↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Глава 1. В которой Себастьян Вевельский делает предложение руки и сердца, но получает категорический отказ.
Ночь была на диво хороша.
В меру темна, в меру тепла. Маслянисто поблескивала полная луна, стрекотали сверчки, пахли розы... баронесса Эльвира Чеснецка, третья и единственная, оставшаяся незамужней, дочь барона Чеснецкого розы весьма любила. Во многом любовь сия происходила от того, что некий студиозус, обезумев от любви, не иначе, сложил сонету в честь Чеснецкой розы, и титул этот, пусть и не означенный ни в одном из геральдических справочников, Эльвире пришелся весьма по сердцу.
В отличие от студиозуса.
Нет, она вознаградила его за старания милой улыбкой и поцелуем, последним не без умысла — Элечка собиралась в Познаньск, где не хотела показаться провинциальной глупой девкой, которая и целоваться-то толком не умеет.
Вот и потренировалась.
На студиозусах тренироваться всяк удобней, нежели на кошках.
Как бы там ни было, история та случилась в далеком прошлом, памятью о котором остался девичий альбом со злосчастным сонетом, писаным красными чернилами — а врал, будто бы кровью! — да Эльвирина страсть к розам.
Розы окружали ее.
И не только в саду, где они росли, постепенно вытесняя прочие растения. Нет, розы были повсюду. Роскошные золотые цветы распускались на обоях и гардинах, на обивке кресел, козеток, диванов и диванчиков. На коврах и дорожках. На зеркалах. На посуде... и даже ночная ваза Эльвиры была украшена золотыми розами.
Что уж говорить о нарядах?
Элечка вздохнула.
Розам свойственно увядать, а она... она, пожалуй, заигралась... были кавалеры, признавались в любви. Говорили о том, что бросят к Элечкиным ногам весь мир... куда подевались?
Сестры злословят, что, мол, сама виновата... чересчур горда была.
А ведь казалось, что жизнь только-только начинается. И куда ей замуж? В шестнадцать-то лет... и в семнадцать... и вот уж двадцать три, старость не за горами, а где женихи?
Исчезли.
Не все, конечно. Папенька за Эльвирой хорошее приданое положил, вот только... на приданое или красавцы молодые без гроша за душой слетаются, уверенные, будто Эльвира любови их неискренней рада будет, или старичье, которому деньги без надобности...
Не то все, не так... но ничего, даст Иржена-милосердница, все у нее сладится. Ныне же вечером сладится.
С этой, несомненно успокаивающей мыслью, Эльвира устроилась перед зеркалом.
А все ж хороша.
И не та, не девичья красота, но все же... лицо округлое с чертами мягкими, пожалуй, чересчур уж мягкими. Но кожа бела. Глаза велики, а подведенные умело и вовсе огромными кажутся. И что до того, что появились в уголках их морщинки?
Губы бантиком.
На щеках слабый румянец...
Шея длинная. Волос темный по плечам разметался, будто бы в беспорядке...
Эльвира взяла хрустальный флакон. Капля розового масла на запястья. И другая — на шею. Не переборщить бы... впрочем, она уже давно освоила сию науку и с запахами обращалась столь же свободно, сколь и с красками... румянец вот идеального оттенка вышел.
Соловей смолк, видеть, притомился. Зато сверчки застрекотали, действуя на нервы... время-то позднее... третий час... а он все не идет и не идет...
Обещался ведь!
И Эльвира готовилась... папенька ждет... и братья... главное, чтоб ожидание это, которое затягивается несколько, не решили они скрасить игрой да выпивкой. Папенька-то меру знает, а вот за братьев Эльвира не поручилась бы.
И послать бы горничную, чтоб проверила, да... нельзя. Девка, конечно, служит давно, но все одно нету веры прислуге, тут обидится, там денег предложат... а то и просто по глупости разболтается.
Нет уж.
Все самой надобно, а Эльвире из комнаты не уйти. Да что там, комната, окошко и то не прикроешь, хотя тянет оттуда сыростью...
Эльвира зябко повела плечами, прелестно обнаженными, и набросила-таки на них белоснежную шаль, расшитую золотыми розами.
Этак и вовсе околеть можно, в тоненькой ночной рубашке, которая не рубашка — название одно...
— Эля! — раздался свистящий шепот, когда она уже почти решилась выйти из комнаты: следовало сказать папеньке, что сегодняшний план не удался. — Эля, ты тут?
— А где мне быть? — не сдержала раздражения Эльвира.
Но тут же себя одернула: не время для ссор.
Сердце сжалось от нехорошего предчувствия, и Эльвира поспешила себя успокоить: все пройдет замечательно. Себастьян пришел.
Как приходил вчера.
Позавчера.
И весь этот месяц...
Сейчас подхватит на руки, закружит, скажет, какая Эльвира ныне красивая... или еще что-нибудь этакое. Язык у него хорошо подвешен... а после к кровати понесет... и там останется потянуть за ленточку... колокольчик зазвенит, призывая папеньку с братьями...
Себастьян Вевельский тяжко перевалился через подоконник.
Что это с ним?
Прежде взлетал легко по виноградным лозам, шутил только, что каждый вечер совершает подвиг ради прекрасной дамы...
— Элечка! — он встал на колени и протянул руки.
Пахнет от него... дурно пахнет.
Выпил, что ли?
Нет, не перегаром вовсе, запах перегара Элечке распрекрасно знаком. Тут иное... дым? И будто бы сточная канава... и... и одежда в грязи... да что это за одежда?!
— Элечка, у нас мало времени, — Себастьян вытащил мятый клетчатый платок, которым отер лицо.
Пиджачишко серый двубортный. Лацканы лоснятся, рукава и вовсе затерты безбожно. И главное, что в плечах пиджачишко этот тесен, рукава коротковаты, а из них пузырями серыми рукава рубахи выступают.
Штаны мятые.
На шее желтый платок кривым узлом повязан, а под мышкой Себушка котелок держит.
— Себушка... — Элечка закрыла глаза, втайне надеясь, что престранный князев наряд ей примерещился, скажем, спросонья. Но когда она глаза открыла, ничего не изменилось.
Распахнутое настежь окно.
Луна желтая.
Сладкий аромат роз... соловей и тот очнулся, защебетал о своей, птичьей, любви. Но сейчас трели его, прежде казавшиеся уместными — даром что ли Эльвира самолично в саду место для клетки искала? — действовали на нервы.
Не исчез и престранный костюм, который удивительным образом подчеркивал некоторую нескладность Себастьяновой фигуры.
— Что случилось?! — осторожно поинтересовалась Эльвира, обходя потенциального мужа.
А в нынешнем наряде он какой-то... жалкий.
И спину горбит... или не горбит? Поговаривали, что в прежние-то времена с горбом натуральнейшим ходил, а после выправили, но видать, не до конца... а еще плечо левое ниже правого... странно, в постели оба плеча были одинаковы.
Или Элечка просто на плечи внимания не обращала? В постели-то помимо сравнивания плеч было чем заняться.
Себастьян взмахнул ресницами и сказал:
— Выходи за меня замуж!
Это она, конечно, с радостью, но...
...он был хорошим любовником. Пожалуй, лучшим из тех, с которыми Элечку сводила судьба, вот только не чувствовала она в нем желания связать жизнь с нею, да и вовсе готовности к женитьбе. А потому сие неожиданное предложение, каковое должно было бы порадовать, донельзя встревожила Эльвиру.
— Выходи! — повторил Себ и, затолкав несчастный платок в рукав, вытащил колечко. — Вот! Это для тебя... сам выбирал!
— Спасибо, но...
Папенька ждет.
И братья, если, конечно, не сильно набрались. Выпить-то они много могут, и на ногах держатся долго, только вот способность здраво мыслить теряют.
Впрочем, эта способность у них и в трезвом состоянии не часто проявляется.
— Выйдешь? — меж тем поинтересовался Себастьян Вевельский, и такая надежда в его голосе прозвучала, что Эльвире стало неловко.
Выйдет.
Наверное. Колечко она приняла и мысленно скривилась: оскорбительная простота! Не золотое. И не платиновое... серебро?
Не похоже на серебро.
Зато с камнем зеленым, крупным. Слишком уж крупным для того, чтобы быть настоящим.
— Что это? — севшим голосом поинтересовалась Эльвира и ногтем по камню постучала.
— Синенький. Как твои глаза, — сказал Себастьян и широко улыбнулся. — Прости, Элечка, но некогда разговаривать... я тебя люблю!
— И я тебя, — Эльвира покосилась на камень.
Зеленый.
Определенно зеленый.
А глаза у нее и вовсе серые... и если Себастьяну они синими казались, то стало быть, он и цвета не различает. Нет, конечно, сие недостаток малый, несущественный можно сказать, но в сочетании с иными...
— Я знал! — с пылом воскликнул Себастьян, прижимая руки к груди, отчего пиджачишко опасно натянулся, затрещал. — Знал, что ты от меня не отвернешься! Собирай вещи. Мы уезжаем.
— Куда?
— Туда, — Себастьян ткнул пальцем в открытое окно. — А потом дальше. Бери самое необходимое...
— Стой, — Эльвира положила кольцо на туалетный столик и глубоко вдохнула, чтобы успокоиться. — Объясни, пожалуйста, что происходит. Зачем нам куда-то уезжать. И встань, наконец!
Голос подвел, сорвался.
Себастьян поднялся, как-то неловко, боком.
— Прости, Элечка... такое дело... папенька вновь проигрался крепко... скандалить начал... в клабе... с обвинениями полез... драку устроил... он норова буйного...
Эльвира осторожно кивнула: понимает. Ее собственный батюшка тоже горазд приключения искать. А братья в него пошли, чем батюшка немало гордится, не разумея, что от фамильного этого характеру одни беды. Помнится, в прошлым-то годе, когда Зденек в кабаке пляски пьяные учинил, а после к купцам привязался, едва до суда дело не дошло...
— Кто ж знал, что Его Величество там будут, — с тяжким вздохом продолжил Себастьян. — А отец позволил себе... некоторые неосторожные высказывания...
Нехорошо...
Одно дело — купцы, люди второго сословия, и совсем другое король...
— И... что теперь? — Эльвира подняла колечко, мысленно прощаясь и с ним, и с Себастьяном.
— Меня предупредили...
Себастьян опустил голову.
— Батюшку арестуют... не за пьяную драку, конечно. В злоумышлении против государя обвинят...
...серьезно.
...и если вину докажут, а при желании доказать ее не так и сложно, то грозит Тадеушу Вевельскому плаха, а семейству его — разорение...
— Сестрам моим — или в монастырь, или оженят по государевой воле. А нам с братьями — на границу путь-дорожка... вот я и подумал... чего мне тут терять-то? Уеду я... подамся на Север.
— К-куда?
— На Север, — с чувством глубокого удовлетворения повторил Себастьян. И оказавшись рядом, приобнял. — Вот представь только, Элечка...
Представлять ей не хотелось совершенно.
От Себастьяна пахло прокисшим пивом, дешевой кельнскою водой, которой, помнится, папенькин конюх пользовался, а еще потом. И Элечке подумалось, что ныне эта преотвратная смесь запахов будет сопровождать ненаследного князя по жизни...
— Снега... кругом снега! Налево посмотришь — снега! Направо — снега! Вперед — сколь глаз видит, снега, даль белоснежная! Позади...
— Снега, — мрачно произнесла Эльвира.
Думалось ей вовсе не о снегах, но о том, не пропитается ли ее льняная рубаха сими мерзкими запахами.
— Точно! — восхитился Себастьян. — Неистовая белизна и чистота! Мы в прошлым годе саамца одного взяли... тот еще прохвост. Представлялся шаманом, амулеты вечной жизни продавал. Хорошо шли... так он красиво про родину свою баял... мне еще тогда поехать захотелось.
— Так езжали бы...
— Так не мог. Работа... а сейчас вот... я уж и собак купил.
— Зачем?
— Для упряжки, — Себастьян погладил Эльвиру по голове. — Там без собачьей упряжки никак... поставим юрту на берегу реки... или сразу дом? Простенький, маленький, чтоб только для нас... ты и я... я буду нерп бить и на медведей охотиться...
— К-каких м-медведей?
— Белых, вестимо. Еще на волков. Волки там, говорят, зело свирепые и умные. Но ты не бойся. Я хорошо стреляю... шкуры станем выделывать.
— Я не умею.
— Научишься, — Себастьян смотрел прямо в глаза и улыбался счастливой улыбкой абсолютно безумного человека. — Небось, нехитрое дело... а хочешь, оленей стадо заведем.
— З-зачем?
— Ну... олени — это и мясо, и молоко... или ты доить тоже не умеешь?
Эльвира покачала головой и подумала.
— Еще их чесать можно. Из оленьего пуха вяжут удивительно теплые носки!
Он сошел с ума.
Или она?
И если это все-таки сон, то на редкость бредовый. Эльвира тайком ущипнула себя за руку, и вынуждена была признать, что происходящее — как нельзя более реально.
— Представь, — меж тем продолжал Себастьян. — Наш маленький дом над бурной рекой...
...воображение Эльвиры мигом нарисовало и реку, и покосившуюся хижину на берегу ее... а еще стадо нечесанных оленей, из шерсти которой ей предстояло связать несколько дюжин носков.
— Тихую обитель вдали ото всех... жизнь на лоне природы... преисполненную опасностей и невзгод...
...белых медведей.
...волков.
...и нерп, которых Себастьян станет свежевать на заднем дворе.
— Нам они по плечу... наши дети вырастут в настоящем мире, где нет зависти и злобы...
...а также водопровода, доктора или хотя бы аптекарской лавки на мили вокруг.
— Наши души очистятся от смога цивилизации, станут чисты и прекрасны...
...разве что только души.
Тело Эльвиры, которое было ей куда дороже души, требовало серьезного ухода.
— Послушай, — перебила она Себастьяна. — Мне очень жаль, но... у нас не получится.
— Думаешь, мне не стать охотником? Ладно. Мы можем заняться золотом... слышала, там золото на каждом шагу!
Слышала. Об этом многие газеты писали, как и о том, что на одного разбогатевшего старателя приходится две сотни безвестно сгинувших.
— Нет, Себастьян, — Эльвира высвободилась из объятий и с раздражением смахнула листик, прилипший к белой ее рубашке. — У нас ничего не выйдет. У тебя... у тебя, быть может, и получится...
Не разочаровывать же его сходу!
Пусть уезжает.
К медведям, нерпам и золоту. Пусть строит свой дом, а Эльвира... она подыщет себе другого мужа... в конце концов, зря что ли привечала графа Бойдуцкого? Ему, правда, под семьдесят... зато богат.
