-вот случиться близость сорвалась из-за перелома носа у Любимы, ниточка терпения внутри у княгини лопнула. Вся подвешенная на этой нити страсть, всё желание, вся нежность, вся жажда единения с любимой женщиной обрушилась на неё, как обвал в горах.

От прямолинейности вопроса у Жданы проступили на скулах розовые пятнышки смущённого румянца, но отказа в её глазах Лесияра не видела.

— Государыня... Я, право же... — опуская ресницы, пролепетала Ждана. — Ох...

— Прости, что смущаю тебя этими речами, — молвила Лесияра, чуть не скрипнув зубами. — Наверно, я слишком тороплюсь. Давай пройдёмся по саду...

Казалось, Ждана испытала облегчение оттого, что Лесияра не стала настаивать на своём. Удручённая и разочарованная правительница Белых гор подставила ей свою руку для опоры, и они медленно пошли по заметённым снегом дорожкам под сонными деревьями в зимнем уборе. Гуляя, Лесияра исподволь направлялась туда, где она приметила подозрительное движение и слышала шаги: следы многое могли рассказать о том, кто за ними подсматривал.

— А когда ты собираешься к Твердяне, государыня? — спросила Ждана. — Дозволь пойти с тобою: мне с Дарёнкой повидаться хотелось бы.

— Сегодня после обеда, — ответила Лесияра, настораживая все чувства по мере приближения к нужному месту. — Разумеется, лада, пойдём вместе, коли желаешь.

Вот они, следы — небольшие, принадлежавшие, скорее всего, отроку. Не кошке-подростку, не девушке, а, судя по запаху и ощущениям, мальчику, прибывшему с запада: Лесияра напряглась, словно почуяв хмарь. Но откуда в Белых горах хмарь? Явного её присутствия, конечно, не было, но чувства княгиню охватили очень странные. Как будто здесь побывал Марушин пёс.

На обеде присутствовали военные советницы — Мечислава, Орлуша и Ружана, а также начальница пограничной дружины Радимира. Собственно, это было в большей мере совещание, нежели обед: Лесияра обсудила с Сёстрами свой разговор с Искреном, итоги разведки в Мёртвых топях и дальнейшие действия по подготовке к отражению возможного нападения. Решили, что в Светлореченское княжество для военного присутствия отправится по сотне кошек от каждой дружины — от Мечиславы, от Орлуши и от Ружаны. Дружинницам Радимиры предписывалось усиленно стеречь западную границу.

— А трёх сотен не мало ли будет, государыня? — заметила опытная седовласая Ружана.

— Пока хватит, — сказала Лесияра. — Пошлём лучших, а остальные должны быть готовы в любой миг переброситься на восток на подмогу. Если что-то начнётся, мы узнаем об этом сразу же, а перенестись туда — дело одного мгновения. Орлуша, тебя назначаю ответственной за оружейный вопрос. Искрену мы поставим столько оружия, сколько необходимо для оснащения двадцатипятитысячного войска. Мастерам придётся снова поднапрячься — да поможет им Огунь... Задействуем все до последней кузни, какие только есть в Белых горах. Заниматься им сейчас следует только оружием, прочая же утварь подождёт.

— Будет сделано, госпожа, — поклонилась Орлуша. — Разговоры, конечно, идут уж...

— Что поделать — шила в мешке не утаишь, — молвила Лесияра. — Мечислава, что говорят твои лазутчицы? Что делается к западу от Белых гор?

Грозная и воинственная, кареглазая Мечислава ответила:

— Достоверно известно, что Вранокрыл в отъезде, вместо него всем заправляет некий Вук, из Марушиных псов — якобы наместник князя, поставленный им на время своего отсутствия. Признаков того, что Воронецкое княжество собирается воевать, по-прежнему нет. Всё тихо.

— Не нравится мне эта тишина, — пробормотала Лесияра, потирая подбородок.

Когда совещание завершилось, княгиня и Сёстры наконец воздали должное яствам на столе. Лесияра велела пригласить к столу Ждану, и вскоре та вошла в услужливо распахнутые перед нею двери — светлая, как утренняя заря, полная достоинства и скромности. Повелительница Белых гор встала, приветствуя её, и Сёстры последовали её примеру, также поднявшись со своих мест.

— Приветствуем тебя, княгиня Воронецкая, — с поклоном молвила Ружана. — Здрава будь...

— И вы будьте здравы, Старшие Сёстры, — серебристо прожурчал в ответ голос Жданы. — Только я более не княгиня Воронецкая, не зовите меня так. Да будет вам известно, что родом я из Светлореченского княжества, но была похищена во время моего пребывания в Белых горах по приказу Вранокрыла, а женою его стала по принуждению. Независимо от того, жив он или мёртв, я более не считаю себя обязанной хранить ему верность, а потому отрекаюсь от него и прошу государыню Лесияру оказать мне честь, позволив стать жительницей Белых гор навсегда. Клянусь любить и чтить этот благословенный Лаладой край, как свой родной, и присягаю на верность владычице этого края до последнего моего издыхания. Вас же, уважаемые и любезные Сёстры, прошу стать свидетельницами моей клятвы.

Видимо, Ждана давно готовила и обдумывала эти слова, ожидая подходящего времени. Произнеся их, она торжественно приблизилась к Лесияре и опустилась перед нею на колени.

— Встань, встань, ладушка, — взволнованно зашептала Лесияра, поднимая её на ноги. И добавила в полный голос, чтоб слышали все: — Мне не остаётся ничего иного, как только принять твою клятву, Ждана. Принять с радостью и одобрением, потому что Воронецкое княжество — не твой дом, для тебя эта земля всегда была и останется чужбиной. А новой твоей родиной отныне станут Белые горы.

Сердце княгини стучало, кровь жарким бурливым потоком струилась по жилам, дыханию было тесно в груди... До неё вдруг дошло: вот почему Ждана медлила, не шла на близость. Давно следовало это понять! Она была достойна того, чтобы жить при Лесияре на правах не любовницы, но законной невесты. Сияющие глаза Жданы ободрили княгиню, согрели и придали сил пойти до конца и сказать не менее, а может, и ещё более важные слова. Встав лицом к советницам и сжав руку любимой, она произнесла:

— Сёстры... Открою вам тайну моего сердца: в нём живёт любовь к этой прекраснейшей из женщин. Не хочу и не могу это долее скрывать. Сейчас вы присутствовали при клятве Жданы, так будьте уж тогда и свидетельницами того, как я спрошу её: Ждана, согласна ли ты стать моей женой?

Выбор — жизнь или смерть — висел на кончиках этих опущенных ресниц, от них зависело, будет ли сердце Лесияры биться дальше или обуглится и замрёт от горя. Впрочем, наедине с княгиней Ждана уже сказала своё «да», но сможет ли она повторить его при свидетелях — настороженных, ещё не вполне ей доверяющих?..

— Да, — нежно прозвенел ответ, поднявший душу княгини на светлых крыльях выше облаков.

Ружана крякнула, Орлуша с Мечиславой промолчали. А вот Радимира вышла из-за стола с кубком мёда.

— Что, Сёстры, не радуетесь за госпожу нашу? — обратилась она к советницам. — Что вас смущает? То, что Ждана прибыла с запада? Так это чужая для неё земля. Я, в отличие от вас, знала её ещё до того, как она стала княгиней Воронецкой. Свет Лалады живёт в её душе, и на протяжении всех этих лет, проведённых ею в западных землях, он сохранял её чистой и неприкосновенной для хмари. Пью этот кубок за неё! У нашей государыни — достойная и прекрасная избранница.

Подняв кубок, Радимира приникла к нему губами и единым духом выпила до дна. Утерев рот, она склонилась и поцеловала Ждану в щёку.

— Благодарю тебя, Радимира, — молвила Лесияра, признательная начальнице пограничной дружины за эту поддержку.

Советницы переглянулись. Ружана как самая старшая взяла кувшин и наполнила свой кубок, а также кубки Орлуши и Мечиславы.

— Ну, тогда порадуемся и мы, — сказала она. — У меня нет причин не верить тебе, Радимира: хоть и молода ты, но мудра не по годам, коли что-то говоришь — значит, так оно и есть. Пью за государыню и её избранницу.

Она осушила свой кубок, а следом за ней то же самое сделали и две другие Старшие Сестры.

— Благодарю и вас, Сёстры, — поклонилась Лесияра. — Рада, что вы приняли мою наречённую невесту. Вы знаете, как ваша поддержка важна для меня.

Прогуливаясь после обеда под руку с Жданой, Лесияра снова остановилась на своём любимом мостике под шатром из морозного ивового кружева. То и дело взгляд её устремлялся в сторону деревьев, за которыми она видела следы отрока. То место казалось окутанным странным, призрачным мороком, невидимой дымкой хмари, пугающей в силу кажущейся невозможности её присутствия в Белых горах. Догадка о том, кому могли принадлежать следы, была только одна...

Из задумчивости Лесияру вывело нежное, многообещающее пожатие пальцев Жданы.

— Государыня... Приходи в полночь, буду ждать тебя.

Скромно потупленные ресницы скрывали под собою искорки страсти, сосредоточенно сомкнутый рот сдерживал много невысказанного... Приподняв лицо Жданы за подбородок, Лесияра нырнула взглядом в глубину её глаз, тёплых, как летний закат.

— Не бойся быть счастливой, лада, — сказала она, проводя кончиком большого пальца по нижней губе любимой. — Счастье — слишком редкая птица, чтобы гнать её от себя. Теперь, когда ты стала моей законной наречённой, можно ничего не опасаться. Прости, мне следовало подумать об этом сразу. — И шепнула, вдыхая тонкий, сладко-плодовый запах от щёк Жданы: — Я приду. Жду не дождусь, когда настанет полночь...

Настало время отправляться к Твердяне. Шаги Лесияры гулко отдавались под сводами Оружейной палаты, когда она подходила к статуе девы-воительницы, державшей на каменном подносе обломки вещего меча и оплакивавшей его слезами, которые сочились из камня... Много других великолепных старинных мечей хранилось в палате: все они тоже были выкованы с использованием оружейной волшбы высочайшего уровня, точно так же зеркально сверкали их никогда не тускнеющие клинки, отражая холодный свет зимы, а драгоценные камни, украшавшие их рукояти и ножны, делали их настоящими произведениями искусства. Ни ржа, ни тлен не брали их; самому «молодому» из мечей было триста лет, самому старому — восемьсот. Над каждым из них мастерицы в былые времена трудились годами, неторопливо и тщательно накладывая на каждый слой стали слой волшбы, который, медленно созревая, складывался в особый нерукотворный узор, способный излучать свет. Это была так называемая большая выдержка, требовавшая от мастерицы незаурядного искусства, опыта и немалых усилий. На изготовление одного такого меча уходило до двадцати пяти лет, и стоил он как целое родовое имение. Мечи попроще — средней (семилетней) и малой (четырёхлетней) выдержки — были доступны любой жительнице Белых гор; когда маленькая кошка появлялась на свет, её родительницы, как правило, сразу заказывали для неё меч такой закалки и выдержки, какая была семье по карману. В глубокую старину существовала ещё великая выдержка — пятидесяти— и даже столетняя, но теперь она уже не применялась, а изготовленные таким образом мечи давно покоились вместе со своими владелицами в Тихой Роще. На вооружение же воинов Искрена оставалось слишком мало времени, поэтому одну пятую часть клинков для них предполагалось поставить из старых запасов, а остальные четыре пятых предстояло изготавливать по ускоренному способу. Подобные мечи, конечно, не шли ни в какое сравнение с добротными образцами оружейного искусства, но даже такой «скороспелый» белогорский меч был неизмеримо лучше простого хотя бы тем, что ковался с применением волшбы и пропитывался силой Лалады и Огуни. Да, много превосходного и дорогого оружия окружало Лесияру в этой палате, но ничто не могло сравниться с вещим мечом, не имевшим цены...

— Ну что ж, верный мой друг, попробуем тебя возродить, — вздохнула Лесияра, лаская кончиками пальцев холодные и потерявшие свой зеркальный блеск осколки клинка. — Никогда прежде ничего подобного не делали, но всё когда-то бывает в первый раз...

Лесияра собрала осколки в ножны и бережно подняла обеими руками, поддерживая рукоять, чтобы не выпала. Медленным шагом она пересекла палату и кивнула Ждане, ожидавшей за дверью:

— Идём к Твердяне, лада.

Яблони в саду спали белоснежным сном в кружевных нарядах из инея, а застенчивая молчунья Рада в барашковой шапке и щегольских чёрных сапожках с серебряным шитьём орудовала метлой, расчищая ступеньки крыльца. Завидев гостей, она посторонилась и отвесила низкий поклон.

— Здравствуй, здравствуй, дитя моё, — улыбнулась Лесияра, ласково щекоча внучку за ушком. — Скажи, Твердяна дома?

Рада только отрицательно мотнула головой.

— Ага... Значит, в кузне работает? — предположила княгиня.

Ответом был быстрый кивок.

— Неудобно, конечно, отрывать её от работы, но придётся, — молвила повелительница Белых гор. — Не могла бы ты, моя хорошая, сбегать до кузни и позвать её сюда? Скажи, княгиня Лесияра просит прощения за беспокойство, но дело чрезвычайной важности. Слово в слово передай, договорились?

Рада несколько раз живо кивнула, прислонила метлу к стене и исчезла — только проход в пространстве замерцал и колыхнулся.

— Вот же молчунья, — усмехнулась ей вслед Лесияра. — Впрочем, это лучше, чем если бы она была болтушкой.

А тем временем дверь открылась, и на пороге показалась Дарёна — в бирюзовом очелье, таких же серёжках и в шапочке-плачее, которую ей предстояло снять только в день свадьбы. Волосы в её перекинутой на грудь косе стали выглядеть намного глаже и послушнее: видимо, мягкая белогорская вода укротила и смягчила их ершистый нрав.

— Здрава будь, государыня Лесияра! — чинно поклонилась девушка. — Здравствуй, матушка! Заходите, гостями дорогими будете!

Княгиня с улыбкой отметила про себя, что Дарёна значительно похорошела и поправилась, за что следовало благодарить как купания в источнике на Нярине, так и щедрую, душевную и сытную стряпню матушки Крылинки. «Откормили, отогрели лаской, вот и расцвела», — подумалось Лесияре с теплотой. Дарёна больше не походила на недоверчивого отощавшего зверька с угрюмым блеском во взгляде, в ней появилось исконно белогорское полнокровие, спокойная плавность движений, даже степенность. Ещё бы: живой пример матушки Крылинки был у неё постоянно перед глазами — тут и не захочешь, а переймёшь. Черты лица её не изменились, конечно, но их озарял и украшал теперь внутренний тёплый свет, родственный тому, какой пленил Лесияру в её матери Ждане.

— Рада видеть тебя, милая, — сказала княгиня, с подступившей к сердцу родительской нежностью целуя девушку. — Красавицей-то какой стала... Прямо загляденье.

Дарёна смущённо потупилась, на щеках у неё вспрыгнули очаровательные смешливые ямочки. Надо же, а Лесияра и не замечала их у неё прежде... Наверно, потому что девушка крайне редко улыбалась. Да и щёчки у неё теперь округлились, налились соком.

Вышла сама матушка Крылинка.

— Ох, а мы только что отобедали, — всплеснула она руками. — Ну ничего, мы быстренько новый стол-то соберём, не изволь беспокоиться, государыня!

— Я к мастерице Твердяне по важному делу, — объяснила Лесияра. — Не хлопочи, матушка Крылинка, мы сыты.

Впрочем, чтоб не обижать хозяйку, они с Жданой не отказались от небольшого потчевания. Солёная сёмга, блины с капустой и крутыми яйцами, пирожки с земляникой, мёд-вишняк и мятный квас — всё это тут же появилось на столе, соблазняя откусить хоть кусочек, выпить хоть глоточек. А вскоре послышались шаги главы семейства, и она вошла — в тяжёлых рабочих сапогах, с блестящим от пота чумазым лицом. Поклонившись Лесияре и Ждане со сдержанным, спокойным достоинством, она попросила супругу подать ей умыться. Ждана с Дарёной ушли в светлицу — поговорить о своём, о девичьем, а матушка Крылинка удалилась на кухню. Лесияра, оставшись с Твердяной наедине, взяла с лавки ножны с осколками вещего меча.

— Дело у меня к тебе, Твердяна, а точнее, просьба, — начала она. — Меч мой вещий раскололся. Возможно ли его перековать? Знаю, никогда прежде такого не делалось, но... А вдруг получится его восстановить?

— Хм, — насупила Твердяна чёрные брови, потирая подбородок в угрюмоватом раздумье.

— Почему я обращаюсь именно к тебе? — продолжила Лесияра. — Хоть я и сама ковала этот меч, но для восстановления клинков нужна особая сноровка. Перековывать гораздо труднее, чем ковать в первый раз; я не уверена, что смогу это сделать. Думаю, только ты и способна на это, твоим искусным рукам под силу всё.

С горестной бережностью княгиня извлекла осколки из ножен и разложила их на подушке. Твердяна долго рассматривала их, касаясь острых краёв тёмными, рабочими пальцами, а после спросила:

— Как же это приключилось?

— Была я у моего зятя Искрена, показывала ему, как клинок кровоточит при направлении его на восток, — поведала Лесияра. — И вдруг меч не выдержал... Разнесло его на куски. Все до единого обломки были собраны, все они здесь, перед тобою. Утрата этого меча для меня... — Княгиня запнулась и смолкла, чувствуя невыносимую горечь, подступившую к горлу и отнявшую дар речи.

— Я всё вижу, госпожа моя, и чувствую твоё горе, — смягчая суровую, шероховатую хрипотцу своего голоса, сказала оружейница.

Её тяжелая горячая рука опустилась сочувственно на плечо княгини. Справившись с комом в горле и дрожью губ, Лесияра спросила приглушённо:

— Так что ты скажешь, Твердяна? Возьмёшься ли ты перековать этот меч?

— Хмм... мда, — промычала та, поглаживая отливающий голубизной череп. — Ну и задачку ты мне задала, государыня. Это ж... не просто взять, расплавить всё, снова отлить и выковать! В каждом слое стали — своя волшба. Это всё равно что в разорванном теле все жилки кровеносные заново сшивать-соединять, чтоб кровь по ним опять течь могла...

— Я представляю, как это трудно, — промолвила Лесияра.

— Нет, госпожа моя, не представляешь, — покачала головой Твердяна. — Проще новый меч сделать, чем сломанный перековать.

— Второй такой меч в ближайшее время вряд ли родится, — печально вздохнула княгиня.

— В том-то и дело. — Твердяна снова потрогала осколки. — Попытаться-то, конечно, можно... Но даже ежели я перекую клинок и восстановлю волшбу, неизвестно, останется ли он по-прежнему вещим или утратит это свойство. Да и времени это займёт... не знаю, сколько, государыня. Не могу сказать.

— Сколько бы ни заняло... на тебя вся моя надежда, — тихо проронила Лесияра.

Также они обговорили новый срочный заказ на оружие для светлореченских воинов. Это означало, что Твердяне и её помощницам снова придётся дневать и ночевать на работе, но оружейница спокойно и безропотно восприняла эту новость.

— Что ж, нам не привыкать, — кивнула она. — Надо так надо, от работы мы никогда не отлынивали, не откажемся и сейчас.

— Тебя я освобождаю от всей прочей работы, чтобы ничто тебя не отвлекало от перековки вещего меча, — сказала Лесияра. — А с заказом и без тебя справятся.

— Воля твоя, государыня, — склонила голову Твердяна.


*


Любима хныкала:

— Я хочу гулять только с тобой... А ежели Ждана тоже пойдёт, я уйду! Ноги моей там не будет...

Пока няньки одевали княжну, Лесияра ждала у окна. Ей пришло в голову устроить семейную прогулку с детьми в саду; впрочем, слушая вопли Любимы, теперь она уже пожалела об этой затее. Всё ещё снедаемая ревностью младшая дочка наотрез отказывалась проводить время вместе с Жданой, и приходилось едва ли не силой тащить её на эту прогулку.

— Милая, Ждана — моя избранница, — вздохнула Лесияра. — Она — моя невеста, а впоследствии станет женой, это уже решённое дело. Я люблю вас обеих, поэтому надо вам как-то подружиться. Зря ты так упрямствуешь, доченька... Ждану весьма печалит то, что ты никак не хочешь её принять. Она бы очень хотела стать тебе любящей матушкой.

— Не хочу... Она никогда не заменит матушку, — плакала Любима.

Она знала Златоцвету только со слов Лесияры, но благодаря красочности, сердечному теплу и нежности, которыми княгиня наполняла свои рассказы о супруге, девочка полюбила покойную мать так, будто помнила её сама. Она вырывалась, отказываясь надевать шубку, и няньки уже выбились из сил от возни с такой непослушной подопечной.

— Речь и не идёт о замене, родная, — терпеливо пыталась объяснить княгиня. — Матушка Златоцвета останется в наших сердцах на своём месте, никто и никогда её не забудет. Но найдётся место и для Жданы. Подумай: прежде семья была — только ты да я, а у Светолики, Огнеславы да Лебедяны свои заботы, они уж отделились и редко нас навещают... А теперь нас станет много. Ты, я, Ждана и мальчики — согласись, так ведь намного веселее!

Слёзы брызнули из глаз Любимы ручьями. Она принялась топать ножками, неуправляемо крича:

— Не хочу, не хочу, не хочу-у-у!..

Сердце Лесияры было отнюдь не из камня, слёзы любимой дочки всегда терзали его, как раскалённые щипцы. Как итог — там, где, быть может, следовало бы проявить твёрдость и строгость, Лесияра, тая от жалости и нежности, спешила успокоить Любиму и дать ей требуемое. Понимая, что этим только балует и портит дочь, она, тем не менее, не могла выносить слёз княжны. Вот и сейчас, потрясённая силой рыданий Любимы, она присела и протянула к ней руки, чтобы заключить в объятия.

— Любима... родная моя, ну что ты!

— Не хочу... пусти, пусти! — верещала девочка, противясь рукам родительницы.

Няньки качали головами:

— Ай-ай-ай, княжна, разве так можно себя вести!

Любима не внимала никаким увещеваниям. Охваченная припадком возбуждения, она превзошла саму себя: вырываясь от Лесияры, она стукнула её кулачком, вскользь угодив по скуле. Няньки в ужасе сгрудились в кучку... Ещё никогда княжна Любима не выходила из повиновения настолько, что осмеливалась бы поднять руку на свою родительницу. Это было уже слишком, и за таким поведением могло последовать только суровое наказание.

Удар детской ручки был слабым, но достаточным, чтобы терпение Лесияры лопнуло. Она никогда не наказывала дочь телесно, действуя с ней лаской, и сейчас тоже чувствовала себя не вправе подвергать маленькую княжну порке. «Сама виновата, избаловала — вот и получай теперь, пожинай посеянное», — стукнула в виски горькая мысль, а сердце покрылось ледяной корочкой негодования и на саму себя, и на дочь. Как же так вышло, что она, повелительница женщин-кошек, справлялась с государственными и военными делами, но не могла справиться с одной маленькой девочкой?..

— Хорошо, не хочешь — как хочешь, — сказала княгиня сухо, отступая. — Никто тебя не неволит. Но ты огорчаешь меня, доченька, ты разбиваешь мне сердце. Ты сделала мне очень больно... Гулять мы пойдём без тебя, а ты будешь сидеть в своих покоях под надзором. Никаких кукол, никаких игр. Сказки на ночь тоже не будет, спать ты ляжешь сама, без меня.

Крик уже прекратился, Любима застыла с дрожащими на глазах слезами, по-видимому, осознав, что зашла слишком далеко и сделала нечто страшное и непростительное. Гораздо ужаснее любых телесных наказаний для неё была холодность и отдаление Лесияры, и она засеменила следом за уходящей родительницей, протягивая к ней руки.

— Государыня, прости меня... Не уходи, не покидай меня, умоляю тебя!

Лесияре стоило невероятного усилия над собой не обернуться на этот отчаянный, рвущий сердце вопль, не подхватить Любиму на руки и не прижать к себе. Слыша за спиной уже вполне искренние горестные рыдания, она сама чуть не плакала. Однако белогорская правительница всё-таки закрыла дверь и отдала приказ телохранительнице Ясне проследить за тем, чтобы княжна не покидала своих покоев до дальнейших указаний.

— Не утешать, не развлекать, не играть, — распорядилась княгиня. — Княжна повела себя недопустимо, она наказана.

«Сама виновата, сама виновата», — язвило ей душу эхо неутешительных мыслей. Слишком сильно любила, слишком многое позволяла и прощала — и вот до чего они докатились. Она, великая повелительница Белых гор, княгиня Лесияра, получала тумаки от собственной дочери. Да ещё при няньках в качестве свидетелей... Позор. «Ежели какое дитя поднимет руку на родителя, сечь сего негодного отпрыска плетьми либо розгами нещадно и не даровать немедленное прощение, а дать хлебнуть своего бесчестья досыта», — гласил старый закон, но Лесияра не могла применить его к Любиме, своему избалованному, но обожаемому сокровищу. Бить её, такую маленькую и беззащитную, до алых рубцов на спине, до лопнувшей кожи — Лесияра с содроганием отвергала малейшую возможность этого, а вот дать ей «хлебнуть своего бесчестья досыта», пожалуй, следовало. Если, конечно, было ещё не слишком поздно для этого.

В голубых сумерках зачарованный инеем сад выглядел сказочно и таинственно. Радятко с Малом катали снежную бабу из огромных, почти неподъёмных комьев, а Яр лепил целое семейство маленьких снеговичков.

— А где Любима? — спросила Ждана, когда Лесияра появилась рядом с ними.

— Она не пожелала к нам присоединиться, — сдержанно ответила княгиня.

Ударенная маленькой княжной скула ещё немного ныла, а душа Лесияры сокрушалась. Ждана, с беспокойством заглянув ей в глаза, вздохнула:

— Всё бунтует?

— Не то слово, — хмыкнула Лесияра, невольно потирая щёку. — Целая битва разразилась... Впрочем, это целиком моя вина: я слишком долго позволяла ей вить из меня верёвки. И вот... допозволялась.

Краем глаза она приметила: следы Радятко на снегу точь-в-точь совпадали с теми, которые она видела днём.

— Ничего, потихоньку протопчем тропинку к её сердцу, — молвила Ждана.

А сердце Лесияры отяжелело от печали и разрывалось между Любимой и Жданой. Наверняка маленькая княжна сейчас плакала у себя, и от этого Лесияре всё было не в радость, даже предвкушение полуночной встречи с любимой женщиной не грело. Потихоньку присматриваясь к Радятко, она не могла отделаться от этого неуютного чувства — призрака присутствия хмари, как будто невидимые волчьи глаза враждебно смотрели ей в спину.

Вечером, около того часа, когда Любима обычно укладывалась спать, Лесияра поймала себя на не поддающейся доводам разума тоске. Эта тоска влекла её в покои дочери, чтобы обнять, поцеловать, вытереть полотенцем умытое личико Любимы, а потом рассказывать сказки и мурлыкать, пока девочка не уснёт. Княгиня всегда чувствовала сосущую пустоту под сердцем, когда по какой-либо причине не могла завершить свой день укладыванием дочки спать. Это было святое, некий умиротворяющий обряд, которого она сегодня сама себя лишила и — потеряла покой и радость. Не утерпев, она тихонько подошла к двери и прислушалась. Звука рыданий, которые она так боялась услышать, не было. На пушистых лапах подкрался соблазн открыть дверь, проскользнуть внутрь и полюбоваться хотя бы на спящую дочку, но Лесияра сказала себе: «Нельзя! Или покажешь себя в глазах Любимы бесхребетной тряпкой, неспособной исполнить даже собственные слова». Коль уж она решила быть твёрдой, то не следовало тут же идти на попятную.

И вот — полночь... Заветный, долгожданный час, когда следовало быть во всеоружии, а у Лесияры опускались и руки, и всё остальное. Она не могла быть счастливой, если не видела улыбки дочери и не слышала её смеха, не могла наслаждаться, зная, что Любима чувствует себя обделённой и покинутой. Это убивало всякое желание. Вот сейчас она придёт к Ждане... и что?.. Но уговор есть уговор, и Лесияра перенеслась в покои своей избранницы.

Опочивальню освещал дрожащий огонёк масляной лампы. Пахло душистыми травами, и Лесияра окунулась в тёплое и уютное спокойствие, сразу утолившее существенную долю её смятения и тоски. Ждана сидела в постели с непокрытой головой и расчёсывала волосы, тронутые дыханием зимы... Если Искра вернула здоровье и молодость Лебедяне, то кто вдохнёт омолаживающую силу Лалады в Ждану, прогнав седину из её кос? Только она, Лесияра: больше некому. А Ждана, завидев её, ласково улыбнулась.

— Время бессильно перед твоей красотой, моя лада, — проронила повелительница женщин-кошек, задумчиво пропуская между пальцами длинные пряди волос.

— Время меня не щадит, государыня, — качнула та головой, разделяя гребешком этот шёлковый водопад на отдельные струи.

— Ничего, скоро оно для тебя повернётся вспять. — Лесияра расстегнула кожаный пояс с кинжалом, сняла кафтан, оставшись в рубашке, но далее раздеваться медлила.

Присев на постель, она долго любовалась Жданой и целовала прядки её волос, которые на глазах темнели: иней седины таял под прикосновениями губ княгини.

— Ты выглядишь утомлённой и печальной, государыня... — В тёплом голосе Жданы прозвенела озабоченность. — Вижу, тебе не до меня сегодня. Любима принесла тебе огорчение?

У княгини вырвался вздох, пальцы вновь почесали скулу.

— Она ударила меня, лада... Это позор. Удар в лицо — это тяжкое оскорбление мне и как родительнице, и как княгине. И от кого? От собственной дочери. Правда, она потом сама ужаснулась содеянному, это по её глазам было видно, но... Мне некого винить, кроме себя; следовало держать её в строгости сызмальства — возможно, сейчас был бы толк. Я посадила её под стражу в её покоях и не разговариваю с ней — вот и всё, что я смогла сделать. Наказывать её телесно я не могу, меня бьёт дрожь от одной мысли о причинении ей боли.

— Думаю, наказывая её таким образом, ты только отдалишь её от себя, — промолвила Ждана, нежным скольжением касаясь щеки Лесияры. — Ежели такого наказания прежде никогда не было, а сейчас вдруг начнётся, станет лишь хуже.

— Вот и я так же думаю, лада. — Княгиня поймала пальцы любимой и прильнула к ним губами. — Не поднимется у меня рука... И язык не повернётся отдать такой приказ. Ума не приложу, как поделить себя между вами, чтобы Любима поняла, что моя любовь к ней никуда не делась и ни капли не уменьшилась, да и тебя чтобы не обидеть...

— Терпение, государыня, только терпение, — улыбнулась Ждана. — Ласка и строгость в обращении с ребёнком должны идти рука об руку. На всё требуется время. Мгновенно она меня не полюбит, но постепенно свыкнется. Она девочка не злая, хоть и избалованная чуточку, но сердце у неё светлое.

— А у тебя сердце мудрое, — прошептала Лесияра, вдыхая молочно-медовое тепло кожи Жданы в укромном местечке на шее, за щекотной завесой волос.

Откуда в Ждане были эти чары? Несколько ласковых касаний — и вот уже Лесияра растаяла, отпустив свои тревоги и поверив, что всё наладится; один янтарно-мягкий взгляд — и княгиня ощутила возвращение той мучительно-сладкой напряжённости, которая предшествовала расцвету желания.

— По-моему, ты колдунья, лада, — пробормотала Лесияра, придвигаясь ближе и нащупывая под рубашкой мягкие изгибы тела Жданы, блуждая по ним пальцами и ловя ладонями стук сердца и трепет дыхания. — То, что ты со мною делаешь, иначе, чем волшбой, назвать нельзя.

— Я не волхвую, не умею наводить чары, моя государыня, — согрел Лесияру шёпот Жданы. — Всё, что я делаю — это просто люблю тебя.

Соприкосновение губ выбило ту искру, которой не хватало княгине, чтобы оживить уставшее за день пламя. Только что она сокрушалась и беспокоилась о том, с каким настроением пойдёт к любимой женщине, но теперь эта досада ей самой казалась смешной. Стоило ей увидеть Ждану, коснуться её, поплыть в головокружении от её запаха, как всё воскресло, задышало, расправило крылья. Одежда раздражала, мешала почувствовать любимую всей кожей, и Лесияра скинула всё, скользнув под одеяло обнажённой. Ждана, однако, не спешила снимать рубашку, хотя Лесияра распознавала волнение в её участившемся, но остававшемся по-весеннему лёгким дыхании. Ресницы снова укутали взгляд Жданы, пряча блеск ответного желания, и это девичье целомудрие в зрелой женщине восхитило княгиню.

— Поклоняюсь тебе, — прошептала она, покрывая поцелуями колени возлюбленной. — Ты — моя вторая богиня после Лалады.

Последняя преграда в виде рубашки была сметена, и Лесияра наконец увидела Ждану нагой и беззащитной, открытой для ласки, доверчиво-смущённой. Её тело радовало хорошо сохранившейся упругостью, тут пока мало что требовало существенного омоложения, но сила Лалады ещё никому не вредила, и Лесияра с нежностью вдохнула в пупок Жданы тёплую струйку из ослепительного источника света. Голова Жданы откинулась, открывая шею для поцелуев, и Лесияра не смогла устоять — заскользила губами по тёплой коже, чувствуя быстрое биение жилок под нею. Когда горячий рот Жданы завладел соском княгини, это было как снятие свадебного покрывала с невесты. Паволока целомудрия соскользнула, открывая нерастраченные богатства чувственности, которые Ждана не отдала ни одному из двух мужей — сберегла для Лесияры... Гибкие и озорные пальцы искусной вышивальщицы стремительно осваивали новое полотно для работы, и княгиня, оказавшись снизу, сполна испытала на себе узор наслаждения, который те рисовали на ней. Она отдалась полностью в хитроумную сеть этого узора, позволила себя оплести и изнутри, и снаружи. Колдовство продолжалось, и Лесияра упивалась своей принадлежностью Ждане, впуская её и раскрываясь под ней до самых сокровенных недр души. И вот, их жилы соединились, кровоток стал общим, сердца-половинки прижались друг к другу и слились воедино.

— Как же я жила без тебя все эти годы? — прошептала Лесияра, медленно возвращаясь на поверхность ночной яви из светлых далей этого путешествия. — Не знаю...

— И мне не ведомо, как я жила без тебя, — эхом отозвалась Ждана. — Как во сне, наверное... И только теперь я проснулась.

Трогательно открытое плечо, ямочка под хрупкой ключицей, мягкие очертания чуть приметно вздымающейся груди, волосы, казавшиеся усыпанными золотой мерцающей пылью... Любуясь Жданой, Лесияра готовилась разрешиться от томно ноющего и пускающего по всему телу горячие стрелы вожделения комка под подбородком. Медленно спускаясь поцелуями по животу Жданы, она шепнула:

— Ты позволишь, лада?

Колени Жданы раздвинулись под ласковым нажимом рук Лесияры, и рот княгини с голодной жадностью прильнул к входу в лоно. «Не спешить, не спешить», — осаждала себя Лесияра. Сперва насладиться мягкостью этих складочек, чутко слушая отклик тела Жданы, вызывать у неё движение бёдрами и блаженный стон, задев чувствительное местечко и сосредоточив своё внимание на нём... Затем, растягивая удовольствие, проникнуть неглубоко, самым кончиком, далее — пробираться вглубь, ощущая тугой охват горячих стенок и... Ослепительная вспышка света превратила Лесияру в облако, каждая капелька которого пела от счастья. Кто-то светлый, огромный, любящий находился рядом, благословляя это счастье, а потом обратился в искорку, которая мерцала на дне души княгини.

Тихо-тихо, как две снежинки, они спустились из сияющего чертога на землю, очнувшись в объятиях друг друга. Лёгкими крыльями бабочки пальцы Жданы касались лица княгини, вызывая медово-тягучую улыбку.

— Лада, — подставляя лицо этим изучающим прикосновениям, выдохнула Лесияра.

Разморенное, отяжелевшее от тёплой истомы тело не желало двигаться, и она закрыла глаза, касаясь губами волос Жданы над лбом и дыша чарующими струйками дрёмы, которые те источали.

...Лесияра пробиралась по выжженной дочерна земле. Под ногами хрустели какие-то обломки, кости, остовы обугленных деревьев тянули к заслонённому чёрным пологом туч небу скрюченные и застывшие в предсмертной судороге ветви-пальцы, а ветер носил в воздухе горький пепел, и тот скрипел на зубах, забивался в ноздри и глаза. Лесияра не знала своего врага в лицо, но чувствовала его невидимый волчий взгляд...

Какая-то тень скользнула справа, и Лесияра повернулась туда, чтобы встретить опасность лицом к лицу. В угольном сумраке ничего нельзя было толком разглядеть, только очертания человека в плаще померещились княгине во время вспышки молнии. Мертвенный свет выхватил на мгновение из тьмы незнакомца, который бесшумно прыгнул в сторону — только полы плаща взметнулись зловещими крыльями. Лесияра хотела обнажить меч, но вынула из ножен лишь обломок клинка. «Не успела Твердяна перековать...» — подумалось княгине, и сердца коснулось холодное дуновение безнадёжного отчаяния.

А опасность леденящей волной толкнула её в грудь: незнакомец стоял прямо перед ней, и его жёлтые волчьи глаза излучали густую и едкую ненависть. Молния озарила черты его гладко выбритого лица, словно выточенные из тёмно-серого гранита — твёрдые, застывшие маской беспощадной, непримиримой враждебности. Ядовитым зубом сверкнул в его руке кинжал.

«Я вырежу твоё сердце из груди», — как ледяное змеиное шипение, вполз в голову Лесияры голос незнакомца.

Лесияра приготовилась обороняться хотя бы обломком меча, но её вдруг выбросило из этого обугленного пространства в тёплую постель, под бок к Ждане. Открыв глаза, она наяву увидела занесённый над собой кинжал — свой собственный, оставленный ею вместе с поясом на лавке.

Она перехватила тонкое мальчишеское запястье и повалила Радятко навзничь. Сев на него верхом и прижав обе его руки к полу, она обездвижила его. Мальчишка мог сколько угодно брыкать и сучить ногами: ни встать, ни повернуться у него не получилось бы всё равно. Мимо охраны он прошмыгнул, используя, по-видимому, кольцо; да и кто мог подумать, что он замыслил такое?

— Ох! — послышался испуганный возглас Жданы. — Радятко... Ты что тут делаешь?

— Ненавижу, ненавижу, — рычал мальчик с перекошенным до неузнаваемости лицом. — Из-за тебя с батюшкой это случилось! Ты украла у него любовь моей матери!

Удерживая его, Лесияра как можно спокойнее сказала Ждане:

— Лада, накинь на себя что-нибудь и дёрни вон за ту верёвку с кисточкой, что на стене возле ложа висит...

Быстро надев рубашку, Ждана дёрнула за верёвку, даже не спросив, зачем: так она была изумлена и напугана поведением сына, у которого возле рта белели клочья пены.

— Радятушка... Тихо, тихо, не надо так, — пыталась она успокоить его.

Тот зыркнул на неё жутко выпученными, обезумевшими глазами и прорычал, пуская пенную слюну:

— И тебя ненавижу... Ты не любила батюшку... Если б любила, он не стал бы Марушиным псом!..

Верёвка с кисточкой была протянута в помещение дворцовой охраны и заканчивалась там колокольчиком. Сразу несколько дружинниц появились из прохода в пространстве, и Лесияра передала им бьющегося и извивающегося Радятко. Руки и ноги мальчика сковали зачарованными кандалами, и княгиня наконец смогла скрыть свою наготу одеждой — прежде ей было не до того. Ждана сидела на постели, натянув на себя одеяло и глядя на сына с ужасом.

— На Прилетинский родник его, — коротко приказала Лесияра дружинницам.

Уже через несколько мгновений Радятко пускал пузыри, погружённый в тёплую воду купели в Прилетинской пещере. Лесияра, засучив рукава рубашки, за волосы окунала его и поднимала, давая глотнуть воздуха, а жрицы Лалады молча, будто прочитав мысли княгини, поднесли большую чашку с отваром яснень-травы, приготовленном на родниковой воде.

— Благодарю вас, очень кстати, — сказала Лесияра.

Купая Радятко, она приметила кусочек сосновой смолы, прилепленный к ногтю на мизинце мальчика. Лесияра раскусила эту хитрость: даже когда Радятко с головы до ног промокал, ноготь его оставался сухим под смолой, и из-за этого очищение его от хмари прошло не полностью.