И главное, что королю угоден.
— Я поняла... — Эльвира сделала глубокий вдох. Все-таки она была сердобольной женщиной, и отказывая очередному искателю ее руки и капиталов, испытывала некоторую печаль. Правда, длилась оная печаль недолго, но неудобства доставляла. — Я поняла, Себастьян, что мы с тобой слишком разные.
Она взяла кольцо.
— Мне жаль, но... я не могу уехать... бросить отца, братьев... матушку больную...
...болела она давно, с немалым удовольствием, которое, впрочем, умело скрывала и от докторов, и от супруга, свято верившего, что жена его пребывает едва ли не на смертном одре.
— Да и подобная жизнь не по мне... я...
— Элечка... — Себастьян упал на колени.
— Нет. Послушай. Я уверена, что ты найдешь другую женщину... ту, которая поймет и примет тебя... и разделит все трудности...
— А ты?
— А у меня свой путь, — решительно произнесла Эльвира. — Я буду помнить о тебе... а теперь уходи!
Она сунула кольцо в его руку.
— Но как же ты... я ведь... уеду, — ненаследный князь шмыгнул носом.
— Как-нибудь. Я справлюсь.
В конечном итоге, это не первый любовник и не первое расставание.
— Элечка...
— Уходи, — жестче произнесла она. — Пока нас кто-нибудь не увидел...
...например, батюшка, которому должно было бы надоесть ожидание... или братья... а то, не приведи Иржена, и вовсе родственники, которые в питии порой теряли меру, исполнят первоначальный план, тогда Элечке и вправду останется одна дорога — к снегам да оленям.
— Уходи, уходи, — Эльвира подтолкнула несостоявшегося супруга к окну. — Ты же не хочешь, чтобы обо мне нехорошие слухи пошли?
— А поцеловать?
Целовать Себастьяна ей не хотелось совершенно. Она коснулась ледяными губами щеки.
— Я буду помнить о тебе! — сказал он.
— Я тоже, — соврала Эльвира и, дождавшись, когда ненаследный князь исчезнет в оконном проеме, выдохнула с немалым облегчением.
Вот уж верно сказано: поспешишь...
Эльвира присела перед зеркалом... нет, надобно брать графа... конечно, ходят слухи, что в свои семьдесят он весьма по мужской части активен... но и лучше, меньше проживет... а вдовой быть не стыдно...
Дверь открылась без стука:
— А хто тут?! — пьяный батюшкин бас перекрыл соловьиное пение.
Эльвира и сама пуховку выронила.
— Никого, батюшка...
— Элечка, ты одна? — барон Чеснецкий покачнулся, но на ногах устоял.
— Одна, батюшка...
— Сбег?
— Он нам не нужен.
— А... — барон хотел спросить, отчего вдруг случилась столь резкая перемена, но передумал. Во-первых, на грудь он принял изрядно, а потому в голове шумело, и шум этот мешал должным образом вникнуть в объяснения. Во-вторых, избранник дочери ему не нравился.
А в-третьих, князю зверски хотелось спать.
— Не нужен, — с нажимом повторила Эльвира, проводя по волосам щеткой.
— Ну... — барон понял, что должен изречь что-то глубокомысленное, этакое, но не знал, что именно. — Затогда ладно... пущай... а ежели чего... то мы его того! Во!
Во устрашение беглого жениха, он стукнул кулаком по каминной полке, которая хрустнула.
— Ах папенька, — Эльвира вымученно улыбнулась: спорить с папенькой не имело смысла. С другой стороны, управлять им было легко. — Отчего мне так не везет-то?
Папенька лишь крякнул и вновь по полке кулаком шибанул, избавляясь от эмоций, выразить которые иным способом он не был способен.
— Так это... того, — ласково произнес барон, за дочь свою, излишне разумную, переживавший вполне искренне. И пускай не по нраву ему был выбранный Элечкой жених, но смирился бы.
Принял бы как родного.
А глядишь, лет через пару... или не лет, но бочек семейной настойки, каковую готовили по древнему рецепту — по слухам, именно благодаря ему Чеснецкие и вышли в бароны, а потому рецепт оный берегли крепко — и сроднились бы...
— Ты только словечко скажи, — он дыхнул Элечке в шею перегаром.
И та покачала головой: оно верно, стоит слово сказать, и батюшка Себастьяна за хвост к алтарю приволочет, а братья помогут, да только... что с того?
Не ехать же и вправду к светлой жизни на лоне природы?
Нет, на подобные подвиги Эльвира Чеснецка готова не была.
— Нет, батюшка, не надо, — она взмахнула ресницами. — Ты прав был всецело. Не тот он человек, который нам нужен... не тот...
А может, поискать кого похожего на батюшку?
Сильного и не особо умного?
Папенька там про какого-то своего приятеля сказывал... граф-то никуда не денется, а на приятеля этого можно глянуть... если, конечно, он не мечтает отбыть на край мира оленей пасти... или медведей стрелять.
— Ты у меня такой сильный... и что бы я без твоей защиты делала?
Барон лишь крякнул.
Дочь он любил, как и прочих своих детей. И за них не то, что князю, королю бы рыло начистить не побоялся. Впрочем, мысль сия была крамольной и даже во хмелю барон осознавал это, а потому прогнал прочь. Благо, Его Величество поводов для баронского гнева не давал...
— Ниче, Элька, будешь ты у меня княжной, — он ободряюще похлопал дочь по плечику, как по мнению барона чересчур уж узенькому, тощему. Сам-то он предпочитал женщин солидных, в теле и нынешней моды на тщедушных красавиц не разумел. Но раз уж дочери хотелось голодом себя морить, то пущай. А что до обещания, то даром что ли молодой Дагомысл Ружайский, который не столь уж и молод, но ума невеликого, в грудь себя бил, что любого перепить способный... и еще спор предлагал...
В хмельной голове мысли заворочались быстро, причиняя барону едва ли не физическое неудобство. Его аж замутило слегка, но Вотан не дал перед дочерью опозориться.
— Станешь княжной. Чтоб мне век бутылки не видать!
Клятва была серьезна.
И следует сказать, что слово свое он сдержал. Месяца не прошло, как Чеснецка роза переехала в Ружайский розарий. К слову, победа эта далась барону нелегко, и к зятю он проникся великим уважением, которое выказывал громко, искренне, добавляя, что крепка княжья кровь.
А баронская — и того крепче.
Эльвира предпочитала помалкивать...
Ненаследный князь с легкостью перемахнул через витую ограду. Она, с коваными розами и стрелами, была красива, но и только.
Впрочем, Бяла улица Познаньска являла собой место тихое, спокойное. Преступления здесь случались редко.
Себастьян потянулся, подпрыгнул на месте и, поморщившись, сел на мостовую. Он стянул неудобные штиблеты, купленные, как и костюм, в лавке старьевщика, и с немалым наслаждением пошевелил пальцами.
— Жмут, — пожаловался он.
И сняв носок, пощупал мизинец.
— Мозоль натер... это ж надо...
— А я между прочим, говорил, что так и будет, — темная фигура отделилась от могучего платана.
— Накаркали, ваше высочество.
Мизинец в лунном свете был бел и мал, и красная бляха свежего мозоля бросалась в глаза. Себастьян с кряхтением подтянул ступню к лицу и подул на пострадавший палец.
— Я не каркал. Было очевидно, что туфли тебе малы.
— Зато какой фасон! — сдаваться Себастьян не привык, хотя ноющие пальцы свидетельствовали в пользу королевича. И ворчливо добавил. — С тебя двадцать злотней.
— Начинаю разочаровываться в женщинах, — проигрыш Его Высочество не огорчил.
— Только начинаешь?
Королевич не ответил, но присел на мостовую, которая была довольно-таки чиста, и отсчитал двадцать золотых монет. Потянулся. Вдохнул свежий, напоенный ароматом роз воздух.
— Хорошо-то как...
Пел соловей.
И круглая луна опустилась еще ниже, дразня маслянистым блискучим боком. Себастьян снял желтый платок, и пиджачишко стянул, оставшись в мятой рубахе.
— Слушай, — королевич первым нарушил молчание. — А если бы она согласилась бежать?
— К саамам?
— К ним... вдруг бы и вправду любила?
— Ну... побежали бы. Мне тут отпуска обещались дать две недели, хватило бы, чтоб прогуляться... вагон третьего класса. Гостиницы... ты когда-нибудь останавливался в привокзальных гостиницах?
Матеуш пожал плечами: этаких конфузов с ним не случалось. Нет, ему доводилось путешествовать, но сии путешествия как правило происходили в королевском поезде, где помимо спальных вагонов, нескольких гостиных, библиотеки и столовой имелись купальни, игровой салон и иные, несомненно, важные в путешествии вещи.
О привокзальных гостиницах он имел представление весьма туманное.
— Клопы, блохи... поезда... не знаю, что раздражает сильней... я как-то жил три месяца... искали одного... клиента, который по оным гостиницам отирался. Жертв выглядывал... так бывало чуть заснешь, а за стенкой песню начнут... или поезд какой прибудет...
Себастьян вздохнул, воспоминания эти вызвали внеочередной приступ ностальгии, от которой стало тяжко в груди и спина засвербела.
Он даже наклонился, прижался к могучему стволу вяза и почесался.
— А если бы... — не оставил свое королевич.
— Если бы не сбежала за две недели? — Себастьян чесался о вяз, но зуд не стихал. Напротив, с каждой секундой он креп, будто под кожу Себастьяну сыпанули крошек.
Что это с ним?
— Тогда б я признался.
Он встал и, стащив рубашку, позволил крыльям появиться.
Стало легче.
Немного.
— И если бы она меня не убила, женился б не глядя.
— Ты ее не любишь.
— И что? Ты вон любишь, а толку-то...
Не следовало заговаривать на эту тему, поскольку Матеуш разом помрачнел, видать, вспомнив и о невесте своей, которая того и гляди с посольством заявится, чтобы раз и навсегда положить конец привольной жизни королевича, и о Тиане Белопольской... с нею Его Высочество не был готов расстаться. Упрямство его донельзя огорчало, что матушку, проникшуюся к Тиане искренней нелюбовью, что отца, куда более благорасположенного, но тем не менее, в первую очередь заботившегося о благе государственном. А Тиана с ее козой этому благу грозила воспрепятствовать.
Королевские проблемы Матеуша угнетали, ввергая в бездну тоски.
А в перспективе и вовсе ссылкой грозились.
От печальных мыслей, как это случалось во все прежние дни, вновь отвлек Себастьян.
— Слушай, Матеуш, у тебя с собой ножа нет?
— Ножа? — королевич явно удивился. Нож у него был. И даже два. Метательные, спрятанные в рукавах. Один с ядом, другой — с проклятьем смертельным.
— Кортика. Шпаги на худой конец. Чего-нибудь...
— А тебе зачем?
— Почесаться...
Матеуш ножи отверг, князь, конечно, из метаморфов, так и королевские ведьмаки с алхимиками вкупе не даром хлеб едят.
А Себастьяну становилось хуже.
На коже проступала чешуя, и Себастьян с удивлением осознал, что не способен контролировать это превращение. Да и зуд не стихал.
Королевич же молча протянул стилет с королевским гербом на рукояти. Трехгранный клинок был узким и в достаточной мере острым, чтобы ощущать его через плотную чешую.
— А плечи почешешь?
— А больше тебе ничего не надо? — с подозрением осведомился Его Высочество.
— Еще спинку... не дотянусь...
Пробившиеся клыки делали речь невнятной, и Себастьян замолчал.
Приворотное?
Он ничего не пил и не ел, да и Эльвира не похожа на тех дурочек, которые с приворотами балуются... она выглядела такой очаровательно милой.
Серьезной.
И Себастьяну весьма импонировала ее целеустремленность...
Но все-таки...
Спина чесалась.
И крылья.
И даже хвост, который нервно елозил по мостовой, оставляя на камне длинные царапины. Себ испытывал преогромное желание упасть на землю, покатиться...
Не хватало еще.
Навоз тут, конечно, убирают, но все ж не дело это, цельному ненаследному князю на земле валяться. Только подумал, как зуд исчез.
А с ним и чешуя.
Крылья же безвольно обвисли, и королевский кортик из руки выпал.
— И что это было? — осведомился Матеуш, кортик подбирая.
— Понятия не имею, — честно признал Себастьян. — Но... полагаю, пока не разберусь, нам лучше не встречаться. А то мало ли...
Луна ухмылялась.
И в желтоватом свете ее лицо королевича сделалось еще более некрасивым. Матеуш скривился, точно собираясь расплакаться, но все ж сдержанно кивнул.
— Спасибо.
— Та не за что, — Себастьян неловко поднялся. Им овладела престранная слабость. Неимоверно хотелось спать, можно — прямо здесь, у корней дерева... Он тряхнул головой, силясь освободиться от наваждения. — Разберусь и тогда... продолжим... надо же мне невесту подыскать...
— Зачем?
— А почему нет? — чтобы не упасть, Себастьян оперся на вяз. — Лихо вон женат... счастлив... чем я хуже?
— Ну... — королевич печально усмехнулся. — Женат — это не всегда означает счастлив. Возьми.
Он стянул с пальца перстень-печатку.
— Ежели вдруг... можешь действовать моим именем.
Перстень Матеуш положил на землю и отступил на два шага.
— Да и в самом-то деле, в отпуск бы тебе, князь...
Он сделал еще шаг и растворился в сумерках. Себастьян моргнул и потер сонные глаза кулаком... был королевич... не было королевича... ну да, естественно, что без охраны он из дворца не выйдет... после прошлогоднего-то приключения к вопросам собственной безопасности Матеуш стал относиться куда серьезней, нежели прежде.
От и ладно.
До королевских проблем Себастьяну дела нет. С собственными разобраться бы.
Он наклонился, с немалым трудом, странная слабость не отступала, и Себастьян вдруг ощутил себя неимоверно старым, если не сказать — древним. Заныли суставы, и мышцы, и старые шрамы, которые, казалось, затянулись без следа.
Что за...
Он упал на четвереньки и затряс головой.
Не выходило избавиться...
Себ стиснул зубы и потянулся к перстню. И дотянулся. И поймал, сдавил в кулаке, а в следующий миг едва сдержался, чтобы не закричать. От перстня полыхнуло жаром.
И жар этот, прокатившись по крови, избавил от слабости.
— Вот значит как, — сказал Себастьян сам себе, когда сумел вновь говорить. И на этих словах его вывернуло. И выворачивало долго, болезненно, внутренности горели, и горло драло, а после на мостовую вывалился волосяной ком.