— Так вот оно что, — процедила княгиня.

Она отскребла смолу и вымыла этот палец в купели. Мальчик вдруг задёргался, жалобно скуля и мотая головой, будто череп его был готов вот-вот расколоться; Лесияре оставалось только удерживать его за плечи и ждать, что будет.

— Ай... а-а-ай! — в муках кричал Радятко.

Из его уха и внутреннего уголка глаза выбежали ему на лицо с гадким писком две паукообразных твари, и Лесияра передёрнулась от омерзения. Таких тварей не водилось не только в Белых горах, но и в озаряемом солнцем мире. Родом гады могли быть лишь из Нави: густой, убийственной хмарью веяло от них. До сей поры не изгнанная капелька тьмы, благодаря которой они и жили в Радятко, исчезла, и им стало нечем «дышать».

— Ага, мрази, не нравится вам этак-то? — торжествующе прошипела княгиня.

Просто прихлопнуть их, как обычных пауков, Лесияра опасалась, а потому плеснула на них отваром яснень-травы. Помогло: «пауки» с шипением и дымком испарились.

Радятко затих и только мелко дрожал, сидя в воде Тиши, изливавшейся на поверхность в Прилетинской пещере. Когда Лесияра поднесла к его рту отвар, он выпил, не сопротивляясь. Его ещё немного покоробило, он половил ртом воздух, блуждая по пещере затуманенным взглядом, но постепенно его глаза прояснились, холодящее кровь бешенство ушло из них. Наставал тот миг отрешённого просветления и успокоения страстей, когда человек готов ответить на все вопросы и понять умом и сердцем всё, что ему говорят. Миг этот не следовало упускать.

— Зачем ты хотел это сделать, Радятко? — спросила Лесияра.

— Батюшка... сказал, что если он съест твоё сердце и выпьет твою кровь, он сможет снова стать человеком, — пробормотал мальчик. — Он пришёл в мой сон. Я хотел... ему помочь. Вынуть твоё сердце и отнести ему.

— И как бы ты отнёс ему моё сердце? — усмехнулась Лесияра. — Ты знаешь, что кольцо не перенесёт тебя через западную границу Белых гор? В ту сторону оно не работает, мой дорогой.

— Я... не знал этого, — мелко и часто моргая ресницами, ответил Радятко.

— Что это были за паучки? — продолжила Лесияра допрос.

— Их подсадил мне батюшка... — Радятко слегка передёрнулся, как от воспоминания о чём-то гадком. — С их помощью он мог видеть и слышать всё, что вижу и слышу я.

— Ты, верно, очень скучаешь по нему? — проникаясь тоской мальчика по отцу, проронила Лесияра.

— Да... Я хочу быть с ним, — сказал Радятко. — И он хочет вернуться ко мне, снова став человеком.

Лесияра вздохнула.

— Радятко, дитя моё, быть может, я скажу тебе жестокую вещь, но это правда. Услышь и прими её как есть. Того отца, которого ты любишь, больше нет. Добродан умер в тот миг, когда он принял новое имя — Вук. А Вук — уже не твой отец, его душа поглощена хмарью, в ней не осталось ничего человеческого. Он не умеет любить: любовь — это свет, а им владеют лишь тёмные страсти. Он солгал тебе: обратного пути нет, Марушин пёс никогда не сможет снова стать человеком. Вук обманул и использовал тебя для своих целей.

— Я не верю, — вздрогнул Радятко. — Батюшка не мог меня обмануть...

— Батюшка не мог, — печально кивнула княгиня. — А Вук — запросто. Пойми ты, Вук и Добродан — это вовсе не один и тот же человек! Он помнит свою прошлую жизнь, когда он ещё не был Марушиным псом, и это всё, что у него осталось общего с твоим отцом. Душа у него уже не та... Она выродилась в сгусток хмари. Он помнит людей, которых когда-то любил, но любить их по-прежнему, по-человечески, больше не умеет. Он может лишь притворяться, будто испытывает прежние чувства. И при надобности он убьёт тех, кого любил, не моргнув и глазом.

— Нет... нет...

Радятко всхлипывал. Особое состояние душевной тишины и восприимчивости проходило, улёгшиеся чувства снова оживали и овладевали им, но уже не столь бурно. Бешенство сменилось горькими слезами, и Лесияра погладила мальчика по мокрым волосам.

— А матушка твоя ни в чём не виновата, — добавила она. — В жёны твоему отцу её отдали против воли. Добродан был хорошим человеком, и она пыталась его полюбить, но не смогла. Нельзя неволить сердце, и ничего с этим не поделаешь.

Возвращение во дворец было тихим. Лесияра отвела Радятко в отдельную комнату и велела снять и просушить на печке мокрую одежду.

— Волшебное кольцо для перемещений придётся у тебя на время забрать, — сказала она. — Давай его сюда.

С мокрого, притихшего и подавленного Радятко слетела вся его дерзость — он понуро снял кольцо и положил его на ладонь княгини. У двери Лесияра поставила пару дружинниц и отдала им приказ не выпускать мальчика из комнаты без сопровождения.

Когда она вернулась в покои Жданы, та сразу же с тревогой бросилась к ней:

— Государыня!.. Что с Радятко? Что на него вдруг накатило? Где он сейчас?

Унимая этот взволнованный град вопросов, Лесияра устало поцеловала Ждану в лоб.

— Всё благополучно, не беспокойся, лада. Я почистила его на роднике и поговорила с ним, сейчас он здесь, сидит под стражей... Что накатило? Вук постарался. Настроил его против нас с тобой, обманул и использовал как своего соглядатая. Но теперь этому безобразию, я думаю, настал конец.

В глазах Жданы, ставших огромными от тревоги, тёмными волнами плескался страх.

— И что теперь с ним будет? Ведь он покушался на тебя... Ты бросишь его в темницу? Казнишь?

Лесияра ласково скользнула пальцами по её волосам.

— Ну что ты... Он был обманут, ладушка, — сказала она. — Возможно, действовал не по своей воле, а исполнял чужую... Он сам — не злоумышленник, ему просто заморочили голову. Вода из Тиши, полагаю, прочистила ему и ум, и душу от этого наваждения.

— Так мы же все чистились ею и отваром яснень-травы, когда только прибыли в Белые горы, — удивилась Ждана.

— А он не до конца был очищен, — пояснила Лесияра. — Налепил себе на палец смолу, вот и остался не омытый кусочек, который и сохранил в нём малую, почти незаметную каплю хмари, нужную Вуку. Сам Радятко до такого додуматься не мог, наверняка Вук его надоумил. Свободу его пришлось пока ограничить... Понаблюдаем за ним. Когда станет видно, что он чист от хмари, не связан с Вуком и снова в своём уме — выпустим.

— Так вот почему мне мерещилось, будто Вук смотрит из глаз Радятко, — пробормотала Ждана, прижимаясь к груди княгини.

— Не мерещилось, — вздохнула Лесияра. — Он и правда смотрел.

Остаток этой беспокойной ночи прошёл бессонным. В сумерках раннего зимнего утра Лесияра отправилась к покоям Любимы. Ясна доложила:

— Полночи не спала, плакала. Уснула под утро, а когда встала, кушать отказалась.

Княгиня подавила в себе отчаянное желание пойти к дочке, немедленно обнять и успокоить её. Проступок Любимы был тяжким, и она должна была понять, что не всё ей будет сходить с рук просто так.

День выдался полным дел и забот. Лесияра посетила пограничные городки-крепости, проверяя их готовность к обороне, встретилась с несколькими оружейницами — владелицами крупных кузнечных мастерских, убедилась, что работа уже идёт полным ходом. Беседовала она также с градоначальницами, да и просто гуляла по улицам, вот уже в который раз проверяя настроения среди своего народа. Жизнь в Белых горах пока шла своим обычным чередом, хотя тревожность звенела невидимой стрункой в воздухе...

Вернувшись домой, за обедом она встретилась со Старшими Сёстрами, выслушала доклады, рассмотрела прошения — словом, работала обычным образом. Маленькой печальной тучкой на небосклоне её мыслей всё время маячила Любима, и ближе к вечеру, разделавшись с основным объёмом дневных забот, она справилась у Ясны о княжне и услышала невесёлые новости: Любима не обедала, не играла, весь день сидела у окна или лежала на постели, пребывая в подавленном настроении. С одной стороны, дочь так и должна была себя чувствовать, совершив столь прискорбный и вопиющий проступок, а с другой... С другой — Лесияра была бы намного счастливее и спокойнее, видя свою любимицу оживлённой, радостной и сияющей, как сгусток солнечного света. Любима плакала — и всё вокруг тускнело, солнце заболевало и куталось в одеяло туч, печально умолкали птицы, а ветер заводил заунывно-тревожные песни в дымоходах.

Посетила Лесияра и взятого под стражу Радятко. Когда она вошла в комнату, с мальчиком сидела Ждана, и тот плакал, уткнувшись матери в грудь.

— Он боится, что ты велишь заключить его в тюрьму или казнишь, — шепнула Ждана.

Радятко не смел посмотреть Лесияре в глаза, пряча лицо на плече у матери, и княгиня мягко повернула его к себе за подбородок. Его взгляд хоть и был затуманен слезами, но посветлел, в нём растаяли холод и волчья угрюмость — одним словом, Радятко стал совсем другим человеком.

— Я учитываю то, что ты был под чужим влиянием и не вполне чист от хмари, — сказала Лесияра. — Принимая это во внимание, я никак не стану наказывать тебя, но волшебное кольцо смогу вернуть тебе лишь через некоторое время, когда окончательно удостоверюсь, что ты освободился от власти Вука и не исполняешь никакие его просьбы или поручения. Предписываю тебе ежедневный приём отвара яснень-травы в течение месяца — он будет очищать тебя изнутри. Лада, — обратилась она к Ждане, — ты проследишь за этим?

— Да, государыня, непременно, — с готовностью ответила та. — Будем поить его отваром столько, сколько потребуется.

Её глаза засияли и потеплели от огромного облегчения, когда она услышала, что Радятко не будут наказывать.

— Хорошо, — кивнула Лесияра. И добавила: — Не хочешь ли ты, Радосвет, попросить прощения у княжны Любимы? Ты был груб с ней на ледяной горке и ударил её.

Радятко смущённо шмыгал носом и вытирал его рукавом, позабыв о приличиях. Вопросительно поглядев на Ждану, он увидел поощрительный кивок и неуверенно поднялся на ноги.

— Идём. — Лесияра взяла мальчика за руку.

Любима лежала на постели одетая, свернувшись сиротливым клубочком: внушения нянек, что ложиться разрешается только когда пора спать, не имели действия. Она села и устремила на Лесияру вопросительно-печальный взгляд огромных влажных глаз, но при виде Радятко и Жданы сразу насупилась.

— Радятко пришёл, чтобы попросить прощения, — сказала Лесияра, с сердечным трепетом наблюдая за живой игрой чувств на личике дочери.

Мальчик мялся, не решаясь подойти к княжне и мучительно подбирая слова. Попросить прощения оказалось для него делом чрезвычайной трудности — проще было снова преодолеть путь от Зимграда до Белых гор.

— Я... Это... На горке стукнул тебя, — пробормотал он. — Я... не ведал, что творил. Сильно твой нос болит?

— Было больно, — очаровательно дуя губки, но уже с лучиком оживления в глазах сказала Любима. — Но всё уже зажило.

— Прости меня, ладно? — выдал наконец Радятко самые тяжёлые слова.

Права была Ждана, сказавшая, что сердце у Любимы не злое и светлое. Неуверенно и чуть хмуро улыбнувшись, девочка ответила:

— Ладно...

— Обнимитесь и поцелуйтесь в знак мира, — подсказала Лесияра.

Радятко, ещё ни разу в жизни не целовавший девочек, засопел и маково зарделся, став сам как красна девица. Губы Жданы подрагивали от еле сдерживаемой улыбки, Лесияре тоже стало весело от этого зрелища. Сопя и пыхтя, Радятко быстро чмокнул княжну и отвернулся, смутившись почти до слёз. Румянец выступал на его щеках яркими лихорадочными плитами.

— Ну, вот и славно, — молвила Лесияра, кивнув Ждане, чтобы та проводила сына в его комнату.

От вопрошающего взгляда Любимы сердце Лесияры болело, будто пронзённое сотней шипов. Девочка замерла, не зная, то ли броситься к родительнице с объятиями, то ли оставаться на месте, но её глаза так и кричали: «Ты прощаешь меня? Ты больше не уйдёшь?» Наверно, вот такой же светлой и открытой была Златоцвета в детстве...

— Я прощаю тебя, доченька, — сказала Лесияра. — Но чтобы такое было в первый и последний раз. Прошу тебя впредь не забываться, потому что ежели ты не уважаешь и не чтишь меня, твою родительницу, ты ведёшь себя недостойно, бесчестя и себя, и меня. Не думай, что всё и всегда тебе будет прощаться. Люди не глупы и не слепы, они всё видят — вздорных, буйных и невоспитанных никто не любит, их сторонятся. Коли ты не научишься обуздывать свой нрав, терпения не хватит даже у самых близких, и ты растеряешь их дружбу, оставшись одна на целом свете. Ну всё, дитя моё... Время ложиться спать. Добрых тебе снов, Любима.

Поцеловав дочь, Лесияра ограничилась этим серьёзным и сдержанным разговором, оставив нежности и сказки на потом. Любима была разочарована до слёз, когда княгиня уходила, но... Урок должен был закрепиться.


*


Княжна Добронега извивалась и царапалась бешеной кошкой, не давая Вуку себя поцеловать. Блестящая чёрная коса в руку толщиной, перевитая бисерными нитями, гордые чёрные брови вразлёт, большие карие глаза, точёный носик — дочь Вранокрыла была весьма недурна собою, и это привлекло Вука с первого взгляда, ещё когда он мельком увидел княжну в своё первое посещение дворца. Сопроводив князя до входа в Навь, он вернулся в Зимград, чтобы стать его наместником в Воронецких землях. Свою новую семью он собирался переправить из Нави чуть позднее.

— Ну, ну, голубка, не бей крылышками, — рычаще посмеивался Вук, заламывая девушке руки. — Всё равно ведь доберусь до твоих сладких уст!..

Добронега жила затворницей и была весьма скромной девицей, и он ожидал от неё испуга и покорности, но не тут то было. В тихом омуте водились такие бесенята, что оставалось лишь диву даваться. Вук зашипел: на его щеке взбухли красные полоски от ногтей.

— М-м, кошечка умеет выпускать коготки, — хмыкнул он.

Хоть и велик был соблазн потешиться с неиспорченной красоткой, но Вук понимал и риск. Вранокрыл, узнав, что сотворили с его дочкой, мог бы и выйти из повиновения. Конечно, его снова быстро приструнили бы, но это стоило бы лишних хлопот.

Старая нянька княжны, мамка Любава, набросилась на него и заколотила кулаками по спине:

— Ах ты, супостат проклятый, вражина бритомордый! А ну, убери от неё свои поганые руки!

Удары сухих старческих кулачков были Вуку не чувствительней стрельбы вишнёвыми зёрнышками. Он отпихнул няньку, и та упала с тяжким оханьем, а княжна, колюче сверкая глазами, бросилась ей на помощь. Ах, что за очи! Тёмные омуты с отражением ночных звёзд... Однако Вук обуздал свои желания и покинул светлицу.

Его шаги гулко отдавались в пустоте и неуютной тишине княжеского дворца. Свой чёрный плащ он не снимал даже в помещении: так он казался себе более внушительным и властным. Пышная русая грива волос падала ему на плечи, пряди на висках были заплетены в две тонкие косички, в правом ухе покачивалась и холодно блестела серёжка из чёрного, как слёзы непроглядной ночи, смоляного камня [33] в виде капли.

Устроившись на Вранокрыловом троне, он самодовольно усмехнулся. Ударил в ладоши, и едва стихло хлёсткое эхо хлопка, как к нему подбежал тощий ключник Кощей, начальник над дворцовой челядью — сам, на полусогнутых от раболепия и страха ногах, как последний холоп.

— Чего изволишь, господин?

Вук сам пока не знал, чего он изволит. Подумав, он велел:

— А пусть-ка мне принесут из княжеских погребов самого что ни на есть выдержанного мёда, самого лучшего и хмельного, какой только сыщется.

Кощей низко поклонился:

— Будет сделано, господин!

Кубок ему подали на золотом, украшенном драгоценными камнями подносе. Отпив глоток, Вук признал: мёд хорош, а вот кубок подкачал — могли бы и более достойную посуду выбрать. Кощей повалился на пол, держась за голову, по которой Вук съездил пришедшимся ему не по нраву сосудом.

— Ойййй... господин, не изволь гневаться-я-ааа, — гнусаво заканючил он. — Самый лучший кубок, какой только есть, тебе подали... Самый лучший после Вранокрылова... Государев кубок взять не посмели...

— А вот зря, потому что я теперь вам вместо государя! — рыкнул Вук. — Я вам теперь и за мать, и за отца, людишки несчастные!..

Та пора, когда он был здесь княжеским ловчим, канула в чёрную реку прошлого. Время в Нави текло по-иному, чем в Яви: там каждый «верхний» год шёл за три.

Выгнав всех, Вук остался один на троне. Настало время проверить, что творилось в Белых горах, и он закрыл глаза, настраиваясь на Радятко, мысленно вызывая его и соединяя его зрение и слух со своими. Он продолжал чувствовать своё тело сидящим на троне, но мысленно склонялся над Лесиярой, в объятиях которой спала Ждана. Обе лежали нагими — судя по всему, отдыхали после близости. Вук ощутил не то чтобы ревность, а просто ядовитое презрение к ним обеим. Задушить бы их во сне, вот так взять Ждану за нежное горлышко и удавить... А Лесияре вырезать сердце из груди и поднять его, ещё трепещущее, окровавленной рукой... Нет, сначала вырезать княгине сердце на глазах у Жданы, чтобы бывшая жена смотрела, как её дорогая Лесияра умирает, а после убить и её. А это что? Кожаный пояс с кинжалом в ножнах. Рука Радятко ощупала рукоять, вынула кинжал из ножен. «Рано! Рано, мальчишка! Куда! У тебя не достанет ни сил, ни ловкости!» — едва не вскричал Вук, но воспрепятствовать не мог. Связь у них ещё недостаточно окрепла, Вук не владел до конца волей Радятко, только отголоски его настроения и холодная злоба передавались мальчику и заставляли его вести себя странно для окружающих.

Удар не состоялся. Обнажённая Лесияра сидела верхом на Радятко и стискивала руками его запястья с железной силой кандалов... Вук немного ошалел от зрелища нагой женщины-кошки: подобное тело он видел лишь у своей тёщи Северги — с тем отличием, что на коже Лесияры не было шрамов. У Вука закружилась голова: Радятко куда-то поволокли. Вода... Пузыри, зелёная глубь, снова поверхность. Похоже, Радятко окунали с головой, а потом вытаскивали, давая подышать.

Вук с воплем упал с престола: глаза горели, словно в них плеснули кипятком. Ослепнув и оглохнув, он катался по полу, но никто не спешил на помощь: все боялись.

— Воды... Воды! — пытался звать Вук, сам себя не слыша.

Наконец кто-то удосужился принести тазик воды. Вук нащупал его и стал усиленно и обильно промывать себе глаза, стараясь унять это жжение. Похоже, паучкам настал конец. Кусочек смолы на ногте Радятко... Наверно, его сняли, и белогорская вода оказала своё убийственное действие на тот маленький запас хмари, которого было достаточно паучкам, чтобы жить.

Когда гул в ушах стих, а звёздчатая пелена перед глазами расступилась, Вук вскарабкался на трон, тяжко дыша и роняя капли воды с пальцев и подбородка. Холодное лицо как будто таяло, истекая этими ручейками, и на нём медленно проступала, словно выходя из-под ледяной корки, ухмылка. Пара паучков, которых носил Радятко, были самцом и самкой: в глазу сидел он, а в ухе — она. А глубоко в сердце мальчика — так, что не достанет никакая зачарованная вода — притаилась кладка яиц. Родители их погибли, но яйца были выносливее живых пауков и выдерживали без подпитки хмарью очень долго, находясь в «спячке». Сколько она продлится, нельзя было сказать наверняка, но рано или поздно тысячи крошечных паучков вылупятся, вместе с кровотоком будут разнесены по всему телу, и тогда... Руки Радятко станут руками Вука, ноги — его ногами, а тело приобретёт силу, равную силе самого Вука.

Пусть они думают, что избавились от него. Его время ещё настанет.

________________

31 лал — одно из устар. названий рубина

32 гридница — помещение для дружинников

33 смоляной камень — старинное название обсидиана

10. Князь-рыба

Последние дни месяца снегогона [34] воздвигли над землёй хрустально-голубой купол ясного, умытого вешнего неба. Сквозь дымку прищуренных ресниц Млада обводила взглядом отражающую закат водную гладь, чувствуя в волосах освежающие струи ветра. Широко раскинулась река Ясница: с одного берега не видать противоположного... Юг Белых гор уже оделся нежной, невесомой дымкой первой, едва проклюнувшейся зелени, а реки бурлили мутной водой, несущейся в радостном весеннем безумии.

Над головой стоявшей на пристани Млады белел спущенный парус, а к сердцу ласкалась радость и вера в хорошее: угроза миновала, они пережили зиму благополучно. Лёд сломался, но ничего из-под него не появилось... Многие вздохнули с облегчением, но тень тревоги ещё маячила тёмным крылом на краю неба. Эта зима кончилась, но впереди была новая — ещё далёкая, слабо различимая в тумане грядущего. Впрочем, думать о ней сейчас не хотелось: как вода во вздутых реках, в жилах бурлила разогнанная ласковой силой весны кровь, хмельная и жаркая.

Румяные, полупрозрачные облачка плыли в небе, цепляясь за холодные пики снежных шапок на далёких горных вершинах. Две ладьи стояли рядышком у причала: одна, нарядная, украшенная резьбой и росписью, собиралась понести по реке Лесияру, княжну-наследницу Светолику и Старших Сестёр, а на второй, поскромнее и поменьше, предстояло плыть Младе с Радимирой и её дружинницами. Лесияра приняла решение сыграть две свадьбы в один день — свою и синеглазой женщины-кошки. Согласно обычаю, за седмицу до бракосочетания обручённые прощались с холостой жизнью: невеста — на девичнике, а её избранница-кошка — на предсвадебном веселье, которое звалось гульбою. Твердяна с Гораной и княжной Огнеславой участие в этом не принимали: у них в кузне было всё ещё очень много работы, но молодых учениц, Шумилку со Светозарой, отпустили на гульбу, и они плыли вместе с Младой. В это время в Яснице нерестилась белуга, и Лесияра удостоила чернокудрую кошку чести принимать участие в лове этой ценной рыбы.

Княжеская ладья была оснащена приспособлением для забрасывания и выборки сети, разместить которое на судне пришло в голову Светолике.

— Хм, ну и в чём достоинство сего устройства? — спросила Лесияра, задержавшись на ступеньках сходней.

— А в том, государыня, что ежели руками невод забрасывать, а потом вытягивать, тяжко это: белуга — рыбина большая, силой великой обладающая, — учтиво отвечала княжна. — Устройство сие облегчает труд рыболовный и увеличивает улов.

— Для большого промысла, должно быть, весьма полезное орудие, — молвила княгиня, осматривая надстройку, похожую на огромную удочку — грузовую стрелу. — Но нам-то много рыбы не нужно — только самим насытиться да гостей наших потешить-попотчевать.

Светолика, многозначительно блеснув прохладно-острым голубым хрусталём глаз, отвечала:

— Ну, лишнюю рыбу можно и обратно в воду отпустить. Однако чем больше её в невод попадётся, тем вероятнее, что там окажется князь-рыба.

— Хитро придумано, — усмехнулась Лесияра. — Только князь-рыба, дитя моё, бьётся острогой с привязанной к ней толстой вервью — таков обычай. Поединка с собою она требует.

— Ох уж эти обычаи, — хмыкнула в свою очередь княжна. — Чтоб острогу в ход пускать, сперва рыбу заветную заприметить надо. Сетью проще и быстрее, государыня, согласись.

— Может, и проще, — задумчиво молвила Лесияра, глядя в вечереющую даль, где зеленела полоска берега. — Да не всякому рыба сия в руки даётся — только храброму сердцем, а не хитромудрому и искушённому разумом.

Князь-рыбой называли огромную столетнюю белугу, лишённую окраски, которая, по поверью, попадалась только раз в жизни, да и то не каждому. Серебристая самка с полным золотой икры брюхом звалась белой княгиней. Считалось, что князь-рыба сама выбирает того, кто достоин её выловить, и следовало ценить это как великий дар Матери-воды. А уж тот, кто накануне свадьбы сего дара удостоился, считался благословлённым самой природой на выдающиеся дела и подвиги. На мелководье князь-рыба не плавала, любила простор да глубину, а потому за счастьем своим ловцу приходилось заплывать далеко.

Слушая на пристани разговор правительницы и её старшей дочери, Млада ощущала в жилах дерзкий, горячий ток крови, а сердце отсчитывало удары в предвкушении судьбоносного лова.

— Дозволь слово молвить, госпожа, — набравшись смелости, обратилась женщина-кошка к княгине.

Лесияра обернулась и глянула на Младу сверху, стоя на сходнях.

— Говори, что хочешь сказать, — разрешила она с кивком.

— Слышала я ваши с княжной речи про князь-рыбу и спор о способе её добычи, — начала Млада, прочистив пересохшее от возбуждения горло. — А нельзя ли нам устроить соревнование? С одной ладьи сетью ловить станем, а с другой — по старинке, острогой. Вот и увидим, кого князь-рыба выберет — смелую или хитрую ловительницу.

— Хм, — задумалась княгиня, потирая подбородок. И подмигнула: — Что думаешь, Светолика? Былое против нынешнего, обычаи против новшеств — каково?

Старое против нового, пружинистые чёрные кудри против мягких золотисто-русых волн... Княжна стояла на палубе, а Млада смотрела на неё с причала снизу вверх; речной ветер трепал волосы обеих, а их синие глаза разных оттенков искрились вызовом и задором.

— Ладно, — согласилась Светолика. — Спорим.

— На что? — спросила Млада.

— Ежели мне князь-рыба попадётся, ты дозволишь мне твою невесту в уста поцеловать, — с озорным прищуром ответила Светолика.

Млада нахмурилась и выпрямилась, ощутив горячий толчок негодования под сердцем; похоже, судьба издевалась, играя с ней одну и ту же шутку снова и снова. Впрочем, улыбка Лалады в густо-янтарных лучах зари согрела её своей ободряющей лаской: если со Жданой им не суждено было остаться вместе, то нынешнюю невесту подарила и благословила сама богиня. Даже имя девушки было говорящим: Дарёна — дарованная. А Лалада не отбирала своих подарков.

— А ежели она не захочет твоих поцелуев, что тогда? — всё ещё хмурясь, спросила Млада. — Я не могу против её воли учинять такой спор, госпожа Светолика, не серчай.

Высокий, звонкий смех княжны светло прокатился над волнами в вечернем речном покое.

— Думаю, она не рассердится, — блеснула она ровным рядом зубов. И, подначивая, лукаво двинула бровью: — Или ты боишься проиграть спор, а, Млада? Ну, признайся: трусишь, да? Сетью мы быстрее поймаем князь-рыбу, вот увидишь!

— Я не трушу, княжна, мне важнее чувства моей невесты, — сдержанно ответила чернокудрая женщина-кошка. — Я лучше сама ударю в грязь лицом и уроню свою честь, чем позволю кому бы то ни было вгонять её в краску. Со всем почтением к тебе вынуждена сказать «нет». Ты должна понимать, что ты просишь непозволительного, госпожа.

— Тогда признавай себя побеждённой, — не унималась развеселившаяся княжна. — Проиграла не только ты, но и обычаи, которые ты отстаиваешь в своём лице. Новое всегда берёт верх над старым, ничего не поделаешь. Так ведь, государыня?

Лесияра, до сих пор хранившая молчание с усмешкой в уголках глаз, подала голос:

— Обычаям ни жарко, ни холодно от вашего спора, дитя моё. И князь-рыбе тоже. Млада может признать себя проигравшей, но серебристая белуга найдёт своего ловца независимо от этого. А может быть, этого сегодня и вовсе не случится — как знать?

— Ронять свою честь Младе не придётся, — раздался ясный и льдисто-звучный голос. — Поскольку служит она под моим началом, то это и меня касается. Я поддерживаю Младу. Поглядим, кому выпадет сегодня великая удача выловить князь-рыбу. Последнее слово только за государыней.

Спокойной прохладой привычно веяло от этого голоса. Млада обернулась, устремив благодарный взгляд вверх на свою начальницу Радимиру, которая стояла на палубе соседней ладьи и невольно слышала весь разговор.

— Ну, коли так, то соревнованию — быть, — сказала Лесияра, решительно оттолкнувшись от последней ступеньки сходней и взойдя на палубу горделиво-щегольской, крутобокой ладьи. — Только без всяких легкомысленных споров, Светолика. — Княгиня двинула бровью и скосила взгляд в сторону дочери. — Всё бы тебе чужих невест целовать... Свою собственную уж давно пора подыскивать.

— Как скажешь, государыня, — с улыбчивой ямочкой, вспрыгнувшей на щеке, поклонилась Светолика, ничуть не смущённая таким оборотом дела. Как с гуся вода! Будто и не было никакого спора...

Повинуясь знаку Радимиры, Млада поднялась на борт своей ладьи. В тёплой тяжести руки начальницы, опустившейся ей на плечо, чувствовалось одобрение и поддержка; впрочем, Млада и не помышляла о каком-то ином ответе, кроме «нет», хотя коготки неловкости всё же неприятно поскрёбывались у неё на душе. Она всегда старалась следовать урокам своей родительницы Твердяны, много раз говорившей, что следует наперёд взвешивать свои слова и думать о последствиях; коварную же шутку сыграло с ней будоражаще-солнечное зелье весеннего дня, струившееся в крови! Оно-то, наверное, и дёрнуло её за язык, заставив ляпнуть это предложение насчёт соревнования. Стоило перед этим только вспомнить задумчиво-нежный взгляд, который Светолика бросала на Дарёну на помолвке, чтобы предугадать... Млада возмущённо фыркнула. «Поцеловать в уста». Экое нахальство! Ну уж нет. Пусть княжна-холостячка ищет свою избранницу, вместо того чтобы соваться с поцелуями к уже просватанным девушкам...

Впрочем, неспешное, баюкающее скольжение ладьи по дремотному речному простору скоро прогнало угрюмые и неприятные думы. Из воды выпрыгивали, щеголяя гребневидными рядами щитков вдоль спин, огромные рыбины. Были они намного крупнее осетров, с крошечными кротовьими глазками на чудовищных усатых мордах; поднимаясь вверх по течению реки, самки стремились освободиться от драгоценного груза икры, тяготившего их животы, и дать жизнь маленьким белужатам; самцы не отставали от них, чтобы сделать вторую половину дела. Грудь Млады чешуйчато щекотал изнутри и распирал весёлый восторг от размеров этих водных тварей, длинные серые тела которых время от времени показывались из воды. Бултых!.. Могучий хвостище поднял тучу брызг так близко от ладьи, что они чуть не попали в лицо свесившейся через борт Млады.

— Сбавь ход! — приглушённо раздался приказ Радимиры. — Не плескать веслом! Рыбу испугаете...

Ладья разогналась и начала обходить княжескую, а этого не следовало допускать: неучтиво. Дружинницы стали налегать на вёсла медленнее и осторожнее, погружая лопасти в воду почти бесшумно. Млада с внутренним трепетом дотрагивалась до разложенных на палубе острог-трезубцев с зазубринами на остриях, подбирая из них парочку по своей руке. Верёвка привязывалась к кольцу в основании наконечника, а другой её конец наматывался на вал, закреплённый на палубе. Скинув плащ, женщина-кошка осталась в рубашке и с острогою в руке стала высматривать в воде белужьи спины.

Тем временем с княжеской ладьи заметнули сеть и закрепили якорем к дну. Поплавки заплясали на воде, по мере того как сеть расправлялась, перегораживая течение. Ладья плавно описала широкий круг, вернувшись к месту замёта. Невод сомкнулся сначала под водою, снизу, затем его стянули сверху, как мешок; вода в нём так и кипела, так и бурлила от плескавшейся рыбы. Устройство Светолики заработало — точнее, лебёдку приводили в движение три десятка сильных рук. Подъёмная стрела опустилась, и её крюком подцепили верхний, плавучий край сети. Вот уже показались светлые рыбьи брюха, розоватые в закатных лучах...

— Повезло, отборнейших белужин взяли, да только многовато попалось для одного раза, — заметила Радимира, стоя за плечом у Млады. — Или сеть порвётся, или подъёмник этот переломится... Им бы лучше теперь баграми по одной рыбине доставать, а не всех скопом наверх тащить — этак и ладью перевернуть недолго.

— А ежели князь-рыба затаилась в самом низу, под остальными? — возразила Млада. — И наверх носа не высовывает? Нет, хочешь не хочешь, а придётся всё вытаскивать, хоть и тяжко это.

— Пожалуй, — согласилась Радимира, зорко наблюдая за подъёмом сети.

Белуги попались разного размера: самые мелкие — со зрелого осетра, а самые крупные тянули пудов на пятьдесят — настоящие чудовища. Они так сильно бились и рвались, пытаясь высвободиться, что ладья хоть и не перевернулась, но начала заметно накреняться. Однако всю рыбу всё же затянули, и судно выровнялось; грузовая стрела тоже с честью выдержала испытание, не сломалась под тяжестью улова.

— Знатно порыбачили, — пробормотала Млада.

Впрочем, почти всех пойманных рыбин отпустили обратно в реку, оставив только пару самых больших. Князь-рыбы пока не нашли.

— Одна — сорок пудов, а вторая — все пятьдесят, как есть, — измерила на глаз Радимира.

Даже одной такой белуги хватило бы, чтоб накормить всех участниц гульбы, а уж сколько в ней было икры... Несколько бочек! Наблюдая за ловом на ладье-сопернице, Млада так увлеклась, что на время забыла об остроге у себя в руке.

— А ну-ка, и мы примемся за дело, — спохватилась Радимира. — Не посрамим нашу дружину! Смотрящие — глядеть в оба глаза! Мелочёвку пропускать, нам нужна крупная рыба.

Скоро показалась чудовищная тёмно-серая туша. Это чудо-юдо плеснулось в десяти саженях от ладьи, и в него полетели сразу две остроги, выкованные с использованием оружейной волшбы, а потому не знающие промаха.

— Тащи! — приказала Радимира, сверкая кошачьими глазами и раздувая чуткие ноздри.

Не тут-то было. Загарпуненная белуга поволокла ладью с тридцатью дружинницами сама, и натянутые верёвки дрожали от её зверской глубинной мощи. В пространстве яростной струной пела боль, вода заалела от крови, и Млада, так и не бросившая свою острогу, сама вытянулась и каменно напряглась. Свои силы она берегла для броска по единственной цели — князь-рыбе.

— Пусть тянет, пока не утомится, — решила Радимира. И прибавила с тихим восхищением: — Вот же рыбища... Зверюга! Пудов в сотню будет, если не больше.

Изматывая белугу, они позволили ей метаться на верёвках и тащить за собой ладью — не шибко, но с неодолимой, первобытной силой. Хоть и не князь-рыба это была, но упускать такую здоровенную и роскошную добычу — грех. Постепенно метания белуги стихали, она билась всё слабее, теряя кровь и силы, и дружинницы понемногу вываживали её, подтаскивая к ладье. Чесали озадаченно в затылках:

— Как её, такую громадину, выволакивать-то?

Сразу поднять рыбину в ладью не вышло. Едва начали вытягивать её из воды, как она, будто почуяв близкую кончину, забеспокоилась, мощно забилась последними отчаянными рывками, чуть не срываясь с острог и раскачивая небольшое судно. «Экая образина», — подумалось Младе при взгляде в широкую, страшноватую белужью харю с малюсенькими холодными глазками, прожорливой пастью и розоватыми усиками на носу.

— Пузом кверху её! — подсказывала Радимира. — Млада, что застыла? Чай, не гостья ты тут... Ну-ка, пособи!

Млада стряхнула с себя невидимые чары холодного, как глубинная вода, оцепенения. Водяное чудовище зацепили и стали поворачивать... Помогло: перевёрнутая вверх брюхом рыба затихла, будто уснув, и её принялись заволакивать в ладью при помощи багров и намёток. Сердце Млады в бешеном биении плющилось о грудную клетку, когда она, подцепив багром белугу под жабры, надрывно тащила вместе со всеми эту огромную тушу наверх. Сейчас бы, наверное, пригодилось подъёмное устройство Светолики, но приходилось управляться своими силами.

И вот исполинская рыбина, блеснув светлым серебристым брюхом, тяжко шлёпнулась на палубу. По доскам поползли ручейки крови, а ещё живая белуга принялась снова судорожно биться. Чувствуя, как к горлу подступает сырое и горькое, как тина, сострадание к живой твари, Млада потянулась к ней и чуть не получила удар богатырским хвостом. От такой оплеухи она далеко отлетела бы, не удержавшись на ногах, — как пить дать.

— Да прибейте её кто-нибудь уже, — прохрипела Млада, отшатываясь. — Чтоб не мучилась бедолага...

Воздав Матери-воде должную благодарность, рыбу закололи копьём. Она оказалась самцом — ценной чёрной икры не удалось добыть.

— Две с половиною сажени! — объявила Радимира, измерив тушу верёвкой. — Вот это белужина!..

Длина эта равнялась росту трёх не самых высоких дружинниц. Знатная добыча, но — не князь-рыба, увы... А на княжеской ладье тем временем опять тянули полный невод рыбы — не только белуги, но и мелочи, попавшейся попутно. То, что подъёмная стрела перегружена, было видно сразу: снасти жалобно скрипели, дерево трещало, ладья начала давать крен, а на подмогу к изнемогающим дружинницам уже кинулись и Старшие Сёстры. Общий порыв рыболовного азарта объединил все сословия: плечом к плечу трудились и простые гридинки, и знатные советницы Лесияры, и сама княгиня. Княжна Светолика как разработчица подъёмного устройства, знавшая его от и до, руководила выборкой сети, отдавая короткие властные приказы, и никто не возражал. Даже владычица Белых гор на время стала подчинённой собственной дочери и, засучив рукава, в одной рубашке вместе со всеми увлечённо налегала на рычаги лебёдки.

Вдруг до слуха Млады донёсся крик:

— Князь-рыба!..

Камешком-блинчиком этот возглас проскакал по водной глади и ударил женщину-кошку в сердце. Неужто проиграли? Заветная рыба попалась в сети хитроумной Светолики, а значит, новшества победили обычаи?.. Изобретательность одержала верх над смелостью?

— Князь-рыба, — зашептались и на палубе ладьи Радимиры.

Все всматривались в набитую рыбой сеть, похожую на пузо какого-то обожравшегося водяного чудища. Что-то блеснуло сквозь ячеи... Ноздри Млады ожесточённо дрогнули, а кулаки сжались: вот оно, длинное, могучее тело той самой рыбы, выделявшееся среди прочих потрясающими размерами и светлой, серебристой окраской. Вернее сказать, окраска отсутствовала — тем и славилась эта полусказочная, овеянная духом преданий белуга.

— Налегай, налегай, ещё, ещё! — ликовала на мачте возбуждённая, растрёпанная Светолика, излучавшая радость победы. — Поднажмите, Сёстры! Она наша! Князь-рыба — наша! Государыня, я же говорила тебе!..

— А ну, все дружно! — вскричала Лесияра, подавая пример самоотверженного усердия остальным. — Раз, два — взяли!

Под скрип с трудом выдерживающих снастей слышалось «...взяли!.. взяли!..», скалились от неимоверных усилий стиснутые зубы, искажались от натуги лица... Скрипели зубами и дружинницы Радимиры, наблюдая за тем, как с каждым «взяли!» великая удача была всё ближе к другой ладье.

— Не будем завидовать, — молвила начальница пограничной дружины, чутко улавливая настроения на своём судне. — Лучше порадуемся за княжну Светолику, наследницу белогорского престола: её ждут великие дела, и она станет более чем достойной преемницей её родительницы Лесияры. Разве это не прекрасно?.. Порадуемся же!

Журавлём в небе летела эта радость, а синица ускользала из рук. Впрочем, призыв Радимиры к великодушию не пропал даром: и лица, и взоры дружинниц прояснились, принимая тёплый отсвет вечерней зари. Рука Радимиры ободряюще опустилась на плечо Млады — одновременно с прохладной пеленой белогорского спокойствия и мира, тихо ложившегося ей на душу.

— Да будет так, — шевельнулись губы Млады, а рука опустила острогу.

А в следующий миг стало ясно, что рановато она сделала это. Серебристый хвост князь-рыбы прорвал сеть и высунулся наружу, извиваясь и помогая остальному телу выскальзывать дальше. Его движения качали сеть, державшуюся на предельно натянутых канатах, и казалось, будто рыбина нарочно стремится раскачать её ещё сильнее. Трах! Случилось то, что уже вот-вот грозило произойти: снасти лопнули и «горловина» сети свесилась в воду. Нижняя часть ещё держалась, закреплённая на ладье, но улов неумолимо терялся: рыба, почуяв запах свободы, рванулась из сети. А впереди всех, возглавляя освобождённых белуг, победно выпрыгнула из воды серебряная князь-рыба.

— Ушла, зараза! — ахнули на палубе ладьи Радимиры.

Едва скрылась в тёмной воде светло-перламутровая спина чудо-рыбы, рука Млады сжала острогу, а грудь туго наполнилась жарким биением охотничьего пыла. Без раздумий, на одном ослепительном порыве она прыгнула в воду. Сейчас или никогда.

Холодный бездонный сумрак охватил её со всех сторон и ослепил. Зрение было бесполезно, приходилось полагаться только на внутреннее чутьё, следуя за тонкой серебряной нитью — следом князь-рыбы, невидимым взору, но ощутимым душой и сердцем. «А верёвку-то к остроге привязать забыла», — вспыхнуло в голове Млады. Поздно... Негоже поворачивать назад: повернёшь — упустишь. Только вперёд, сейчас или никогда. Схватка с этой серебристой глыбой? Ну что ж, так тому и быть.

Натыкаясь на белужьи тела, она проплыла немного вслепую, а после открыла проход в воде. Знакомый холодок на лице — значит, он впереди, а на том его конце — льдисто сверкающая, прекрасная и опасная в своей мощи рыба. Рыба-предвестник, рыба-судьба, воплощённая воля водного простора, белый дух воды. Если захочет — дастся в руки, а нет — ускользнёт, вильнув хвостом...

Пущенным из пращи камнем Млада вылетела из тягучих радужных переливов прохода прямо в холодную толщу речного мрака. «Рыба, князь-рыба, великий дар Матери-воды, где ты?» — распирало ей грудь безумной жаждой дыхания. Словно бы невидимая властная рука вытолкнула женщину-кошку на поверхность, и чистая синь вечернего неба с росяными блёстками звёзд спасительно влилась в её лёгкие. Но что это? По небу плыла, взмахивая плавниками, словно крыльями, птицерыба, серебристо-лебединая, вся до кончика хвоста перламутровая, чуть тронутая румянцем зари. Звёзды сияли на рядах её спинных и боковых чешуек, будто помещённые туда рукой неизвестного древнего мастера. Рука эта ковала лёд на реках, плела скань морозных узоров на окнах, расписывала небеса закатными красками и щедро разбрасывала по полянам душистые сокровища лета; что ей стоило создать это чудо, способное как плавать по волнам, так и летать по небу?.. А рыба, описав дугу над головой Млады, с тучей брызг вошла в воду, и женщина-кошка вынырнула из наваждения, замедлившего вокруг бег времени.

— Князь-рыба! — отплёвываясь и ловя ртом воздух, прохрипела она, устремляясь за серебристой белугой туда, куда та только что нырнула.

Снова мрак... Что-то огромное прошло под нею, больно царапнув. Костяные щитки на спине князь-рыбы, не иначе! Шаря рукой вокруг себя, Млада наткнулась на плавник, скользнула ладонью по рыбьему боку... Белуга плавала вокруг неё, то удаляясь, то приближаясь, и пространство пело от ожидания. Небесный купол звенел: «Вот оно, твоя судьба пришла и ждёт... Возьми её!»

Но как взять? Вонзить в белую рыбу острогу, чтобы вода пропиталась вкусом крови, и чтобы перламутровое чудо-юдо умерло в муках? Млада с опустошающим душу удивлением поняла, что не может поднять руку на это изумительное создание, тогда как всё вокруг словно ждало от неё удара — в том числе и сама рыба. Мать-вода поднесла ей этот дар на своих мягких и в то же время безжалостно сильных ладонях, а у неё не хватало духу его принять.

«Возьми его», — улыбались звёзды, а зубчатая спина белой рыбы пилой взрезала водную поверхность.

Взыграв, князь-рыба вновь выпрыгнула из воды, и в этот миг чья-то стрела, пропев, нежданно-негаданно вонзилась ей в бок. Ошалело обернувшись, Млада увидела княжескую ладью неподалёку и княжну Светолику на её борту — с луком в руках. Не мытьём, так катаньем?.. Ну уж нет!.. Лохматым зверем во Младе проснулось и заворочалось соперничество, и она, одной рукой ласково скользнув по белужьему боку, другою с мысленным «прости» всадила в рыбину острогу. Стрела лишь легко ранила белугу, она была ей как заноза в боку, а вот трезубец вошёл глубоко в прохладную рыбью плоть. Вся вода вокруг Млады окрасилась кровью, а рыба дёрнулась и понесла женщину-кошку, вцепившуюся в копьё, в сторону от княжеской ладьи.

Что было мочи держась за острогу и ощущая волнообразные движения огромного сильного тела, Млада чувствовала: пожалуй, и этого удара маловато, чтобы убить князь-рыбу. Серебристая белуга была слишком велика и мощна, чтобы сразу умереть, она могла долго проплыть с торчащей из неё острогой, испытывая охотницу на прочность... Сколько ещё она продержится на рыбе? Плечи горели, кисти рук изнемогали, чёрный холод удушья то и дело захлёстывал Младу, когда белуга уходила на глубину. Держаться было невыносимо тяжело, но мысль о том, чтобы сдаться, ещё сильнее язвила Младу и выворачивала наизнанку лицом к лицу с речной тьмой. Отпустить белугу и обречь на медленную смерть от раны? Нет, она не могла ответить такой чёрной неблагодарностью на дар Матери-воды...

Внезапно всё кончилось. Мощная тяга вперёд, вырывавшая руки из плеч, прекратилась: древко остроги осталось у Млады, а наконечник уносила в себе смертельно раненная князь-рыба. Вот и всё... Стыд перед остальными кошками ничего не стоил по сравнению с неподъёмной, удушающей виной перед Матерью-водой и её прекрасным порождением — белой рыбой. Вина эта давила со всех сторон так, что рёбра трещали и стало нечем дышать. Не зная, что делать дальше, Млада медленно поплыла по течению куда глаза глядят. На ладью возвращаться не хотелось.

И вдруг... Зубчатая перламутрово-белая спина взрезала воду на расстоянии полутора саженей от Млады, а вокруг расплывалось, покачиваясь, кровавое облако. Князь-рыба вернулась... Но для чего? Просила добить её? Ни одно живое существо, на которое Млада когда-либо охотилась в своей жизни, не вело себя так. Все боролись до последнего, убегали от своей гибели, но тут!..

— Что ты делаешь? — дрожа подбородком то ли от весеннего холода воды, то ли от нахлынувших чувств, пробормотала женщина-кошка. — Зачем ты?..

Даже если рыба хотела, чтоб её добили, Млада уже не могла ей помочь. Даже древко куда-то уплыло. Пришлось бы вернуться за новой острогой, но какая-то стена горького невозвращения удерживала Младу здесь, в реке. Круги, которые нарезала белуга около охотницы, угрожающе сужались, и Млада рёбрами ощущала давление вины. Упрёк захлёстывал её кровавой петлёй, словно рыба стыдила её: «Ну, что же ты? Я выбрала тебя, я — дар тебе от моей родной стихии, которая была мне колыбелью, а ты даже убить меня как следует не можешь!» Горестно втягивая голову в плечи, Млада сжималась перед ликом этого необъятного позора до размеров маленького котёнка — она, сильная, зрелая женщина-кошка, считавшая себя опытной охотницей и воином.

Бах! Что-то ткнулось Младе в грудь с такой силой, что дыхание заклинило, а поле зрения начала пожирать искрящаяся пелена. Может, хвост князь-рыбы? Или нет, скорее, её морда... В мутной воде нельзя было понять. «Ну же, сделай что-нибудь, прекрати мои страдания!» — угадывала Млада в горестном звоне темнеющего вечернего неба. Не успела она перевести дух от первого удара, как тут же на неё обрушился второй — уже по спине, словно жёсткая ладонь великана хлопнула её по лопаткам. А вот это уже точно хвост.

Всё, что у неё осталось из оружия — это кинжал, подарок родительницы Твердяны на совершеннолетие. С этим клинком Млада была неразлучна, и сейчас он по-прежнему висел у неё на поясе, впрочем... В длину он имел всего две пяди — что они значили для такой туши? Всё равно что колоть медведя швейной иглой.

Но и в кинжале был прок, коли знать, куда бить.


*


Лесияра скрипела зубами от натуги, налегая всем весом на рычаг. Рядом с нею, плечом к плечу, пыхтела воинственная Мечислава, не отставая от своей государыни. Всем Старшим Сёстрам пришлось рвать пупок наравне с простыми дружинницами: кушать рыбку они любили, но порой приходилось самим попотеть, чтобы её добыть. Ноги скользили по накренившейся палубе, такое положение делало вращение лебёдки почти невозможным, но каким-то чудом они продолжали её вращать.

— Ничего себе! Хорошенькое... облегчение рыболовного труда! — пропыхтела княгиня.

— С весом рыбы малость не рассчитали, государыня, — послышался смеющийся голос Светолики с мачты. — Я не ожидала, что улов будет столь велик!

— В следующий раз лучше... рассчитывай! — прокряхтела Лесияра.

И тут кто-то крикнул:

— Князь-рыба!

Лесияра едва не выпустила рычаг и еле удержалась, чтобы не кинуться к борту и не посмотреть на чудо. Ей не верилось, что серебристая белуга попалась в сеть; княгиня до последнего надеялась, что обычай останется незыблемым, но... Светолика с её изобретениями поставила всё с ног на голову. Молодой, звонкий голос дочери прозвучал хлёстко и радостно:

— Налегай, налегай, ещё, ещё! Поднажмите, Сёстры! Она наша! Князь-рыба — наша! Государыня, я же говорила тебе!..

Сердце Лесияры согрелось радостью за наследницу: всё-таки умница она, и хорошо, что князь-рыба досталась ей. А обычаи... Ну что ж, старому можно иногда и потесниться, уступая дорогу свежим веяниям.

— А ну, все дружно! — властно возвысив голос, вскричала княгиня. — Раз, два — взяли!

Снасти натужно заскрипели, словно жалуясь, и сердце Лесияры кольнула холодная иголочка предчувствия... Всеобщее «ах!» шевельнуло все волосы на её теле. Но что произошло? Это князь-рыба так впечатлила дружину или всё же снасти порвались?

— Держите, держи... Ах, проклятье! — Голос Светолики горестно и досадливо оборвался, она проворно слезла с мачты и кинулась к борту.

Снасти не выдержали, и освобождённые белуги уходили из сети, а впереди маячила белая спина князь-рыбы... Сквозь лёгкую завесу досады Лесияра всё же не могла не восхититься жутковатой силищей этих созданий — самых больших рыб на свете.

С другой ладьи кто-то прыгнул в воду. Хоть княгиня и не успела рассмотреть, но ни одного мгновения не сомневалась в том, что никто, кроме Млады, сделать этого не мог. Слишком уж ярко и воодушевлённо сверкали её сапфировые глаза, когда она заводила речь о соревновании, слишком непокорно и дерзко вились под дыханием ветра смоляные кудри, чтобы предположить, что теперь она осталась безучастна.

Сперва Млада скрылась под водой, но уже через миг её голова показалась над поверхностью — как раз под взметнувшейся в прыжке серебристой белугой. «Проход», — догадалась Лесияра.

— Нет, нет, она моя! — ревниво воскликнула Светолика. — Я первая поймала эту рыбу!

Лесияра не успела заметить, как в её руках оказался лук. Скрипнула тетива, наконечник стрелы искал цель...

— Светолика, что ты делаешь? — попыталась остановить её Лесияра, осенённая нехорошей мыслью...

— Хочу подстрелить белугу, — сказала Светолика, целясь.

— Стрелы в такую рыбину пускать бесполезно, — покачала головой княгиня, мысленно ругнув себя за столь нелепые и чёрные думы о собственной дочери, красавице и умнице, светлой душе. — Тут острога нужна, дитя моё, как ни крути.

Увы, самонадеянная княжна не позаботилась о другом способе добычи рыбы, уверенная в победе своего механизма, и на ладье не оказалось ни одной остроги. Да если бы и нашёлся хоть единственный трезубец, расстояние для броска было великовато, следовало подойти к рыбе ближе.

— Посмотрим, — сосредоточенно проронила Светолика.

Между тем Млада исполняла в воде какую-то странную пляску с рыбой — так казалось издали. А может, это белуга обхаживала охотницу, словно танцевала с нею, то подплывая, то удаляясь... Это могло значить лишь одно: князь-рыба сделала выбор.

— Светолика, осторожнее, — только и смогла сказать Лесияра. — Не попади в Младу.

— Не бойся, государыня, — твёрдо ответила дочь, собранная и решительная перед выстрелом. — Ежели ты думаешь, что я из-за своих изобретений совсем разучилась стрелять, то ты ошибаешься.

Владеть луком Светолика не разучилась: стрела красиво попала в подрумяненный закатом бок белуги как раз во время её прыжка — в верхней его точке. Однако был ли от выстрела какой-то толк?

— Есть! — радостно воскликнула княжна.

На воде расплывалось кровавое пятно... Пожалуй, слишком большое для раны от стрелы, подумалось Лесияре. Уж не Млада ли постаралась? А уже через несколько мгновений черноволосая голова женщины-кошки быстро заскользила над водой, но это плыла не сама Млада, это её волокла ещё вполне живая и сильная добыча. А когда князь-рыба немного вспрыгнула, стало ясно, за что Млада уцепилась: в боку у белуги торчала острога.

— Вперёд, к ним! — распорядилась Светолика. — Острога не привязана, Младе не справиться!

Гребцы налегли на вёсла, и расстояние между ладьёй и серебристой белугой стало сокращаться. Рыбина сумела освободиться от древка остроги и рванула прочь от Млады, но трезубец по-прежнему оставался в ране. А потом истекающая кровью князь-рыба вдруг повернула назад, к безоружной Младе... Светолика вскинула лук с новой стрелой, но Лесияра опустила руку ей на плечо.

— Погоди, доченька. Обожди стрелять. — И добавила, обращаясь к дружинницам и Сёстрам: — Никому ничего не предпринимать!

Княгиня открыла проход и по другую его сторону ступила на палубу ладьи Радимиры. Едва нога Лесияры коснулась досок, как она протянула руку и потребовала:

— Острогу мне!

Ей тут же вручили трезубец с закреплённой на кольце верёвкой. Княгиня кинула взгляд на деревянную ось, на которую был намотан другой конец: судя по толщине мотка, верёвки должно было хватить.

— Государыня... — начала было Радимира, шагнув вперёд, но взгляд Лесияры заставил её смолкнуть.

Княгиня сбросила сапоги, сняла для свободы движений и пояс. Снова шаг в проход — и Лесияру охватила бодряще холодная вода, а до Млады и рыбины было уже рукой подать. Несколькими широкими взмахами повелительница Белых гор достигла цели. Замах, удар — и наконечник второй остроги вошёл в другой бок князь-рыбы.

— Благодарю, государыня, — послышался глуховатый голос Млады.

Женщина-кошка склонила голову на белужью спину, устало обхватив её рукою с окровавленным кинжалом.


*


— Нет, всё-таки охота с острогой — вот настоящее дело, а лов сетью — так... промысел ради набивания желудка, — изрекла Мечислава, осушив кубок хмельного мёда на клюкве и мяте.

Ночные костры лизали рыжими языками звёздное небо и распространяли по берегу запах жарившейся рыбы. Пока дружинницы хлопотали около них, Лесияра со Старшими Сёстрами и Светоликой расположились у входа в княжеский шатёр, по-походному подстелив плащи. Усталые от непривычно тяжкой работы Сёстры быстро охмелели; отяжелевшая от выпитого Мечислава удобно оперлась на плечо коротышки Орлуши, а та, тоже порядком осоловевшая и благодушно настроенная, не возражала. Светолика пила мало и отмалчивалась, а когда Мечислава высказалась насчёт лова сетью, голубой хрусталь её глаз превратился в насмешливый ледок.

— Значит, не любо тебе было ловить с нами, Мечислава? — усмехнулась она. — А мне показалось, вышло всё лучше некуда.

— Кхм, — прочистила горло кареглазая Сестра. — Я этого не говорила, княжна. Пойми меня верно... Это твоё устройство... и вообще, вся эта работа... без сомнения, очень увлекательна. В этом есть своя... хм... своё... — Выпив, Мечислава становилась несколько косноязычной и испытывала трудности с подбором слов. — Своя заманчивость. Но это именно тяжкий труд, а с острогою... это бой! Это поединок. Особенно с такой рыбищей, как белуга. Кровь бурлит... Сердце стучит... Понимаешь?

Не дождавшись ответа, Мечислава с удовольствием выпила ещё один кубок.

— А я вот так и не поняла, кому белая княгиня ныне досталась, — промямлила Ружана, пьяненько нюхая кончик своей седой косы. — Младе, княжне Светолике или нашей государыне?

— Думаю, все трое руку к её добыванию приложили, — раздался голос Радимиры.

Начальница пограничной дружины подошла с блюдом, полным соблазнительно дымящейся белужатины, зажаренной на костре с солью и душистыми травами. Мечислава сразу оживлённо заблестела глазами, выждала, пока княгиня первая возьмёт, а потом потянулась за рыбой сама:

— О, давай-ка, Сестра, давай-ка сюда... Закусить давно пора, а то, на голодный желудок мёдом угощаясь, малость окосели мы.

Радимира поставила блюдо, и Мечислава, насадив на нож большой кусок, подула на него и с урчанием вонзила зубы. После этого блюдо пошло по рукам, и каждой из Сестёр тоже досталось по куску.

— Присядь с нами, хватит уж тебе у костра дымом коптиться, — просто, почти по-родственному пригласила княгиня Радимиру.

Сердце Лесияры окутывал приятный умиротворяющий покой после насыщенного и тяжёлого дня, а лёгкий согревающий хмелёк усиливал дружеские чувства и оттенял их, как духовитая приправа. Радимира с улыбкой поблагодарила и уселась, приняв тут же поданный ей кубок.

Двадцать пудов редкой золотой икры было добыто из брюха серебристой белуги. Вся она была засолена прямо на ладье и отправлена в бочонках в столицу к свадебному пиру двух сочетающихся браком пар — Лесияры со Жданой и Млады с Дарёной. Туда же отправилось почти всё мясо белой княгини, переложенное высокогорным льдом для сохранения свежести.

— А где же наша удалая охотница, где Млада? — утерев губы, осведомилась всё более хмелеющая Мечислава. — Поединок с белугою у неё знатный вышел... Не удивлюсь, ежели всё-таки именно её белая княгиня и выбрала, чтоб стать её добычей... Хочу с нею выпить! Пусть её позовут сюда!

— Последний раз я видела её у костра, она жарила себе кусок рыбы, — сказала Радимира.

Она знаком подозвала одну из своих дружинниц и отдала шёпотом распоряжение. Та кивнула и ускользнула бесшумной тенью в сторону костров, своей весёлой, дышащей пляской разгоняющих звёздный покой весенней ночи. Спустя короткое время она вернулась с докладом:

— Госпожа, Млады здесь нет.


*


— Плакать невеста должна перед свадьбой, чтоб всю жизнь потом не плакать: таков обычай, — заявила Крылинка, весьма озадачив Дарёну.

Девичник проходил весело — с песнями, плясками, а мимо столов, расставленных в саду под яблонями, нельзя было пройти, не сглотнув слюну. Дарёна раздавала совершенно незнакомым девушкам из Кузнечного шёлковые ленточки, а потом закружилась с ними в пёстром хороводе: белые рубашки с вышивками мелькали бабочками-капустницами, венки из весенних горных цветов сливались в одну яркую, душистую круговерть. Посетили девичник и молодые холостые кошки — как говорится, заглянули на огонёк на девушек поглядеть, да заодно и себя показать. Близился Лаладин день, гуляния молодёжи были не за горами, а тут такой праздник — как не воспользоваться возможностью попытать свою судьбу?

День расщедрился на солнышко. Из набухших почек в саду уже проглядывали краешки маленьких клейких листочков, а кусты смородины вовсю зеленели раньше всех, радуя своим терпко-травяным, густым и светлым, ласкающим сердце запахом. Гуляя по дорожкам и ловя лицом невесомые тени от яблоневых веток, Дарёна успокаивала зачастившее от смущения сердце: ещё бы, не каждый день ей приходилось привлекать столько всеобщего внимания! Каждого гостя надо было приветить словом, выслушать ответные речи, достойно отразить шуточки и подколы кошек-холостячек...

А вот и они — в который раз за день.

— Что-то невеста в уголке сада прячется — знать, что-то задумала, хитрая? Али укромного местечка для поцелуев ищет, м-м? Шали, балуйся, невеста, покуда свободная!..

Гости ели и пили за столами на открытом воздухе, а к Дарёне приближалась щегольски разодетая незнакомка, которая привлекла её внимание ещё в самом начале девичника. Была она в красном с жёлтой вышивкой кафтане, алых сапогах с загнутыми носами и с кисточками, а белую барашковую шапку носила чуть заломленной на одно ухо, открывая чисто выбритый висок. Судя по причёске, незнакомка имела отношение к оружейному делу — впрочем, кто в Кузнечном занимался чем-то иным? Но каким-то новоприобретённым белогорским чутьём Дарёна уловила, что незнакомка — чужая здесь. С прочими гостями она не особенно общалась, никого здесь, по-видимому, не зная, и как будто ждала чего-то.

Запас ответных острот у Дарёны иссяк, а потому она просто сдержанно улыбнулась и приняла дар незнакомки — похожий на крупный колокольчик цветок, который рос только в Белых горах около уединённых озёр. Его одиночный лилейно-белый венчик склонялся фонариком на тёмно-зелёном стебельке, а края имел густо-махровые, пушистые; звался он Лаладиным сном. Млада недавно как раз показывала Дарёне одно такое озерцо, берега которого белели, сплошь поросшие этим цветком; в этом тихом, светлом месте хотелось прикорнуть и уснуть безмятежным сном под невидимым, но надёжным крылом Лалады...

— Хорошо у вас тут, тепло уже, — молвила незнакомка, щурясь в солнечное небо. — А у нас ещё снег лежит.

Оттенок её больших спокойных глаз напоминал цветущий мышиный горошек, светлые ресницы казались осыпанными золотой пылью, а изгибы пшеничных бровей навевали мысли о бескрайних колосящихся полях.

— А, вот ты где, Тихомира, — послышался голос Твердяны.

Имя гостьи легло на её образ легко и естественно — вошло, как меч в ножны. Тихий мир наставал на душе при взгляде в эти глаза.

— Тихомира — мастерица не здешняя, в гостях она у нас, — представила Твердяна незнакомку Дарёне, окончательно подтвердив её догадку. — Она — продолжательница славного оружейного рода, знаменитого на севере Белых гор. Несмотря на свои молодые годы, она уже слывёт искусной умелицей перековывать сломанные клинки. Задала мне наша государыня непростую задачу — попросила её вещий меч восстановить, вот я и решила Тихомиру себе в помощь пригласить: одна голова — хорошо, а две, как говорится, лучше.

— Перековка вещего меча государыни Лесияры — такой опыт, какого я больше никогда и нигде не получу, — с поклоном ответила гостья.

— Ну, идём, обсудим наши дела, — кивнула Твердяна. — А то с этим весельем и работать некогда... Не скучай, милая невестушка, иди к людям, нечего тут одной вздыхать.

С этими словами оружейница поцеловала Дарёну в щёку и собралась уже было увести с собою Тихомиру, как вдруг взгляд её упал на белый цветок в руке у девушки.

— Хм, Лаладин сон? — молвила она задумчиво, насупив мрачноватые брови. — Откуда он у тебя?

— Это я осмелилась невесте поднести, — смущённо ответила Тихомира вместо Дарёны.

— Цвет этот хорош, и означает он признание в любви большой, но это — смотря по тому, кто дарит, — сказала Твердяна. — Невесте перед свадьбой его вручать может только её наречённая избранница. А ежели кто иной преподнесёт — значит, путь к счастью нелёгким будет.

— Эге, — нахмурилась гостья и невольно поскребла под шапкою затылок. — Клянусь, не ведала я про сию примету. В наших северных краях такие цветочки не растут, а по вашим местам бродя да на красоты ваши любуясь, наткнулась я на такую прелесть... Приглянулся мне цветок, думала невесту нашу им порадовать, а оно вон как вышло... Уж простите великодушно. Счастья желаю тебе, Дарёна, и твоей избраннице тоже.

Девушка поёжилась: лопатки ей лизнуло посреди солнечного дня не по-весеннему ледяное веяние.

— Что пригорюнилась, красавица? — улыбнулась Твердяна, ободряюще обнимая её за плечи и ласково прикладываясь шершавыми губами к виску. — Не кручинься, родная. Будет тебе счастье, куда ж оно денется...

Оставшись одна, Дарёна иными глазами посмотрела на нежный белый цветок. Тогда, наедине с Младой, она восторгалась россыпями Лаладиного сна на берегах лазурного озерца, защищённого со всех сторон белоснежно сверкающими горами, а сейчас ей мерещился в глубине дышащей свежестью чашечки зловещий призрак печали. И сразу день померк, зябкая дрожь поползла по плечам, и ей захотелось и впрямь забиться в какой-нибудь укромный уголок, чтобы наедине с собою предаться тревожным думам... Но не сбегать же с собственного девичника? Ах, если бы рядом была Млада в кошачьем облике! Дарёна уткнулась бы в пушистый чёрный мех, греясь под тёплым боком огромного зверя, чьё завораживающее мурчание прогнало бы всю тоску-кручину... Но у Млады был сейчас свой «девичник», а точнее — гульба. К сердцу девушки подступила щемящая ревность к женщинам-кошкам, которые на время украли у неё избранницу... «На гульбе невесте не место», — сказала утром Крылинка, и Дарёна всё ещё хмурилась от этой несправедливости. Почему им предписывалось прощаться с холостой жизнью отдельно друг от друга? Каким забавам предавались там кошки, при которых ей не следовало присутствовать? Дарёну снедало и любопытство, и недоуменная обида.

Лаладин сон выскользнул из повисшей руки Дарёны и упал у ствола яблони. Тут же ей стало жалко ни в чём не повинный цветок, но подобрать она его уже не успела: к ней подбежали трое девушек в венках с подаренными ею цветными ленточками.

— Айда, тебя плясать зовут!..

Её под руки повели к свободному пространству перед столами, где досыта употчеванные, весёлые и хмельные гости пустились в пляс — не хватало только невесты, под ручку с которой хотел пройтись каждый. Скользнув взглядом вдоль столов, Дарёна нашла матушку: та чинно сидела на своём месте, в перстнях и жемчугах, в белоснежном шёлковом покрывале на голове и драгоценном очелье... Никогда Дарёна не видела её такой молодой — ну, чем не старшая сестра? Она о чём-то беседовала с Крылинкой, восседавшей за столом в многорядных бирюзовых бусах и тяжёлых серёжках из того же камня; заметив взгляд Дарёны, обе женщины закивали и одобрительно заулыбались — мол, пляши, пляши, невеста. Затаив вздох, девушка положила руку в чью-то протянутую ладонь.

Её закрутили, окружили, довели до изнеможения, выжали досуха. Звонкая небесная высь качалась над головой, ноги гудели в запылившихся сапожках, а горло стало таким же сухим, как утоптанная земля двора... Но отдыхать было ещё нельзя: не со всеми гостями поплясала. Перед глазами плыли яркие пятна, и из-за них Дарёна уже не видела, в чьи ладони она в очередной раз вложила свои руки. А ноги вдруг предали её и подломились.

— Ох ты, — сказала обладательница этих ладоней, подхватывая девушку. — Что ж ты падаешь-то...

Золотая пыль ресниц, мышиный горошек глаз, брови-колосья... Обняв сильные плечи Тихомиры, Дарёна позволила ей унести себя из самой гущи пляски.

— Эй! — окликали гости. — Куда?..

— Всё, всё, невеста притомилась, — решительно отрезала та.

Соскользнув из спасительных объятий на лавку у стола, Дарёна выдохнула:

— Уфф...

Белозубая улыбка блеснула ей в ответ.

— Может, питья какого желаешь? — спросила Тихомира. — Мёду, квасу, сыты [35]?

— Водицы простой бы, — пробормотала девушка.

— Сей же час будет, — ответила гостья с севера и шагнула в проход.

Вернулась она действительно скоро — не успела Дарёна и толком дух перевести. Расписной деревянный ковшичек, который она поднесла к губам утомлённой невесты, был полон чистейшей, насыщенной ослепительным солнечным золотом воды. Первый жадный глоток обдал горло Дарёны холодом родниковых недр и бросил ей на плечи лёгкий плащ мурашек.

— Осторожно пей, а то горлышко застудишь, — ласково молвила Тихомира. — Из горного ключа водичка.

Холодная вода прогнала предобморочное марево, и Дарёна почувствовала себя освежённой и взбодрившейся. Утерев рот, она смущённо поблагодарила женщину-кошку и вернула ей ковшик. Та выпила остатки воды и улыбнулась влажно заблестевшими на солнце губами.

— А ты... семейная? Или, может быть, избранница у тебя есть? — взбрело вдруг в голову Дарёне спросить. И тут же она внутреннее съёжилась: «Что за чушь я несу...»

— Нету у меня пока никого, — ответила Тихомира, опуская удивительные золотые ресницы. — Работа и за семью, и за избранницу мне. Родительница моя в минувшем году в Тихой Роще упокоилась — позднее я у неё дитя, — а потому пришлось мне принимать нашу кузню в наследство и полное владение.

Светлая грусть коснулась смолистым дыханием сердца Дарёны при упоминании Тихой Рощи, где у подножий сосен круглый год росла самая сладкая земляника. Неловкое молчание запечатало уста девушки, а палец выводил на скатерти закорючки. Не принято было в Белых горах выражать соболезнования родным ушедших в Рощу дочерей Лалады, ибо смертью это, строго говоря, не являлось.

— А я вот скоро супругой обзаведусь, — не найдя, что сказать ещё, ответила Дарёна и тут же фыркнула, поняв, какую очевидность ляпнула — что-то вроде «вода мокрая». И, чтобы скорее отвлечь внимание от этой несуразности, спросила: — А что женщины-кошки на гульбе делают? Не знаешь?

— Ну... гуляют, вестимо, — уклончиво усмехнулась Тихомира.

— А как гуляют? — не удовлетворилась этим ответом Дарёна. — Напиваются, поди... вдрызг?

— Всякое случается, — вновь спрятав взгляд под золотыми щёточками ресниц, — сама скромность! — сказала оружейница-северянка. — Невестам этого лучше не ведать.

— Ну вот, опять «лучше не ведать»! — надулась Дарёна.

Однако не успела она как следует отдохнуть, как её опять подхватили под белы рученьки — и на реку с девушками. Возглавляла это шествие матушка Крылинка.

— Чтоб потом не плакать, перед свадьбой все слёзы надобно вылить, — повторила она озадачившие Дарёну накануне слова.

Дарёне предписывалось сесть у воды и голосить, расплетая волосы. Оплакивание косы — так это называлось, но, каким бы ни было название у этого обряда, он казался Дарёне нелепым, ненужным и невыполнимым. На глазах не чувствовалось и намёка на слёзы — даже близко не было, а притворный вой звучал наигранно и глупо.

— Надо, моя голубка, надо, — квохтала Крылинка. — Девушки тебе пособят.

И они пособили... Так пособили, что хоть уши затыкай! Кто котёночьи-тоненько, кто однозвучно и гнусаво, кто заливисто и на разные лады, а кто неожиданно басовито — завыли, заплакали девушки, и только Дарёна посреди всего этого «горя» корчилась и зажимала рот, чтобы сдержать невыносимо щекотный смех.

— Не смейся — плачь! — сердилась Крылинка, уперев руки в бока. — Сейчас не выплачешься — опосля слёзы лить придётся...

Девушки с воем расплетали Дарёне волосы, пропускали пряди меж пальцев, осыпали лепестками цветов из своих венков. Некоторые так ответственно отнеслись к этому делу и так прониклись духом обряда, что по щекам у них катились взаправдашние слёзы...

— Нет, матушка Крылинка, ну бред же! — сквозь смех взмолилась Дарёна. — Не могу я плакать, когда на душе светло и птицы поют!

— Эх, ты, — вздохнула та. — Вот помяни моё слово — наплачешься...

— Нет, матушка Крылинка, — ласково сжимая её руку меж своих ладоней, заверила Дарёна. — Не наплачусь. Мы с Младой любим друг друга и в ладу жить будем. Она не обидит меня!

Крылинка лишь покачала головой, а Дарёна нежилась на солнышке и щурилась от нестерпимого блеска водной глади... Чудесный всё-таки день выдался, весна в силу вошла, а там и лето на пороге.

Всё кончается — завершился и девичник; вытянулись тени на земле, загустело золото солнца, становясь янтарём. Гостьи потрезвее, заботясь об односельчанках, провожали домой тех, кто основательно набрался, а то, не ровен час, спьяну и проход не туда выведет; для них праздник был кончен, а вот хозяевам осталось ещё много хлопот — уборка и мытьё посуды. Тихомира оставалась в доме Твердяны на время работы над перековкой меча, и они стояли под яблоней, провожая народ и что-то вполголоса обсуждая. Северянка сняла шапку, чтобы остудить голову посвежевшим вечерним воздухом, и вдоль её спины повисла белокурая коса — светлее белёного льна. Хороша была Тихомира, и девушки по ней, должно быть, вздыхали и сохли, но сердце Дарёны принадлежало чёрной кошке с синими яхонтами глаз.

Вот уже и ночь смотрела сверху многоглазой звёздной бездной, а Дарёне всё не спалось... Ёжась у открытого окна, — не до конца прогревшаяся земля ещё дышала холодом по ночам — Дарёна считала звёзды и думала. Нырять памятью в пёстрый поток минувшего дня было и сладко, и тягостно. «Как-то там Лаладин сон оброненный — завял, поди, или, быть может, затоптали его, бедненького?.. Надо будет на то озерцо сходить, прощенья у его собратьев попросить... — Шмыганье носом, зябкое движение плеч — и новый виток дум: — Какая у Тихомиры голова гладкая, даже синим не отливает — так светлы её волосы... Глаза — мышиный горошек. Хм, что-то гороху захотелось сладенького, в хрустких сочных стручках — когда-то он ещё будет... Всё лето впереди... Матушка опять вещей детских подсунула. Одеяльце лоскутное в колыбельку... Все ждут, когда дитя под сердцем понесу: и она, и Крылинка, и Рагна с Зорицей. Стоит пошатнуться, побледнеть, а они уже: «Крови месячные когда последний раз были?» Ох... Что там Млада поделывает, хотелось бы мне знать?»

Поняв, что сон убежал от неё далеко, Дарёна решила позаниматься шитьём, чтоб скоротать тягучее ночное время. Зажгла лампу (хоть матушка Крылинка и говорила беречь масло), уселась за столик для рукоделия, привычно отыскала у себя в груди тёплый комочек света Лалады и покормила иголку, уколов палец — ряд этих действий вызвал у неё долгий сладкий зевок. А может, лечь всё же? Или — ладно уж, раз села за работу... Последнюю рубашку для Млады осталось довышивать.

Не успела она вышить и одной петушиной головки, как за плечом у неё мелькнуло что-то белое с красным. Хоть и видела Дарёна, что в Белых горах бояться некого, но игольчатый холодок испуга всё же царапнул её.

— Что не спишь, Дарёнушка? Из окошка дует — простудишься, лада... Этого ещё нам не хватало накануне свадьбы!

Знакомый и любимый голос тепло защекотал ей шею, но к нему примешивался запах хмельного питья, да и выговор был не совсем тот, что всегда... Дарёна обернулась и застыла: Млада влезла к ней в окно в мятой и сырой одежде, заляпанной кровью так, словно женщина-кошка купалась в чане с потрохами. Взгляд был отнюдь не мутным от выпитого, напротив — сверкал голубыми молниями, и Дарёны коснулось солоноватое будоражащее веяние, пахнувшее пóтом, травами, ветром, свободой и дымом.

— Млада! — шёпотом ахнула девушка. — Ты что? Что стряслось, ты ранена?

— Ой... — Глянув на себя, женщина-кошка только сейчас обнаружила, в каком она виде, хмыкнула, фыркнула, и её глаза превратились в блестящие смешливые щёлочки. — Нет... Ты не бойся, ладушка. С рыбалки я, рыбья это кровь. Так соскучилась по тебе, так... м-м... — Млада дохнула чувственным стоном Дарёне в губы. — Так спешила к тебе, что даже и не глянула, что переодеться надобно... Прости, милая.

Её кудри пропитались запахом дыма и речной воды, а от рук, которыми она, стоя на коленях, беспорядочно ласкала лицо и плечи Дарёны, пахло рыбой.

— Крови столько, будто ты с медведем подралась, — пробормотала девушка.

— А ты белугу видела? — с хмельной пристальной серьёзностью уставилась на неё Млада. И после короткого молчания продолжила, слегка спотыкаясь: — Она в длину... вот... как от этой стены и до той. Пр... представляешь, сколько в этой туше крови? Разделывала я её, вот и испачкалась... маленько... Тебя захотелось увидеть, счастье моё, Дарёнка моя... Сил моих не было терпеть! Вот так вот вышло...

— Понятно всё с тобой, — усмехнулась Дарёна. — Вы там все такие пьяные?

— Все до одной! — Млада тряхнула головой так неистово, что её качнуло. — Я-то ещё ничего, а вот кое-кто уже в дымину... Уффф. Не буду называть их достославных имён... Ты прости, не сердись, горлинка. М?.. Стосковалась по тебе... не могу без тебя...

Очутившись в настойчивых объятиях своей хмельной избранницы, Дарёна принялась полушутливо, полувозмущённо отбиваться.

— Млада, пусти... У тебя руки холодные, одёжа мокрая и в крови... Фу, у тебя изо рта рыбой пахнет... Ты что, её сырьём ела?

— Ну, поела чуть-чуть... Я же кошка, — мурлыкнула Млада, щекотно тычась носом Дарёне в самые чувствительные местечки на шее.

В итоге незаконченная рубашка с воткнутой в неё иглой осталась на столике, а Дарёна с Младой, целуясь, упали на постель. Впрочем, вскоре Млада отяжелела и ткнулась носом девушке в грудь.

— Мм... Горлинка... Я отдохну чуточку, ладно? Мне вернуться надобно...

— Так... Это ещё куда? — нахмурилась Дарёна, беря её лицо в свои ладони и поднимая, чтобы в него заглянуть.

— Туда... На реку, — мурлыкнула та с измученно закрытыми глазами. — Я ведь не спросясь к тебе ушла... Нехорошо выйдет, ежели не вернусь... Ты разбуди меня через часок, ладно?

— Ладно, — вздохнула Дарёна, тут же про себя непоколебимо решив не будить Младу и никуда её не отпускать в этаком разудалом виде.

Мурлыканье начало перемежаться похрапываньем, а Дарёне вдруг пришло в голову: а ведь Млада в грязной одежде лежит на чистой постели! Непорядок. С кряхтеньем ворочая тяжёлое тело, девушка принялась стаскивать с женщины-кошки сапоги, портки, рубашку. Это растормошило Младу, и она возобновила свои поползновения.

— Дарён... ну куда ты всё время ускольза... м-м... Иди ко мне...

— Ш-ш, ш-ш, отдыхай, — устраиваясь рядом, зашептала Дарёна.

Млада вдруг открыла глаза, в которых на миг беспокойно проступило почти трезвое выражение.

— Только разбуди меня, ладно? — повторила она свою просьбу, подчёркивая её важность поднятым к потолку пальцем.

— Ладно, ладно, — успокоительно вороша чёрные кудри, заверила девушка.

Откинув голову на подушку, Млада сомкнула веки, и вскоре её лицо разгладилось в безмятежном сне. Она и не подозревала, что из-за коварства своей невесты беспробудно проспит до самого утра и на реку, конечно же, не вернётся — куда уж там!..

Во сне Млада широко раскинулась на всю постель с угла на угол, а Дарёна, всё ещё чувствуя дрожь взбудораженных нервов, кое-как притулилась у неё под боком в скрюченном положении. Пожалуй, правду сказала матушка Крылинка: на этой гульбе ей было не место.