Черный.
Осклизлый.
И тотчас распался...
— Вот значит... — Себастьян отполз под тень вяза.
Волосы шевелились, точно черви...
— Князь, вам к ведьмаку надобно бы... — раздалось вдруг сверху, и массивная рука сгребла Себастьяна за шиворот, дернула, поднимая. — Королевич приказали сопроводить...
Королевич...
Что ж, к ведьмаку — это верно...
— Погоди, — Себастьян отер рот ладонью. — Надо это взять... только не руками... нельзя руками...
— Понял. Стойте.
Себастьяна прислонили к многострадальному вязу, и как ни странно, но прикосновение к теплой древесине его принесло немалое облегчение.
Охранник же отломил веточку и споро ткнул в шевелящийся ком. Тонкие нити взметнулись, оплели ветку плотным коконом. А охранник, подобрав с земли ботинок, кинул ветку в него.
— Так-то сойдет... от же дрянь!
— Ты... как тебя зовут?
— Агафьем... — смутившись произнес охранник и, кажется, покраснел. — Мама девочку хотела очень... сыновей-то у нее семеро было... говорит, замаялась имена придумывать, чтобы все на "А"... вот и...
— Зато оригинально. С фантазией.
Охранник со вздохом кивнул. Кажется, от этой родительской фантазии ему в жизни досталось.
— Агафь... Агафий... ты сталкивался с этаким... прежде? — речь давалась с трудом. Себастьян пощупал горло, которое по ощущениям судя было разодрано. Ан нет, целехонько...
— А то... в позатом годе королевича проклять пыталися... колдовкина штучка... черноволос. Ох и поганая-то!
С данным утверждением Себастьян охотно согласился. Как есть погань.
— Оно во внутрях пухнет и кишки дерет, пока вовсе не издерет...
Вот же... сходил на свидание.
Эльвира?
Себастьян перевел взгляд на особняк.
За что ей?
Вернуться? С вопросами... с обвинением... нет, в таких делах спешка лишнее... надо сперва до ведьмака добраться... до штатного... а лучше к Аврелию Яковлевичу... час поздний, вернее, ранний... не обрадуется... но поможет...
Меж тем Агафий подобрал и пиджачок, и второй ботинок, поинтересовался:
— Сами пойдете, княже, аль подсобить?
Себастьян убрал руки и сделал шаг. Земля качалась, слабость была... но обыкновенного свойства.
— Подсоби, — пришлось признать, что самостоятельно он до пролетки не дойдет. И Агафий безмолвно подставил плечо. — Спасибо...
— Та не за что, княже... работа у меня такая... к Аврелию Яковлевичу везть?
Себастьян кивнул, сглатывая кислую слюну, которая подкатывала к горлу. Он стискивал королевский перстень, который, впрочем, оставался холодным, и прислушивался к урчанию в животе.
Чудилось — шевелится в нем нечто...
Шевелится и растет, того и гляди разрастется настолько, что и вправду кишки раздерет.
Помирать не хотелось.
Уж лучше бы и вправду под венец.
Глава 2. Где Аврелий Яковлевич вершит волшбу, а тако же совершается душегубство
По дороге Себастьян вновь стошнило.
И Агафий, вздохнув, привстал на козлах:
— Держитеся, княже. Скоренько поедьма.
Он сунул два пальца в рот, а после свистнул так, что каурая лошаденка, в пролетку запряженная, завизжала со страху да не пошла галопом — полетела. И пролетка с нею полетела, с камня да на камень. Себастьяну пришлось вцепиться в борта.
Он думал об одном: как бы не вывалится.
И мысли эти спасали от тянущей боли в животе. Агафий же, стоя на козлах, знай себе, посвистывал, и этак, с переливами, с перекатами...
Кажется, на площади Царедворцев, Себастьян-таки лишился чувств, ибо ничего-то после этой площади и не помнил, и не мог бы сказать, каким таким чудом вовсе не вылетел из несчастной пролетки, и как она сама-то опосля этакой езды уцелела.
Он очнулся у дверей знакомого особняка, удивившись, что стоит сам, пусть и обняв беломраморную и приятно холодную колонну. Над нею, по широкому портику, расхаживала сторожевая горгулья да подвывала тоненько. Она то распахивала короткие драные крылья, то спину по-кошачьи выгибала, то трясла лобастою уродливой башкой и, грозясь незваным гостям страшными карами, драла каменный портик. Звук получался мерзостнейший, и вызывал он такое душевное отторжение, что Себастьяна вновь стошнило, прямо на розовые кусты.
— Эк вас, княже... — сказал кто-то, но кажется, уже не Агафий.
Тот был за спиной, грозил горгулье не то пальцем, не то бляхой королевское особой стражи, главное, что та от бляхи отворачивалась и мяукала.
В дом Себастьяна внесли на руках.
— Э нет, дорогой, не вздумай глаза закатывать, чай не барышня обморочная...
Под нос сунули нечто на редкость вонючее...
— Вот так-то лучше... пальца два в рот сунь... а лучше три, — посоветовал Аврелий Яковлевич, подсовывая медный сияющий таз.
Себастьян совету последовал.
Рвало его насухую...
— Черноволос, — Агафий сунул ведьмаку Себастьянов ботинок. — Во какой!
— Знатный, — Аврелий Яковлевич вытащил веточку с волосами. — Жирный какой... ишь, насосался кровей... ничего... ты, главное, Себастьянушка, помереть не вздумай.
Себастьян собирался было ответить, что скоропостижная кончина в его жизненные планы не входит, но согнулся в очередном приступе рвоты.
В медный таз плюхнулся очередной кроваво-волосяной сгусток.
— Вот так... ладненько... пей, — к губам прижался край глиняной кружки, и Себастьян послушно сделал глоток.
Питье было...
Кислым? Горьким? Перебродившим явно... и острым запахом плесени.
— Пей, будет он мне тут носом крутить, — тяжелая ладонь ведьмака легла на затылок, не позволяя отстраниться. — Давай... за матушку... за батюшку... за родню свою... по глоточку...
Аврелий Яковлевич или издевался, или заботу проявлял, но забота его во многом была сродни издевке. Себастьян глотал питье, которое с каждым глотком становилось все более омерзительным.
И сквозь сладковатый запах ныне отчетливо пробивался крепкий дух падали.
— Вот молодец, а теперь зубы стисни и терпи... сколько сможешь, столько и терпи.
Себастьян подчинился.
Он чувствовал, как ведьмаковское зелье растекается по желудку, по кишкам, как обволакивает их густым, будто масляным слоем. На мгновенье ему стало почти хорошо.
А потом плохо.
Так плохо, как не было никогда в жизни...
— Вот так... правильно... — густой бас Аврелия Яковлевича причинял невыносимые мучения, и Себастьян хотел бы попросить ведьмака помолчать, но для того пришлось бы выпустить тазик.
Его не рвало — его выворачивало наизнанку.
И эта изнанка была утыкана черными крючками...
— Терпи, — Аврелий Яковлевич поднес вторую кружку. — Эту дрянь вымывать надобно... ничего, ты у нас парень крепкий... Агафий, попридержи князя...
Агафий попридержал.
Чтоб его...
Когда Себастьян открыл глаза, светило солнце.
Ярко так светило. Пробивалось сквозь кружевную занавесочку, ложилось кружевом же на широкий подоконник, на листья герани, на белоснежную подушку... Себастьян закрыл глаза.
Он лежал.
Определенно лежал. На спине. Пряменько... и руки на груди скрещены, точно у покойника. Мысль эта категорически Себастьяну не понравилась. Он попытался пошевелиться, однако понял, что не способен.
А что если и вправду за покойника приняли?
Отравили... лечили... а лечение такое, что почище отравы в могилу сведет... вот и...
Нет, если бы в могилу, то лежал бы он не в кровати, а в гробу... да и одеялом навряд ли укрывать стали бы. В гробу да с одеялом неудобно.
Мысль показалась здравой и даже вдохновляющей. И Себастьян вновь глаза открыл. Солнце было ярким, а из приоткрытого окна приятно тянуло сквознячком. Он осознал, что, верно, лежит давно, оттого и тело затекло, занемело. Под пуховым одеялом было жарко, и Себастьян вспотел.
От пота шкура чесалась.
Или не от пота?
— Живой... — раздался над головой знакомый голос, преисполненный удовлетворения. — Эк ты, князюшка, везуч...
Припомнив вчерашний вечер, Себастьян согласился: и вправду везуч, только везение это какое-то кривое.
Меж тем Аврелий Яковлевич поднял Себастьяна, подпихнул под спину подушку, а потом и вторую, преогромную, набитую пухом столь плотно, что подушка эта обрела каменную твердость. Наволочка ее была расшита голубками и незабудками, и Себастьян эту хитрую вышивку чувствовал шкурой, сквозь мокрую ткань рубахи.
— Пей от, Себастьянушка, — в руки Аврелий Яковлевич сунул кружку, огромную, глазурованную и с теми же голубками. — Пей, а после поговорим.
У самого князя кружку удержать не вышло бы. Он и рук-то поднять не в состоянии был, но с ведьмачьей помощью управился и с ними, и с кружкой, и с густым, черным варевом, которое имело отчетливый привкус меди.
Но хоть внутренности не плавило, уже радость.
На самом деле с первого же глотка по крови разлилась приятная теплота. А на последнем Себастьян и кружку сам удержать сумел.
— Живучий ты, — с непонятным восторгом сказал Аврелий Яковлевич.
— Упрекаете?
— Восхищаюсь. Другой бы давно уж лежал бы ровненько, смирненько, как приличному покойнику полагается, а ты знай себе, хвостом крутишь.
Хвост дернулся и выскользнул из-под одеяла, щелкнул по теплой половице.
Нет, умирать Себастьян точно не собирался.
А собирался найти того, кто одарил его этаким подарочком...
— Лежи, — рявкнул Аврелий Яковлевич. — Успеешь еще с подвигами...
— Кто... меня... — голос, однако, был сиплым, севшим. И горло болело невыносимо.
— Это ты мне расскажи, кто тебя и где...
— Когда?
Безумный разговор, но Аврелий Яковлевич понял.
— Думаю, денька два тому... вспоминай, Себастьянушка. С кем ел. Что ел... эта пакость сама собой не родится, она под человека делается, из его собственных волос... волоса... надобно снять, а после изрубить на мелкие куски. И проклясть. Про то уж я тебе подробно сказывать не стану, лишние знания — лишние печали...
Себастьян согласился, что лишние печали ему в нынешней ситуации совершенно ни к чему.
— Одно скажу, что на то не менее десяти ден надобно, — Аврелий Яковлевич отступил от кровати, решив, что ненаследный князь в обозримом будущем не сомлеет. — А держится наговор еще денька этак три... в том его и неудобство.
Значит... две недели... примерно две недели.
Себастьян постарался вспомнить, где был... а где он только не был! И премерзко осознавать, что любой мог бы...
Или нет?
Волосами своими он не разбрасывается, и линять не линяет... и значит, человек, который волосы взял, достаточно близкий... настолько близкий, что явился бы в гости...
И кто являлся в гости в последние-то недели?
Лихо?
Быть того не может!
Нет, конечно, нет... у Лихо нет мотива... а если... являться не обязательно... панна Вильгельмина — хорошая женщина, только не особо умна... и подружки ее... или не подружки?
Допросить бы, кого она в Себастьяновы комнаты запускала...
Панна Вильгельмина запираться не станет.
Не Лихо... конечно, не Лихо... кто-то пробрался, взял волосы... волос, если Аврелий Яковлевич утверждает, что будто бы и одного довольно.
Взял.
Заговорил.
Подлил... подлить тоже непросто, но ничего невозможного... Себастьян в последнее время частенько в кофейню на Залесской улочке наведывается, уж больно там кофий хороший варят, с перцем да кардамоном, с иными приправами. И столик всегда один берет, у окна, чтоб люди проходящие видны были. Интересно ему за людьми наблюдать...
— Тебе повезло, Себастьянушка, — Аврелий Яковлевич придвинул кресло к окошку. Сел, закинув ногу за ногу, из кармана вытащил портсигар.
Закурил.
— Будь ты человеком, я б, конечно, постарался, но... тут уж как боги ссудили бы. Но в постели б надолго оказался... а после всю оставшуюся жизнь питался б овсяными киселями.
Аврелий Яковлевич выглядел утомленным. И на темном его лице морщины проступили глубже, будто и не морщины, но зарубки на мореной древесине.
Глаза запали.
И сосуды красные их прорезали.
— И королевичу спасибо скажи...
— Заговоренный?
Перстень лежал на столике у кровати.
— А то... на нем, небось, через одну вещицы заговоренные... вот тебя и шибануло маленько... не тебя, а тварюку эту... только мне другое интересно. Почему тебя?
Этот вопрос Себастьяна тоже занимал.
Оно, конечно, врагов у него имелось вдосталь, что в Познаньске, что на каторгах, и многие людишки с превеликою охотой выпили б за упокой мятежной княжеской души. Вот только с волосьями возиться... нет, лихой народец к этаким вывертам непривычный.
Ему б попроще чего...
Как в позатом годе, когда повстречали Себастьяна четверо да с гирьками на цепочках...
...семь лет каторги за разбой.
Или три года тому... темный переулок да нож, который о чешую сломался.
Или в тот раз, когда в управление бомбу прислали... бомба, оно куда как проще, понятней...
Аврелий Яковлевич не столько курил, сколько вертел папироску в пальцах, казавшихся на редкость неуклюжими.
— И отчего именно теперь...
— То есть? — силы медленно, но возвращались. И Себастьяну удалось сесть самому. Он стянул пропотевшую рубашку, отер ею плечи и лицо. — Какая разница, когда?
— Может, — согласился Аврелий Яковлевич, — и никакой. А может... может, тебя не просто травили, а убрать хотели, чтоб, значит, под ногами не путался... дело-то такое... полнолуние было...
Ведьмак говорил медленно, подбирая слова, а этаких политесов за ним прежде вовсе не водилось. И оттого неприятно похолодело в груди. Хотя, конечно, может, и не внезапная перемена, случившаяся с Аврелием Яковлевичем, была тому причиной, но банальнейшие сквозняки.
— Убили кого? — облизав сухие губы, поинтересовался Себастьян.
Ответ он знал.
— Убили.
— Кто?
— А мне откудова знать, кто? — Аврелий Яковлевич с немалым раздражением цигаретку смял. — Это ты у нас, мил друг, опора и надежда всея познаньской полиции.
Ведьмак поднялся.
— Ты у нас и выяснишь. Коль уж жив остался...
— Аврелий Яковлевич!
— Чего?
— На меня-то вы чего злитесь? Я-то ничего не сделал...
Аврелий Яковлевич нахмурился, и уголок рта его дернулся, этак недобро дернулся.
— Старею видать... вот и злюся без причины... слухи пошли, Себастьянушка... а это дело такое... и королю неподвластно их остановить. Поговори с крестничком, чтоб поберегся, чтоб не натворил глупостей...
Ведьмак прошелся по комнатушке, которая, надо сказать, была невелика и на диво прелестна. Светлая. Яркая. С мебелью не новой, но весьма солидного вида. Единственно, что солидность эту портило — статуэтки из белого фарфору.
Голубочки.
Кошечки... вот как-то не увязывались у Себастьяна кошечки с характером Аврелия Яковлевича. Он же, подняв статуэтку с каминной полки, повертел, хмыкнул и на место вернул:
— Экономка моя... все уюты наводит... пущай себе...
— Аврелий Яковлевич! — Себастьян попробовал было сидеть сам, без опоры на подушку, и понял, что получается. — Рассказывайте.
Неприятное чувство в груди не исчезло.
И значит, не сквозняки были ему причиной.
— Рассказывать... рассказать-то я расскажу, да только показать — оно всяк быстрей.
И на одеяло упал характерного вида бумажный конверт.
— Аккурат с утреца и вызвали-с... только-только тебя, мил друг, откачал, умыться не успел даже, а тут, нате, пожалте, Аврелий Яковлевич, на место преступления, долг свой обществу, значит, отдать...
Пальцы все еще слушались плохо, и Себастьян несколько раз сжал и разжал кулаки.
Конверт был жестким, из шершавой плотной бумаги с острыми уголками, о которые в прежние времена ему случалось и пальцы резать. В левом углу виднелась лиловая печать полицейского управления. В правом — красная полоса предупреждением, что содержимое сего конверта является государственной тайной, а потому доступно не каждому.
Себастьян провел по полосе большим пальцем и поморщился, обычная процедура ныне показалась на диво болезненной. И кожа на пальце покраснела, вспухла волдырем.
— Это нормально? — он продемонстрировал палец Аврелию Яковлевичу, который лишь плечами пожал да заметил философски:
— А что в нынешнем-то мире нормально?
Из конверта выпал пяток снимков. Видно, делали в спешке, по особому распоряжению... и получились снимки вроде бы и четкими, да в то же время какими-то ненастоящими, что ли?
Не снимки — картинки из театра теней.
Глухой проулок. И кирпичная стена, получившаяся на редкость выразительно. А вот край вывески на этой стене размыт, и сколь Себастьян ни вглядывался, букв не различил.
— Переулок Сапожников, — подсказал Аврелий Яковлевич, вытаскивая очередную цигаретку. Эту он покатал в пальцах, разбивая комки табака. Дунул. Прикусил белую бумагу, вздохнул. — Спокойное местечко... мирное...
Не столь мирное, как Бяла улица, но все же...
Себастьяну доводилось бывать в этом переулке, и он с неудовольствием отметил, что мог бы и сам узнать, без подсказки. По кирпичу, темно-красному, особого винного колера, который встречался лишь на старых улочках Познаньска. По характерному фонарному столбу с желтою табличкой, где выгравировано было имя благодетеля, сей столб поставил, по камням мостовой, круглым, аккуратным.
По витрине на втором снимке.
И флюгере-сапоге на третьем...
Впрочем, ныне его интересовала вовсе не мостовая, и даже не флюгер, каковыми местные сапожники донельзя гордились, сказывая, что будто бы делали эти флюгера в незапамятные времена, по особому разрешению...
Женщина сидела. Пожалуй, на первый взгляд могло показаться, что ей, уже немолодой, стало дурно, вот она и присела прямо в лужу...
Дождей в Познаньске уже недели две как не было. И все мало-мальски приличные лужи высохли. Толька эта, темная, черная почти, появилась не так давно.
И в ней отражалась бляха луны.
Себастьян сглотнул, сдерживая тошноту. Ему случалось повидать всякого. Вспомнился вдруг утопленник, которого месяц тому выудили, а с ним — и ведра два раков, которых санитары разобрали... съедят и не побрезгуют.
Еще шутили, что так оно в природе положено, сначала раки едят человека, а опосля наоборот...
...или та старушка, которая кошек держала, а после померла, сердце прихватило... и нашли ее только на третий день...
...или одержимая, своих детей зарубившая...
Нет, случалось повидать всякого, а потому Себастьян и сам не понял, отчего эта картина, почти мирная, почти пристойная, вызывала в нем столь неоднозначную реакцию.
И он поспешил взять другой снимок.
Лицо крупным планом.
Искаженное страхом, и еще, пожалуй, болью.
Разодранная шея... и не просто разодранная, гортань вырвали...
Живот-дыра. Змеи кишок, стыдливо прикрытые подолом длинной черной юбки.
— Это... не мог быть... человек? — говорить было тяжело, но Себастьян заставил себя пересмотреть снимки.
Лихо...
Не стал бы убивать. Он ведь совестливый. Он первый бы себя на цепь посадил, пойми, что с ним неладно... а ведь не далее как вчера встречались...
Позавчера уже...
Само то время, чтобы плеснуть в кофий заговоренного зелья.
Нет, гнать такие мысли поганой метлой надобно. Лихо никогда бы... ни за что бы... и эту женщину он не убивал. Но кто-то хочет, чтобы подумали именно на него... и ведь подумают.
— Кто ее нашел?
— Дворник, — ответил Аврелий Яковлевич, дыхнув едким табачным дымом. — И да, сообщил он не только полиции... к моему прибытию от репортеров не протолкнуться было...
Плохо.
Мигом вспомнят прошлогоднюю историю, и Вевельского волкодлака приплетут, не разбираясь, виновен он или нет. Виновного так еще и отыскать надобно, а Лихо — вот он, в городе...
Сказать, чтоб уехал?
Оскорбится, дурья башка... или подумает, что и Себастьян поверил.
Успокоиться.
Лихо не при чем. Но вот отравление это своевременное весьма... будь Себастьян человеком... или не попадись ему в руки королевское колечко, как знать, чем нынешняя ночь закончилась бы...
— Аврелий Яковлевич, — Себастьян перебирал снимки, осторожно поглаживая и острые углы карточек, и глянцевую поверхность. — А с вами-то ничего за последние дни не происходило... странного?
Ведьмак усмехнулся, этак, со значением.
— Верно мыслишь, Себастьянушка... приключилось. Цветы мне прислали. Лилии...
Он тяжко вздохнул.
— С проклятьем? — поинтересовался Себастьян.
— Что? А нет... с ленточкою черной и открыткою.
— Шутите?
— Да какие тут шутки, — Аврелий Яковлевич стряхнул пепел на ладонь, а затем высыпал в раззявленный клюв фарфоровой утки. — Или думаешь, что у меня поклонница тайная завелась...
— Ну почему поклонница... может, и поклонник...
Ведьмак хмыкнул.
— Венок болотных белых лилий... короной на твоем челе...
— Это что, стихи?
— Вроде того.
— Аврелий Яковлевич!
— Она очень любила лилии... колдовкин цветок, — он говорил, разглядывая несчастную утку с превеликим вниманием. — А я любил ее... и стихи вот писать пытался. Оду во славу... дурень старый... нет, тогда-то еще молодой, но теперь...
Аврелий Яковлевич тяжко вздохнул:
— Предупреждает она...
О чем предупреждает, Себастьян уточнять не стал, чай, сам понимает, что ни о чем хорошем. А ведь почти поверил, что та, прошлогодняя история, в прошлом осталась.
Демон сгинул.
Колдовка мертва.
Черный алтарь вернулся в Подкозельск, где ему самое место...
На Лихо и то коситься перестали, говорил, вроде, что даже приглашали куда-то, не то в салон, не то на бал, не то еще куда, где людям на живого волкодлака глянуть охота...
Себастьян тряхнул головой, что было весьма неосторожно, поелику голова эта сделалась вдруг неоправданно тяжелою, и он едва не рухнул с кровати. Подушка спасла. И одеяло, то самое, пуховое, в которое Себастьян обеими руками вцепился.
— Полегче, — велел Аврелий Яковлевич, заметив этакую маневру. — Тебе, мил друг, в этой постельке до вечера лежать...
— А...
— А труп от тебя никуда не денется, — ведьмак дыхнул дымом, и Себастьян закашлялся.
— За между прочим, курение вредно для здоровья! — заметил Себастьян, разгоняя сизый дым ладонью. — А у меня его и так немного осталось...
— Так кто ж в том виноватый? — притворно удивился Аврелий Яковлевич. — Нечего всякую пакость жрать, тогда и здоровье будет.
Замолчали оба.
Следовало сказать что-то... но ничего в голову не шло. Вообще голова эта была на редкость пустой, и непривычность подобного состояния донельзя смущала Себастьяна.
Он вновь поднял снимки...
— Кто она?
— Сваха, — Аврелий Яковлевич прикрыл глаза. — Профессиональная... заслуженная, можно сказать...
О чем это говорило?
А ни о чем.
— Ты, Себастьянушка, не спеши... успеешь... крестничка моего пока не тронут, а с остальным управишься... только на будущее... перстенек королевский я силой напитал. Прежде, чем в рот чего тянуть, ты его поднеси. Ежель нагреется, то...
— Понял.
— От и ладно, — ведьмак поднялся. — Это хорошо, что ты у нас такой понятливый. И еще, вещицы какие, ежели вдруг в руки проситься станут, не бери.
— Это как?
— Обыкновенно... вот пришла, к примеру, тебе посылочка... от поклонницы... иль еще от кого... ты ее открывать не лезь. Али еще бывает, что идешь по улочке себе, а тут под ноги чужой бумажник...
— Аврелий Яковлевич, да за кого вы меня принимаете! — Себастьян оскорбился почти всерьез. Он, быть может, и не образец благородства, но чужими бумажниками до сего дня не побирался.
— Экий ты... все торопишься, торопишься... я ж не в том смысле. Лежит бумажник, прям таки просится в руки... нет, ты у нас человечек приличный, а неприличных вокруг полно. А ну как возьмут и с концами? Вот и тянет вещицу поднять, пригреть, до тех пор, само собою, пока истинный хозяин не сыщется... или вот и вовсе блеснет монетка, медень горький, но тебя такая охота ее поднять разберет, что...
— Не брать.
— Не брать, — важно кивнул Аврелий Яковлевич. — И вообще, Себастьянушка, купи себе перчатки и очки...
Очки Аврелий Яковлевич к вечеру самолично преподнес: круглые и со стеклами яркими, синими.
— Брунетам, говорят, синий идеть, — сказал он и на стеклышки дыхнул, протер батистовым платочком, отчего рекомые стекла сделались какими-то неестественно яркими.
Глава 3. Где имеет место быть семейный ужин и высокие отношения
Тихие семейные вечера Евдокия успела возненавидеть.
Нет, ей было немного совестно, поелику нехорошо ненавидеть родственников мужа, тем паче, что сам супруг к вышеупомянутым родственникам относился с нежностью и любовью.
А она...
Она старалась.
Весь год старалась.
А вышло... что вышло, то вышло.
Музыкальная комната в пастельных тонах. Потолки с лепниной. Люстра сияет хрусталем. И сияние ее отражается в натертом до зеркального блеска паркете.
Темные окна. Светлые гардины обрамлением.
Низкая вычурная мебель, до отвращения неудобная... Евдокия с трудом держит и осанку, и улыбку... собственное лицо уже задеревенело от этой улыбки, маской кажется.
Тихо бренчит клавесин.
Играла Августа, а Бержана перелистывала ноты... или наоборот? Нет, ныне Августа в зеленом, а Бержана в розовом... или все-таки?
У Бержаны мушка на левой щеке... точно, в виде розы. Августа же на правую ставит, и над губой тоже... и пудрится не в меру, по новой моде, которая требовала от девиц благородного происхождения аристократической бледности.
...Бержана же предпочитала уксус принимать, по пять капель натощак.
И Евдокии советовала весьма искренне, средство хорошее, авось и поможет избавиться, что от неприличного румянца, что от полноты излишней...
Клавесин замолк.
И сестры поклонились. Близняшки, хоть и рядятся в разное, а все одно Евдокия их путает...
— Чудесно! — возвестила Богуслава.
Как у нее получается быть такой... искренней?
— Вы музицируете раз от раза все лучше... в скором времени, я уверена, вы сможете и концерты давать...
...Евдокия благоразумно промолчала.
Чего она в музыке понимает? Вот то-то и оно... ни в музыке, ни в акварелях, которые сестры демонстрировали прошлым разом и Богуслава пообещала выставку организовать, хотя как по мнению Евдокии акварели были плохонькие... ни даже в столь важном для женщин искусстве, как вышивка гладью.
Вышивка крестом, впрочем, также оставалась за пределами Евдокииного разумения.
— Вы так добры, дорогая Богуслава! — воскликнула Августа.
Или Бержана?
— Так милы!
— Очаровательны!
— Мы так счастливы принимать вас...
Евдокию, как обычно, не заметили. И в этом имелась своя прелесть. В прежние-то разы ее пытались вовлечь в беседу, во всяком случае, она по наивности своей видела в этих попытках участие.
Добрую волю.
— И я счастлива, дорогие мои... — Богуслава обняла сначала Бержану, затем Августу... — В детстве я мечтала о сестре... а теперь получила сразу троих...
Все-таки голова разболелась.
И не только в мигрени, которая вот-вот накатит, дело. Этот дом будто высасывал из Евдокии силы. И всякий раз она давала себе слово, что нынешний визит будет последним.
Она поднялась и вышла.
Никто не заметил.
Своего рода перемирие. Евдокия старается его не нарушать.
В соседней комнате темно, и лакей не спешит зажечь газовые рожки, надо полагать, не считает Евдокию достойной этаких трат.
Обидно?
Уже нет.
Она ведь поняла, что в этом доме ее никогда не примут. Зачем тогда она мучит себя, являясь сюда раз за разом? Чего проще, отговорится той же мигренью или занятостью... хотя нет, занятость — неподобающий предлог для женщины. Впрочем, чего еще ждать от купчихи, помимо денег?
Деньги они бы приняли.
И готовы были бы терпеть Евдокию, если бы она...
Не плакать.
Было бы из-за чего слезы лить... небось, маменьке с ея свекровью благородных эльфийских кровей тоже нелегко приходится...