*


— Уф, ну, вроде, всё, — сказала матушка Крылинка, окидывая усталым, но удовлетворённым взглядом чисто прибранную большую горницу. — Можно теперь и нам на боковую.

Не успела она это произнести, как дом сотряс страшный удар, будто кто-то с размаху долбанул таранным бревном в дверь. Зорица с Рагной вздрогнули.

— Ахти мне! — испуганно всплеснула руками матушка Крылинка. — Кто это там в дом ломится?

Женщины кинулись к входной двери. И что же они увидели? На животе, растянувшись через порог и сплющив одну щеку о пол, лежала мертвецки упившаяся Шумилка, а над нею беспомощно топталась её сестра-близнец Светозара.

— А ну, вс-ставай, — шипела она, пытаясь поднять Шумилку за шиворот. — Ну что же ты... Два шага уже осталось, ползи! А то бабуля нам так вставит... по самое не могу...

Видно, сёстры хотели вернуться домой потихоньку, незаметно прошмыгнув мимо строгой бабушки, но непреодолимое препятствие сорвало их хитрый замысел. Они не учли одного: для такого количества хмельного, плескавшегося внутри молодых холостячек, порог дома оказался слишком высок. В отличие от Шумилки, Светозара ещё могла держаться на ногах, но весьма шатко; завидев грозно подбоченившуюся матушку Крылинку, она с испуганно-пьяненьким выражением уцепилась за дверной косяк, чтоб стоять прямее.

— Ой... Шумилка, мы пропали, бабуля уже здесь...

— С кем ты разговариваешь, гуляка ты бесстыжая? — покачала головой матушка Крылинка. — Она тебя не слышит — в отключке лежит!

— Бабуля, прости, пожалуйста, — невнятной скороговоркой пробормотала Светозара, состроив виновато-унылую мину, привычную ещё с детства — такую они с сестрой всегда делали, напроказив. — Мы вот... тут... вот так вот.

— Вижу я, что вы «вот так вот», — проворчала Крылинка. — Полюбуйся, Рагна! Отпустили, называется, на гульбу... Нахрюкались, голубушки!

— Ох, горе мне с вами, — устало вздохнула мать близнецов.

— Да ладно тебе, матушка... Не каждый же день у Млады свадьба, — попыталась оправдаться Светозара, пошатываясь. — Ик!

Одна Зорица посмеивалась, глядя на вернувшихся с гульбы племянниц. Она потихоньку позвала свою супругу, княжну Огнеславу, и они перетащили бесчувственную Шумилку с порога на лавку.

— Ничего, матушка Крылинка, к утру проспится, — сказала княжна. — На то она и гульба, чтоб гулять.


*


— ...Вот так всё и обстоит. В восстановимости самого клинка у меня сомнений нет — это трудно, но возможно, а вот останется ли он после перековки прежним?.. Это вопрос посложнее, на который у меня пока нет ответа.

Гости разошлись, дом погрузился в молчание ночи, и только Твердяна с Тихомирой не спали и вполголоса беседовали при свете лампы. Тусклый огонёк отбрасывал рыжеватый отблеск на их серьёзные, задумчивые лица, а тени придавали им причудливый вид.

— Думаю, вместе мы отыщем ответ, — молвила светловолосая гостья с севера.

— Я тоже на это надеюсь, — проронила Твердяна, привычным движением трогая затылок. — Но работа может затянуться — боюсь, до зимы не успеем. А случись что — с чем государыня в бой пойдёт? Других хороших мечей много, но все они — не то, что потребуется ей в лихой час...

Тихомира склонилась и достала из-под лавки длинный узкий ящик. Поставив его перед Твердяной, она сказала:

— У меня как раз на этот случай есть кое-что... Оно ждало своего часа много веков.

Глаза черноволосой оружейницы сверкнули из-под угрюмых бровей.

— Неужто Меч Предков? — спросила она дрогнувшим голосом.

— Он самый, — с тенью улыбки в уголках губ кивнула её собеседница.

Пальцы хозяйки дома взволнованно дрожали, когда она дотронулась до гладко оструганной сосновой крышки, а во взоре проступили теплота и восхищение. Непросто было произвести такое впечатление на многоопытную мастерицу Твердяну Черносмолу из рода чёрных синеглазых кошек... Для этого в ящике должно было находиться нечто непостижимое человеческому уму.

— Вот уж не думала, что когда-нибудь увижу его, — прошептала она. — Всю жизнь гадала, существует ли он на самом деле или же всё, что о нём люди бают, — сказки... Твой род сохранил его, Тихомира! Глазам своим не верю...

Впрочем, видела она в ящике пока только большой вытянутый кирпич из глины, внутри которого, по-видимому, и покоился древний клинок, обмотанный промасленным полотном и покрытый заливкой из пчелиного воска. Вся эта многослойная укупорка была призвана защищать от внешних воздействий вызревающую волшбу. Чтобы достать меч, требовалось разбить глину, наглухо закрывавшую его со всех сторон.

— Так он ещё в работе? — взметнула Твердяна взволнованно-колючий взгляд на Тихомиру.

— Великая оружейница Смилина не успела доделать этот меч и перед своим уходом в Тихую Рощу завещала моей прародительнице завершить работу, — ответила та. — Всё это время клинок передавался в нашей семье от родительницы к дочери, и мастерицы продолжали трудиться над ним. Остался последний слой волшбы. Думаю, его должна наложить ты, Твердяна.

— То, что это великая честь для меня, будет ещё слабо сказано, — сверкнула Твердяна белыми клыками в ясной, молодой улыбке.

____________________

34 снегогон — апрель

35 сыта — вода, подслащённая мёдом, иногда с добавлением пряностей, ягодного сока, отваров душистых трав

11. Двойная свадьба и лукошко черешни

Янтарный румянец зари залил серые, покрытые пёстрыми пятнами лишайников каменные глыбы у входа в пещеру Прилетинского родника, голоса птиц пронизывали драгоценным узором утреннюю сосновую тишину. Высокая, статная Светлоока, хранительница родника и жрица Лалады, вышла из пещеры навстречу кроткому рассвету, и её спокойно сомкнутые розовые губы тронула улыбка. Свет утра наполнил её большие бирюзовые глаза, позолотил длинные пшеничные волосы, заиграл на складках подола белой вышитой рубашки, перетянутой узким плетёным кушаком. Венок из весенних цветов на её голове драгоценно сверкал капельками росы. Ничьей Светлоока не могла стать женой: красота этой девы принадлежала одной лишь богине Лаладе, свет которой почивал на ней денно и нощно, мягко лучась в её глазах и наполняя сердца окружающих тихим благоговением. При виде хранительницы родника Дарёне вдруг вспомнилось видение, пригрезившееся ей в пещере после ранения стрелой... Сама Лалада тогда озарила её теплом своего взора, послала свою силу через целительные руки княгини Лесияры и не дала умереть от раны. В облике Светлооки чувствовалось ясное и живое, величественное присутствие богини, а в улыбке, обращённой к двум сочетающимся браком парам, сквозила древняя, проницательная умудрённость.

Всю минувшую ночь Дарёна не сомкнула глаз от волнения, и сейчас голову ей слегка обносило сладко-обморочное, томное кружение. Темнота ушла в свою берлогу, свернулась там калачиком и уснула до следующего заката, а Дарёна, измученная счастливой бессонницей, зябко ёжилась от утренней свежести, от которой совсем не спасало лёгкое шёлковое покрывало, окутывавшее её с головы до самых пят. Весенний холод земли бодрил, на лоб давил обруч драгоценного свадебного венца, к щекам ласкались жемчужные нити подвесок. Похолодевшие пальцы девушки грела рука её избранницы: Млада стояла рядом в щегольском синем кафтане с золотой вышивкой, перепоясанном нарядным кушаком. Лёгкие лапки мурашек пробежали по лопаткам Дарёны от важности совершаемого жизненного шага: сейчас они войдут в пещеру, а выйдут оттуда уже супругами... Поймав тёплый ободряющий взгляд чернокудрой женщины-кошки, девушка улыбнулась дрогнувшими губами.

Прочитав сокровенные думы молодой невесты, небесно-синий взор Светлооки обратился на вторую пару — зрелую, за плечами которой реяла призрачным стягом горечь многолетней разлуки. По разным дорогам шли Лесияра и Ждана к светлому дню своего воссоединения, и дороги эти были трудны и извилисты, но ни злые метели, ни холодные дожди, ни шепчущие листопады не вытравили из их сердец любви, выдержало их чувство испытание временем и болью. Хоть и привычно горделивой, царственной была осанка княгини, а наряд блистал неприступной роскошью, глаза её горели юным задором: казалось, ещё миг — и сиятельная повелительница Белых гор подхватит свою избранницу на руки и пустится с нею в пляс. А глаза той излучали спокойное, умиротворённое счастье — и оттого, что сегодня она наконец-то становилась супругой своей возлюбленной, и оттого, что рядом стояла её дочь в свадебном облачении, а её рука лежала на самой надёжной руке, какая только могла существовать. Двойной радостью билось сердце Жданы; она не могла налюбоваться и на свою будущую супругу, и на Дарёну с Младой, благословляя решение Лесияры устроить двойную свадьбу.

— За Лаладиным венцом пришли? — улыбнулась Светлоока, и её голос прожурчал весенней трелью, растворившись в свежем воздухе между стволами старых сосен. — Что ж, проходите в пещеру.

По старшинству сперва вошли Лесияра с Жданой, а за ними — Дарёна и Млада. У купели их встречали ещё две жрицы, и каждой из пар они подали на подносах по кубку родниковой воды. Заглянув в кубок, Дарёна изумилась: вода была наполнена золотистым сиянием, словно множество крошечных светлячков плавали в ней.

— Испейте света Лалады, — сказала жрица, державшая поднос.

Когда чудесная вода пролилась в горло девушки, всё её волнение улеглось, а тяжесть горевших от бессонной ночи век улетучилась. По жилам заструилась тёплая, спокойная сила, а сердце согрелось от нежности к незабудковым глазам, смотревшим на неё.

— Я люблю тебя, — сорвалось с губ Дарёны невольно.

А губы Млады, влажные от воды, шепнули в ответ:

— И я тебя, моя горлинка.

Поцелуй соединил их в сияющее, наполненное миром и любовью целое. Стены пещеры исчезли, вместо них вокруг вился вихрь из белых лепестков, и в душистом весеннем головокружении Дарёна сникла на грудь Млады. Крепкие руки женщины-кошки обняли её и поддержали.

А Лесияра с Жданой ещё стояли, не в силах разъединить губ и оторваться друг от друга: такие необоримые любовные чары влила в них вода из кубка. Светлоока с улыбкой терпеливо ждала, не прерывая поцелуя и позволяя влюблённым насладиться им до самого дна, до последней капли. Она сделала знак своим помощницам, и все три жрицы, воздев ладони, обратились с молитвой к золотому свету, наполнявшему пещеру.

— Пресветлая мать наша Лалада, приди, наполни радостью нас, наполни любовью твоей, светом твоим! — полевым колокольчиковым звоном выводила Светлоока.

— ...светом твоим, — утренней птичьей песней вторили помощницы.

— Благослови брачные союзы Лесияры и Жданы, Млады и Дарёны! Скрепи их узами нерушимыми на веки вечные! — продолжала хранительница родника, всю душу вкладывая в свои слова.

— ...на веки вечные, — вторило нежное эхо двух других голосов.

— О, великая мать Лалада, ниспошли венец света твоего на главы их, дабы преисполнились они бессмертной твоей любовью! — чуть возвысила голос Светлоока.

— ...бессмертной твоей любовью, — поставили помощницы последнюю точку.

— Опуститесь на колени, — подсказала главная жрица княгине с Жданой.

Те, опомнившись наконец, повиновались. Дарёна, охваченная щекотным предчувствием чуда, затаила дыхание и смотрела во все глаза... И чудо свершилось. Золотой свет под сводами пещеры начал сгущаться, превращаясь в лучистое облачко, которое медленно снизилось и зависло над головами коленопреклонённой пары, как маленькое солнышко. В глазах княгини и Жданы зажглись отблески-светлячки, придав их лицам одухотворённое, безоблачно-счастливое выражение.

— Лалада скрепила ваш союз, — ласково сияя глазами, молвила Светлоока. — Теперь вы — законные супруги перед светлым ликом её, а большего и не нужно.

Держась за руки, новобрачные поднялись с колен. Из глаз Жданы катились слёзы, а губы дрожали в улыбке.

— Ты что, ладушка? — смахнула Лесияра блестящие капельки с её щёк.

— Это чудо, — прошептала та. — Это... у меня не находится слов, чтоб описать...

Дарёна почувствовала, как и её глаза защипало от близких слёз, а к горлу подступил колючий, горько-сладкий ком. Чудесное, светлое таинство бракосочетания озарило её душу ярче солнца, согрело и вознесло в такие сияющие выси, коих и птицам не достать...

Колени девушки сами подогнулись, когда настала их с Младой очередь принимать Лаладин венец. Она трепетала, словно находясь под чьим-то пристальным взглядом, которому было подвластно прочесть все её тайные помыслы, все глубинные желания.

— Открой сердце своё Лаладе, — золотисто прошелестел шёпот возле уха. — Ежели какие сомнения у тебя, венец не снизойдёт. Богиня скрепляет брачными узами лишь тех, чьи чувства искренни и взаимны.

Сомнения? Видно, слово это было обронено мудрой жрицей намеренно, как искушение покопаться в себе, вспомнить синеглазую воровку... Ведь матушке она ничего такого не сказала, а вот Дарёне шепнула зачем-то. Откуда она знала? Каким непостижимым образом она умудрилась всколыхнуть со дна её души то, что там было похоронено и упокоено ласковыми чарами Нярины-утешительницы? Грустный вздох прошлого коснулся лопаток девушки тревожащим холодком, но ему было уже не пошатнуть, не подкосить светлые столпы, на которых прочно зиждилось её настоящее и будущее, связанное с Белыми горами и Младой. Дарёна с улыбкой устремила свой взор к свету, ожидая, когда тот начнёт превращаться в солнечный сгусток. Уверенность, что это непременно случится, возрастала с каждым звенящим мигом, а пожатие тёплой руки Млады ещё более укрепляло Дарёну в этой вере. И прошлое, постояв за плечом, потихоньку отступило.

«Ну же, ну же, сгущайся», — умоляла Дарёна золотой свет под потолком. Напрягая сердце и душу, она сжимала руку Млады и устремлялась к этому сиянию всеми помыслами, чтобы оно увидело, что у неё нет сомнений, а чувства неподдельны. Кто-то незримый ласково и задумчиво улыбался ей, а потом одним мягким дыханием заставил золотой свет затрепетать. И — вот они, острые лучики, играющие радужными переливами, вот он, сияющий венец!.. Дарёне показалось, что от его блеска её глаза начали таять, как кусочки льда, солёные ручейки защекотали губы, а торжественный голос Светлооки распростёр над ней белоснежные крылья желанных слов:

— Млада и Дарёна, Лалада скрепила ваш союз. Отныне вы — законные супруги перед светлым ликом её.

Ещё долго эхо этого голоса бродило и отдавалось в душе Дарёны, освещая все тёмные закоулки, а девушка никак не могла поверить, что всё это наконец свершилось. Может, этот удалой, широкий свадебный пир в княжеских палатах ей снился? Может, эти бессчётные гости были призраками, которых унесёт одно дуновение ветра? А вдруг вкус белужьего мяса мерещился ей?

— А ты знаешь, что ешь сейчас самую настоящую белую княгиню, милая новобрачная? — свежим дыханием прорезал пелену наваждения знакомый голос. — Твоя супруга её собственноручно изловила, гордись!..

Голубой хрусталь глаз княжны Светолики вернул Дарёну в вещественный мир, и она наконец поверила в происходящее. А Млада, кланяясь, ответила:

— Ну, в её поимке мы все поучаствовали, госпожа.

— Не скромничай, это твоя добыча по праву, — засмеялась Светолика, уже слегка хмельная. И прибавила, задумчивостью стерев улыбку с лица: — И супруга вон какая чудесная тебе досталась. Столько счастья — да в одни руки!..

— И к тебе счастье придёт, княжна, не сомневайся, — сдержанно молвила Млада в ответ.

— Эх, где вот только оно бродит, счастьюшко-то моё? — полушутливо, полусерьёзно вздохнула наследница престола, улыбаясь Дарёне. — Может, не народилось на свет ещё, а может, в колыбельке спит... Хоть бы весточку какую оно мне подало, приснилось, глазками подмигнуло! Вон, к примеру, Мечислава: она свою суженую нашла, когда та ещё молоко своей матушки сосала. — Светолика кивнула в сторону кареглазой Старшей Сестры, чинно сидевшей за столом со своей супругой. — Увидела во сне и город, и улицу, и дом, где её половинка родилась. Ну, нрав у неё решительный... Смотра невест ждать не стала, в дом зашла гостьей незваной, да так с порога и заявляет родителям, мол, на суженую свою пришла поглядеть. А там суженая — дитя в люльке! Глазки вылупило и смотрит... — Светолика усмехнулась. — Мечислава кроху только поцеловала и ушла — ждать, когда подрастёт невеста. А как девица в возраст вошла, так и она в дверь постучалась со сватовством. А мне вот даже не снился до сих пор никто... Видно, время не пришло.

Любопытство заставило Дарёну присмотреться к этой паре — грозной, сверкающей глубокими тёмными очами Мечиславе и её жене Беляне, обладательнице огромных серых глаз и пушистых ресниц. Красота Беляны была строгой, по-зимнему холодной и отточенной, как клинок, в её зрачках словно поблёскивали искорки инея; судя по всему, она имела над своей супругой большую власть. Мечислава, выпив пару-тройку кубков хмельного зелья, распалилась, пошла в пляс, и её, словно челнок в бурном течении, понесло в сторону чужих жён и девиц. Уж как она увивалась около них, как стремилась приблизиться, задеть за рукав, подмигнуть!.. И пошло-поехало: одна, другая, третья гостья становилась ей на несколько мгновений парой, а разошедшаяся Мечислава вихрем неслась вперёд, стараясь подцепить и покружить в танце как можно больше женщин. Скулы её порозовели, глаза горели янтарным пламенем, тёмные шелковистые волны волос пружинисто вздрагивали, метались и плясали, когда она задорно вскидывала голову на длинной гордой шее... Дарёна даже залюбовалась невольно, хотя ещё хорошо помнила тот неласковый приём, оказанный ей этой Сестрой, когда девушка впервые перешагнула порог княжеского дворца. Лихой плясуньей была Мечислава, но недолго ей пришлось веселиться: из-за стола за ней ревностно следил серый ледок жениного взгляда. Поднявшись, Беляна поплыла лебёдушкой, приплясывая со всеми встречными и исподволь, медленно, но верно направляясь в сторону раздухарившейся супруги. Величественная и царственно-неторопливая, в многослойном наряде и высокой кике с жемчужными подвесками и покрывалом, она приблизилась к Мечиславе и, подбоченившись одной рукой, другою поманила её. Завидев тонкую, сурово выгнутую тёмную бровь и грозящий пальчик с крупным перстнем, та сразу как-то сдулась, сникла, весь задор её померк... Дарёна не верила своим глазам: воинственная, властная и удалая Мечислава начала пробираться к жене — бочком, бочком, лавируя между танцующими и удаляясь от женского «цветника». Лицо у неё сделалось виноватым, как у нашкодившего подростка, застуканного в самый разгар проделок, но при этом она старалась сохранять непринуждённый и независимый вид, будто вовсе и не жена её поманила, а ей самой надоело кружиться в пляске.

— Подумать только! Оказывается, Мечислава-то — подкаблучница, — хихикнула Дарёна, прикрывая пальцами улыбку.

— Да уж, жёнушка у неё — ух!.. — прищурила Светолика в сторону красавицы Беляны глаза, полные упруго дышащего хмельного огня. — Выросла суженая из колыбельки своей и превратилась вот в такую строгую госпожу... Да разве возможно не повиноваться столь прекрасному пальчику?! Кто угодно побежал бы за нею, как на верёвочке!

Вот чем княжна Светолика так странно, до замешательства и холодка по коже напоминала Дарёне Цветанку — этой неизменной, преданной очарованностью женскими прелестями, то и дело сквозившей в её взгляде. Восхищаясь каждой красивой женщиной, Светолика не считала необходимым это скрывать, и выходило это у неё так искренне, непосредственно и смело, что ни у кого не хватало духу её в этом упрекать и сердиться на неё. Казалось, она была влюблена во всех красавиц сразу.

Между тем Мечислава плясала теперь только с Беляной — чинно и сдержанно, без намёка на недавнюю залихватскую вольность. Исподтишка она стреляла вокруг себя беспокойным взглядом: не заметил ли кто-нибудь того, как её только что приструнила супруга? А Светолика, посмеиваясь, шутливо толкнула Младу локтем:

— Гляди, вот попадёшь в жёнушкины сети! Это поначалу они все тихонькие да покорные, а потом и не заметишь, как они начинают верховодить да верёвки из тебя вить...

— Сперва сама супругой обзаведись, княжна, вот и узнаешь на деле, каково оно, — усмехнулась Млада, увлекая Дарёну за собой в пляску.

Дыхание пронизывало грудь жаром, ноги почти не чуяли пола, и Дарёна полностью отдавалась рукам Млады. Она верила им и следовала за ними, не в силах освободиться от тёплых незабудковых чар.


*


...Эти чары продолжали окутывать её и в медовый месяц. Она дышала ими, блуждая, как во сне, по лесным тропинкам и вплетая в чёрные кудри женщины-кошки все весенние цветы, какие только находила. А ещё этой весной она увидела цветы, на которые прежде не обращала внимания.

Солнечный, почти по-летнему тёплый день завёл новобрачных в тихий ельник, где изредка перезванивались птичьи голоса, а ветер, казалось, задремал под раскидистыми бахромчатыми лапами. Впрочем, порой он всё же пробуждался и начинал лениво веять, рассеивая в воздухе золотой цветень — еловую пыльцу, которая колдовски усыпала собою всё вокруг. Верхние ветки были украшены ярко-малиновыми шишками, а на боковых и нижних росли жёлтые.

— Не каждый год ели цветут, — молвила Млада, ласково теребя пальцами отягощённую соцветиями ветку.

— Какая красота, — прошептала Дарёна, жмурясь от солнца, в луче которого медленно кружились пылинки.

— Вот эти, красные — это женские шишки, — сказала Млада, поднимая взгляд к верхушке дерева. — А жёлтые — оплодотворяющие, они-то и сеют цветень. А растут те и другие на одном дереве...

«Как у дочерей Лалады», — подумалось Дарёне.

Расстелив под еловым шатром свой плащ, женщина-кошка уселась и протянула руку Дарёне. Вложив в неё свою, девушка ощутила жар её ладони, и кожу на спине и плечах ей словно обожгли тысячи золотых пылинок. Ноги подогнулись, и Дарёна опустилась рядом с Младой, чувствуя и сердцем, и душой, и телом раскалённое дыхание солнца. Они не пресыщались друг другом, напротив, бесконечно жаждали слияния каждый день, и всякий раз оно возносило их на своём костре к небу так, будто это случалось впервые. Соприкоснувшись с бедром Млады, Дарёна напряглась от чувственной дрожи, но женщина-кошка не торопилась — созерцала цветение елей с задумчиво-мечтательным видом. Их бёдра тепло примыкали друг к другу, лесное золото весеннего дня плыло в хмельной дымке предвкушения, и Дарёна, переплетая свои пальцы с пальцами супруги, думала: нет ничего прекраснее и естественнее, чем испытывать желание и ощущать пыл взаимности. Лалада скрепила их союз, слив их в одно целое, и Дарёне теперь даже дышалось тяжело без Млады, когда та отлучалась на службу.

Зачем чернокудрая женщина-кошка дремотно жмурилась, лениво обхватив рукой колени? Её с головой выдавали ноздри, чуткие и подвижные, и по их колыханию Дарёна уже научилась улавливать оттенки настроения Млады. Изнемогая от нетерпения, девушка тихонько подула ей в ухо. Это был запретный приём: какой кошке могло понравиться подобное? Впрочем, Млада не рассердилась, только фыркнула и чуть двинула ухом.

— Ой, сделай так ушком ещё! — засмеялась Дарёна. — Я думала, ты только в кошачьем облике так умеешь...

Наверно, старая ель диву давалась, что это за хихиканье и возня начались под юбкой её цветущей кроны. Там слышалось прерывистое, сильное и шумное дыхание, а потом воцарилась тишина, лишь изредка нарушаемая влажным звуком поцелуя.

— Жарко... Я взопрела вся, — прозвенел голос Дарёны.

— Ну, так разденься, моя горлинка, — отозвалась Млада приглушённо и сипловато. — Сними всё, кого тут стесняться?

— А ты? — шаловливо хихикнула девушка.

— А я — уже!

Шуршание одежды, дыхание, поцелуи.

— Ой, а теперь зябко... Ветерок-то прохладный, — пожаловалась Дарёна.

— Ничего, радость моя, сейчас согреешься... Я не дам тебе замёрзнуть.

— Мла...

Голос девушки прервался, заглушённый ненасытными губами женщины-кошки. К лесным звукам присоединилось нежное перешёптывание, лёгкие стоны, томные вздохи... Снова мягко расплылась тишина, обильно посыпаемая еловым золотом, а потом дыхание начало приобретать размеренность и нарастающий ритм, вырываясь всё с большей страстью.

— Ах... ах... — серебристо звенели вздохи Дарёны, а спустя несколько жарких мгновений тугой узел двух дыханий разрешился долгим: — Аааах...

Настал покой, тёплый и медово-густой. Стрекотали кузнечики, а двое под елью, прильнув друг к другу, опять утонули в ленивых тягучих поцелуях. Потом женщина-кошка появилась на открытом пространстве меж деревьев — обнажённая, с красными пятнышками на коленях. Стряхнув с ног приставшие хвоинки, она выпрямилась и улыбнулась оставшейся под елью девушке.

— А хочешь, перекинусь в кошку? — блестя сапфирами глаз, мурлыкнула она.

— А так тоже можно? — томно пролепетала Дарёна, ещё не успевшая перевести дух.

— Ты же сама хотела, — приподняла бровь женщина-кошка. — Сны всякие игривые видела...

Она блеснула клыками в улыбке, перекувырнулась на траве, и уже в следующий миг солнце заиграло на угольно-чёрной, лоснящейся шерсти, густой и пушистой. Огромный зверь, текуче и плавно двигаясь, направился назад, под ель. Гортанное ласковое мурчание заглушило писк, который вырвался у девушки.

— Ой... Млада... Щекотно! Ха-ха-ха!

Дарёна выскочила из-под елового шатра, ловя волнами распущенных волос медный отблеск солнца; от мытья в чудесной белогорской воде они с небывалой быстротой отросли ниже пояса и теперь прикрывали незагорелую спину и молочно-белые ягодицы. Семеня стройными ногами по траве, Дарёна обернулась с шаловливым блеском в янтарно-карих глазах. Это было слишком явное приглашение поиграть в догонялки, чтобы чёрная кошка его не приняла; в три мягких прыжка она настигла девушку, схватила широкими лапищами и повалила в траву. Охнув, Дарёна заливисто расхохоталась, и её смех, летучей стайкой одуванчиковых пушинок взметнувшись к небу, спугнул лесное молчание. Низко и гулко ухнула в таинственной глубине ельника какая-то птица, с другой стороны откликнулся трескучий стрекот, а завершилось всё холодящим кровь хохотом.

— Ой... — съёжилась Дарёна от этих звуков.

— Мурррр, мурррр, — урчала кошка, щекоча её усами.

Растянувшись на траве и прикусив чувственно заалевшую нижнюю губку, Дарёна ждала с потемневшими от волнения глазами, и видно было, как кожа на её втянутом животе вздрагивала от мощных и частых толчков сердца. Кошка тыкалась носом в пушистую рыжеватую поросль, прося раздвинуть колени, и Дарёна сдалась, раскрываясь навстречу сильному и широкому языку.

Сухие травинки и хвоинки запутались в её волосах, по всей длине их усыпала еловая пыльца, но Дарёне было лень причёсываться. Она сидела на берегу незнакомого озерца, подставляя тело солнцу, а Млада уже в человеческом облике плавала и ныряла. Давнишний «игривый» сон о кошке сбылся... Дарёна сжимала ноги вместе, всё ещё испытывая отголоски мучительно-сладкой игры, заставившей её стонать на весь лес.

На траву шлёпнулась большая рыбина и забилась, напугав Дарёну. Сплюнув попавшие в рот чешуйки, Млада в торжествующей улыбке обнажила розовые от рыбьей крови зубы.

— Запеки её в пироге, горлинка, м?

— Ладно, — боязливо отодвигаясь от бьющейся рыбины, сказала Дарёна. — Только ты её сама почисти. А я уж испеку.

Что-что, а рыбные пироги Млада любила, как никакое иное блюдо, и была готова есть их хоть каждый день. Плотоядный блеск её синих кошачьих глаз не оставлял сомнений в том, что она с удовольствием слопала бы добычу прямо сейчас, сырьём, но отныне женщина-кошка обязана была думать не только о себе, но и о своей молодой супруге. По-звериному встряхнувшись, она села рядом с Дарёной и шутливо поймала её за нос.

— Почищу, — согласилась она.

Дарёна не гнушалась никакой работой, но чистка рыбы не была её любимым занятием, и эту обязанность Млада взяла на себя — тем более, что управлялась она с этим ловко и умело. Мясо тоже разделывала она, а Дарёне оставалось только готовить.

— Фу, от тебя сырой рыбой пахнет, — уклонилась девушка от надвигавшихся губ Млады. — Сперва рот прополощи...

Кто бы её слушал! Её придушили таким поцелуем, что едва нижнюю челюсть не заклинило, и под ласковым, но сильным нажимом Дарёна снова опустилась на траву. Не успела она одеться, и вот — пришлось опять всё скидывать, потому что противостоять мурчащей нежности не было сил.

...Солнце спускалось по ступенькам из багровых облаков за озеро Синий Яхонт, когда Дарёна достала из печи румяный, пышущий жаром пирог. Глаза Млады, дремавшей на лавке у стены, сразу приоткрылись блестящими щёлочками, а ноздри оживлённо задрожали.

— Учуяла вкусненькое? — с нежностью почесав ей за ухом, засмеялась Дарёна.

Млада с мурлыканьем прильнула щекой к её руке, а потом стряхнула с кудрей остатки дрёмы и поднялась. Широким охотничьим ножом она взрезала пирог и откинула верхнюю корочку.

— Мрррр... р-р-рыбка, — заурчала она, вдыхая вкусный парок, поднимавшийся от ломтиков запечённой рыбы, переложенных колечками лука.

Не дав пирогу даже немного остыть, Млада отхватила себе огромный кусок, а Дарёна, подперев голову руками, сидела напротив и смотрела, как она ест. Хороший, насыщенный день сегодня выдался, сколько дел они с Младой вместе переделали! Починили деревянный настил перед домом, перебрали припасы в погребе и выкинули всё подпорченное, прибрались на чердаке... А в сырой норке под углом дома они обнаружили ужа. Дарёна сперва испугалась змеи, но Млада её успокоила: «Ужики полезны, они мышей ловят не хуже кошек: пролезут в любую щёлку и мышиную норку, кошке недоступную. Пущай живёт». Преодолев холодящую дрожь, которую у неё вызывали все ползучие гады, Дарёна попробовала подружиться с новым соседом, но тот, похоже, был не в настроении знакомиться — брызнул в неё на редкость мерзко пахнущей жидкостью и прикинулся дохлым. Девушка отскочила, морщась от вони и тряся обрызганной рукой, а Млада покатывалась со смеху, выставляя напоказ весь свой великолепный набор белых и крепких, хищноватых зубов. «Не привык он к тебе, вот и испугался, — сказала она. — Ужи всегда так делают, защищаясь. Ничего, мало-помалу подружитесь...»

Разморённая от приятной усталости, Дарёна поела совсем немного. Щёки горели от возни у растопленной печи, кожу на лице немного стянуло жаром, а натруженные ноги гудели. Вставать не хотелось... Вот бы кто-нибудь перенёс её с лавки прямо в постель! Но нет, отход ко сну откладывался: их ещё ждала баня. В пропитанной можжевеловым и травяным духом парилке девушку развезло окончательно, и она лениво вытянулась на душистой соломе. Когда Млада прильнула к ней влажным от пота и пара телом и защекотала губами шею, Дарёна простонала:

— У тебя ещё какие-то силы остались?

— Ненасытная я, да? — тихонько засмеялась Млада, касаясь дыханием её уха. — Совсем замучила тебя, бедняжку, своей любовью...

— Не замучила, что ты! — из последних сил прижимаясь к её щеке своею, вздохнула Дарёна. — Любо мне с тобой быть, и ласки твои сладки мне. Но сегодня я... ммм... уже устала немножко.

— Ну, коли устала, тогда отдыхай, моя родная, — сказала Млада, ограничиваясь сдержанно нежным поцелуем. — Лежи, а я тебя попарю и спинку тебе потру...

Позже, чистые и разрумяненные, они сидели в предбаннике, остывая от томительного влажного жара и потягивая прохладный квас.

— Солнышко хорошо припекать уж начало, гриву мне подстричь надобно, — сказала Млада.

Дарёна помогла ей с этим, изрядно укоротив отросшие волосы сзади над шеей, чтоб та не потела в зной. Чёрные влажные завитки падали на пол, и девушке было их жаль: она так любила наматывать их на пальцы... Впрочем, на голове женщины-кошки оставалось ещё немало волос, и Дарёна утешилась этим.

Утром, чуть свет, она провожала Младу на службу. Заворачивая кусок вчерашнего пирога в чистую тряпицу, она отчаянно зевала: ночь промелькнула, как единый миг, где уж тут выспаться всласть... Впрочем, так всегда бывало после выходного дня у супруги. Спохватившись, что спросонок не убрала волосы, Дарёна потянулась за платком, но Млада, ласково чмокнув её на прощанье в нос, со смешком шепнула:

— Да не суетись, потом приберёшься... Тут все свои, стесняться некого.

Девичьи привычки понемногу оставались в прошлом: теперь Дарёне следовало плести две косы и убирать их под белый платок и вышитую шапочку с сеткой-волосником на затылке. Платок, имевший вид неширокой, но длинной, как рушник, полосы ткани, проходил под подбородком, охватывал шапочку сверху и завязывался сзади, под свёрнутыми в сетке косами. Так ходили матушка Крылинка, Рагна и Зорица, а теперь и Дарёне приходилось привыкать к такому убору, означавшему её новое положение. Сеточка, в которой покоились волосы, была выполнена из тонких, но прочных золотых нитей с вплетёнными в ячейки жемчужинами, и её позволялось оставлять открытой. Ушей платок тоже не скрывал полностью, чтоб можно было без помех носить серёжки.

Дни шли, всё жарче и веселее пригревало солнышко. Отцвели яблони в садах, но Белые горы не подурнели от этого. На смену вешним цветам пришли раннелетние, и Дарёна не уставала поражаться их благоухающему изобилию и щедрой головокружительной пестроте. Млада не запрещала ей гулять одной, и она, бродя по лесу, наткнулась однажды на полянку, всю сплошь белую от цветущей черемши.

— Ах, — восторженно вырвалось у неё.

Мелкие цветочки собирались в шаровидные головки, а листья походили на ландышевые. Дарёна с улыбкой брела по этому белому ковру без конца и края и вдыхала вкусный, пряный, остро-чесночный запах, оставшийся на пальцах от сорванного стебелька. Этот запах возбуждал голод, который в последнее время стал необычайно жгучим и выкидывал странные коленца: то Дарёне хотелось свежих ягод (и неважно, что они ещё не созрели), то вдруг её охватывала любовь к квашеной капусте, которую она прежде не особо жаловала, а временами начиналась и вовсе пугающая страсть — пожевать, к примеру, глину. А вот мясного ей совершенно не хотелось, более того — от одного вида куска мяса, сочащегося кровью, начинало мутить, и Дарёне было порой трудновато готовить для Млады. Присев на поваленный ствол, она принялась плести венок и, конечно же, не удержалась — зажевала пару стебельков. Душистая, острая черемша раздразнила, раздула пожар в животе. Эх, сейчас бы пирога с крыжовником, луком, яйцами, солёными грибами. Да и рыба там не помешала бы, а также земляника... тоже солёная. Да зелени, зелени побольше: от неё и польза, и вкус приятнее, и пахнет хорошо! Хм... и мёду чуток. И брюквенной ботвы, и крапивы, и одуванчиков, и огурцов... Улиток?! Да, улиток. А ещё — клевер... (Ну и что ж, что им питаются коровы?) Словом, это была сумасшедшая начинка, но именно такое сочетание казалось Дарёне желанным, и она, придумывая всё новые и новые составные части, истекала слюной. Впрочем, вздумай она на самом деле испечь такой пирог, матушка Крылинка наверняка подняла бы её на смех: мало того, что такие вещи вместе не кладут, так некоторые ещё и не едят вовсе... А в самом деле, к чему все эти сложности, разносолы? Самое простое — ломоть свежеиспечённого, ещё тёплого, ноздреватого и пышного хлеба с парным молоком, а больше ничего и не надо.

Распалив себя мыслями о еде, Дарёна вдруг ощутила приступ дурноты. Черемша слишком пьянила своим запахом — даже голова закружилась и разболелась, и девушка решила перенестись подальше отсюда. Хотелось посидеть у какого-нибудь тихого, уединённого озера.

Озерцо, которое она нашла, отражало невыносимо чистую небесную лазурь, а по берегам поросло похожей на осоку травой, которая тоже вошла в пору цветения. Цвела она необычными цветами, похожими на пышные пучочки тончайшей белой шерсти. Дарёна вспомнила её название — пушица. Пуховки мягко защекотали ладонь Дарёны, как детские волосики, и ей вдруг пришла в голову блажь — сшить подушечку с перинкой и набить их этими лёгкими, как гусиный пух, комочками. И непременно вышить наволочку охранными узорами... Кстати, Зорица подскажет, какую вышивку лучше сделать, надо бы у неё спросить.

Задумано — исполнено. Дарёна при помощи кольца перенеслась в Кузнечное, к дому Твердяны. Кошачья половина семейства была, конечно, на работе в кузне, а матушка Крылинка с Рагной и Зорицей трудились в огороде — пололи грядки. Свежий хлеб и молоко для проголодавшейся Дарёны тут же нашлись, но едва она проглотила первый кусочек, как желудок вывернуло, скрутило тошнотой и изжогой в жгут.

— Так-так, — с любопытством прищурилась матушка Крылинка. — А ну-ка... Зорюшка, принеси-ка воды из родника.

Пока Зорица ходила за водой, Дарёна сидела под яблоней на берёзовом чурбаке, слегка сникшая и вялая от колпака мурашек и звона, накрывшего её внезапно следом за дурнотой в животе. На грядках зеленели всходы, и по подросшей ботве уже можно было издали отличить, где что посажено.

— А вот и водичка...

Вернулась Зорица. Вода в ковшике нестерпимо блестела на солнце и была тёплой.

— Испей, испей, водица из Тиши всё как рукой снимет, — уговаривала матушка Крылинка.

Несколько глотков подземной белогорской влаги и правда мгновенно успокоили взбунтовавшееся нутро Дарёны, и она смогла спокойно доесть свой хлеб с молоком. Втайне она не отказалась бы от чего-нибудь ещё, но просить постеснялась.

— Подушечку с перинкой, говоришь? Хм... Так-так, — опять сощурилась Крылинка, когда Дарёна поведала ей о пушице у озера и своём внезапном желании пустить её на набивку. — Ну, голубушка моя, радуйся: это не твоя блажь, а дитя хочет на такой подушечке и перинке спать.

— К-какое дитя? — заикнулась Дарёна, едва не выронив кружку с остатками молока.

— Да нешто тебе неясно? — рассмеялась матушка Крылинка, весело переглядываясь с двумя другими женщинами. — Сама-то признаков не примечаешь?

Дарёна вспомнила, прикинула, посчитала. А ведь и правда, похоже на то... Посреди жаркого летнего дня ей стало вдруг зябко, но не от страха, а от светлого, радостного волнения. А матушка Крылинка расторопно сходила в дом и вернулась с отрезом белёного льняного полотна.

— Дитяти угождать следует... Коль хочет оно такую постельку себе — значит, шей, — сказала она, с поклоном вручая ткань Дарёне.

— Так у меня ж приданое... — начала было та.

— Приданое-то приданым, а полотно это не простое, с благословения Милы, всех матерей защитницы, вытканное, — вкладывая отрез Дарёне в руки, перебила Крылинка. — Надобно теперь тебе её призывать на помощь, и госпожа светлая, богини нашей Лалады любимая супруга, тебя с дитятком твоим беречь станет, разродиться поможет да от хворей спасёт и тебя, и чадо.

— Благодарю, матушка Крылинка, — пробормотала Дарёна.

В доме царила приятная прохлада, погружаться в которую из дневного зноя было сущим блаженством. Зорица разложила на столике для рукоделия образцы охранных вышивок, и у Дарёны в глазах зарябило от затейливых узоров.

— Они все годны, но для младенцев лучше всего подходит вот эта, с месяцем да звёздами. — Образец придвинулся к Дарёне ближе. — Лалада — солнышко ясное, а супруга её возлюбленная — месяц светлый, мрак ночной разгоняющий. Да когда вышивать станешь, смотри, не забудь приговаривать: «Мила, сердцу Лалады милая, стань защитой дитяти моему, укрой, сбереги, от напастей упаси».

Они вместе скроили и сшили оболочки для подушечки и перинки, а наволочку Дарёне предстояло украсить вышивкой собственноручно: Зорица дала ей образец с собой. Пошатываясь, как былинка под ветром, она рвала на берегу озера белые пуховки и набивала ими детскую постель, пока счастливая слабость не принудила её сесть. Скорее бы вечер, скорее бы вернулась Млада...

Но Млада была на службе, и вся нежность Дарёны доставалась рубашке женщины-кошки — одной из двенадцати, сшитых девушкой к свадьбе. Стоя на коленях на краю деревянного причала, она полоскала в водах Синего Яхонта выстиранные вещи, и виделось ей в бирюзовой глади воды отражение любимого лица. Мудрые горы своими белоснежными вершинами смотрелись в озеро, по зеркальной поверхности которого — Дарёна подняла голову и улыбнулась — плыли лебеди. Горделивые птицы с гибкими длинными шеями сияли, словно высеченные рукой неведомого мастера из глыб белого льда.

— Ах!

Залюбовавшись лебедями, Дарёна едва не упустила рубашку. Вытянув её за рукав, она принялась выкручивать и отжимать её, время от времени прерываясь, чтобы взглянуть на птиц. Невозможно было оторвать глаз от этого зрелища. Среди стаи Дарёна приметила одну пару — лебедя с лебёдушкой, которые в сторонке от остальных миловались, поглаживая друг друга клювами. «Вот как оно устроено... И у птиц — совсем как у людей», — думалось ей, а в глазах всё плыло от солёной дымки умилённых слёз. Всё сложилось вместе: их с Младой свадьба, наполненные теплом и любовью дни, прогулки по цветущим Белым горам, ребёнок, лебеди... Счастье сияло в груди у Дарёны, как солнечный сгусток света — Лаладин венец, а слёзы были сладко-солёными. Обняв большую корзину с мокрым бельём, словно дорогого друга, Дарёна улыбалась и вытирала беспрестанно струившиеся по щекам тёплые ручейки. Как же прекрасен Синий Яхонт и отражающиеся в нём снеговые шапки гор!.. Каким покоем дышат леса и цветущие поляны! Что за удивительная трава — пушица...

Развешивая бельё на верёвках, натянутых меж столбов возле дома, она всё ещё улыбалась, а слёзы высохли. Лишь сосны были свидетелями того, как она целовала влажные рукава рубашки Млады и прижималась к ним щекой, а доски настила поскрипывали от её приплясывающих весёлых шагов, когда Дарёна с пустой корзиной возвращалась в дом. Сев к окну, она разложила перед собою на столике образец вышивки и долго всматривалась, изучала узор, чтобы перенести его на наволочку для детской подушечки. Теперь они с Младой стали настоящей семьёй...

За работой она не заметила, как свечерело. День теперь стал длинным, вечера — светлыми, и зажигать лучину или лампу требовалось только с приближением ночи. Солнце ещё горело на самых верхушках сосен, а у земли уже густела голубая тень, когда тихонько стукнула дверь. Дарёна тотчас отложила вышивку и пружинисто встрепенулась: Млада... Радость окрылила её, повлекла вниз по лестнице, а сердце стучало: «Сейчас... Сейчас я преподнесу ей эту весть!»

Млада в сенях снимала своё воинское облачение.

— Здравствуй, горлинка, — с усталой лаской улыбнулась она, когда Дарёна подбежала к ней и принялась расстёгивать наручи. — Ну, как ты тут? Не скучала?

— Скучать некогда было, Младушка, — ответила Дарёна, помогая ей стаскивать тяжёлую кольчугу.

«Скажи! Скажи это!» — трепетал внутри комочек волнения, но Дарёна вдруг растеряла все слова. Казалось бы, ничего не было проще, чем сказать: «У нас будет ребёнок!» — но сладкая, счастливая растерянность накатила на неё и лишила дара речи. А Млада, освободившись от всей этой грозной, холодной стали, которая так напрягала и тревожила её молодую жену, взяла лицо Дарёны в свои тёплые ладони и поцеловала её в губы.

— Погоди ужин накрывать, — сказала она. — Принеси-ка мой новый лук и колчан со стрелами: надобно мне кое-куда сбегать...

— Это ещё куда? — сразу насторожилась Дарёна, холодея. — Что стряслось?

— Ничего страшного не стряслось, ладушка, — засмеялась женщина-кошка. — Я скоро.

Она взяла лук, подаренный ей к свадьбе градоначальницей Радославой, сестрой Радимиры, повесила за спину колчан и без каких-либо дальнейших объяснений выскользнула из дома, оставив жену в тревожном недоумении. Дарёна никогда особо не любила оружие, а с некоторых пор начала чувствовать наводящий мертвенную жуть холод, исходивший от него. Меч Млады она обходила стороной за версту, старалась не прикасаться к нему и даже не глядеть в его сторону, иначе этот холод вонзался ей под сердце невидимой острой сосулькой и подолгу не таял. Разговоры около страшного слова «война» вроде поутихли, но тревога ещё бродила вокруг, днём прячась, а ночами выходя из укрытия и приветствуя луну протяжным воем. Дожидаясь Младу, Дарёна ни разу не присела — всё расхаживала из угла в угол, не находя себе места. Что же случилось? Зачем Младе лук и стрелы? Не поохотиться же ей вздумалось на ночь глядя? Хотя порой она приносила добычу и с ночного дозора...

И вот — дверь снова открылась, и Дарёна застыла в ожидании. Млада вернулась с головы до ног мокрая, держа за лапы лебедя с торчавшей из-под крыла стрелой. Кровь алела на белоснежных перьях и стучала у Дарёны в висках.

— Ну вот, и лук новый опробовала, — сказала Млада весело. — Что ты так смотришь, Дарёнка? За добытой лебёдкой пришлось в воду лезть, оттого и мокрая я.

А у Дарёны стояли перед глазами милующиеся лебеди, которых она видела на озере днём... Каким-то непостижимым образом она была уверена, что Млада подстрелила лебёдушку именно из этой пары: мысль эта, минуя трезвый разум, безрассудно ударила ей прямо в сердце. Что-то горячее лопнуло в груди, в горле колючим ежом свернулся невыносимый комок.

— Млада... зачем ты? — трясущимися, мокрыми от набегающих слёз губами пролепетала Дарёна. — Зачем ты её?.. А лебедь... вдовым остался... без своей супруги! Не найдёт он теперь себе другую возлюбленную... Не будет у него больше лебедяточек малых...

— Дарёнка, чего это ты вдруг? — удивилась Млада, сначала усмехнувшись, а потом озадаченно нахмурившись.

— А если бы меня кто-нибудь... вот так? — со вскипающим сквозь слёзы горьким гневом вскричала Дарёна. — Что бы ты почувствовала? Скоро бы утешилась?

Усмешка окончательно стёрлась с губ Млады, сменившись тревожной серьёзностью. Положив добычу на лавку и прислонив к стене лук и стрелы, она принялась ласково вытирать слёзы со щёк Дарёны.

— Дарёнушка, ну что ты такое говоришь... При чём тут это? Что с тобой? Ты прямо сама не своя сегодня... Так из-за птицы убиваться! Неужто ты лебедя жареного не кушала никогда?

Дарёна и сама не могла объяснить, отчего вдруг так расчувствовалась. Отец её был княжеским ловчим и, разумеется, часто приносил к своему столу лесную дичь и птицу; лебедя он тоже порой добывал, матушка запекала, а Дарёна ела — да что там говорить, просто уплетала за обе щеки без особого душевного трепета и зазрения совести. Теперь же всё изменилось бесповоротно.

— Прошу тебя, пожалуйста, Млада... — всхлипывала она, до боли под ключицами вздрагивая плечами. — Обещай мне больше никогда лебедей не трогать... Они же... как люди! Тоже любят друг друга... Ты лебедушку убила, а лебедь любимой своей лишился!.. Я сегодня бельё на озере полоскала, а они плавали там... Клювами друг друга гладили, ласкали... А теперь вот... — Кивнув на убитую птицу, безжизненно свесившую с лавки голову на длинной шее, Дарёна закрыла лицо руками и затряслась от рыданий.

— Ш-ш... Ну всё, всё. — Мягко отняв руки Дарёны от лица, Млада покрыла её мокрые щёки градом быстрых поцелуев. — Не плачь, горлинка, не убивайся... Откуда ж мне было знать, что ты у меня такая жалостливая? А гусей да уток ты мне тоже запретишь добывать? А может, и прочего зверя? Да и рыбу уж заодно? Что же мы тогда кушать будем, а, ладушка? Ты учти: я на кашах да овощах не протяну — озверею!

Говорила она это полушутливо, гладя Дарёну по щекам и легонько чмокая в брови и нос, но не обнимая из-за своей мокрой одежды. А Дарёна всё гнула своё:

— Обещай лебедей не убивать. Прошу тебя!

— Хорошо, родная, будь по-твоему, — вздохнула Млада. — Только не горюй так. Обойдёмся и без лебедей... Гуси да утки, пожалуй, даже повкуснее будут. Хотя и лебедь тоже ничего, особливо если его сначала в уксусе ячменном выдержать...

— Готовить меня не проси, лебедя печь не стану, — всхлипнула Дарёна, постепенно успокаиваясь. — И есть тоже.

— Ладно, сама сготовлю, — согласилась Млада, скидывая мокрую одежду. — Ощипать надо, пока тёплый...

Предоставив ей самой возиться с птицей, Дарёна поднялась наверх, села к рукодельному столику, прижала к себе детскую постельку и замерла. Остро-горькие позывы к слезам время от времени накатывали на неё, и она, устроив голову на подушечке, тихо вздрагивала в глухом, сумрачном одиночестве. Хотелось сжаться в комочек от обступившей её со всех сторон тоски. Она понимала, что запрещать чёрной кошке охотиться — всё равно что выкинуть рыбу на сушу; охота была у Млады в крови, но следовало отдать ей должное: она никогда не убивала сверх надобности — ровно столько, чтобы насытиться самой и накормить Дарёну. Вот только отчего сегодня она избрала своей жертвой эту прекрасную лебёдушку?! Боясь промочить подушечку насквозь, Дарёна уткнулась себе в руку.

...Шагов Млады она не услышала, поэтому вздрогнула, ощутив тепло её дыхания на своей щеке. Подхватив Дарёну на руки, женщина-кошка уселась на её место у столика, а её саму усадила к себе на колени.

— Не стала я возиться с птицей: раз ты её есть отказалась, то и мне она ни к чему... Отнесла матушке Крылинке, пусть они съедят. — Помолчав, Млада нежно ткнулась губами Дарёне в шею и смешливо мурлыкнула: — Заодно и узнала, что с тобою такое... Ну, и чего мы молчим, м? Подушечки набиваем, а сами словно воды в рот набрали?

По-другому Дарёна представляла себе всё это. Она думала, что будет волнующе, с бурей чувств, ослепительно и оглушительно, а вышло... вот так.

— Я сама только сегодня узнала. Собиралась сказать, как только ты придёшь домой, — шмыгнула она носом. — А тут... эти лебеди...

Млада прижала её к себе крепче, словно стремясь укутать в свои объятия потеплее.

— Прости, — щекотно дохнула она Дарёне на ухо. — Прости, ежели огорчила тебя... Я больше не стану на лебедей охотиться, обещаю. Слово даю. Веришь?

Дарёна только кивнула в сгущающемся сумраке и обняла Младу за шею, привычно запустив пальцы ей в кудри.

— Не сердишься? — спросила та, пытливо ловя её взгляд. — Потому что ежели сердишься, я ведь места себе не найду, пока не простишь.

— Нет, не сержусь. — Дарёна прильнула щекой к щеке своей супруги, а внутри у неё наконец-то разливалось тепло, которое прогоняло то убийственное, отгораживающее от мира вселенское одиночество.

— Ты моя горлинка... — Поцелуй в висок — и Млада решительно подхватила Дарёну на руки снова. — Давай-ка на отдых устраиваться, поздно уж.

Только в раннем детстве Дарёну так заботливо укладывали в постель, когда она, сморённая посреди весёлой игры всевластным сном, оказывалась не в состоянии добраться до опочивальни и раздеться сама. Сильные руки Млады умели быть нежнее матушкиных, когда освобождали Дарёну от одежды и расчёсывали волосы, обмывали ей в тазике ноги и взбивали подушки, чтоб было мягче лежать.

— Я скоро приду, лада. Помоюсь быстренько... Баню топить не буду — ополоснусь и так.

— Воду бери из большой бочки... Она на солнце за день нагрелась, — посоветовала Дарёна.

— Угу. — Чмок в губы, и Млада выскользнула из дома.

Оставшись одна, Дарёна растянулась в постели. Ох и денёк... Тело гудело от усталости и жаждало сна, а вот живот и не думал угомониться — снова требовательно забурчал, лёгким жжением давая знать, что хотел бы наполниться. И он был в своём праве: Дарёна от переживаний из-за лебедей так и не поужинала.

На кухонном столе обнаружились гостинцы: крынка свежего молока, медовый калач, пирожки с рыбой и кисель с мочёной клюквой. Матушка Крылинка неустанно подкармливала их с Младой, хотя Дарёна и сама прилично умела готовить, да и съестных припасов у них всегда было вдосталь. Наверно, в глазах этой доброй женщины они обе оставались детьми, нуждающимися в заботе... Как бы то ни было, сейчас гостинцы пришлись Дарёне весьма кстати. Сначала она навернула пирожков с рыбой, заедая их киселём, потом налила миску молока и накрошила туда калач...

Руки Млады опустились ей на плечи, и Дарёна, вздрогнув, икнула.

— Кушай, кушай, — с мягким смешком мурлыкнула женщина-кошка. — Ты теперь не только себя кормишь, лада.


*


Лето только начинало раскрывать земле свои объятия, а потому ещё не успело отдать всех своих сокровищ; увы, Дарёна не могла заставить смородиновые кусты поднатужиться и за одну ночь превратить зелёные ягодки в чёрные. На вишне едва виднелись крошечные завязи, до созревания которых был ещё целый месяц, а малина пока лишь выпустила скромные и мелкие цветочки.

— Ягод хочу, — хныкала Дарёна, уткнувшись в плечо Млады. — Так хочу, что они мне даже ночами снятся!

— Где ж я тебе их возьму, горлинка? — разводила та руками. — Не созрели ещё, сама видишь... Кушай пока клюкву и бруснику мочёную, а там и свежий урожай подоспеет.

— Не хочу прошлогодней клюквы, — вздыхая, кривилась Дарёна. — Сладкой ягоды хочу... Малины.

— Ладушка, будет тебе и малина, и смородина, и вишня — всё будет, — терпеливо утешала женщина-кошка. — Всему есть своё назначенное время у природы, против неё не попрёшь.

Умом Дарёна это понимала, но внутри у неё сидел кто-то очень требовательный и прихотливый, и для него не имели значения время суток, время года и законы природы. Если он чего-то хотел, следовало ему это непременно дать, а все попытки договориться приводили к дурному настроению и такому же самочувствию.

— Это не ты привередничаешь, это дитя просит, — объясняла матушка Крылинка, гораздо более опытная в таких делах, нежели Дарёна. — Кушай всё, чего хочется. Сад наш — вот он, и всё, что в нём растёт — твоё. Приходи, рви и кушай, даже не спрашивая. — Она широким движением руки обвела окрест, стоя под самой большой и старой яблоней, на которой зеленели ещё совсем крошечные плоды. — А ежели у нас чего-то не сыщется, что тебе по вкусу — в любом другом саду можешь попросить, и никто тебе не откажет. Скажи только, что ребёночка ждёшь — и всё тебе дадут, досыта накормят.

— Как это? — удивилась Дарёна.

Это был обычай Белых гор: беременной женщине позволялось и прощалось всё. По неписаному правилу её оберегали, оказывали помощь, удовлетворяли её желания и прихоти, которые считались потребностями растущего внутри неё ребёнка. Но начало лета есть начало лета, и свежих ягод, по которым так страдала Дарёна, взять было пока негде. Оставалась только набившая оскомину клюква прошлогоднего урожая, хранившаяся в бочонках с водой, но на неё Дарёна уже смотреть не могла. Ей хотелось чего-то эдакого... Такого... А какого — она сама толком ещё не поняла.

Но выкрутасы желудка были ещё половиной беды. Дарёна испытывала постоянную усталость, всё валилось из рук, и сколько она ни спала, а всё равно не могла выспаться, словно сражённая непонятной хворью, тянущей из неё силы. Долго мучиться не пришлось: матушка Крылинка подсказала чудодейственное средство — всё ту же воду из Тиши, которая не только избавляла от тошноты, но и наполняла бодростью. В доме Твердяны Дарёну в любое время ждал ковшик этой воды, ежедневно бегать за которой подрядили самого младшего члена семейства — Раду. Навсегда забылась утренняя пытка подъёмом, когда Дарёне казалось, будто какие-то призрачные чудовища с когтями отрывают её душу от тела, а оно кричит и стонет в предсмертной муке. Всего несколько глотков с вечера — и утром она открывала глаза легко и радостно, с птичьими песнями на душе, со свежей головой и солнечным настроением, готовая к тысяче дневных дел. Млада не могла не заметить эту перемену в Дарёне.

— Вот такой ты мне больше нравишься, лада, — мурлыкнула она, когда они сидели вечером на берегу Синего Яхонта и любовались тихим, ясным закатом. — А то, когда тебе неможется, я места себе не нахожу, на службе все мысли о тебе одной — хоть совсем из дома не уходи.

— А мне любо, когда ты дома, — прильнула Дарёна к её плечу. — Может, Радимира даст тебе отпуск?

Млада вздохнула.

— Нельзя сейчас в отпуск, горлинка, не время. За западной границей надо смотреть в оба глаза.

Вечерняя прохлада дохнула Дарёне в спину тревогой. Сонно колыхалась высокая трава, небо безмятежно рдело остатками зари, а вершины гор дремали, как мудрые, но очень усталые старцы, присутствовавшие при зарождении мира. Больно было видеть на чистом, гладком челе Млады тень этой тревоги, хотелось расправить её помрачневшие брови, нависшие над глазами, совсем как у Твердяны. Разглаживая пальцем складочки меж ними, Дарёна с грустной, робкой надеждой прошептала:

— А может, ещё уладится всё? И не будет ничего дурного?

— Мне бы этого тоже хотелось, милая, — проронила Млада в ответ.

Слова не находились — видно, разбежались по озёрному простору. От досады, что не получалось развеселить Младу, Дарёна всхлипнула. Когда женщина-кошка хмурилась, день меркнул, а её белозубо-клыкастая улыбка была Дарёне нужнее воздуха. Если глоток воды из Тиши спасал от дурноты и слабости, то эта улыбка воином-победителем уничтожала все невзгоды и душевное смятение. На ней держалось счастье Дарёны, от неё зависели покой её сердца и уверенность в будущем.

— Ничего, ладушка, — сказала Млада, расправляя брови и чуть приподнимая уголки губ. — Просто устала чуток сегодня, вот и взгрустнулось... У меня есть ты, а скоро появится на свет наша дочка — чего мне ещё желать для счастья?

А Дарёне не хватало для счастья... вишни. Но не простой, а сладкой, как малина, и эта новая прихоть настигла её среди ночи очередным кошмаром. Лёжа рядом с Младой, она грезила о великолепных деревьях, на которых росли тёмно-красные глянцевые ягоды, по виду — точь-в-точь вишня, а на вкус — слаще мёда. Дарёна понятия не имела, существовали ли такие ягоды на свете, но сидевший у неё внутри привередливый Кто-то желал именно их: «Хоть на край света иди, а добудь. Хочу!» — требовал он.

«А ежели такие ягоды не растут нигде?» — растерялась Дарёна.

«Ничего не знаю, — отрезал Кто-то. — Ищи где хочешь».

Вкус так ярко и правдоподобно представлялся Дарёне во всех его оттенках, что её рот наяву невольно наполнялся слюной. «Вот же опять напасть», — думала она измученно, а луна усмехалась в окно, мудрая и далёкая от всех этих страстей. Вконец дойдя до изнеможения, Дарёна решилась разбудить Младу.

— М-м? — отозвалась та, устало приподнимая веки, и в лунном свете её глаза замерцали, наполненные голубым драгоценным сиянием. — Что, горлинка? Тебе нехорошо?

Дарёне было стыдно называть истинную причину, по которой она прервала отдых супруги, но Кто-то сурово хмурил брови и ставил вопрос ребром: или сладкая вишня, или завтра будет гадкий день с тошнотой, слабостью и отвратительным настроением — словом, с полным набором «радостей».

— Младушка, а бывают ли такие ягоды... Ну вот, представь себе: на вид — как обычная вишня, но по вкусу — сладкая, точно малина? — спросила Дарёна, робко рисуя на плече супруги загадочные каракульки.

Ожидая ответа, она затаила дыхание: рассердится или нет?.. Конечно, не годилось будить усталую Младу среди ночи из-за каких-то ягод, которые могли оказаться выдуманными, да и быть рабыней своих прихотей Дарёне порядком поднадоело, но её отчасти успокаивали слова Крылинки: «Это не ты привередничаешь, это дитя просит».

Кажется, Млада не рассердилась. Её лицо, озарённое луной, казалось бледноватым и усталым, растерянным, заспанно-грустным — каким угодно, но не сердитым.

— М-м... Слыхала я о таких ягодах, — промолвила она. — Зовутся они птичьей вишней, но растут в более тёплых краях, чем наши. В Белых горах для них слишком холодные зимы, которых им не пережить — вымерзнут.

— Жалко, — вздохнула Дарёна, устраивая голову на тёплом плече Млады. Впрочем, оно было твердоватым, для того чтобы служить подушкой.

— Спи, горлинка, — пробормотала женщина-кошка и вскоре снова заснула.

А от Дарёны сон улетучился: услышав, что созданные её вкусовыми причудами ягоды — не плод воображения, а действительно существуют, она потеряла покой.

«Ну вот, видишь? Они есть, — не унимался Кто-то. — И ты должна их для меня добыть, чего бы тебе это ни стоило!»

Сунув голову под подушку, Дарёна рыкнула сквозь зубы. Ох уж этот Кто-то! Намучилась же она из-за него...

С самого утра все её мысли были только об этой птичьей вишне. Ей казалось, будто она перекатывает во рту сочную, упруго-прохладную ягоду, медленно разминая, лаская, обсасывая сладкую мякоть, пока на языке не осталась одна косточка... Воображение работало бессовестно ярко, подбрасывая ощущения во всех подробностях и заставляя её ловить призрак вкуса и жаждать его наяву. А потом ей вдруг пришло в голову: а кольцо? Ведь Дарёна достаточно хорошо представляла себе желанную ягоду — и вид её, и даже вкус! Наверняка этого будет довольно, чтобы попасть с помощью кольца в то место, где она растёт. Была не была!

Кольцо привычно заработало, открывая водянисто колышущийся проход, в который Дарёна смело шагнула... Не без мурашек волнения, конечно. Кто знал, в каких краях она могла оказаться и какие люди там жили? Но опасения были напрасны: по другую сторону прохода раскинулся огромный тенистый сад — неизмеримо больше, чем у Твердяны. Солнце грело здесь намного жарче, и в его лучах шелестели лощёными кронами прекрасные деревья, ветви которых гнулись книзу под тяжестью спелых ягод — точь-в-точь как в мечтах Дарёны. Она воровато огляделась... Вокруг — как будто никого, только слышалось сонное перешёптывание листвы и писк пташек. Наверняка никто не заметит, если она нарвёт себе горсточку чудо-вишни: много ли ей было нужно? Лишь удовлетворить своего внутреннего мучителя, требовавшего всяких вкусных диковинок... Прямо к лицу Дарёны склонялась ветка, готовая вот-вот отломиться: столько на ней висело тёмно-красных, почти чёрных ягод. Их гладкие бока поблёскивали, маня: «Сорви нас! Съешь!» — ну как не повиноваться этому призыву?

Дарёна боязливо сорвала одну ягодку... И тут же вжала голову в плечи, ожидая громов, молний и появления ужасных карающих сил, готовых обрушить на неё всю тяжесть своего возмездия. Однако ничего жуткого не произошло: всё так же привольно сияло над головой высокое чистое небо, солнце разливало по коже горячий мёд своих лучей, а ветерок гонял меж деревьев густое, душноватое тепло. Пахло нагретой землёй и травой, пичуги переливали в своих горлышках хрустальные капельки звонких песен, а одинокая ягодка лежала на ладони, сияя в солнечных лучах, как крупный тёмный лал. Назад на ветку её было уже, конечно, не приставить, оставалось только положить в рот, что Дарёна и сделала. Подумать только! Выдуманный вкус, преследовавший её в воображении, в точности совпадал с настоящим, который чарующе растёкся в её рту, играя кислыми и сладкими нотками; вторые в нём преобладали, отличая эти ягоды от обычной вишни.

— М-м! — восхитилась Дарёна. — Какое чудо!

Она воодушевлённо принялась есть птичью вишню, забыв об осторожности, хотя следовало бы поглядывать по сторонам, чтобы при малейшем подозрении на опасность переместиться домой. Требовательный Кто-то, упоённый вкусом ягод, заставлял её тянуться к ним снова и снова, рвать, есть и — вот ребячество! — весело стрелять косточками. Увлекшись, Дарёна не заметила колыхания веток, раздвинутых чьими-то руками, и чуть не поперхнулась, когда карающие силы возникли перед нею в лице незнакомой женщины-кошки. Высокая, с прямыми пшеничными волосами, подхваченными через лоб шнурком, незнакомка носила льняную рубашку с широким красным кушаком, а её стройные голени обвивали ремешки мягких кожаных чуней. В одной руке она сжимала посох выше человеческого роста: им она, должно быть, прогоняла птиц, которые тоже были не прочь полакомиться ягодами. Увидев Дарёну, она строго свела густые светлые брови, золотившиеся на солнце.

— Это ещё что за воришка тут? Чужими ягодками угощаемся?

Отвертеться было невозможно: следы преступления горели у Дарёны на губах и вокруг них в виде ярких пятен сока. Сильная рука женщины-кошки крепко взяла её повыше локтя:

— А ну-ка, пойдём со мной.

«Ну вот, доигралась», — проплыла обречённая мысль в голове похолодевшей Дарёны. Бессовестный Кто-то! Измучил её грёзами об этих ягодах, вогнал в исступление, помутил ей разум и в итоге довёл своими причудами до беды.

— Не бей меня, добрая госпожа, прошу, — только и смогла она пролепетать со слезами. — Я... Я ребёночка жду... Ягод захотелось, вот я и...

Железная хватка пальцев на её руке ослабела, сурово сдвинутые брови незнакомки расправились.

— Не госпожа я. Садовницей старшей тут состою, — сказала она, смягчаясь. И усмехнулась: — С чего ты взяла, что я стану тебя бить? А ежели ягод тебе хотелось, так к хозяйке сада обратиться надо было и попросить, как положено.

Дарёна вздрагивала от покаянных рыданий. И в самом деле, отчего ей не пришло в голову сперва найти владелицу этих деревьев и не спросить разрешения сорвать ягодку-другую? Матушка Крылинка ведь говорила: «Только попроси — и всё дадут». Вот именно — «попроси»! А она совсем обнаглела — без спросу в чужой сад вторглась...

— Ну-ну, не реви, — сказала садовница грубовато, но беззлобно и взяла Дарёну за руку уже по-другому — мягко и в большей степени приглашающе, нежели требовательно. — Идём.

— Куда? — всхлипнула Дарёна, всё ещё боясь воздаяния за свой проступок.

— В дом хозяйский, вестимо, — ответила садовница. — Да ты не бойся, ничего тебе не сделают... Подумаешь, несколько ягодок съела! У женщин в тягости и не такие причуды бывают. Но госпоже нашей ты представиться обязана, коль уж в гости заглянула.

Пожатие большой руки садовницы было тёплым и приятным, и Дарёна последовала за нею почти без робости, восхищённо осматриваясь вокруг. Сколько здесь росло деревьев со сладкой птичьей вишней — не счесть! А ягоды встречались разных цветов: не только тёмно-красные, но и желтоватые с розовым румянцем, и даже совсем светлые, медовые. Значит, ошиблась Млада — могли они расти в Белых горах... Вот только кому принадлежал этот сад, полный не только птичьей вишни, но и иных плодовых деревьев и ягодных кустов? Они с садовницей шли и шли по его дорожкам, а он всё не кончался...

Встречались им попутно и другие женщины-кошки. Все они занимались делами: поливали, пололи, окучивали, подрезали, что-то сгребали граблями, копали, сажали.

— Это кто с тобою, Ярена? — окликнули садовницу. — Зарёванная такая...

— Да вот, воровку поймала, — с усмешкою отвечала та. — Черешнею лакомилась.

— Вот негодница! Всыпать ей розгами по мягкому месту, чтоб неповадно было! — послышались неодобрительные голоса.

Стыд покрыл щёки Дарёны отчаянным, раскалённым до головной боли жаром, под взглядами работниц она беззащитно ёжилась и втягивала голову в плечи: а ну как им вздумается устроить ей воспитательную порку прямо здесь и сейчас?.. С них, пожалуй, станется... Но следовало отдать старшей садовнице должное, она не забыла сделать оправдательное пояснение:

— Нельзя её сейчас розгами: с приплодом она во чреве.

— А, ну тогда — ладно, — сказали работницы, возвращаясь к своим делам.

Между тем показался дом, а точнее, белокаменный и златоглавый дворец — поменьше и существенно поскромнее княжеского, но тоже очень красивый и светлый, с башенками, высоким крыльцом и прудом, в котором плавали лебеди, томно чистя пёрышки. Дарёна залюбовалась ухоженным цветником, в котором за белой решетчатой оградой росли кусты роз разных расцветок, а также пленилась деревянными беседочками с ажурной резьбой, притаившимися в прохладной тени раскидистых клёнов и лип. Возле крыльца были посажены молодые пушистые ёлочки с голубоватой хвоей. Ярена проводила Дарёну в одну из беседок и велела подождать, а сама исчезла в проходе.

Дарёна присела за круглый столик, накрытый вышитой скатертью. В чьи же владения она попала? Может, тут жила одна из знатных Старших Сестёр? Других объяснений не находилось... Тёплый ветерок доносил цветочные запахи, задумчиво шелестел в лиственном шатре, а потом принёс свежий молодой голос:

— Поздравляю с пополнением семейства, Дарёнушка!

На столик встала глубокая миска, с горкой полная черешен двух видов — тёмно-красных и медово-жёлтых, а у ног Дарёны присела на корточки княжна Светолика, с ясной улыбкой глядя на неё снизу вверх. Завладев руками девушки, она ласково сжала их.

— Будь моей гостьей, прошу тебя! Вижу, черешня пришлась тебе по вкусу? Кушай, не стесняйся, её здесь полно!

Дарёна хотела было вскочить, но княжна мягко надавила ей на плечи:

— Куда ты? Сиди, сиди...

Светолика предстала перед Дарёной, одетая по-простому, в скромную рубашку с кушаком — не отличить от работниц в саду, только вместо кожаных чуней на ней были сапоги, украшенные ярким узором. От задорного блеска её глаз Дарёну сначала бросило в жар, а потом сердце словно ухнуло в прохладный колодец.

— Я... лучше домой... — пробормотала она, не оставляя попыток встать. — Прости, госпожа...

— Дарёнушка, нешто ты испугалась чего-то? — засмеялась княжна, не выпуская её рук из своих. — Останься, покушай, это для тебя! Законы я уважаю: ежели в сад пришла женщина с ребёнком под сердцем, не угостить её растущими в нём плодами — позор и грех. Присядь... Вот так. Тебе нечего бояться, никто тебя тут не обидит, клянусь.

Под её бархатисто-ласковым, убедительным напором Дарёна сдалась и села. Это прекрасное место словно держало её в обольстительных объятиях, а рука сама тянулась к миске с черешней.

— Кушай, — пододвигая ягоды к ней, кивнула Светолика. — Тебе сейчас это необходимо. Просто чудо, что тебя сюда занесло! Мне радостно видеть тебя в своём логове...

«Логовом» княжна называла это великолепное поместье, расположенное под южным городом Заряславлем, который основала родительница Лесияры, княгиня Заря. Здесь Светолика предавалась своим учёным занятиям, трудилась над изобретениями и разводила теплолюбивые, редкие и чужеземные растения. Попробовав черешню далеко на западе, в жаркой приморской стране Еладии, она загорелась замыслом вырастить её в Белых горах, и южная их оконечность подходила для этого как нельзя лучше: зима здесь была мягкой, а лето — умеренно жарким. Её стараниями теплолюбивое дерево хоть и не сразу, но прижилось, Светолика даже вывела несколько сортов с плодами разного цвета. Теперь княжна была гордой обладательницей огромного черешневого сада. Эти ягоды поспевали, когда всех прочих ещё и в помине не было; чтобы собрать урожай, княжна звала жительниц из всей округи, и каждой доставалось по корзинке. Особенно любила Светолика угощать черешней детей, поэтому на уборку урожая приходили целыми семьями; пока взрослые занимались сбором, детишкам позволялось кушать ягоды прямо с веток — сколько влезет.

— Скоро опять сюда толпа малышни набежит, — с улыбкой сказала княжна. — Сад громадный, деревьев — не счесть, с каждого дерева в хороший год можно получить до трёх пудов ягод — куда мне одной столько? Пускай ребятня радуется.

Вдруг издалека донёсся светлый и красивый, гулкий перезвон колоколов. Звук этот отдался в груди у Дарёны мощно и тревожно, и она едва не подавилась косточкой.

— Полдень, — сказала Светолика. — Это башенные часы бьют.

— А... а за что их бьют? Разве они кого-то обидели? — изумилась Дарёна.

Светолика заливисто расхохоталась, хлопнув себя по колену, и щёки Дарёны вновь ощутили жар, а внутрь закрался холодок неловкости: что же за диковинную глупость она сморозила, что княжна так потешается? Светолика между тем встала, знаком приглашая девушку следовать за ней.

— Идём... Идём, я тебе покажу! — вытирая выступившие от смеха слёзы и протягивая Дарёне руку, сказала она. — И черешню можешь взять с собой, пошли! Сама увидишь, как их... бьют! Ох-ха-ха-ха! Избиение часов! Ох, не могу...

Дарёна взяла со стола миску с ягодами и вложила руку в протянутую ладонь княжны, рдея от смущения и недоумения. Они вместе шагнули в проход и оказались внутри сумрачного помещения, наполненного огромными движущимися шестернями, валами, барабанами, колёсами... Свет проникал сквозь очень узкие высокие окна, похожие на крепостные бойницы. Огромный механизм заставлял звенеть колокола разных размеров.

— Где это мы? — спросила Дарёна, озираясь.

— В часах, — ответила Светолика. — Ты видишь их устройство изнутри. Эти часы установлены на башне и отбивают колоколами время. Их звон разносится далеко, и каждый, кто его слышит, может узнать по количеству ударов, который час. В отличие от солнечных часов, они показывают время и в пасмурную погоду, и в темноте, а преимущество перед песочными у них в том, что за ними не нужно постоянно следить, переворачивая, только заводить. Теперь ты видишь, Дарёнушка, что никто их не бьёт — они бьют сами. То есть, звонят.

Дарёна уже сама смеялась над своей оплошностью. Она как заворожённая наблюдала за движением часового механизма, а Светолика объясняла, как он работает:

— Вот это — пружина, её сжимают, и пока она медленно разжимается, часы идут. Завода хватает на две седмицы, потом часы надо снова заводить, иначе они встанут. Это — спуск, он преобразует вращательные движения шестерни в колебательные движения маятника. А вот это колесо двигает стрелку...

Дарёна никогда не видела подобных часов, от сложности их устройства у неё пухла голова, а в груди щекотало восхищение умом, разработавшим всё это. Потом они по винтовой лестнице поднялись на открытую всем ветрам башенную площадку, где Дарёна увидела ещё одно занимательное приспособление в виде закреплённой на треноге трубы, расширенной на одном конце. Тренога располагалась на встроенном в пол колесе и могла вращаться вдоль всей окружности площадки.

— Это труба дальнего видения, — объяснила Светолика. — В неё я осматриваю свои владения и вижу, где что творится. Её можно поворачивать в любую сторону за вот эти ручки.

Заглянув в узкий конец трубы, Дарёна вскрикнула: трава на земле виделась так близко, словно она лежала, уткнувшись в неё носом. А вот — сад с черешневыми деревьями... Старшую садовницу Ярену Дарёна видела как будто на расстоянии нескольких шагов и даже могла разглядеть вышивку на её рубашке. А ягоды... Казалось, стоило только протянуть руку — и вот они! Но рука Дарёны ловила только пустоту.

— Как это получается? — вскричала она, отнимая глаз от трубы. — Это чудо! Она... волшебная?

— Вовсе нет, — улыбнулась Светолика. — Никакого волшебства, действие трубы основано на свойствах изогнутых стёкол, которые вставлены внутрь. Они-то и позволяют видеть всё столь близким.

Разглядывание окрестностей оказалось таким захватывающим занятием, что Дарёна долго не могла оторваться. Бросая в рот ягодку за ягодкой, она со смехом наводила трубу на дальний лесок и пыталась сосчитать деревья, потом подглядывала за работницами в саду, которые расстелили на земле скатерть, разложили на ней съестное и уселись перекусить под деревом... А затем вдруг в поле её зрения попали трое женщин-кошек на сочно-зелёной лужайке, возившихся со странным приспособлением, представлявшим собою обтянутый кожей остов, очертаниями похожий на огромные птичьи крылья размахом сажени в четыре. «Крылья» крепились к треугольной раме и были связаны с нею несколькими длинными ремнями и верёвками.

— Ой, а что это? — спросила Дарёна.

Глянув в трубу, Светолика ответила:

— Это парящее крыло, с его помощью можно летать по воздуху. Но оно ещё в разработке, мы его испытываем и вносим исправления в его устройство...

— А что это они делают? — полюбопытствовала девушка, имея в виду женщин-кошек у летательного приспособления.

— Чинят крыло после... гм, последнего испытательного полёта, — усмехнулась княжна. — Он вышел не очень удачным.

— А как на нём летают? — ощущая в груди свежий, волнующий холодок восторга, пожелала узнать Дарёна. Вновь приникнув к трубе, она предположила: — Этими крыльями надо махать, как птица, да?

— Нет, крыло просто парит в воздухе, — прозвучал голос Светолики в щекотно-тёплой близости от её уха. — Говоря в двух словах, надо взобраться на возвышенное место — гору, холм или обрыв — и позволить ветру подхватить крыло. С помощью руля — вот эта треугольная рама и есть он — можно управлять полётом. Ветер, само собою, должен быть хорошим.

— Ну и ну, — восторженно пробормотала Дарёна. — Удивительно!

— И довольно опасно, — заметила княжна. — Ежели упадёшь на землю, можно все кости себе переломать или вовсе до смерти убиться. Нужна большая сноровка, чтобы управляться с крылом.

— Ох, — вздрогнула Дарёна и отпрянула от трубы с захолонувшим сердцем.

Руки Светолики с затаённой лаской опустились на её плечи.

— Да. Поэтому даже не проси меня дать тебе попробовать полетать на нём. Я скорее сама разобьюсь в лепёшку, чем позволю, чтобы с тобою что-нибудь стряслось... Особенно теперь.

Дарёна несколько мгновений выдерживала тёплое прикосновение ладоней Светолики, а потом смущённо высвободила плечи.

— А эти твои изобретения... — начала она.