Смешно вдруг стало, только смех горький, безумный почти... а ведь дай только повод и станет объявить. Нет, хватит с нее игр в приличия.
Глаза Евдокии привыкли к сумраку.
Нынешняя гостиная была невелика и, пожалуй, не столь роскошна. Дом требовал ремонта. Об этом Лихославу напоминали постоянно, и еще о его долге перед сестрами, которые были уже достаточно взрослыми, чтобы устроить их судьбу... настолько взрослыми, что через год-другой это самое устройство судьбы станет мероприятием затруднительным, если и вовсе не невозможным.
Сестрам требовался новый гардероб.
И драгоценности.
Коляска.
Выезды, приемы, для которых опять же, надобно было привести дом в порядок...
Евдокия коснулась шершавой чуть влажноватой стены. Странное дело, сейчас, наедине, дом, в отличие от хозяев его, Евдокии нравился. Было в нем нечто спокойное, сдержанное... Лихослава напоминал.
...если рассказать...
...получится, что Евдокия жалуется, он поверит, конечно... и огорчится.
Он ведь действительно любит сестер, а те... те любят Богуславу и желают быть на нее похожими...
— Я тобой займусь, — пообещала Евдокия дому. — Но позже... сначала надобно с поместьем разобраться. Ты не представляешь, до чего там все запущено... а ведь хорошая земля... сытная... и лес опять же. Его за копейки продавали, штакетником, а меж тем — первоклассная древесина. Дуб.
Вряд ли дому было интересно слушать об этом.
А кому интересно?
Разве что Лихославу, который вполне искренне пытался вникнуть в дела поместья, и вникал же, разбирался понемногу, пусть и давалась ему эта наука с немалым трудом.
Шутил, будто бы уланская голова для того не предназначена, чтоб в нее цифры укладывать.
...надобно рассказать.
...по-честному оно будет, потому как хватит Евдокии себя мучить.
В тиши и темноте и головная боль притихла.
Евдокия обошла комнату.
Деревянные панели... дуб или вишня? Мягкий шелк стен... камин, облицованный не иначе, как мрамором, и скорее всего, облицовку надо бы менять, поелику мрамор без должного ухода имеет обыкновение желтеть...
Полка над камином пуста, мебели почти нет.
И на пальцах остается пыль. Стало быть, комната из тех, в которые гостей не водили... вот и продали отсюда все, что можно было продать. Гардин и тех не осталось, окна голы, и бесстыжая луна заглядывает в них... и так она близка, так огромна, что манит — не устоять.
Евдокия и пытаться не стала, благо, обнаружилась и дверь. Вывела она на террасу.
Ночной воздух был приятно прохладен. А скоро полыхнет в полную силу лето, опалит Познаньск жаром солнца, раскалит каменные противни мостовых да короба домов, иссушит яркую зелень парков да аллей. И запахи смешает...
...уехать бы...
...в том годе уехали, в свадебный вояж, который продлился целый месяц, а в нынешнем дела и бросить их никак неможно...
...магазин только-только открылся... и склады... и тот маленький свечной заводик, который удалось прикупить по случаю за цену вовсе смешную, поелику свечи ныне вовсе не в моде.
Мысли о делах дарили желанное успокоение.
Пахло жасмином и еще лилеями, что Евдокию удивило — не их время. Они-то в самое пекло расцветают, дополняя дымные душные городские ароматы сахарно-сладкими нотами.
...а сахар в цене поднялся, и вновь заговорили, что виной тому вовсе не неурожай тростника, а едино Корчагинская монополия, которую давно пора было порушить, да только Корчагины под рукою Радомилов живут, и оттого за монополию свою спокойные.
Соловей замолчал.
И Евдокия услышала нервный голос.
Бержана? Августа? А то и вовсе обычно молчаливая Катаржина...
— ...ах, Богуслава, как нам жаль! — голос нервозный, и в нем слышится все то же болезненное треньканье клавесина. — Княжной следовало бы тебе стать...
Окна...
Верно, окна приоткрыты... и Евдокия не желала подслушивать...
Или все-таки?
По всем правилам приличий ей следует развернуться и уйти, но... к Хельму все приличия вместе с правилами. О Евдокии ведь говорят.
Ей и слушать.
— Мы, признаться, думали, что дело в привороте... — Бержана, у нее есть приобретенная привычка слегка картавить, словно бы она — малое дитя, не способное правильно выговаривать буквы. — И купили отворотное зелье...
Сердце заледенело.
— Думали, выпьет, поймет, чего натворил и отошлет ее куда-нибудь, — поддержала сестрицу Августа.
— А он выпил и ничего!
— Совсем ничего.
И лед тает.
Если ничего, то... то это ведь хорошо, не так ли? Замечательно даже. И надо быть практичною, правда, получается не очень. Мысли крутятся-вертятся, что те мельничные колеса...
...на старой усадьбе поля засевали плотно, однако же, судя по отчетным книгам, урожаи там были слабые, такие, что едва-едва само высеянное зерно окупалось.
...а мельница развалилась, потому как зерно, то самое, не уродившееся, продавали на сторону, взамен покупая муку втридорога.
...и надо бы решить, то ли мельницу ставить, то ли...
...а если ставить, то нового образцу, и молотилок закупить, сеялок новых... но это, конечно, на следующий год уже...
— Вотан ниспослал нам испытание, — а этот скрипучий низкий голос принадлежит Катаржине. — И мы должны нести его с гордо поднятой головой...
Гордости у княжны хватит на двоих, а то и на троих, и пусть говорит она о смирении, пусть молится, но и молитва ее какая-то... нарочитая, что ли? Слова произносит медленно, да по сторонам поглядывает, всем ли видна глубина ее благочестия?
Это все ревность говорит злая. Обида.
Заставляет кулаки стиснуть и губу прикусить, до боли, едва ли не до крови...
— И молить богов о терпении...
Бержана фыркнула.
А может не она, но сестрица ее, близняшка.
— Еще скажи, что мы небесам спасибо сказать должны, — это раздалось совсем рядом, и Евдокия отступила. Почему-то ей стыдно было от мысли о том, что ее могут обнаружить на этом вот балкончике, ведь тогда подумают, будто она, Евдокия, подслушивает...
И правы будут.
— Лихослав поступил безответственно, — низкий грудной голос Богуславы очаровывал. Эта женщина, с которой Евдокия тоже пыталась быть вежливой, признаться, внушала ей страх.
Она была...
Слишком?
Пожалуй, именно так... слишком красива... слишком совершенна... учтива, вежлива... безупречна в каждом слове своем, в каждом взгляде. Именно таковой и должна быть княгиня Вевельская.
А не...
В темном стекле Евдокия отражалась нелепой.
Платье это... шелк и муслин. Вышивка ручная. Деньги, выброшенные на ветер, потому как второй раз его не наденешь, ибо неписанные правила светских визитов то запрещают. И главное, жаль, потому как Евдокия себе в этом платье нравилась.
Она становилась стройней.
И моложе... и с Богуславой все одно не сравниться, почти десять лет разницы.
— Я допускаю, что он испытывает... влечение, к этой женщине...
...именно.
...Евдокия для них всех не была человеком, но лишь абстрактной "женщиной", которая едва ли не обманом в семью проникла. И теперь все ждали, когда же сей обман вскроется, и Лихо, разочаровавшись, отошлет ее...
...не разведется. Разводы не приняты...
...или не были приняты? Собственная матушка Лихослава, которая вышла замуж повторно, не подала ли дурной пример?
Впрочем, лучше уж развод, чем жизнь по обязательствам.
— Мужчины во многом примитивные существа. Они поддаются собственным низменным желаниям, порой не задумываясь о последствиях их, — в этом низком голосе звучала печаль.
И Евдокия прижала ладони к горящим щекам.
— Эта женщина миловидна, а ваш брат так долго служил на границе, то отвык от женского общества... вот и взял первую, которая показалась довольно доступной...
— Ты думаешь...
— Я почти уверена, — с ноткой пренебрежения отозвалась Богуслава, — что к алтарю она шла вовсе не невинной... ваш брат — благородный человек...
Щеки не горели — пылали.
— Он пока еще ослеплен ею, но вскоре эта ослепленность уйдет. И он поймет, сколь глубоко ошибался.
Если уже не понял.
— Если уже не понял, — Богуслава озвучила украденную мысль. — Он, конечно, станет все отрицать...
Вздох.
Громкий. Совокупный.
— К тому же Евдокия принесла в семью деньги, и он будет чувствовать себя обязанным...
— Если бы от этих денег еще польза была... представляешь, я попросила у Лихо денег... всего-то двести злотней. А он не дал! Говорит, что мы и без того много тратим.
Зачем Евдокия это слушает?
Неужели и вправду надеется услышать нечто, для себя новое.
— Но я же должна хорошо выглядеть! — Августа едва не кричала, но вовремя спохватилась: высокородные панночки следят за своей речью, которой надлежит быть тихой и плавной. — Ты же понимаешь, Славочка, каково ныне молодой бедной женщине...
Евдокия фыркнула.
Не были они бедными, несмотря на все долги князя Вевельского, на проданные картины, на исчезнувшие в ломбардах статуэтки... на фамильные драгоценности, которые пришлось-таки выкупать, хотя Евдокия с гораздо большей охотой оставила бы их в закладе. Куда ей надевать тот сапфировый гарнитур, который якобы ей принадлежит, да только от той принадлежности — слова одни.
— Тише, дорогая, — Богуслава улыбалась.
Евдокия не видела ее лица, но точно знала — улыбается, ласковой правильной улыбкой, именно такой, какая и должна быть у родовитой панны.
— Все еще наладится...
— Как?! — это хотела знать не только Августа. — Мы же пробовали...
— Вы поспешили... погодите...
— Год ведь...
— Год — это слишком мало... и в то же время много... ты права. Целый год прошел, а она еще не объявила о том, что ждет наследника...
— Она старая...
— И хорошо. Для вас, мои дорогие. Княгиня Вевельская не может быть бесплодной... если она желает оставаться княгиней.
Вот уж чего Евдокия точно не желала. Но разве ж у нее был выбор?
Был.
Отказаться.
Он ведь забрал перстень и... и не следовало принимать его.
Любовь?
Любовь — это хорошо... но не получится ли так, что ее будет не достаточно?
Нет, она не сомневается в Лихо... пока не сомневается? Или, если все-таки думает о том, что однажды он попросит развода, все-таки сомневается?
Это дом... или не дом, но люди в нем обитающие... сестры Лихослава... и отец, который до Евдокии не снисходит, и всякий раз, встречая ее, кривится, будто бы сам вид Евдокии доставляет ему невыразимые мучения.
— Поэтому и говорю я, дорогие мои, что надо немного подождать... ни один мужчина не потерпит рядом с собой бесплодную жену...
— А если вдруг?
Робкое сомнение, которое отзывается злой исковерканной радостью. Действительно, а если вдруг боги окажутся столь милостивы... если вдруг не так уж Евдокия и стара... она ведь ходила к медикусу... поздний визит, маска... пусть и говорят, что медикусы хранят свои тайны, но под маской Евдокии спокойней. И он уверил, будто бы все с нею в порядке.
И в тридцать рожают.
И в сорок... и если так, то... то до сорока она сама с ума сойдет.
— Хватит уже о ней, — Катаржина произнесла это с немалым раздражением, точно эти разговоры о Евдокии вновь обделяли ее.
В чем?
В восхищении ее рукоделием? О да, вышивала она чудесно, что гладью, что крестом, что бисером... пыталась, помнится, и волосом, как святая ее покровительница, создавшая из собственных волос гобелен чудотворный с образом Иржены-Утешительницы...
Правда, свои тяжелые косы Катаржина не захотела остригать, удовлетворилась купленными... может, оттого у нее и не вышло?
Какое чудо из заемных волос?
Евдокия стянула перчатки и прижала холодные ладони к щекам. Вотан милосердный, какие у нее мысли появились. Самой от них гадко, ведь никогда-то прежде Евдокия не радовалась чужим неудачам, а тут... будто отравили, только не тело, а душу.
Нет, хватит с нее...
Хватит...
Она уже совсем решилась уйти, когда...
Звук?
Стон... или крик... такой жалобный...
— Вы слышали?
— Это всего лишь птица, — с уверенностью заявила Богуслава.
Птица?
Евдокии случалось слышать и густой бас болотной выпи, и жалобное мяуканье сойки, и разноголосицу пересмешников, которые спешили похвастать друг перед другом чужими крадеными голосами, но вот такой...
Плач.
И снова.
— Птица, — Богуслава повторила это жестче, точно не желала допустить и тени сомнения.
Евдокия же наклонилась.
Не темно, луна, благо, полная, яркая. И висит над самым садом. Но в желтоватом неровном свете ее сам этот сад выглядит престранно.
Чернота газонов.
Стены кустарников.
Уродливые, перекрученные какие-то дерева в драных листвяных нарядах.
И человек.
Он медленно шел по дорожке, которая гляделась белой, будто бы мукой посыпанной. И сам этот человек...
...Лихо надел белый парадный китель.
Он? Окликнуть?
Но куда идет... от дома... и походка такая... пьяная словно. То и дело останавливается, руки вскидывает к голове, но прикоснувшись, опускает. Или нет, сами они падают безвольно, точно у человека нет сил совладать с их тяжестью.
И все-таки, кто это... не Лихо...
Похож и только.
И то стоит присмотреться, как сходство это призрачное растает. Просто человек...
...человек которому плохо.
И Евдокия отступила от парапета. Она найдет кого-нибудь из слуг, пусть выйдут в сад... найдут и помогут... скорее всего какой-то гость князя, из тех, что задерживаются в доме непозволительно долго, отдавая должное и самому дому, и винным его погребам.
Благо, стараниями Лихо, эти погреба вновь полны.
Богуслава старательно улыбалась.
О когда б знала она прежде, до чего тяжелое это занятие — улыбаться. Хотелось закричать.
Схватить вазу.
Вон ту вазу, будто бы цианьскую, но на деле — подделку из Гончарного квартала — и обрушить на голову Августе.
Или Бержане.
То-то потешно было бы... или сразу на обе? Благо, девицы склонились друг к другу, шепчутся... о чем? Ясное дело, наряды обсуждают или потенциальных женихов, или еще какую глупость, но главное, что к этой глупости следует относится с превеликим снисхождением.
От Богуславы его ждут.
Ей верят.
Восхищаются. И следует признать, что это восхищение, которое порой граничило с помешательством, было ей приятно.
Хоть какая-то польза...
— У вас чудесный вкус, — польстила Катаржина, перекусывая шелковую нить ножничками. — Мне тоже неимоверно больно видеть, во что превратился этот дом... а все — стараниями нашего батюшки. Вы не подумайте, я, как и полагается доброй дочери, чту его. Но почитание не туманит мой разум. Я вижу, сколь сильно он погряз в пучине порока.
Тонкие пальцы Катаржины, вялые, белые, копошились в корзинке для рукоделия, перебирая нитяные комки...
...виделись черви.
...тонкие разноцветные черви, которые спешили опутать эти пальцы, поймать Катаржину.
— Теперь вашими стараниями этот дом возрождается, но до былого великолепия ему далеко.
Катаржина поймала нить-червя.
Потянула.
Вытянула и привязала к стальной игле. Она действовала с хладнокровием, которое импонировало бы Богуславе, если бы нить и вправду была бы червем. Вот только к настоящим червям княжна Вевельская не прикоснется и под страхом смерти.
Слишком брезглива.
Горда.
И забывает, что гордыня — тот же грех в глазах ее богов.
Ее ли?
Именно так, те боги давно уже перестали что-то значить для Богуславы. Когда? Прошлым летом... или уже осенью, когда вместе с последней листвой догорело и сердце ее.
Болело?
Истинно так, болело, особенно в ночной тишине, когда становилось пусто... и супруг уходил... он быстро потерял к Богуславе интерес, а быть может, никогда его не имел, желал лишь денег...
...к счастью, оказался слишком слаб, чтобы деньги забрать.
О нет, Богуслава позволяла себе щедрость и супруга баловала. Ни к чему слухи, будто бы в жизни семейной их что-то там не ладится... пусть он и ходит по девкам... а кто не ходит?
Лихослав?
Он волкодлак, а эти — верные... и смешно, и горько от того... и тогда, осенью, как раз под дожди, которые были будто бы слезы, только не Богуславины — способность плакать она утратила гораздо раньше — ей и пришла в голову удивительная мысль, что если бы Лихослав выбрал ее...
...глядишь, любви его хватило бы, чтоб заполнить пустоту внутри Богуславы. И эта пустота не пожрала бы ее...
Впрочем, дожди закончились, а после появились морозы, и землю, и душу Богуславы прихватило ледком. Кажется, тогда-то ей и пришла в голову замечательная мысль...
Она улыбнулась, на сей раз без принуждения, но самой себе, собственным тайным планам...
Она раскрыла веер из перьев сойки.
И провела пальцами по костяной резной рукояти... уже скоро... совсем скоро...
— Мои родители повели себя безответственно, — Катаржина выводила дорожку из стежков... что это будет? Очередная накидка на подушки, украшенная очередным же высоконравственным изречением?
Картина?
Носовой платок с монограммой?
— И нам суждено отвечать за грехи их, — Катаржина была некрасива.
Быть может, в том истоки ее желания уйти в монастырь?
Ей к лицу будет монашеское облачение, а вот темно-зеленое платье не идет. Кожа желтовата. Узковато лицо. Лоб чересчур высок, а подбородок — узок. Шея длинна, но как-то нелепо, по-гусиному, и гладко зачесанные волосы лишь подчеркивают некую несуразность ее головы, будто бы сплющенной с двух сторон.
— И мои сестры пока не осознали, что Боги приготовили для них путь...
Августу и Бержану, пожалуй, можно было назвать хорошенькими.
Сладенькими, как сахарные розы.
И такими же бессмысленными. Батист и муслин. Перламутровые пуговицы. Кудельки-букли, которых навертели столько, что появилось в образе сестер нечто такое, весьма овечье...
Быть может, оттого и в самой речи сестер нет-нет да проскальзывало блеяние.
— У каждого своя дорога, — Богуслава сказала чистую правду.
В нынешнем ее состоянии, пожалуй, все еще зимнем, несмотря на близость лета и жару, которая в иные времена выматывала, напрочь лишая сил, правда была роскошью.
Все изменилось.
И силы у Богуславы имелись... то-то супруг ее удивился, когда... и испугался... и страх этот сделал его хорошим мужем... удобным.
Богуслава коснулась пальцами губ, вспоминая сладкий вкус крови.
Тоскуя по этому вкусу.
И по утраченной силе... тогда она, глупая, не сумела сберечь демона. А ныне вынуждена прятаться, поскольку все же слишком слаба, чтобы устоять перед людьми.
Перед всеми людьми.
Хлопнула дверь, громко, пожалуй что, раздраженно, и мысли разлетелись осколками. Богуслава поморщилась, все же в нынешнем ее состоянии ей было тяжело сосредоточиться на чем-то, что касалось чужих забот, до того пустыми, никчемными казались они.
И от маски Богуслава уставала...
Домой бы... она бросила взгляд на каминные часы — еще одна жалкая подделка, исполненная столь грубо, что поддельность эта становилась очевидна каждому. И часы наверняка врали, но... ждать.
Еще полчаса?
Час?
Сколько получится. Богуслава лишь надеялась, что ожидание это будет вознаграждено.
— Евдокия, — меж тем Катаржина, которой было невыносимо молчание, обратила свой взор на купчиху, которая вернулась в гостиную, — а вы что думаете о служении Богам?
— Ничего не думаю, — спокойно ответила Евдокия.
Хорошо держится.
С должно отрешенностью, с подчеркнутым равнодушием, которое и бесит глупеньких девиц Вевельских. Им-то мнилось, что Евдокия станет заискивать, золотом осыпать в попытке снискать расположение новоявленной родни.
Богуслава осыпает.
Но ей не расположение надобно, а поддержка, когда...
...все ведь изменится.
И скоро.
Катаржину этакий ответ не порадовал. Она поджала губы, и без того узкие, а ныне превратившиеся вовсе в черту. И лицо ее сделалось еще более некрасивым.
Не в отца пошла, тот хорош, Богуслава видела портреты.
И не в матушку...
— Вы не чувствуете в себе внутренней потребности очиститься? — Катаржина раздраженно воткнула иглу, будто бы не канву перед собой видела, но врага... воплощение порока, которое и собралась одолеть железом да шелком.
Железо Богуславе не нравилось.
Холодное.
И холод этот отличался от зимнего, поселившегося внутри.
— Не чувствую, — Евдокия присела на софу и расправила юбки.
...и платье ей идет.
...у кого шила? Надобно будет выяснить...
...и намекнуть, что нехорошо истинно верующим людям потворствовать нечисти. Сегодня они волкодлачью жену одевают, а завтра, глядишь, и сами на луну выть начнут...
Богуслава потерла виски пальчиками. Она сама чувствовала близость луны, и странный бессловесный ее зов, который, впрочем, был слишком слаб, чтобы увлечь ее...
— И все же, — Катаржина не собиралась отступать. — Вам следует больше уделять внимания своей душе... вы слишком погрязли во всем этом...
Катаржина взмахнула рукой, едва не выпустив при том иглу.
— В мирском... в суетном, — она вновь склонилась над вышивкой. — Вы только и думаете, что о деньгах, меж тем сказано в Великой книге, что золото мостит Хельмовы пути.
Это прозвучало почти вызовом.
Или упреком?
Или и тем, и другим сразу?
Но Богуслава не собиралась вмешиваться в сии семейные дела. Она откинулась в кресле, довольно удобном, пусть и перетянутом дешевою тканью, каковой она сама побрезговала бы...
...вечер, кажется, переставал быть томным.
Глава 4. В которой речь идет о многих достоинствах женщин, а тако же о благотворительности
Уже вернувшись в гостиную, Евдокия пожалела о том, что не осталась на балкончике... или вот в саду можно было бы прогуляться... или в библиотеку заглянуть, которая была хороша и почти не пострадала...
А она, глупая, в гостиную...
К беседам изящным.
К рукоделию.
— Значит, — Евдокия вдруг осознала, что неимоверно устала, не столько от их нападок, сколько от собственного покорного молчания, которое было ей вовсе несвойственно. — Значит, вы полагаете, что золото — от Хольма?
Катаржина кивнула.
Медленно. Снисходительно. И с этаким... пренебрежением? Дескать, что еще ждать от купчихи...
— И ратуете за благочестие, дорогая сестрица? — Евдокия не отказала себе в удовольствии отметить, как дернулась щека Катаржины.
— Ратует, — подсказала Августа и модный журнал отложила.
Чего вычитала?
Что ей понадобится? Веер из страусовых перьев?
Или шляпка с дюжиной дроздов?
Горжетка на кротовьем меху? Или новый корсет, который сделает ее еще стройней, еще тоньше?
Экипаж?
Лошади? Собственный выезд, чтобы как у взрослой дамы?
Чемоданы из крокодиловой кожи, пусть бы и вовсе она не собирается путешествовать... или собирается с Богуславой на воды, да не наши, а заграничные... и на водах тех без чемоданов крокодиловошкурых отдыхать вовсе невозможно...
— Благочестие — вот истинная добродетель любой женщины, особенно — женщины знатного рода. Ибо сказано, что дева благородная благочестива и смиренна, и свет ее души ярче света звездного, ярче солнца самого и светил иных. И не шелками она богата, но лишь делами добрыми...
Катаржина уставилась на Евдокию холодным рыбьим взглядом.
— Та же, — медленно продолжила она, — которая позабудет о предназначении своем, отринув свет небесный по-за делами земными, будет наказана...
И в гостиной воцарилось тревожное молчание.
— Что ж, — Евдокия усмехнулась. — Я рада, если тебе... дорогая сестрица, хватает малого. Полагаю, добрых дел ты совершила предостаточно...
Катаржина важно кивнула.
О да, помнится, она упоминала о том, что состоит в благотворительном комитете.
И самолично вышивает салфетки для благотворительной ярмарки и учит детей-сирот вышивке, и плетению кружев, и кажется, созданию кукольной мебели...
...и чему-то еще, столь же ненужному...
— И я горжусь тем, что Боги соединили нас узами родства, — Евдокия поклонилась, прижав ладони к груди, стараясь не слушать, как колотится нервно собственное ее сердце. — И зная о твоем тайном желании покинуть сей мир, всецело посвятить себя служению Богам...
Младшие княжны синхронно вздохнули.
— ...имела беседу с настоятельницей монастыря святой Бригитты... она будет рада принять тебя...
Катаржина скривилась.
О да, монастырь святой Бригитты... тихая скромная обитель, которую в народе именуют Домом Кающихся... принимают туда всех, вот только идут большей частью уличные девки в попытке переменить жизнь, и крестьянки, и вдовицы либо женщины одинокие, от одиночества уставшие.
— Эта обитель... — мрачно начала было Катаржина.
— Скромна, — Евдокия перебила ее. — И весьма добродетельна. Они не так давно открыли больницу для бедных. И приют при ней. Я готова пожертвовать ему еще пять тысяч злотней... скажем, в качестве приданого невесты господней.
Катаржина отложила шитье и сложила руки на груди.
Она думала.
Искала.
И злилась за то, что ее поймали в ловушку собственного благочестия. Увы, монастырь святой Бригитты недостаточно хорош для княжны, ей хочется белых одежд и белых же деяний, совершать которые можно, сии одежды не пачкая. И желание это написано на челе Катаржины.
Как и честолюбивая мечта однажды стать не просто монахиней, но матерью-настоятельницей...
...почему бы и нет?
...если у нее будут деньги... за нею будут деньги и связи семьи... а лучше двух семей, связанных брачной клятвой...
...и если бы Евдокия еще тогда, осенью, выслушав бессвязный лепет Катаржины о Богах и предназначении дала бы деньги, то...
...то их бы приняли, как должное.
— Боюсь, я еще не столь добродетельна, чтобы идти путем мучеников, — произнесла Катаржина и поднялась. — Полагаю, вы просто не способны понять, что женщина моего рода... моего происхождения... не может жить среди тех, кто...
— Беден?
— Бедность из происходит единственно от лени или порока, — Катарина остановилась у камина, пустой зев которого был прикрыт ширмой. — Ибо сказано, что каждому воздастся по трудам его. Вот к примеру, возьмем... вашу матушку... она ведь женщина простая... не поймите превратно, я вовсе не осуждаю, ибо мы не выбираем семью, в которой рождены, но праведным трудом и милостью Богов ей удалось снискать благополучие для себя и своей семьи...
Наверное, это могло бы быть похвалой, если бы не слышалось за словами скрытое презрение?
Или раздражение?
Ей, должно быть, обидно весьма, что рожденная в княжеской семье, она вынуждена просить денег у купчихи. И эта Катаржинина обида странным образом примиряла Евдокию с ней.
С ними всеми.
Она вдруг ясно поняла, что нелюбовь их происходит естественным образом от собственной несвободы, зависимости от ее, Евдокии, капризов.
А они ведь и вправду полагают ее капризною, вздорной и ничего-то не разумеющей в нарядах.
— И вы честным своим трудом его укрепляете, тогда как люди иные, дурного свойства, тратят жизнь попусту... взять тех падших женщин, которые спешат укрыться в обители. Разве достойны они милости Богов?
Катаржина раскраснелась.
И стала почти красива.
— А разве нет? — тихо поинтересовалась Евдокия.
— Они согрешили.
— Все грешат.
— Они отринули заветы Иржены, опорочили и тело свое, и бессмертную душу, а теперь мыслят, что стоит помолиться и будут прощены. Но сколько правды в их молитвах? Сколько искренности?
Всяко побольше, чем в ее собственных, только говорить это Катаржине нельзя. Не обидится — оскорбится смертельно, заподозрив, что Евдокия равняет ее с гулящими девками... или не самому сравнению, но тому, что сделано оно не в пользу Катаржины.
— Нет! Только тяжкий труд во благо общества способен искупить содеянное ими, — она сложила тощие цыплячьи руки на груди.
— И где же им трудиться? — Евдокия провела пальцами по кружеву.
Жесткое какое... и накрахмаленные нитки — будто проволока... если сжать в кулаке, то кружево захрустит... кто его плел?
Кружевницы на той фабрике, которую матушка еще прикупила...
...и в рабочем поселке...
...и брали туда всех, кто готов был работать. Не во искупление призрачной вины, конечно, но за деньги. Пусть и труд кружевниц был тяжек, но и платили за него щедро.
Учили.
И выучивали.
И было ли это благотворительностью? О том Евдокия не думала.
— В работных домах, — ответила Катаржина, гордо вскинув голову. И на блеклой шее ее вспухли синие сосуды. — Вот прекрасный пример цивилизованного решения проблемы. Всех бедняков, а также грешников, следует отправить в работные дома, где их будут кормить...
— ...проповедями, — тихо сказала Евдокия.
— А хоть бы и так! — Катаржина не собиралась отступать. — Слово божие никому еще не вредило.