— Нельзя сказать, что они в полной мере мои, — перебила княжна. — Как ты, быть может, помнишь, я вылавливаю их... в мутной реке времени. Я только читаю их там и пытаюсь воплотить в жизнь. В тех временах, откуда они приплывают ко мне, люди уже не прибегают к помощи волшбы: её им заменяет наука — достижение человеческого ума, дерзкого, беспокойного, ищущего... Да и самих богов, кажется, уже нет.

Крепкий высотный ветер трепал волосы Светолики и концы её кушака, а в её глазах, устремлённых в солнечную безмятежную даль, Дарёна увидела тень той же тревоги, которая омрачала лоб Млады.

— Как это — нет? — прошептала она.

— Боги засыпают, — вздохнула княжна. — Отец всех наших богов, Род, заснул уже так давно, что никто не может сказать, когда именно... Хотя знаешь, я не совсем уверена, что образы этих изобретений приходят мне из нашего мира. Порой мне кажется, что это какой-то иной мир.

— Иной? А разве их много? — ощущая холод мурашек от этих откровений, едва слышно спросила Дарёна.

— Кто знает, — молвила Светолика, задумчиво прикусив губу и ловя в прищур ресниц летний простор, залитый жарким солнцем. — Это не исключено... Есть же, к примеру, Навь, созданная сама знаешь кем. — По-видимому, Светолика не стала произносить имя тёмной богини, чтобы оно не вторгалось в этот светлый и ласковый день своим леденящим присутствием. — Может, есть и другие миры... Впрочем, всё это лишь догадки.

Жутковато-холодной тайной веяло от её слов, и Дарёна невольно поёжилась среди густой летней жары. Далее последовала долгая прогулка по владениям княжны: Дарёна увидела зелёные нивы, обещающие дать изобильный урожай огороды, привольные пастбища... Всюду княжну приветствовали почтительно, но с искренними улыбками, а она не заносилась перед простыми работницами, держась со всеми просто и дружески. Судя по тем разговорам, которые она заводила, Светолика была сведуща во многих областях: с земледельцами она могла со знанием дела беседовать о посевах, погодных приметах, тонкостях хозяйствования на земле, со скотоводами — о заготовке кормов, о болезнях скота, о молоке, мясе и шерсти, а кузни были предметом её особого внимания. Княжна собрала у себя много молодых мастериц, открытых ко всему новому и готовых на дерзкие опыты; они ковали составные части к загадочным устройствам, не столько повинуясь приказу госпожи, сколько из неподдельной пытливости ума и жажды познания. Будучи сама увлечённой и деятельной, Светолика умела увлечь и других. Чистый голубой хрусталь её взгляда обладал свойством зажигать свет воодушевления в глазах всех, кто с нею говорил: этот огонёк передавался им и уже не угасал.

— Ты столько всего делаешь, госпожа, — сказала Дарёна, поражаясь размаху этой кипучей деятельности. — Как тебя на всё это хватает?

— На самом деле не хватает, — со смехом ответила та. — Как бы я желала, чтобы день длился в три раза дольше! Сколько бы тогда можно было успевать! Неизмеримо больше...

В круговерти впечатлений Дарёна забыла обо всём на свете. Этот день обрушил на неё такую яркую мощь солнца, ветра и неба, что она мучительно захлебнулась в ней и пошла ко дну. Её словно завалило ослепительно сверкающими глыбами льда, под которыми не было сил двигаться и дышать; ещё несколько мгновений назад она склонялась к бутонам роз в цветнике, чтобы их понюхать, и вдруг очутилась в незнакомой комнате, расписанной по стенам и потолку золотыми жар-птицами. Её ослабевшее тело тонуло в мягких просторах роскошной постели, а над нею склонилось встревоженное лицо Светолики.

— Ох, Дарёнушка, прости! Я увлеклась и совсем запамятовала, что тебя следует беречь. Ты, должно быть, утомилась.

Несколько глотков родниковой воды с горем пополам привели Дарёну в чувство, а пробившие три часа пополудни колокола на башне гулко ошарашили её: ужин! Млада! Ей давно следовало быть дома и хлопотать у печки, чтобы к возвращению супруги успеть всё приготовить.

— Благодарю тебя за ягоды, княжна, и за твоё гостеприимство, — пробормотала она. — Задержалась я у тебя, а о том и забыла, что домашних дел невпроворот... Пора мне.

— Отдыхать тебе сейчас нужно, а не по хозяйству надрываться, — серьёзно покачав головой, сказала Светолика.

От её взгляда Дарёну накрыло звенящей лихорадкой.

— Я вовсе не надрываюсь, мне это в радость, госпожа, — поспешила заверить она. — Счастье и любовь сил придают. Это я на солнышке, видать, перегрелась, вот и нехорошо стало... Я воду из реки Тишь пью, с ней я горы своротить могу!

— А... Ну, это другое дело, — улыбнулась Светолика. — Тишь — великая сила. Ну что ж, спасибо, что заглянула в гости, Дарёнушка... Рада была с тобою повидаться. Завтра будет сбор черешни, приходи с корзинкой, ежели захочешь. Всё, что соберёшь — твоё.

На прощанье она хотела подарить Дарёне охапку роз из цветника, но та отказалась: что могла подумать Млада, увидев цветы?

На кухонном столе лежала свежая рыбина, уже почищенная и выпотрошенная. В животе у Дарёны нехорошо ёкнуло: значит, Млада заглядывала в обеденное время, а её не было дома... Чувство вины мягкой, но беспощадной лапой сдавило сердце. Ничего дурного она как будто не сделала, но дышать стало так трудно, словно она втягивала в лёгкие не воздух, а тесто. Нельзя было потакать бессовестному лакомке, сидевшему у неё внутри, не следовало так много времени проводить со Светоликой. Как двусмысленно это выглядело со стороны!

Кромсая рыбину на пласты, Дарёна выронила нож. Усталость давила на плечи и виски, поясница и ноги гудели. Несколько глотков чудесной воды стали бы её спасением, но она отчего-то боялась идти в Кузнечное... Ей мерещился осуждающий взор матушки Крылинки, от которой, как и от её супруги Твердяны, ничего нельзя было скрыть. Уж наверняка она скажет: «Ты теперь не свободная девица, а жена. Нельзя вести себя подобно легкомысленной ветрогонке и бросать тень на себя и супругу такими встречами!» Пахнущими рыбой пальцами Дарёна смахнула слезинку. Надломно ныла переносица, словно тая в себе ядовитый зародыш воспаления, а дыхание вырывалось лихорадочным бредом, суша губы.

Порванными бусами остатки сил раскатились по полу, но Дарёна собрала их в горсть и кое-как испекла пирог.

...Ей виделся черешневый сад, полный бегающих детей. Солнце заливало его косыми лучами, играя на багряных и янтарно-жёлтых гроздьях ягод, и детские руки тянулись к этим сверкающим сокровищам. Озорные кошки-подростки с перемазанными соком ртами носились, играя в догонялки, юные белогорские девы чинно собирали ягоды в маленькие туески, чтобы потом медленно и вдумчиво смаковать их, стоя в сторонке, а среди всего этого весёлого беспорядка смеялась княжна Светолика. Окружённая детьми, она сияла им вечерним теплом ясного взора, соревновалась с ними в стрельбе косточками, а самых маленьких катала на себе и кружила, подбрасывая в воздух. Такая Светолика нравилась Дарёне куда больше той загадочно-задумчивой, недосягаемо умной изобретательницы, сыпавшей мудрёными словами — простая, весёлая, тёплая, обожаемая детьми за этот ежегодный праздник урожая, который она устраивала в своём саду. И всё-таки странным образом похожая на Цветанку...

Дождливый сумрак влажно шелестел, а попытка пошевелиться на печной лежанке вызвала у Дарёны тоскливый тошнотный отклик внутри, словно её с позором изгнали из черешневого сада... Горьковато-сладкое, ягодно-солнечное послевкусие внезапно кончившегося сна наложилось на явь с её серыми мокрыми сумерками, запахом рыбного пирога и... забытым снаружи на верёвке бельём.

Дарёна выскочила во двор, шатаясь от слабости. Слишком поздно: развешанные для просушки вещи намокли до нитки и отяжелели от воды, к чему их уже снимать? Пусть уж теперь полощутся... На несколько мгновений растерянность задержала её под струями дождя, и Дарёна едва сама не вымокла, но пересилила неподатливую заторможенность тела и укрылась под навесом, прилаженным над дверью. Блестящие от влаги доски настила скрипнули под шагами, и она вздрогнула всем сердцем, увидев вымазанные грязью носки сапогов и полы плаща травянисто-болотного цвета.

— Ладушка, ты чего тут стоишь? Меня, что ли, встречаешь?

Стальные щитки на груди Млады обожгли оружейным холодом ладони Дарёны, а глаза острыми сапфировыми гранями взрезали набухший, раздувшийся нарыв с виной. Обвив руками плечи женщины-кошки, покрытые сырой тканью плаща, она забормотала шершавыми, пересохшими губами:

— Младушка... прости меня. Помнишь, я тебя про сладкую вишню спрашивала? Очень мне её хотелось... И я нашла её с помощью кольца. Черешнею она зовётся, а растёт в саду у княжны Светолики. Я в гостях у неё побывала... Она мне всё показала... Часы башенные, трубу дальнего видения, парящее крыло, на котором человек может летать в поднебесье... Цветник с розами. Поля и огороды свои... Словом, все владения... Мы гуляли долго, разговаривали... Я черешни наелась. Долго я там пробыла, но ты не беспокойся, ужин состряпать я успела! Пирог ждёт тебя... Прости, Младушка, я не должна была с княжной видеться... но очень уж мне ягод хотелось! Так хотелось, что я не... мо... гу...

Последние слова, прерывистые от слёз, почти слились с шёпотом дождливого леса. Влажный холод порождал дрожь, челюсти сводило, щёки лихорадочно горели, а пальцы сковало ледяной невыносимостью... И невозможным, непостижимым спокойствием глаз Млады.

— Давай-ка в дом. Ну-ну, шагай, нечего здесь мокнуть...

Домашнее тепло казалось преувеличенным, рыбно-клейким, душным, но Дарёна считала себя недостойной его: уж лучше бы ей мокнуть снаружи, как забытое ею бельё. Млада снимала воинское облачение, а в её взгляде звенело суровое поднебесное спокойствие снежных шапок на вершинах гор.

— Вкусные ягоды? — только и спросила она, вешая промокший плащ к тёплой печке.

Дарёна смогла ответить лишь дрожащим от слёз кивком.

— Ну и на здоровье. А свобода — это испытание, ладушка... Не каждому она по плечу.

Смысл слов ускользал от ума Дарёны, но сердце смутно чуяло его подоплёку и мучительно болело. А Млада, переобувшись в домашние чуни, устало оперлась на колени руками.

— Где-то принято держать жену в строгости и каждый её шаг проверять, а мы даём ей волю и доверяем, — молвила она. — Я тебе верю.

— А я подвела тебя, — сорвалось с губ Дарёны, подёрнутых плёнкой сухой горечи.

Млада поднялась и положила ладони на печной бок, греясь теплом домашнего очага.

— Ты рассказала всё или что-то утаила? Что-то ещё было? — спросила она через плечо.

— Ничего больше, — проронила Дарёна.

— Значит, не подвела. Ну, давай пирог, что ли.

Сжавшееся в холодный плачущий комочек сердце медленно оживало... Ставя пирог на стол, Дарёна едва не уронила его на пол — к счастью, Млада успела подхватить.

— Но-но! Не надо ронять наш ужин! — воскликнула она. И усмехнулась: — Не ела ты, что ли, целый день, что руки ничего не держат?

— Да так, слабость немножко, — пролепетала Дарёна, у которой от усилий по переноске пирога дыхание превратилось в беспорядочно-мучительную ловлю ртом воздуха.

— Воду-то пила? — озабоченно сдвинулись брови Млады.

— Сегодня — ещё нет, — чуть слышно ответила девушка. — Некогда было...

— Так, кушай — и на печку.

Дарёна не смогла до конца осилить огромный кусок, который Млада ей отрезала. Бельё так и осталось мокнуть под дождём, а её окутал уют жаркой печной лежанки; Млада после ужина куда-то исчезла, закутавшись в плащ, но у Дарёны не осталось сил даже на тревогу. Впрочем, скоро женщина-кошка вернулась и поднесла к её губам ковшик.

— Матушка Крылинка беспокоилась, оттого что ты не пришла сегодня испить воды из Тиши. Я сказала ей, что у тебя дел было много, так она взялась меня стыдить — мол, не берегу тебя, не помогаю, всю работу по дому на твои плечи взвалила, а сама пальца о палец не ударю, — с усмешкой сообщила Млада, поддерживая ковшик в руке Дарёны, пока та пила. — Завтра мне в ночной дозор, а день свободный выходит, так что отдыхать будешь, а я уж как-нибудь сама управлюсь по хозяйству.

О Светолике и черешне не было сказано больше ни слова.

Утро сияло умытым, расчистившимся небом, солнечные лучи густо струились меж сосновых стволов. Дарёна снимала с верёвки бельё, которое она вчера проворонила, а Млада, сидя на ступеньках босиком и с закатанными рукавами, надраивала до блеска горшки: мочалка и озёрный песок были ей в помощь. Уже начищенные пять горшков гордо стояли ровным рядком, оставалось почистить ещё три.

— Ты что, опять голодная? Недавно ж завтракали вроде, — хмыкнула Дарёна, заметив хищный блеск в косом взгляде Млады на пташку, беспечно севшую на перила. — Там ещё полпирога есть.

— И то правда... Пойду-ка, ополовиню эту половину, — согласилась женщина-кошка, поднялась и прошлёпала босыми ногами в дом.

— Обжора, — тихо усмехнулась Дарёна ей вслед, а пташка упорхнула.

Вздох, вырвавшийся из её груди, чуть приметно колыхнул наволочку на верёвке. Наверняка в черешневом саду Светолики уже вовсю шёл сбор урожая... Хотела бы Дарёна сейчас вместе с тамошними детишками рвать полные летней свежести, блестящие на солнце ягоды и чувствовать кожей озорную улыбку княжны! Вдох... А на выдохе этот порыв сложил крылья. В душе Дарёны, как на тихой глади Синего Яхонта, сияло отражение нового осознания: пусть всё достанется ребятишкам! Доверие Млады стоило дороже лукошка черешни.

День, дыша солнцем и звеня в соснах, перевалил на свою вторую половину; Млада с Дарёной взяли с собой остатки пирога и выбрались на полянку, покрытую сиреневым ковром цветущих колокольчиков. Наевшись, Млада чёрным пушистым зверем растянулась в цветах и подставила спину и бока чешущим и ласкающим рукам Дарёны.

— Мур, мур, киса, — с нежностью ворковала та.

Кошка свернулась, и Дарёна устроилась внутри пушистого ложа, опустив голову на плечо зверя, как на мягкую и тёплую, живую подушку. Её наполняло урчащее счастье, когда одним ухом она вслушивалась в размеренное биение кошачьего сердца, а другое в это время грелось в луче солнца...

А дома их ждала светловолосая гостья в красном кушаке: Млада видела её впервые, а Дарёна сразу вспомнила её имя — Ярена. Старшая садовница с поклоном сказала:

— Мир вашему дому... Я послана княжной Светоликой, чтобы передать Дарёне этот гостинец.

Лукошко тёмно-красных черешен вперемешку с янтарно-жёлтыми стояло на дощатом настиле перед домом. Лёгкая грусть щемяще-сладким ягодным привкусом растаяла на языке: Светолика, должно быть, надеялась, что Дарёна примет её приглашение, но сбор урожая в саду прошёл без неё...

— Что ж, передай княжне нашу благодарность, — ответила Млада. Холодным дыханием седых вершин повеяло от её голоса, а брови мрачно нависли над глазами, снова придав ей поразительное сходство с Твердяной.

Ярена ещё раз поклонилась и, не задерживаясь долее, шагнула в проход.

За неприступным блеском снежных шапок скрывалась спокойная мудрость, непоколебимая, как сами Белые горы: Дарёна всегда чувствовала её, когда устремляла взгляд в затянутую голубой дымкой даль, что лежала за Синим Яхонтом. Она не знала, могли ли горы увидеть её улыбку и почувствовать тепло, но в том, что всё это увидит и почувствует её супруга, сомневаться не приходилось.

— Ты же веришь мне? — с робко дрогнувшей в голосе надеждой спросила она.

Млада не спешила с ответом. Попробовав одну ягоду из лукошка, она хмыкнула. А Дарёна, подняв корзинку за ручку, сказала со светлой и твёрдой уверенностью, спустившейся ей на сердце с заоблачной вышины:

— Я скоро. Только отдам ягоды Светолике и вернусь.

— Нехорошо обижать дарителя, отказываясь от подарка, — двинула бровью чернокудрая женщина-кошка.

— Не всегда приходится делать так, как нам велят обычаи, — ответила девушка. — Я поступлю так, как велит мне сердце.

Шагнув в проход, она словно попала в свой вчерашний сон: солнечное шелестящее пространство сада было полно детского гомона. Дарёну чуть не сбили с ног две девочки-кошки, затеявшие беготню среди деревьев, и несколько ягодок просыпалось из качнувшегося лукошка.

— Вроде кошки, а носитесь, как кони, — не удержалась Дарёна от замечания.

— Гы-ы, — осклабились те в клыкастых улыбках и помчались дальше.

Под множеством рвущих рук урожай с веток перекочёвывал в корзины. Взрослые собирали ягоды со смехом, шутками и песнями; дети постарше им усердно помогали, то и дело отправляя попутно в рот ягодку-другую, а малыши лишь веселились и ели. В точности как во сне, толпа ребятишек окружила княжну Светолику, которая им что-то живо рассказывала, сопровождая свою речь выразительными движениями рук. Дарёне показалось, что в пальцах она сжимала прозрачный кусочек льда, обточенный в виде круга и выпуклый с одной стороны.

— ...Стекло собирает солнечные лучи в одну точку, и точка эта столь горяча, что ею даже можно костёр развести! Ежели изогнутые стёкла вставить в трубку определённым образом, получится труба дальнего видения — как та, что стоит у меня на башне с часами. А коли вставить стёкла по-другому, можно, напротив, рассматривать даже пылинки... Они будут выглядеть величиною с небольшого жучка!

Заметив приближение Дарёны, Светолика смолкла; улыбка медленно таяла на её губах, пока не осталась лишь в глубине глаз в виде тёплых, по-вечернему задумчивых искорок.

— Я думала, ты уже не придёшь, вот и послала тебе корзинку черешен.

— Благодарю тебя за гостинец, госпожа, но принять его я не могу, — пробормотала Дарёна.

Под светом этих искорок её решимость предательски слабела, но она нашла способ и избавиться от лукошка, и отвлечь от себя пристальное внимание дюжины любопытных глаз.

— Кому черешни? А ну, налетай! — весело воскликнула она, протягивая корзинку детям.

Уловка удалась: лукошко тут же пошло по рукам, и ягоды из него начали убывать с огромной скоростью, исчезая в ребячьих ртах. «Тьфу, тьфу, тьфу», — летели в разные стороны косточки. А искорки в глазах княжны грустно померкли.

— Прости, госпожа, — тихо сказала Дарёна. — Не серчай. Пойми меня: в супружестве я состою и не могу принимать от тебя подарков, не огорчая этим мою супругу и не подрывая её доверие ко мне. Ещё раз прими мою благодарность за вчерашний день... Прощай, не поминай лихом.

Она вложила руку в протянутую ладонь Светолики, несколько мгновений впитывала её тепло, а потом, преодолевая пожатие, мягко, но решительно высвободила.

Домой она вернулась с успокоившимся, лёгким сердцем, но, к своему удивлению, не обнаружила там Млады. Оружие и снаряжение женщины-кошки было на месте, а самой её и след простыл, только лёгкий призрак печали висел в смолисто-сосновом воздухе. Опустившись на ступеньки и спрятав лицо в ладонях, Дарёна заплакала, сама не зная отчего. Всхлипы вырывались горькими толчками, а в ушах звенело, словно где-то в горах разбивались прекрасные ледяные фигурки...

— Лада, что стряслось? Отчего ты тут плачешь? Она тебя обидела?! — услышала она родной голос, полный тревоги.

Все разбитые фигурки растаяли от облегчения, тёплой волной накрывшего Дарёну. Она со смехом прильнула к щеке Млады своею.

— Никто меня не обидел, просто я вернулась, а тебя нет...

Только сейчас она увидела, что женщина-кошка пришла не с пустыми руками: на коленях у Дарёны оказался берестяной туесок, с горкой наполненный отборными черешнями карминно-красного цвета. Капельки воды хрустально блестели на них, а волосы и рубашка Млады были сырыми, словно она где-то попала под дождь.

— Надо было мне сразу про них вспомнить, когда ты ягод захотела, — усмехнулась она, щекоча губами висок Дарёны.

— Откуда они? — изумилась та.

— Издалека, — кратко ответила Млада. — Не с Белых гор. Кушай, горлинка... А захочешь — ещё принесу. Их там ещё много.

12. Воронка в небе. Смертельное оружие и погружение под лёд

Неподвижная, бесстрастная луна озаряла холодным тусклым серебром своего света кривые голые ветви деревьев и ледяную гладь замёрзшего болота. Морозный покой этого места заключал попавшую в него душу под звенящий купол молчания, ночь мерцала колючими искорками мёртвых глазниц; некому было протянуть руку помощи провалившемуся под лёд человеку, который окоченевшими скрюченными пальцами пытался найти хоть какую-нибудь опору, чтобы уцепиться и выбраться. Тщетно. Намокшая одежда сковывала тело обжигающе холодным панцирем и тянула вниз, а обломки льда вставали дыбом и переворачивались при попытке за них ухватиться. Мороз пускал свои мертвящие ростки меж рёбрами человека, пробираясь к загнанно стучавшему сердцу...

Лунный свет блеснул на перстне-печатке, озарив раскинутые крылья изображённого на нём ворона. Рука безнадёжно искала, за что бы схватиться, но везде был скользкий, коварный лёд, лишь с виду казавшийся прочным. Выпученные глаза, полные ужаса и отчаяния, судорожно хватающий воздух рот, тёмная щетина на бритом подбородке, налипшие на лоб мокрые пряди волос — таким луна увидела лицо владыки Воронецких земель, князя Вранокрыла.

Мёртвые топи хранили столь же мёртвое, зимнее молчание.

Обрывки памяти реяли в схваченной инеем тишине, как чёрные ошмётки пожара.


*


Всю дорогу Вранокрыл провёл в холодном оцепенении. Сознание билось, как птица в клетке, в неподвижном теле, у которого, казалось, даже кровоток остановился... Голод и жажда стали призрачными воспоминаниями, прочие телесные нужды словно застыли от одного взгляда Марушиного пса по имени Вук.

Время затерялось где-то в тучах, застилавших луну. Сколько дней бежали звери, впряжённые в колымагу? Может, сотню, а может, и один. Днём движение останавливалось, и псы прятались: видно, их глаза не выносили яркого света. Потом князя выволокли наружу и набросили на голову мешок, и чёрная пустота проглотила его тело, сердце и душу.

Падение было жёстким, словно Вранокрыла спустили кубарем с каменной лестницы, заставив пересчитать рёбрами добрую дюжину ступенек. Боль пробилась сквозь онемение: тело понемногу оживало. А из тьмы доносились низкие голоса, разговаривавшие на какой-то тарабарщине, из которой князь не мог понять ни слова. Жуткий язык! Его звуки чёрными щупальцами опутывали душу, пауками заползали в уши и копошились в мозгу, выедая его изнутри.

Снова его куда-то везли. Лёжа на мягкой подстилке, Вранокрыл пытался понемногу разрабатывать пальцы, разгонять в них кровь. Из-за этого проклятого мешка он ничего не видел, но чувствовал леденящую скорость, с которой мчалось неведомое средство передвижения. Ни скрипа колёс, ни цокота копыт он не слышал.

Вместо мыслей — глазастая тьма изнутри и снаружи.

Вместо чувств — рука этой тьмы на сердце.

Прошло немало времени, прежде чем он смог пошевелить рукой. Какой же благословенной казалась та пора, когда это действие было столь лёгким и естественным!.. Сейчас же он превратился в одно сплошное усилие.

Вместо воли — черепки.

Вместо жизни — обрыв над бездной, полной чёрного тумана.

Тужась до кровавого привкуса во рту, он кое-как добрался до своей головы. Одеревеневшие пальцы едва чувствовали шершавую грубую ткань, когда он стаскивал мешок. Не пальцы, а вялые отростки, мягкие, словно бескостные; ухватить такими что-либо — непростая задача... Приходилось заново учить их подчиняться.

Ветер охладил его лоб, скользнул студёными струями по коже. Такого страшного и странного неба Вранокрыл не видел нигде: водянисто поблёскивая, над ним зависла дышащая жутью огромная воронка — небесный «водоворот» цвета воронёной стали, по которому проскакивали извилистые жилы ветвистых, мертвенно-голубоватых молний. Это небо словно высасывала наружу какая-то внешняя сила, но вращение воронки было медленным и сонным, привычным для окружающего.

Вместо света — вечный сумрак.

Вместо солнца — бледно-желтоватое, как круглый кусок масла, тусклое светило.

Вранокрыл не мог оторвать заворожённого взгляда от небесной воронки. Она словно затягивала его, сковывая своими пристальными пугающими чарами. Небо — словно пучина... Мимо плыли тёмные, сутулые глыбы скал и угрюмые очертания деревьев с мощными толстыми ветвями, похожими на руки с искорёженными больными суставами.

Вместо звёзд — жёлтые глаза Марушиных псов. Чёрная хвостатая свита сопровождала его в этом странном мире с небом, закрученным в воронку.

Этот ночной мир удивил князя замком завораживающей красоты, сложенным из испускающего бледный, молочно-лунный свет камня. Застывшей музыкой, причудливой, холодной и непонятной, вырастал он на скалах и казался вырубленным прямо в горной породе, хотя разница была очевидна: туманные глыбы, на которых замок гнездился, не излучали серебристого света, просто он так естественно вписывался в них. Сложно устроенный, состоящий из множества частей, он выглядел как целый городок, а острые шпили обледенелых башен сосульками вонзались в небо. Только сейчас Вранокрыл почувствовал, что замёрз: дыхание вырывалось изо рта белёсым паром, а бортики повозки мерцали, ощетинившись бахромой инея.


*


— ...Ну, теперь понимаешь меня?

Злой клинок женского голоса пощекотал ему сердце своим острием. Ещё никогда прежде Вранокрыл не был ниспровергнут столь низко — на гладкий, холодный пол из этого странного светящегося камня с вставками из чёрного мрамора, которые складывались в узор-паутину. Мрачна была застывшая музыка, украшавшая эту палату с колоннами и необозримо высоким сводчатым потолком. Ни одного знакомого лада нельзя было уловить в ней: чудным и беспорядочным казалось расположение колонн, собранных в пучки, как огромные свечи — это придавало покоям вид пещеры с каменными выростами-«сосульками». Всё здесь тянулось вверх — острое, суровое, подавляющее своей высотой и угрюмым величием и созданное, должно быть, какими-то сумасшедшими зодчими...

— Слышишь меня?!

Чёрные и длинные, крючковатые ногти больно впивались в кожу. Перстни со смоляными камнями блестели, как всезнающие очи мрака. Кожа — смугло-серая, мертвенная. Рука подняла голову Вранокрыла за выбритый подбородок, и он увидел гранитно-неподвижный, заносчивый женский лик и шлем, украшенный толстыми, круто изогнутыми рогами.

Вместо воли — сломанный хребет.

Вместо мыслей — лихой ветер.

Вместо чувств — чёрное кострище.

Мужчины бород здесь не носили: все были одинаково смуглыми и гладколицыми, и князя привели к подобному же виду, затем облачили в причудливый наряд из кожи, меха и чёрного сукна, а в ухо запустили паукообразную тварь. Чудовищная тарабарская речь стала вдруг понятна ему, но сказать Вранокрыл пока ничего не мог, оставаясь безвольной куклой в руках у Марушиных псов.

А сейчас эта властная женщина с замашками единоличной повелительницы мира требовала от него каких-то слов. Её стройный стан и девичьи-упругую грудь облегал кожаный доспех, а с плеч ниспадал обильными складками белый плащ. Из-под рогатого шлема струились ниже пояса серебристо-белые пряди волос. Вранокрыл уцепился за длинную ногу в высоком сапоге, которую женщина выставила чуть вперёд. Его грубо отпихнули и опрокинули на спину, и сапог встал ему на грудь.

— Человек ты или бессловесная тварь?.. Дай ответ!

Вместо языка — плеть.

Вместо слюны — змеиный яд.

— Я... Вранокрыл, повелитель Воронецких земель, — проскрежетал князь. Если бы он мог, он впился бы зубами этой рогатой дряни прямо в промежность. — Убери ногу, баба.

— Это в Яви ты был повелитель, — насмешливо скривились тонкие, покрытые серебристо-сиреневой краской губы. — А это Навь, и здесь ты — никто. Привыкай.

Толстый кнут чёрной игольчатой болью до крови рассёк ему лицо. Над князем склонился длинноволосый незнакомец в чёрном плаще и с украшением из перьев на голове.

— Как ты посмел назвать владычицу Дáмрад?

Его рука в перчатке с длинным раструбом снова занесла кнут для удара, но властный взмах когтистых пальцев пресёк его движение.

— Довольно, Рхумор. Хоть наш гость и грубиян, но следует отнестись к нему снисходительно. Он ещё послужит нам.

Ни одного светильника не было в зале: безжизненный серебристый свет шёл от стен, пола, потолка. Вранокрыл сосчитал: восемь мужчин и одна женщина, которая всеми повелевала. Баба, напялившая штаны и воинственные сапоги, а на голове таскавшая рога от какого-то барана диковинных размеров... Наружность её была бы приятна, если бы не эта маска ледяной надменности, которая превращала её лицо в каменное изваяние. Точёный нос с благородной горбинкой и большие тёмно-зелёные глаза с жёлтыми искорками в глубине казались безупречными, а вот рот подкачал: слишком тонкий и жестокий. И имя странное — не мужское и не женское.

Полоса от удара кнутом горела. Сердце тлело, выталкивая загустевшую от ярости кровь.


*


«Ты голоден, гость?» — раздалось в голове у Вранокрыла.

Озираясь, князь сел на широкой постели под чёрным балдахином. В роскошно обставленных, но угрюмоватых покоях не было кроме него ни души. Стены излучали лунный свет, в высокое стрельчатое окно заглядывал жёлтый шар Макши — так называлось местное солнце, холодное и мерклое. Впрочем, его света было, по-видимому, вполне довольно здешним растениям для существования, и даже что-то вроде землистого загара появлялось от него на коже. Странный загар — зимний. Руки Вранокрыла приобрели тот же мертвенно-смуглый оттенок, каким щеголяли здесь все. В зеркало он себя не видел, но щупал щетину на подбородке; он выкрутил бы на дыбе руки тому, кто выскоблил ему лицо по местному обычаю. Значило ли это, что князь застрял тут надолго?..

Его ноги утопали в густом мехе: пол комнаты был устлан чёрными шкурами. Какому зверю они принадлежали, князь понять не мог. Таких не водилось в его землях...

«Ежели пожелаешь, тебе будут поданы еда и питьё».

— Кто тут? Кто это? — спрашивал Вранокрыл, обводя взглядом лунный мрамор стен. Невидимка пугал его до мурашек, но князь храбрился, готовый к бою.

«Я — дом, — был призрачный ответ. — Стены, на которые ты смотришь, пол, по которому ходишь, крыша, которая тебя укрывает. Это всё — я. Так ты желаешь есть или пить?»

Князь вжался спиной в подушки. Имей его собеседник людской облик, он мог бы ему что-то противопоставить — не оружие, так хотя бы свои кулаки, но тут... Что он мог сделать пустоте?

— Говорящий дом? — пробормотал он. — Как это так?

«Душу в меня вдохнул мой зодчий, вот как, — снова прозвучало в голове у Вранокрыла. — И сам упокоился во мне, замурованный в стену. Я был его последней песней, после которой творцу можно заканчивать жизнь, ибо вершина достигнута. Я — дворец Белая Скала, таково моё имя, а моя хозяйка — владычица Дамрад».

Дверь распахнулась, и в покои сам по себе вплыл накрытый стол, покачивая краями скатерти. Князь долго не решался подойти, оцепенев от изумления, и издали приглядывался к кушаньям. На золотом блюде возвышались горкой куски жареного мяса, а по краям свисали тёмно-зелёные кожистые листья — должно быть, для украшения; на соседнем блюде свернулась жутковатая птица с мощным клювом и длинной тонкой шеей, запечённая целиком; непонятный зверь в окружении коричневатых плодов наподобие яблок уставился на князя чёрным щетинистым рылом. Вид у мяса был привлекательный, поджаристая корочка жирно блестела, но князь не спешил пробовать: а ну как отравлено?..

«Яда в угощении нет, можешь быть спокоен, гость, — сказал дворец. — Это пища со стола самой владычицы Дамрад».

Обоняния Вранокрыла достиг вкусный запах, и его нутро ожило, оттаяло после долгой спячки: в дороге он не ел, не пил, не отправлял естественных надобностей. Отщипнув совсем маленький кусочек, он принюхался к нему, лизнул, почмокал. Вкус жареного мяса наполнил рот предчувствием сытости. «Яда, может, и нет, а вот какой-нибудь дурман...» — подумалось Вранокрылу. Впрочем, в животе уже пылал голод, слишком сильный, чтобы остановиться.

Воронецкий владыка съел пару кусочков мяса, потом поднёс к носу кожистый лист с края блюда: в ноздри ему ударил крепкий кислый дух. На вкус лист напоминал квашеную капусту, только с каким-то противным горьковато-маслянистым привкусом. Есть это было решительно невозможно, и князь, скомкав надкушенный лист, пристроил его назад на блюдо. Птица с огромным клювом выглядела пугающе, но он оторвал у неё крылышко и обглодал его, причмокивая. Неплохо! На вкус её мясо напоминало рябчика. Голод ещё не унялся, продолжая впиваться жадной зубастой пастью в его нутро, но Вранокрыл решил, что для первого раза довольно. Слишком много незнакомой пищи он есть опасался.

Из напитков на столе стояло тёмно-красное зелье, пахнувшее хвоей и ягодами. Плеснув на дно кубка, князь попробовал самую капельку. Оживился: несомненно, хмельное. А вот это хорошо, это очень кстати...

...Опустевший кувшин лежал на боку, на скатерти расплылось красное пятно. Отяжелевший Вранокрыл сидел в кресле у стены, вертя в руке кубок и разглядывая его с одним прищуренным глазом. Хмель не разогнал тягостных дум, только повис невидимым грузом на душе и в целом лишь усугубил угнетённое расположение духа, в котором пребывал князь.

Гость или пленник?

Чего от него хотят?

Не наломает ли там дров этот бывший ловчий? Охотничье дело он знал хорошо, а вот как насчёт государственных?

Маруша. Это вездесущее имя тысячеглазой бездной с паучьими лапами смотрело на него, следило за каждым шагом, вплеталось паутиной в мысли, вливало в кровь убийственный яд уныния. Оно, как выпивающее волю заклятье, лишило его разума и заставило повиноваться псам. Он подписал всё, что ему подсунули, оставил жену и детей на попечении слуг, сел в колымагу и...

Позыв в мочевом пузыре нарушил удобство тела, вторгся в сумрачное оцепенение хмеля. Пальцы князя нащупывали завязку на штанах, а невидимый слуга-дом, словно заметив его возню, выдвинул из-под кровати ночной горшок.

— О! — сказал Вранокрыл, подняв палец. — Это ты вовремя, братец.


*


Ночь в Нави отличалась от дня тем, что в изуродованном воронкой небе не было «солнца». Блёклое светило заходило, и падал чёрный полог глубокой тьмы, слепой и жестокой. Лишь иногда в небе проблёскивали молнии на воронке.

Вместо надежды — выжженная земля.

Вместо тепла — вечно зябнущие пальцы.

Вранокрыл всегда плохо спал на новом месте, а этот никогда не рассеивающийся сумрак погрузил его в нескончаемую сонливость, которая, впрочем, не находила удовлетворения. Едва он касался головой подушки, как его глаза выпучивались и сверлили пространство. Во дворце никогда не было полной тьмы, стены излучали свет постоянно, что тоже с непривычки не давало спать и выворачивало мозг наизнанку.

Вот и сейчас Воронецкий владыка, устав мучиться в постели, встал и подошёл к окну. Отсвет редких молний озарял водянисто блестящую поверхность небесного омута. Зрелище завораживало и повергало в холодное оцепенение. Какая же неведомая сила сотворила такое с небом?

Лёгкий скрип двери заставил его круто обернуться. Он жил в постоянной готовности к подвоху, в изматывающем напряжении; всё его пугало, всё заставляло холодеть и сжимать кулаки и зубы. Однако то, что он увидел, изумило его. И нельзя было сказать, что неприятно.

В комнату вошла девица с пышной копной чёрных волос, заплетённых в мелкие косички. На концах кос поблёскивали золотые зажимы, а лоб красотки охватывал драгоценный венец. Из одежды на ней было только несколько ремешков и кусочков кожи, прикрывавших грудь и лобок. И словно бы в противовес оголённому, маслянисто блестящему телу — сапоги почти до середины бедра. «Экая срамотища», — подумалось князю, но отвести взор от полуобнажённых прелестей он не мог — так и мазал глазами по округлой, призывно вздымающейся груди, по поджарому животу со вставленным в пупок голубым яхонтом, по стройным и сильным ногам... Девица, блеснув большими глазами непонятного болотного цвета, растянула рот в хищной волчьей улыбке.

— Не спится, княже? — молвила она со сладострастным придыханием. — Я пришла скрасить твоё одиночество.

Виляющей походкой она прошла к кровати, скользнула рукою по резному столбу балдахина, ухватилась за него и шаловливо покачалась, отклонившись вбок. Князь, невольно ощутив жар в штанах, смутился от её бесстыжего, пристально-изучающего взора.

— У вас тут все девицы в таком виде разгуливают? — хмыкнул он с усмешкой.

— Здесь не принято стыдиться своего тела, как у вас, в Яви, — ответила та. — Я — Свигнéва, дочь владычицы Дамрад. Послана тебе в подарок на эту ночь.

Вранокрыл хотел по привычке потеребить бороду, но пальцы наткнулись на голый подбородок, и он досадливо поморщился.

— Знатный подарочек, — ухмыльнулся он через мгновение. — Однако ж не пойму я твою матушку: то я у неё никто, пустое место, то вдруг — дочку свою посылает... Темнит что-то государыня! Не знаешь, что у неё на уме, а?

— Это не моё дело, — сказала Свигнева, переключая своё внимание со столба на плечи князя. — А вот проверить, что ты из себя представляешь как мужчина — это дельце как раз по мне!

Её ладони обжигали даже через одежду, а кончик языка влажно блестел, когда она скользила им по губам, покрытым светло-розовой краской с перламутровым отливом. Бледные губы здесь, видно, считались верхом красоты, потому что даже мужчины красили рты. «Как у покойников», — думал Вранокрыл об этом странном обычае.

— А чего меня проверять — вот он я, — хрипловато мурлыкнул князь. — И готов попробовать подарочек.

А про себя он рад был уцепиться за что-то знакомое и привычное: уж это-то дело всюду одинаково. Баба — она везде баба: две сиськи, зад, две ноги... ну, и то, что между ними. Князь быстренько разоблачился, а девице было почти нечего снимать, кроме того кусочка кожи на ремешках, который прикрывал ей срам. Окинув Вранокрыла оценивающим взглядом, Свигнева отозвалась о его статях не слишком лестно:

— Рыхловат будешь, княже. Из-за пуза-то хоть свой кончик видишь?

С этими словами она похлопала князя по круглому брюшку, покрытому тёмной седеющей порослью. А уже в следующий миг плюхнулась на кровать, брошенная волосатой рукой рассерженного Воронецкого владыки.

— Следи за своим языком, девка, — процедил он жёстко. — За такие слова я тебя во все дыры так отжарю, что месяц сидеть не сможешь!

— О-о, а ты на такое способен, седой кобель? — блестя белыми клыками, рассмеялась девица. — Я вся в нетерпении, жги, наяривай, коль сил достанет!..

Князь обомлел от такой дерзости и непочтительности: стоя над сладострастно извивающейся на постели развратницей, он так сопел, что ещё немного — и в небе появилась бы вторая воронка, сделанная его ноздрями. Однако, и распалила же она его!.. Добилась своего! Вранокрыл жаждал наказать эту клыкастую дрянь немедленно. Взгромоздившись на девицу, он устремился было к цели, но запутался в ремешках кожаной повязки, преграждавшей путь. Пока князь пыхтел, пытаясь развязать их, Свигнева хохотала, извивалась и выскальзывала, натёртая каким-то маслом.