— Кроме слова божия людям многое еще надобно. К примеру, еда... одежда...
...сама жизнь, которая возможна вне клетки работного дома. Евдокии не случалось бывать в подобных заведениях, но матушка рассказывала... вот только вряд ли ее истории Катаржину впечатлят.
Грешники — уже не люди.
И стоит ли тратиться на сочувствие им.
— Вы, дорогая Евдокия, вновь ставите материальные блага поперек духовных. Тогда как сказано, что спасши душу, обретет новую жизнь, тогда как спасший тело душу утратит... но полагаю, в том не ваша вина. Вы с младенчества были приучены тело пестовать...
И надо полагать распестовала она это тело так, что едва-едва в корсет оно помещается...
— А вы, дорогая сестрица, плоть умерщвляли.
— Я соблюдаю посты, — острый подбородок Катаржины задрался так, что видна стала и родинка под ним, круглая, аккуратная, с торчащим из нее черным волоском. — И придерживаюсь умеренности во всем...
— Кроме веры.
— Вера не может быть неумеренной!
С этим Евдокия спорить не стала. Ни к чему...
— А вы что скажете, Богуслава, — Катаржина обратилась к той, от которой ждала поддержки и понимания. — Вы ведь много занимаетесь благотворительностью...
Легкий наклон головы, надо полагать, согласие.
И улыбка, преисполненная участия.
— Я полагаю, что судить — это дело богов, — голос медвяный, сладкий до одури, и хочется слушать его, внимательно, чтобы ни словечка не пропустить... и даже не в словах дело, но в самом звучании этого голоса. — Людям же следует в меру сил соблюдать их заветы... и помогать оступившимся... я делаю ничтожно мало... вы, моя дорогая Катаржина, говорили о золоте... золото я получила едино по праву рождения. И до того несчастного случая со мной полагала сие единственно возможным... правильным даже... я думала лишь о себе, о собственных желаниях... и к чему все привело?
Богуслава потупила взор.
И руки ее в кружевных перчатках дрогнули. Тонкие пальцы скользнули по изумрудному атласу, комкая... точно желая продрать плотную ткань.
Или содрать?
Евдокия с немалым трудом отвела взгляд.
— Но Иржена в своей милости преподала мне хороший урок... я поняла, то жизнь наша скоротечна, что душа — беззащитна пред созданиями Хольма... и что путь праведных тяжел... да, признаюсь, я и сама думала о том, чтобы уйти от мира, но...
Ресницы дрожат.
А взгляд... не во взгляде дело, но в самих глазах, неестественно-зеленых, ярких чересчур.
— Мне не хватило смелости. Я слишком люблю эту жизнь... и вашего брата...
Ложь.
У лжи сладковатый вкус, но нынешняя горчит. И Евдокия касается собственных губ, слишком жестких, несмотря на все бальзамы и восковые помады, которыми ей приходится губы мазать в попытке сделать их хоть сколь бы подобающими даме ее положения.
Как же ненавидит она собственное это положение!
— И потому остается малое. Я помогаю иным, тем, о ком некому позаботиться... или тем, кто имел неосторожность оступиться... мне ли осуждать их? Я ведь знаю, сколь сильны порой искушения... — батистовый платочек у щеки.
И странно, что щека эта белей платочка.
А слез нет. И сам платочек этот — часть представления. Вот только для кого его играют? Для Катаржины, которая глядит на Богуславу с восторгом, едва ли не как на святую... для Евдокии?
Для близняшек, которые застыли, склонив головы друг к другу...
— В моем приюте примут всех и дадут укрытие. Накормят. Утешат. Научат полезному делу, а после обучения определят в хорошее место. Я сама беру девушек в свой дом горничными, а после, когда вижу, что они освоились, даю им рекомендации...
— Вы так добры! — хором выдохнули Августа с Бержаной.
Добра.
И странно, ведь не вяжется эта доброта с обличьем Богуславы. Никак не вяжется, однако же...
...есть приют, о нем писали газеты.
...и Евдокии пришлось побывать на открытии, потому как она ведь родственница ныне...
...будущая княгиня...
...княгине надобно заниматься благотворительностью и делать это правильно, не роняя своего, княжеского, достоинства...
— Более того, — платочек выпал из пальцев Богуславы. — Я помогаю этим девушкам устроить свою жизнь. Кому как не мне знать, что истинное счастье женщины — в ее семье. Я хочу, чтобы мои подопечные были счастливы...
...снова ложь.
Но в чем? И не может ли случится такое, что Евдокия в своей иррациональной неприязни отвергает поистине доброго человека? И пускай Богуслава надменна, но так она, в отличие от Евдокии, урожденная княжна...
— Я пригласила сваху, хорошую проверенную женщину, которая осознает все тонкости... положения моих подопечных...
— И у нее получается? — шепотом поинтересовалась Августа.
А Бержана кивнула, присоединяясь к вопросу.
— Получается. Конечно, не в Познаньске, здесь мужчины избалованы. Кому нужна бесприданница? А вот на границе... там трудолюбивую сироту встретят с радостью...
Наверное, она бы еще рассказала, о границе ли, о приюте и его обитательницах, но дверь в гостиную распахнулась:
— Доброго вечера, дамы, — Себастьян отвесил шутовской поклон. — Хотелось бы надеяться, что вы мне рады, но давно уже не тешу себя иллюзиями...
Катаржина поморщилась.
Близняшки вздохнули.
— Себастьян такой...
— ...невежливый.
— ...совершенно невоспитанный...
— ...мы здесь беседуем...
Они говорили по очереди, в этой речи дополняя друг друга.
— Катаржина, ты с прошлой нашей встречи стала еще благочестивей, — Себастьян поцеловал сестре ручку, близняшкам кивнул, а Богуславу и вовсе будто бы не заметил.
— С чего ты взял?
Как ни странно, но Катаржина зарозовелась, верно, эта похвала была ей приятна.
— Чувствую, — вполне серьезно сказал Себастьян и, отстранившись, внимательно оглядел сестру. — Ты уж поаккуратней, дорогая... а то этак и нимб скоро воссияет...
— Какой нимб? — улыбка Катаржины мигом исчезла.
А вот румянец сделался красным, болезненным.
— Обыкновенный. Такой, знаешь... — Себастьян поднял над головой растопыренную ладонь. — Нимб, конечно, не рога, но сомневаюсь, что к нему в обществе с пониманием отнесутся.
— Ты... все шутишь!
— Стараюсь.
Близняшки вновь вздохнули.
— А вы, дорогие, смотрю цветете, что майские розы... сиречь, пышно и бессмысленно... впрочем, я ж не о том... то есть, о том тоже, но это к случаю. Дусенька, отрада сердца моего, а также разума, которому общение со слабым полом всегда дается тяжко, не соблаговолишь ли ты уделить мне минуту твоего драгоценного времени? Можно пять. От десяти тоже не откажусь.
Себастьян оказался вдруг рядом.
Руку подал.
И хвост его скользнул по юбкам.
— А мне вы ничего не хотите сказать... любезный родственник? — голос Богуславы утратил прежнюю сладость.
Теперь каждое произнесенное ею слово отдавалось в висках тянущей болью.
— Ничего, — Себастьян рывком поднял Евдокию. — Боюсь, у нас с вами не осталось общих тем...
— Пока не осталось.
— В принципе, — жестко отрезал он.
— Вы злитесь... интересно, что же стало причиной вашей злости? И почему вы готовы обвинить во всем меня?
Ноющий тон.
Зудящий.
Будто комар над самым ухом вьется... и Себастьян тоже слышит этого комара. Встряхивает головой и, стиснув зубы, бросает:
— Прекратите...
— Что прекратить?
Богуслава улыбается. У нее белые красивые зубы, и почему-то за этими зубами Евдокия не видит лица.
— Вы знаете, — ненаследный князь держал за руку и крепко, и пожалуй, Евдокия была ему благодарно. — Или вам помочь? Знаете... ходят слухи, что в Совет подали проект... об особом учете лиц, наделенных даром... и о мерах, направленных на выявление оных лиц...
— Разве это не замечательно? — улыбка Богуславы стала шире. Ярче.
— А еще об ограничениях... ведьмаков и колдовок надобно контролировать... особенно колдовок.
Себастьян произнес это медленно, глядя в глаза.
— Вы что, намекаете, будто бы я... — притворный ужас.
И оскорбленная невинность, которая фальшива насквозь. Невинность у Богуславы плохо получается играть.
— Себастьян, дорогой. Вы только скажите, и я завтра же... сегодня пройду освидетельствования... — и вновь платочек батистовый в пальцах. — Мне оскорбительны подобные подозрения, но я понимаю, что после всего... у вас есть причины меня ненавидеть...
— Себастьян, ты поступаешь дурно! — возвестила Катаржина, должно быть, уже сроднившаяся с мыслью о нимбе. — Богуслава — пример многих добродетелей...
Близняшки кивнули.
А ненаследный князь, стиснув пальцы Евдокии, пробормотал:
— Идем, пока я не сорвался... нервы, чтоб они...
— Он стал совершенно невозможен... — донеслось в спину. — Я слышала, что они были любовниками...
Уши вспыхнули.
И щеки.
И вся Евдокия, надо полагать, от макушки до самых пяток.
— Спокойно, — не очень спокойным тоном произнес князь, к слову, тоже покраснев. А Евдокия и не знала, что он в принципе краснеть способный. — Мои сестрицы в своем репертуаре...
Он шел быстрым шагом, не выпуская Евдокииной руки. И ей пришлось подхватить юбки, которых вдруг стало как-то слишком уж много.
Слуги сторонились.
Провожали взглядами. И если так, то... сплетни пойдут...
Себастьян меж тем свернул в коридор боковой, темный и дверь открыл.
— Прошу вас, панна Евдокия...
И снова коридор.
Дверь.
И пустая комната с голыми стенами.
Темный пол. Белый потолок.
Узкие окна забраны решетками. Запах странный, тяжелый, какой бывает в нежилом помещении, то ли пыли, то ли плесени, а может, и того, и другого сразу.
Себастьян дверь прикрыл.
И засов изнутри задвинул.
Вот как это понимать? Будь Евдокия особой более мнительного складу, она всенепременно возомнила бы себе нечто в высшей степени непристойное.
...хотя куда уж непристойней-то?
Наедине.
С мужчиной... пусть родственником, но не кровным... и с его-то репутацией...
...и с собственной, Евдокии, напрочь отсутствующей.
— В заговор меня вовлечь решили? — поинтересовалась Евдокия, заставив себя успокоиться.
Лихо не поверит.
Он всегда смеялся над слухами... а уж о нем-то самом после той статьи чего только не писали...
— Почему сразу в заговор? — Себастьян одернул белый свой пиджак.
Костюм на нем сидел, следовало сказать, отменно. Вот только выглядел Себастьян несколько... взъерошенным?
И бледен нехарактерно, даже не бледен — сероват.
Щеки запали.
Скулы заострились. И нос заострился тоже, сделавшись похожим на клюв.
— А потому как в этаких помещениях только заговоры и устраивать... и еще козни плести, — Евдокия успела оглядеться.
А ведь некогда мебель была... и ковер на полу лежал, на стенах висели картины... куда подевались? А известно куда, туда, куда и большая часть ценных вещей, каковые были в этом доме.
— Козни... козни строить — дело хорошее, — Себастьян подошел к двери на цыпочках и прижал к губам палец. Наклонился.
Прислушался.
Кончик носа у него дернулся, точно Себастьян не только прислушивался, но и принюхивался.
— Вот же... любопытные... идем, — он в два шага пересек комнату, взлетел на подоконник и что-то нажал, отчего окно отворилось, вместе с кованой рамой. — Евдокиюшка... ну что ты мнешься? Можно подумать, в первый раз...
— Что в первый раз? — радость от этой встречи, а Евдокия вынуждена была признаться себе самой, что ненаследного князя она рада видеть, куда-то исчезла, сменившись глухим раздражением.
И главное, ни одного канделябра под рукой...
— Через окно лазить, — шепотом ответил Себастьян, который на подоконнике устроился вольготно и этак еще ручку протянул, приглашая присоединиться.
А главное, что отказать не выйдет.
Нет, конечно, можно потребовать... чего-нибудь этакого потребовать... скажем, дверь открыть, убраться из этой странной комнаты в иную, более подходящую для беседы.
Вот только чуяла Евдокия, что эти фокусы — неспроста. И как знать, о чем разговор пойдет. А потому вздохнула, сунула веер в подмышку и юбки подобрала.
— Отвернись, — буркнула.
— Увы, это выше моих сил!
На подоконник он Евдокию втянул, а после помог спуститься.
— Лихо так из дому сбегал... мне вот и рассказал...
— А зачем нам сбегать?
Сад.
И кусты роз, которые разрослись густо, переплелись колючими ветвями, сотворив непреодолимую стену. Во всяком случае, у Евдокии не появилось ни малейшего желания ее преодолевать. А Себастьян знай, шагал себе по узенькой дорожке, которую выискивал, верно, наугад, и заговаривать не спешил.
Остановился он у крохотного прудика, темную поверхность которого затянуло ряской.
— Может, конечно, и незачем... а может... — замолчал, вздохнул, и хвост змеей скользнул по нестриженной траве. — Евдокиюшка... друг ты мой сердешный... скажи, будь добра, что вчерашнюю ночь мой драгоценный братец провел в твоих объятьях. И желательно, что объятий этих ты не размыкала ни на секунду.
— Скажу.
— От и ладно... а на самом деле?
Вот что он за человек такой?
Почему бы ему не удовлетвориться этаким ответом?
— Что произошло?
Замялся, прикусил мизинец, но ответил:
— Убийство.
— И Лихо...
— Волкодлак в городе.
Сердце ухнуло в пятки, а может и ниже, на зеленую влажную траву, в которой виднелись голубые звездочки незабудок.
— И на Лихо подумают, — Евдокия слышала себя словно бы со стороны. Глухой некрасивый голос, встревоженный, если не сказать — изломанный.
— Подумают... но наше дело, доказать, что он не убивал... то есть, что убивал не он. А потому, Евдокия, я должен знать правду. Где он был?
— Не знаю.
— Дуся...
— Я и вправду не знаю, — как ему объяснить то, что Евдокия не могла объяснить самой себе?
Себастьян не торопит.
Стал, руки скрестил, и только кончик хвоста подергивается, аккурат, как у кошака, за воробьями следящего... нет, себя Евдокия воробьем не чувствовала, скорее уж курицей, которая погрязла во всех женских проблемах сразу...
— Он... в поместье остался... реорганизация... и дел много... — Боги всемилостивейшие, что она лепечет? Вернее, почему лепечет, будто провинившаяся гимназисточка перед классною дамой.
Вот уж на кого Себастьян не похож совершенно.
И правду ведь сказала!
Себастьян склонил голову.
— И... часто он остается в поместье ночевать?
Осторожный такой вопрос.
Не из пустого любопытства задан, и потому ответить придется честно:
— В последние месяцы часто...
— В полнолуние?
— Нет... не только... — Евдокия обняла себя, приказывая успокоиться.
Глубоко вдохнула.
Настолько глубоко, насколько корсет позволил.
И подумалось, что зря Евдокия его купила. Как-то ведь прожила двадцать семь лет без корсета, и даже двадцать восемь, а тут вдруг... мода, понимаешь ли. И очередная ее неуклюжая попытка стать кем-то, кем она, Евдокия Парфеновна, не является.
— Все началось с весны... не с ранней, с месяца кветня где-то... с середины... он беспокойный сделался... я спрашивала, а он говорит, что за сестер переживает... и за отца, который опять играть начал... к Лихо пошли кредиторы... еще и с поместьем... много забот по весне. У меня же магазины и производство... за ним тоже приглядывать надобно...
Тяжело рассказывать, верно, оттого, что сама Евдокия не понимает, когда и, главное, как случилось, что ее Лихо вдруг переменился.
Разом.
— Ясно, — задумчиво протянул Себастьян и ущипнул себя за подбородок. — Ясно, что ничего не ясно...
— Чего тут не ясно-то? — Евдокия выдохнула и мазнула ладонью по сухим щекам. — Он понял, что я не та женщина, из которой получится хорошая жена...
— Евдокиюшка, солнце ты мое ненаглядное, — Себастьян вновь оказался рядом, и хвост его раздраженно щелкнул по атласным юбкам. — Не разочаровывай меня. С чего тебе в голову этакая престранная мысль пришла?
— А разве нет?
От Себастьяна пахло касторкой.
И еще чистецом, который Евдокиина нянюшка заваривала, когда животом маялась, и запах травы, резкий, едкий, пробивался через аромат дорогой кельнской воды, причудливым образом его дополняя.
— Как по мне, Евдокиюшка, — Себастьян приобнял ее и наклонился к самому уху, — то твоя беда в том, что ты сейчас пытаешься влезть в чужую шкуру... а оно тебе надо?
Шкура была атласной.
Из дорогой лоснящейся ткани.
И тесной до невозможности. В ней и дышалось-то с трудом, а любое, самого простого свойства движение и вовсе превращалось в подвиг. Впрочем, благородной даме, на чье чело давит княжеский венец, двигаться надлежало мало, в каждом малом жесте выражая собственное величие...
— Не надо, — сам себе ответил Себастьян. — Я так понимаю, мои сестрицы на тебя дурно повлияли... вот скажи мне, звезда очей моих, сколь часто ты здесь бываешь?
— Раз в неделю...
— Раз в неделю, — Себастьян укоризненно покачал головой. — Я от силы раз в полгода, а то и реже... а теперь скажи, доставляют ли тебе сии визиты удовольствие?
Евдокия фыркнула.
— Значит, нет... тогда, быть может, тебе больше заняться нечем?
Дел у нее имелось сполна...
— Вот, — Себастьян руку убрал и отстранился. — Итого, что мы имеем? А имеем некую, с позволения сказать, престранную тягу к общению с людьми неприятными, которым в радость сделать тебе больно... и вот ответь мне, Евдокиюшка, чего ради?
— Ты знаешь.
— Не знаю, — ненаследный князь перекинул хвост через руку и кисточку погладил. — Ради Лихослава? А он тебя о том просил?
— Нет.
— Или быть может, упоминал, что тебе следует подружиться с нашими сестрицами?
— Н-нет...
— Итак, не просил, не упоминал даже... а знаешь, почему, Евдокиюшка? А потому как он распрекрасно понимает, что этакая дружба невозможна.
— Я недостаточно хороша?
— Они недостаточно хороши... а если серьезно, то вы слишком разные. И да, происхождение играет свою роль... а также воспитание. Характер. Привычки. Мечты и желания...
— Ты сегодня на редкость красноречив.
— Стараюсь.
Он не улыбнулся, и глядел серьезно, так, что от этого взгляда стало не по себе.
— Евдокия, скажи, тебе и вправду так хочется стать похожей на них? Целыми днями сидеть и перебирать, что бисер, что сплетни... кто и с кем встречается, кто и с кем рассорился... кто на ком вот-вот женится или не женится... это интересно?
— Нет.
— И шляпки с веерами тоже, надеюсь, душу не греют?
— Нет такой женской души, которую не согрела бы шляпка. Не говоря уже про веер...
Себастьян рассмеялся.
— Я ведь не о том!
— Не о том, — Евдокия вынуждена была согласиться. А соглашаться с сим высокомерным типом ей не позволяла гордость, вернее, те ее остатки, которые еще были живы. — Ты... возможно... и прав, но... теперь я — часть этой семьи...
— Как и я...
— Да, но... я должна...
— Кому и что? — вкрадчиво поинтересовался Себастьян. — Евдокиюшка, единственное, чего они от тебя ждут, это деньги. И я подозреваю, что об этом ты уже догадалась. А остальное... ты хоть всю подборку "Салона" наизусть вызубри, одной из них не станешь. К счастью.
— Они родичи!
— Не твои. Мои. Лихослава. И да, у него чувство долга по отношению к родне переходит все разумные пределы, но... ты-то здесь не при чем?! Не мучь себя. Не мучь его.
— Я его...
— Не мучишь? Разве? Ты старательно прячешь себя прежнюю, потому как тебе, вроде бы неглупой женщине, вбили в голову, что та Евдокия Парфеновна нехороша для высшего света... если тебе нужен высший свет, тогда да, меняйся. А если мой бестолковый братец, то вернись. Он ведь полюбил девицу с тяжелой рукой и револьвером...
— Револьвер и сейчас при мне.
— Замечательно! — Себастьян расплылся в улыбке. — И держи его под рукой... а эту дурость брось. И сестриц моих не слушай... у них головы кисеей набиты... а сердца, подозреваю, и вовсе плюшевые.
— Почему?
— Потому, — ненаследный князь сложил руки за спину и отвернулся. — Ты ведь матушке моей писала...
— Д-да... не надо было?
— Спасибо... а вот они — нет... репутацию им, видите ли, испортила... знать больше не хотят... не становись на них похожей, Евдокия. Ладно?
— Постараюсь.
Почему-то после этого разговора на душе стало легко-легко... плюшевое сердце? Евдокия прижала ладонь к груди. Не плюшевое — живое еще, и знать, поэтому болело, беспокоилось. А ныне стучит быстро-быстро, тревожно.
— Лихо...
— Я с ним сам поговорю... — Себастьян развернулся было, но Евдокия его остановила.
— Стой. Погоди. То убийство... быть может, нам стоит пока уехать?
Он задумался, но покачал головой:
— Поздно. Теперь если исчезнет, то скажут — сбежал. А что есть побег, как не признание вины? Нет, Евдокиюшка, надо искать настоящего убийцу.
— И ты...
— Найду, только сначала выясню, где мой дорогой братец по ночам пропадает. Но идем... и не приезжай больше сюда. Не надо оно, увидишь, сами к тебе придут. А в своем доме — ты хозяйка.
...ее дом.
...славный старый дом на Чистяковой улочке, купленный у вдовицы... от нее в доме остался запах мурмеладу, который вдовица варила из крупных красных яблок, щедро сдабривая корицей. И разливая по склянкам, аккуратно подписывала каждую. В подвале выстроились целые ряды склянок.
А на чердаке — короба с кружевными салфетками.
Окна дома выходили на Старую площадь, в народе именуемую Кутузкиной, не из-за тюрьмы, но из-за памятника графу Кутузкину... он стоял, окруженный старыми тополями, покрытый благородною патиной, и печально гляделся в мутные воды фонтана...
О доме стоило вспомнить.
И Евдокия улыбнулась, что воспоминаниям, что собственным мыслям. Она ведь была счастлива... и будет... конечно, будет, ведь счастье — стоит того, чтобы за него повоевать.
Войны же Евдокия не боится.
У нее вот револьвер есть.
— Погоди, — она не позволила Себастьяну уйти. — Богуслава... с ней что-то неладно.
Помрачнел.
— Я не могу сказать, что именно, но... рядом с нею плохо. И мигрень начинается... и ее слушают... я не уверена, что это чародейство... и быть может, злословлю, но она говорила о приюте, и...
Евдокия замолчала, не умея объяснить собственное смутное беспокойство.
— Приют проверяли трижды, — вынужден был признать Себастьян. — Ничего. Там все чисто и благостно, как на свежем погосте... то есть, никаких правонарушений. Есть девицы. Есть наставницы. Сидят, крестиком скатерочки вышивают, рубахи сиротам чинят, молятся хором...
— А те, которые... уехали?
Себастьян развел руками:
— Проверяли по спискам... отсюда уехали, а там, куда уезжали, то и прибыли... Евдокия, я ж тоже не дурак, мыслю. И не нравится мне ни она, ни приют ее. Но повода, такого, чтоб настоящий, закрыть это богоугодное заведение, я не имею. Я беседовал с девицами... сам, по своей инициативе, так сказать... все в голос ее славят. Этак, впору и поверить, что на нее и вправду милость Богов снизошла.
— Но ты не веришь?
— Как и ты?
— Так заметно?
— Теперь — да... и пускай будет. Тебе не обязательно дружить с Богуславой. Более того, скажу так, этаких друзей поболее, нежели врагов, опасаться надобно. В лицо будут улыбаться, в спину нож воткнут, а после скажут, что так оно и было...
Об этих словах Себастьяна Евдокия вспомнит позже, когда столкнется с Богуславой в холле старого особняка. Та будет одна, без свиты из княжон Вевельских, но и одиночество ей пойдет к лицу. Евдокия поразиться тому, сколь чудесно вписывается Богуслава Вевельская в интерьеры старого дома. И песцовый палантин на плечах ее будет донельзя походить на княжескую мантию, а диадема в рыжих волосах почти неотличима от венца...
И князья с родовых портретов будут взирать на Богуславу весьма благосклонно.
— Вижу, прогулка удалась, — скажет она низким голосом, в котором Евдокии послышится рычание.
Эхо.
Всего-то эхо, рожденное пустотой.
В старом особняке ныне множество пустот, и звуков он рождает тоже немало.
— Вы так стремительно исчезли... — Богуслава коснется губ сложенным веером. — И так долго отсутствовали... мы, признаться, даже начали беспокоиться.
— Не следовало.
Богуслава не услышала.
Она улыбалась собственным мыслям, в которые Евдокия не отказалась бы заглянуть, хотя и подозревала, что ничего-то для себя лестного в них не увидит.
— Позвольте дать вам совет, — Богуслава почти позволила ей дойти до лестницы. — Будьте осторожны... женщина вашего положения должна иметь безупречную репутацию...
Евдокия оперлась на перила, широкие и гладкие, украшенные традиционными завитушками и бронзовыми пластинами, которые, правда, нуждались в чистке.
Промолчать?
Не сейчас.
— На что вы намекаете?
— Я не имею привычки намекать, — Богуслава провела пальчикам по палантину, оставляя на белом мехе белый след. — Я говорю прямо. Ночная прогулка в компании мужчины... столь сомнительных моральных качеств... если об этом происшествии узнают, то дадут ему весьма однозначную трактовку... а добавить, что вернулись вы в платье измятом... грязном... и прическа в некотором беспорядке...
Евдокия коснулась было волос, но тут же одернула себя: хватит.
В беспорядке? Пускай.
Платье измято? Есть немного... и на подоле влажные пятна, поскольку вел Себастьян окольными тропами, по нестриженным лужайкам, а то и вовсе прямиком через кусты...
— Узнают? — переспросила Евдокия, прижимая локтем ридикюль, сквозь тонкие стенки которого явственно ощущалась холодная сталь револьвера.
А ведь смешно... в гости к родственникам да при оружии... матушка бы не одобрила.
Или наоборот?
Наверное, сказала бы, что, значит, родственники такие... а Евдокия дура, ежели старалась в дружбу играть.
— И откуда, простите, узнают?
— Мало ли, — Богуслава ответила безмятежной улыбкой. — Слуги расскажут...
— Или вы...
— Намекаете, что я...
— Говорю прямо, раз вы уж намеки не любите, — Евдокия усмехнулась. — Я вам не по вкусу, верно?
Богуслава повела плечиком, и меховой палантин соскользнул, обнажая его, острое, мраморно-белое.
— Вы сами желали выйти замуж за Лихо...
— Отнюдь, Дусенька. Я желала выйти замуж за князя, а кто уж этим князем будет — дело третье... или четвертое... не важно. Но в остальном... да, вы мне глубоко не симпатичны. Видите ли, я испытываю глубокую антипатию к женщинам, вам подобным...
— Это каким же?
— Наглым. Бесцеремонным. Полагающим, будто бы деньги дают им какие-то права... делают равными...
Она поправила съехавший палантин.
— Вы и подобные вам рветесь к власти, пытаетесь зацепиться на вершине, не замечая, до чего смешны...
— Лучше смеяться, чем плакать, — пробормотала Евдокия, но не была услышана.
— Ты купила себе мужа... и платье купила... и драгоценностями можешь обвеситься с головы до ног. Но правда в том, что никакие драгоценности не исправят тебя. Ты как была купчихой, так ею и осталась. Твое место — в лавке, среди унитазов. И потому, дорогая Дусенька, я даже не могу винить твоего мужа за то, что он завел себе любовницу.
Прав был Себастьян.
Нож.
Слово тоже может быть ножом, и путь не в спину, в лицо, но в самое сердце.
— Ложь, — Евдокия заставила себя выдержать взгляд Богуславы, и колдовкина зелень ее глаз в кои-то веки показалась отвратительной.
Болотной.
Богуслава хотела сказать что-то еще, но губы дрогнули.
Сложились в улыбку.
И захотелось стереть ее, вцепиться ногтями в лицо, разукрасить его царапинами, выдрать клочья рыжих волос, и катать по полу с визгом, с руганью...
...не по-княжески.
Зато действенно...
— Что ж, — Евдокия поднялась на ступеньку. — Я рада, что мы, наконец, все выяснили.
Богуслава ответила величественным кивком. Верно, слова, каковые можно было бы потратить на никчемную купчиху, у нее закончились.
И к лучшему оно.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|