— Долго же ты копаешься, княже! Ежели уж в одёжке моей заблудился, то дальше дорогу-то и не найдёшь, поди!..

— Не одёжа, а... хрен знает что, — прокряхтел Вранокрыл.

Был бы у него с собою нож — разрезал бы эти треклятые ремешки, и всё. Увы, оружие ему как гостю не полагалось иметь, а потому — хоть зубами грызи...

— Тебе помочь? — насмешливо спросила Свигнева.

Она дёрнула за кончик одного из ремешков, и хитро запутанные узлы распустились. Красный и потный от досады и смущения Вранокрыл сорвал повязки с её бёдер и груди, после чего наконец вонзился в скользкое, вёрткое и ненавистно-желанное тело со всей злостью.

Он пыхтел, потел, кряхтел. Задыхался, всаживал, долбил. Добился, зажмурился, крякнул — и обмяк. Он вложил все свои силы, показал свою мужскую мощь! И ушатом ледяной воды на него вылилось пренебрежительное разочарование:

— И это всё?

Выжатый, выдохшийся до искр перед глазами Вранокрыл был готов вскричать: «А что ещё надо-то?!» Отвалившись в сторону, он умирающе ловил ртом воздух, а девице — хоть бы хны! Она выглядела так, словно ничего с нею и не делали: даже малейшей капельки пота не выступило на её гладком смуглом лбу, а на лице замерла маска презрения. Сев в постели, Свигнева встряхнула своими косичками, словно клубком тонких чёрных змеек.

— У вас в Яви все такие скорые? — ехидно скривила губы она. — Молодец, княже, нечего сказать! Поелозил для своего удовольствия, а я даже не поняла, что это было!..

— Слушай, ты, шлюшка языкастая!.. — огрызнулся в ответ уязвлённый князь. — Что ты мне тут брешешь? Уж я-то, поди, знаю, как бабу покрывать надо!

— «Покрывать»! Ха! — хмыкнула девица. — Оно и видно, что только это ты и умеешь.

— Да чего тебе ещё надо, сладострастница балованная?! — не выдержал Вранокрыл.

Болотная зелень глаз девицы зажглась морозными белыми искорками, а уголок губ пополз вверх в недоброй ухмылке.

— Изволь, княже, я тебе покажу, как я люблю это делать.

— Меня на второй раз не хватит, — со стыдом сознался Вранокрыл, который уж и не рад был «подарочку», такому непочтительному, нахальному и дерзкому на язык. — Годы уж не те, чтоб без остановки, как кобель, спариваться...

— Ничего, пару капель из тебя выжать ещё можно, — глумливо хихикнула Свигнева.

Откуда-то взялся длинный и тонкий, как вожжа, ремень; Вранокрыл не сразу понял, где она его прятала: не так уж много на её теле имелось мест для этого. (Видно, всё-таки в сапоге: вон какие они высоченные! Там вполне себе и ножичек какой-нибудь мог прятаться. И даже, пожалуй, не один). Серединой ремня Свигнева туго скрутила князю руки, а концы привязала к столбам в изголовье кровати.

— Ты... это... это ещё зачем? — пытался возмущаться удивлённый Вранокрыл.

— Не рыпайся, старый пердун, — цыкнула девица, обнажив белоснежный оскал. — Сейчас всё узнаешь.

Вскочив на постель и слегка пружиня на ней ногами, она достала из сапога плётку со складной рукояткой. В свёрнутом виде она занимала совсем немного места, а вот в полную свою длину произвела на князя весьма ошеломляющее и не слишком приятное впечатление. Он встревоженно переводил взгляд с пушистого треугольника чёрных волос на плеть и обратно.

— Ты что задумала, окаянная?!

Плётка свистнула в воздухе, но удар пришёлся по подушке совсем рядом с головой князя: чуть правее, и Воронецкий владыка заработал бы второй рубец на лице.

— Твою усталую плоть надо малость взбодрить, — оскалилась Свигнева.

— Э-э! — закричал князь. — Не смей, гадюка! Ударишь меня — шею сверну!

Ледяных искорок в глазах девицы эта угроза не прогнала, пощады её взгляд не обещал. Две белые молнии хлестнули Вранокрыла, и его самолюбие скукожилось в жалкий комочек. Его холеные, сытые бока и откормленное брюшко покрылись полосками от ударов... Впрочем, хлестали его не до крови, а только до покраснения кожи, но и этого было довольно для невообразимого, жгучего унижения, смешанного с яростью. Вранокрыл ругался последними словами, брызгал слюной, брыкался, пытался достать Свигневу ногой и спихнуть на пол, но та с торжествующим хохотком охаживала его плетью снова и снова.

— Так, так тебе, хряк ты жирный! — добавляла она к телесному оскорблению ещё и словесное. — Ну вот, оживаешь мало-помалу! Еле шевелился, а теперь гляди-ка, как задёргался!

Её гибкий стан лоснился, высокая грудь с вызывающе вздёрнутыми сосками покачивалась при каждом взмахе плетью... Вранокрыл ненавидел каждую упругую ямочку на её полнокровном, здоровом теле, словно созданном для соблазнения и плотских утех; будь это в его власти, он в кровь исполосовал бы толстым пастушьим кнутом эти круто изогнутые, виляющие бёдра и округлый, подтянутый задок, а потом подвесил бы эту дрянь за руки, чтоб они с хрустом вывернулись из плечевых суставов...

— Сука... шлюха... ненавижу, — рычал он. — Удавил бы тебя, гадина!

— Да, да, княже, я такая сука, каких ещё поискать надо! — смеялась та, а плётка со свистом оставляла на коже князя новые и новые полоски.

Каждый удар поднимал воображение Вранокрыла на дыбы, и он представлял себе изощрённейшие пытки, коим он непременно подверг бы Свигневу за все эти издевательства и оскорбления его княжеской особы. Он мысленно вливал ей в горло кипящее масло, сдирал кожу, варил в кипятке, потрошил заживо... И с каждой новой картинкой этих кровавых расправ в паху у него всё сильнее разгорался похотливый огонь.

— О, а вот и зверь проснулся! — хохотнула Свигнева, а князь залился пунцовой краской, увидев свой уд, бесстыдно торчавший в железном стояке.

Дочка владычицы взобралась на князя задом наперёд, показав ему упругие ягодицы, и уселась Вранокрылу на лицо.

— Ты что творишь, зараза?! Это что за... — придушенно вскричал тот, но тут же охнул, ощутив руки девицы, которые, видимо, рассчитывали выжать из него намного больше, чем пару капель.

— Работай языком, старый хрыч, а то откушу тебе твой отросток — назад не пришьёшь! — рыкнула Свигнева.

Вранокрыл испил чашу унижения до дна. Нутро негодовало: «Что ты, мужчина, позволяешь бабёнке с тобой вытворять?» — но вскоре внутренний голос заткнулся. Руки и рот Свигневы знали своё дело и вили из него верёвки, заставляя делать то, что ему даже не пришло бы в голову делать для ублажения женщины: он привык только сам получать желаемое, а до таких способов не снисходил. Впрочем, трудного в этом ничего не было, и он глотал этот странный, извращённый напиток, в котором смешались издевательство и блаженство. Каждый глоток жестоко всверливался ему в кишки, насмехался над ним, обнажал его постыдные слабости и выявлял пороки. Как будто в него вколачивали его же собственный член.

И ему нравилось. До крика, до судорог, до взрыва сознания.

— Ох... етить твою через плетень... — вырвалось у него, когда черноволосая мучительница освободила его из плена своих чресл и отвязала от столбов. — Дрянная девка, что ты творишь-то, а? Кто ж тебя замуж возьмёт, развратница?

Грудь Свигневы ходила ходуном от глубокого и удовлетворённого дыхания. Совсем не усталая, а лишь запыхавшаяся после этих упражнений, она весело плюхнулась на постель рядом с князем.

— Что значит — кто возьмёт? Я сама возьму сколько угодно мужей — столько, сколько пожелаю, и они ещё будут драться за возможность стать моими! Это Навь, дядя! — Свигнева со смехом щёлкнула Вранокрылу по носу. — Здесь у нас иные обычаи, чем у вас!

— Какой я тебе дядя? — проворчал князь, неприятно поражённый. — Ишь, племянница выискалась... Это как же так можно — чтобы у бабы было много мужей?

— У нас в Нави — так, — пожала Свигнева плечами. — Глава семьи — женщина. У моей матери вот, к примеру, пять мужей и двенадцать наложников, а раз в семь дней во дворец прибывают соискатели, и между ними устраивается состязание... Победитель отправляется к матушке в постель, а после она решает, что с ним делать дальше — оставить у себя в наложниках или отправить восвояси. Также она может выгнать наскучивших наложников и взамен выбрать новых. Мужья, само собою, остаются при ней всегда. Завтра, кстати, состоится очередное состязание за право разделить с владычицей ложе. Может, попытаешь счастья? — Свигнева подмигнула.

— Нет уж, меня сие не прельщает, — буркнул Вранокрыл. — Ежели глава семьи у вас баба, то кто же воюет? Тоже она?

— Нет, воюют мужчины, — отвечала Свигнева. — А мы управляем. Встречаются и среди нас воительницы — это их выбор. Но истинное предназначение женщины — давать новую жизнь, хранить и приумножать благосостояние рода, а также сберегать мудрость и знания, передавая их потомкам. Женщина строит и сохраняет, а мужчина в основном тратит ею созданное и накопленное... Впрочем, и грязную работу тоже делает он; война — одна из таких грязных работ. Ну и, конечно, он помогает женщине зачать потомство.

Рука Вранокрыла в который раз по привычке потянулась к усам и бороде, но ни того, ни другого больше не было. Князь плюнул с досады.

— Кто же придумал такие вывернутые наизнанку законы? — процедил он.

Спокойная ленца во взгляде Свигневы сменилась блеском морозных молний, от которых у князя зашевелились все волосы на теле.

— Ты говори, да не заговаривайся, княже, — холодно отчеканила она. — Твой род издревле поклоняется нашей богине Маруше, мог бы проявить и поболее уважения. Маруша создала Навь, заселила её живыми тварями, она же и дала своим детям закон, по которому мы живём теперь. Ты здесь в гостях, а гость должен уважать и хозяина, и установленные им порядки. Ежели какие-то обычаи чужды или непонятны тебе, это не повод их хулить.

— Гость? Вернее будет сказать — пленник, — угрюмо отозвался Вранокрыл. — Которому до сей поры неясно, зачем его похитили и какая доля ему уготована.

— Ты всё узнаешь в свой час, княже, не спеши, — изящно откидываясь на подушки, успокоила его Свигнева. — Ты приглашён на завтрашнее состязание; ежели не хочешь поучаствовать, то просто посмотришь на то, как это у нас бывает.


*


Престольная палата во дворце владычицы Дамрад достигала размеров рыночной площади в Зимграде — так показалось Вранокрылу, когда он под руку со Свигневой в числе прочих гостей миновал главный вход, ни дать ни взять — крепостные ворота. Если бы существовал пчелиный улей размером с небольшой город, то он издавал бы точно такой же гул, который наполнял это необъятное помещение. Привычный к роскошному многоцветию нарядов своих приближённых, здесь Вранокрыл тонул в скучном однообразии чёрного, оттенков серого и приглушённого коричневого, бурого, тёмно-болотного, дымчато-сизого — впрочем, к чему пестрота в мире вечного сумрака? Белый цвет носила только владычица, восседавшая на троне с пятисаженной спинкой. Это стремление к баснословно огромным размерам во внутренней обстановке дворца поражало князя: его собственное самомнение ещё не разрослось до такой степени, чтобы жить в доме, построенном словно бы для великанов. То, что было призвано создавать величие, лишь подчёркивало мелкость.

Сопровождавшая Вранокрыла Свигнева была на сей раз одета несколько более пристойно — в чёрное, шелковисто блестящее платье с пышными рукавами и глубоким вырезом на груди. Впрочем, то, что сзади выглядело как платье, оказалось весьма странным нарядом, ибо подол спереди тоже имел вырез от самого пояса, открывая ноги в узких кожаных штанах и вчерашних сапогах до середины бедра. Косички были собраны наверх и сплетены в замысловатую корзинку, увенчанную хохолком из пушистых чёрных перьев. Дочь правительницы провела князя к одной из свободных лавок в первом ряду недалеко от трона — по-видимому, это было место для почётных гостей — и сделала знак садиться.

К престолу владычицы вела лестница, покрытая ковровой дорожкой. По ступенькам были разложены подушки с кисточками, на которых сидели пятеро холеных, крепко сложенных мужчин с гладко выбритыми по здешнему обычаю лицами. Все они носили длинные волосы, передние пряди которых были заплетены в косички и украшены перьями и подвесками из самоцветов; в ушах у них поблёскивали серьги, а на когтистых пальцах — перстни.

— А почему у них глаза чёрным обведены? — склонившись к уху Свигневы, спросил князь.

— Чтобы казались больше и красивее, вестимо, — небрежно проронила та. И добавила снисходительно-насмешливо: — На что только не идут мужчины, чтобы женщина заметила и выбрала их!

Мужчины здесь носили украшения и пользовались тушью и румянами, наращивали мускулы и следили за красотой тела ради одной цели — быть приятными женскому взору. Вранокрыл плюнул и ругнулся про себя: не желал бы он жить в этом мире и лезть из кожи вон, чтобы понравиться бабе... А всё ради чего? Чтобы в итоге получить тёпленькое местечко пятого мужа и ублажать свою госпожу раз в месяц, когда дойдёт очередь? Ну уж нет.

— А который из них — твой родитель? — спросил он Свигневу.

— Мой отец — Рхумор, старший муж, — ответила та. — Он сидит ближе всех к матушке.

Челюсти и кулаки Вранокрыла невольно сжались: тот самый негодяй в чёрно-белом головном уборе из перьев и наградил его следом от удара кнута во всё лицо... Потом, правда, ему дали целебную мазь, которая в считанные дни заживила и почти изгладила шрам, но уязвлённую гордость нельзя было исцелить никакими снадобьями. Вранокрыл с удовольствием расквасил бы ударом кулака эту смазливую мордаху с большими, светло-серыми подкрашенными глазами, правильным точёным носом и ямочкой на гладком подбородке.

Мужей своих владычица подобрала с большим вкусом: все они были отменными красавцами. Трое — со светло-русыми гривами, один — с рыжевато-каштановой, а проклятый Рхумор обладал жгуче-чёрными волосами с благородными прожилками серебра в косичках. В окружении мужей в тёмных нарядах сама Дамрад сияла снеговой белизной плаща, струившегося с её плеч до самых ступенек, а кожу оголённых рук покрывали голубые узоры, напоминавшие сетку трещин на пересохшей земле. Эти «трещинки» выползали и из-под широкого кожаного ошейника, пересекая сильную и жестокую линию нижней челюсти. Тёмные брови пушистыми, ухоженными дугами поднимались над глубоко посаженными глазами, тяжёлые веки которых были постоянно полуопущены, придавая взору владычицы в сочетании с презрительно изогнутым тонким ртом сонливо-надменный вид. Ну и, конечно, рогатый шлем — куда ж без него...

Вранокрыл разглядывал владычицу с заведомой неприязнью. Мало ей пяти мужей и дюжины наложников — так ещё и эти смотры-состязания, приносившие ей свеженького любовника каждую седмицу. А эти подкаблучники? Сидят на своих подушках, как красивые истуканы, и даже слова против не скажут. Пусть их повелительница хоть каждую ночь развлекается с новыми чужаками — они и бровью не поведут.

Так он думал, пока жуткий, как искажённое воронкой небо Нави, взгляд Дамрад не встретился с его взглядом. Желтоватые искорки мерцали из-под устало набрякших век владычицы, но и они не оживляли бездонный морозный мрак в её глазах — нечеловеческий, всезнающий, древний. Вранокрыл словно провалился в ледяную воду: перед ним сидело существо — пол его уже был неважен — с тёмными крыльями Маруши за плечами и безымянной, бестелесной жутью во взоре. Чуть приметный высокомерный кивок — вот всё, чем оно удостоило князя, и тот, не чуя ног под собою, изобразил в ответ нескладный полупоклон.

«Бом-м!» — прогудело огромное медное блюдо, подвешенное у стены: Марушин пёс с блестящим мускулистым туловищем ударил по нему молотом на длинной ручке.

— Состязание... в честь нашей Великой Госпожи... объявляется... начатым! — торжественно, с расстановкой пронеслось по неохватному пространству престольной палаты. — Сегодня... за право разделить с Великой Госпожой ложе... поборются: Хумо Светлое Ухо из крепости Тёмный Лог! Деуш Вырвиглаз из города Мертворечье! Ставро Паромщик из местечка Чёрный Туман!

Голос выкликал имена, и на середину палаты выходили один за одним высокие, богатырски сложённые Марушины псы — ровно шестнадцать соискателей. Они были раздеты по пояс, дабы Великая Госпожа и зрители могли видеть всё выпукло очерченное великолепие их смазанных маслом и разукрашенных узорами тел. Тонкие в талии и широкие в плечах, они становились в ряд перед троном, и взгляд владычицы оценивающе скользил по ним. «Так знаток рассматривает породистых жеребцов, выбирая, которого из них купить», — подумалось Вранокрылу.

К соискателям подошла полуголая девушка с мешком в руках; с её пояса спереди и сзади свисала густая бахрома из тончайших золотых цепочек, соски прикрывались небольшими золотыми чашечками, а на голове колыхалась целая корона из чёрных перьев. Каждый из псов бросил ей в мешок глиняный черепок с какими-то письменами.

— На черепках написаны имена соискателей, — пояснила Свигнева князю. — Сейчас определят, кто с кем будет драться.

Девица с перьями на голове поднялась по ступенькам к престолу, опустилась на колени и протянула мешок владычице Дамрад так, чтобы той не приходилось слишком наклоняться для вынимания жребиев. Изящной лебединой шеей рука правительницы изогнулась и просунулась в мешок, поворошила черепки и наугад достала два из них.

— Деуш Вырвиглаз против Ставро Паромщика! — льдистым перезвоном прокатился по престольной палате голос Дамрад.

Названные псы поклонились ей и друг другу, после чего отошли в сторону.

— Хумо Светлое Ухо против Явора Смутьяна! — провозгласила Дамрад следующих противников.

Соискатели, чьи имена прозвучали, также отошли. Таким же образом все остальные были разбиты на пары, и посередине палаты слуги начали проворно устанавливать сооружение, состоявшее из четырёх столбов на устойчивых широких крестовинах и подвешенной к ним на цепях площадки размером две на две сажени. Столбы огородили бортиками, внутрь которых насыпали несколько бочек железных шариков с шипами. Предугадав вопрос Вранокрыла, Свигнева дала очередное пояснение:

— Побеждает тот, кто удержался на помосте. А проигравшему весьма больно падать...

«Бом-м!» — снова прогудело блюдо. Всё тот же грозно-торжественный голос объявил:

— Главное условие... как и всегда... драться честно... используя лишь свои силы! Хмарь в качестве оружия или вспомогательного приспособления... использовать во время схватки воспрещается! Нарушивший правило... изгоняется с позором вон... и не допускается более до состязаний!

Первым драться выпало Деушу Вырвиглазу и Ставро Паромщику. Деуш, светловолосая нервная бестия с блёкло-красными узорами на руках и плечах, ткнул пальцем в своего противника и процедил сквозь белые клыки, беспрестанно поигрывая мускулами и презрительно приподняв верхнюю губу:

— Твоя задница отведает ежей, недоносок!

Ежами, видимо, называли шарики с шипами, на которые предстояло падать проигравшим. Ставро Паромщик, непроницаемо-спокойный и неторопливый, с гривой тёмно-каштановых волос до пояса, ничего не ответил своему самоуверенному противнику. Пружинисто вспрыгнув на ограждение, следующим скачком он вознёсся на висячую площадку и уже оттуда отвесил владычице Дамрад поклон. Светловолосый пёс, сверкнув голубыми льдинками глаз, тоже легко заскочил на помост, вскинул в приветствии мускулистую руку с толстыми шнурами жил и поклонился повелительнице.

Снова гулкое «бом-м!» — и противники бросились друг на друга. Подвешенный на цепях помост раскачивался, сцепившиеся псы шатались, стремясь подтолкнуть друг друга к краю, и железные бугры мышц перекатывались под их атласно-гладкой, молодой кожей. В начале схватки не было ясно, кто возьмёт верх: Деуш и Ставро боролись с одинаковым остервенением и звериной силой; Вранокрыл поначалу наблюдал за происходящим с отстранённым любопытством, но потом поймал себя на том, что болеет за спокойного и немногословного Ставро, а светловолосому хвастуну желает проигрыша. Впрочем, какое ему было дело до того, кто в эту ночь отправится в опочивальню к владычице? Само состязание занимало его гораздо больше. Князь и у себя дома любил иногда устраивать богатырские игрища — правда, на кону стояли немалые деньги и почётное звание победителя; вот и здесь, отвлёкшись на время от своей тревоги, он следил за борьбой этих молодцев со звериным оскалом и заострёнными волосатыми ушами.

— Ах, этот Деуш — такой славный, — сквозь гул, ахи и охи зрителей пробился к уху Вранокрыла щекотный шёпот Свигневы. — Хоть бы он победил!

«Ну и дурища, — презрительно подумал князь. — А ещё в управительницы метит. Мозгов бы прежде набралась! А! Баба, что с неё взять... Ей лишь бы мордашка посмазливее была — вот и победитель». А вслух он пробурчал себе под нос:

— Бахвальщик он и напоказ играет. А вот второй — тот и есть боец настоящий. Готов биться об заклад, что он всех и победит ныне.

Заинтересованно двинув бровью, Свигнева тут же спросила:

— Об заклад, говоришь? И что же ты готов поставить на Ставро?

— Да что угодно, — не особо раздумывая над своими словами, бросил Вранокрыл.

— А готов поспорить на исполнение желания? — с плутовским прищуром улыбнулась Свигнева. — Победит Ставро — мы исполняем твоё желание. Проиграет — уж не обессудь, будешь исполнять наше.

Вранокрыл хоть и увлёкся схваткой, а нюха не потерял — сразу сдал назад, завидев этот хитрющий блеск в глазах девицы.

— Э, дорогуша, ты меня за язык не хватай! Мало ли, что вы от меня потребуете... Ежели уж ставить что-то на кон, так всё с самого начала понятно должно быть, а не с этими вашими... уловками. Ха! Нашла дурачка... Нет, милочка, втёмную играть я не согласен.

— Ну, как знаешь, княже, — сухо отозвалась Свигнева, отодвигаясь. — Придётся мне владычице доложить, что трусоват ты.

— Ну и докладывай, что хочешь, — невозмутимо пожал плечами Вранокрыл. — Я перед вами выкобениваться и что-то вам доказывать не обязан.

Он кожей чувствовал: его прощупывали, проверяли. Пытались на чём-то подловить, вот только пока князь не мог понять, на чём именно. Каждый миг он ждал подвоха, и это затянувшееся ожидание в сумрачном мире изматывало и нервы, и силы. Неуютный холод полз по спине, спускаясь и охватывая ступни, точно Вранокрыл поставил босые ноги на лёд. Ныла поясница, хотелось откинуться, но лавка не имела спинки, и князь утомлённо облокачивался то на одно колено, то на другое. Схватку Ставро и Деуша он досмотрел равнодушно; когда светловолосый пёс шмякнулся с подвесной площадки на «ежей» и взвыл благим матом, а торжественный голос невидимки раскатисто объявил победу Ставро Паромщика, сердце князя даже не дрогнуло, ни одной тёплой иголочки удовлетворения не кольнуло ему душу. Ему стало всё равно.

— Хм, надо признать, ты угадал, княже, — усмехнулась Свигнева. — Ставро и правда победил. Но это пока первая схватка, ему предстоит сразиться с новыми противниками. Посмотрим, дойдёт ли он до самого конца.

Все последующие поединки, которые были достаточно короткими, Вранокрыл смотрел вполглаза, ни за кого особо не болея. А между тем в окружении владычицы появилось новое лицо — высокая сероглазая девушка в длинном жемчужно-сером платье с открытыми руками и плечами. Её тонкий, изящно выточенный стан охватывал сверкающий пояс с драгоценными камнями, а с головы ниспадали восемь чёрных кос. В округлом, как луна, большеглазом лице угадывалось сходство с Рхумором. Девушка села на принесённую с собой подушку у самых ног Дамрад и с улыбкой вложила в протянутую руку владычицы свои тонкие пальчики, заканчивающиеся острыми коготками, и та их расцеловала, бросая на девушку плотоядный взор. Чудо: её злые губы, почти незаметные на лице из-за светлой краски, наконец-то тронуло подобие улыбки. Девушка устремила взгляд больших холодных глаз на качающийся помост, где в это время боролась очередная пара соискателей. Это был уже второй круг: победители первых восьми схваток сражались друг с другом. Девушка порой что-то говорила владычице, а та благосклонно слушала, слегка наклонив ухо. Приподняв лицо своей собеседницы за подбородок, она приблизила свои губы к её рту, и тот с готовностью раскрылся, принимая жадный и долгий поцелуй. Вранокрыл неприязненно содрогнулся.

— Это ещё что за... — пробормотал он.

— А это матушкино сокровище, моя старшая сестра Санда, — пояснила Свигнева. — Её тут так и называют — Сокровище.

— Это что — ещё один ваш обычай? — с плохо скрываемым отвращением усмехнулся Вранокрыл. — Ну и нравы у вас...

— Да, так у нас, навиев, заведено, — спокойно ответила Свигнева. — Старшая дочь нередко остаётся в своей семье и не заводит себе мужей. Она во всём помогает матери и часто разделяет с нею ложе. Вижу, тебе это неприятно? Ничего не поделаешь, это Навь. И коль уж ты к нам попал, лучше держи своё мнение при себе.

А между тем Ставро Паромщик вышел в третий круг, в котором оставались только две схватки. В качестве противника ему достался пёс с красиво серебрящимися пепельно-русыми волосами и чёрной повязкой на правом глазу. Увечье не мешало ему быть великолепным бойцом, что он и доказал, победив в первом и втором кругах.

— Ставро Паромщик против Бигрена Одноглазого! — прогремел объявляющий голос.

Если предыдущих противников Ставро сбросил на «ежей» довольно лихо, то схватка с одноглазым псом затянулась. Верх брал то один, то другой; зрители в напряжении охали и выкрикивали имена борцов — в зависимости от того, кому они желали победы. А Вранокрыл думал: «Отчего я хочу, чтобы победил этот Ставро? Чем он мне так приглянулся? Он даже не человек, он — Марушин пёс, навий». А вот поди ж ты — отчего-то хотелось князю, чтобы этот невозмутимый и угрюмоватый оборотень остался на шаткой площадке, поборов всех, кто выходил против него. И что-то подсказывало ему, что так и случится: уж очень уверенно шёл Ставро к победе, не показывая даже тени страха или сомнений. Он просто обрушивался на соперника и давил его своей медвежьей силой, оставаясь незыблемым, как гора, и внушая ужас каменной маской свирепости на лице. Ни злобы, ни ярости не отражалось в его взгляде, только спокойное леденящее предупреждение: «Я вас всех на одну ладонь положу, другой прихлопну — мокрого места не останется. Уж не серчайте: коли вышли против меня, так пеняйте на себя».

«Будь он человек — славный был бы молодец, взял бы такого в дружину», — проплыло в голове князя.

Бигрен оказался непростым противником для Ставро: он был крупнее и мощнее на вид. На его широкой, бугрящейся мускулами спине уместились бы, наверно, два таких человека, как Вранокрыл. Желая скорее добиться победы, он коварно пустил в ход зубы, и Ставро издал раскатистый рявк — звериный крик боли. Воспользовавшись его слабостью, Бигрен повалил темноволосого оборотня, и они принялись кататься по опасно качавшейся площадке, сцепленные в единый рычащий клубок. Казалось, борцы вот-вот упадут на «ежей» вместе, кубарем скатившись с края... Или один утащит второго за собой.

— Ну, ну, давай, — шептал Вранокрыл, сжимая кулаки. — Поднажми!

Словно услышав его, Ставро извернулся под соперником, ударил... И оказался на ногах. Но коварства Бигрену было не занимать: он принялся раскачивать площадку, вынуждая Ставро потерять равновесие. Однако тот не оробел — ухватился за цепь и взметнулся на столб, держась на его плоской, но очень узкой вершине каким-то чудом.

— Эй, слезай оттуда! — крикнул Бигрен. — Струсил?

Но Ставро взобрался туда не от страха. Высоко взлетев в прыжке, он мощным приземлением расколол площадку пополам, и Бигрен с воплем рухнул на «ежей». Сам же темноволосый пёс избежал падения, повиснув на одной из половинок.

— Ого! — гулко выдохнула вся палата.

Впечатлённые зрители хлопали в ладоши и топали ногами, отчего ступни Вранокрыла ощутили щекотную дрожь пола.

— Победа за Ставро Паромщиком! — протрубил ведущий-невидимка. — Но помост сломан... Нужно время... на его починку!

Ставро между тем лихо спрыгнул на пол за пределами ограждения и поклонился владычице. Та задумчиво теребила подбородок, а в её взгляде зажёгся интерес. Перемолвившись несколькими словами с Сандой, она приветствовала победителя этой схватки милостивым кивком.

Пока сломанный помост сколачивали, зрителей развлекали полуголые девицы, исполнявшие дикую, необузданную пляску под звуки бубна, трещоток и барабанов. Вранокрылу эта пляска показалась судорожными корчами взбесившихся ведьм: девицы взмахивали волосами, сверкали выпученными глазами, скалили клыки и сотрясали своими прелестями так, что князь, чувствуя неловкость, отвёл взгляд.

Помост починили, и началась вторая схватка третьего круга. Глядя на двух дюжих псов, пыхтевших от усилий, Вранокрыл гадал: кто же из них достанется Ставро в соперники в решающем поединке? Может, вот этот детина с коротко выстриженными висками и копной мелких светлых косичек? Ну и шея у него — как у быка! А зад — маленький, поджарый, с тугими полушариями ягодиц, плотно обтянутых кожаными штанами. Или, быть может, его противник — чернявый, с орлиным носом и светло-карими глазами янтарно-жёлтого оттенка?

— А-а! — взревел светловолосый, грохнувшись с площадки.

По его телу струились ручейки крови, а на спине и боку он вынес, выкарабкиваясь из ограждения, нескольких застрявших «ежей». Прочих увечий падение ему не нанесло: кости у него были, по-видимому, просто железные.

Чернявого победителя звали Джеслов Мясник. Может, он и правда трудился мясником, а может, получил это прозвание за свирепость — об этом Вранокрылу оставалось только гадать. Двигался он то гибко и текуче, то вдруг резко подсекал, стараясь зацепить соперника за ноги. За всю схватку Ставро несколько раз был на грани падения, но каким-то сверхъестественным усилием оставался на площадке, показывая не только свою непробиваемую, сметающую всё на своём пути медвежью силу, но и ловкость. Он принимал способ борьбы противника, подстраивался под него; наблюдая за предыдущими поединками, он успел изучить то, как Джеслов двигался, в чём был силён, а в чём — не очень. Впрочем, оба уже несколько выдохлись после трёх кругов, а потому яркое и напряжённое начало боя перетекло в вялое противостояние. Псы просто старались сдвинуть друг друга с места и подтолкнуть к краю, что удавалось им с переменным успехом. Нужно было что-то резкое и неожиданное, чтобы этот тугой узел развязался.

Вдруг Ставро отлетел к краю площадки и едва не сорвался вниз, но успел ухватиться за цепь и повис. От Вранокрыла ускользнуло, почему это произошло: чернявый пёс не наносил явного удара рукой или ногой — Ставро как будто отбросила некая невидимая сила.

— Запрещённый прием! — громовым раскатом раздался грозный голос. — Джеслов Мясник... использовал невидимый удар... хмарью! Он думал... что этого никто не заметит?! Позор! Правила нарушены!

Разочарованное «ах» прокатилось холодящей волной, а Джеслов вскричал:

— У меня это вышло невольно! Простите!

Владычица поднялась на ноги, и все взоры тревожно устремились на неё.

— Вольно или нет, но это противоречит правилам, — щёлкнули, как хлыст, её слова. — Позор ему!

Под свист и улюлюканье Джеслова выпроводили вон, а усталый Ставро спустился на пол и, пошатываясь, приблизился к престолу. Не доходя нескольких шагов до лестницы, он опустился на колени — весь в кровоподтёках, с разбитой губой и пьяным от изнеможения взглядом.

— Встань, победитель, — сказала ему владычица Дамрад, простирая руку вперёд величавым движением. — Тебя проводят в мои покои, омоют и накормят. А завтра, отдохнувший и с зажившими ранами, ты предстанешь передо мной.


*


— Да... Вырождаются князья Воронецкие.

Вонзив острые клыки в мясо на косточке, Дамрад оторвала кусок и принялась сосредоточенно жевать. Длинный стол, за который могла усесться не одна сотня гостей, был накрыт только на двоих; между кушаньями стояли масляные плошки с тлеющими фитильками, и их колышущееся тусклое пламя отражалось острыми искорками в глазах владычицы. С высокой спинки её троноподобного кресла на Вранокрыла пялились уродливые хари вырезанных из дерева чудовищ — полуящеров, полульвов.

Мясо было слабой прожарки, с кровью; Вранокрылу такое не нравилось, и он налегал на птицу и тонкие подслащённые лепёшки, которые пеклись здесь вместо привычного князю хлеба. Рыба тоже оказалась съедобной, невзирая на свой облик чёрной, скользкой и длинной, как змея, гадкой твари. К рыбе был подан незнакомый овощ — горячие печёные клубни, покрытые тонкой серой кожурой, под которой скрывалась золотистая рассыпчатая сердцевина. Назывались эти клубни земняками, так как росли в земле.

— Предок твой, Орелец, присягнув на верность Маруше, служил ей верой и правдой, благодаря ему на вашей земле и установилась её прочная власть, — сказала Дамрад, наливая себе в кубок кроваво-алое зелье. — А о тебе слышала я, что искал ты родства с кошками Лалады. Хотел жену себе взять из Белых гор... Да, не те стали князья Воронецкие, не те. Измельчали.

Алая струя устремилась в кубок Вранокрыла, а древняя жуть во взоре владычицы перелистывала страницы его жизни и скребла ему душу, как острое писало.

— Выпьем за нашу богиню, — произнесла Дамрад.

Князь поднёс кубок ко рту, но вздрогнул и отпрянул от него: не хмельное зелье это было, а кровь. Но ледяная тьма взгляда Дамрад заставила его снова окунуть дрожащие губы в ещё тёплую, солоноватую жидкость и, насилуя своё давящееся горло, сделать несколько глотков. Владычица же легко выпила всё до дна и со зловещим стуком, гулко отозвавшимся внутри у Вранокрыла, поставила кубок на стол. Её тонкие губы алели кровавой полоской.

— Незабвенная наша богиня... Пусть ей крепко спится в пустоте, — глухо промолвила она. И, царапнув князя пристальным прищуром глаз, пояснила: — Буду с тобою откровенна, Вранокрыл, и скажу правду, которой даже не все навии знают. Хоть и выглядишь ты недоростком по сравнению со своими предками, но ты — последний из преданного Маруше княжеского рода, и больше некому на земле Яви исполнить то, что необходимо будет исполнить. Поэтому ты должен знать всё как есть...

Вранокрыл, проглотивший вместе с тошнотворной кровью и горькие, язвящие его гордость упрёки, застыл, внимая тревожной тайне, готовой вот-вот открыться. В голосе Дамрад отдавалась угрюмым эхом гулкая печаль.

— Нет больше Маруши. Она уснула очень давно, и всё, что у нас осталось от неё — это хмарь. Хмарь — рассеявшаяся в пространстве душа богини, остатки её силы, которая питает нас. Пойдём со мной.

Вранокрыл не верил своим ушам. Маруши нет? А может, Дамрад просто выжила из ума в своём сумеречном мире и несёт бред? Сказанное ею не укладывалось у него в голове, разрывая череп изнутри: годы поклонения несуществующему божеству встали перед ним дико и страшно в своей невероятной нелепости. Даже предположить жутко — не то что поверить...

А между тем перед его взором раскинулись огромные пустые покои, наполненные тусклым зимним светом стен. Зеркальный простор гладкого пола отражал в себе ребристые колонны, напоминавшие природные каменные выросты в пещере, а посередине, в мерцающем круге из тлеющих лампад, на высоком круглом подножии белела статуя волчицы, выполненная всё из того же светящегося камня. Волчица была изображена беременной: с её раздутого брюха свисали набухшие соски.

— Маруша и Лалада были сёстрами-близнецами — светлыми богинями, только Маруша избрала волчью ипостась, — молвила Дамрад. Отзвук её голоса льдисто звенел, одинокий и сиротливый в этом огромном пространстве. — Отец Род завещал сёстрам беречь равновесие и порядок в мире и быть половинками друг друга, правой и левой рукой, ветвями одного древа. Но Маруше хотелось большего. Она желала сама стать творцом мира — другого, но не хуже, чем отцовская Явь. И она создала Не-Явь — Навь. То, что у неё вышло из этого, ты видишь вокруг себя. Населив мир живыми тварями и вдохнув в них душу и разум, Маруша научила их многому, но удалось ей не всё. Мы, навии, не знаем чувства, которое зовётся у вас любовью. У нас есть только плотское желание, телесная чувственность и жажда обладания — зови, как хочешь. Маруша старалась делать всё по-своему — так, чтобы её мир отличался от Яви, но собственное творение не удовлетворило её. Вышло не так, как она хотела, но ничего исправить она уже не могла. Она была очень суровой к нам, её детям, часто гневалась на нас, когда мы не оправдывали её ожиданий. Её гнев и горечь стали переполнять Навь, разрушая её изнутри и отравляя нас... Здесь сохранилось очень много этого гнева, растворённого в воздухе, земле и воде; впустив его внутрь, любое живое существо неизбежно меняется. Просочился он и в Явь — потому-то создания, которых вы зовёте Марушиными псами, так свирепы. А потом, пресыщенная горечью и разочарованием, Маруша уснула. Уничтожить своё творение у неё не поднялась рука, и она предпочла уйти сама. И мы остались одни... В мире, который продолжает разрушаться, в мире с израненной душой. С её уходом ушёл и свет: наше солнце потускнело и стало таким, каким ты его видишь. Душа Нави стонет, а сам мир трещит по швам. Стали образовываться дыры, высасывающие Навь в пустоту междумирья... Мы, насколько нам позволяет наше умение, латаем эти прорехи стяжками из волшбы, чтобы предотвратить гибель Нави. Воронка в небе — самая старая и самая опасная дыра. Она еле держится, в ней есть небольшая утечка, которую мы устранить не можем, потому что трогать воронку нельзя: малейшая попытка исправления приведёт к разрушению стяжек. Мы не знаем, сколько Навь ещё простоит. Пока она держится, но это не будет длиться вечно. Однажды настанет предел, и она погибнет вместе со всеми нами. Поэтому, княже, нам нужен новый дом, ибо старый разрушается без своей создательницы и скоро похоронит нас под своими обломками. Нам необходимо новое пространство для жизни. Единственный выход для нас — покорить Явь: больше нам некуда идти. Каждое дышащее существо хочет выжить, и мы не исключение.

Голос Дамрад смолк, давая Вранокрылу время осмыслить услышанное. А князь слушал и погружался в тёмную пучину холодной обречённости... «Война» — это слово поднималось из мрака стоглазым, многоруким чудовищем с огромной прожорливой пастью.

— Необходимость переселения стала ясна мне уже давно, — продолжила Дамрад, медленно шагая по залу и скользя краем белого плаща по ледяной глади пола. — Навь — огромный мир, состоящий из разрозненных государств и терзаемый войнами за передел владений. Готовясь к будущему походу, я объединила под своей властью пять земель размером с твоё княжество, чтобы иметь достаточное войско... Новое, объединённое государство, в котором я правлю, зовётся Дланью: пять земель — пять пальцев. Главы прочих государств пока не спешат присоединяться к походу: кто-то колеблется, а кто-то пока уповает на то, что нам удастся неограниченно долго сдерживать образование дыр и что Навь простоит ещё много веков нерушимой. Что ж, это их выбор. Но и без них в моих руках сосредоточена большая сила, достаточная для покорения пространства, равного или даже превосходящего Длань по размерам. Если по ходу дела кто-то из соседей пожелает присоединиться — что ж, тем лучше, возражать не буду. Если всех навиев спасти я не смогу, то выведу из обречённого мира хотя бы тех, кто захочет этого и деятельно поучаствует в освоении новых земель.

Серый, безграничный сумрак затянул её взгляд, от беспощадной решительности которого становилось холодно и страшно, а в очертаниях жёстко сжатых губ читалось: «Ничто меня уже не остановит». Вранокрыл видел и чувствовал: она не шутит.

— Осмелюсь спросить: а я каким боком здесь? — нарушил он торжественно-мрачное молчание колонн и покой исполинской каменной волчицы. — Зачем тебе нужен я?

Дамрад повернулась и зашагала в другую сторону, заложив под плащом руки за спину.

— Кошки с их белогорским оружием — орешки, которые не так-то просто разгрызть, — проговорила она. — С тех древних пор, когда Лалада и Маруша были сёстрами — не разлей вода, прошла бездна времени, и наши с ними пути разошлись бесповоротно. У них есть сила, способная уничтожать нас, обращая в прах, но и мы способны кое-что противопоставить этой силе... В Мёртвых топях похоронено стотысячное войско, которое полегло в великой Битве пяти народов; за тысячи лет хмарь растворила их души в себе и теперь струится в их жилах. Она способна заставить их сердца биться, а тела двигаться. Эти воины не мертвы, они просто спят, упокоенные глубоким Марушиным сном. Их разум — это тоже хмарь, через которую им можно передавать свою волю и направлять в бой. Древняя сила Павшего войска способна противостоять силе дочерей Лалады. Мы заставим спящих воинов восстать из топей, и они с востока двинутся на Белые горы, попутно сминая и уничтожая Княжество светлых рек, а мы пойдём с запада, зажимая таким образом кошек в тиски. Главное — разбить дочерей Лалады, а прочие сдадутся под нашим натиском легко и скоро. Людям не выстоять против навиев. А поведёшь древнее войско в бой ты — вот зачем ты нам нужен, Вранокрыл. Твои земли останутся нетронутыми, обещаю. Как-никак, в них почитают нашу богиню — это вам зачтётся.

Древнее сказание раскрыло над князем свои мрачные крылья, на которых летел сквозь века горький отголосок того страшного побоища. Обильная жатва была тогда у смерти... Один из воевод увёл с поля битвы своё войско, а четыре остальных погрузились в воду, неустанными потоками ниспровергаемую с неба. В кого или во что превратились павшие воины, покоясь под холодной толщей болотной жижи? Неужели топи не переварили их в своей утробе, а сохранили нетленными и способными подняться для новой битвы под чужим для них знаменем Нави?

— Тревожить покой павших — ужасно, — проронил Вранокрыл. — Они уже отмучились, отстрадали своё, зачем поднимать их из могилы и впутывать в войну, к которой они никакого отношения не имеют?

— А тебе лишь бы найти предлог, чтобы уклониться от дела, предназначенного тебе уже самой твоей принадлежностью к роду князей Воронецких, присягнувших на верность Маруше, — уничижительно дёрнула уголком мертвенных губ Дамрад.

— Вот именно — Маруше, — сказал князь. — Маруше, а не навиям. А если, как ты говоришь, богиня заснула, то я не обязан участвовать во всём этом.

Скрестив руки на груди, Дамрад вскинула подбородок, показывая его властно-упрямые, жёсткие очертания. Её глаза мерцали непоколебимой беспощадностью из-под тяжёлых, презрительных век, не обещая Вранокрылу ничего хорошего.

— Дело твоё, княже, — молвила она ровным, пугающе спокойным голосом. — Не желаешь — не участвуй, но учти, что когда всё начнётся, никто не даст за твоё княжество и ломанного гроша. Твоё участие в походе — это твёрдый залог безопасности твоих владений и твоего народа. Ежели ты отказываешься — что ж, воля твоя, но при этом Воронецкое княжество постигнет участь всех остальных земель, которые мы намерены покорить. Выбор за тобой. Я как государыня Длани считаю себя ответственной за доверившихся мне навиев точно так же, как если бы они были моими детьми. И я сделаю всё, чтобы избавить их от смертельной угрозы, под которой они живут здесь. Готов ты или нет так же позаботиться о своём народе и, если потребуется, пойти ради него на жертвы — это и покажет, состоятелен ли ты как государь. Думай, Вранокрыл. А пока ты думаешь, я покажу тебе ещё одно наше оружие, на которое мы делаем ставку в будущем походе на Явь. Надеюсь, это развеет твои сомнения насчёт того, можем ли мы рассчитывать на победу. Идём.

И снова — день, похожий на ночь. Тусклое пятно Макши озаряло дворцовые постройки, ярко белевшие лунным мрамором, а пронзаемая молниями воронка в небе нависла над миром немой угрозой. Край плаща Дамрад скользил по множеству ступенек высокого крыльца, у подножия которого нетерпеливо били копытами два коня — угольно-чёрный и белоснежный. Марушины псы и сами передвигались очень быстро в своей звериной ипостаси, а лошадей использовали только воины при необходимости сражаться в человеческом облике и доспехах. Разумеется, и государыня ездила верхом: не к лицу было правительнице бегать на своих четырёх, как простые псы.

Коней под уздцы держал Рхумор, и у Вранокрыла сразу ожил под сердцем тлеющий уголёк затаённой злобы... Впрочем, великолепные кони отвлекли его от тяжких дум и послужили бальзамом для уязвлённой души — могучие, высокие, с буграми развитых мускулов. Их лоснящиеся атласные гривы достигали колен, а хвосты подметали кончиками каменную плитку площадки перед крыльцом; у чёрного на голове красовался шлем из тёмной брони с хохолком из чёрных перьев, а на морде белого серебрился светлый с белыми перьями, украшенными блёстками. Рхумор поддерживал стремя, когда Дамрад садилась на белого коня, а Вранокрыл вскарабкался в царственно-роскошное, высокое седло сам: ему стремянного не предоставили.

Они выехали из высоких белых ворот, выполненных в виде двух соединённых волчьих голов с неестественно широко разинутыми пастями, и поскакали по каменному мосту на головокружительной высоте над туманным ущельем — замковым рвом эту холодящую до мурашек бездну язык не поворачивался назвать. Ноздри коней испускали белёсые клубы пара, копыта гулко звенели подковами, а владычица Дамрад сидела в седле как влитая. Нельзя было не залюбоваться её сильными, изящно вылепленными ногами в высоких сапогах, но картинка её поцелуя с Сандой заслонила это красивое зрелище и вновь вызвала у князя тошнотворное отторжение.

Копыта звенели по выложенной светящимся камнем дороге, а по правую и левую руку от всадников проплывал сияющий лунной белизной город. В его зодчестве господствовала всё та же устремлённая в небо заострённость и странные, словно истаявшие формы, так что здания казались выточенными из льда. Их морозная красота дышала вечной зимой, и Вранокрылу было трудно представить, что на чёрных голых деревьях иногда появлялась листва. Холодным и чужим был этот мир, а его небо пугало и грозило лениво вращавшейся воронкой. Впрочем, эта величественно-жутковатая лень таила в себе дремлющую силу, которую с трудом сдерживала натужная сетка молний-нервов, натянутых до предела.

Дамрад остановила коня на высокой, огороженной перилами площадке, с которой открывался захватывающий дух вид на белокаменный город. Около площадки лепилось несколько деревьев — кряжистых, узловатых стариков с могучими стволами. Вранокрыл тоже остановился, с трудом удерживая своего грозного, норовистого коня, который вёз его как будто из одолжения и повиновался с неохотой. В красных глазах-угольках этого зверя светился отнюдь не лошадиный ум... Или, быть может, это мерещилось князю?

— Посмотри, Вранокрыл! — торжественно воскликнула Дамрад, простирая руку в длинной замшевой перчатке над величественным свидетельством искусности мастеров-зодчих, создавших этот город словно бы из луны, раздробленной на кирпичи и блоки. — Видел ли ты у себя в Яви что-то подобное? Моя душа скорбит при мысли о том, что эта красота должна погибнуть... Что ты так смотришь? Да, ты не ослышался. Навии отнюдь не бесчувственны, хотя их чувства и отличаются от привычных тебе.

— Я не отказываю вам в способности чувствовать, — ответил Вранокрыл. — И ничего подобного я никогда не видел. Давно хотел спросить: как зовётся этот чудесный сияющий камень, из которого у вас всё построено?

— В самом камне чуда нет, а сиять его заставляет искусство зодчих, — ответила владычица. — При этом они отдают своим творениям часть души, которая уже не восстанавливается. А когда зодчий истратит всего себя, он обретает вечный покой в стене своей последней работы. Он не умирает, а продолжает жить в том, что им построено.

— Он? Значит, ваши зодчие — мужчины? — спросил Вранокрыл.

— Этот дар встречается среди навиев обоих полов, — проронила Дамрад, словно бы досадуя на такое распределение способностей. — Это — призвание, которое забирает у мастера всю жизнь, требуя преданного служения, и потому зодчие часто не создают семью. Они отдают себя своему делу. Но едем дальше!.. — Дамрад повернула своего коня, и звонкие копыта зацокали по каменным плиткам. — Мне не терпится показать тебе, чем мы будем побеждать дочерей Лалады.

Они выехали за пределы города, где раскинулась чаша каменистого пустыря. Завидев ржавый отблеск света на складчатой стене скал, окружавших это место, Вранокрыл насторожился, а донёсшийся до его ушей гулкий железный перезвон подтвердил его догадку. Они приблизились к огромному котловану, в котором была устроена небывалых размеров многоярусная кузня с плавильными печами, похожими на чудовищ с огненными пастями. Здесь гнули спины тысячи рабочих, которые сверху казались не больше муравьёв. Гул, грохот, звон, шипение и треск, отрывистые крики — работа шла полным ходом.

В самом сердце кузни-котлована зияло тёмное горло земной воронки — родной сестры небесной, только меньшего размера и как бы подёрнутой полупрозрачной пеленой с голубоватыми светящимися прожилками. Сквозь пелену могучими грузовыми стрелами опускали клетки-кубы, внутри которых переливались радужные пузыри какого-то вещества легче воздуха, а вытечь ему не позволяла густая сеть молний, оплетавшая стенки кубов. Когда их доставали из воронки, вещество в них затвердевало, напоминая своим светлым блеском серебро. Его отправляли в плавильные печи.

— Сила богов — в борьбе против невозможности! В создании миров в кажущейся пустоте! — перекрывая голосом гул и гром, воскликнула Дамрад, глаза которой зажглись рыжим огнём кузни, а подсвеченное снизу лицо казалось уродливой алчной маской. — А сила нашего нового оружия — в возможности невозможного! Хмарь никогда не бывает в твёрдом состоянии, но при погружении в дыру затвердевает. Кромешный холод междумирья делает с нею то, чего, казалось бы, никогда не может произойти. Твёрдую хмарь можно плавить и ковать из неё любое оружие.

— Я думал, хмарь — чёрная, — пробормотал Вранокрыл.

— Ты теперь по другую сторону Калинова моста, — сказала Дамрад. — И видишь истинный цвет Марушиной души нашими глазами. У вас, в Яви, представления о ней вывернуты наизнанку. Хмарь в Нави — это свет, в то время как вы у себя считаете её тьмой.

В котлован можно было спуститься на грузовой площадке. К ним подбежал один из грузчиков — чумазый, потный, в шрамах от ожогов, и схватил коней под уздцы.

— Великая Госпожа! — раболепно поклонился он, кривя в улыбке-оскале изуродованные губы. — Ты с проверкой? У нас всё в порядке, работа кипит!

— Это хорошо, — усмехнулась Дамрад, спешиваясь. — Спусти-ка нас.

— Будет исполнено, Великая Госпожа!

Вранокрыл тоже слез с седла и с опаской встал на площадку. Загрохотали цепи, и они с владычицей начали медленно, с толчками, опускаться в гремящее и гудящее огненное пекло. Горячий воздух шевелил волосы, жар печей стягивал кожу, и уже спустя несколько мгновений Вранокрыл был на грани обморока. Как только рабочие сами не плавились в этом горниле? Как они здесь дышали? Несмотря на то, что котлован находился под открытым небом, в воздухе кузни можно было, наверное, печь хлеб — так казалось шатавшемуся от дурноты князю.

А вот владычица, казалось, чувствовала себя отлично. В развевающемся в потоках раскалённого воздуха плаще она шагала по узкому мостику к круглой каменной купели, в которой лежали выкованные мечи. Выглядели они пока не слишком изысканно — все рябые, в следах от ударов молота, словно покрытые оспинами лица: видно, им ещё предстояла окончательная отделка, но чёрное сердце потаённой грозной силы уже билось в них. Подняв один из клинков, Дамрад окинула его пытливым, ласкающим взглядом.

— Выглядит, как обычная сталь, но это хмарь, — сказала она. — Спасения от такого оружия нет ни для кого, даже для дочерей Лалады. Малейшая рана, нанесённая таким клинком, должна неминуемо губить их.

— Почём вам знать, что оно для них смертельно? — пропыхтел задыхающийся Вранокрыл. — Вы что, уже испытывали это оружие на них?

Губы Дамрад покривились в заносчивой усмешке.

— Нет, на дочерях Лалады мы его, конечно, не испытывали, — язвительно отчеканила она. — Но нам удалось добыть несколько образцов белогорского оружия. Так вот, клинки из твёрдой хмари способны прекрасно противостоять его волшбе. А если ударить умеючи, то белогорский клинок может и вовсе разлететься на куски. Можно себе представить, какие раны нанесёт твёрдая хмарь кошкам, если на обычных людей она действует... сейчас ты увидишь, как!

По приказу владычицы привели раба — худого, забитого мужичка с растрёпанной копной завшивленных волос и безнадёжно свалявшейся в колтуны бородой. На его тощих, покрытых сыпью боках можно было пересчитать все рёбра, а впалые глаза во тьме измождённых глазниц испуганно поблёскивали, когда несчастный затравленно озирался.

— Это пленник из Яви, — пояснила Дамрад Вранокрылу. — Не беспокойся, он не из твоего княжества. Смотри же!

Глаза невольника страдальчески выпучились, а горло издало короткий хрип: клинок вошёл в его тощий живот с сивой полоской мохнатой поросли и вышел из спины.

«Вот тебе и баба, — мелькнуло в раскалённой до одури голове князя. — Ударчик-то — ого-го... Экая силища».

Владычица Дамрад между тем мощным, резким движением выдернула клинок, и пленник рухнул на колени — вроде бы, ничего сверхъестественного, но тут произошло то, отчего князя в этом невыносимом пекле охватил пронизывающий холод. Сначала у раба застыли глаза, побелев и словно схватившись ледяной глазурью; затем морозная волна высеребрила ему все волосы, а после в считанные мгновения охватила всё тело, обратив его в неподвижное изваяние. Владычица постучала костяшкой указательного пальца по бледному, мерцающему инеем лбу — раздался гулкий звук. Потные, раздетые по пояс рабочие огромной двуручной пилой развалили тело от макушки до паха пополам, а владычица в ответ на полный ужаса и отвращения взгляд князя усмехнулась:

— Даже оттаяв, он всё равно не ожил бы. А так, коли охота, можно изучать строение внутренностей тела, хе-хе!

Ледяное изваяние в кузнечном пекле таяло на глазах: в считанные мгновения у него не стало пальцев рук и ног, оплыли волосы и лицо. Розовато-жёлтая лужа блевотины излилась на мостик из мучительно вывернувшегося желудка князя, забрызгав ему мыски сапогов. Ухватившись за нагретые перила, он ронял тягучую слюну, содрогался, передёргивался и икал. Сквозь жаркое облако дурнотного жужжания до его слуха донёсся насмешливый голос Дамрад:

— Ну-ну, какой наш гость впечатлительный!

Никому не было дела до случившегося: вокруг продолжалась работа, гул и грохот не смолкал. Владычица протянула меч Вранокрылу:

— Желаешь посмотреть поближе?

Князя накрыло волной тяжёлого, потустороннего холода, которым веяло от клинка, а свирепая дурнота-мясник острым ножом подрезала ему внутренности, готовясь вытянуть их наружу. Вранокрыл отшатнулся от протянутого меча, а Дамрад клыкасто расхохоталась.

— Плох тот воин, который боится оружия! Как же ты станешь во главе Павшего войска, княже, ежели от одного вида настоящего боевого клинка готов упасть в обморок?!

Вранокрыл и сам не мог понять, что за слабость на него накатила. Никогда он не боялся ни крови, ни потрохов — ни скотских, ни человеческих, а тут словно его самого освежевали живьём и заставили жрать собственную требуху. От одного взгляда на неотшлифованный, грубый клинок с замёрзшей на нём кровью душа расползалась на полосы, хотелось взрезать себе горло, лишь бы не прикасаться к этой смертоносной тьме, принявшей вид меча. А может, просто чудовищный жар кузни на него так действовал? Настала пора отсюда выбираться.

— Государыня, мне с непривычки нехорошо стало от жары да духоты, а вовсе не от вида оружия, — глухо пробормотал он немеющими и сухими, непослушными губами. — Глоток свежего воздуха — вот и всё, что мне сейчас требуется.

— Что ж, пойдём на свежий воздух, коли так, — сказала владычица Дамрад, колко-проницательным прищуром показывая, что ничуть не обманута таким объяснением, но из вежливости принимает его. — Ты видел достаточно, теперь думай.


*


Чернота гробницы Махруд была столь глубока, что казалась подвижной и живой, подчинённой какому-то внутреннему дыханию — то расширяющейся, то сужающейся, как зрачок. Эта ступенчатая пирамида состояла из семи ярусов, а к её верхушке вела длиннейшая лестница, подъём по которой стоил, должно быть, немалых сил. На первом, самом крупном и мощном из ярусов лестницу перегораживали высокие врата в виде башенки с зубчатым верхом.

Желтоватый блин Макши завис над вершиной гробницы, венчая её снопом мутного света, в лучах которого внешняя отделка башни зеркально поблёскивала. По лестнице медленно и задумчиво поднимались и спускались навии, и среди них можно было заметить целые семьи — жён с двумя-тремя мужьями и детьми разных возрастов. Посетители текли к пирамиде неиссякаемым потоком; перед тем как начать восхождение, все облачались в чёрные плащи с наголовьями. Те же, кто спускался оттуда, имели не то сосредоточенный, не то потрясённый вид: с заторможенными, устремлёнными в одну точку взорами они рассаживались и отдыхали на обломках каменных блоков, раскиданных широко окрест гробницы и оставшихся здесь, по-видимому, со времён её строительства.

Вранокрыл с владычицей Дамрад приехали сюда в двухместных носилках, представлявших собою крытый кузов на двух жердях. Шестеро псов-носильщиков бесшумно и неутомимо бежали с раннего утра, чтобы доставить Великую Госпожу и её гостя к гробнице главной жрицы Маруши.

— Махруд — последняя из Великих Жриц, служивших Маруше до её успения, — рассказывала Дамрад, мерно покачиваясь на своём месте. — Она застала и само успение — это случилось на её веку. Махруд приносила многие жертвы и устраивала великие службы, пытаясь вернуть богиню, пробудить её, но всё было тщетно. Тогда она собрала своих учениц и помощниц в главном храме Чёрная Гора и сказала им: «Я ухожу вслед за Матерью нашей: не нахожу в себе сил жить далее в скорби, ибо опустел мир без неё. Я исчерпала все средства, стараясь пробудить Мать». С этими словами она назначила свою преемницу из числа присутствовавших и завещала ученицам и их последовательницам содержать её тело в храме и ухаживать за ним, как за живым — обмывать, переодевать, причёсывать. Потом она села, закрыла глаза и просто перестала дышать. Несколько дней ученицы во главе с новой Великой Жрицей наблюдали и ждали, не задышит ли Махруд, не откроет ли глаза... Но та сидела безжизненная и недвижимая, нерушимо сохраняя то же самое положение. Её тело не расслаблялось, не падало, суставы оставались гибкими, а кожа — тёплой. Но ни сердцебиения, ни дыхания не улавливалось.

Ожидание продолжалось: все думали, что Махруд погрузилась в сон, как Маруша. Её пытались разбудить — окликали, тормошили, прикладывали лёд и даже кололи иголками, но всё было бесполезно. Кто-то, стараясь вернуть её к жизни, сделал небольшой надрез на её коже... Выступившая кровь имела не текучий, а студенистый вид, тогда как руки Великой Жрицы всё ещё хранили тепло. А между тем, прошло уже две седмицы. Махруд не двигалась, не дышала, не ела и не пила. Помощницы, находившиеся около неё денно и нощно и сменявшие друг друга по мере усталости, наблюдали внимательно и заметили бы признаки жизни, ежели бы таковые проявились.

Через месяц Махруд явилась во сне к новой Великой Жрице. Она просила не скорбеть о ней и не ждать её возвращения. Шли дни, которые складывались в годы, а тело Махруд оставалось нетленным и всё в том же положении. Жрицы, обмывавшие её и менявшие на ней одежду, дивились теплоте её рук. Она сидела как живая, хотя вот уже несколько десятилетий не принимала ни пищи, ни питья. Даже если она и дышала незаметно для всех, то давно должна была умереть от голода и жажды.

Спустя семьдесят лет после успения Махруд новая Великая Жрица приняла решение захоронить её в храме, для чего тело поместили всё так же, сидя, в деревянный короб, крышку которого заколотили наглухо, а потом опустили в гробницу, под каменную плиту. Там Махруд провела ещё семьдесят лет.

Великая Жрица снова сменилась. Когда заметили, что из щелей вокруг надгробной плиты на могиле Махруд начала сочиться хмарь, решили открыть крышку... И что же? Тело пребывало в неизменном виде, только чуть подсохло и похудело. Его вынули из короба, поражаясь тому, что суставы легко гнулись, а кожа оставалась тёплой. Долго выслушивали сердце и дыхание — ничего... А хмарь всё сочилась и сочилась из тела беспрестанно в течение месяца. Потом это прекратилось на целый год, а затем возобновилось. Тогда было решено построить новый главный храм, а Чёрную Гору навеки оставить гробницею Махруд. Раз в год в одно и то же время тело начинает источать хмарь, и к нему из разных краёв и земель стекаются навии, дабы увидеть своими глазами чудо. Каждый навий считает своим долгом хотя бы раз в жизни совершить путешествие к гробнице и посетить Махруд, сидящую без какой-либо поддержки в неизменном положении...

Заворожённый этим рассказом и почти убаюканный покачиванием носилок, Вранокрыл примолк. Когда голос Дамрад стих, он, разлепив ссохшиеся губы, полюбопытствовал:

— И сколько она уже так сидит?

— Одиннадцать веков, — последовал ответ.

Внутри кузова царил почти полный мрак: окошки на дверцах были прикрыты бархатными занавесками. Чуть отодвинув одну из них, Дамрад задумчиво смотрела наружу, закутанная на сей раз в плащ глубочайшего чёрного цвета. Вранокрылу выдали такой же: видно, он был обязательным предметом одежды при посещении гробницы.

Разминая затёкшее во время долгой поездки тело, князь выбрался из носилок. Чёрная пирамида, вяло ласкаемая лучами Макши, нависла над ним зловещей громадой, чей покой был незыблем уже много веков. Она казалась олицетворением самой Нави — такая же тёмная, жутковатая и дышащая незримой опасностью. Располагалась гробница на каменистой безжизненной равнине, где не росло ни кустика, ни травинки, лишь вдалеке, на границе неба и земли темнели невысокие холмы.

Четверо псов остались у носилок, а двое пошли с владычицей и Вранокрылом в качестве сопровождения. Поднимаясь по древним, выщербленным, избитым временем ступеням, князь пыхтел, отдувался и завидовал Дамрад, которая словно скользила по воздуху над лестницей. Её окутанная чёрным плащом фигура не отличалась от прочих, а лицо было скрыто низко надвинутым наголовьем, и потому никто не узнавал её, не кланялся и не падал ниц: все посетители с самоуглублённым выражением на лицах неспешно одолевали ступеньки.

Когда они проходили через врата, по плечам Вранокрыла скользнула холодная тень. Ему чудился пристальный взор кого-то невидимого, устремлённый на него не то сверху, не то сбоку... Он не мог понять точно, откуда. Пространство смотрело на него со всех сторон.

Их путь лежал в прямоугольную постройку на вершине пирамиды. Могучие створки деревянных, окованных сталью дверей были распахнуты, впуская внутрь вереницу молчаливых паломников. Смешавшись с прочими навиями, Дамрад с Вранокрылом и сопровождающими их Марушиными псами попали в просторный проход, по обе стороны которого на высоких узких тумбах покоились шары из светящегося камня. В стене, мимо которой шагал князь, плыло его отражение: внутренняя отделка была столь же гладкой, как и внешняя, только здесь стены мерцали серебристыми прожилками.

Миновав ещё одни распахнутые двери, они оказались в покоях с довольно невысоким плоским потолком. Здесь стены тоже торжественно и угрюмовато блестели чёрным мрамором, а в отделанном светящимся камнем углублении на ступенчатом престоле сидел кто-то в белых одеждах и высоком, драгоценно мерцающем головном уборе. Посетители подходили, задерживались на краткое время, глядя вверх на сидящую фигуру; ни одного звука не срывалось с их благоговейно сомкнутых губ, а выходили все с одинаковым выражением на лицах, словно пережили величайшее потрясение в своей жизни. Вранокрыл сперва не мог взять в толк, чем все были так впечатлены, но когда приблизился к нише...

Старицей эту женщину назвать не поворачивался язык: на её лице не было заметно глубоких морщин, только кости черепа несколько выпирали, туго обтянутые кожей янтарно-желтоватого оттенка. Сидела она, подвернув ноги калачиком и расположив кисти сухих рук с худыми узловатыми пальцами на коленях. Длинные изогнутые ногти блестели, имея вполне живой и здоровый вид, а волосы были скрыты островерхой шапкой с высоким околышем, изукрашенным золотой вышивкой и драгоценными камнями. Глазные яблоки под впалыми веками, должно быть, давно иссохли, но Вранокрыла охватила ледяная жуть, а ощущение незримого взгляда возобновилось и усилилось до наводящей оцепенение невозможности. Да, именно она, эта женщина в белом шёлковом балахоне с широкими рукавами и с тонкой цыплячьей шеей, видневшейся из треугольного ворота, смотрела на него отовсюду, и ей для этого не требовались глаза. Бестелесный, вездесущий взгляд читал его мысли и душу.

«Ежели ты истинный государь и отец народа своего, ты ради него примешь не только меч в руку свою, но и смерть в тело своё».

Но что видели другие, глядя на эти нетленные мощи, и чего не видел Вранокрыл? Истечение хмари. Едва стоило князю подумать об этом, как он тотчас же узрел радужные струйки, выползавшие из складок одежды, из узких хищных ноздрей тонкого горбатого носа и из-под сомкнутых век Великой Жрицы. Подобно ртути, это вещество собиралось в мелкие шарики, которые в свою очередь объединялись в крупные пузыри и длинные тяжи, распространяясь по покоям и вытекая через дверной проём. Вранокрыл стоял по колено в живой, подвижной радужной сущности, но не чувствовал от неё ни холода, ни тепла.

«Бух... бух... бух», — ощущал он толчки какого-то огромного сердца, которое, казалось, скрывалось где-то в недрах пирамиды. Его биение наполняло всё вокруг, и пространство дышало ему в такт, захватывая власть над всем живым. Во внезапно упавшей чёрно-мраморной тишине Вранокрыл обострившимся до головокружения слухом улавливал дыхание навиев: оно тоже сообразовывалось с толчками невидимого сердца... Да и сам князь невольно начал чувствовать, что дышать иным чередом не мог: ощущал дурноту и взрывное распирание под рёбрами, если не старался попасть в лад с глубинным биением.

Так он стоял и дышал.

Бух — вдох. Бух — выдох...

И все вокруг него дышали так же.

Он становился частью всего этого действа. Разум растворялся в потоках радужной «ртути», тело стремилось двигаться одновременно с остальными, вплоть до совпадения малейшей дрожи пальцев, а сердце, замедляясь, бухало в лад с подземным.

Чья-то рука повлекла его прочь, а его ноги не желали уходить — заплетались и спотыкались, норовя повернуть обратно, под спокойно-зловещие, древние чары желтолицей женщины в белом, которая — постижимо ли уму? — сидела так уже более тысячи лет.

...Он выплыл из наваждения, когда упругий холодный ветер откинул наголовье его плаща и упрямой ладонью упёрся ему в грудь. Рот оставался немым, по-рыбьи ловя воздух, а впереди лежал длинный головокружительный спуск.

— Некоторые полагают, что Махруд жива, просто погружена в подобие беспробудного сна, когда телесная жизнь приостанавливается, но душа не покидает землю, — коснулся его слуха голос Дамрад, приглушённый ветром. — И что она может вернуться, чтобы помочь навиям в лихую для них годину. Не знаю... Казалось бы, куда уж хуже? Навь покрыта шрамами и незаживающими увечьями, дыры образуются одна за другой, и тысячи навиев гибнут, прежде чем мудрые жрицы успевают создать для очередной прорехи заплатку. По моему разумению, более лихие времена трудно себе вообразить. На месте Великой Жрицы я бы давно вернулась! Но она не возвращается. Что ж, пусть те, кто хочет верить, верят в это.


*


Пламя светочей озаряло искрящиеся ледяные сокровища пещеры, казавшейся бесконечной. С потолка свисали мерцающие занавеси застывших водопадов, пушистые сгустки инея, полупрозрачные бороды сосулек, а с пола тянулись вверх причудливые выросты, до оторопи напоминавшие целые семейства людей, обращённых в ледяные столпы смертоносным касанием клинка из хмари — мужчин, женщин, детей. Вранокрыл, ёжась от холода и поскальзываясь, пробирался среди каменных и ледяных глыб следом за ловкой Дамрад, которая горной козочкой скакала по всем этим препятствиям. Шестеро Марушиных псов бесшумно сопровождали их.

В потолке пещеры раскинулось небывалое чудо — небольшое перевёрнутое озерцо. В обрамлении из застывших водопадов колыхалась водянистая поверхность, и Вранокрылу показалось, будто его подвесили за ноги вниз головой: слишком невероятной казалась мысль, что он стоял на полу, а водное зеркало блестело над ним. Но, тем не менее, это было так.

— Вот мы и пришли, — сказала Дамрад, и пещера окрасила её голос в звенящие ледяные тона. — Это Калинов мост, вид со стороны Нави. С вашей стороны он выглядит иначе... По сути своей это такая же дыра, как и остальные, которые образовались от гнева Маруши, только открывается она не в междумирье, а в Явь. Это самая безопасная из всех дыр. Мы её закроем, когда великое переселение навиев завершится — для этого есть заклинание, которое хранится в Душе Нави. Прочие дыры мы так закрыть не можем: междумирье не даёт. Но, закрыв Калинов мост, мы можем уже не беспокоиться, что разрушение из Нави каким-то образом поползёт за нами следом и заразит Явь.

Отблеск огня светочей плясал и сворачивался у неё в глазах маленькими ящерками, дыша Вранокрылу в лицо обездвиживающими чарами. Невидимые ледяные обручи сковывали князя по рукам и ногам, а язык лежал во рту как мёртвый.

— В Яви Калинов мост окружён мороком, не пропускающим нежелательных гостей, — затягивая Вранокрыла в колдовскую бездну своего взора, сказала владычица. — Уж прости, придётся тебя снова погрузить в оцепенение и завязать глаза... Эта мера — для твоей же защиты, дабы морок не отнял у тебя рассудок.

Вранокрыл ощутил на своём теле крепкие когтистые руки навиев. Не успел он и моргнуть глазом, как на голову ему упала душная чернота.

...И снова — колымага, запряжённая Марушиными псами, снова полумёртвая неподвижность и тягучая дорожная тоска. Когда мешок с головы Вранокрыла сняли, он почувствовал на своих привыкших к тьме глазах, каково жителям Нави здесь, в этом мире. Небо затянули тучи, часто валил снег, но даже тусклый и пасмурный зимний день был для навиев слишком ярок. Дабы не прерывать путешествие долгими остановками, они завязывали морды отрезками полупрозрачной чёрной ткани и так бежали, везя колымагу со скоростью, какая коням даже не снилась. Владычица Дамрад днём задёргивала занавески на дверцах; малейшее их колыхание, пропускавшее внутрь свет, заставляло её хмуриться и зажмуривать веки.

— Как же вы собираетесь воевать, если наш свет слишком ярок для ваших глаз? — спросил Вранокрыл, когда язык начал его мало-мальски слушаться.

— Пусть тебя это не беспокоит, — хмыкнула она. — Мы знаем, как сделать ваш мир удобным для нас на время завоевания. А потом понемногу приспособимся. Ведь когда-то и Навь была такой же светлой, как Явь... У нас уже есть опыт привыкания к вашему свету: наши соглядатаи испытали это на себе с успехом. Не так уж много на это потребовалось времени.

Они ехали на восток днём и ночью, с короткими передышками: Марушины псы переводили дух и кормились. «Бух... бух... бух», — стучало сердце гробницы внутри у Вранокрыла, а луна сквозь дымку туч выхватывала из тьмы половину лица Дамрад — отрешённого, с сурово поджатым ртом.

Вранокрыл высунул голову из дверцы и сморщился, получив оплеуху вьюги, полную колких снежных крупиц. Его взгляду открылась сумрачно-мертвенная даль замёрзшего моря и скалистый берег, поросший соснами. Пусто, снежно и безответно...

— Белые горы придётся огибать по льду, отойдя далеко от берега, — сказала Дамрад, соскакивая на снег и откидывая плащ, полы которого нещадно трепал ледяной пронзительный ветер.

Князь стучал зубами в колымаге, кутаясь в медвежью шкуру, а владычица встречала непогоду гордо и смело — грудью, прикрытой лишь кожаным доспехом. Её глаза высветлились и поблёкли, принимая в себя суровую белизну северного морского берега.


*


«Ежели ты истинный государь и отец народа своего...»

Трясясь в седле купленного в одной из светлореченских деревень вороного коня, Вранокрыл нёс на своих плечах горький груз вызревающего решения. Дамрад пожелала ехать в колымаге одна, и князя пересадили в седло, опоясав мечом из хмари и предоставив клочок холодной свободы и зимнего одиночества для раздумий. На одном из привалов он соорудил себе из медвежьей шкуры что-то вроде тёплой телогрейки, которую теперь натянул под чёрный плащ с мехом на плечах — обновку из Нави, и теперь ветер не беспокоил его. К его поясу был пристёгнут жезл в виде рогатого волчьего черепа, искусно выточенного из смоляного камня, чёрного, как ночь в Нави, и зеркально блестящего, как отделка гробницы Махруд.

Дамрад клятвенно обещала, что не тронет Воронецкое княжество, если оно окажет ей помощь в её походе. Четыре древних павших полководца, покоившихся подо льдом, ждали встречи с пятым — живым.

Мёртвые топи раскинулись перед ними, озарённые луной и посеребрённые инеем. Редкие чахлые деревья в зимнем убранстве казались вышедшими из какой-то мрачной сказки с плохим концом.

— Так что ты надумал, Вранокрыл? — спросила Дамрад, останавливаясь у кромки замёрзшего болота, около мёртвых стеблей травы, выбеленных изморозью.

Князь чуть натянул поводья, сдерживая коня. Решение отяжелевшим плодом сорвалось с его губ:

— Что я должен делать?

Мертвенный тонкий рот владычицы дрогнул в улыбке, а глаза излучали нездешний и холодный, навий свет. Узоры на её шее и нижней челюсти колдовски мерцали в лунных лучах.

— Выезжай на лёд.

Вранокрыл не думал о прочности ледяной корки на топях. Его сердце бухало в лад с сердцем в недрах гробницы Махруд, а взгляд пытался рассмотреть подо льдом лица воевод древней битвы. Дамрад выкинула вперёд руку с растопыренными пальцами, и князь покачнулся, будто от незримого удара; управляющий жезл у него на бедре, присоединяясь к биению, вдруг содрогнулся толчками: «Бух... Бух...»

Крак! Молниеносная трещина зазмеилась под ногами у коня, и Мёртвые топи раскрыли ему и всаднику объятия тёмной хляби [36]. Одно бездонное мгновение — и Вранокрыл оказался по пояс в мертвяще-студёной воде, а его конь, пытаясь выкарабкаться, лишь дробил копытами кромку льда.

— Помогите! — вырвалось из горла князя, охрипшего от мороза.

Ледяная пасть смерти смыкалась вокруг него, и в её удушающей глубине пойманным в силки зверем билось скорбное недоумение. Что это? Случайное несчастье или... всё так и было задумано?!

— Мужайся, княже, — прозвучал полунасмешливый, полуторжественный голос Дамрад с берега. — Это — ради твоего народа, ради твоих земель. Прими свою судьбу, исполни своё предназначение!

— Подлая тварь! — сдавленно каркнул тонущий князь, пытаясь высвободить ноги из стремян. Коня уже не спасти, так хоть самому бы выбраться... — Ты не говорила, что это будет... вот так!

Владычица стояла на покрытой заиндевевшей травой кочке, похожей на лохматую макушку утонувшего в болоте великана; она даже не намеревалась протянуть Вранокрылу руку помощи, а её верные слуги-псы — и подавно.

— А как ты хотел? — усмехнулась она. — Чтобы встать во главе Павшей рати, тебе придётся разделить участь её воинов... Но это не конец, нет! Это только начало великой битвы, которая будет высечена на скрижалях времени, и твоё имя увековечится в летописях огромными буквами. Жди своего часа в Мёртвых топях и будь готов восстать, когда протрубит рог войны!

Конь совсем ушёл под воду, а Вранокрыл, освободившийся от стремян, ещё барахтался в широком проломе среди льдин. Всё, что он увидел, впитал и понял, рвалось последним стоном из скованной могильной стынью груди.

— Вы... обречены! — крикнул он, не узнавая собственного голоса, слабого и осипшего от холода; челюсти сводило, язык заплетался, словно от хмельного. — Вы и ваш мир — плод Марушиной гордыни... Она хотела создать подобие дочерей Лалады... но получились вы! Вы строите чудесные дома... Ваши зодчие отдают души своим творениям... но в них нет любви! Они холодны! Вам не победить... Навь погибнет... и вы вместе с нею! Вы обречены! Обречены... Обрече...

Его голос прервался влажным клокотаньем в горле: невидимая безжалостная лапа перехватила ему дыхание. Глянув на свою руку, князь увидел синеватую с фиолетовыми прожилками пятерню какого-то чудовища... Лишь перстень, свободно болтавшийся на длинном костлявом пальце с кривым когтем, удостоверял, что эта страшная конечность принадлежала ему. Последний судорожный взмах — и печатка слетела и застучала, прыгая по льду, чтобы позже быть найденной соглядатаями князя Искрена... Рука же, напоследок оставив пять царапин, покрытых ледяной крошкой, ушла в пропитанную хмарью глубину Мёртвых топей.

_______________

36 хлябь (устар.) — бездна, водная глубина


КОНЕЦ ВТОРОЙ КНИГИ


Время написания: 7 августа 2013 — 16 мая 2014

Отредактировано: июнь-июль 2015 г.

© Copyright: Алана Инош, 2015

http://enoch.diary.ru/

http://www.proza.ru/avtor/alanaenoch

https://ficbook.net/authors/183641

http://samlib.ru/i/inosh_a/

 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 



Иные расы и виды существ 11 списков
Ангелы (Произведений: 91)
Оборотни (Произведений: 181)
Орки, гоблины, гномы, назгулы, тролли (Произведений: 41)
Эльфы, эльфы-полукровки, дроу (Произведений: 230)
Привидения, призраки, полтергейсты, духи (Произведений: 74)
Боги, полубоги, божественные сущности (Произведений: 165)
Вампиры (Произведений: 241)
Демоны (Произведений: 265)
Драконы (Произведений: 164)
Особенная раса, вид (созданные автором) (Произведений: 122)
Редкие расы (но не авторские) (Произведений: 107)
Профессии, занятия, стили жизни 8 списков
Внутренний мир человека. Мысли и жизнь 4 списка
Миры фэнтези и фантастики: каноны, апокрифы, смешение жанров 7 списков
О взаимоотношениях 7 списков
Герои 13 списков
Земля 6 списков
Альтернативная история (Произведений: 213)
Аномальные зоны (Произведений: 73)
Городские истории (Произведений: 306)
Исторические фантазии (Произведений: 98)
Постапокалиптика (Произведений: 104)
Стилизации и этнические мотивы (Произведений: 130)
Попадалово 5 списков
Противостояние 9 списков
О чувствах 3 списка
Следующее поколение 4 списка
Детское фэнтези (Произведений: 39)
Для самых маленьких (Произведений: 34)
О животных (Произведений: 48)
Поучительные сказки, притчи (Произведений: 82)
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх