Страница произведения
Войти
Зарегистрироваться
Страница произведения

Книга привидений


Опубликован:
27.06.2016 — 27.06.2016
Аннотация:
Сборник ghost story. От юмористических до нравоучительных. Никаких ужасов и ужастиков.
 
↓ Содержание ↓
 
 
 

Книга привидений



A BOOK OF GHOSTS



BY S. BARING-GOULD, M.A.



SECOND EDITION



METHUEN & CO.



36 ESSEX STREET W.C.



LONDON



Colonial Library



First Published October 1904



Second Edition December 1904



СОДЕРЖАНИЕ


Жан Бушон

Блеск и суета

Макалистер

Свинцовое кольцо

Матушка Анютины глазки

Девушка с рыжими волосами

Профессиональная тайна

Homo Praehistoricus

Глам

История о призраке, рассказанная полковником Галифаксом

Merewigs

Bold Venture

Мустафа

Маленький Джо Гендер

Мертвый палец

Черный баран

Счастливое избавление

Поезд в 9.30

На крыше

Тетушка Джоанна

Белый флаг


ЖАН БУШОН


Много лет тому назад я был в Орлеане. В то время я работал над жизнеописанием Жанны д'Арк и считал нужным посетить все места, связанные с ее подвигами, чтобы придать моему повествованию некий местный колорит.

Но Орлеан не оправдал моих ожиданий. Это скучный город, имеющий вполне современный внешний вид, с очень немногими сохранившимися старинными местами, что вообще характерно для французских городов. Здесь имелась площадь Жанны д'Арк, со статуей посередине, где она была изображена на коне с развевающимся знаменем в руках. Сохранился дом, в котором она разместилась после занятия города, но, за исключением стен и стропил, он подвергся такой перестройке, что не представлял никакого интереса. Также наличествовал музей Орлеанской Девы, но в нем не имелось подлинных реликвий, только оружие и гобелены более позднего времени.

Крепостные стены, которые штурмовало ее войско, ворота, через которые она вошла в город, все было снесено, и их место занимали бульвары. Даже собор, в котором она опустилась на колени, чтобы вознести благодарение Богу за одержанную победу, был совсем не тот, что в ее время. Тот, старый, был взорван гугенотами, а новый, стоящий и по сей день, возведен на его развалинах в 1601 году.

Была еще позолоченная бронзовая фигурка Жанны на часах — которые не ходили — на каминной полке в моем номере в отеле, а также шоколадные фигурки в витринах кондитеров, для привлечения детей. Когда в семь часов вечера я присел за табльдот в гостинице, настроение мое было прескверным. Результаты предварительной разведки были совершенно неудовлетворительны, но мне хотелось верить, что завтрашний день, который я намеревался провести в муниципальном архиве, располагавшемся в городской библиотеке, доставит мне хоть какой-то материал для моего исследования.

После ужина я отправился в кафе.

Оно выходило на площадь, но я свернул в длинный, мощеный камнем проход рядом с отелем, который вывел меня на противоположную улице сторону домов, поднялся по трем или четырем ступеням и вошел в большое, ярко освещенное кафе. Я вошел в него, если можно так выразиться, "с черного хода", а не с парадного.

Сев за столик, я заказал себе кофе с коньяком. После чего взял французскую газету и принялся читать все подряд, за исключением романа с продолжением. Мне не доводилось встречать людей, которые читали бы романы с продолжением во французской газете; у меня сложилось впечатление, что эти продолжения печатаются исключительно с целью чем-нибудь занять остающееся пространство при отсутствии у редакции каких-либо достойных опубликования новостей. Французские газеты публикуют информацию о происходящем за рубежом, в основном заимствуя ее из английской прессы, так что зарубежные новости появляются в них одновременно.

Что-то отвлекло меня от чтения; я оторвался от газеты и заметил рядом с белым мраморным столиком, на котором стоял мой кофе, официанта, с бледным лицом и черными усиками, застывшего в выжидательной позе.

Я был несколько удивлен таким скорым требованием оплаты, но приписал это местным обычаям, с которыми был не знаком; не говоря ни слова, я положил полфранка и десять сантимов, последние — pourboire, чаевые. После чего продолжил чтение.

Прошло, должно быть, с четверть часа, когда я поднялся, собираясь уходить и, глянув на стол, с удивлением обнаружил лежащие там полфранка. Монета в десять сантимов исчезла.

Я подозвал официанта и сказал:

— Некоторое время назад один ваш напарник подошел ко мне с требованием, чтобы я расплатился. Мне кажется, это было несколько преждевременно; тем не менее, я рассчитался и положил деньги на стол. Однако, этот ваш напарник взял только чаевые, а плату за кофе с коньяком оставил на столе.

— Черт возьми! — воскликнул официант. — Это снова Жан Бушон со своими штучками!

Я ничего не сказал и не задал ни единого вопроса. Это дело меня не касалось, или, по крайней мере, не вызвало у меня ни малейшего любопытства; я просто ушел.

Следующий день я посвятил поискам в городской библиотеке. Но не могу сказать, чтобы удалось найти хоть какие неопубликованные документы, которые могли послужить моей цели.

Мне довелось ознакомиться с большим количеством противоречивых трудов, посвященных, в частности, вопросу о том, была ли на самом деле сожжена Жанна д'Арк или нет, утверждавшие, что время от времени появлялись персонажи, носившие это имя, что некая Арк умерла естественной смертью гораздо позже казни, и именно она была настоящей девой-воительницей. Я просмотрел немало монографий о Деве, разного достоинства; некоторые из них действительно вносили определенный вклад в изучение Истории, другие содержали маловразумительное смешение всем известных фактов. Эти последние представляли интерес только степенью излагаемого ими абсурда.

Вечером, после ужина, я опять отправился в то же самое кафе, и заказал кофе с коньяком. Я выпил его не торопясь, стараясь продлить удовольствие, после чего присел за столик, чтобы написать несколько писем.

Закончив первое и сложив, я увидел рядом с собой вчерашнего бледного официанта, ожидавшего оплату. Я вытащил из кармана пятьдесят сантимов и два су, положил их на столик между собой и официантом, после чего поместил письмо в конверт, запечатал и надписал.

Затем, закончив второе письмо, я поднялся, чтобы сходить за марками, когда заметил, что серебряная монета вновь осталась на столе, в то время как медная исчезла.

Я окликнул официанта.

— Послушайте, — сказал я, — этот ваш странный напарник... Он снова взял только чаевые, оставив полфранка.

— Ах, это, конечно же, снова был Жан Бушон!

— Но кто такой, этот Жан Бушон?

Официант пожал плечами и, вместо того, чтобы ответить на мой вопрос, сказал:

— Могу посоветовать мсье больше не платить Жану Бушону, конечно, в том случае, если он и дальше намерен посещать наше кафе.

— Я совершенно точно больше не буду платить ему, — сказал я, — а кроме того, не понимаю, как вы можете держать у себя подобных работников.

Я вновь отправился в библиотеку на следующий день, а затем прогулялся вдоль берега Луары, являющей собой зимой мутный стремительный поток, в то время как летом, во время спада воды, обнажающей свои песчаные или покрытые гравием берега. Я бродил вокруг города и тщетно пытался представить себе стены и башни, когда 29 апреля 1429 года Жанна пошла на приступ и заставила англичан капитулировать.

Вечером я снова отправился в кафе и, как обычно, заказал себе кофе с коньяком. После чего принялся просматривать свои заметки, приводя их в порядок.

Пока я этим занимался, вновь появился официант, про которого мне сказали, что его зовут Жан Бушон, и застыл около столика в своей обычной выжидательной позе. Я пристально взглянул ему в лицо. Пухлые белые щеки, маленькие черные глаза, черные усы и сломанный нос. Его лицо было решительно некрасиво, но оно не отталкивало.

— Нет, — сказал я. — Вам я ничего не дам. Я не буду вам платить. Позовите другого официанта.

Пока я смотрел на него, в ожидании увидеть результаты своего отказа, он, как мне показалось, просто исчез у меня с глаз, или, если быть более точным, растворился в воздухе. Это несколько походило на то, как если бы кто-то бросил камень на неподвижную водную гладь, изображение на которой я рассматривал. Пошли волны — и все исчезло. Я его больше не видел. Я был немного испуган и озадачен, и постучал ложечкой по кофейной чашке, призывая официанта. Один из них тут же оказался рядом со мной.

— Видите ли, — сказал я ему, — ко мне снова подошел Жан Бушон. Я сказал, что не дам ему ни единого су, и он исчез самым неправдоподобным образом. И я не вижу его в зале...

— Его в зале нет.

— Как только он снова появится, попросите его подойти ко мне. Я хочу с ним поговорить.

Официант выглядел смущенным.

— Не думаю, чтобы Жан вернулся, — пробормотал он.

— Как долго он работает у вас?

— О! Он не работает у нас в течение нескольких лет.

— Тогда почему он появляется здесь, требует оплату и ждет, когда я закажу что-нибудь еще?

— Он никогда не берет плату за заказ. Он берет только чаевые.

— Но почему вы разрешаете ему делать это?

— Мы ничего не можем с ним поделать.

— Вы можете не пускать его в кафе.

— Никто не может помешать ему войти.

— Это звучит странно. Но ведь он не имеет права брать чаевые? Вам следует обратиться в полицию.

Официант покачал головой.

— Они тоже ничего не смогут сделать. Дало в том, что Жан Бушон умер в 1869 году.

— Умер в 1869 году... — ошеломленно повторил я.

— Да. Но он все еще приходит сюда. Он никогда не подходит к постоянным клиентам, к местным жителям, но всегда только к гостям...

— Вы не могли бы рассказать мне о нем?

— Мсье, конечно, извинит меня. Я должен исполнять свои обязанности, у меня много работы.

— В таком случае я загляну сюда завтра утром, когда вы освободитесь, и попрошу вас рассказать о нем. Как ваше имя?

— Меня зовут Альфонс, мсье.

На следующее утро, вместо того, чтобы отыскивать реликвии, связанные с Орлеанской Девой, я отправился в кафе охотиться на Жана Бушона. Я застал Альфонса, вытирающим столы тряпкой. Я пригласил его присесть за столик, и сам расположился напротив него. Я привожу рассказанную им историю кратко, лишь немного подправив его собственные слова.

Жан Бушон работал в кафе официантом. В некоторых из подобных заведений обслуживающий персонал заводит специальную коробку, в которую они складывают полученные чаевые; в конце недели коробка вскрывается и вся имеющаяся в ней сумма делится pro rata, пропорционально, среди официантов, при этом старший официант получает большую часть, нежели все остальные. Это не является общепринятым, но в данном кафе было именно так. Сумма, достававшаяся каждому, почти не менялась, за исключением праздников; и каждый официант знал, что, в дополнение к жалованию, его ожидают еще несколько франков.

Но в кафе, где работал Жан Бушон, сумма за неделю не достигала того размера, который можно было бы ожидать; такая недостача наблюдалась в течение нескольких месяцев, после чего официанты стали подозревать, что творится нечто неладное. Либо что-то не так с ящиком, либо кто-то не опускает в него полученные чаевые. Было установлено наблюдение и установлено, что таким неплательщиком является Жан Бушон. Когда он получал чаевые и отправлялся к ящику, чтобы положить в него монеты, он лишь делал вид, что кладет их, поскольку не было слышно обычного в таких случаях звона.

Конечно же, это вызвало большой переполох среди официантов. Жан Бушон попытался оправдаться, но patron заявил, что не принимает никаких оправданий, и тот был уволен. Когда Жан выходил через заднюю дверь, один из младших официантов подставил ему ножку; Жан споткнулся, упал головой вниз и с грохотом проехался по всем лестничным ступенькам. Упал он очень неудачно — ударившись, он сразу потерял сознание. Он сломал позвонки, получил сотрясение мозга и через несколько часов скончался, не приходя в сознание.

— Мы были шокированы и очень сожалели о случившемся, — сказал Альфонс. — Конечно, по отношению к нам он совершил бесчестный поступок, но мы вовсе не хотели причинять ему вреда, а когда он умер, простили его. Официанта, подставившего ему ножку, арестовали и на несколько месяцев отправили в тюрьму, но поскольку случившееся было une mauvaise plaisanterie, совершенной случайностью, без злого умышления, молодой человек отделался весьма мягким приговором. После этого он женился на одной вдове, из кафе Вьерзон, работает там и, как кажется, вполне доволен жизнью.

— Жан Бушон был похоронен, — продолжал Альфонс, — и все официанты приняли участие в похоронах; мы плакали, и вытирали слезы белыми платками. Наш старший официант даже положил себе в платок дольку лимона, чтобы вызвать слезы на тот случай, если не сможет извлечь их естественным путем. Все мы скинулись на погребение, оно должно было быть величественным, достойным официанта.

— И вы хотите сказать, что с тех самых пор Жан Бушон посещает кафе?

— С тех самых пор, с 1869 года, — подтвердил Альфонс.

— И нет никакого способа избавиться от него?

— Никакого, мсье. Однажды вечером сюда пришел священник. Мы думали, что Жан Бушон не посмеет подойти к священнослужителю, но он это сделал. Он взял у него pourboire точно таким же образом, как и у мсье. Ах, сударь! Но особенно он преуспел в 1870-71 годах, когда город оккупировали эти прусские свиньи. Однажды вечером они пришли в наше кафе, и Жан Бушон проявил невиданную прыть. Он утащил половину оставленных ими чаевых. Это была очень большая потеря для нас.

— Удивительная история, — заметил я.

— Увы, это правда, — откликнулся Альфонс.

На следующий день я покинул Орлеан. Я отказался от намерения описать жизнь Жанны д'Арк, поскольку не обнаружил никаких новых материалов, — ее жизнь была самым обстоятельным образом описана моими предшественниками.

Шли годы, и я почти забыл историю с Жаном Бушоном, когда мне довелось снова оказаться в Орлеане, в своем путешествии на юг, и я сразу же о ней вспомнил.

Вечером я отправился в то самое кафе. С тех пор, как я был здесь в последний раз, оно значительно похорошело. Здесь стало больше стеклянной посуды, больше позолоты; появилось электрическое освещение, стало больше зеркал, а также прочие украшения, отсутствовавшие прежде.

Я заказал кофе с коньяком и стал просматривать журнал, однако глаза мои то и дело обегали зал, в поисках Жана Бушона. Но его нигде не было видно. Прошло минут пятнадцать — он так и не появился.

Вскоре я подозвал официанта, а когда он подошел, спросил:

— А где же Жан Бушон?

— Мсье спрашивает о Жане Бушоне? — Официант явно был удивлен.

— Да, я видел его здесь ранее. Где он сейчас?

— Мсье видел Жана Бушона? Возможно, мсье знал его? Он умер в 1869 году.

— Я знаю, что он умер в 1869 году. Но я видел его в 1874 году, причем трижды; он брал у меня небольшие чаевые.

— Мсье давал чаевые Жану Бушону?

— Ну да. И он их забирал.

Tiens. Черт возьми! Но Жан Бушон умер за пять лет до названного мсье года.

— Да, и мне бы хотелось узнать, как вам удалось от него избавиться, поскольку, если бы этого не произошло, он непременно опять подошел бы ко мне за чаевыми.

Официант выглядел совершенно растерянным.

— Хорошо, — сказал я, — а Альфонс все еще работает?

— Нет, мсье, Альфонс уволился два или три года назад. И если мсье видел Жана Бушона в 1874 году, то я здесь тогда еще не работал. Я работаю в этом кафе всего шесть лет.

— Но ведь вы можете, вероятно, рассказать мне, как вам удалось избавиться от Жана Бушона?

— Мсье! Я очень занят сейчас, у нас много посетителей.

— Я дам вам пять франков, если вы расскажете мне вкратце все, что вам известно о Жане Бушоне.

— Мсье сможет прийти сюда завтра в первой половине дня? В таком случае я мог бы рассказать ему кое-что.

— Хорошо, я приду в одиннадцать часов.

В назначенное время я был в кафе. Если и существует учреждение, которое выглядит потрепанным, удрученным и разодранным в клочья, то это, вне всякого сомнения, кафе утром, когда стулья перевернуты, усталые официанты еле двигаются в помятых фартуках, а в воздухе висит табачный дым, смешанный с другими неприятными ароматами.

Официант, с которым я разговаривал накануне, увидел меня. Я пригласил его присесть напротив. В кафе никого, кроме нас, не было, за исключением еще одного официанта, наводившего порядок.

— Мсье, — начал официант, — все, что я вам расскажу, правда. История эта любопытна и, возможно, вы не поверите ей, но она зафиксирована официально. В свое время Жан Бушон работал здесь. У нас был ящик. Когда я говорю "у нас", то следует иметь в виду "за исключением меня", поскольку я в то время здесь еще не работал.

— Мне известно об ящике для сбора чаевых. Мне известно все, вплоть до 1874 года, когда я сам увидел Жана Бушона.

— Мсье, вероятно, знает, что к тому времени он уже был похоронен?

— И, кроме того, я знаю, что он был похоронен на средства, собранные другими официантами.

— Да, мсье, он был беден, но и его коллеги-официанты отнюдь не были богаты. Так что у него не было шансов на en perpetuite. Поэтому, по истечении оговоренного договором срока, произошло то, что могила Жана Бушона была вскрыта, а его останки удалены, чтобы освободить место для следующего "постояльца". Но вот что любопытно: было обнаружено, что полуистлевший гроб был забит — почти полностью — пяти— и десятисантимовыми монетами, среди которых нашлись несколько немецких, без сомнения, полученные от этих прусских свиней во время их оккупации Орлеана. Об этом было много разговоров. Наш хозяин и старший официант отправились к мэру и рассказали, что эти деньги были похищены в течение нескольких лет, начиная с 1869 года, у наших официантов. Наш patron заявил, что исходя из соображений приличия и справедливости, эти деньги должны быть возвращены им. Мэр был человеком разумным и честным, а потому он согласился с такой точкой зрения и отдал распоряжение раздать все найденные в гробе монеты официантам нашего кафе.

— И вы разделили их между собой.

— Помилуйте, мсье, мы этого не сделали. Это правда, что деньги могли считаться принадлежащими нам. Но в таком случае мы обманули бы тех, кто работал в кафе в те времена, — поскольку большинство из них оставили работу, — в пользу тех, кто работал всего лишь год-два. Мы не смогли бы разыскать всех: кто-то из них уже умер, кто-то уехал. Мы много рассуждали о том, что сделать с этими деньгами. Кроме того, мы боялись, что если не найдем достойное применение деньгам, дух Жана Бушона вернется в кафе и продолжит собирать чаевые. Это стало непременным условием — использовать деньги так, чтобы душа Жана Бушона была удовлетворена. Один предлагал одно, другой — другое. Кто-то сказал, что самым лучшим будет заказать на всю сумму заупокойные мессы по его душе. Но старший официант отверг это предложение. Он сказал, что прекрасно знает Жана Бушона и что такое использование денег ему бы не понравилось. И предложил расплавить все монеты и отлить из них статую Жана, которую поставить здесь, в кафе, поскольку имеющихся монет недостаточно для большой статуи на площади. Если мсье пойдет со мной, я покажу ему эту статую; это великолепное произведение искусства.

Он поднялся, я последовал за ним.

В центре кафе располагался пьедестал, а на нем — статуя, высотой около четырех футов. Она представляла собой человека со знаменем в левой руке, чуть наклонившегося назад; правая рука была поднята ко лбу, словно туда угодила пуля. Сабля, по всей видимости, выпавшая у него из руки, лежала в ногах. Я внимательно посмотрел на лицо: оно было совершенно отлично от лица того Жана Бушона, которого я запомнил: ни пухлых щек, ни бакенбард, ни сломанного носа.

— Вы меня, конечно, извините, — сказал я, — но эта статуя нисколько не напоминает Жана Бушона. Это может быть молодой Август, или Наполеон. У нее совершенно греческий профиль.

— Может быть и так, — ответил официант, — но у нас не было его изображения. Поэтому мы предоставили все гению скульптора, а, кроме того, не последнюю роль сыграло желание угодить духу Жана Бушона.

— Хорошо. Но даже поза неверна. Жан Бушон упал с лестницы головой вниз, а эта статуя изображает человека, отклонившегося назад.

— Было бы не очень красиво, если бы он наклонился вперед; кроме того, возможно, духу Жана Бушона это бы не понравилось.

— Я понимаю. Пусть так. Но знамя?

— Это была идея скульптора. Жан не мог быть изображен, подающим чашечку кофе. И он изобразил его так, как вы видите. Искусство превыше всего. Если мсье не затруднит, он может прочитать надпись на пьедестале.

Я наклонился и с некоторым удивлением прочел:


"JEAN BOUCHON



MORT SUR LE CHAMP DE GLOIRE



1870



DULCE ET DECORUM EST PRO PATRIA MORI."



"ЖАН БУШОН



ПАЛ НА ПОЛЕ СЛАВЫ



1870



ОТРАДНО И ПОЧЕТНО УМЕРЕТЬ ЗА ОТЕЧЕСТВО"


— Как! — воскликнул я. — Но ведь он же умер, упав на лестнице черного хода, а вовсе не на поле славы.

— Мсье! Весь Орлеан — это поле славы. Разве не мы во главе со святым Анианом задержали гуннов Аттилы в 451 году? Разве не мы, под предводительством Жанны д'Арк, дали отпор англичанам, — мсье, надеюсь, извинит меня, — в 1429 году? Разве не мы прогнали немцев из Орлеана в ноябре 1870 года?

— Это все верно, — согласился я. — Но Жан Бушон не выступал против Аттилы, его не было в войске Жанны д'Арк, он не гнал немцев. К тому же "Отрадно и почетно умереть за отечество", — сильно сказано, если учитывать известные нам факты.

— Как? Разве мсье не видит, как великолепно передан патриотизм?

— Признаю, но не вижу для этого оснований.

— Что основания? Главное — чувство.

— Но ведь статуя поставлена не в честь Жана Бушона, который умер за свою страну, а, извините меня, в банальной драке. И, затем, здесь неверная дата. Он умер в 1869 году.

— Всего-то год разницы.

— Да, но в результате этой ошибки, плюс цитата Горация, в отношении к этой статуе, кто-то может подумать, что Жан Бушон погиб при попытках немцев снова взять Орлеан.

— Ах, мсье, покажите мне того человека, который, глядя на статую, рассчитывает увидеть в ней абсолютную правду по отношению к умершему?

— Но ведь в данном случае в жертву приносится истина! — возразил я.

— Жертва — это великолепно! — сказал официант. — Нет ничего более благородного, более героического, чем жертва.

— Но не в том случае, когда в жертву приносится истина.

— Жертва — всегда жертва.

— Хорошо, — сказал я, понимая, что спорить бесполезно, — безусловно, это великое произведение, созданное из ничего.

— Не из ничего; а из тех монет, которые Жан Бушон украл у нас, чтобы хранить их в своем гробу.

— Он больше не появлялся?

— Нет, мсье. Хотя... Да, один раз, когда устанавливали статую. Это делал наш patron. Кафе было переполнено. Присутствовали все наши постоянные клиенты. Хозяин произнес великолепную речь; он говорил о моральных, интеллектуальных, социальных и политических заслугах Жана Бушона. Никто не удержался от слез, даже он сам. И вот, когда мы стояли, окружив статую, — я тоже стоял и тоже отчетливо видел, подобно многим другим, — я видел Жана Бушона. Он стоял прямо напротив статуи и пристально ее рассматривал. Я отчетливо видел его усики и бакенбарды. Хозяин кончил говорить, вытер глаза и высморкался. Настала мертвая тишина, никто не произнес ни слова. Мы застыли в благоговейном молчании. Прошло несколько минут, Жан Бушон обернулся к нам, — мы все видели его пухлые бледные щеки, толстые чувственные губы, сломанный нос, маленькие, как у свиньи, глазки. Он никак не походил на свой идеализированный портрет, так что с того? Главное — он был полностью удовлетворен. Стоя к нам лицом, он повернул голову вправо, затем влево, одарив нас тем, что я назвал бы самодовольной улыбкой. Поднял руки, словно бы призывая на нас благословение, и исчез. С тех пор его никто не видел.


БЛЕСК И СУЕТА


Полковник Маунтджой получил назначение в Индии, требовавшее его постоянного присутствия там. И потому он был вынужден отправить обеих своих дочерей, еще совсем девочек, в Англию. Жена его скончалась от холеры в Мадрасе. Девочек звали Летиция и Бетти. Разница в их возрасте составляла год, но они были настолько похожи, что их зачастую принимали за близнецов.

Летиция была определена к мисс Маунтджой, сестре ее отца, а Бетти — к леди Лейси, тетке со стороны матери. Конечно, их отец хотел бы, чтобы дочери его были вместе, но могли возникнуть определенные трудности, поскольку ни одна из дам не смогла бы справиться с обеими девочками, поэтому их разделение было сочтено за меньшее зло.

Когда девочки подросли, их внешнее сходство стало еще более поразительным, в то время как характер разительно отличался. Летиция стала нелюдимой, вспыльчивой, с неприветливым взглядом, в то время как Бетти отличалась открытостью и жизнерадостностью.

Это отличие имело своей причиной их воспитание.

Леди Лейси, владевшая маленьким домиком в Северном Девоне, была доброй старой леди, обладавшей большими познаниями, добродушием и при этом решительным характером. Она принадлежала к высшему обществу, и приложила все старания к тому, чтобы Бетти получила хорошее образование, научилась изящным манерам и приобрела взгляды на жизнь, свойственные культурным независимым женщинам. Она не отдала ее в школу, но занималась с ней дома; причем под предлогом слабого зрения и невозможности самой читать по вечерам, она просила девушку почитать ей те книги, которые увеличивали ее знания и расширяли кругозор. Леди Лейси стоически переносила маленькие капризы, и под ее влиянием Бетти выросла честной, здравомыслящей и целеустремленной.

Другая воспитательница, мисс Маунтджой, была настоящей Киллджой, как метко прозвала ее Летиция. Выросшая под влиянием секты Клэпхема, она стала нетерпимой к взглядам, отличавшимся от ее собственных, отличалась узким кругом общения и обладала массой предрассудков.

Нынешнее поколение молодых людей имеет слабое представление о той системе воспитания, которая применялась по отношению к их родителям. Старая и нынешняя системы диаметрально противоположны, а потому нельзя не испытывать омерзения и отвращения, оглядываясь назад.

Для той, чрезвычайно ограниченной, школы, существовали только две категории мужчин и женщин: христиане и миряне, и те, кто ее приветствовал, усвоили себе ее прежнее название. Страшный Суд уже начался отделением овец от козлищ, а последователи секты считали себя святыми, которые будут судить мир в новом Иерусалиме — Клэпхеме.

В этой школе были запрещены произведения таких великих мастеров английской литературы как Шекспир, Поуп, Скотт и Байрон; никакой плод фантазии не допускался к изучению, за исключением Апокалипсиса, и уж конечно же не имело смысла полемизировать с писаками, подобными Эллиоту и Каммингу.

Никаких развлечений, под которыми понимались даже оратории Генделя, не допускалось; они принадлежали миру. Их задача заключалась в миссионерской деятельности. Китайские родители заключали ноги своих дочерей в колодки, чтобы они оставались маленькими, английские последователи секты заключали в колодки умы своих детей. Венецианцы сажали преступников в железные клетки, прутья которых постепенно сжимались, лишая, в конце концов, заключенного жизни. Последователи секты заключали своих сыновей и дочерей в школы, лишавшие их силы и разума до самой смерти.

Диккенс изобразил их в карикатурном виде — это миссис Джеллиби и мистер Чадбенд; но он представил их только внешне, оставив нетронутым их действия, калечащие молодые умы, отнимающие волю, лишающие жизненной энергии.

Но результат нисколько не оправдал ожиданий тех, кто возвел в абсолют эту систему воспитания молодых. Некоторые девушки, действительно, обладая слабым характером, становились жертвой такого воспитания, но почти все юноши, как и большинство девушек, вырвавшись на свободу, в корне меняли прежний образ жизни на, если можно так выразиться, более легкомысленный, или же, если у них сохранялись религиозные устремления, следуя замысловатыми путями через англиканскую церковь, оказывались в объятиях Рима.

Такова была система, воздействию которой подверглась резвушка Летиция и от которой не было спасения. Следствием было то, что она рвалась из этих цепей и часто обижалась на свою тетку.

— Тетя Ханна! Мне хочется чего-нибудь почитать.

Спустя время, после возражений и презрительных отказов, ей было разрешено прочитать Мильтона.

— Мне очень понравился Комус, — сказала она по прочтении.

Комус! — ахнула мисс Маунтджой.

— И еще L'Allegro и Il Penseroso, они очень неплохи.

— Девочка моя. Эти произведения были написаны бессмертным поэтом до того, как у него открылись глаза.

— Но я думала, тетя, что после того, как ослеп, он продиктовал только Потерянный Рай.

— Я имею в виду глаза души, — суровым тоном пояснила старая леди.

— Мне бы хотелось прочитать что-нибудь историческое.

— Прочти Dairyman's Daughter.

— Уже прочитала. Ненавижу.

— Боюсь, Летиция, что вы исполнены горькой желчи и опутаны узами неправды.

К несчастью, сестры очень редко виделись друг с другом. Это случалось, когда леди Лейси и Бетти наведывались в город, но даже тогда мисс Маунтджой прилагала все усилия, чтобы сестры общались как можно меньше.

В один из таких приездов в Лондон, леди Лейси позвонила и осведомилась, не может ли она взять Летицию с собой в театр. Мисс Маунтджой пришла в ужас, ответила резким отказом, а заодно выразила свое мнение относительно лицедейства на сцене и тех, кто смотрит подобные действа, в сильных и чрезвычайно нелестных выражениях. Пока она опекает Летицию, она ни в коем случае не позволит ее душе подвергнуться угрозе, исходящей из такого богопротивного места. Леди Лейси оказалась в некотором смущении и высказала большое сожаление по данному поводу.

Бедная Летиция, услышав об этом предложении, обрадовалась, но, узнав о решительном отказе, разразилась слезами и пришла в неописуемую ярость. Он побежала в свою комнату, схватила Clayton's Sermons и, разорвав в клочья, разбросала по полу, после чего принялась топтать ногами обрывки страниц.

— Летиция, — сказала мисс Маунтджой, обнаружив содеянное, — вы дитя гнева.

— Почему я не могу пойти туда, где есть что-то, что мне очень хочется увидеть? Почему вы не позволяете мне слушать прекрасную музыку? Почему я должна всегда пребывать в скорби?

— Потому что эти вещи от мира, они мирские.

— Если Господь ненавидит все прекрасное, то зачем он создал павлина, колибри и райских птиц, вместо того чтобы наполнить мир домашней птицей?

— Вы думаете о мирском. Вам никогда не попасть на небеса.

— Какое счастье меня ждет — если святые не занимаются ничем, кроме миссионерских встреч, на которых поучают друг друга. Чем еще они занимаются, кроме молитвы?

— Они поклоняются Господу.

— Я не понимаю, что это значит. Все, что я видела, это молитвенные собрания. В церкви Салема священник смотрит на Него, обращается к Нему, жестикулирует, льстит, заискивает и, в самом деле, молится. Если это все, то на небесах должно быть ужасно скучно.

Мисс Маунтджой пришла в ярость, но сдержалась.

— Вы злая девочка, — сказала она.

— Тетя, — продолжала Летиция, намеренно продолжая в том же тоне, — я хочу, чтобы вы отпустили меня — хотя бы один раз — в католический храм, чтобы посмотреть, как там служат Господу.

— Скорее я увижу тебя мертвой у своих ног! — в ярости воскликнула леди, встала и вышла, прямая, как кочерга.

Так росла несчастная девушка в поместье тетки, сопротивляясь воспитанию, как могла.

А затем произошло страшное. Она заболела скарлатиной, давшей осложнения, и жизнь ее оказалась в опасности. Мисс Маунтджой не стала скрывать от девушки, что состояние ее безнадежно и дни ее сочтены.

Но Летиция даже подумать не могла умереть молодой.

— Ох, тетя! Я ведь не умру! Я не могу умереть! Я ничего не знаю о блеске и суете жизни. Я хочу узнать их, что это, как это. Спаси меня, пусть врач даст что-нибудь, чтобы я поправилась. Я хочу блеска и суеты! Много блеска и много суеты! Я не хочу умирать!

Но, увы, надежды ее были тщетны, ничего не помогло, и душа ее вознеслась в Великое Незримое.

Мисс Маунтджой написала довольно сухое письмо брату, ставшему к тому времени генералом, в котором сообщила о смерти его старшей дочери. Это письмо не содержало соболезнований. В нем особо упиралось на недостатки Летиции, препятствовавшие ей обретению счастливого бытия в лучшем мире. Летиция до последнего не желала смириться с обретением иного мира, отличного от нашего; она хотела испытать все: блеск и суету, и страдала от того, что ей этого не суждено; она негодовала на Провидение, лишающее ее этого; она закрыла свое сердце для покорности и благочестия.

Минул год.

Леди Лейси приехала в город вместе со своей племянницей. Близкая подруга предоставила свой дом в ее полное распоряжение. Сама она отправилась в Дрезден со своей дочерью, чтобы завершить ее обучение музыке и немецкому языку. Леди Лейси была очень рада представившемуся случаю, поскольку Бетти находилась как раз в том возрасте, когда пора было начинать выезжать в свет. Предстоял большой бал в доме графини Бельгроув, с которой леди Лейси была знакома, и этот бал должен был стать для Бетти дебютом.

Девушка испытывала сильное волнение. Прекрасное бальное платье из белого атласа, богато отделанное валансьенскими кружевами, было приготовлено для нее на кресле. Аккуратные миниатюрные белые атласные туфельки, совершенно новые, стояли на полу. В вазе цветного стекла ждали камелии, предназначавшиеся, чтобы украсить ее волосы, а на туалетном столике, в сафьяновой коробочке, — жемчужное ожерелье, некогда принадлежавшее ее матери.

Горничная укладывала ее волосы, но камелии, долженствовавшие быть единственным алым в ее облике, — помимо алых губ и румяных щек, — ожидали своей очереди. Их надлежало использовать в последнюю очередь.

Затем горничная предложила ей помочь надеть платье.

— Нет, спасибо, Марта, я прекрасно смогу это сделать сама. Я привыкла это делать сама, так что как только придет время, позабочусь об этом.

— И все-таки, мисс, мне кажется, что вам следует помочь.

— Нет-нет, в самом деле, нет. Осталось еще много времени, и я буду одеваться неторопливо. Как только прибудет коляска, постучите в дверь и скажите, чтобы я присоединилась к тете.

Горничная вышла, Бетти заперла дверь. Зажгла свечи рядом с трюмо, посмотрела на себя в зеркало и рассмеялась. Впервые, с радостным удивлением и вполне невинно, она осознала, как она красива. Она радовалась, глядя на приятный овал своего лица, на блестящие глаза, аккуратные брови и скромную улыбку, породившую на щеках прелестные ямочки.

— Еще масса времени, — сказала она. — Мне ведь не понадобится сто лет, чтобы одеться, теперь, когда мои волосы уложены.

Она зевнула. На нее вдруг нахлынула тяжесть.

— Мне кажется, я успею еще немножко поспать. Я просто умру, если немного не посплю, ведь мне предстоит веселье во всю ночь.

И она прилегла на кровать. Но стоило ей прилечь, как сон без сновидений, похожий на летаргию, навалился на нее всей своей тяжестью. Она не слышала ни стука Марты в дверь, ни шума отъезжающей от дома коляски, увозившей тетю на бал.

А когда она проснулась, уже наступил день.

Некоторое время она никак не могла этого осознать, равно как и того, что все еще одета в платье, какое было на ней накануне вечером.

В смятении, она встала. Она спала так крепко, что проспала бал.

Она позвонила в колокольчик и отперла дверь.

— Мисс уже встала? — спросила горничная, входя с подносом, на котором были чай, хлеб и масло.

— Да, Марта. О! Что скажет тетя? Я спала как убитая, так долго, что проспала бал. Почему ты не разбудила меня?

— Простите, мисс, вы забыли. Вы же ездили на бал вчера вечером.

— Да нет же, я проспала.

Горничная улыбнулась.

— Осмелюсь сказать, я думаю, мисс Бетти, что вы еще никак не можете придти в себя от увиденного и испытанного.

— Говорю вам, я никуда не ездила.

Горничная взяла в руки атласное платье. Оно было смято, кружева в некоторых местах немного порваны, и подол носил несомненные следы того, что он совсем недавно скользил по полу.

Затем она взяла туфельки. Они были смяты, заметно смяты, словно в них всю ночь танцевали.

— А вот ваша программка, мисс. Вы, дорогая моя, должно быть, очень много танцевали. Не пропустили ни одного танца.

Бетти смотрела широко открытыми глазами; затем она взглянула на камелии. На некоторых цветках не хватало лепестков, но их не было на ковре. Где же они? Что все это значит?

— Марта, пожалуйста, принесите мне горячей воды. Мне некоторое время нужно побыть одной.

Бетти была в недоумении. Совершенно очевидно, ее платье было смято. Жемчужное ожерелье лежало в коробке, но она оставляла его на столе. Она плеснула в лицо холодной водой. Попыталась что-нибудь вспомнить, но не смогла. Она посмотрела на программку. Ее щеки слегка порозовели, когда она увидела инициалы "Ч.Ф.", капитана Чарльза Фонтанеля, с которым в последнее время немного подружилась. Другие инициалы ей не говорили совсем ни о чем.

— Как странно! — произнесла она. — Но ведь я проснулась на кровати, в этом платье, которое было на мне вчера вечером. Это необъяснимо...

Спустя двадцать минут Бетти спустилась в столовую. Леди Лейси была уже там. Она подошла к тете и поцеловала ее.

— Мне так жаль, что я проспала, — сказала она. — Не знаю, что на меня нашло, я словно бы оказалась одной из Семи Спящих.

— Дорогая, я бы нисколько не удивилась, если бы ты проснулась не раньше полудня. После первого бала ты, должно быть, очень устала.

— Я имела в виду — прошлой ночью.

— Что — прошлой ночью?

— Ну, когда я одевалась...

— О, ты была пунктуальна. Когда я подъехала, ты уже ждала меня в холле.

Недоумение девушки все возрастало.

— Уверена, что ты получила массу удовольствия, — продолжала тетка. — Но большую часть танцев ты отдала капитану Фонтанелю. Если бы мы были в Эксетере, это вызвало бы разговоры, но здесь тебя знают немногие; тем не менее, леди Бельгроув наблюдала за вами.

— Надеюсь, дорогая тетушка, что вы не очень устали, — сказала Бетти, меняя тему разговора, приводившего ее в недоумение.

— Ну, что ты, мне нравятся балы; они напоминают мне о моей молодости. А ты вчера выглядела бледной и утомленной. Должно быть, от сильного волнения.

Сразу же после завтрака Бетти поспешила к себе в комнату. Ее терзал смутный страх. Единственным разумным объяснением происшедшего был сомнамбулизм; она отправилась на бал, будучи в состоянии сна. Она — сомнамбула. Что она говорила и делала, пока находилась в этом состоянии? Как было бы ужасно проснуться в середине танца! Она, по всей видимости, собралась, отправилась к леди Бельгроув, всю ночь танцевала, вернулась, переоделась, снова легла — и все это во сне.

— Кстати, — сказала ей тетка на следующий день, — я взяла билеты на Кармен в театр Ее Величества. Не хочешь ли пойти со мной?

— С превеликим удовольствием, тетя. Это будет восхитительно. Я слышала арию Тореадора, но никогда не слышала оперу целиком.

— А ты не слишком устала?

— Нет, нет, тысячу раз нет, я готова отдать все на свете, лишь бы поехать в оперу.

— Какое платье ты думаешь надеть?

— Я думаю, черное; и еще украсить волосы розой.

— Прекрасно. Это черное платье тебе очень идет. Думаю, ты не могла бы сделать лучший выбор.

Бетти была на седьмом небе. Она бывала в театре, но никогда еще не посещала настоящую оперу.

Вечером ужин был подан рано, необычно рано, и Бетти, зная, сколь мало времени ей понадобиться, чтобы одеться, прошла в маленькую оранжерею и присела там. Аромат гелиотропов был очень силен. Бетти называла их вишневым пирогом. Она взяла либретто и стала его просматривать; но глаза ее, неожиданно для нее самой, стали слипаться, и хотя она совершенно не собиралась спать, через некоторое время крепко уснула.

Она проснулась от холода и почувствовала, что тело ее затекло.

— О Господи! — сказала она. — Надеюсь, я не опоздала? Но что это... уже рассвело?

За окнами оранжереи занимался день.

Пораженная, она вышла. В холле и на лестнице еще царил мрак, она на ощупь проследовала в свою комнату и включила свет.

Перед ней, на кровати, лежало ее черно-белое муслиновое платье; на столе белые перчатки с двенадцатью пуговичками, рядом с веером. Она взяла их, под ними, немножко помятая, оказалась театральная программка.

— Как это все непонятно, — вздохнула она, переложила платье, села на кровать и задумалась.

— Почему они выключили свет? — спросила она себя, затем вскочила на ноги и щелкнула выключателем. Утренний свет залил комнату. Она вернулась на прежнее место, приложила ладони ко лбу.

— Этого не может быть... Не может быть, чтобы со мной случилась то же самое... Это ужасно...

Вскоре она услышала шум внизу; поднялись слуги. Она поспешно разделась и спряталась под одеяло, но не уснула. Она была серьезно обеспокоена, ее мысль напряженно работала.

В обычное время Марта принесла чай.

— Просыпайтесь, мисс Бетти! — сказала она. — Надеюсь, вы прекрасно провели вечер. Наверное, это было замечательно.

— Но, — начала было девушка, осеклась, и сказала: — А тетя уже встала? Она очень устала?

— О, мисс, госпожа — удивительный человек; она никогда не устает. Она всегда поднимается в одно и то же время.

Бетти оделась, но все никак не могла прийти в себя. Одно она решила точно. Ей нужно обратиться к врачу. Не желая пугать тетку, она постарается не заострять на этом ее внимание.

Бетти спустилась в столовую и нашла там тетю Лейси.

— Мне кажется, голос Маас был превосходен, но все-таки она мне не очень нравится в роли Кармен. А ты что думаешь, дорогая?

— Тетя, — сказала Бетти, желая сменить тему, — не могли бы вы посоветовать мне врача? Мне кажется, я не очень хорошо себя чувствую.

— Плохо себя чувствуешь? Что с тобой?

— Я стала подвержена внезапным приступам сонливости.

— В этом нет ничего удивительного, моя дорогая; балы и театры — после спокойной размеренной жизни в провинции. Но, должна признаться, меня поразила твоя бледность прошлым вечером. Тебе непременно нужно обратиться к доктору Гровсу.

Когда врач приехал, Бетти сказала, что хотела бы переговорить с ним наедине, и они отправились в ее комнату.

— Ох, доктор, — нервничая, сказала она, — я хочу признаться вам в странной вещи. Я уверена, что хожу во сне.

— Скорее всего, вы поужинали чем-то тяжелым для желудка.

— Но это продолжается довольно долго.

— Что вы имеете в виду? Как долго? Когда это началось?

— До того, как я приехала в Лондон, со мной этого не случалось.

— А как вы об этом узнали? Вы внезапно проснулись?

— Я не просыпалась; я уснула, в этом состоянии отправилась к леди Бельгроув на бал, танцевала, вернулась, и проснулась утром, не зная, что я там была.

— Вот как!

— А еще, прошлой ночью, во сне, я ездила в Королевский театр и слушала там Кармен; но проснулась на рассвете здесь, в оранжерее, и ничего не помню о посещении театра.

— Очень необычная история. А вы уверены, что были на балу и в опере?

— Абсолютно. Моя одежда была помята в обоих случаях, мои туфельки немножко стоптаны, и веер, и перчатки — я ими пользовалась...

— Вы были там с леди Лейси?

— Да. Я была с ней все это время. Но ничего не помню.

— Я должен с ней поговорить.

— Пожалуйста, не делайте этого. Мне не хочется ее пугать; пусть она думает, что у меня легкое недомогание. Она считает меня слишком возбудимой.

Некоторое время доктор Гровс размышлял, после чего сказал:

— Видите ли, я вовсе не уверен, что это случай сомнамбулизма.

— Но что же тогда?

— Провалы в памяти. С вами такое случалось прежде?

— Не могу сказать. Я, конечно, не все помню. Например, я не помню всех поручений, которые мне даются, и мне приходится их записывать. Я не помню всех романов, которые прочитала, а иногда не могу вспомнить, что подавалось накануне на ужин.

— Это совсем другое дело. Я имею в виду пробелы в памяти. Как часто это случалось?

— Два раза.

— Причем, совсем недавно?

— Да, никогда прежде со мной такого не случалось.

— Думаю, чем раньше вы вернетесь обратно в провинцию, тем лучше. Возможно, виной всему резкая перемена обстановки, которая так на вас воздействовала. Попробуйте не злоупотреблять удовольствиями. Ограничьте до необходимого минимума ваши впечатления. И если снова случится что-нибудь подобное, сразу же сообщите мне.

— Вы ничего не скажете моей тете?

— Нет; по крайней мере, в этот раз. Я скажу, что вы были перевозбуждены, и что вас необходимо избавить от всяческих треволнений.

— Благодарю вас, доктор Гровс, вы так добры.

После ухода доктора, Бетти столкнулась с новой загадкой, поставившей ее в тупик. Она позвонила в колокольчик.

— Марта, — сказала она появившейся горничной, — а где тот роман, который я взяла вчера в публичной библиотеке? Я положила его на столик в будуаре.

— Я его не видела, мисс.

— Пожалуйста, найдите его. Я посмотрела везде, но его нигде нет.

— Я посмотрю в гостиной и в комнате для занятий.

— Но я не заходила в комнату для занятий, а кроме того, в гостиной я уже смотрела.

Последовавшие поиски не дали никаких результатов. Книга исчезла. Однако назавтра она обнаружилась лежащей на столике в будуаре, именно там, где ее оставила Бетти.

— Его брала кто-то из горничных, — таково было ее объяснение. Больше она об этом не думала; возможно, инцидент был следствием ее возбужденности, а вся история его исчезновения не столь уж таинственной. Она отослала его назад в библиотеку и взяла другой. Также исчезнувший на следующее утро.

Это стало повторяться. Стоило ей взять в библиотеке новый роман, как он тут же исчезал. Бетти была поражена. Каждую взятую книгу она могла начать читать лишь день или два после того, как принесла ее домой. Она пыталась прятать книги, едва вернувшись, в тумбочке, или запирала в шкаф. Результат оказывался таким же. Наконец, когда она спрятала книгу в столик, но она исчезла и оттуда, терпение ее лопнуло. Кто-то из прислуги обладал неуемной страстью к подобного рода произведениям, заставлявшей его добывать книгу любым способом, включая вскрытие замков. Бетти очень не хотелось говорить об этом тетке, но что ей оставалось делать?

Прислуга была допрошена, но та решительность, с которой они все отрицали, свидетельствовала в пользу их невиновности. Никто из них не решился бы на подобный поступок, твердили они в один голос.

Тем не менее, исчезновения книг прекратились, и Бетти с леди Лейси пришли к естественному выводу, что это стало результатом проведенного допроса.

— Бетти, — сказала ей как-то леди Лейси, — а что ты скажешь, если мы отправимся взглянуть на новую комедию? Отзывы о ней весьма благоприятны. У госпожи Фонтанель есть ложа, и она спрашивает, не хотим ли мы к ней присоединиться.

— Это было бы прекрасно, — ответила девушка, — мы уже давно нигде не были.

Но сердечко ее дрогнуло от страха.

А своей горничной она сказала:

— Марта, вы поможете мне одеться сегодня вечером — и — очень прошу, останетесь со мной до тех пор, пока тетя не оденется и не позовет меня.

— Конечно, мисс, буду рада вам помочь.

Однако вторая половина просьбы привела ее в некоторое недоумение.

Бетти сочла нужным объясниться.

— Не знаю, что это такое, но у меня какое-то возбужденное предчувствие, будто что-то должно произойти, и я боюсь остаться одна.

— Что-то должно произойти! Если вы себя не очень хорошо чувствуете, то, может быть, вам лучше остаться дома?

— Нет, ни за что на свете! Мне нужно ехать. Уверена, все пройдет, как только мы сядем в коляску. Не может не пройти.

— Может быть, вам подать бокал хереса или еще что-нибудь?

— Нет, нет, этого не нужно. Просто побудьте со мной.

В тот вечер Бетти удалось посетить театр. Сон ей не помешал. Капитан Фонтанель оказался в их ложе, и его присутствие удваивало получаемое ей удовольствие от спектакля. Он сидел рядом с Бетти и разговаривал с ней не только во время антрактов, но и делился своим мнением об игре актеров. Без этого последнего она вполне могла бы обойтись. Она вовсе не была habituИ, завсегдатаем, театров, чтобы это могло ее сильно заинтересовать.

Между двумя актами он сказал ей:

— Моя мать очарована леди Лейси. Она кое-что затевает, и хочет получить ее согласие на участие, что было бы просто замечательно. И я подослан к вам, чтобы привлечь вас на нашу сторону.

— И что же это за затея?

— Мы хотим взять лодку и принять участие в королевской регате Хенли. Как вы на это смотрите?

— Наверное, это самое большое удовольствие из всех, которые я прежде испытывала. Я никогда не видела регату... то есть, я хочу сказать, такой знаменитой. Я видела гонки в Ильфракомб, но это совсем другое.

— Прекрасно; в таком случае наша компания будет состоять из моей матери и сестры, вас и вашей тети, молодого Фулвелла, который танцевал с Жаннет, и Путси, нашего домашнего кота. Уверен, что моей матери удастся убедить вашу тетю. Она ведет очень активный образ жизни для ее возраста, иными словами — наслаждается жизнью!

— Наверное, это будет самое лучшее развлечение за все время нашего пребывания в городе, — сказала Бетти. — Мы с тетей возвращаемся в ее маленькое имение в Девоне через несколько дней; Страстную пятницу и Пасху она хочет отмечать там.

Так и случилось. Леди Лейси нимало не возражала, и в настоящее время она и ее племянница решали, во что последняя должна быть одета. Легкий наряд отпадал по причине погоды, — было холодно, в особенности на реке. Бетти выбрала костюм серебристо-серой ткани, с черным поясом вокруг талии и белую соломенную шляпку с лентой, под цвет платью.

В день регаты Бетти сказала себе: "Какая же я все-таки невежда! Я даже не знаю, где расположен Хенли! Находится ли он Темзе, или на Изисе, не имею ни малейшего представления, но мне кажется, я даже в этом почти уверена, что на Темзе. Помнится, я видела фотографии прошлогодних гонок в Graphic или Illustrated, и там река была очень широкой, значительно более широкой, чем Изис. Схожу-ка я в классную комнату, найду карту окрестностей Лондона и удостоверюсь. Очень не хочется выглядеть полной невеждой".

Не сказав никому ни слова, Бетти отправилась в комнату, где учились дети, когда были дома. Она находилась в задней части дома, в конце коридора. С тех пор, как в доме остановились леди Лейси и Бетти, ни одна из них не бывала здесь, может быть, пару раз, совершенно случайно; а потому слуги не заботились о том, чтобы содержать ее в чистоте. Здесь скопилось много пыли и Бетти, улыбнувшись, написала свое имя на школьном столе, затем, взглянув на свой палец и обнаружив на нем черноту, сказала: "Ох, я совсем позабыла, что пыль в Лондоне, словно угольная крошка".

Она подошла к шкафу, но не смогла найти карты Лондона и его окрестностей. Не обнаружилось и географического справочника.

— Наверное, здесь это должно быть, — сказала она, доставая большой, толстый том Johnston's Atlas, — если только Хенли не настолько мал, чтобы соответствовать масштабу.

Она положила тяжелый том на стол и открыла его. Карта Англии состояла из двух частей — северной и южной. Она открыла вторую, и стала отслеживать пальчиком синюю линию Темзы.

Внимательно вглядываясь в названия, напечатанные мелким шрифтом, она не заметила, как глаза ее закрылись, дыхание стало ровным, голова поникла над картой, — в общем, она уснула крепким сном.

Пробуждение ее было медленным. Сознание возвращалось постепенно. Она увидела атлас, не понимая еще, что это такое. Огляделась, спрашивая себя, каким образом могла оказаться в классной комнате, и только тут заметила, что уже стемнело. А потом вспомнила, как и почему здесь оказалась.

И сразу же — о том, что виной всему — предстоящая регата.

Должно быть, она снова уснула, и проспала до вечера, поскольку через окно могла видеть сгущающиеся на улице сумерки. С ней снова произошло то, от чего, как она думала, она избавилась навсегда?

С бьющимся сердцем она вышла в коридор. Увидела, что холл освещен, и услышала, как ее тетка что-то сказала, как хлопнула входная дверь, и слова горничной: "Вам помочь, леди?"

Она вышла на площадку и стала спускаться по лестнице, когда испытала шок; кровь застыла у нее в жилах, она замерла, будто парализованная, поскольку увидела саму себя, поднимающуюся ей навстречу в серебристо-сером костюме и соломенной шляпке.

Она судорожно вцепилась в перила, чувствуя, что вот-вот упадет, и смотрела, не в силах издать ни звука, как она сама, уверенной походкой, шаг за шагом, прошла мимо самой себя и скрылась в своей комнате.

Минут десять она оставалась совершенно неподвижной, не в силах пошевелить даже пальцем. Она по-прежнему не могла издать ни звука, тело ее отказывало ей, даже сердце, казалось, перестало биться.

Затем кровь медленно начала циркулировать, напряжение ослабло, возвратилась способность двигаться. Хрипло вздохнув, она медленно двинулась вниз, ощущая головокружение и ежесекундно хватаясь за перила, чтобы не упасть. Оказавшись в холле, она почувствовала, что силы вернулись к ней. Она поспешила в утреннюю комнату, куда удалилась леди Лейси, чтобы разобрать почту, прибывшую в ее отсутствие.

Бетти остановилась, глядя на нее, словно бы потеряв дар речи.

Тетя оторвалась от письма, которое читала, и взглянула в ее сторону.

— Бетти, — сказала она, — как быстро ты переоделась!

Ничего не сказав, девушка потеряла сознание и упала на пол.

Она пришла в себя, почувствовав сильный запах уксуса. Бетти лежала на софе, Марта держала влажный платок у нее на лбу. Леди Лейси стояла рядом, встревоженная и озабоченная, с бутылочкой нюхательной соли в руках.

— Ох, тетя, я видела... — начала было девушка и осеклась. Не стоит рассказывать о привидении. Ей все равно не поверят.

— Дорогая, — сказала леди Лейси, — ты переутомилась, и с твоей стороны было неблагоразумно бегать по лестнице, чтобы переодеться. Я послала за доктором Гровсом. Ты можешь встать? Ты сама сможешь дойти до своей комнаты?

— До моей комнаты! — она вздрогнула. — Позвольте мне остаться здесь. Мне трудно двигаться. Позвольте мне дождаться прихода доктора здесь.

— Конечно, дорогая. Сейчас ты выглядишь совсем не так, как выглядела весь день на регате. Если ты чувствовала недомогание, тебе не следовало отправляться туда.

— Тетя! Утром я прекрасно себя чувствовала.

Приехавший врач осмотрел девушку. Поскольку за Бетти доктору все рассказала леди Лейси, она ничего не сказала ему о том, что видела.

— Она сильно переутомилась, — сказал он. — И чем раньше вы вернетесь в Девоншир, тем лучше. Пусть кто-нибудь побудет рядом с ней ночью.

— Я уже распорядилась, — ответила леди Лейси, — чтобы Марта постелила себе на софе в соседней комнате или в будуаре.

У Бетти при этих словах камень свалился с души; она очень боялась одна возвращаться в комнату, в которой скрылось ее второе я.

— Я позвоню вам завтра утром, — сказал врач, — постарайтесь, чтобы она оставалась в постели, во всяком случае, до моего прихода.

Как только он ушел, Бетти нашла в себе силы подняться по лестнице. Обведя комнату испуганным взглядом, она увидела соломенную шляпку и серое платье; больше ничего.

Она легла в постель, и, хотя сразу же с головой зарылась в подушки, долго не могла заснуть. Неприятные мысли мучили ее. Что означала эта странная встреча? Ее странные сны? В чем причина таинственных явлений, с ней происходящих? Объяснение, что она подвержена сомнамбулизму, оказалось несостоятельным. Других же объяснений она не находила.

Только к утру она задремала.

Когда пришел доктор Гровс, — это случилось около одиннадцати часов, — Бетти изъявила желание поговорить с ним с глазу на глаз.

— О! — сказала она ему. — В последний раз все было плохо, гораздо хуже, чем прежде. Я не ходила во сне. Кто-то, пока я сплю, принимает мой облик.

— Кого вы имеете в виду? Одну из ваших горничных?

— Нет, нет. Я встретила ее прошлым вечером на лестнице, что и стало причиной моей слабости.

— Кого именно?

— Своего двойника.

— Это невозможно, мисс Маунтджой.

— Но это так! Я видела его так же ясно, как вижу сейчас вас. Я спускалась по лестнице в холл...

— И вы увидели саму себя! Свое прелестное милое личико, отразившееся в зеркале.

— На лестнице нет зеркала. А кроме того, я была одета в халат из шерсти альпаки, а на моем двойнике был мой жемчужно-серый костюм и моя соломенная шляпка. Он поднимался мне навстречу, когда я начала спускаться.

— Расскажите мне все поподробнее.

— Вчера, — где-то за час до того, как мне нужно было одеваться, — я пошла в комнату для занятий. Я плохо помню географию, и собиралась найти карту и посмотреть, где находится Хенли, поскольку, как вы знаете, мы собирались отправиться туда на регату. В то время, как я смотрела в атлас, на меня опять навалился сон. Когда я проснулась, уже настал вечер, горели газовые лампы. Я испугалась, выбежала на площадку и услышала голоса вернувшихся из Хенли; я стала спускаться по лестнице и столкнулась со своим двойником, который поднимался мне навстречу. Он прошел мимо меня и скрылся здесь — в моей комнате. Таким образом, это может служить доказательством того, что я не сомнамбула.

— Но я никогда этого и не утверждал. Более того, я ни на секунду не допускал такой возможности. Если помните, это было ваше собственное предположение. Я вам сказал тогда, и повторяю это сейчас — вы страдаете провалами в памяти.

— Этого не может быть, доктор Гровс!

— О Господи, почему?

— Потому что мой двойник был одет в костюм, в котором я собиралась отправиться на регату.

— Если вы меня выслушаете, мисс Маунтджой, я предложу вам вполне удовлетворительное объяснение того, что с вами происходит. Удовлетворительное в том смысле, чтобы вы поняли суть случившегося с вами. И вовсе не означающее, что ваше состояние является удовлетворительным.

— Хорошо, я вас слушаю. Я не могу пребывать в постоянном неведении.

— Так вот, юная леди. За последнее время у вас несколько раз случались провалы в памяти. Вы совершенно не помнили о том, что сделали, куда ходили, с кем и о чем разговаривали. Но последний случай — несколько отличен от предыдущих. Провал в памяти случился после возвращения, и вы забыли происшедшее только после того момента, когда склонились над атласом.

— Да.

— По возвращении, как сказала мне ваша тетушка, леди Лейси, вы быстро поднялись к себе, переоделись и сменили ваш костюм на...

— Халат из шерсти альпаки.

— Халат из шерсти альпаки, да. Затем, когда вы снова отправились в холл, к вам вернулась память, но воспоминания о том, что происходило в течение дня, перепутались. Помимо всего прочего...

— Но мне ничего не припомнилось...

— Вы отчетливо вспомнили только одно, — что поднимались по лестнице в вашем...

— Жемчужно-сером костюме с алой лентой и соломенной шляпке.

— Совершенно верно. Вы вспомнили себя, поднимающейся наверх в этом костюме, чтобы сменить его на халат, в котором были одеты утром. Это воспоминание предстало перед вами видением, хотя на самом деле вы ничего не видели. Мозг спроецировал на сетчатку глаза воспоминание, как будто это было реальное изображение. Такие вещи случаются, притом не так редко. В случаях белой горячки...

— Но у меня не бывает белой горячки. Я не употребляю спиртное.

— Я этого и не утверждаю. Однако, позвольте мне продолжить. В случаях белой горячки, пациенты воображают, что видят крыс, чертей и прочие объекты. Они кажутся им реальными, они полагают, что видят их в действительности. Но на самом деле это не так. Это просто картинки, которые мозг посылает на сетчатку глаза.

— И вы полагаете, что я в самом деле была на гонках?

— Я в этом уверен.

— И то, что я танцевала на балу у леди Бельгрейв?

— Совершенно очевидно.

— И слушала Кармен в Королевской опере?

— Нисколько не сомневаюсь.

Бетти тяжело вздохнула и задумалась.

Через некоторое время она сказала:

— Скажите мне откровенно, доктор Гровс, не надо меня щадить, не думаю, чтобы правда могла меня испугать. Я готова ее принять. Вы ведь думаете, что я сошла с ума?

— У меня нет ни малейшего повода так думать.

— Это было бы самым страшным, — сказала Бетти. — И если я почувствую, что это именно так, я в ту же секунду отправлюсь к тетушке и попрошу, чтобы она отправила меня в приют.

— Оставьте подобные мысли; ваш разум в совершенном порядке.

— Если только считать, что провалы в памяти лучше сумасшествия. Будут ли эти приступы повторяться?

— Не могу дать точный прогноз, поэтому давайте надеяться на лучшее. Изменение обстановки, общества, свежий воздух...

— Но я не могу оставить тетушку!

— Я вовсе не это имел в виду; я имел в виду отдых от Лондона. Это может вернуть вас прежнюю. Ведь у вас никогда не случалось подобных приступов ранее?

— Нет, никогда, пока я не приехала в город.

— Следовательно, как только вы покинете город, они могут прекратиться.

— Если все будет так, как вы говорите, я останусь в провинции навсегда и никогда больше не приеду в Лондон.

В тот же день приехал капитан Фонтанель, обеспокоенный тем, что Бетти плохо себя чувствует. Она не следила за собой должным образом, сказал он, во время регаты. Он боялся, что холод на реке оказал на нее свое болезнетворное влияние. И еще он рассчитывал на то, что ему удастся переговорить с ней, прежде чем она снова вернется в Девоншир.

Но, поскольку к Бетти его не пустили, он в течение часа беседовал с леди Лейси, и удалился от нее с улыбкой на лице.

На следующий день он прибыл снова. Бетти полностью пришла в себя, повеселела, ее румяные щечки обрели прежний здоровый цвет. Они с тетей сидели в столовой, когда он приехал.

Капитан выразил сочувствие и одновременно удовлетворение по поводу того, что недомогание оставило ее так быстро.

— О, — сказала девушка, — я в полном порядке. Все прошло. Мне не нужно было вчера оставаться в постели, но тетя настояла. Завтра мы собираемся вернуться в наше поместье. Вчера тетя была испугана и думала, что наше возвращение придется отложить.

Леди Лейси поднялась, оправдавшись тем, что ей необходимо проследить за упаковкой вещей, и вышла, оставив молодых людей наедине. Когда за ней закрылась дверь, капитан Фонтанель подхватил стул, подсел поближе к девушке и сказал:

— Бетти, вы не можете себя представить, каким счастливым я себя почувствовал, когда вы приняли меня. В лодке у меня не было времени, иначе я сказал бы вам все, что намерен сказать сейчас; вы собираетесь возвратиться в Девоншир, и у меня не будет другого случая переговорить с вами с глазу на глаз, но вы были так добры ко мне, согласившись принять меня, что я рассчитываю услышать от вас "да".

— Я... я... — запинаясь, произнесла Бетти.

— У меня было мало времени, я торопился, и сегодня я пришел сюда, чтобы повторить сделанное мною предложение и чтобы убедиться, что я могу рассчитывать на счастье. У вас было время подумать, и я верю, что вы не передумали.

— О, вы так добры, вы так внимательны ко мне!

— Дорогая Бетти, послушайте, что я вам скажу! Я перед вами — бедный, несчастный, трепещущий, — и у меня есть причина так говорить. Вложите вашу руку в мою; это будет короткое признание солдата, подобно Генриху V и прекрасной Девы Франции. "Я не знаю разных любовных ухищрений, а прямо говорю: "Я вас люблю", и если вы меня спросите, искренне ли, я отвечу — да, но если вы потребуете от меня еще излияний, то пропало мое сватовство. Отвечайте же мне поскорее. Ударим по рукам, и дело с концом. Ну, что вы мне скажете, леди?"* Надеюсь, я процитировал правильно?

Робко, застенчиво, протянула она свои пальчики, и он сжал их. Она немного подалась назад, потупилась и сказала:

— Но прежде я должна вам кое-что сказать, нечто очень важное, что, может быть, заставит вас изменить свое намерение. Я не вправе утаить это от вас, вы должны все узнать, прежде чем примете окончательное решение.

— Чтобы заставить меня это сделать, я должен услышать что-то поистине ужасное.

— Это и есть ужасное. Я страдаю забывчивостью.

— О Господи! Я тоже этим страдаю. В последнее время я несколько раз прошел мимо своих хороших знакомых и даже не узнал их; у меня есть только одно оправдание — я думал о вас. Кроме того, я забываю о своих счетах; а также — и да простит меня Небо! — ответить на письма.

— Я имела в виду совсем не это. У меня случаются провалы в памяти. Поэтому я даже не помню...

Он запечатал ее губы поцелуем.

— Надеюсь, этого вы не забудете, дорогая Бетти.

— О, Чарльз, нет!

— В таком случае, Бетти, забудем о том. Не будем откладывать нашу помолвку. Я получил назначение в Египет, и мне хотелось бы, чтобы моя милая жена увидела вместе со мной пирамиды. Вы хотели бы их увидеть, не так ли?

— Да, конечно.

— И Сфинкса?

— Да.

— — — — — —

* У. Шекспир "Генрих V", пер. Е. Бируковой.

— И колонну Помпея?

— О, Чарльз! Больше всего на свете мне хотелось бы каждый день видеть вас.

— Как я рад это слышать! Мне кажется, мы вполне поняли друг друга. Выслушайте меня, и, пожалуйста, не забудьте того, что я вам скажу. Забудьте навсегда о провалах в памяти; мне хочется, чтобы мы в самое ближайшее время поженились. Я не уеду отсюда без вас. Скорее, я откажусь от назначения.

— Но ваш отец?..

— Я написал ему обо всем, о своем назначении, положении, доходах, перспективах, а также о том, что безмерно люблю вас и сделаю все для того, чтобы вы были счастливы. Мне кажется, я был достаточно убедителен, поскольку в ответной телеграмме он написал: "Благословляю тебя, мой мальчик". Так что с этой стороны все решено. И еще я знаю, что леди Лейси не будет против.

— Моя дорогая, милая тетушка... Как ей будет одиноко без меня...

— Ей вовсе незачем оставаться в одиночестве в своем маленьком поместье в Девоншире. Мы пригласим ее к нам в Каир, мы будем заботиться о старой леди в пустыне, мы сделаем для нее второго Сфинкса, а горячее солнце излечит ее ревматизм. Это так же верно, как то, что меня зовут Чарльз, а ваше имя будет Фонтанель.

— Не будьте слишком самоуверенны.

— А еще я уверен, что вы не забудете нашего разговора.

— Думаю, что нет... Ох, Чарльз, как бы мне этого хотелось!



* * *


Миссис Томас, портниха, и мисс Крок, модистка, были заняты сверх всякой меры. Следовало в самые кратчайшие сроки приготовить приданое Бетти. Необходимо было учесть все особенности жаркого климата, и подобрать цвета, фасоны, рисунок, ткани — шелк или муслин, и тысячу всего прочего. Бетти и леди Лейси суетились, выбирали, обсуждали, вносили изменения. Снова и снова следовали визиты к миссис Томас. Менялись длина рукавов, размер талии, юбки укорачивались спереди и удлинялись сзади.

Но что касается свадебного платья, то миссис Томас заявила, что подобный заказ она выполнить не в состоянии. Заказ был срочно направлен в Эксетер.

Свадебный торт был заказан в Марче. Леди Лейси считала, что как можно больше заказов должны были получить торговцы ее родного графства. Платья-амазонки, аккуратно подогнанные по фигуре, и дамские седла — все это должно было отправиться в Египет. Коробки и корзины, все было закуплено в необходимом количестве, чтобы уместить полностью весь багаж.

Леди Лейси и Бетти постоянно наведывались в Эксетер то за одним, то за другим.

Затем последовали рассылка приглашений и прибытие свадебных подарков, написание благодарственных писем, чем занималась сама Бетти. Капитану Фонтанелю не было разрешено вмешиваться в это.

Просматривались статьи редакторов и корреспондентов местных газет, чтобы удостовериться, все ли дарители отмечены в них, все ли подарки указаны, те ли журналисты выбраны для освещения свадьбы. Леди Лейси и Бетти находились в самом водовороте событий, в постоянном движении с утра до ночи и в постоянном обдумывании, все ли учтено. Сервизы, бокалы, прочая посуда, — позаботились обо всем. Заказали вина, фрукты, торты, прохладительные напитки. Но все на свете приходит к концу, даже приготовления к свадьбе.

Наконец, наступил этот день, — прекрасное, солнечное, сияющее майское утро.

Приехали подружки невесты, каждая с красивой брошью — подарком капитана Фонтанеля. Их платья вполне соответствовали сезону, были желтого цвета, а белые шляпки украшены первоцветами. Мальчики, несущие шлейф платья невесты, были в костюмах зеленого бархата, в бриджах и треуголках, с кружевными воротничками и манжетами. На тот случай, если в доме не хватит места приглашенным гостям, рядом был возведен шатер. Экипаж, долженствовавший отвезти счастливую пару на станцию, был запряжен белыми лошадьми. Еще раз все тщательно осмотрев, леди Лейси пришла к выводу, что ничего не упущено.

Дорожные сундуки готовы к путешествию, за исключением одного, и помечены именем миссис Фонтанель.

Над церковной башней взвился флаг. У входа столпились жители. Они улыбались и искренне желали счастья невесте, которую горячо любили, как, впрочем, и леди Лейси.

Ученики воскресной школы, собрав нехитрые средства, преподнесли своей учительнице серебряный набор: горчичницу, перечницу и солонку.

— О Господи! — воскликнула Бетти. — Что мне делать с этими наборами? Их у меня уже восемь!..

— Чуть позже, дорогая, — ответила тетя, — ты сможешь обменять лишнее на что-нибудь другое.

— Но только не тот, который преподнесли мне мои ученики, — сказала Бетти.

Прибыли очередные поздравительные телеграммы.

Наконец, в самый последний момент, доставили еще несколько свадебных подарков.

— Боже милостивый! — воскликнула девушка. — Мне необходимо выразить признательность. У меня, кажется, есть немного времени, прежде чем начать одеваться.

И она поспешила по лестнице в свой будуар, небольшую комнатку, в которой она рисовала акварелью, читала, музицировала. Хорошо освещенная, милая комнатка, которой, как ей с грустью подумалось, скоро предстоит сказать прощай!

Сколько счастливых часов провела она здесь! О чем только не мечтала!

Она открыла свой несессер с письменными принадлежностями и написала благодарственные письма.

— Все, — сказала она сама себе, закончив пятое. — В последний раз я подписываюсь Элизабет Маунтджой, если не считать подписи в церковной книге. Ох, как же у меня болит спина!.. Я не ложилась до двух, а встала в семь, и так всю неделю... Чуть-чуть отдохну, и начну одеваться.

Она забралась на софу, поджав ноги, и тут же уснула — здоровым, крепким сном.

Когда Бетти открыла глаза, церковные колокола весело перезванивались. Она подняла веки, повернула голову на подушке и увидела — невесту, в подвенечном платье, под белой вуалью, с букетом цветов, сидевшую рядом. Снятые перчатки лежали на коленях.

Невыразимый ужас сковал ее. Она не могла произнести ни звука. Она не могла пошевелиться. Она могла только смотреть.

Невеста приподняла вуаль, и Бетти увидела лицо — бледное лицо своей умершей сестры Летиции.

Видение опустило руку и улыбнулось ей.

— Не бойся, — сказала Летиция. — Я не причиню тебе никакого вреда. Я очень люблю тебя, Бетти. Я вышла замуж под твоим именем; я принесла клятвы от твоего имени; обручальное кольцо на моем пальце — это твое кольцо, оно не принадлежит мне. Теперь ты жена Чарльза Фонтанеля, ты — не я. Выслушай меня. Я расскажу тебе все, и больше ты меня никогда не увидишь. Я больше не буду беспокоить тебя, и обрету, наконец, покой. Я исчезну, останется только это подвенечное платье. Выслушай же меня. Когда я умирала, я была в отчаянии, что у меня никогда не было и не будет радостей в жизни. Мое последнее отчаяние, последние сожаления были о том, что мне никогда не узнать, что такое блеск и суета.

Она замолчала, сняла золотое обручальное кольцо и надела его на палец Бетти.

После чего продолжала.

— Когда душа моя отделилась от тела, то некоторое время оставалась в нерешительности, не зная, куда лететь. Затем, вспомнив слова моей тетки, которая говорила, что мне никогда не попасть на небеса, я решилась пойти ей наперекор; я взлетела и оказалась у врат рая. Возле них стоял ангел с обнаженным пылающим огнем мечом в руке; стоило мне подойти, он преградил мне им путь. Я сделала шаг, тогда он направил меч мне в грудь; и когда клинок коснулся моего сердца, я почувствовала острую боль, но не поняла, боль ли это успокоительная, или осуждающая. Затем он сказал мне: "Летиция, вы не всегда вели себя как полагается хорошей девочке; вы впадали в уныние, обижались, противились, а потому не можете войти в эти врата. То, о чем вы сожалели, когда настал ваш черед оставить земную юдоль, были сожаления о ней, о блеске и суете. Вы не раскаялись, когда сердце ваше переставало биться. Но поступки ваши были вызваны в огромной степени ошибками, допущенными при вашем воспитании. Теперь, вам следует принять решение. Вы не сможете войти в эти врата до тех пор, пока не вернетесь на землю и не познаете блеск и суету того мира. Что же касается этой старой кошки, вашей тетки, — нет, Бетти, конечно, он так не сказал; это могла бы сказать я, но я тоже этого не сказала. Я не хотела обижать ее, я не желаю ей ничего дурного. Она воспитывала меня так, как считала правильным, она старалась просветить меня, но, увы! то, что ей казалось светом, для меня стало тьмой! Ангел же сказал: "Что касается вашей тети, перед тем как она сможет войти сюда, ей предстоит путь через чистилище, где она очистится и прозреет". Представь себе, Бетти, какую горечь и досаду предстоит ей испытать, ведь она не верит в существование чистилища и даже написала по этому поводу едкий памфлет. Мне же ангел сказал: "Возвращайся, чтобы познать блеск и суету". Я упала на колени и взмолилась: "О, позволь мне, хоть краешком глаза, увидеть то, что находится по другую сторону врат!" "Будь по-твоему", отвечал он. Он поднял свой огненный меч, и это выглядело так, будто ослепительная вспышка молнии озарила пространство. Врата приотворились, и я увидела то, что находится позади них. Краткий миг; затем меч опустился, а врата закрылись. С преисполненным печалью сердцем повернулась я и вернулась на землю... Это я, Бетти, брала и читала твои романы. Это я отправилась на бал к леди Бельгроув вместо тебя. Это я вместо тебя слушала Кармен в Королевском театре. Это я заняла твое место в лодке во время регаты в Хенли, услышала признание в любви от Чарльза Фонтанеля, испытала первый и последний поцелуй. И это я, Бетти, заняла сегодня твое место у алтаря. Я получила все, что предназначалось тебе: прекрасные платья, бал, оперу, ухаживание, гонки, чтение романов. Это я получила то, о чем мечтают все девушки — подвенечное платье и свадебный букет. Теперь для меня все кончилось. Я знаю, что такое блеск и суета, и я возвращаюсь на небо. Больше ты не увидишь меня.

— Летиция, — произнесла Бетти, поскольку сестра замолчала, — ты больше не желаешь получить от жизни ничего?

Та покачала головой в знак отрицания.

— Ты больше не хочешь блеска и суеты?

— Нет, Бетти, потому что я видела то, что находится по другую сторону врат.

Бетти протянула руку, попыталась обнять ее за талию и горячо прошептала:

— Скажи мне, Летиция, что ты там видела?

— Бетти, это было совершенно противоположное тому, о чем проповедуют в церкви Салема.


МАКАЛИСТЕР


Город Байонна, расположенный на левом берегу Адура и являющийся портом, должен представлять большой интерес для английских туристов, принимая во внимание связанные с ним ассоциации. В течение трехсот лет, вместе с Бордо, он принадлежал английской короне. Кафедральный собор, величественное сооружение четырнадцатого века, был построен англичанами, равно как и гербы Талботов и других знатных дворянских семей под его сводами были вырезаны руками англичан. Собор, по всей видимости, строился по проекту английских архитекторов, ибо имеет центральное ребро, характерное для английской архитектуры, — что полностью отлична от французской, где преобладают сходящиеся ребра, — и напоминает перевернутый корабельный киль, каковой мы можем наблюдать в наших кафедральных соборах. Под некоторыми домами современной постройки имеются подвалы более раннего времени, также сводчатые, и в них также можно обнаружить гербы знатных английских семей, живших здесь прежде.

Но Байонна связана с нами и более поздними событиями. В самом конце войны за полуостров, когда Веллингтон заставил маршала Сульта и французов пересечь Пиренеи, его войска, предводительствуемые сэром Джоном Хоупом, осадили крепость. В феврале 1814 года сэр Джон приказал навести понтонный мост через Адур при помощи лодок, предоставленных адмиралом Пенроузом, что и было сделано, весьма виртуозно, под обстрелом гарнизона, состоявшего из 15000 человек, и канонерских лодок, охранявших реку. Это было сделано тогда, когда Веллингтон отвлекал внимание Сульта на Гавесе, притоке Адура, неподалеку от Ортеза. Здесь и случилась трагическая история, послужившая основой этого рассказа.

Кафедральный собор Байонны до недавнего времени не имел башен — англичане были изгнаны из Аквитании прежде, чем строительство было завершено. С западной стороны он выглядел убогим до последней степени, и представлял собой обшарпанное строение, покрытое белой, точнее — грязно-белой, штукатуркой, на которой большими буквами было написано "свобода, равенство, братство".

Сегодня здесь все не так; западный фасад выглядит современно, а две башни-близнецы прекрасно вписались в ансамбль собора. Когда я был в Байонне, более года тому назад, — о чем и собираюсь поведать, — я посетил маленькое кладбище на северном берегу реки, где похоронены английские офицеры, павшие во время штурма Байонны.

Северный берег находится в департаменте Ланды, в то время как южный — в департаменте Атлантические Пиренеи.

В те времена, когда англичане были изгнаны из Франции и утратили Аквитанию, Адур изменил свое русло. Прежде он резко поворачивал за городом, устремлялся на север и снова поворачивал в нескольких милях от Капбретона, но песчаные дюны постепенно теснили его, и теперь стремительная река пробила себе то русло, по которому течет сегодня в Бискайский залив. Но старое русло еще можно распознать по оставшимся озеркам голубой воды, затерявшихся посреди огромного леса, состоящего из сосен и пробковых деревьев. Весь день я провел, блуждая среди могучих деревьев, отыскивая разбросанные тут и там озера, а вечером повернул обратно в Байонну, немного отклонившись от прямой дороги, чтобы посетить старое английское кладбище. Квадратной формы, оно было огорожено стеной, имевшей железные ворота, поросшие вьющимися сорняками, позаброшенное, с покосившимися надгробиями, покрытыми мхом и лишайником. Я не мог войти внутрь, чтобы прочитать надписи, поскольку ворота были заперты, ключа у меня не было, и я не знал, кто мог быть смотрителем этого места.

Чувствуя усталость от многочасовой прогулки по песчаным дюнам, я присел снаружи, опершись спиной на стену, и немного полюбовался тем, как заходящее солнце шафраном расцвечивает стволы сосен. Затем достал Мюррея из своего рюкзака, раскрыл и прочитал следующий отрывок:

"В N., цитадели, стоящей на возвышении, самой грозной из всех сооружений Вобана, и значительно укрепленной, особенно в 1814 году, когда она служила ключом к укрепленному лагерю маршала Сульта, и была атакована отрядами армии герцога Веллингтона, но не взята, был заключен мир, положивший конец осаде после нескольких кровопролитных столкновений. Последнее из них, самое страшное, унесшее множество человеческих жизней, случилось уже после заключения мира, когда британские войска не ожидали нападения и сняли боевые охранения. Они были захвачены врасплох вылазкой гарнизона, ранним утром 14 апреля; нападение было отбито, но при этом пало 830 англичан и был захвачен в плен их командир, сэр Джон Хоуп, поскольку лошадь под ним была убита, а сам он получил ранение. Атака французов была поддержана огнем канонерских лодок с реки, стрелявших без разбора, по своим и чужим. Было убито девятьсот десять французов".

Закончив чтения, я обнаружил, что солнце село, а над течением Адура заклубился серый туман. Настало время вернуться в Байонну и попытаться успеть к табльдоту в 7.30 вечера, но я понимал, что опоздаю. Перед тем, как подняться, я вытащил свою фляжку с виски и осушил ее до последней капли.

Убедившись, что фляга пуста, я совсем уже было собрался подняться, когда услышал голос, раздавшийся где-то выше, у меня за спиной, произнесший:

— Благодарю тебя, весьма благодарю, шотландец.

Я обернулся на голос, отодвинулся от стены и обнаружил нечто весьма примечательное, расположившееся на самом ее верху. Это была верхняя половина человека в военном обмундировании. Он не сидел на стене, поскольку, если бы это было так, то его ноги должны были бы свисать снаружи. С другой стороны, если он ни на что не опирался с внутренней стороны, это было весьма странно, поскольку, как я уже сказал, над верхней кромкой виднелась половина туловища.

— Вы ведь шотландец? — спросил он. — Или англичанин?

— Англичанин, — ответил я, начиная подозревать, что имею дело с привидением.

— Несколько раннее время для моего появления, ведь еще не наступила ночь, — сказал он, — но запах виски привлек меня, и я был вынужден восстать из своей могилы.

— Восстать из могилы?! — воскликнул я.

— А вы думаете, что я — результат выпитого вами виски? — спросил он.

Я так не думал.

— Хорошо, — сказал он, — но было бы лучше, если бы вы думали именно так. Позвольте представиться. Я капитан Алистер Макалистер из Auchimachie, к вашим услугам, то есть, его лучшая половина. Я погиб во время одного из штурмов цитадели. Эти, — тут он употребил весьма крепкое выражение, которое я не имею права воспроизвести, — эти жабы использовали ядра, скованные цепью, которые разорвали меня пополам, отправив мои ноги в Шотландию.

Несколько оправившись от удивления, я продолжал во все глаза глядеть на него и меня разобрал смех; настолько сильно он напомнил мне Шалтая-Болтая, сидевшего на стене.

— Во мне есть что-то смешное? — раздраженно поинтересовался капитан Макалистер. — Или у вас просто веселое настроение, сэр?

— Уверяю вас, — отвечал я, — это всего лишь проявление радости от встречи с вами, Алистер Макалистер.

— Не забывайте из Auchimachie, и мое звание капитана, — буркнул он. — А также о том, что здесь находится только половина меня, другая же похоронена в семейном склепе в Шотландии.

Я выразил искреннее удивление его словами.

— Вы должны понимать, сэр, — продолжал он, — что я всего лишь нематериальная часть верхней части моего похороненного тела. А за то, что нематериальная часть нижней части находится не здесь, я должен быть благодарен капитану О'Хулигэну.

Я прижал ладони ко лбу. В своем ли я уме? Горячее солнце напело мне голову, или, может быть, все происходящее является результатом выпитого виски?

— Вы можете быть приятно удивлены, — сказала верхняя половина капитана, — что мой отец, землевладелец из Auchimachie, и полковник Грэхем из Ours, были близкими друзьями. Прежде чем я принял участие в войне под знаменами Веллингтона, — в то время он был еще просто сэром Артуром Уэлсли, — мой отец сказал полковнику Грэхему: "Если во время кампании с моим сыном что-нибудь случится, вы чрезвычайно обяжете меня, если переправите его останки в Auchimachie. Я убежденный пресвитерианец, и не смогу чувствовать себя спокойно, если тело его упокоится в земле идолопоклонников, поклоняющихся Деве Марии. Что касается издержек, то я их оплачу; однако постарайтесь не переусердствовать в затратах".

— И злая судьба распорядилась так, что вы... стали состоять из двух половин?

— Да, скованные цепью ядра сделали свое дело, но это случилось не на полуострове. Это случилось здесь. Когда мы наводили понтонные мосты, корабли противника обрушили на нас град скованных ядер, которые, как вы, должно быть, знаете, используются для разрушения такелажа. Но они стреляли ими по нам, и одним из таких выстрелов я был разрезан пополам как раз в том месте, где куртка соединяется со штанами.

— Я все же не могу понять, каким образом одна половина вашего тела оказалась похороненной здесь, а другая — в Шотландии?

— К этому я и веду. Это все из-за капитана О'Хулигэна, мы с ним были в одном отряде. Если вы человек разумный, то не нуждаетесь в моих пояснениях по поводу того, что О'Хулигэн — ирландская фамилия, а капитан Тимоти О'Хулигэн был не только урожденным ирландцем, но и невежественным папистом. Я же, по образованию и убеждениям, истинный пресвитерианец. Я верю в Жака Кальвина, Джона Нокса и Джинни Геддес. Это мой символ веры; и если вы хотите выслушать мои аргументы...

— Не теперь.

— Хорошо; так вот, что касается капитана О'Хулигэна, то мы с ним часто спорили; но он не внимал никаким доводам, ссылаясь единственно на свои убеждения, а если к этому добавить его невозможный характер, то не удивительно, что он постоянно выводил меня из себя. Один из моих предков сражался в осажденном Дерри, участвовал в битве на реке Бойн, и лично отправил на тот свет своей саблей трех неотесанных ирландцев. Я горжусь им, сказал я О'Хулигэну, я выпил кружку пунша в честь Вильгельма III, и воскликнул: "Lillibulero!" Вне всякого сомнения, после окончания осады между нами случилась бы дуэль, если бы один из нас не признал правоту другого. Но этому не суждено было случиться. В то же время, что я, он был разрезан цепью пополам.

— Он тоже похоронен здесь?

— Только половина — его проклятые ноги и колени, на которых он стоял, поклоняясь образу Ваала.

— А где похоронена вторая половина?

— Если вы уделите мне внимание и не будете перебивать, я расскажу вам все без утайки. Но... Черт побери! Вот они, идут сюда!

В мгновение ока верхняя половина капитана оказалась у подножия стены, и, перебирая руками, скрылась за стволом дерева.

В следующее мгновение я увидел пару ловких нижних конечностей, начинавшуюся сапогами, продолжавшуюся белыми лосинами и заканчивавшуюся ремнем, запрыгнувшую на стену и принявшуюся бегать по ней взад-вперед, словно сеттер в поисках куропатки.

Я не знал, что делать.

Тем временем голова Макалистера выглянула из-за дерева и заорала:

— Lillibulero! Господь да сохранит короля Уильяма!

Ноги мгновенно помчались на голос и постарались пнуть его, подобно как футболисты пинают мяч. Не знаю, сколько попыток было сделано, может две, а может три, но все это время верхняя половина Макалистера вопила "Lillibulero!" и еще кое-что о папистах, воспроизвести каковое мне не позволяет воспитание.

Несколько придя в себя от шока, и желая положить конец этой совершенно безобразной сцене, я сорвал трилистник, росший прямо у моих ног, подбежал к сражающимся половинам и приложил этот символ Святого Патрика к нижней половине. Она сразу же прекратился свои агрессивные нападения, неуклюже склонилась к растению, попятилась, все так же почтительно кланяясь, пока не добралась до стены, после чего с необычайной ловкостью перемахнула через нее и скрылась из глаз.

Оставшаяся половина шотландского капитана приблизилась ко мне на руках и сказала: "Я весьма благодарен вам, сэр, за ваше своевременное вмешательство". После чего, поднявшись по решетке ворот, вновь заняла свое прежнее место на стене.

— Вам следует понять, сэр, — сказал Макалистер, устраиваясь поудобнее, — что никакого физического воздействия на меня это не оказывает. Сапоги О'Хулигэна нематериалистичны, равно как и моя верхняя половина. Так что если я и испытываю некоторые неудобства, то они связаны с моими чувствами. Тем не менее, я вам благодарен.

— Он был раздражен вашими словами, — заметил я.

— Безусловно, сэр. Но я одержал над ним верх.

— А теперь, капитан Макалистер, если это происшествие вас не слишком вывело из себя, не могли бы вы любезно объяснить мне, как случилось так, что более благородная ваша половина оказалась здесь, а менее благородная — в Шотландии?

— С превеликим удовольствием. Дело в том, что в Auchimachie находится верхняя половина капитана О'Хулигэна.

— И как же это могло случиться?

— Надеюсь, у вас найдется хоть чуточку терпения не прерывать мое повествование. Я ведь уже сказал вам, что мой отец обратился к полковнику Грэхему с просьбой: если со мной случится страшное, то он должен отправить мое тело домой, чтобы я мог быть похоронен в родовом склепе? Так вот, была допущена страшная ошибка. Когда полковник Грэхем узнал, что я убит, он отдал приказ, чтобы мои останки были найдены и приготовлены к отправке в Шотландию.

— На корабле, я полагаю?

— Конечно. Но, к несчастью, он поручил это каким-то ирландцам, находившимся у него под началом. Хотели ли они оказать почести своему земляку, или, подобно большинству ирландцев, не могли не сплоховать в исполнении даже самого простого поручения, сказать не берусь. Они могли бы узнать меня, даже никогда не видев моего лица, по моим золотым часам; но кто-то из лагеря оказался проворнее их. На часах было выгравировано имя Макалистера. Но их украли. Таким образом, они взяли, — то ли по ошибке, то ли преднамеренно, — верхнюю часть О'Хулигэна и мою нижнюю половину, поместив их вместе. Принадлежность нижней части все-таки легче спутать, чем верхней... Таким образом, его туловище и мои ноги были приготовлены к отправке в Шотландию.

— Как, разве полковник Грэхем не убедился в правильности исполнения данного им поручения?

— Нет. У него было слишком много неотложных насущных дел. А может быть, просто отнесся к взятому на себя обязательству спустя рукава.

— Предстоял долгий путь. Части тел были забальзамированы?

— Забальзамированы! Конечно же, нет. В Байонне не нашлось никого, кто бы знал, как это делается. Имелся один чучельник на рю Pannceau, но он за всю свою жизнь не делал ничего, кроме чучел чаек. Так что ни о каком бальзамировании речи не шло. Мы, то есть часть О'Хулигэна и часть меня, были помещены в бочку с виски и в таком виде отправлены на парусник. Но то ли по пути в Саутгемптон, то ли на другом корабле оттуда в Эдинбург, матросы продырявили бочку и, пользуясь соломинками, осушили ее до дна. В ней не осталось ни капли к тому времени, как она достигла Auchimachie. Какой привкус придал напитку О'Хулигэн, сказать не берусь, но мои ноги придали виски привкус благородный. Я всегда предпочитал в компаниях виски, и, стоило мне как следует нагрузиться, оно оказывало то влияние на мои ноги, что они отказывались мне служить. Это служит несомненным доказательством того, что виски не ударяло мне в голову, а растекалось по моим конечностям. Шотландец может выпить любое его количество, и оно никогда не ударит ему в голову. Когда наши останки прибыли в Auchimachie, где должно было состояться погребение, возникло предположение, что произошла какая-то ошибка. Мои волосы были песчаного цвета, в то время как у О'Хулигэна — черные, или почти черные; но никто не знал, какое действие алкоголь может оказать на цвет волос при длительном воздействии. Однако моя мать исключила ошибку, рассмотрев ноги — у меня была родинка на правой икре, и варикозные вены на левой. Во всяком случае, как говорится, половина хлеба все же лучше, чем его отсутствие, поэтому прибывшие останки были помещены в фамильную усыпальницу Макалистеров. Единственное, что меня несколько огорчило, — что весьма достойная речь священника была произнесена не только надо мной, но и половиной проклятого ирландца и паписта.

— Прошу прощения, что вынужден вас перебить, — сказал я, — но откуда вам удалось все это узнать?

— Между отдельными частями тела человека существуют эфирные токи, — пояснил Макалистер. — Есть духовная связь между головой человека и его пальцами, а между его половинами существует эфирная связь. В мире духовном, сэр, нам известно, что происходит с частями наших тел.

— Хорошо, — сказал я, — могу ли я быть чем-нибудь вам полезен в возникшем у вас затруднении?

— К этому я и веду, еще чуточку терпения. То, о чем я рассказываю, произошло в 1814 году, прошло много лет. Я был бы вам весьма признателен, если, по возвращении в Англию, вы отправитесь в Шотландию и навестите моего внучатого племянника. Я уверен, он поступит правильно, отчасти, чтобы восстановить честь семьи, отчасти — для успокоения моей души. Если бы не моя смерть, он никогда не стал бы владельцем имения. Кроме того, там есть еще один момент, на который вам следует обратить его внимание. На надгробии, возведенном над моим туловищем и ногами О'Хулигэна, на этом самом кладбище, имеется эпитафия: "Светлая память капитану Тимоти О'Хулигэну, павшему на поле славы. Покойся с миром". Это не соответствует действительности, — я имею в виду не только грамматически, — и тому, что под ним покоится. Я имею в виду конечности этого ирландца. А кроме того, будучи убежденным и ревностным пресвитерианцем, я решительно протестую против "Покойся с миром" над моими бренными останками. Мой внучатый племянник, в настоящий момент владеющий имением и придерживающийся столь же строгих взглядов, что и я, также будет против. Я понимаю, что эта фраза относится к О'Хулигэну, но здесь все-таки похоронено мое тело, а не его. Так что я попрошу вас в точности изложить все сказанное мною моему внучатому племяннику, а он примет меры, которые сочтет нужными, чтобы перевезти меня в Auchimachie. Что он пожелает сделать с мощами этого ирландского жулика, меня совершенно не волнует.

Я дал торжественное обещание исполнить в точности возложенное на меня поручение, после чего капитан Макалистер, пожелав мне спокойной ночи, слез со стены и вернулся в отведенное ему место.

В том году я не покидал юга Франции, проведя зиму в По. Только в мае следующего года вернулся я в Англию, обнаружив, что за время моего отсутствия накопилась масса вопросов, связанных с моей семьей, требующих немедленного разрешения. Только спустя год и пять месяцев после разговора с капитаном Макалистером у меня появилась возможность исполнить данное ему обещание. Я никогда не забывал о нем, просто был вынужден отложить до лучших времен. Собственные дела настолько поглотили меня, что выбраться на север не представлялось никакой возможности.

Однако, всему рано или поздно приходит конец. И вот, экспресс доставил меня в Эдинбург. Наверное, это самый лучший город на севере, насколько я могу судить. Прежде мне никогда не доводилось бывать здесь, даже проездом. Мне хотелось бы провести здесь пару дней, чтобы получше познакомиться с этими северными Афинами, осмотреть замок и побывать в Холируде. Но долг — превыше всего, и я отправился далее к месту своего назначения, отложив знакомство с Эдинбургом до того времени, когда буду свободен от данного мной обещания.

Я написал мистеру Фергюсу Макалистеру о своем желании повидаться с ним. Я не стал распространяться о том, чем было вызвано это желание, решив за лучше оставить это до личной встречи. Я просто указал в письме, что предметом разговора будет нечто, в значительной степени касающееся его семьи.

На станции ждала коляска, которая и доставила меня в родовое поместье Макалистеров.

Владелец принял меня весьма радушно, выказав себя приветливым хозяином.

Дом был большой и неудобный, находился не в лучшем состоянии, как я успел заметить, следуя за хозяином, требовал ремонта и ухода. Я был представлен его жене и пяти дочерям, — светловолосым, веснушчатым девушкам, нельзя сказать, чтобы красивым, но вполне симпатичным. Его старший сын служил в армии далеко от дома, а второй имел адвокатскую практику в Эдинбурге, так что ни одного из них я не видел.

После обеда, когда дамы оставили нас одних, я поведал ему услышанную мною историю, максимально подробно; он слушал внимательно, терпеливо, не перебивая.

— Да, — сказал он, когда я закончил свое повествование. — Я знаю, что относительно подлинности тела были сомнения. Но в случившихся тогда обстоятельствах было благоразумнее оставить все, как есть. Имелись непреодолимые трудности в расследовании и идентификации. Но ноги, они соответствовали полностью. И завтра же, надеюсь, я покажу вам в церкви очень красивую мемориальную доску на стене, содержащую имя и дату смерти моего двоюродного деда, а также хвалебные слова в его адрес, рядом с соответствующим текстом из Священного Писания.

— Но теперь, когда вам известны все факты, вы, конечно, предпримете все меры, чтобы переправить верхнюю половину капитана Макалистера в ваш семейный склеп?

— Я предвижу значительные трудности, которые могут возникнуть, — ответил он. — Власти города Байонны могут возражать против эксгумации останков, покоящихся в могиле, над которой установлено надгробие капитана О'Хулигэна. Они могут сказать, что совершенно разумно: "А что вы собираетесь, мистер Фергюс Макалистер, делать с частью тела капитана О'Хулигэна?" И мне нужно будет связываться с семьей этого погибшего ирландского офицера.

— Но ведь, — сказал я, — в данном случае, — случившейся чудовищной ошибкой, — все предельно ясно. Мне кажется, нет необходимости усложнять ситуацию, рассказывая властям о том, что у вас в склепе похоронена только половина вашего родственника, в то время как другая половина похоронена в могиле О'Хулигэна. Скажите им, что ваш пра-дядя завещал похоронить себя в семейном склепе в Auchimachie, что в результате недоразумения вам было доставлено тело капитана О'Хулигэна, а капитан Макалистер похоронен под его именем. Все просто, ясно, правдоподобно. А как избавиться от ног, когда останки прибудут сюда, решать вам.

Хозяин некоторое время молчал, потирал подбородок и рассматривал скатерть на столе перед собой.

Затем встал и, подойдя к буфету, сказал:

— Мне необходимо немного виски для прояснения мысли. Вы присоединяетесь?

— Спасибо; мне вполне достаточно вашего прекрасного старого портвейна.

Сразу же после доброго глотка виски, мистер Фергюс Макалистер неторопливо вернулся к столу, некоторое время молчал, после чего произнес:

— Будет как-то странно перевозить половину тела...

— Этого и не требуется, — заметил я, — лучше взять останки целиком и перегруппировать их по прибытии.

— Мне кажется, это будет чертовски дорого. Видите ли, имение в настоящий момент не стоит того, сколько оно стоило во времена капитана Макалистера. Земля серьезно подешевела, арендная плата здорово упала. Кроме того, характер нынешних фермеров сильно изменился, по сравнению с их отцами; они стали более требовательными. Мой сын, служащий в армии, составляет серьезную статью расходов, второй сын еще не начал самостоятельно зарабатывать на жизнь, а у моих дочерей нет женихов, и они пока остаются у меня в доме. Кроме того, — он глубоко вздохнул, — я планировал оборудовать в доме зал для игры в бильярд.

— Не думаю, — возразил я, — чтобы это дело потребовало серьезных затрат.

— Что вы подразумеваете под словом серьезных? — спросил он.

— Мне кажется, что эти останки могли бы быть доставлены в Auchimachie помещенными в бочку с коньяком, как и предыдущие.

— И какова же цена коньяка?

— Про все сорта я вам сказать не могу, — ответил я, — но лучший коньяк, три звездочки, стоит пять франков пятьдесят сантимов за бутылку.

— Это все-таки дорого. А одна звездочка?

— Не знаю; я никогда не покупал такой. Может быть, три с половиной франка.

— И как много бутылок может поместиться в бочке?

— Не уверен, но, кажется, бочка вмещает около двухсот литров.

— Двести три шиллинга, — мгновенно посчитал мистер Фергюс, а затем добавил, подняв глаза, — плюс оформление документов, эксгумация, поборы чиновников, перевозка по воде...

Он покачал головой.

— Вам следует помнить, — сказал я, — каким унижениям подвергается ваш родственник от ног ирландца, которые пинают его, словно футбольный мяч. На моих глазах они пнули его три или четыре раза, — на самом деле я не был уверен, что они попали в него именно столько. — Так что вам следует помнить не только о чести семьи, но и об его страданиях.

— Мне кажется, — заметил мистер Фергюс, — вы говорили о том, что нематериальные сапоги не причиняют физических страданий, только духовные?

— Да.

— Что касается меня, — сказал владелец поместья, — то я по личному опыту могу сказать, что духовные страдания — самые недолговечные.

— В таком случае, — я пожал плечами, — капитан Макалистер обречен быть погребенным в чужой земле.

— Не совсем так, — отозвался он, — в земле, освященной римской католической церковью. Это большая разница.

— А вы будете иметь половину католика в вашем семейном склепе.

— По тому, что вы рассказали, будет именно так. Но если судить по тому, сколько в нем покоится Макалистеров, если учесть, что все они добрые пресвитериане, то проповедь среди них своих взглядов, — я уже не говорю про отсутствие у него ног, чтобы иметь возможность сбежать, — будет иметь для него печальные последствия.

Затем мистер Фергюс Макалистер встал.

— Не пора ли нам присоединиться к леди? Даю вам самое честное слово, сэр, я отнесся к вашему рассказу со всей серьезностью и, уверяю, постараюсь найти приемлемое решение.


СВИНЦОВОЕ КОЛЬЦО


— Это невозможно, Джулия. Я не понимаю, как после того, что случилось, могло возникнуть желание отправиться на бал, тем более, что там соберется едва ли не все графство. Ужасная смерть бедного молодого Хаттерсли — разве не достаточный повод, чтобы выкинуть это из головы?

— Но, тетя, смерть молодого Хаттерсли никак не связана с нашими отношениями.

— Конечно, не связана! Будто ты не понимаешь, что если бы не ты, бедняга никогда не наложил бы на себя руки.

— Но, тетя Элизабет, как вы можете так говорить, если вынесен вердикт о том, что он покончил из-за внезапного помутнения рассудка? Чем же я виновата, если он и так был невменяемым?

— Не говори так, Джулия. Если он и потерял голову, так это от того, что ты сначала вскружила ему ее, подавала определенные надежды, что он тебе нравится, а затем с необыкновенной легкостью бросила. Поскольку на горизонте появился Джеймс Лоулер. Подумай, что скажут люди, если ты появишься на балу?

— А что они скажут, если я там не появлюсь? Они скажут, что мы с Джеймсом Хаттерсли любили друг друга, и подумают, что мы были помолвлены.

— Я так не считаю. Но на самом деле, Джулия, ты все время улыбалась ему и подавала надежду. Скажи мне, мистер Хаттерсли сделал тебе предложение?

— Да. Он сделал мне предложение, и я ему отказала.

— После чего он в отчаянии застрелился. Джулия, тебе не следует, в таком случае, отправляться на бал.

— Об этом предложении никто не знает. И я хочу пойти на бал именно затем, чтобы каждый мог сделать вывод, что ничего подобного не было. Я не хочу, чтобы у кого-нибудь возникла даже тень мысли, что такое могло быть.

— Кто-нибудь из его семьи наверняка знает. И если они увидят твое имя в списке присутствовавших на балу...

— Тетя, их постигло слишком большое горе, чтобы интересоваться списком присутствовавших на балу.

— В его ужасной смерти обвинят тебя. Если у тебя есть сердце, Джулия...

— Я так не думаю. Хотя, конечно, ужасно огорчена. И чувствую себя виноватой перед его отцом, адмиралом. Но не могу же я возвратить его к жизни. Я думала, что после моего отказа, он поступит так же, как поступил Джо Померой, женившийся на одной из дочерей местной землевладелицы.

— Между прочим, Джулия, это еще один из твоих неблаговидных поступков. Ты заигрывала с Помероем до тех пор, пока он не сделал тебе предложение; последовал отказ, после чего он, по причине досады и уязвленного самолюбия, женился на девушке, стоящей гораздо ниже его на общественной лестнице. Если его родным станет известно обо всех обстоятельствах его женитьбы, то скажут, что на твоей совести две разрушенных жизни — его и ее.

— Но не могла же я пожертвовать собой, чтобы спасти этого человека от его собственной глупости.

— Я видела, Джулия, как ты кружила голову молодому Померою, пока не появился Хаттерсли, и предпочла второго первому, которому ответила отказом; точно так же ты поступила с Джеймсом Хаттерсли, стоило появиться мистеру Лоулеру. Скажу тебе честно, Джулия, после всего этого я совсем не уверена, что молодой Померой не избрал для себя лучшую судьбу; его жена — простая, добрая, светлая девушка.

— Ваше утверждение, тетя Элизабет, далеко не бесспорно.

— Дорогая моя, у меня нет желания спорить с молодой современной девушкой, мелкой, своевольной, равнодушной к чувствам и счастью других, которая жаждет только удовольствий и приключений, отвергая хорошее и разумное. Разве можно сегодня найти девушек, подобных сестре Виоле, чувства которых сокрыты внутри, и проступают вовне единственно краской на щеках? Сегодняшние девушки, если полюбят кого-нибудь, то бросают к его ногам все, открывают свою душу перед ним, выставляя напоказ свои чувства всему миру.

— Я не склонна вести себя как сестра Виола, у меня есть собственное мнение на этот счет. И я никогда не открывала свою душу ни Джо Померою, ни Джеймсу Хаттерсли.

— Нет, но ты подавала им надежду, до тех пор, пока их предложение не встречало отказа. Это все равно, как улыбаться человеку, которого ты намерена поразить в самое сердце.

— Я не хочу, чтобы кто-то подумал, будто Джеймс Хаттерсли был дорог мне, — это совершенно не так, — и что его предложение что-то значило для меня, и именно поэтому я все-таки отправлюсь на бал.

Джулия Демант была сиротой. Она посещала школу до восемнадцати лет, и прекратила эти посещения только в том возрасте, когда девушки начинают интересоваться учебой, и перестают рассматривать ее в качестве тяжелой обузы. После этого она с легкостью забыла все, чему ее учили, и погрузилась в водоворот жизни общества. Затем внезапно умер ее отец — мать умерла на несколько лет раньше — и она перебралась жить к своей тетке, мисс Флемминг. Джулия унаследовала годовой доход в пятьсот фунтов, и могла рассчитывать на недвижимость и дополнительный доход после смерти тетки. Дома ее знали как милую девушку, в школе — как красавицу, и она, конечно же, считала себя лишенной недостатков.

Мисс Флеминг была пожилой леди, с острым языком, весьма откровенно в очень решительной манере высказывавшей свое мнение; но влияние ее оказалось слабым, и Джулия вскоре обнаружила, что, не смотря на то, что никаким образом не может повлиять на мнение тетки, тем не менее, способна противостоять ее воле и делать то, что ей хочется.

В случае Джо Помероя и Джеймса Хаттерсли дело обстояло именно так, как сказала мисс Флеминг. Джулия принимала ухаживания мистера Помероя, но бросила его, как только за ней принялся ухаживать мистер Хаттерсли, сын адмирала. Она немало поощряла молодого Хаттерсли, так что он совершенно потерял голову и влюбился в нее без памяти; но как только появился достопочтенный Джеймс Лоулер, и она заметила, что он очарован ею, то без колебаний отвергла Хаттерсли, что привело к тем последствиям, о которых мы говорили выше.

Джулии в особенности хотелось присутствовать на балу, где будет все графство, ибо она уже записала за мистером Лоулером несколько танцев, и намеревалась предпринять решительную попытку добиться от него признания.

Вечером дня, когда долженствовало состояться балу, мисс Флеминг и Джулия сели в экипаж. Тетка, не смотря на ожесточенный протест, была, как обычно, вынуждена уступить.

Минут через десять она нарушила молчание.

— Тебе известно мое мнение относительно этого бала. Я не одобряю твоего поступка. Категорически не одобряю. Я не считаю, что твое появление на балу будет признаком хорошего тона, или, как ты говоришь, безупречного поведения. Бедный молодой Хаттерсли...

— Тетушка, дорогая, давайте забудем о молодом Хаттерсли. Надеюсь, он был похоронен как подобает?

— Да, Джулия.

— Следовательно, приходской священник вполне удовлетворился вердиктом жюри после дознания. Почему бы нам не последовать его примеру? Человек, который не в ладах с рассудком, не может нести ответственности за свои действия.

— Полагаю, что нет.

— Тем более не могу нести ответственность за них я.

— Я не утверждаю, что ты целиком повинна в его смерти; но это ты стала причиной помутнения его рассудка, что и привело к таким печальным последствиям. В самом деле, Джулия, ты принадлежишь к тем людям, в голову или сердце которых внести сомнение в правильности их поступков можно только с помощью хирургической операции. Никакой шприц в данном случае не поможет. Неправ может быть кто угодно, но только не ты. Что же касается меня, то я никак не могу выбросить молодого Хаттерсли из головы.

— А я, — несколько раздраженно заметила Джулия, задетая словами тетки, — со своей стороны, постараюсь забыть о нем как можно быстрее.

Стоило ей произнести эти слова, как она почувствовала словно бы дуновение холодного ветра. Она зябко закуталась в барежскую шаль, едва прикрывавшую ее плечи, и спросила:

— Тетя, окно с вашей стороны опущено?

— Да; а почему ты спрашиваешь?

— Мне показалось, что откуда-то сквозит.

— Сквозняк! Я ничего не чувствую... Может быть, это с твоей стороны окно прикрыто неплотно?

— Нет, оно закрыто. Но я чувствую сильное дуновение и ужасный холод. Может быть, приоткрыто переднее окно?

— Роджерс сказал бы мне об этом. Кроме того, я бы слышала звук ветра.

Тем временем, ветер, на который жаловалась Джулия, кружился и свистел вокруг нее. Он набирал силу; он сдернул с нее шаль и обмотал вокруг ее шеи; разорвал кружева на платье. Он испортил ее прическу, вырвав из волос заколки и гребни, скреплявшие их, они сбились в беспорядок, испортив всю работу мисс Флеминг. Длинные пряди закрыли вдруг лицо девушки, так что она ничего не могла видеть. Сильный звук, напоминавший выстрел, раздался возле ее уха, крик ужаса вырвался из ее уст, и она опрокинулась на подушки. Мисс Флеминг, встревоженная, потянула за шнур, давая сигнал остановиться. Слуга спустился с козел и подошел к двери. Пожилая леди опустила стекло окна и сказала:

— О, Филлипс, принеси лампу. С мисс Демант что-то случилось.

Слуга повиновался, внутренности экипажа залил свет. Джулия лежала на подушках, бледная, не понимая, что происходит. Ее волосы в беспорядке покрывали лицо, шею и плечи; кое-где сохранились цветы, заколки и папильотки, часть же из них рассыпалась по всему платью и по полу экипажа.

— Филлипс! — приказала пожилая леди встревоженным голосом. — Передай Роджерсу повернуть экипаж и ехать домой; ты же, как можно быстрее, отправляйся за доктором Крейтом.

Экипаж пришел в движение, через несколько минут Джулия пришла в себя. Тетка взяла ее за руку.

— Ох, тетя! — сказала девушка. — Должно быть, все стекла разбились?

— Разбились? Какие стекла? Почему разбились?

— В экипаже... От этого ужасного выстрела.

— Выстрела, дорогая?

— Да. Пистолетного выстрела. Это повергло меня в шок. Ты в порядке?

— В полном порядке. Но я не слышала никакого выстрела...

— А я слышала. И почувствовала, будто мне в голову попала пуля. Я просто чудом осталась жива. Может, кто-то выстрелил в экипаж и убежал?

— Дорогая моя, не было никакого выстрела. Я ничего не слышала. Но я знаю, что произошло. Со мной случилась подобная же история много лет назад. Я легла спать на влажную подушку, а когда проснулась, в моем правом ухе будто бы образовался камень. И оставался там в течение трех недель. Но однажды ночью, когда я танцевала на балу, я услышала правым ухом как будто выстрел, и камня — как не бывало. Это оказалась всего лишь серная пробка.

— Но, тетушка Элизабет, я же не оглохла.

— Ты этого просто не заметила.

— Взгляните на мои волосы — они растрепались от ветра.

— Тебе это показалось, Джулия. Никакого ветра не было.

— Но моя прическа?

— Это все от того, что экипаж на рытвинах подбрасывало.

Вернулись домой; Джулия, сбитая с толку, испуганная, почувствовала недомогание и легла в постель. Прибывший доктор Крейт посчитал, что она близка к истерике, и прописал успокоительное. Объяснение, предложенное теткой, Джулию совершенно не удовлетворило. Она ни секунды не сомневалась, что дело вовсе не в истерике. Ни тетка, ни кучер, ни Филлипс не слышали звука выстрела. Тетка не почувствовала веяние ветра, который, — Джулия была в этом уверена, — разорвал кружева на ее платье, обмотал шаль вокруг ее горла и именно он, а не тряска экипажа, разметал ее прическу. Она была в полном недоумении относительно происшедшего и не переставала думать об этом. Но сколько ни думала, ни на шаг не приблизилась к разгадке.

На следующий день она чувствовала себя почти что как обычно.

Во второй половине дня пришел достопочтенный Джеймс Лоулер. Позвонив, он осведомился, может ли видеть мисс Флеминг. Дворецкий отвечал, что ее нет дома, но его может принять мисс Демант, она на террасе. Мистер Лоулер выразил согласие.

Джулии не оказалось ни на террасе, ни в гостиной; она была в саду, возле прудика, где кормила золотых рыбок.

— Здравствуйте, мисс Демант, — сказал он, — я был крайне разочарован, не увидев вас на балу прошлым вечером.

— Я была нездорова; со мной случился обморок, и я была вынуждена вернуться с полпути.

— Без вас бал потерял для меня всякую привлекательность. Ведь мне было обещано вами несколько танцев...

— Разве там не было никого, кто мог бы меня заменить?

— Для меня — нет. И я был вынужден совершить акт милосердия и самоотречения. Я танцевал с этими ужасными мисс Баргон и мисс Поунд, — а это все равно, что перетаскивать мешки с картошкой. Мне кажется, вечер прошел бы весело, если бы не шок от случившегося с молодым Хаттерсли, из-за которого многие вели себя достаточно скованно. Я имею в виду из тех, кто его знал. Конечно, это не относится ко мне, поскольку мы не были знакомы. Я даже никогда не разговаривал с ним. Вы знали его, если я не ошибаюсь? Я слышал, некоторые говорили, будто вы не приехали именно из-за него. Кстати, ужин был весьма неплох.

— И что же обо мне говорили?

— О! — если вам хочется это знать, — что вы не приехали на бал, потому что он вам нравился, и известие о его смерти ужасно вас поразило.

— Я... Я!.. Какая ерунда! У меня никогда и в мыслях не было привязывать его к себе. Он был по-своему хорошим, не развязным, в отличие от многих молодых людей.

Мистер Лоулер улыбнулся.

— Могу ли я надеяться когда-либо получить столь же лестную оценку в отношении меня?

— Вам это не нужно. Вы интересны. А он вызвал интерес только после того, как застрелился. Это будет единственным, что останется в памяти.

— Дыма без огня не бывает. Он ведь любил вас — правда?

— Видите ли, мистер Лоулер, я не ясновидящая, и не способна прочитать ни людских мыслей, ни чувств, — тем более молодых. Возможно, это к лучшему.

— Одна дама сказала мне, что он делал вам предложение.

— И кто же это? Одна из мешков с картофелем?

— Позвольте мне не называть ее имени. Это правда? Он действительно делал вам предложение?

— Нет.

Стоило ей произнести это, как в ушах ее раздался свист ветра; она почувствовала, как холодный ветер обвился вокруг ее горла и сдавил, препятствуя дыханию; ее шляпка слетела, и в следующее мгновение где-то в голове болью отдался громкий звук выстрела. Она вскрикнула и опустилась на землю.

Джеймс Лоулер был крайне изумлен. Его первым порывом было тут же бежать в дом за помощью; однако, посчитав, что не может оставить ее лежащей на влажной земле, он наклонился, чтобы поднять ее и отнести туда на руках. В романах подобный подвиг дается молодым людям без всякого труда; но на самом деле далеко не все из них способны его совершить, особенно когда девушка высокая и немножко склонна к полноте. Более того, при обмороке тело становится как будто тяжелее. Лоулер едва передвигал ноги. И все-таки, ему удалось перенести ее на террасу и уложить на кушетку. Задыхаясь, дрожа от перенапряжения, он поспешил в гостиную и, когда появился дворецкий, сообщил ему прерывающимся голосом:

— Мисс Демант упала в обморок; нам, то есть мне, вам и слуге, необходимо занести ее в дом.

— Прошлой ночью она упала в обморок прямо в экипаже, — сказал дворецкий.

Когда Джулия пришла в себя, она лежала в своей постели, а возле нее находились экономка и горничная. Через несколько минут вернулась мисс Флеминг.

— Ох, тетя! Я опять слышала это.

— Слышала что, дорогая?

— Выстрел из пистолета.

— Чепуха, это все серная пробка, — сказала старая леди. — Я накапаю тебе в ухо немного масла, а затем промою теплой водой.

— Мне нужно кое-что сказать вам... наедине.

Мисс Флеминг сделала знак слугам удалиться.

— Тетя, — начала девушка, — я должна вам кое-что сказать. Это случилось со мной уже во второй раз. И я уверена, что это не просто так. Мы с Джеймсом Лоудером стояли возле пруда в садике, когда он заговорил о Джеймсе Хаттерсли. Помните, когда вчера вы заговорили о нем, я услышала ужасный звук? Как будто кто-то выстрелил у меня рядом с ухом из пистолета. Я чувствовала, как будто все внутренности моей головы разрываются на части, как разлетается на мелкие кусочки мой череп, — именно это, наверное, и произошло с мистером Хаттерсли, когда он нажал на курок. Агония должна была длиться мгновение, но он ее чувствовал, как если бы она длилась час. Мистер Лоулер прямо спросил меня, делал ли мне предложение мистер Хаттерсли, и я ответила: "Нет". Я считаю такой ответ вполне оправданным, поскольку он не имел права задавать мне подобный вопрос. Это было дерзостью с его стороны, поэтому я ответила ему коротко и отрицательно. На самом же деле Джеймс Хаттерсли дважды делал мне предложение. Он не принял первого отказа, и на следующий день повторил свои слова, но я была очень сурова с ним. Он позволил себе несколько грубых замечаний о моем, как он считал, отношении к нему, которые я не стану повторять, и ушел в состоянии крайнего раздражения, сказав: "Клянусь, Джулия, вам не следует забывать о том, что вы не будете принадлежать никому, кроме меня, живого или мертвого". Я посчитала эти слова глупостью, и выкинула их из головы. Но сейчас мне и в самом деле кажется, что эти ужасные происшествия, этот шум и этот ледяной ветер — это он. Он словно находит удовольствие в том, чтобы мучить меня, даже будучи мертвым. И я хочу бросить ему вызов, — я сделаю это, если смогу, — но я не в состоянии дольше жить в ожидании очередного происшествия, — это меня убивает.

Прошло несколько дней.

Мистер Лоулер неоднократно присылал справиться о ее здоровье, но прошла неделя, прежде чем Джулия достаточно поправилась для того, чтобы принять его; он держался вежливо, выразил сочувствие, а разговор касался ее здоровья и некоторых нейтральных тем.

Прошло еще несколько дней, и он повел себя иначе. Она была одна на веранде, почти восстановившись, когда было объявлено о приходе мистера Лоулера.

Физически она чувствовала себя прежней, или, по крайней мере, так считала, но психологически еще не отошла от полученного шока. Она решила для себя, что порывы ледяного ветра и ужасный звук выстрела каким-то таинственным образом были связаны с молодым Хаттерсли.

Ее это возмущало, а возможное повторение приводило в ужас; но она не чувствовала угрызений совести за свое обращение с несчастным молодым человеком, и, можно сказать, испытывала по отношению к нему глубочайшее негодование. Если уж он умер, то почему бы ему не успокоиться и не перестать докучать ей?

Мученичество не прельщало ее, не вызывало сочувствия, оно было ей неинтересно.

До сих пор она полагала, что смерть человека означает конец его земного существования; после чего он не способен нести ни зло, ни добро. Но то, что бесплотный дух может не найти упокоения и чинить неприятности, в частности ей, никогда не приходило ей в голову.

— Джулия, если мне будет позволено называть вас именно так, — начал мистер Лоулер, — я принес вам букет цветов. Примете ли вы его?

— Ах! — сказала она, принимая букет. — Как вы любезны! В это время года они настолько редки, а садовник так скуп, что жалеет для моей комнаты даже несколько стебельков герани. Наверное, вы потратили на него уйму денег?

— Совершенный пустяк, если это доставляет вам удовольствие.

— Я вам очень благодарна. Я ужасно люблю цветы.

— Угождать вам, — сказал мистер Лоулер, — это цель всей моей жизни. Если бы я мог надеяться на счастье, — если бы мне было позволено на него надеяться, — я бы воспользовался представившейся мне возможностью, сейчас, когда мы наедине...

Он приблизился и взял ее за руку. Он был взволнован, его взгляд искренен, губы дрожали.

В то же мгновение холодный ветер закружил вокруг Джулии, принялся трепать ее волосы. Она вздрогнула и отступила. Прошедшее снова возвратилось. Она отвернулась, смертельно бледная, и закрыла правое ухо ладонью.

— О, Джеймс! Джеймс! — воскликнула она. — Умоляю вас, не говорите то, что собираетесь, иначе я опять упаду в обморок. Он рядом. Он не позволит мне услышать. Напишите мне, и я вам отвечу. Сжальтесь надо мною, не говорите ни слова.

Она опустилась на скамью, и в этот момент на веранду вошла ее тетка.

На следующий день Джулия получила письмо, в котором содержалось формальное предложение от достопочтенного Джеймса Лоулера; Джулия ответила согласием, и оно вновь было отнесено на почту.

Никаких причин откладывать венчание не было; единственное, что обсуждалось — должна ли свадьба состояться до поста или после Пасхи. Наконец, было решено назначить ее перед началом Великого Поста. Чтобы приготовить все необходимое, времени оставалось не много. Мисс Флеминг часто ездила в город вместе с племянницей, подбирая приданое, пока, наконец, все не было закуплено.

Обычно, после обручения, у молодых людей есть некоторое время для встреч, чтобы они побольше виделись, узнавали друг друга, строили воздушные замки и предавались тем невинным утехам любви, которые называются "ухаживание". Но в данном случае, ухаживаниями пришлось пожертвовать.

Поначалу, оставаясь с Джеймсом наедине, Джулия нервничала. Она опасалась повторения тех явлений, которые таким ужасным образом влияли на нее. Но хотя каждый раз появлялся ветер, который кружил вокруг нее, он не причинял ей вреда, не укутывал холодом; так что она стала считать его результатом разыгравшегося воображения. Кроме того, она больше ни разу не слышала звука выстрела, и наивно полагала, что после вступления в брак странные явления окончательно исчезнут.

Сердце ее было переполнено ликованием. Она бросает вызов Джеймсу Хаттерсли и сводит на нет его пророчество. Она не любила мистера Лоулера, она относилась к нему в своей обычной холодной манере, но вовсе не была нечувствительной к тем социальным преимуществам, которые полагались ей после того, как она станет достопочтенной миссис Лоулер.

Наконец, наступил день свадьбы. Все шло прекрасно.

— Счастливую невесту озаряют солнечные лучи, — весело сказала мисс Флеминг, — прекрасное предзнаменование чистой, ничем не замутненной, предстоящей тебе в скором времени семейной жизни.

В церкви собрался весь город. У мисс Флеминг было много друзей. Гостей со стороны мистера Лоулера было меньше — он жил в отдаленной части округа. Перед входом в церковь лежала красная дорожка, внутри ее украсили цветами, а хор пел The voice that breathed o'er Eden.

Возле алтаря стоял священник, две подушечки лежали на ступенях алтаря. Священник был помощником дяди жениха, имевшего духовный сан; будучи старомодным, он надел бледно-серые лайковые перчатки.

Первым прибыл жених со своим шафером, и стоял, нервно переминаясь с ноги на ногу, смотря то в одну, то в другую сторону.

Затем в церковь вошла невеста, сопровождаемая горничными, под звуки "Свадебного марша" из Лоэнгрина, исполняемого на стареньком органе. Джулия и ее жених заняли свои места на ступенях возле алтаря согласно первой части церемонии, оба священника встали рядом с ними.

— По доброй воле берешь ты эту женщину себе в жены?

— Да.

— По доброй воле берешь ты этого мужчину себе в мужья?

— Да.

— Я, Джеймс, беру тебя, Джулия, в законные жены, чтобы всегда быть вместе... — И так далее.

Пока произносились эти слова, вокруг их скрещенных ладоней возник порыв холодного ветра и они онемели; а ледяной воздух принялся кружиться вокруг невесты, приподнимая ее фату. Она стиснула губы и нахмурилась. Еще несколько минут, и все кончится. Навсегда.

Когда пришла ее очередь говорить, она начала твердым голосом: "Я, Джулия, беру тебя, Джеймс...", но после первых произнесенных слов ветер стал совсем ледяным, он бушевал вокруг нее, приподнимал фату и жег морозом лицо; ей стало трудно говорить, дышать, ее горло словно забилось льдом. Но она продолжала произносить слова брачного обета.

Джеймс Лоулер взял кольцо и собирался было надеть его ей на палец со словами: "Я надеваю тебе это кольцо, потому что теперь ты моя жена...", когда возле ее уха раздался взрыв, казалось, раздробивший ей череп, и она без сознания опустилась возле алтаря.

Возникло замешательство, ее подняли и перенесли в ризницу; Джеймс Лоулер шел за ней, бледный, трепещущий. Он сунул кольцо обратно в карман жилета. Присутствовавший на церемонии доктор Крейт поспешил предложил свои услуги.

В ризнице Джулию поместили в гластонберийское кресло, бледную, со сложенными на коленях руками. Удивлению присутствующих не было предела, когда они заметили на среднем пальце левой руки свинцовое кольцо, грубое и твердое, как будто отлитое из пули. Не смотря на примочки, прошло не менее четверти часа, прежде чем Джулия открыла глаза, а на губах и щеках появился слабый румянец. Но как только она подняла руки ко лбу, чтобы утереть капли холодного пота, взгляд ее остановился на свинцовом кольце; она жутко вскрикнула и снова потеряла сознание.

Собравшиеся на церемонию медленно покидали церковь, несколько придавленные случившимся, задавая друг другу вопросы и не получая на них ответы, строя всевозможные, далекие от действительности, догадки.

— Боюсь, мистер Лоулер, — сказал священник, — что сегодня невозможно будет продолжить церемонию; она должна быть отложена до того времени, когда мисс Демант окажется в состоянии принести свою часть клятвы и подписать свидетельство. Не думаю, что она сможет сделать это сегодня. Она слишком слаба.

Карета, которая должна была доставить счастливую пару в дом мисс Флеминг, а затем на станцию, откуда молодые собирались отправиться в свадебное путешествие, запряженная лошадьми, украшенными белыми розетками, и кучером на козлах, с большим белым бантом, привезла Джулию, едва дышащую, и ее тетку, домой.

Ушли те, кто должен быть осыпать чету рисом по выходе из церкви. Спустились с колокольни звонари, так и не огласившие округу радостным колокольным звоном.

Торжественный прием у мисс Флеминг был отложен. Никому и в голову не пришло посетить ее после случившегося. Торты, мороженое, были отнесены на кухню.

Жених, пребывая в недоумении, сходя с ума, метался, не зная, что ему делать, что сказать.

Два часа Джулия лежала совершенно неподвижно; а когда пришла в себя, то еще некоторое время не могла произнести ни слова. Будучи в сознании, подняла левую руку, взглянула на свинцовое кольцо и снова погрузилась в небытие.

Лишь к вечеру она оправилась настолько, что смогла заговорить; прежде всего она попросила тетку, не отходившую от ее постели, чтобы она отослала горничных, поскольку хотела переговорить с ней наедине. Когда комната опустела, она тихим голосом произнесла:

— Ах, тетя Элизабет! Ах, тетя, случилась ужасная вещь. Я никогда не смогу выйти замуж за мистера Лоулера, никогда. Я стала женой Джеймса Хаттерсли; я жена самоубийцы. В то время, когда Джеймс Лоулер произносил слова клятвы, я услышала страшный, неземной голос, повторявший те же самые слова. И когда я сказала: "Я, Джулия, беру вас, Джеймс, себе в мужья", — вам ведь известно, что мистера Хаттерсли звали так же, как и мистера Лоулера, — то мои слова, относившиеся к одному, относились как бы к другому. А потом, когда он собирался надеть мне на палец золотое кольцо, в голове у меня прозвучал выстрел, как прежде, — и на моем пальце оказалось другое кольцо, свинцовое. В дальнейшем сопротивлении нет смысла. Я жена мертвого, я не могу выйти замуж за Джеймса Лоулера.

Несколько лет прошло с того ужасного дня несостоявшейся свадьбы.

Мисс Демант так и осталась мисс Демант; ей так и не удалось снять со среднего пальца левой руки свинцовое кольцо. Каждый раз, когда предпринималась попытка стащить его, или разрезать, в голове у нее раздавался страшный звук выстрела, и она теряла сознание. Состояние, которое следовало за этим, было настольно ужасным, что она в конце концов отказалась от бесплодных попыток с ним расстаться.

Она теперь постоянно носит перчатку на левой руке, выдающуюся над тем местом, где средний палец левой руки обхвачен свинцовым кольцом.

Она так и не познала, что такое счастье, хотя ее тетя умерла и оставила ей богатое наследство в виде недвижимости. У нее очень мало знакомых. У нее совсем нет друзей, она обладает скверным характером, а речи ее полны горечи. Она пребывает в уверенности, что весь мир ополчился против нее.

Она ненавидит Джеймса Хаттерсли. Если бы какое-нибудь заклинание могло усмирить его дух, если бы какая-нибудь молитва могла успокоить его, она все равно не прибегла бы к такому средству — это принесло бы ей облегчение, но не утолило бы ее ненависти. А кроме того, она винит Провидение в том, что мертвые могут не только появляться среди живых, но и вмешиваться в их жизнь.


МАТУШКА АНЮТИНЫ ГЛАЗКИ


Анна Восс, из Зибенштейна, была самой красивой девушкой своей деревни. Она не пропускала ярмарки и деревенские увеселения. Никто никогда не видел ее хмурой. Если и бывали у нее приступы плохого настроения, то она тщательно скрывала это от матери и домашних. Голос ее был подобен голосу жаворонка, а улыбка приветлива, как майское утро. У нее была масса ухажеров, но она вбила себе в голову, что для молодых сельских жителей в жене главное не красота, а размер приданого.

Из молодых людей, добивавшихся ее благосклонности и руки, никому не суждено было добиться успеха, кроме Иосифа Арлера, смотрителя, человека на службе правительства, в чьи обязанности входила охрана границы от контрабандистов и поимка браконьеров.

В скором времени долженствовало случиться заключению брака.

Только одна вещь смущала любившую веселое времяпрепровождение Анну. Ее пугала мысль стать матерью большого семейства, которое привяжет ее к дому каждодневными хлопотами с утра до позднего вечера о детях, лишит возможности сладко спать по ночам.

Поэтому она отправилась к старухе, которую звали Шандельвайн, почитавшейся за ведьму, и поделилась с ней своими размышлениями.

Старая женщина сказала ей, что, прежде чем Анне придти, она смотрела в зеркало судьбы, и Провидение открыло ей, что у той будет семь детей — три девочки и четыре мальчика, и что одному из последних суждено стать священником.

Однако матушка Шандельвайн обладала большой силой, настолько большой, что могла противостоять Провидению; она дала Анне семь зернышек, очень похожих на зернышки яблока, которые поместила в бумажные рожки; она велела ей бросить эти рожки по одному в мельничный ручей так, чтобы каждый из них попал под мельничное колесо; это изменит будущее, поскольку в зернышках заключены души детей.

Анна вложила деньги в руку матушки Шандельвайн и ушла, а когда сгустились сумерки, отправилась на деревянный мостик, перекинутый через ручей, чья вода крутила мельничное колесо, и бросила рожки в воду, один за одним. И когда рожок достигал поверхности воды, ей слышался вздох.

Но, когда в руке у нее остался последний, она почувствовала внезапный страх и сомнение.

Тем не менее, она разжала ладонь; но затем, не в силах выдержать нахлынувшего безграничного раскаяния, бросилась вниз, чтобы схватить его, погрузилась в воду и закричала.

Вода была черной, рожок — совсем маленьким, она не могла его разглядеть, а течение быстро несло ее под колесо, и, если бы не заметивший ее мельник, она бы неминуемо погибла.

На следующее же утро, полностью оправившись от происшедшего, она, смеясь, рассказывала подружкам, что в темноте, переходя по мостику, поскользнулась, упала в ручей и чуть было не утонула.

— А если бы я утонула, — добавляла она, — что бы стал делать мой дорогой Иосиф?

У Анны не было причин жаловаться на семейную жизнь. Иосиф оказался добрым, мягким, простым человеком. Вместе с тем, имелось нечто, ее не вполне устраивавшее: иногда Иосиф был вынужден проводить несколько дней и ночей подряд вне дома, а Анна тяготилась одиночеством. Конечно, он мог бы рассчитывать на большее внимание с ее стороны. После нескольких дней блуждания по горам он мог бы ожидать, по крайней мере, хороший горячий ужин. Но Анна нисколько об этом не заботилась, выставляя на стол все, что попадалось под руку. Здоровый аппетит лучше всяких соусов, говорила она.

Кроме того, его работа, связанная с постоянным карабканьем по камням, продиранием сквозь подлесок ежевики и терна, приводила к тому, что его одежда и обувь быстро приходили в негодность. Вместо того, чтобы пошутить по этому поводу, Анна ворчала над каждой штопкой, и предпочитала поручить эту работу кому-нибудь другому. Сама она ее выполняла лишь в крайних, весьма спешных случаях, после чего с хмурым видом не переставала брюзжать, — причем делала она все так плохо, что он был вынужден снова отдавать одежду в починку какой-нибудь наемной работнице.

Но Иосиф по характеру был настолько покладист, и так любил свою красавицу-жену, что закрывал глаза на все ее недостатки, а на ее брюзжание отвечал тем, что запечатывал ее губы поцелуем.

Только одно в Иосифе не устраивало Анну, а именно: всякий раз, возвращаясь в деревню, он был окружен ребятишками. Стоило ему только показаться на окраине, — даже взрослые еще ничего не знали о его возвращении, — как малыши бросали все свои забавы и, к ужасу нянек и гувернанток, бежали к нему и прыгали и суетились вокруг него. У Иосифа в карманах всегда находились орехи, миндаль или конфеты, и он щедро одаривал ими ребятишек, иногда просто раскладывая их в протянутые ладошки, а иногда подбрасывая в воздух с криком: "Лови!"

Среди детишек был один мальчик, которого Иосиф отличал: хромой, с бледным, болезненным лицом, ковылявший на костылях.

Он уводил его за деревню или на кладбище, сажал к себе на колени и рассказывал разные истории о своих приключениях или о животных, обитающих в лесу.

Иногда Анна видела из окна, как он, принеся ребенка в деревню, бережно опускает его вниз, а тот обвивает свои руки вокруг его шеи и целует его.

Затем Иосиф возвращался домой, пружинящим шагом, с озаренным радостью лицом. Анну возмущало, что по возвращении он сначала дарит свое внимание детям, причем считает это за должное, и часто встречала мужа холодно, по причине неудовольствия. Она не обрушивала на него поток язвительных слов, но она не спешила ему навстречу, не бросалась в объятия, сдержанно реагировала на его поцелуи.

Однажды он обратился к ней с мягким увещеванием.

— Аннушка, а почему бы тебе не заняться вязанием носок или чулок? Ведь это обычная домашняя работа. Жаль тратить деньги на покупку этих вещей, в то время как сделанные тобой, они будут согревать не только мои ноги, но и греть мое сердце.

И услышал в ответ раздраженное:

— Это ты подаешь дурной пример, тратя деньги на сладости для зловредных деревенских ребятишек.

Как-то вечером Анна услышала необычный шум на площади, крики и смех, не только детские, но и взрослых, а в следующее мгновение в дом ворвался Иосиф, раскрасневшийся, несущий на голове детскую колыбель.

— Это еще что такое? — побагровев, спросила Анна.

— Аннушка, дорогая, — отвечал Иосиф, ставя колыбель на пол. — Существует поверье, будто женщина, качающая пустую колыбель, очень скоро будет качать в ней ребенка. Поэтому я купил ее и принес тебе. Вправо-влево, вправо-влево, глядишь, скоро на глазах у меня появятся слезы радости, когда я увижу в ней распускающийся розовый бутон посреди белоснежного белья.

Никогда прежде Анна не думала, какая скучная и мертвая жизнь может протекать в пустом доме. Когда она жила с матерью, та поручала исполнять ей большую часть домашней работы; сейчас такой работы было не много, и не было никого, кто мог бы ее заставить ее исполнять.

Если же Анна навещала соседок, то у них не оказывалось времени для разговоров. В течение дня они прибирались, пекли, варили, а вечером занимались мужьями и детьми, так что присутствие соседки оказывалось нежелательным.

Дни тянулись похожие один на другой, а у Анны не было ни энергии, ни желания заставить себя трудиться более, чем это необходимо. И потому нельзя сказать, чтобы дом у нее содержался в образцовом порядке. Стеклянная и оловянная посуда не сверкали чистотой. Оконные стекла были тусклыми. На домашнем белье и одежде кое-где виднелись дырки.

Как-то вечером Иосиф в задумчивости сидел, глядя на алые угли в очаге, и молчал, что было для него совсем не характерно.

Анна собиралась обидеться, как вдруг он обернулся к ней с приветливой улыбкой и сказал:

— Извини, Аннушка, я задумался. Только одно может сделать наш дом счастливым — ребенок. Поскольку Господь не дал нам этого счастья, я предлагаю нам обоим отправиться в паломничество в Мариахильф и попросить о нем.

— Отправляйся один, я не хочу детей, — отрезала Анна.

Через несколько дней после этого разговора, как гром среди ясного неба, на Анну обрушилось великое несчастье — смерть мужа.

Иосиф был найден мертвым в горах. Пуля пробила ему сердце. Его привезли четверо коллег-егерей, на носилках из переплетенных еловых ветвей, и внесли в дом. По всей вероятности, он встретил свою смерть от руки контрабандистов.

С криком ужаса и горя, Анна бросилась к телу Иосифа, целовала его бледные губы. Только теперь она поняла, насколько он был ей дорог, как сильно она его любила — только после того, как потеряла.

Иосиф лежал в гробу, подготовленный к завтрашнему погребению. В головах у него, на столике, покрытом белой скатертью, стояло распятие и две зажженные свечи. На скамеечке у его ног была чаша со святой водой и веточкой руты.

Соседи предлагали Анне провести рядом с нею ночь, но она молча, решительным жестом, отвергла предложение. Она хотела провести последнюю ночь рядом с ним одна, наедине со своими мыслями.

О чем она думала?

Она вспоминала, как равнодушно относилась к его желаниям, как невнимательна была к его просьбам; как мало ценила его любовь, жизнерадостность, доброту, терпение, ровный характер.

Она вспоминала свою холодность, резкие слова, жесты, вспышки беспричинной раздражительности. Она вспоминала, как Иосиф раздавал детям орехи, как почтительно общался со стариками, как давал советы плохо знавшей жизнь молодежи. Она вспоминала маленькие, милые подарки, которые он привозил ей с ярмарки, ласковые слова, как он старался придать ей бодрости своими историями и незамысловатыми шутками. Она слышала его голос, весело повествующий о приключениях в горах, о погонях за контрабандистами.

Она сидела и молчала в слабом свете пары свечей, онемев от горя, и черная тень гроба лежала у ее ног, когда снаружи раздался слабый шум; кто-то робко открыл дверь, — и в дом вошел мальчик на костылях. Он робко посмотрел на нее, — она не пошевелилась, — после чего проковылял к гробу, заплакал, наклонился и поцеловал своего мертвого друга в лоб.

Опираясь на костыли, он взял четки и прочитал заупокойную молитву; затем, неловко перемещаясь, взял веточку руты и окропил мертвое тело святой водой.

После чего с трудом направился к двери, остановился, обернулся, еще раз взглянул на умершего, приложил ладонь к губам и помахал рукой, прощаясь.

Анна взяла четки и попыталась произнести слова молитвы, но ей это не удалось; она не могла вспомнить ни одной, ей препятствовали бессвязные, горькие мысли. Четки вместе с ладонями упали на колени, затем выскользнули на пол. Сколько прошло времени, она не знала, но это ее совершенно не заботило. Часы тикали — она не слышала их; часы звонили — она не слышала их звона; лишь когда кукушка возвестила о наступлении полуночи, она каким-то чудом осознала это.

Ее глаза закрылись. А когда она снова открыла их, все вокруг неожиданным образом изменилось.

Гроба больше не было, вместо него стояла колыбель, которую Иосиф принес в дом несколько лет назад, и которую она затем расщепила на дрова. Теперь в этой колыбели лежал спящий младенец, она убаюкивала его, покачивая колыбель ногами, и чувствовала при этом странное умиротворение.

Она не была удивлена, сердце ее наполняла странная, огромная радость. Вскоре она услышала слабое попискивание и увидела шевеление в колыбели; маленькие ручки двигались в воздухе, словно пытаясь ухватить что-то невидимое. Она наклонилась, взяла ребенка, положила его к себе на колени; сердце ее затрепетало. О, какое милое, крошечное существо! Как сладко слышать его плач! Она прижала его к себе, теплые ручки коснулись ее горла, маленькие губы принялись тыкаться в грудь. Перед ней открылся новый мир, мир любви и света, красоты и невыразимого счастья. Ах — дитя — дитя — дитя! Она смеялась и плакала, плакала и смеялась, она рыдала от переполнявшего ее счастья. Ее сердце наполнилось теплом, она ощутила покалывание в теле. И гордость! Это ее! Ее собственный! Собственный! Она была готова провести так вечность, с этим малюткой, прижатым к ее сердцу.

А затем... затем вдруг все пропало, ребенок исчез, словно растворился; слезы застыли у нее в глазах, сердце разрывалось, и тогда где-то внутри себя она услышала голос: "Нет, этого не будет. Ты отринула его, бросив под мельничное колесо".

Невыносимый ужас охватил ее, она отчаянно закричала, вскочила, пытаясь схватить ускользнувшего ребенка, — и ловила пустоту. Она огляделась. Свет свечей отбрасывал блики на мертвое лицо Иосифа. Тик-так, мерно отбивали часы.

Она не могла здесь оставаться. Открыла дверь, перешла в другую комнату и бросилась в кресло. Ночь... ночи больше не было. Солнце, огромное, красное вечернее солнце светило в окно, на подоконнике стояли горшки с гвоздикой и резедой, наполняя воздух ароматами.

Напротив нее стояла маленькая девочка с блестящими светлыми волосами, и вечернее солнце делало ее похожей на ангела. Ребенок поднял на нее свои большие, голубые, чистые, невинные глаза и спросил:

— Мама, мне обязательно нужно прочитать катехизис и молитву, прежде чем идти спать?

И Анна произнесла ей в ответ:

— О, моя дорогая! Моя дорогая малютка! Весь катехизис — это: любите Бога, бойтесь Бога, и всегда делайте то, что вам предписано Богом. Исполняйте Его волю, и не стремитесь к легкой жизни и удовольствиям. И тогда вам будет дарован мир и счастье.

Маленькая девочка встала на колени, положила голову с золотыми волосами на руки Анны, сложенные на коленях, и начала:

— Бог да благословит моих дорогих отца, и мать, и всех моих братьев и сестер...

Острый нож пронзил сердце Анны, и она расплакалась.

— Нет у тебя ни отца, ни матери, нет братьев и нет сестер, ибо и самой тебя нет, и у меня никогда не будет такой, как ты. Я отреклась от тебя, бросив под мельничное колесо.

Прокуковала кукушка. Ребенок исчез. Дверь распахнулась, на пороге стояла молодая пара — юноша со светлыми волосами и усиками над верхней губой, а лицо — точь-в-точь Иосиф в молодости. Он держал за руку девушку, в черном лифе с белыми рукавами, скромно опустившую взор. Анна сразу поняла, кто это. Это был ее сын Флориан, он пришел сообщить о своей помолвке и просить у матери благословения.

Молодой человек приблизился, ведя девушку за руку, и сказал:

— Мама, милая мама, это Сьюзи, дочь пекаря, и вашей старой доброй подруги Врони. Мы любим друг друга; мы любили друг друга, еще когда вместе учились в школе, когда делали уроки по одной книге, сидя рядом на одной скамейке. Мама, пекарня перейдет ко мне и Сьюзи, и я буду печь хлеб для всей округи. Иисус накормил свой народ, передавая ему хлеб через Своих апостолов. Я буду Его представителем здесь, и буду кормить Его народ здесь. Мама, дай нам свое благословение.

Затем Флориан и девушка встали перед Анной на колени, и она, со слезами счастья на глазах, простерла над ними свои руки. Но прежде, чем успела коснуться их, все исчезло. Она опять была в темной комнате, и тот же голос внутри нее произнес:

— Флориана нет. Он мог бы быть, но ты отвергла его. Ты отринула его, бросив под мельничное колесо.

В ужасе, Анна вскочила с кресла. Она не могла оставаться в комнате, ей нечем было дышать, ее голова разрывалась на части. Она бросилась к задней двери, выходившей на огород, где росли картошка и капуста, — предмет забот Иосифа, когда он возвращался после погони за контрабандистами по горам.

Но вместо огорода перед ней предстала странная сцена. Поле брани. Воздух был полон дыма, пахло порохом. Гром пушки, выстрелы из ружей, стоны раненых, победные крики — все это слилось в единый несмолкаемый гул.

Она стояла, тяжело дыша, прижав руки к груди, глядя удивленными глазами, когда мимо нее прошел батальон солдат; по их форме она узнала баварцев. Один из них, оказавшись неподалеку, повернул к ней лицо; это было лицо Арлера, горевшее воодушевлением боя, и она знала, кто это; это был ее сын Фриц.

На них обрушилось облако картечи, многие упали, и среди них тот, кто нес знамя. Мгновение, и Фриц выхватил его из мертвой руки, поднял над головой и вскричал:

— Братья, вперед, сомкнуть ряды! Вперед, и победа будет за нами!

Оставшиеся в живых сомкнулись вокруг него, и бросились вперед, вперед, вперед. Раздался орудийный залп, поле боя перед ней заволокло дымом, и она не могла видеть, что происходит.

Она ждала, дрожа всем телом, еле дыша, надеясь и отчаиваясь. А когда дым рассеялся, она увидела, как падает человек с флагом в руках. Его принесли и положили к ногам Анны. Она увидела Фрица. Упала на колени, сорвала с шеи платок и попыталась остановить кровь, хлеставшую из пробитой груди. Он посмотрел ей в глаза, с бесконечной любовью, и произнес прерывающимся голосом:

— Матушка, не плачьте обо мне; мы взяли редут штурмом, победа наша. Мужайтесь. Они бегут, бегут, эти негодяи-французы! Матушка, помните обо мне, — я погиб, защищая родину.

И его боевой товарищ, стоявший рядом, сказал:

— Не плачьте, Анна Арлер, не поддавайтесь горю; ибо сын ваш пал смертью героя.

Она склонилась к умирающему и увидела синь смерти в его глазах, губы его шевелились. Она приникла к ним и услышала:

— Я не могу погибнуть, потому что не рожден. Фрица не было. Он брошен в ручей и унесен под мельничное колесо.

Все исчезло: запах пороха, гром пушек, клубы дыма, звуки битвы; наступила тишина. Анна, на подкашивающихся ногах, повернулась, чтобы вернуться в дом, и, как только открыла дверь, услышала, как кукушка прокуковала два раза.

Войдя, она увидела, что оказалась не в своей комнате, и не в своем доме, — в каком-то другом; кроме того, здесь не было пустынно, здесь собрались люди, происходило какое-то семейное действо.

Женщина, мать семейства, умирала. Ее голова покоилась на груди мужа, он сидел на кровати и держал ее в своих объятиях.

У мужчины были седые волосы, его глаза — переполнены слезами, его взгляд, в котором читалась безграничная любовь, замер на лице той, кого он обнимал, которое он наклонялся и целовал, снова и снова.

У кровати собрались ее дети и ее внуки, совсем юные, глядя удивленными глазами на последние мгновения жизни той, кого они любили со всем пылом своих простых сердец. Одна малышка держала за руку свою куклу, а указательный палец другой руки засунула себе в рот. Ее глазки блестели, она плакала. Не понимала, что происходит, но плакала, потому что плакали все остальные.

Возле кровати умирающей на коленях стояла старшая дочь, читавшая отходную молитву, ее сыновья, еще одна дочь и невестка повторяли слова молитвы, дрожащими от горя голосами.

Когда чтение молитвы прекратилось, все замерли; глаза были направлены на умирающую. Ее губы шевельнулись, в такт последним словам, подобным искоркам огня, пылавшего в ее чистой, любящей душе.

— Боже, утешь и благослови моего мужа, не оставь Своим вниманием детей моих, и детей детей моих, чтобы они не сбились с пути, ведущего к Тебе, и чтобы в надлежащее время все смогли собраться снова в Твоем раю, и остаться вместе на веки. Аминь.

Сердце Анны сжалось. Эта женщина, с восторженным взглядом, направленным в будущее, величие души которой так ясно раскрылось в ее последние мгновения на груди мужа, была ее собственной дочерью Элизабет, в тонких чертах лица которой угадывались черты лица Иосифа.

Собравшиеся снова заплакали. Мужчина медленно встал с кровати, осторожно опустил голову женщины на подушку, закрыл своей ладонью ее глаза, все еще устремленные в небо, после чего нежным движением убрал волосы с ее лба. Затем, повернувшись к остальным, тихо произнес:

— Дети мои, Господу угодно было принять к Себе душу вашей дорогой матери и верной моей спутницы жизни. Да свершится Господня воля.

Рыдания раздались в полный голос, глаза Анны наполнились слезами, так что она больше ничего не могла видеть. Послышался звон церковного колокола, возвещавший о том, что еще одна душа присоединилась к Господу. И с каждым ударом, до Анны доходили слова:

— Элизабет не умерла, поскольку не была рождена. Так было бы, но ты сама не захотела этого. Ты своими руками бросила душу Элизабет под мельничное колесо.

Терзаемая невыносимым стыдом, охваченная печалью, не понимая, что делает и куда идет, Анна распахнула переднюю дверь дома, выбежала и остановилась только на деревенской площади.

К ее удивлению, все здесь сильно изменилось. Ярко светило солнце, его лучи играли на величественном золотом шпиле новой приходской церкви, сложенной из белого камня, с решетками кружевного плетения на окнах. Развевались флаги, повсюду висели гирлянды цветов. Свежие березовые ветви обвивали кладбищенские ворота, делая их похожими на триумфальную арку. Площадь была заполнена сельчанами в праздничных нарядах.

Анна остановилась, оглядываясь. И услышала вблизи себя разговор.

Кто-то сказал:

— Вы только взгляните, что Иоганн фор Арлер сделал для своей родной деревни. Он не только добрейший человек, но и прекрасный архитектор.

— Но почему, — спросили его, — вы говорите фон Арлер? Разве он не сын того самого Иосифа, смотрителя, убитого в горах контрабандистами?

— Это правда. Но разве вы не знаете, что король пожаловал ему титул? Он так замечательно украсил дворец Резиденц. Он построил новую ратушу, полагают, лучшую в Баварии. Он пристроил к дворцу новое крыло, восстановил множество церквей, особняков богатых граждан и дворян. Но хотя он и стал таким известным человеком, сердце его оставалось здесь. Он никогда не забывает, что родился в Зибенштейне. Посмотрите, какой красивый дом он выстроил для себя и своей семьи в горах и приезжает туда летом. Он просто великолепен. Но старый скромный дом, где жили его родители, он оставил без изменений. Этот дом для него ценнее золота. А теперь еще эта новая церковь, воздвигнутая в родном селе...

— О, да! Иоганн — замечательный человек; он всегда был хорошим, серьезным мальчиком, которого никогда не видели без карандаша в руке. Вы понимаете, о чем я. После того, как он покинет этот мир, здесь, на этом самом месте, наверняка будет установлен памятник самому знаменитому человеку, уроженцу Зибенштейна. Но глядите, глядите! Вон он, спешит на церемонию открытия новой церкви.

Толпа раздалась, показался мужчина средних лет, с широким лбом, ясными, светлыми голубыми глазами, с бородкой клинышком. Присутствовавшие мужчины снимали шляпы и расступались, давая дорогу, пока он шел. Он улыбался, протягивал руку, любезно здоровался, спрашивал о семье, о здоровье тех, кто оказывался рядом с ним.

Но вот взгляд его остановился на Анне. Его глаза вспыхнули радостью, он бросился к ней, чтобы заключить ее в объятия, крича: "Матушка! Милая матушка!"

Она тоже была готова обнять его, как вдруг все исчезло, а безжалостный голос произнес:

— Это не твой сын, Анна Арлер. Он не родился, поскольку ты была против. Возможно, все было бы так, как определил Бог; но ты, своим поступком, воспрепятствовала предопределению, бросив невинную душу под мельничное колесо.

Тихо-тихо, где-то вдали, в третий раз прокуковала кукушка. Великолепная новая церковь сморщилась и превратилась в ту, которую Анна знала всю свою жизнь. Площадь была пуста, ранний холодный рассвет занимался над вершинами гор на востоке, но в небе еще были видны звезды.

Крича от боли, подобно раненому зверю, Анна металась из стороны в сторону, в поисках убежища, а затем, стремясь получить облегчение мятущейся душе, вбежала в церковь. Распахнула входную дверь, пробежала по шершавому полу и бросилась на колени перед алтарем.

И снова видение! Возле алтаря стоял священник в черно-серебристом облачении; коленопреклоненный мальчик-служка стоял на нижней ступени, справа от него. Горели свечи, священник собирался служить мессу. Раздался шаркающий звук множества ног, входили люди, некоторые становились на колени справа и слева от Анны. Она посмотрела в стороны и увидела странных людей, — мужчин, женщин и детей, молодых и старых, — и в лице каждого из них ясно были видны черты Арлеров и Воссов. Стоявший на коленях возле священника мальчик повернулся в профиль — он был похож на ее младшего брата, умершего, когда ему было шестнадцать лет.

Священник обратился к собравшимся и сказал:

— Помолимся.

Она узнала его, это был ее собственный сын, ее Иосиф, названный так в честь отца.

Месса началась; священник, повернувшись лицом к прихожанам, вытянул к ним руки и произнес:

— Вознесите сердца ваши!

— Мы возносим сердца наши к Господу.

Но затем, вместо привычного продолжения, он вознес руки над головой, ладонями в сторону собравшихся, и громовым голосом провозгласил:

— Проклято поле, зерна не приносящее!

— Аминь.

— Проклято дерево, плода не приносящее!

— Аминь.

— Проклят дом, пустым оставшийся!

— Аминь.

— Проклято озеро, рыбы лишенное!

— Аминь.

— Поскольку Анна Арлер, урожденная Восс, могла бы стать матерью бесчисленных поколений, как песок на морском берегу, как звезды, сияющие в небесной выси, поколений, простирающихся до конца времен, всех, собравшихся ныне здесь, но не стала, — да будет она до скончания лет своих в одиночестве, и никто не утешит ее в болезни; пусть сердце ее будет скорбеть, и никто не ослабит этой скорби; пусть она ослабнет, и никто не поможет ей в ее слабости; пусть, когда она умрет, никто не вознесет за нее молитвы, потому что она обрекла себя на прошлое, которое никогда не сможет забыть, добровольно отказавшись от своего будущего; пусть раскаяние ее будет лишено надежды получить прощение; пусть среди слез не знает смеха, потому что она сама выбрала свою долю. Горе ей! Горе! Горе!

Опустились руки, погасли свечи, священник исчез в темноте, исчезли собравшиеся, и наступила тишина, страшная тишина, не нарушаемая ни единым звуком.

А Анна, издав страшный крик, распростерлась на камне, лицом вниз, вытянув вперед руки...

Пару лет назад, в первых числах июня, один путешественник из Англии прибыл в Зибенштейн и остановился в "Короне", где заказал ранний ужин, поскольку был голоден и устал. Покончив с ужином, он решил немного прогуляться, пересек деревенскую площадь и оказался вблизи кладбища. Солнце зашло, но горные пики все еще были освещены последними лучами, так что долина, которую они окружали, напоминала собою сказочную корону. Он остановился и закурил, осматривая кладбище, и заметил старушку, склонившуюся над могилой с крестом, на котором имелась надпись "Иосиф Арлер"; она поправляла цветы, после чего надела на верхушку креста венок из анютиных глазок. В руке она держала небольшую корзинку. Поправив венок, она направилась к воротам, возле которых стоял путешественник.

Когда она проходила мимо, он приветливо поздоровался:

— Добрый вечер, матушка.

Она пристально взглянула на него и, сказав: "Милостивый государь! Можно раскаиваться в своем прошлом, но нельзя его изменить", после чего пошла дальше.

Он был поражен выражением ее лица: никогда прежде не видел он такого глубокого, безмерного отчаяния.

Он видел, как она направилась к ручью, вращавшему мельничное колесо, и остановилась на перекинутом через него деревянном мостике, опираясь на перила и глядя вниз. Он продолжал следить за ней со все возрастающим интересом, и увидел, как она взяла из корзины цветок, анютины глазки, и бросила его в ручей, тут же подхвативший его и понесший под колесо. Точно так же она поступила со вторым цветком. Затем с третьим, четвертым, — всего он насчитал семь. После чего закрыла лицо руками, — седые волосы скрыли прижатые к лицу ладони, — и горько заплакала.

Путешественник, наблюдая за цветами, увидел, как семь анютиных глазок, один за другим, скрылись под мельничным колесом.

Он повернулся, собираясь вернуться в гостиницу, когда увидел рядом с собой сельчанина.

— Кто эта бедная старая женщина, горе которой, по-видимому, не знает границ? — спросил он.

— Это, — ответил сельчанин, — Матушка Анютины глазки.

— Матушка Анютины глазки! — удивленно повторил путешественник.

— Да, так ее здесь все называют. На самом деле, ее зовут Анна Арлер, она вдова. Ее мужа, Иосифа Адлера, смотрителя в горах, убили контрабандисты. Это случилось много, много лет назад. Она несколько не в своем уме, но совершенно безобидна. Когда ее тело ее мужа привезли домой, она настояла на том, чтобы одной провести последнюю ночь возле него, прежде чем он будет похоронен. Что случилось той ночью, никто не знает. Некоторые говорят, что ей были видения. Не знаю, может быть, ее посетили какие-то мысли... Ведь французское слово, которым обозначаются эти цветы — pensИes — как раз и означает мысли, а никаких других цветов она не признает. Когда они зацветают у нее в саду, она собирает их и поступает с ними так, как вы сейчас видели. Если же у нее нет их, она ходит по соседям и просит. Она приходит сюда каждый вечер, и бросает семь цветков — ровно семь, не больше и не меньше, — после чего принимается плакать, как человек, чье сердце разбито. Однажды моя жена предложила ей незабудки.

— Нет, — отвечала она, — я не могу послать незабудки тем, кого не было, я могу послать им только анютины глазки.


ДЕВУШКА С РЫЖИМИ ВОЛОСАМИ



Рассказ одной женщины


В 1876 году мы приобрели дом в одном из лучших районов B., на улице N. Я не привожу названия улицы и номера дома, поскольку случившееся здесь происшествие носило такой характер, что, прочитав о нем, люди нервного склада характера совершенно необоснованно откажутся от мысли снять здесь квартиру или приобрести домик.

Нас было пятеро: наша небольшая семья, то есть я, мой муж и взрослая дочь; а также кухарка и горничная. Но не прошло и двух недель после нашего переселения, как моя дочь призналась мне однажды утром: "Мама, мне не нравится Джейн", — имея в виду нашу горничную.

— Почему? — спросила я ее. — Она, как мне кажется, уважительна, и прекрасно справляется со своими обязанностями. Я не вижу за ней никакой вины, совершенно никакой.

— Может быть, со своей работой она справляется прекрасно, — заявила Бесси (так зовут мою дочь), — но мне не нравится ее любопытство.

— Любопытство! — воскликнула я. — Что ты имеешь в виду? Она заглядывает в твои шкафчики?

— Нет, мама, она наблюдает за мной. Когда стоит жаркая погода, вот как сейчас, и я сижу в своей комнате, я оставляю дверь в нее приоткрытой, пока пишу письмо или занимаюсь рукоделием; и каждый раз, я почти уверена в этом, — слышу ее присутствие где-то поблизости. Если я резко оборачиваюсь, то вижу, как она сразу же исчезает. Это раздражает. Я не понимаю, что во мне такого интересного, чтобы подсматривать, чем я занимаюсь.

— Чепуха, моя дорогая. Ты уверена, что это Джейн?

— Ну... Я полагаю, что да, — она немного замешкалась с ответом. — Ведь если не Джейн, то кто бы это мог быть?

— Ты уверена, что это не кухарка?

— О, в этом я уверена; в последний раз, когда это случилось, она была занята на кухне. Я слышала, как она готовит, когда вышла из комнаты на лестничную площадку после того как заметила наблюдавшую за мной девушку.

— Но если ты заметила ее подсматривающей за собой, — сказала я, — то, полагаю, имело бы смысл переговорить с ней о ее поведении?

— Ну... заметила ее подсматривающей, — не совсем верно. Я полагала, что заметила ее. Сегодня я услышала звуки за дверью, повернулась, и увидела, как она повернулась ко мне спиной и поспешила прочь, когда я направилась к ней.

— И ты, конечно же, последовала за ней?

— Да, но не увидела ее на площадке, когда вышла.

— Так куда же она подевалась?

— Я не знаю.

— И ты не стала ее разыскивать?

— Нет, ведь она скрылась так быстро, — ответила Бесси.

— Я не могу помочь тебе в этом деле. Если подобное повторится, поговори с ней и скажи, что такое поведение тебе не нравится.

— Я не могу. Она исчезает очень быстро.

— Она не сможет каждый раз исчезать очень быстро.

— Каким-то образом ей до сих пор это удается.

— А ты уверена, что это Джейн? — снова спросила я.

И она снова ответила:

— Если не Джейн, то кто еще это может быть? Больше просто некому.

Разговор был закончен, но нерешенная проблема осталась. И скоро дала о себе знать, но на этот раз, ко мне обратилась сама Джейн. Она пришла спустя несколько дней после разговора с дочерью, и сказала, с некоторым смущением в голосе:

— Прошу прощения, мадам, но если моя работа вас не устраивает, то почему бы не сказать мне об этом прямо, и я поищу себе другое место?

— Другое место! — воскликнула я. — Но почему? Разве я когда-нибудь высказывала вам претензии, Джейн? Напротив, я в высшей степени удовлетворена тем, как вы справляетесь со своими обязанностями. Вы всегда вежливы и аккуратны.

— Я не об этом, мадам; но, понимаете, я не люблю, когда за мной подсматривают во время моей работы.

— Подсматривают! — повторила я. — Что вы имеете в виду? Надеюсь, вы не думаете, что это я наблюдаю за вами, пока вы хлопочете по дому; уверяю вас, у меня есть другие, более важные дела.

— Нет, мадам, конечно же, это не вы.

— В таком случае, кто?

— Мне кажется, что это мисс Бесси.

— Мисс Бесси! — только и смогла произнести я, настолько была поражена ее словами.

— Да, мадам. Когда я подметала комнату, я услышала какие-то звуки у себя за спиной, возле двери; а когда я обернулась, то увидела, как она убегает. Я видела ее юбку...

— Мисс Бесси совсем недавно рассказывала мне о том, что с ней случилось нечто подобное.

— Но если это не мисс Бесси, то кто это может быть, мадам?

В ее голосе прозвучали нотки нерешительности.

— Моя милая Джейн, — сказала я, — выбросьте это из головы. Мисс Бесси не могла так поступить. Вам отчетливо было видно, что это именно она подсматривает за вами?

— Нет, мадам, я же говорила, что не видела ее лица; но я знаю, что это не могла быть кухарка, и я уверена, что это не могли быть вы; кто же тогда, в таком случае?

Я раздумывала; горничная стояла передо мной, и на лице ее было написано недоумение.

— Вы сказали, что видели ее юбку. Вы узнали платье? Это именно то, которое она носит?

— Это было легкое хлопчатобумажное платье — скорее похожее на утреннее платье горничной.

— В таком случае, это не она; у мисс Бесси никогда не было такого платья, как вы описали.

— Я не утверждаю, что это она, — сказала Джейн, — но ведь кто-то был у двери, кто-то подсматривал за мной, и убежал, когда я обернулась.

— Она убежала вверх по лестнице, или вниз?

— Я не знаю. Когда я вышла, то никого не увидела. Однако я уверена, что это не могла быть кухарка, поскольку она готовила, и я слышала, как она гремит посудой в кухне.

— Мне кажется, Джейн, во всем этом есть какая-то таинственность. Я не хочу, чтобы вы искали себе другое место; по крайней мере, до тех пор, пока не разберемся, что происходит.

— Спасибо, мадам. Сказать по правде, мне и самой совсем не хочется уходить, но очень неприятно, когда за тобой подсматривают, независимо от того кто и по какой причине это делает.

Спустя неделю, после ужина, когда я и Бесси вышли в гостиную, в то время как муж остался наедине с трубкой, она сказала:

— Знаешь, мама, это не Джейн.

— Что — не Джейн? — не поняла я.

— Ну, это не Джейн подсматривает за мной.

— Кто же это, в таком случае?

— Не знаю.

— Тогда почему ты говоришь с такой уверенностью?

— Потому что я видела ее... Точнее, ее голову.

— Когда? Где?

— Когда я переодевалась к обеду, то приводила в порядок мои волосы перед зеркалом, и увидела отражение кого-то, стоявшего позади меня. На столе горело всего две свечи, поэтому в комнате было темновато. Мне показалось, я слышала, как кто-то ходит — именно такие шаги и приводили меня в недоумение прежде. Но на этот раз я не повернулась, а продолжала смотреть в зеркало, и увидела позади себя женщину с рыжими волосами. Тогда я быстро поднялась с места. И снова: услышала быстро удаляющиеся шаги, но никого не увидела.

— Дверь была открыта.

— Нет, и даже заперта.

— Тогда куда же она могла уйти?

— Не знаю, мама. Я осмотрела комнату, и ничего не нашла. Я была очень расстроена. Не могу сказать, что думаю по этому поводу. Но чувствую себя не в своей тарелке.

— Я заметила, что ты была как будто чем-то взволнована, но ничего не стала спрашивать. Твой отец был весьма озабочен, он переживает, не случилось ли с тобой чего-нибудь. Но твое объяснение в высшей степени удивительно.

— Это и впрямь очень необычно, — сказала Бесси.

— Ты тщательно осмотрела комнату?

— Каждый угол.

— И совсем ничего не нашла?

— Совершенно ничего. Мама, ты не могла бы сегодня переночевать у меня в комнате? Я боюсь. Как ты думаешь, это может быть призрак?

— Призрак? Чепуха!

Я придумала для мужа какую-то причину, чтобы провести ночь в комнате Бесси. Ничего особенного не происходило, ночь как ночь, и хотя дочь была взволнована и никак не могла уснуть, хотя было уже далеко за полночь, все-таки ей это удалось, а утром, посвежевшая и отдохнувшая, она сказала:

— Мама, думается, мне просто показалось, будто я видела кого-то в зеркале. Наверное, я была слишком возбуждена.

После этих ее слов я почувствовала облегчение, придя к тому же самому выводу, что и она, но вновь испытала потрясение, когда Джейн, пришедшая ко мне незадолго перед обедом, когда я была одна, сказала:

— Извините, мадам, я всего лишь хотела сообщить вам, что это не Бесси.

— Что — не Бесси? Я имею в виду, что ты хочешь этим сказать?

— Только то, что это не она подсматривала за мной.

— Я вам сказала это с самого начала. В таком случае, кто же это?

— Простите, мадам, я не знаю. Это девушка с рыжими волосами.

— Послушайте, Джейн, вы же отлично знаете, что в доме нет никакой девушки с рыжими волосами.

— Я это знаю, мадам. Равно как и то, что это она подсматривает за мной.

— Будьте благоразумны, Джейн, — у меня голова пошла кругом. — Если в доме нет девушки с рыжими волосами, то как она может за вами подсматривать?

— Я не знаю; но это так.

— Откуда же ты знаешь, что у нее рыжие волосы?

— Я ее видела.

— Когда?

— Сегодня утром.

— В самом деле?

— Да, мадам. Я поднималась по лестнице в задней части дома, когда услышала тихие шаги возле меня — точнее, позади меня; на лестнице темновато, она довольно крутая, ковров на ней нет, в отличие от парадной лестницы, и я была уверена, что кто-то поднимается вслед за мной; я обернулась, думая, что это кухарка, но это была не она. Я увидела молодую женщину в ситцевом платье; свет из окна падал на нее, — и я увидела, что волосы на ее голове — цвета моркови, натуральной моркови.

— Ты видела ее лицо?

— Нет, мадам; она закрыла лицо руками, повернулась и сбежала вниз. Я последовала за ней, но нигде не нашла.

— Ты последовала за ней... куда?

— На кухню. Кухарка была здесь. Я спросила ее: "Не видела ли ты здесь девушку?" И она коротко ответила: "Нет".

— То есть, она ничего не видела?

— Нет. Казалось, она не расположена разговаривать. Но мне кажется, она просто испугалась, после того как я рассказала ей о том, что за мной кто-то подсматривает.

Я на мгновение задумалась, потом медленно произнесла:

— Мне кажется, Джейн, вам следует принять лекарство. У вас галлюцинации. Мне известен случай, очень похожий на ваш; поверьте, это, скорее всего, вызвано недомоганием печени или пищеварения, так что лекарство — лучшее средство. Не думайте о случившемся; эти видения вызваны не чем иным, как давлением на зрительный нерв. Я дам вам одну таблетку вечером, перед сном, другую — завтра, а третью — через день, и, уверяю вас, вы забудете о девушке с рыжими волосами. Вы никогда более ее не увидите.

— Вы так думаете, мадам?

— Я в этом просто уверена.

По здравом размышлении, я решила переговорить с кухаркой, — странноватой, замкнутой женщиной, немногословной, превосходно справлявшейся со своими обязанностями, — но которая мне, по какой-то необъяснимой причине, не нравилась. Если бы я чуть дольше подумала о том, как вести разговор, возможно, мне удалось бы что-то разузнать, но я этого не сделала и, в результате, ничего не узнала.

Я отправилась на кухню, чтобы отдать распоряжения насчет обеда, и неожиданно для самой себя столкнулась с труднейшим вопросом, — что именно следует приготовить из оставшегося куска мяса.

— Рубленые котлеты, мадам?

— Нет, — ответила я, — не нужно. Муж этого не любит.

— Тогда, может быть, крокеты?

— Это те же самые котлеты.

— Мясной пирог?

— Рубленые котлеты, помещенные внутрь теста.

— В таком случае, мадам, я могу сделать хэш.

— Какой-нибудь необычный?

— Да, мадам, с французскими грибами, или трюфелями, или помидорами.

— Хорошо... Да... Наверное... Кстати, о помидорах... А что это за рыжеволосая девушка, которая наведывается к нам в дом?

— Не могу сказать, мадам.

Я заметила, что она отвела глаза, губы ее сжались, а лицо приняло наполовину вызывающее, наполовину испуганное выражение.

— У вас здесь есть друзья?

— Нет, мадам.

— Тогда кто бы это мог быть?

— Не знаю, мадам.

— То есть, вы никак не можете прояснить ситуацию? Это очень плохо, когда в дом приходит человек, — а ее видели наверху, — и никто ничего о нем не знает.

— Совершенно с вами согласна, мадам.

— И вы об этом точно ничего не знаете?

— Это не моя подруга, мадам.

— Она не приходит к вам, она не приходит к Джейн. Джейн мне об этом говорила. Она спрашивала у вас об это девушке?

— Не уверена, мадам. Я не всегда слежу за тем, что говорит Джейн. Порой она слишком болтлива.

— Видите ли, это очень странно, когда кто-то чужой имеет доступ в дом. И очень нехорошо.

— Совершенно с вами согласна, мадам.

Больше я не смогла ничего от нее добиться. С таким же успехом я могла разговаривать с поленом; лицо ее и в самом деле приняло какой-то деревянный вид, когда я попыталась продолжить разговор на интересующую меня тему. Поэтому я, вздохнув, сказала:

— Хорошо, пусть будет хэш с помидорами, — и пошла наверх.

А через несколько дней ко мне вошла горничная.

— Извините, мадам, не могли бы вы дать мне еще одну таблетку?

— Таблетку! — воскликнула я. — Но зачем?

— Я снова видела ее. Она скрывалась за занавеской, и я заметила ее, когда она выглянула, чтобы посмотреть, что я делаю.

— Вам удалось рассмотреть ее лицо?

— Нет; она закрыла его руками и исчезла.

— Странно... Мне кажется, у меня еще осталась пара таблеток подофиллина в коробке, так что можете ими воспользоваться. Однако я предложила бы вам другой способ. Вместо того, чтобы принимать их самой, когда вы увидите ее, или вам покажется, что вы ее видите, эту рыжеволосую девушку, направьтесь к ней с коробкой в руке и пригрозите, что заставите ее их принять. Может быть, это ее остановит.

— Вряд ли она испугается таблеток.

— Возможно, угроза того, что мы воздействуем на нее силой, в случае ее появления, заставит ее изменить свое поведение. Скажите ей, что в том случае, если мисс Бесси или я, встретим ее на лестнице, в комнате, в гостиной, в холле, то поймаем и насильно напоим касторовым маслом.

— Хорошо, мадам, я так и сделаю.

— Попробуйте. Мне кажется, это должно на нее подействовать.

— Спасибо, мадам; ваш совет представляется мне вполне разумным.

Встречала ли Бесси загадочную девушку, сказать не могу. Она больше не разговаривала со мной по этому поводу; вполне может быть, чтобы просто не тревожить меня лишний раз. Я не могла решить для себя окончательно — видели они реального человека, который совершенно непостижимым образом получил доступ в дом, или же это было тем, что обычно называют призраком.

Насколько я могла судить, из дома ничего не пропало. По крайней мере, рыжеволосая девушка не была воровкой. Возможно, она страдала каким-то умственным расстройством, или своеобразным чувством юмора, и, сделав такое предположение, я расспросила всех, кого смогла, не проживает ли подобная особа на нашей улице, где-нибудь в соседнем доме. Однако не получила никакой информации, способной пролить свет на происходящее.

До сих пор я ничего не рассказывала своему мужу. Я хорошо знала, что вместо помощи, услышу от него: "Ерунда!" или что-нибудь в этом духе, а также не совсем лестные отзывы о женском уме. И уж конечно, он палец о палец не ударит, чтобы разобраться в случившемся.

Однако, наступил день, когда он сам начал разговор, к моему величайшему удивлению.

— Джулия, — сказал он, — ты заметила, что я порезался во время бритья?

— Да, дорогой, — ответила я. — У тебя с одной стороны лица прилип кусочек ваты, словно ты отрастил совершенно белый ус.

— Было много крови, — пожаловался он.

— Сожалею.

— И я вытер ее скатертью с туалетного столика.

— О Господи! — воскликнула я. — Ты был настолько глуп, чтобы поступить таким образом?

— Да. В этот раз я уподобился тебе. Но ты, кажется, гораздо больше озабочена тем, что запачкалась скатерть, нежели тем, что я полоснул себя по щеке.

— Мне жаль, что ты был неосторожен.

А что еще я могла сказать? Женатые люди иногда ведут себя неосторожно. Жаль, но это так.

— Я вовсе не был неосторожен, — возразил он, — хотя мои нервы, не такие крепкие, как во времена холостяцкой жизни, могут иногда сыграть злую шутку с движением моей руки. Тем не менее, это случилось по вине глупой рыжей прислуги, которую ты приняла в дом, даже не соизволив посоветоваться со мной или хотя бы поставить в известность.

— Глупая рыжая прислуга! — повторила я.

— Да, какая-то девушка с рыжими волосами. Она появляется в моем кабинете самым бесцеремонным образом. Но вершиной ее бесцеремонности было то утро, когда я порезался. Я стоял перед зеркалом, в рубашке, намылив лицо, и водил бритвой по правой стороне, когда эта рыжеволосая особа, закрыв лицо руками, склонив голову, проскользнула между мной и зеркалом. Я вздрогнул и порезался.

— Откуда она появилась?

— Понятия не имею! Я вообще не ожидал появления кого-либо.

— Хорошо, а куда она исчезла?

— Не знаю; рана сильно кровоточила, и я не обратил на это внимания. Так вот: она должна быть уволена немедленно.

— Мне бы тоже очень хотелось, чтобы она была уволена, — сказала я.

— Что ты имеешь в виду?

Я не ответила, просто потому, что не знала, как ответить.

Теперь я оставалась единственным человеком в доме, который не видел рыжеволосой девушки, за исключением, возможно, кухарки, от которой я не смогла ничего добиться, и которую я подозревала в том, что, не смотря на явления призрака, она просто не хочет в этом признаться. В том, что Бесси и Джейн столкнулись с призраком, я была убеждена, в то время как мой муж полагал, что имеет дело с человеком. По складу мышления он даже допустить не мог существование таких вещей, как привидения. Он полагал, что виновницей случившегося с ним является рыжеволосая горничная, в то время как я был уверена в обратном.

Впрочем, прошло совсем немного времени, и я также встретилась с ней. И убедилась в том, что была права.

Кухарка отправилась за покупками. Я была в столовой; желая налить немного бренди в пузырек, который всегда стоит у меня на умывальнике на случай непредвиденных ситуаций, я отправилась на кухню. Подходя, я услышала шум: кто-то стучал кочергой по котлу и решетке. Быстро спустившись по лестнице, я едва ли не бегом бросилась в кухню.

И увидела невысокую фигуру девушки в хлопчатобумажном платье, не очень чистом, с длинными рукавами, наклонившуюся возле камина, и ворошившую в нем кочергой. Волосы ее были огненно-рыжие, неухоженные.

Я вскрикнула.

Она уронила кочергу, и, закрыв лицо руками, издав странный вскрик, обежала вокруг кухонного стола, проскользнула мимо меня, и я услышала, как она взбегает вверх по лестнице.

Я была слишком поражена, чтобы преследовать ее. Я стояла, словно окаменелая, не понимая, следует ли мне доверять своим глазам и ушам.

Прошла, наверное, минута, а то и побольше, прежде чем я пришла в себя настолько, чтобы выйти из кухни. Я шла медленно, и, признаюсь, не без некоторой боязни. Я ожидала, что найду рыжеволосую девушку съежившуюся возле стены, и мне нужно будет пройти мимо нее.

Однако ее нигде не было видно. Войдя в холл, я увидела, что за исключением двери, ведущей в столовую, все остальные были закрыты. Я внимательно осмотрела каждую нишу, каждый уголок, но никого не нашла. Я поднялась по лестнице, опираясь на перила, и осмотрела все комнаты на втором этаже, с тем же успехом. Выше располагались комнаты прислуги, и теперь я решила осмотреть и их. Вот и лестница, не застеленная ковром. Когда я поднималась по ней, я слышала, как Джейн возится в своей комнате. Как она выходит на площадку. И в тот же самый момент мимо меня, со стоном, прошла рыжеволосая девушка. Я почувствовала, как ее платье коснулось моего. Я не видела ее, пока она не оказалась совсем близко; видела, как она проходит мимо. Но когда обернулась, ее уже не было.

Я поднялась на площадку, где стояла Джейн.

— Что случилось? — спросила я ее.

— Простите, мадам, я снова видела девушку с рыжими волосами, и поступила так, как вы посоветовали. То есть я взяла коробку с таблетками и протянула ее ей; она повернулась и сбежала вниз по лестнице. Вы не видели ее, когда поднимались, мадам?

— Странно, — пробормотала я. Я никогда бы не призналась Джейн, что видела призрак.

Прошла неделя. Таинственные визиты получили объяснение. Ничего нового не случилось. Я не видела и не слышала девушку, никаких дополнительных замечаний относительно глупой рыжеволосой служанки со стороны мужа не последовало. По всей видимости, он решил, что я уволила ее. Я сделала такой вывод по самодовольному выражению его лица, как это довольно часто случалось, когда он делал мне замечание, а я каким-нибудь образом решала проблему, вызвавшую его неудовольствие.

Тем не менее, однажды вечером, случилось новое происшествие. Мой муж, Бесси и я ужинали, кушая суп, Джейн стояла рядом в ожидании, когда может взять освободившиеся тарелки и супницу. Внезапно со стороны кухни раздался страшный крик, настолько страшный, что ложки выпали у нас из рук. За исключением мужа, который продолжал спокойно есть, после чего отложил ложку и сказал:

— Боже милостивый! Что это?

К тому времени Бесси, Джейн и я уже стояли у двери. Мы бросились на кухню, и, одна за другой, вошли. Я была первой; парафиновая лампа, разбитая, лежала на полу, из нее вытекало пылающее масло; на кухарке горела одежда.

У меня оказалось достаточно присутствия духа, чтобы схватить циновки, которых масло не коснулось, набросить их на кухарку, плотно прижать к ней и откатить ее на свободное от разлившегося масла место на полу. Я прижимала ее, Бесси мне помогала. Джейн была слишком напугана, чтобы что-то делать; она просто кричала. Крики обгоревшей кухарки были ужасны. Появился мой муж.

— Боже мой! Господи, что тут происходит? — спросил он.

— Собирайся, и отправляйся за врачом! — приказала я. — Здесь ты не нужен, здесь ты будешь только мешаться.

— А как же ужин?

— Ужин никуда не денется! Отправляйся за врачом.

Через некоторое время мы отнесли бедную кухарку в ее комнату, все время, пока мы ее несли, она не переставала стонать и кричать; мы держали ее завернутую в циновки до прибытия врача, не смотря на все ее попытки высвободиться. На этот раз мой муж действовал с похвальной оперативностью, но я не могу сказать, что послужило тому причиной: то ли простое человеческое сочувствие, то ли стремление поскорее вернуться к прерванному ужину.

Как только прибыл врач, Джейн предложила мне спуститься вниз и продолжить ужин вместе с мужем, в то время как она останется с кухаркой, но я отказалась.

Бедняга получила страшные ожоги. Пока не прибыла медсестра, возле нее постоянно находились я и Бесси. Кухарка ужасно страдала, причем столько же от ужаса, сколько от боли.

На следующий день страдания ее немного утихли, и она попросила меня прийти. Я поспешила исполнить ее просьбу; она попросила медсестру выйти. Я придвинула к ее кровати стул, выразила глубочайшее сочувствие и поинтересовалась, как все произошло.

— Мадам, всему виной рыжеволосая девушка.

— Рыжеволосая девушка!..

— Да, мадам. Я взяла лампу, чтобы посмотреть, готова ли рыба, и в это время увидела, как она бросилась на меня, а я — я отшатнулась, наверное, она все-таки меня толкнула, — лампа выпала у меня из руки и разбилась, мое платье вспыхнуло, и...

— О, Господи! Вам не следовало брать лампу.

— Увы... Она никогда не оставит меня в покое, пока не сожжет или не ошпарит. Вам не следует бояться — вам она не причинит никакого вреда. Она преследует меня, из-за того, чему виной я стала.

— Так вы ее знаете?

— Мы вместе служили кухарками в одном местечке, неподалеку от Кембриджа. Я ненавидела ее, поскольку она была неряха, да вдобавок еще и не в меру любопытна. Она читала мои письма, заглядывала в мои ящики, рылась в моих вещах; а когда я делала ей замечания — отвечала дерзостями. О, как я ее ненавидела! И вот однажды, когда она склонилась возле печи, — я тоже была в кухне, и, должно быть, дьявол овладел мною, потому что я опрокинула котел, гревшийся на плите, прямо на нее — на ее лицо, руки, тело, она была страшно обожжена и умерла. С тех пор она меня преследует. Но вам она ничего не сделает. И больше не будет здесь появляться. Потому что она сделала со мной то, что с ней сделала я — она обожгла меня до смерти.

Несчастная женщина была права.

— Боже мой! Никакой надежды? — спросил муж, когда врач сообщил ему неутешительные результаты осмотра. — Хорошие кухарки ныне так редки. А что с рыжеволосой девушкой?

— Она ушла, — ответила я. — И больше не вернется.


ПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ ТАЙНА


Мистер Леверидж служил в адвокатской конторе Саунтона. У него были рассудительный отец и замечательная мать, давшие ему хорошее воспитание. Его жизненные принципы были в высшей степени похвальны. Отец уже умер, а мать проживала у близких родственников в другой части Англии. Джозеф Леверидж был мягким, безобидным человеком, с пышной русой шевелюрой. Он страдал излишней застенчивостью, что мешало ему занять в обществе сколько-нибудь заметное положение, какового он безусловно достиг бы, будучи более самоуверенным. Но он был счастлив, — не так, конечно, как мог бы, — по причинам, о которых мы скажем ниже.

Саунтон был небольшим городом, просыпавшимся к жизни каждую пятницу, в день ярмарки, взрывавшимся шумным легкомыслием средневекового базара, после чего вновь впадал в благопристойную спячку; во все остальные дни он выглядел сонным днем и спящим ночью.

Саунтон нельзя было назвать промышленным городом. Здесь имелись чугунолитейный и пивоваренный заводы, с небольшим количеством рабочих мест, но рабочих рук было в избытке, — не смотря на высокую арендную плату за жилье, — поскольку окрестные фермеры не могли позволить себе нанимать, по причине трудных времен, значительного числа работников; их жены и дочери также предпочитали селиться в городе, поскольку здесь все-таки развлечений было побольше, чем в деревне, а потому население в городе было довольно значительным.

В городе имелась большая ратуша, где заседал суд магистрата, один раз в месяц. Церковь, располагавшаяся в центре города, была внушительным строением из камня, очень холодным на вид. Богослужение находилось в руках симеонитов, так что викарий представлял богословскую школу, — если только можно назвать школой то, что никак не связано с учением, — называемую евангелической. Службы были длинными и мрачными. Викарий медленно и выразительно декламировал молитвы, произносил длинные проповеди и осуждал поющих псалмы из "Книги гимнов".

Главный адвокат, мистер Сторк, участвовал в малых сессиях и был архивариусом. Он обслуживал некоторое количество крупных землевладельцев, был попечителем вдов и сирот, консультантом мелких фермеров, в случае возникновения у последних финансовых затруднений — одалживал им небольшие суммы для решения первостепенных затруднений под залог их участков, которые в некоторых случаях переходили в его распоряжение.

У этого джентльмена и учился мистер Леверидж. Он был вынужден избрать юридическое поприще не по своему истинному призванию, а по наущению матери, которая призывала в выборе занятия следовать по стопам его уважаемого всеми отца. Но эта профессия не соответствовала вкусам молодого человека, который, не смотря на всю свою кажущуюся кротость и мягкость, вовсе не был лишен живости разума. Его наблюдательность была потрясающей, а кроме того, он обладал неким избытком фантазии.

Еще ребенком он писал маленькие рассказы и рисовал иллюстрации к ним; это служило причиной суровых упреков со стороны матери, с неодобрением взиравшей на плоды работы его воображения, а его отец по этому поводу частенько шлепал его, конечно, пока он не повзрослел, и не стал подвергаться порке за тайное чтение Арабских ночей.

Дни мистера Левериджа протекали однообразно; если велось какое-нибудь дело, он появлялся в конторе по пятницам, но никогда по воскресеньям, поскольку этот день он посвящал написанию длинных, трогательных писем своей овдовевшей матери.

Он мог бы быть счастлив счастьем лотофагов, если бы не три обстоятельства. Во-первых, он пришел к выводу, что выбрал не подходящее для себя занятие. Он не находил никакого удовольствия в ведении дел, а от помощи в заключении договоров его бросало в дрожь. Он знал, что в состоянии заниматься более интересными вещами, и опасался, как бы острота его ума не пострадала из-за отсутствия физической деятельности. Во-вторых, его не удовлетворял его начальник. У него не было причин полагать, будто тот замешан в чем-то нечестном, но обнаружил, что он довольно азартен и принимает деятельное участие в различных спекуляциях; могло дойти до того, что соблазн побудит его использовать средства тех, чьим доверенным лицом он выступал. И Джозеф, с его сильно развитым чувством справедливости, боялся, что однажды его начальник ввяжется в предприятие, которое приведет его к катастрофе. В-третьих, он был безнадежно влюблен в мисс Асфодель Винсент, барышню с небольшим состоянием, приносившим ей около 400 фунтов годового дохода, коей мистер Сторк был опекуном и попечителем.

Мисс Асфодель была высокой, стройной, с гибким станом, с лицом, как у Мадонны, и, подобно Джозефу, излишне застенчивой; также она не осознавала в полной мере, какими достоинствами обладает в плане личном и имущественном. Она переехала в город из деревни, в поисках лучшего общества. Нет сомнений, что она могла составить счастье сына какого-нибудь помещика и стать со временем этакой леди Баунтифул; или же стать жертвой какого-нибудь коварного священника. Но ее природная стыдливость, а также равнодушие к мужскому обществу до настоящего времени служили ей надежной защитой. Он любила свой сад, ухаживала за цветами, а также за рокарием, где разводила растения, привезенные со склонов Альп.

Поскольку мистер Сторк был ее опекуном, она часто бывала в офисе; в тех случаях, когда он отсутствовал, Джозеф вскакивал со своего места и, краснея, предлагал ей стул, чтобы она могла дождаться его возвращения. Впрочем, разговор между ними никогда не выходил за рамки обычных тем. Иногда мистер Леверидж встречал ее на улице, но ограничивался лишь приветственным поднятием шляпы и замечанием о погоде.

Возможно, эта всепожирающая, отчаянная страсть мистера Левериджа и послужила стимулом к написанию романа, в котором он мог вывести Асфодель, правда, под другим именем, во всем великолепии ее совершенств. Ее история должна была быть исполнена святости и протекать в атмосфере исключительной благопристойности, ибо он не мог заставить себя представить ее имеющей романтического любовника или описать ее супружеский союз с существом мужского пола.

Помня по своему детству, — наставлениям матери и шлепкам отца, — о том, что воображение является довольно опасным и обманчивым даром, он решил быть как можно более сдержанным и не поддаваться ему, что не будет изобретать никаких ситуаций, а возьмет их непосредственно из жизни. А потому, когда труд был окончен, он представлял собой весьма точные портреты некоторых жителей Саунтона, а город, в котором разворачивалось действие, был также весьма похож на Саунтон, хотя и носил название Базбури.

Однако найти издателя оказалось потруднее, чем написание романа. Мистер Леверидж разослал несколько машинописных экземпляров в разные издательства, но они отклонили его произведение, одно за другим. Наконец, ему повезло, и роман попал в руки необычайно проницательного издателя, который увидел в нем неоспоримые достоинства. Роман не претендовал на успех среди публики, обожающей бульварное чтиво. Он не содержал леденящих душу сцен, от которых волосы вставали дыбом, ни пикантных ситуаций; он был посвящен обычной жизни обычного маленького английского провинциального городка. Не отвечая вкусам большинства читателей, этот роман, добротный, в духе произведений Джейн Остин, придется по нраву более изысканным любителям чтения, посчитал издатель, и предложил Джозефу за права издания пятьдесят фунтов. Последний был поражен столь щедрым предложением и принял его с величайшей готовностью и благодарностью.

Следующим этапом работы было чтение гранок. Разве может кто-нибудь, кроме молодого автора, оценить всю ее прелесть? После корректуры романа, — если только так может быть названа повесть почти сказочного содержания, — мистер Леверидж стал настаивать, что в печати он должен появиться под вымышленным именем. Читателю вовсе не обязательно знать подлинное имя автора. Прошло время, и, в октябре, книга наконец вышла в свет.

Мистер Леверидж получил свои шесть авторских экземпляров, неразрезанных и аккуратно упакованных. Он тут же разрезал один из них и с жадностью прочитал, сразу же обнаружив несколько опечаток, о чем тут же сообщил издателю вместе с просьбой об их исправлении во втором издании.

На следующее утро после выхода в свет и начала продаж его книги, Джозеф Леверидж оставался в постели несколько дольше обычного, и улыбался счастливой улыбкой при мысли о том, что стал автором. На столике возле кровати стояла потухшая свеча, часы и лежала его книга. Именно на нее он смотрел, прежде чем закрыть глаза и погрузиться в сон. И это было первое, на чем сосредоточился его взгляд после пробуждения. Мать не могла бы взглянуть на новорожденного младенца с большей любовью и гордостью, чем мистер Леверидж на свою книгу.

Он продолжал лежать, уговаривая сам себя: "Мне нужно... Мне положительно нужно встать и одеться!", когда услышал быстро приближающиеся шаги на лестнице, мгновение спустя дверь распахнулась, и в комнату ворвался майор в отставке Долгелла Джонс, проживавший в Саунтоне, никогда прежде не удостаивавший его своим вниманием, — и вот теперь оказавшийся в его спальне.

Его лицо пылало жаром. Он задыхался, щеки подрагивали. Майор относился к тем людям, которые, по своим интеллектуальным данным, вряд ли могли считаться ценным приобретением для армии. Ему были чужды запоминающиеся поступки, он никогда не смог бы одержать блестящей победы. Это был человек рутины, солдафон; а после выхода в отставку и переселения в Саунтон — страстный игрок в гольф, и ничего более.

— Что это значит, сэр? Что все это значит? — возопил он. — Как посмели вы поместить меня в свою книгу?

— Мою книгу! — эхом повторил удивленный донельзя Джозеф. — Какую книгу вы имеете в виду?

— О! Принимая вид оскорбленной невинности, вы пытаетесь уклониться от ответа на мой прямо поставленный вопрос. Однако это выражение меня не обманет. Вот эта самая книга — которая лежит на столике возле вашей кровати.

— Должен признаться, я действительно читал на ночь роман, который только-только вышел.

— Вы его написали! И всем в Саунтоне это прекрасно известно. Я не возражаю против того, чтобы вы писали романы; это может сделать любой дурак — я имею в виду, написать роман. Но я категорически против, чтобы он использовал меня в качестве действующего лица.

— Если я не ошибаюсь, — сказал Джозеф, дрожа под одеялом и вытирая пот, выступивший над верхней губой, — в романе действительно присутствует майор, который не занимается ничем, кроме игры в гольф; но его имя — Пайпер...

— Какая разница, как его зовут? Это я — я! Вы написали обо мне!

— Послушайте, майор Джонс, у вас нет никаких оснований для подобных обвинений. Разве на титуле или корешке романа имеется мое имя?

— Отставной военный офицер, не занимающийся ничем, кроме игры в гольф, носит другое имя, но это не имеет значения. Это я. И я — в вашей книге. Я мог бы наказать вас, воспользовавшись хлыстом, но у меня нет сил, они ушли, их забрал персонаж вашей книги. От меня ничего не осталось — ничего, кроме пустой телесной оболочки и светлого твидового костюма. Из меня вынуто все и помещено в эту, — тут он употребил непечатное слово, — книгу. Как мне теперь играть в гольф? Как переходить от лунки к лунке? Как следить с тайным волнением за полетом мяча? Я — всего лишь пустая оболочка. Моя душа, мой характер, моя индивидуальность, — теперь я этого лишен. Вы вломились внутрь меня, вы обобрали меня, вы украли мою личность. — И он заплакал.

— Возможно, — пробормотал мистер Леверидж, — автор в состоянии...

— Автор? Вам сказать, что сделал автор? Я был ограблен — моя прекрасная душа украдена. Я — Долгелла Джонс — пустая внешность. Вы лишили меня самого дорогого, что у меня было — меня самого.

— Я ничем не могу помочь вам, майор...

— Я знаю, что вы ничего не можете поделать, и это очень печально. Вы украли мою душу, и не можете вернуть ее обратно. Вы использовали меня, превратив в ничто.

После чего, ломая руки, медленно вышел из спальни, медленно спустился вниз и покинул дом.

Джозеф Леверидж поднялся с постели и оделся; рассудок его находился в смятенном состоянии. Дело пошло совсем не так, как он рассчитывал. Он был настолько озабочен, что даже забыл почистить зубы.

Войдя в маленькую гостиную, он обнаружил на столе обычный завтрак, — несколько ломтиков бекона и пару вареных яиц, — и рыдающую хозяйку.

— Что случилось, миссис Бейкер? — спросил Джозеф. — Ласиния (так звали служанку) разбила тарелку?

— Вовсе нет, — ответила та. — Вы меня уничтожили.

— Я... Я не делал ничего подобного.

— Нет, сэр, вы сделали именно это! Все время, пока вы писали, я чувствовала, как мое внутреннее я выходит из меня, капля за каплей, и вот теперь... Теперь во мне ничего не осталось; теперь вся я — в вашей книге.

— Моей книге!

— Да, сэр, под именем миссис Брукс! Но, сэр, что значит имя? С таким же успехом вы могли использовать имя Бейкер, или любое другое, как вам заблагорассудится. Разве мало Бейкеров в Англии и колониях? Но ведь это я, сэр, вы забрали меня из меня, и поместили в вашу книгу.

Женщина вытерла глаза фартуком.

— Послушайте, миссис Бейкер, если бы хозяйка в этом романе, на который вы жалуетесь...

— Она существовала, и это была я.

— Но это ведь всего лишь художественное произведение!

— Это не художественное произведение, это реальность, это непреложный факт. Чем может похвастаться бедная, одинокая, всеми забытая вдова, кроме своего я? Я была уверена, что вам не в чем меня упрекнуть, даже в том, что я варила вам яйца вкрутую, — а вы, вы так поступили со мной.

— Что вы говорите, дорогая миссис Бейкер!

— Не называйте меня дорогой, сэр. Если бы вы хорошо относились ко мне, если бы вы были благодарны мне за то, что я делаю для вас, — включая починку ваших носок, — вы бы не украли меня у меня и не поместили в вашу книгу. Ах, сэр, вы поступили бесчестно, недостойно джентльмена. Вы использовали меня, превратив в ничто.

Джозеф испуганно замолчал. Вернул ломтики ветчины обратно на тарелку, положил на стол вилку. Желание есть совершенно пропало.

Хозяйка, между тем, продолжала.

— И это не только я жалуюсь. Снаружи вас ожидают три джентльмена. Они говорят, что никуда не уйдут, пока не повидаются с вами. И они скажут вам то же, что сказала я.

Джозеф поднялся со стула, подошел к окну и выглянул.

Прямо под окном он обнаружил три шляпы. Ровно столько, сколько назвала миссис Бейкер. Три джентльмена ожидали его на лавочке. Один из них был викарий, другой — его "босс" мистер Сторк, третий — мистер Уотерспун.

Относительно викария никакой ошибки быть не могло; он носил шелковый иссиня-черный котелок, края которого загибались. Трудно было не узнать его пышные, тщательно ухоженные усы на щеках, шевелившиеся в такт дыханию.

Второй, мистер Сторк, носил фетровую шляпу, его рыжие волосы выбивались из-под нее и спереди, и сзади; когда он поднял голову, Джозеф Леверидж отчетливо увидел заостренный кончик его носа. На голове третьего, мистера Уотерспуна, имелась приплюснутая коричневая шляпа; он сидел, глядя в землю, зажав ладони рук между коленями, весьма удрученный.

Мистер Уотерспун жил в Саунтоне с матерью и тремя сестрами; мать его была вдовой офицера, перешедшего в лучший мир и оставившего семью без должного обеспечения. Он был приятным человеком, отличным игроком в лаун-теннис, крокет, гольф, бадминтон, бильярд и карты. Ему было около тридцати, а он все еще не подыскал себе занятия. Мать нежно, а сестры в довольно резкой форме увещевали его взяться за ум и начать зарабатывать. Поскольку, после смерти матери, он больше не сможет рассчитывать на ее пенсию, и уж тем более — на средства сестер. Он всегда отделывался обещаниями. Иногда, правда, он действительно отправлялся в город в поисках работы, но неизменно возвращался с одним и тем же результатом: без места и с пустыми карманами. Его веселость, добродушие, нравились всем; он был душой любой компании, и это страшно огорчало мать и приводило чуть не в бешенство его сестер.

— Будем откровенны, — сказал сам себе мистер Леверидж, — мне совсем не улыбается встретиться сейчас со всеми троими сразу. Действительно, я довольно точно обрисовал их в своем романе, и вот — они готовы предъявить мне счет за содеянное. Пожалуй, лучше будет выйти из дома через черный ход.

Не позавтракав, Джозеф бежал. Стремясь избежать встречи с поджидавшими его тремя джентльменами, он вышел через черный ход и спустился к реке. Здесь были приятные зеленые лужайки, с проложенными через них дорожками для прогуливающихся, удобные скамейки. Место, как надеялся мистер Леверидж, не слишком многолюдное, чтобы он смог переждать полчаса, остававшихся до начала работы в офисе. Там он, скорее всего, встретиться с "боссом"; но все-таки лучше было встретиться с ним в привычной обстановке и наедине, нежели в сопровождении еще двух джентльменов, имеющих к нему аналогичные претензии.

Усевшись на скамейку, он задумался. Он не курил; обещав своей маме избежать этой вредной привычки, он строго следовал данному ей слову.

Как ему следует поступить? Он оказался в серьезном затруднении. Можно ли договориться с издателем, чтобы он изъял книгу из продажи и вернуть ему пятьдесят фунтов? Вряд ли это возможно. Он ведь сам передал ему все права на издание романа, и тот уже вложил значительную сумму в бумагу, печать, рекламу и распространение.

Тяжелые мысли разом улетучились, когда он увидел направлявшуюся к нему мисс Асфодель Винсент. Ее шаг утратил легкость и изящество. Минута или две, и она окажется рядом с ним. Соизволит ли она заговорить? По отношению к ней, ему не в чем было себя упрекнуть. Она была героиней его романа. Ни единым словом он не бросил тень на ее характер или поведение. Он вывел ее как идеал англичанки. Она может быть польщена, но ни в коем случае не обижена. Хотя, все-таки, он нисколько не приукрасил ее, — он описал ее такой, какая она была на самом деле.

Приблизившись, она, наконец, заметила нашего автора. Но не ускорила шаг. Ее движения были странно вялыми, в ее взгляде отсутствовала былая живость.

Как только она поравнялась с ним, Джозеф Леверидж вскочил и снял шляпу.

— Я не думал, что вы так рано выходите на прогулку, мисс Винсент, — сказал он.

— Ах! — сказала она. — Я рада встретить вас здесь, где никто не сможет нас подслушать. У меня есть кое-что, о чем я хочу поговорить с вами. Пожаловаться на нанесенный мне ужасный ущерб.

— Это честь для меня! — воскликнул Джозеф. — Если я могу чем-нибудь облегчить ваше горе, исправить допущенную по отношению к вам несправедливость, — достаточно всего одного вашего слова.

— Вы ничего не сможете сделать. Невозможно изменить то, что было сделано. Вы изобразили меня в вашей книге.

— Но, мисс Винсент, — горячо запротестовал мистер Леверидж, — даже если и так, то что в этом плохого? Я писал о вас только хорошее, не позволив себе ничего лишнего.

Отнекиваться, что книга написана не им, уже не имело никакого смысла.

— Может быть, так, а может — и нет. Тем не менее, вы допустили известные вольности, когда описывали меня на страницах своего романа.

— Вы узнали себя?

— Конечно; та, кто в нем изображена, — это я.

— Но ведь вы же находитесь здесь, возле вашего скромного слуги!..

— Это всего лишь пустая внешняя оболочка. Вся моя индивидуальность, то, что составляло мое эго, — я сама, — отнято у меня и перенесено в вашу книгу.

— Этого не может быть!

— Но это так. Я чувствую, что это именно так; так, наверное, чувствовала себя моя кукла, когда, — помню, в раннем детстве, — она разорвалась и из нее вылезла солома; она висела, словно тряпка. Но вы изъяли из меня не солому, вы изъяли из меня то, что составляло мою личность.

— В моем романе действительно есть персонаж, списанный с вас, но ведь вы сами... вы сами здесь, — продолжал настаивать мистер Леверидж.

— Всего лишь пустая оболочка; в то время как лучшая моя составляющая, определяющая мою мораль и интеллект, оказалась вынута из меня и помещена в вашу книгу.

— Это невозможно, мисс Винсент.

— Я постараюсь объяснить вам, — сказала она, — что именно я имею в виду. Если я срываю альпийскую фиалку и кладу ее между страниц книги, она высыхает и становится годна лишь для гербария. Это уже не тот цветок, который благоухал на альпийском склоне.

— Но, послушайте... — пролепетал мистер Леверидж.

— Нет, — прервала она его, — не пытайтесь меня разубедить. Нельзя находиться в одно и то же время в двух разных местах. Если я нахожусь в книге, то не могу быть здесь; здесь — пустая оболочка, там — живая я. Вы унизили меня, мистер Леверидж. Благодаря вам, я опустилась до уровня тех девушек, — из известных мне, — которые ничем не занимаются, у них нет определенных жизненных принципов, ни самостоятельного мнения, они ни о чем не думают. За исключением, конечно, того, что сегодня модно надевать; они лишены того, что некоторые называют моральным духом, но я бы назвала проще — характера. Вы лишили меня этого, поместив в свою книгу. Отныне я — пустая оболочка, способная всего лишь дышать, но не способная ни принимать решения, ни мыслить — легкая добыча для любого искателя приключений.

— Боже мой, что вы говорите!

— Ничего другого сказать не могу. Если бы у меня в кошельке был соверен, а кошелек лежал в кармане, и карманник украл его, то у меня больше не было бы ни кошелька, ни соверена — только пустой карман; так что я теперь нечто вроде пустого кармана, поскольку мою личность вы украли у меня, мистер Леверидж. Вы поступили жестоко, вы использовали меня, превратив в ничто.

Вздохнув, мисс Асфодель каким-то вялым шагом продолжила прогулку. Джозеф был ошеломлен и спрятал лицо в ладонях. Человек, который был для него дороже всех на свете, которому он желал только хорошего, — этот человек видел в нем едва ли не смертельного врага, поступившему по отношению к нему самым гадким образом.

Он услышал бой часов и поднялся. Ему необходимо присутствовать на работе в обычное время — пунктуальность всегда была сильной стороной его натуры.

По приходе в офис, он узнал от клерка, что мистер Сторк еще не вернулся; "босс" появился, пробыл некоторое время, после чего отправился к мистеру Левериджу на квартиру. Мистер Леверидж счел за лучшее, вздохнув, надеть шляпу и вернуться к себе домой.

По дороге он размышлял об унылом однообразии своего каждодневного завтрака: яиц с беконом, и о том, что было бы неплохо его разнообразить. Он был голоден; он покинул дом миссис Бейкер, оставив завтрак нетронутым; и теперь, когда он вернется, все будет холодным. А посему, он заглянул в лавку мистера Бокса, бакалейщика, чтобы купить банку сардин в масле.

— Не соблаговолите ли, сэр, перекинуться со мной парой слов в соседнем помещении, чтобы нам никто не помешал? — поинтересовался бакалейщик, едва завидя его.

— У меня совершенно нет времени, — нервно ответил мистер Леверидж.

— Больше чем на пару слов я вас не задержу, — заверил его мистер Бокс и распахнул дверь. Иосифу ничего не оставалось, как последовать за ним.

— Сэр, — сказал бакалейщик, прикрыв за собой дверь, — вы поступили по отношению ко мне крайне плохо. Вы лишили меня того, что я не отдал бы и за тысячу фунтов. Вы поместили меня в свою книгу. Как я теперь буду вести свое дело без своего внутреннего я, — без смекалки, без торговой сноровки, — просто не представляю. Вы отняли их у меня, и перенесли в свою книгу. Я обречен находиться в романе, в то время как хочу быть за прилавком. Возможно, по инерции мои дела еще будут идти какое-то время как прежде, но без моего внутреннего я это не может продолжаться долго. Вы принесли глубочайшее горе мне и моей семье — вы использовали меня, превратив в ничто.

Не в силах слушать, мистер Леверидж распахнул дверь, стрелой промчался через магазин и выскочил на улицу. Зажав в руке банку сардин, он поспешил к своему дому.

Где его ожидала новая беда. Три джентльмена ожидали его на скамейке возле крыльца.

Увидев его, они поднялись.

— Знаю, знаю, что вы хотите объясниться, — вздохнул Джозеф. — Но прошу вас о милости — не все вместе. По одному. Если вы все не против, то, господин викарий, поднимемся в мою маленькую святая святых, а остальных я выслушаю сразу после. Думаю, что запах бекона и яиц уже выветрился; я оставил окно открытым.

— Идемте, я последую за вами, — сказал викарий. — Вопрос очень серьезный.

Они поднялись.

— Могу я предложить вам стул?

— Нет, спасибо, я привык говорить стоя; когда я сижу, мои слова не столь убедительны. Но, увы! боюсь, что мой дар исторгнут из меня. Сэр, сэр! Вы поместили меня в вашу книгу. Моя телесная оболочка может стоять перед вами, — или на половике, постеленном миссис Бейкер, как угодно, — но мой ораторский дар, — он исчез. Я, если можно так выразиться, подвергся ограблению, у меня украли все, что было во мне самого высокого, чистого, благородного, мое духовное я. Что теперь станет с моими проповедями? Может быть, я буду в состоянии соединить несколько текстов в один, но это — всего лишь механическая работа. Я работал над каждым словом, я плел искусную сеть витиеватого красноречия, чтобы быть убедительным. И вот теперь я — ничто. Я, викарий Саунтона, превратился в древо неплодоносящее; мне никогда больше не произносить проповедей с кафедры с прежним пылом и живостью. Я мог бы продвинуться в церковной иерархии, но теперь... Несчастный молодой человек, вы писали о других, но почему вы выбрали в качестве персонажа меня? Я знаю со всей определенностью, вы использовали меня, превратив в ничто.

Викарий снял шляпу, на его лысине блестели бисеринки пота, его боевые серые усы поникли, его лицо как будто втянулось внутрь головы. В его глазах, прежде живых, исполненных зачастую восторга от созерцания внутреннего благочестия, отражалась сейчас бесконечная скука суетного мира.

Он направился к двери.

— Я позову мистера Сторка, — сказал он.

— Да, да, конечно, сэр, — все, что смог выдавить из себя Джозеф.

Когда адвокат вошел, его рыжие волосы были темнее, чем от обычной краски, под влиянием влаги, источавшейся из его головы.

— Мистер Леверидж, — сказал он, — вы проделали со мной довольно циничный трюк. Вы поместили меня в вашу книгу.

— Я всего лишь изобразил в ней не слишком щепетильного адвоката, — запротестовал Джозеф. — Почему вы решили, что речь идет о вас?

— Потому что в этом не может быть никаких сомнений. Вы поместили меня в вашу книгу не спросив моего согласия, и вот теперь я там, а не здесь. Я не могу более давать консультации своим клиентам и, — Боже мой! — в каком беспорядке окажутся их дела. Понятия не имею, справится ли с ними ваш напарник. Вы использовали меня, превратив в ничто. Вы уволены, я больше не потерплю вашего присутствия у себя в офисе. Всякий раз, проходя мимо него, помните, что видите руины некогда процветавшей фирмы Сторка. Не может быть и речи, чтобы она функционировала исправно, поскольку я перенесен в вашу книгу.

Последним вошел мистер Уотерспун, находившийся в самом депрессивном состоянии, какое только можно себе представить.

— Может быть, во мне было не очень много хорошего, и я не всегда вел себя как подобает, — вздохнул он, — но... Вы могли бы пожалеть меня и не помещать в ваш роман. Тем не менее, вы сделали это. Вы использовали меня, превратив в ничто. О, Боже! Что теперь будет с моей бедной матерью! Как теперь Саре и Джейн наставить меня на путь истинный?



* * *


В тот же день мистер Леверидж упаковал свои вещи и уехал из Саунтона в дом матери.

Сказать, что она пришла в восторг, увидев его, значит не сказать ничего; однако материнский инстинкт подсказывал ей — что-то произошло. В течение нескольких дней он молчал, но затем признался:

— Ах, мама, я написал роман, в котором в качестве героев действуют жители Саунтона, поэтому мне и пришлось покинуть город...

— Мой дорогой Джо, — сказала ему старая леди, — ты поступил неправильно, ты совершил большую ошибку. Тебе не следовало давать волю воображению в отношении реальных людей. Тебе следовало взять от них самое главное, а затем наделить этим главным своих персонажей.

— Боюсь, что мое воображение сделало именно это, — пробормотал Джо.

Прошло несколько месяцев, а мистер Леверидж все никак не мог подобрать себе занятие по душе, которое бы, помимо этого, еще и давало ему средства к существованию. Полученные им пятьдесят фунтов быстро закончились. Он начал было подумывать, не вернуться ли ему к писательскому труду, но всячески отгонял эту мысль прочь. До тех пор, пока не получил письмо от своего издателя, извещавшего, что роман продается хорошо, гораздо лучше, чем ожидалось; что он готов возобновить их сотрудничество и предложить более выгодные условия. После этого письма мистер Леверидж сдался. С единственным условием: теперь он своих персонажей будет выдумывать. Никто из них не должен быть списан с окружающих его людей.

Кроме того, он решил, что его новый роман будет полной противоположностью предыдущему. Его герои должны быть антагонистичны предыдущим. В качестве героини будет выступать девушка с бурным характером, прямая, честная, но несколько нетипичная, и даже использующая жаргон. Подобной девушки он никогда не встречал, следовательно, она будет целиком плодом его воображения; он решил назвать ее Поппи. Пастор будет не евангелистом, а последователем англиканской церкви, тяготеющей к католицизму; торговец теперь будет не замкнутым человеком, не интересующимся ничем, кроме извлечения дохода, но энергичным и склонным к авантюрам. А вместо не слишком щепетильного адвоката будет присутствовать человек чести, доверенное лицо высшего света не только графства, но и округа. И, если уж такой персонаж, как старая добрая матушка Бейкер причинил ему столько неприятностей, то теперь в романе будет живая, игривая молодая вдова, охочая до поклонников и расставляющая сети на молодых людей.

Как он решил, так и поступил; в особенности его грело сознание того, что ни один персонаж не был списан с реального человека, с которым он был бы знаком, — все они были исключительно плодом его воображения.

Наконец, работа его подошла к концу, и издатель выплатил за нее сто фунтов. В газетах появилось объявление о продаже, а мистер Леверидж получил письмо, в котором издатель сообщал о посылке ему шести авторских экземпляров. Джозеф был рад почти так же, как радовался выходу в свет своего первого романа.

Он не мог ждать, пока посылка его попадет к нему обычным способом. Вечером он поспешил на станцию, чтобы встретить поезд из города, который, как он ожидал, доставит желанные экземпляры. В результате чего вернулся домой с тяжелой посылкой в руках.

Дом его матери был относительно большой; часть его занимала она, а часть отдала сыну, включая маленькую, хорошо освещенную гостиную, где он мог бы писать и читать. Сюда и направился Джозеф, горя нетерпением поскорее вскрыть посылку и извлечь из нее драгоценные тома.

Но стоило ему войти, — и он буквально онемел от изумления: его комната была полна людей; все, кроме одного, расположились за столом. Тот, кому не хватило места, стоял возле книжного шкафа. Джозеф удивленно переводил взгляд от одного к другому: все они были героями его нового романа. Стоявший у шкафа, — точнее, стоявшая, — к примеру, была Поппи. Первый шок от увиденного быстро прошел. На этот раз Джозеф не испытывал страха, скорее тайное удовольствие. Все они были его творениями, и он прекрасно знал каждого. Каждого из семи. При его появлении они почтительно приветствовали его, — их создателя, за исключением Поппи, которая кивнула ему и подмигнула.

Во главе стола восседал пастор, гладко выбритый, в длинном пальто, с серьезным лицом; рядом с ним, по правую руку, леди Мейбл Форраби, высокая, пожилая, аристократического вида женщина, тетка Поппи. Одним из развлекательных сюжетов в романе были их взаимоотношения: леди Мейбл старалась хоть как-то урезонить своенравную племянницу, всячески этому противившуюся. Мистер Леверидж никогда не сталкивался ни с кем из высшего общества, так что леди Мейбл была исключительно созданием его воображения; о пасторе можно было сказать то же самое, поскольку он никогда в жизни не сталкивался с представителями данного религиозного направления. Молодой джентльмен, герой романа, яркий человек, интеллектуал, преисполненный бодрости и живости, безупречного поведения, сидел рядом с леди Мейбл. Подобных персонажей мистер Леверидж также никогда не встречал. Респектабельных клерков, забавных, приятных в общении коммерсантов — приходилось, но этот персонаж опять-таки целиком принадлежал его воображению. То же самое можно было сказать и о молодой вдове, живой, дерзкой, несколько ветреной и непостоянной; о таких он только читал, а если бы такая встретилась ему в жизни, то предпочел бы держаться от нее подальше.

А эта озорная малышка Поппи! Ее озорство, собственно, и было всем тем злом, против которого восставала ее солидная старая тетушка, дерзившая ей, но в глубине сердца искренне любящая ее; старающаяся взять от жизни все, но при этом, не переступая определенных границ. Джозеф никогда не сталкивался с кем-либо, похожим на нее. Барышни, с которыми знакомила его мать, были все до одной чрезвычайно чопорные. В Саунтоне он также знал немногих: дочь священника, занимавшаяся благотворительностью, и дочь мистера Сторка, ничем, кроме своего дома, не интересовавшуюся. Из всех персонажей, созданных мистером Джозефа, Поппи была самым радостным, самым восхитительным творением его воображения.

Далее, адвокат, с седыми волосами, любящий хорошую шутку и сам в состоянии рассказать забавную историю, щепетильный в отношении ведения дел, благородный в поступках, довольствующийся незначительной платой и вынужденный экономить. Никогда Джозеф не встречал подобного адвоката, он вывел его как свой идеал представителя данной профессии. Следовательно, и он также был созданием его воображения. И последним, отнюдь не менее значительным, был краснолицый, порывистый биржевой маклер, способный мгновенно оценить выгоды и шансы, который за милю чуял запах денег и рискованных инвестиций. Джозеф ничего не знал о маклерах — создавая этот персонаж, он вспомнил все, что когда-либо слышал о них.

— Итак, дети мои, порождения не чресл моих, но воображения, — произнес Джозеф. — Что вы хотите от меня?

— Телесную оболочку, — ответили они в один голос.

— Вы хотите обрести тела! — ахнул Джозеф и сделал шаг назад. — Зачем, почему? Разве вы вправе ожидать от меня, что я выполню ваше пожелание?

— Именно этого мы от тебя и ожидаем, старина, — сказала Поппи.

— Милая! — Леди Мейбл повернулась на стуле. — Прошу тебя, относись к своему создателю с должным уважением.

— Одну минуту, леди, — вмешался пастор. — Позвольте мне объяснить мистеру Левериджу суть проблемы. Он пока еще молодой и неопытный писатель, не осознающий всех последствий своего труда. Так вот, многоуважаемый автор, создатель всех нас, здесь присутствующих, вы должны знать, что каждый, создающий персонажи посредством воображения, подобный вам, возлагает на себя моральное обязательство, от которого не может быть освобожден иным способом, кроме как найти телесную оболочку для всех тех, кого вызвал к жизни этим самым воображением. Мистер Леверидж не искушен в литературном мире. Он не принадлежит к Писательскому Сообществу. Он, — прошу простить за эти слова, — пока еще неопытный новичок в избранной им профессии. Поэтому ему неизвестен суровый закон для пишущих романы, что они должны представить телесные оболочки тем, кого создали силой воображения. Чтобы избежать действия этого закона, писатели обычно смешивают в должных пропорциях работу воображения и работу памяти, создавая тем самым персонажи частью вымышленные, частью взятые из жизни. Единственное исключение из этого правила, насколько мне известно, — продолжал пастор, — касается тех авторов, которые пишут театральные пьесы, поскольку возникающие трудности в этом случае довольно просто разрешаются.

— Мне бы очень хотелось выступать на сцене, — заметила Поппи.

— Ты сама не знаешь, о чем говоришь, — сказала тетка, снова повернувшись к ней.

— Позвольте мне, миледи, — снова взял слово пастор. — Соответствует ли действительности только что изложенное мною?

— Без сомнения, — дружно подтвердило большинство.

— Я тоже так думаю, — добавила леди Мейбл.

— В таком случае, — продолжал пастор, — дело обстоит следующим образом: думали ли вы о том, чтобы из романа сделать пьесу?

— Нет, — честно признался Джозеф.

— В таком случае, поскольку на настоящий момент у нас нет никаких перспектив обрести телесную оболочку, наша позиция будет такова: мы будем преследовать вас днем и ночью, в основном ночью, до тех пор, пока они не появятся. Мы не можем оставаться фантомными творениями пусть даже такого богатого воображения как ваше, мистер Леверидж. Бесспорно, вы обладаете некоторыми правами, но так же бесспорно, что некоторые права есть и у нас. А потому мы настаиваем на их соблюдении, и будем настаивать до тех пор, пока они не будут реализованы.

После чего все присутствующие исчезли.

Джозеф Леверидж подумал, что попал в ситуацию, хуже предыдущей. От предыдущей он просто сбежал, сменив место проживания. Теперь же, как он понимал, сбежать от семи фантомов, созданных его воображением и требовавших на этом основании, чтобы он предоставил им телесные оболочки, ему не удастся. Его радость от выхода в свет нового романа улетучилась. Остались тревога и недоумение.

Он лег спать.

Ночью, как и обещали, герои посетили его. Поппи где-то раздобыла перо павлина и щекотала его.

— Вы пребольшой плут! — говорила она при этом. — Пока вы не дадите мне тело, я от вас не отстану; о! если бы вы только знали, как я хочу на сцену!

— Поппи, угомонись, — вмешалась леди Мейбл. — Ты ведешь себя неприлично. Мистер Леверидж сделает все наилучшим образом. Я не меньше тебя хочу получить тело, но, в отличие от тебя, знаю, как добиться этого достойным образом.

— И я также, — сказал пастор, — хотел бы получить тело до Пасхи, но понимаю, что права у меня такие же, как и у всех остальных.

Положение мистера Левериджа было худшим, нежели прежде. Тот или другой из персонажей шпионили за ним постоянно. Наблюдали за каждым его движением. И не было никакой возможности избежать этой слежки. Иногда они собирались по двое-трое, а иногда — все вместе.

Они не упускали из виду ни одного его движения, а когда он кушал, следили за каждым проглоченным им кусочком. Мать его ничего не видела — творения были невидимы для всех, за исключением их создателя.

Если он отправлялся на прогулку, они отправлялись с ним; причем те, кто шел впереди, постоянно оглядывались, чтобы убедиться, что он следует за ними. Поппи и ее тетка, как правило, занимали место по разные стороны от него.

— Терпеть не могу эту леди, — говорила Поппи. — И зачем вы только ее создали?

— Я даже предположить не мог, как будут развиваться события.

— Убеждена, дорогой создатель, что вы творили ее со злой иронией, иначе вам никогда бы не удалось представить такую внешне добропорядочную и любезную леди, в то время как на самом деле она совершенная противоположность. И, конечно же, если бы внутри вас не жили чертики, то на свет не появилась бы я.

— В самом деле, Поппи, я страшно рад, что дал тебе жизнь. Но, видишь ли, не смотря на это, иногда мне очень хочется остаться одному.

— Знаю, знаю, — когда вам хочется пофлиртовать с вдовушкой. Тем более что она всегда смотрит на вас с восхищением.

— Но, Поппи, вы совершенно забыли о герое, которого я создал специально для вас.

— О, я не буду замечать вокруг себя никого, кроме вас, до тех пор, пока вы не соизволите дать мне тело...

Стоило мистеру Левериджу, читавшему в одиночестве в своей комнате, поднять глаза, как он тут же встречался взглядом с кем-нибудь из своих персонажей. Шел спать — кто-нибудь обязательно следовал за ним. Разговаривал с матерью — кто-нибудь присутствовал неподалеку.

В конце концов, это стало настолько невыносимо, что однажды он обратился к биржевому маклеру, присматривавшему за ним в тот вечер.

— Послушайте, умоляю вас оставить меня в покое. Вы обращаетесь со мной так, будто я сумасшедший и собираюсь совершить самоубийство, а вы — мои надзиратели.

— Мы наблюдаем за вами, сэр, — отвечал тот, — поскольку это в наших интересах. Мы не можем допустить, чтобы вы от нас ускользнули и с нетерпением ждем, чтобы вы закончили то, что начали.

Затем пастор прочитал ему лекцию о Долге, который лежит на авторе романа перед теми, кто получил половинчатое существование благодаря его воображению. Работа не может быть брошена на полпути. Его создания должны получить существование полноценное, каковое может быть достигнуто только обеспечением их телесными оболочками.

— Но что, черт возьми, я могу сделать? Изготовить для вас органы? Я, который за свою жизнь не сделал даже бумажной куклы.

— Вам не приходит мысль о написании пьесы по мотивам вашего романа?

— Но я не знаком ни с одним драматургом!

— Напишите ее сами.

— Но как я могу сделать то, что никогда прежде не делал и даже не знаю, с какой стороны за это дело взяться?

— Совсем не обязательно делать это самому. Договоритесь с каким-нибудь драматургом, дайте ему ваш роман и платите ему процент от прибыли за его услуги. Мое единственное условие, — чтобы он не допустил в своем переложении ничего предосудительного в отношении меня.

— Разве в моем романе содержится хоть что-то, вас компрометирующее?

— Нет, конечно нет, в этом отношении мне пожаловаться не на что. Но я боюсь, что вас может подговорить Поппи, поскольку в последнее время, как мне кажется, она приобрела на вас сильное влияние. Помните, однако, что это не она — ваш создатель, а вы — ее.

Идея пустила корни. Предложение было принято, и Джозеф Леверидж со всем пылом отдался решению стоявшей перед ним задачи. Однако он должен был скрываться от матери, поскольку та не просто скептически относилась к пьесам, но и считала театр недостойным вертепом.

Возникли новые трудности. Создания Джозефа не желали оставить его наедине с творимым им произведением. Каждый из них считал нужным вмешаться в процесс творения, чтобы его (или ее) персонаж выглядел более рельефно, в ущерб прочим. Каждый желал увеличить время своего пребывания на сцене, требовал, бранился, указывал, что мешало Джозефу собраться с мыслями и с холодной головой приступить к полноценной работе.

Наступило воскресенье, Джозеф натянул перчатки, надел шляпу и предложил матери проводить ее в церковь. Персонажи собрались в холле, чтобы сопровождать их. Джозеф, шествующий с матерью под руку, представляли собой прекрасную картину нежно любящего, послушного сына и благочестивой вдовы. Поппи и ее тетушка немедленно поссорились, выясняя, кому из них следовать рядом с "незанятой стороной" Джозефа. К счастью для него, это выяснение отношений осталось ни для кого незамеченным. Остальные следовали за ними по пятам, рука об руку, до самой церкви, когда пастор внезапно остановился.

— Я туда не пойду! Это отступники, — воскликнул он. — Ничто в мире не заставит меня переступить порог.

— И я тоже, — заявила леди Мейбл. — В данном случае я полностью разделяю мнение нашего дорогого пастора.

— А я пойду, — сказала Поппи. — Должен же кто-нибудь защитить нашего автора от вдовушки.

Джозеф с матерью вошли и сели на скамью. Персонажи, за исключением пастора и леди, приспособились, где кто смог. Биржевой маклер застыл в проходе, положив руки на спинку скамьи, чтобы Джозеф не смог выскользнуть. Но, не успела начаться служба, как он уже крепко спал. К превеликому сожалению, поскольку священник произнес замечательную проповедь, обращенную к недостаточно верующим, а если в церкви и присутствовал таковой, то, вне всякого сомнения, во всем мире вряд ли бы нашелся более недостаточно верующий, чем биржевой маклер.

Кокетка-вдова плотоядно взирала на священника, ловя его ответный взгляд, что было невозможно, поскольку он ее просто не видел; все ее усилия пропали втуне. Адвокат сидел с бесстрастным лицом, сложив руки, пропуская слова проповеди мимо ушей. Поппи, утомленная речью священника, неожиданно поднялась и присоединилась к тетке. Герой закрыл глаза и, казалось, последовал примеру биржевого маклера.

Спустя приблизительно час, во время пения гимнов, Джозеф, обращаясь скорее к себе, нежели к матери, произнес:

— Смогу ли я удрать?

— Удрать? Несчастный, ты сказал удрать? — осведомилась старая леди.

— Думаю, что это возможно. Там есть комнатка, позади исповедален, или ризницы, или что-то в этом роде, с дверью, выходящей наружу. Пожалуй, рискну; как знать, может мне удастся хоть ненадолго обрести свободу.

Он осторожно проскользнул вдоль скамьи, мимо сладко посапывавшего биржевого маклера. Пробрался в комнату, о которой говорил, промчался через нее и попытался открыть дверь, ведущую на улицу. Она была заперта, но, к счастью, в замочной скважине имелся ключ. Щелкнул замок. Он распахнул дверь, рванулся вперед и оказался в объятиях своих персонажей. Всех сразу. Наблюдавший за ним краем глаза адвокат подал сигнал тревоги. Биржевой маклер очнулся; он, адвокат и герой выбежали к троим, стоявшим возле входа, оповестили о случившемся, в результате чего Джозеф был перехвачен, а его попытка удрать окончилась провалом. Разочарованный, он был препровожден в свой дом торжествующими персонажами.

Вернулась его мать; она была явно взволнована.

— Что случилось, Джо, дорогой? — спросила она.

— Мне стало нехорошо, — ответил он. — Но сейчас я чувствую себя значительно лучше.

— Надеюсь, это никак не повлияет на твой аппетит, Джо. На обед у меня приготовлена холодная баранина с мятным соусом.

— Думаю, что не откажусь, — успокоил ее мистер Леверидж.

Во время обеда он был молчалив и рассеян. Внезапно он стукнул кулаком по столу.

— Все равно я выйду победителем! — воскликнул он, и по его лицу разлился румянец.

— Дорогой, — сказала его мать. — Так ты перебьешь всю посуду. Ты едва не опрокинул графин.

— Прости; мне нужно немного отдохнуть. Я пойду к себе.

Он встал и сделал знак своим персонажам; те также поднялись и гурьбой проследовали вслед за ним в его комнату.

Оказавшись здесь, он сказал, обращаясь к герою:

— Могу ли я попросить вас закрыть и запереть дверь? Моя мать беспокоится, и сейчас придет, а мне хотелось бы с вами всеми переговорить. Это не займет много времени, и, как мне кажется, будет всем нам полезно. Не беспокойтесь и ни в чем меня не подозревайте, я не предприму никаких попыток от вас скрыться. Встретимся завтра утром. Я собираюсь отправиться в Саунтон на поезде 9.48 и приглашаю вас ко мне присоединиться.

В дверь постучали.

— Открой, это моя мать, — сказал Джозеф.

Вошла обеспокоенная миссис Леверидж.

— Что с тобой происходит, Джо? — спросила она. — Если бы я не была уверена, что мы оба не употребляем спиртного, то могла бы подумать, что ты тайком это делаешь.

— Мама, мне необходимо завтра утром отправиться в Саунтон. Я нашел решение проблемы, и теперь все будет хорошо.

— Ты не мог бы высказаться подробнее, мой милый?

— К сожалению, нет. А если коротко — я нашел способ уладить неприятности, возникшие после выхода в свет моего романа. Помоги мне упаковать мои вещи.

— В субботу? Это невозможно.

— Нет, завтра утром. Мы отправляемся на утреннем поезде 9.48.

— Мы? Ты что, хочешь, чтобы я тебя сопровождала?

— Нет, нет... Мы... я имел в виду себя. У авторов такая дурацкая привычка. Они говорят о себе мы, подобно царственным особам.

Всю вторую половину дня Джозеф Леверидж потратил на написание писем своим "жертвам" в Саунтоне.

Во-первых, он написал миссис Бейкер, что хотел бы снять у нее те же комнаты, в которых жил прежде, и что у него есть, что ей сказать, и что сказанное, вне всякого сомнения, доставит ей удовольствие.

Затем он написал викарию, выразив крайнее сожаление по поводу того, что нечаянно лишил его внутреннего я, и просил, в случае, если тот соблаговолит, посетить его вечером, в 7.30, на его квартире на Западной улице. У него есть весьма веские причины искать встречи. Он извинялся за то, что сам не может навестить его, ссылаясь на некоторые обстоятельства, которые делают более желательной встречу с глазу на глаз именно у него.

После чего переключил свое внимание на мистера Сторка, заверив его, что он, Джозеф Леверидж, остро чувствует свою вину перед ним, что он поступил недостойно, "отблагодарив" своего работодателя за его доброту и участие лишением последнего его я, что является поступком в высшей степени бесчестным. Однако, добавил он, имеется средство, способное все вернуть на свои места. Он предавал себя в руки мистера Сторка и умолял о встрече на своей квартире на Западной улице, в будущий понедельник, в 7.45 вечера. В результате каковой, как он искренне надеялся, прошлое будет забыто, и возникшее недоразумение закончится как нельзя лучше.

Письмо мистеру Боксу было написано в официальном тоне. Он просто предложил ему встретиться на квартире миссис Бейкер вечером, в 8.00, поскольку у него есть предложение, могущее иметь далеко идущие последствия, которое необходимо обсудить. Если мистер Бокс считает, что он, Джозеф Леверидж, нанес ему душевную травму, то он готов приложить все силы, лишь бы возместить нанесенный ущерб.

Вырвав из блокнота очередной чистый лист, он написал пятое письмо, мистеру Уотерспуну, с просьбой о встрече в 8.15 вечера, дабы полюбовно уладить возникшее между ними недоразумение.

Следующее письмо отняло больше времени. Оно предназначалось Асфодель. Он дважды переписывал его, пока, наконец, не остался удовлетворен его стилем и использованными в нем выражениями. Под словами, исполненными уважения, он постарался, — хоть и не слишком удачно, — скрыть то, что диктовало ему сердце. При этом он тщательно избегал слов, которые могли хоть как-то ее обидеть. Он умолял, чтобы она была снисходительна к нему, и встретилась с ним в понедельник, в 8.30 вечера, на берегу реки. Он рассыпался в извинениях, что посмел сделать подобное предложение, но дал понять, что дело, требующее встречи, чрезвычайно важное и срочное, которое нельзя отложить даже до вторника, и что непременное условие — встреча должна состояться с глазу на глаз. То, что он должен ей рассказать, может существенно, — в моральном плане, — облегчить его от бремени страдания, ставшего для него совершенно невыносимым.

Последнее, седьмое письмо было адресовано майору Долгелла Джонсу, и оказалось самым кратким. Он просто сообщил, что имеет сообщить ему нечто весьма важное, без присутствия посторонних лиц, с каковой целью ждет его на квартире миссис Бейкер в 8.45, в понедельник вечером.

После того, как письма были отправлены, у мистера Левериджа будто камень с души свалился. Он прекрасно выспался, по крайней мере, лучше, чем за многие предыдущие дни. Его творения не беспокоили его. Он по-прежнему находился под наблюдением, но в эту ночь персонажи отнеслись к нему снисходительно и не тревожили его сон.

В понедельник утром он прибыл на станцию, где приобрел билет до Саунтона. Вполне понятно, что его спутники, ожидавшие на платформе, в билетах не нуждались.

Как только он занял свое место, они тут же расположились рядом. Поппи присела рядом, а вдова — напротив, с надеждой целиком овладеть его вниманием. На одной из станций все вышли; Джозеф купил себе на обед курицу и минеральную воду. Персонажи с интересом наблюдали за тем, как он поглощает половину курицы и ломтики ветчины; не менее живой интерес почему-то вызвала тонкая бумажная салфетка, которой он промокнул губы и вытер руки.

Наконец, он прибыл в Саунтон и нанял кэб, поскольку чемодан его был тяжеловат. Леди Мейбл, Поппи и вдова с легкостью поместились внутри, две последние — спиной к лошадям. Джозеф охотно предоставил бы свое место любой из них, но его не захотели слушать. Пастор и адвокат принялись препираться, уступая друг другу место на козлах. Адвокат утверждал, что это место приличествует духовному лицу, в то время как пастор и слышать об этом не хотел, указывая как на вескую причину седые волосы своего оппонента. Биржевой маклер расположился на крыше, а пастор — на облучке. Герой заявил, что отправится пешком.

Вскоре кэб остановился возле дверей дома миссис Бейкер.

Полная пожилая леди встретила прежнего жильца почти без эмоций, со скучным лицом. Дом выглядел не так, как прежде. Он стал казаться каким-то заброшенным. Окна не вымыты, на крыльце скопилась пыль.

— Моя дорогая хозяюшка, если бы вы знали, как я рад снова увидеть вас, — сказал Джозеф.

— Благодарю вас, сэр. Вы не заказали ничего на ужин, поэтому я приготовила вам пару котлет из баранины с картофельным пюре. В котором часу вам подавать?

Она походила на механическую куклу.

— Спасибо, пока не нужно. Сначала мне нужно кое-что сделать, так что я не освобожусь ранее девяти вечера. И прежде всего, мне хотелось бы поговорить с вами, миссис Бейкер, и я буду вам чрезвычайно благодарен, если вы соблаговолите пройти со мной в мою гостиную.

Она не возражала, однако, поднимаясь по лестнице, задерживалась на каждой ступеньке и тяжело вздыхала.

Персонажи в полном составе двигались за ними, а оказавшись в маленькой гостиной, выстроились вдоль стены, лицом к двери.

Миссис Бейкер была полной женщиной около сорока пяти лет возрастом, ничем особым не выделявшаяся. Прежде она была аккуратистка, сейчас это ее не особенно заботило. До того, как потерять собственное я, она никогда бы не позволила себе появиться в комнате, не сняв предварительно фартук; теперь же он был на ней, причем, не очень чистый.

— Вдова! — сказал Джозеф, обращаясь к своему персонажу. — Не будете ли вы так добры сделать шаг вперед?

— Я буду счастлива что-нибудь сделать для вас, — игриво ответила та.

— Дорогая миссис Бейкер, — произнес он. — Я сознаю, что совершил в отношении вас тяжкое преступление.

— Да, сэр, это так; я совершенно изменилась с тех пор, как вы поместили меня в свою книгу.

— Так вот; я хотел бы загладить свою вину и вернуть вам ваше я.

Затем, повернувшись к испуганной вдове, — своему персонажу, — приказал:

— Будьте любезны проникнуть в ее тело.

— Но я... Мне это обиталище не нравится, — вдова надула губки.

— Нравится оно вам или нет, — не терпящим возражения тоном произнес Джозеф, — оно теперь ваше. И другого — не будет. — Он взмахнул рукой. — Живо! — скомандовал он.

Мгновение — и миссис Бейкер стала совершенно неузнаваемой. Она сбросила фартук и засунула его под подушку дивана. Повернувшись и увидев свое отражение в зеркале, она воскликнула: "О Боже! В каком я виде! Я вернусь через минуту, мне нужно привести свои волосы и платье в порядок!"

— Я вполне могу обойтись без вашего присутствия, миссис Бейкер, — спокойно произнес мистер Леверидж. — Я позову вас, как только вы мне понадобитесь.

В этот момент раздался стук в дверь; миссис Бейкер, присев перед жильцом в кокетливом реверансе, поспешила вниз, навстречу викарию, чтобы проводить его в комнату мистера Левериджа.

— Вы можете идти, миссис Бейкер, — сказал последний, видя, что она собирается задержаться.

Когда она вышла, Джозеф взглянул на викария повнимательнее. Тот имел пришибленный вид. Он выглядел так, словно провел ночь под проливным дождем без зонтика и плаща. Щеки его были дряблыми, уголки рта опустились, взгляд пустой, а усы безжизненно обвисли.

— Дорогой викарий, — начал мистер Леверидж. — Не могу простить себе... — В прошлый раз он и в мыслях не мог позволить себе обратиться к преподобному в подобном тоне, но сегодня положение было иным, а последний выглядел совершенно опустошенным и несчастным. — Дорогой викарий, не могу простить себе того, что случилось с вами по моей вине. И эта вина давит меня, ибо вы не единственный, кто пострадал, — жертвами моего поступка стали достойнейшие жители Саунтона. К счастью, у меня есть лекарство. Оно здесь, — он взмахнул рукой, приглашая подойти своего персонажа-пастора. — У меня есть я, и я могу передать его вам; вы вновь обретете себя и займете подобающее место не только в вашем приходе, но и во всей епархии. — Он снова взмахнул рукой. — Живо!

Мгновение — и викарий Саунтона чудесным образом преобразился. Он выпрямился. Выражение лица изменилось, — Джозеф никогда прежде не видел его таким. Щеки затвердели, обозначившиеся вокруг рта линии свидетельствовали о твердости характера и самообладании. Взгляд, устремленный на Джозефа, словно бы пронзал последнего насквозь, до смутных глубин его души.

Викарий подошел к зеркалу, стоявшему на каминной полке.

— Господи! — воскликнул он. — Мне немедленно нужно идти в парикмахерскую и избавиться от этих усов.

И он поспешил вниз.

После небольшой паузы, мисс Бейкер, переодевшаяся, с синим шарфиком на шее, концы которого свободно свисали сзади, ввела мистера Сторка. Адвокат казался совершенно высохшим, словно кто-то долгое время держал его под палящими солнечными лучами; он вошел с совершенно безразличным видом и опустился в кресло.

— Мой бедный хозяин, — произнес мистер Леверидж, — все, что я хочу — это вернуть вам вашу былую энергичность и даже добавить нечто, чего вам, возможно, так не хватало прежде.

Он повернулся к очередному персонажу — седовласому адвокату — и призывно махнул рукой.

Мистер Сторк вскочил на ноги, словно стараясь избавиться от крошек, неведомо каким образом оказавшихся у него на брюках. Его грудь вздымалась, он высоко поднял голову, взгляд его был ясен и тверд.

— Мистер Леверидж, — сказал он, — я уже давно не спускаю с вас глаз, сэр, — именно так, не спускаю глаз. Я ценю вашу безукоризненную честность в ведении дел. Я сам ненавижу двуличие, ненавижу стремление всегда и везде искать компромисс. Я по большей части разочарован своими служащими. Они далеко не всегда поступают должным образом. Мне хотелось бы, чтобы моя фирма слыла примером честного и бескомпромиссного ведения дел. И именно поэтому я наблюдал за вами, сэр! Зайдите ко мне завтра утром, и, когда мы с вами будем обсуждать условия вашего возвращения, не забудьте напомнить мне о том, что я хотел бы видеть вас своим партнером.

— Я этого не достоин, сэр.

— Я ожидал от вас именно такого ответа. И ценю это, сэр. Это лишнее свидетельство того, что я не ошибся в своем выборе. Честный человек в наше время — на вес золота, сэр. Он столь же редок, как этот металл.

Затем, преисполненный достоинства, мистер Сторк удалился, а его место занял мистер Бокс, бакалейщик.

— Ну, мистер Бокс, — спросил мистер Леверидж, — как ваши дела?

— С тех пор, сэр, как вы поместили меня в свою книгу, плохо, очень плохо. Я уже говорил вам, сэр, что еще какое-то время мой небольшой бизнес будет существовать по инерции. Так и было, сэр, но сейчас он приходит в упадок. И я никак не могу на это повлиять. Я лишен тех качеств, которые могли бы изменить ситуацию на противоположную. А потому, сэр, мне остается только безучастно взирать на происходящее.

— Мне ужасно это слышать, — сказал мистер Леверидж. — Но, мне кажется, я нашел способ восстановить утраченное. Живо! — Он махнул рукой следующему персонажу — биржевому маклеру, и тот воплотился в тело мистера Бокса.

— Теперь я знаю, что надо делать! И я сделаю это! — воскликнул бакалейщик, и в его глазах вспыхнули искры. — Мое маленькое предприятие превратится в большое! Вот увидите, мистер Леверидж! Готов держать пари на что угодно, скоро вы сами сможете стать свидетелем моего успеха!

Мистер Бокс выскочил из комнаты и поспешил вниз по лестнице; он мчался как вихрь, и едва не сбил с ног миссис Бейкер, стоявшую на лестничной площадке и вовсю кокетничавшую с мистером Уотерспуном. Этот джентльмен, потерявший свою индивидуальность, в руках миссис Бейкер напоминал детскую игрушку-волчок; она вертела им, как хотела, применив все очарование, которым обладала (или считала, что обладала), с целью вовлечь в любовную интрижку.

— Войдите, — крикнул ему Джозеф Леверидж, после чего мистер Уотерспун, покрасневший, испуганный и чрезвычайно стеснительный, поднялся, что-то пробормотал и опустился в кресло. Он был слишком подавлен натиском миссис Бейкер, чтобы говорить.

— Итак, — сказал Джозеф, обращаясь к очередному персонажу — герою. — Вы не можете сделать ничего лучшего, как вдохнуть душу в это слабое существо. Вперед!

Мистер Уотерспун мгновенно вскочил на ноги.

— Святой Георг! — воскликнул он. — Интересно, как это мне раньше не пришло в голову! Почему бы мне не записаться волонтером в Южную Африку и не помочь навести порядок с этими коварными бурами? Я вернусь сюда с их скальпами на своем поясе, — и это лучшее, что я могу сделать для своей страны! Я стану добровольцем! Только, — мистер Леверидж, прошу вас, — отвлеките каким-нибудь образом эту несообразную старую толстую даму, чтобы я мог выскользнуть. Она не дает мне пройти, а я не могу позволить себе ни словом, ни действием обидеть женщину.

Мистер Уотерспун благополучно удалился.

— Эй, — сказала Поппи, — интересно, а что вы приготовили для меня?

— Если вы соблаговолите пойти со мной, дорогая Поппи, я уверен, что вы останетесь довольны.

— Надеюсь, вы приготовили для меня нечто получше, чем для маленькой вдовушки. Впрочем, она получила по заслугам.

— Мы с вами отправимся на берег реки, — сказал Джозеф, — там у меня назначена на 8.33 встреча с еще одной... леди.

— Но объясните, почему нам придется тащиться туда; почему вы не назначили ей встречу здесь, как всем прочим?

— Потому что я не могу пригласить юную леди в свою холостяцкую квартиру.

— Это, конечно, делает вам честь. Но я-то нахожусь здесь.

— Да, это так, но... Вы пока что всего лишь вымышленный персонаж, в то время как она — реальный человек.

— Полагаю, мне лучше пойти с вами, — вмешалась леди Мейбл.

— Я так не думаю. Пусть ваша милость соизволит подождать нашего возвращения вот в этом кресле. Могу вас заверить, что после этого оно станет для меня священным. Идемте, Поппи.

— Я готова следовать за вами, — отвечала та.

На берегу Джозеф увидел бродящую мисс Винсент, вялую, шедшую не по прямой, а отклоняясь то вправо, то влево. Увидев его, она не ускорила шаг, а на лице ее не возникло даже слабой тени интереса.

— Итак, — обратился он к Поппи, — как она тебе?

— Она недурна, — ответила та. — Конечно, она очень мила, но совершенно лишена душевности.

— Вы можете это изменить.

— Приказывайте — я попробую.

Асфодель приблизилась. Слегка склонила голову в знак приветствия, но не протянула руки.

— Мисс Асфодель, — сказал Джозеф. — Это очень хорошо, что вы пришли.

— Вовсе нет. Сказать по правде, это от меня не зависело. У меня не осталось свободы выбора. Вы написали — приходите, вот я и пришла, потому что не могла поступить иначе. Увы, отсутствие воли лишает меня возможности сопротивляться.

— Тем не менее, мисс Винсент, надеюсь, с вами не случилось того, чего вы так сильно опасались?

— Что вы имеете в виду?

— Надеюсь, вы не попались в сети охотников за приданым?

— Нет. Никто не знает, что я потеряла самое себя — пока не знает. Внешне я еще напоминаю себя прежнюю, — но только чисто внешне, — а потому они думают, что я заболела чем-то вроде анемии.

Мистер Леверидж посмотрел в сторону.

— Итак, Поппи!

— Я готова!

Мистер Леверидж взмахнул рукой. Девушка, стоявшая перед ним, мгновенно волшебным образом преобразилась. Не осталось и следа вялости — она стояла прямо и твердо. В глазах полыхнули искорки, на щеках появился румянец, озорные складочки возникли возле губ.

— Я чувствую себя так, — произнесла она, — словно бы только что переродилась.

— О, я так рад, мисс Винсент.

— Интересно, что вы имели в виду? Вы рады? Тому, что я отличаюсь от той, что была раньше?

— Я вовсе не это имел в виду... Я имел в виду... Я имел в виду только то, что рад видеть вас прежней... Такой... Такой обаятельной...

— Благодарю вас, сэр! — Асфодель присела в шутливом реверансе и рассмеялась.

— Ах, мисс Винсент! Вы всегда казались мне идеалом женственности. Я готов был боготворить землю, по которой вы ступали.

— Что за вздор!

Он изумленно взглянул на нее. Забыв о том, что старое я Асфодели перешло в книгу, а в ее теле поселилась Поппи.

— Ладно, — сказала она, — это все, что вы хотели мне сказать?

— Все?.. Нет-нет, я мог бы сказать еще очень многое... Я попросил подать мне ужин к девяти...

— Ах, как глупы эти мужчины. Послушайте, этот год — високосный?

— Мне кажется, да.

— В таком случае, воспользовавшись этим обстоятельством, смею предложить вам мое сердце, руку и удачу! Вам остается назначить день.

— Ах! Мисс Винсент, я не смею верить своему счастью...

— Ерунда. Зовите мне просто Асфодель, Джо.



* * *


Мистер Леверидж возвращался к себе, летя, как на крыльях. Проходя мимо погоста, он приметил викария, аккуратно подстриженного и гладко выбритого, толкавшего тяжелую тачку. Остановившись у ограды, он спросил:

— Добрый вечер, викарий. Что вы делаете?

— Пономарь начал копать могилу для старой Бетти Гудмен, но не закончил. Теперь ему придется выкопать еще одну.

Он перевернул тачку и высыпал ее содержимое в могилу.

— А что делаете вы? — снова спросил Джозеф.

— Прощаюсь с "Книгой гимнов", — ответил викарий.

Часы пробили без четверти девять.

— Мне нужно поспешить! — воскликнул Иосиф.

Вернувшись к себе, он обнаружил в своей гостиной майора Долгелла Джонса, сидевшего на краешке стола и подбрасывавшего теннисный мяч. Невидимая для майора, в кресле расположилась леди Мейбл.

— Прошу прощения за опоздание, — извинился Джозеф. — Как вы себя чувствуете, сэр?

— Ужасно. С тех самых пор, как вы поместили меня в свою книгу. У меня нет желания играть в гольф. Я ничем не могу занять себя в течение дня, и единственное мое развлечение состоит в том, чтобы подбрасывать этот теннисный мяч.

— Надеюсь... — начал Джозеф и похолодел. У него не осталось иных персонажей, кроме леди Мейбл. Но можно ли переместить ее в тело майора?

Некоторое время он молчал, размышляя, а затем нерешительно произнес, обращаясь к пожилой леди:

— Перед вами, мадам, тело, которое предназначено для вас.

— Но ведь это мужчина!

— Увы, других тел не осталось.

— Боюсь, что это невозможно.

— Ничем не могу вам помочь.

Повернувшись к майору, он сказал:

— Мне очень жаль, — и в этом, поверьте, нет моей вины, — но у меня осталась только женская сущность, которую я могу предложить вам, пожилой леди.

— Мне все равно, — отвечал майор, поймав в очередной раз мяч. — Многие наши генералы — старые леди. Я согласен. Place aux dames. Пусть будет дама.

— Но, — запротестовала леди Мейбл, — вы ведь сами дали мне знатное происхождение, мой род восходит к Завоевателю!..

— Женская сущность, которую я могу вам предложить, — сказал Джозеф майору, — самого знатного происхождения; ее семья внесена в скрижали Вестминстерского аббатства.

— Подумаешь, — Долгелла Джонс пожал плечами. — Я сам происхожу по прямой линии от королей Powys, через Caswallon Llanhir и Maelgwn Gwynedd, правивших здесь задолго до Завоевателя.

— В таком случае... — произнес мистер Леверидж и взмахнул рукой.

В Саунтоне прекрасно известно, что с некоторых пор майор больше не играет в гольф; у него появилось новое увлечение — он разводит кроликов.



* * *


У меня были некоторые сомнения по поводу того, стоит ли помещать эту историю в Книгу привидений, поскольку в ней, строго говоря, не идет речь о духах. Еще большее замешательство было связано с тем, насколько оправдано раскрытие профессиональной тайны, известной только Великому Братству Писателей. Однако мне приходилось сталкиваться с тем, какое недоумение вызывают поведение и поступки некоторых лиц, — совершенно отличными от прежних, — у их друзей и знакомых. Теперь покров тайны снят; кот выпущен из мешка; теперь все будут знать, что индивидуальность этих людей похищена некими писателями, заменившими похищенное на индивидуальность созданных ими самими персонажей. Таково объяснение этой внезапной смены поведения, до сего дня остававшееся профессиональной тайной.


HOMO PRAEHISTORICUS


Река Везер, пробивая себе путь сквозь гранит Лимузена, образует прекрасный водопад, Су-де-ла-Вироль, затем, быстро миновав область слюдяных сланцев, попадает возле Бриве на красные песчаники, где, вобрав в себя притоки, оказывается в районе меловых отложений и спокойно несет свои воды через две или три равнины, окруженные скалами высотой футов в сто.

Эти скалы не строго перпендикулярны; они нависают, поскольку камень вверху оказался тверже тех минералов, которые он прикрывает; ветер, дождь и мороз оказали свое разрушающее воздействие на мел, и поэтому скалы образовали собой некое подобие естественных крыш. Эти созданные самой природой укрытия использовались человеком с самых давних пор, когда в долины пришли первые их обитатели, использовались постоянно, вплоть до сегодняшних дней. Крестьяне используют эти естественные крыши для построения нехитрых домов; они возводят недостающие стены вдобавок к тем, которые уже созданы для них скалами, земля служит им полом. В случае необходимости они вырубают себе в меловых скалах дополнительно комнаты, а в земле роют подвалы и погреба.

Мусор, остающийся от жизнедеятельности поколений, наслаивается пластами, один на другой, подобно страницам в книге, в строгой последовательности. Если бы мы могли сдвигать эти пласты, то могли бы прочесть историю поселения, начиная с сегодняшнего дня и, по мере продвижения вниз, вплоть до времен первобытных людей. Даже сегодня, во время обеда, крестьянин бросает кости на земляной пол; он не станет собирать черепки разбившейся посуды или нагибаться за упавшим су; все это благополучно втаптывается в землю, чтобы сформировать еще один, очередной, культурный слой.

Когда здесь поселился первый человек, климат в этих местах значительно отличался от того, который мы имеем сейчас. Мамонты или шерстистые слоны, гиены, пещерные медведи и олени водились в изобилии. Голые дикари, орудуя кремневыми инструментами, стали вырубать в скалах первые жилища. Они еще не знали металлов, не умели изготовлять керамику. Они охотились и питались олениной; у них не было собак, волов, овец. А затем надвинулся ледник, покрывший центр Франции и проникнувший вниз по Везеру до долин неподалеку от Бриве.

Когда пришли в упадок первые поселения, мы не знаем. Олени откочевали на север, гиены — в Африку, бывшую тогда единой с Европой. Мамонты вымерли.

Прошли века, пришли другие люди, стоявшие на более высокой ступени развития, которые уже использовали кремневые орудия труда и кремневое оружие; они поселились в заброшенных, вырубленных в скалах, жилищах. Они обустраивали их в иной манере, используя полированный кремень вместо зазубренного. Они овладели гончарным искусством. Они выращивали лен и ткали полотно. У них были домашние животные, они приручили собак. Их кремневые орудия труда, благодаря невероятным усилиям и настойчивости, стали в какой-то мере произведениями искусства.

Затем наступил Бронзовый век; впервые металл этот прибыл сюда с Востока, затем его в большом количестве стали производить в бассейне реки По. Следующими сюда пришли галлы, с железными орудиями. Покоренные впоследствии римлянами и вошедшими в состав римской Галлии, а римляне, в свою очередь, пали под ударами полчищ готов и франков. История не стояла на месте.

Минуло средневековье, наступило нынешнее время, и теперь местные обитатели живут поверх накоплений всех эпох и этапов развития цивилизации. Ни в одной другой части Франции, а может быть и во всей Европе, история развития человека не проглядывается так ясно, как здесь, тем, кто способен ее прочитать; и когда, где-то в середине прошлого века, этот факт стал общепризнанным, сюда потянулись любители старины, от дилетантов до истинных ученых.

Несколько лет назад посетил этот замечательный регион и я, с целью его возможно более подробного изучения. Со мной имелись рекомендательные письма от руководства Музея Национальных древностей в Сен-Жермене, что в значительной степени помогло избавиться от назойливого внимания чрезмерно подозрительных жандармов и невежественных (в вопросах истории) местных властей.

Под одной из нависающих скал располагался кабачок, или таверна, имевшая в качестве знака того, что здесь продают вино, высохший куст над дверью.

Это место показалось мне наиболее подходящим для моих исследований. Я заключил соглашение с хозяином, что могу проводить раскопки, при условии, что это не повредит и не обрушит стены. Я нанял шесть рабочих, и они начали пробивать шурф под таверной, в напластованиях мусора.

Верхние пласты меня почти не интересовали. Я ставил своей целью исследовать и определить по возможности более точно промежуток времени, прошедший между поселением здесь охотников на оленей и следующими за ними людьми, использовавшими полированные каменные орудия и имевшими домашних животных.

И хотя, на первый взгляд, может показаться, будто оба народа были дикими, и оба жили в каменном веке, однако, вне всякого сомнения, когда люди научились искусству ткачества, керамики, приручили собаку, лошадь и корову — это был огромный шаг вперед. И этот новый народ, из простого дикого состояния доисторических охотников, стал скотоводческим и, до какой-то степени, земледельческим.

Конечно, данных для определения длительности интересовавшего меня периода было недостаточно, но я мог сделать вывод о том, насколько она была велика, по величине слоя, не содержавшего в себе следов присутствия человека; в это время окрестности покрывал ледник.

Имея в виду эти рассуждения, я вел штольню сквозь напластования мусора наклонно, забираясь под таверну, и случайно оказался на уровне жилищ бронзового века. Нельзя сказать, чтобы мы нашли изделия из бронзы, — мы обнаружили всего лишь одну-единственную застежку, — зато здесь были фрагменты керамики, стропила и гвозди, а также фрагменты одежды, украшенные орнаментом, свойственным людям данной эпохи.

Нанятые мною рабочие трудились в течение приблизительно недели, прежде чем нам удалось достичь поверхности скалы. Работа оказалась сложнее, чем я ожидал. С потолка свалилось несколько камней, так что выбор у нас оказался невелик: либо прорубать обходную штольню, либо идти, что называется, напролом. Почва здесь оказалась любопытного кофейного цвета, и содержала монеты времен взятия Бастилии, а также некоторые фрагменты керамики периода позднейших римских императоров. Понятно, что мы нашли их почти на поверхности, не зарываясь вглубь.

Как только показалась поверхность скалы, я не стал прорубать горизонтальный туннель, а повел галерею вниз под наклоном, имея скалу справа в качестве стены, в надежде достичь самых нижних слоев.

Наклонная галерея обладала еще и тем преимуществом, что не нужно было опускаться под землю посредством корзины и шкива, и это значительно облегчало, по крайней мере для меня, производство дальнейших работ.

Штольня, проделанная нами, была неширокой и довольно извилистой. Когда мы начали дальнейший спуск, я отрядил двух рабочих расширить ее так, чтобы можно было использовать тачки. Я отдал строжайшее распоряжение, чтобы весь материал самым аккуратным образом доставлялся наверх для исследования. Я не собирался спускаться слишком быстро; мне нужна была крайняя скрупулезность и осторожность по мере прохождения самых нижних слоев.

Таким образом мы прошли слои, относившиеся к бронзовому веку и поселениям людей, обладавших орудиями из полированного кремня, затем через многие футы земли без каких-либо признаков поселений, пока, наконец, не оказались на уровне древних охотников на оленей.

Чтобы понять процесс образования пластов, и на какой глубине они располагались, следует сказать, что эти первые поселенцы строили свои очаги на голой земле, пировали вокруг них, бросали кости в золу, здесь же валялись сломанные и вышедшие из употребления орудия, — и так до тех пор, пока мусора не становилось слишком много. После этого они засыпали свой очаг (и мусор) слоем земли, и строили новый поверх старого. Таким образом процесс шел из поколения в поколение.

Что же касается научного анализа полученных мною результатов, тут я отсылаю читателя к соответствующим журналам и материалам ученых обществ. Здесь я рассказывать о них не намерен.

На девятый день после того, как мы уперлись в скалу, наша штольня значительно углубилась, и в ней обнаружились человеческие кости. Я немедленно принял все необходимые меры предосторожности, чтобы они не были повреждены. Земля с них была удалена самым тщательным образом, и спустя полдня перед нами оказался идеально сохранившийся скелет взрослого человека. Он лежал на спине, его череп упирался в меловую скалу. Это не было захоронением. Если бы это было захоронение, то он был бы помещен в могилу в сидячем положении, с подбородком, уткнутым в колени.

Один из работников сказал мне, что человек, по всей видимости, был придавлен массой рухнувшего на него камня и умер от удушья.

Я сразу же отправил работника в гостиницу за моей камерой, чтобы при свете фонаря сфотографировать скелет в том виде, в каком мы его нашли; и еще одного я отправил к аптекарю и бакалейщику, чтобы они закупили столько рыбьего клея и гуммиарабика, сколько смогли. Моя цель состояла в том, чтобы сделать для костей специальную ванну. Сейчас они были слишком ломкими по причине утраты желатина, поглощенного землей и мелом, в которых они пролежали столько времени.

Я остался один в нижней части штольни; четверо рабочих занимались ее расширением и просеиванием земли выше меня.

Не было ничего лучше, чем остаться одному; я мог спокойно заняться поиском личных вещей человека, который встретил здесь свою смерть. Узость штольни не позволяла работать в этом месте более чем одному, я имею в виду — с комфортом.

Я с увлечением работал, как вдруг услышал крик, а сразу вслед за тем грохот; и, к моему ужасу, по наклонной штольне, сверху, по направлению ко мне, посыпалась груда сбитого камня. Я сразу же бросил исследования и поспешил к выходу, но обнаружил, что выйти мне не удастся. Узкий проход был полностью перекрыт обломками камня и земли, просыпавшихся из-за сотрясений, вызванных ударами четырех рабочих. Я оказался замурованным, но должен был возблагодарить судьбу за то, что свод надо мной остался целым и не обвалился, вследствие чего я не подвергся той участи, которая постигла первобытного охотника восемь тысяч лет назад.

Каменный завал, должно быть, оказался весьма толстым, поскольку я не мог слышать голоса оставшихся по другую его сторону рабочих.

Я не было особенно встревожен. Рабочие придут на помощь и приложат все усилия, чтобы меня высвободить, в этом я был уверен. Но как велика земляная пробка? Сколько времени пройдет, прежде чем они смогут ее расчистить? На эти вопросы ответа не было. У меня имелась свеча, точнее, не очень большой огарок, и, вполне возможно, его не хватит до того момента, когда придет помощь. Гораздо больше я был обеспокоен наличием воздуха; достаточно ли его в том маленьком пространстве, где я оказался?

Мой энтузиазм относительно исследований доисторических останков улетучился. Все мое внимание было привлечено к настоящему, и я оставил скелет до лучших времен. Усевшись на камень и пристроив огарок в выемку, которую проковырял перочинным ножом, я принялся ждать, бездумно взирая на лежавшие передо мной кости.

Время тянулось медленно. Время от времени я слышал стук, когда работники использовали кирку; но они, по большей части, работали лопатами, — так мне казалось. Я уперся локтями в колени, положил подбородок на сложенные ладони. Здесь не было холодно, почва не была влажной, наоборот, сухой и мелкой, подобной нюхательному табаку. Отблески света играли на обнаженных костях, в особенности на черепе. Возможно, это было фантазией, — впрочем, а чем же еще это могло быть? — но мне казалось, в пустых глазницах словно бы мерцают искорки. По всей видимости, там находились какие-то кристаллы, или капельки воды, однако эффект был таков, будто кто-то смотрит на меня, и при этом моргает. Я зажег трубку и к своему разочарованию увидел, что запас спичек на исходе. Во Франции их производят в достаточном количестве и продают по шестьдесят штук на один пенни.

Я не захватил с собой часы, опасаясь, что под землей с ними может что-нибудь случиться; поэтому не имел представления, сколько времени прошло. Я принялся отсчитывать минуты, загибая пальцы, но вскоре мне это надоело.

Мой огарок становился все короче и короче; еще немного — и я окажусь в полной темноте. Я утешал себя тем, что после того, как она погаснет, количество кислорода в воздухе станет убывать несколько медленнее. Мой взгляд сосредоточился на пламени, я тупо наблюдал, как убывает свеча. Это было одно из тех отвратительных изделий, в которых, для экономии воска, имелись отверстия, а следовательно, меньше материала для поддержания пламени. Вскоре свет погас, и я оказался в полной темноте. Конечно, я мог бы использовать оставшиеся спички, сжигая их одну за другой, — но зачем? Их все равно не хватило бы надолго.

Мое тело начало затекать, но вовсе не из-за нехватки воздуха. Я обнаружил, что камень, на котором я устроился, совершенно не подходил для долгого сидения, но боялся сменить положение, поскольку мог потревожить драгоценные кости, а мне очень хотелось сделать их снимки в, так сказать, первозданном виде, до того, как они будут перемещены.

Я по-прежнему не был сильно обеспокоен сложившейся ситуацией; я знал, что в конечном итоге буду освобожден из своей подземной темницы. Но сидеть на остром неудобном камне, в полнейшей темноте, было невыносимо скучно.

Прошло какое-то время, прежде чем я заметил, поначалу какое-то тусклое, а затем все более и более отчетливое голубоватое фосфоресцирующее свечение над скелетом. Оно поднималось над ним, подобно дымке, постепенно приобретавшей ясный контур, пока я не увидел перед собой зыбкую фигуру голого человека, с лицом, скорее похожим на морду животного, и с сильно выдающейся вперед челюстью; он в упор взирал на меня глубоко посаженными под выступающими бровями глазами. И хотя я описываю увиденное мною так, а не иначе, его нельзя было назвать вполне вещественным; оно напоминало сгусток тумана, но, тем не менее, имело постоянные очертания. В тот момент я не поклялся бы, что вижу его наяву; возможно, это был сон или видение, порожденное мозгом из-за пониженного содержания кислорода. Светящееся видение не отбрасывало свет на стены штольни; я протянул руку, но она прошла сквозь видение, не встретив сопротивления. Зато я услышал голос: "Я буду рвать тебя своими руками, я буду терзать тебя своими зубами".

— Что такого я сделал, разве я причинил вам какие-нибудь неприятности? — спросил я.

Постараюсь объяснить. Ни он, ни я, не произнесли ни слова. Сомневаюсь, чтобы видение вообще могло издавать какие-либо звуки — ведь у него отсутствовали легкие, горло, язык, то есть то, что служит человеку для речи. Оно было мужчиной, но только по видимости. Оно было видением, но вовсе не человеческим существом. Тем не менее, от него исходили некие мыслеволны, которые, проникая в мой мозг (или душу), создавали там образы, которые видение желало мне передать. По всей видимости, сходным образом мои ответы передавались ему, тем же порядком. Если бы мы пользовались речевым аппаратом, то вряд ли кто из нас понял бы другого. Словаря первобытных людей не существует, и вряд ли он когда-либо будет составлен. Вряд ли когда-нибудь мы будем иметь понятие о грамматике доисторических людей. Однако мысли могут быть поняты без слов. Только люди, желая передать свои мысли другим, облекают их в слова, а слова выстраивают в грамматически правильные выражения. Зверям это недоступно, и тем не менее они совершенно спокойно общаются друг с другом, не при помощи языка, а при помощи неких мыслеволн.

Следует также заметить, что я пытаюсь передать на английском языке тот "разговор", а на самом деле — общение при помощи передачи образов посредством мыслеволн, — который состоялся между мной и Homo Praehistoricus (доисторическим человеком). Мы не беседовали ни на английском, ни на французском, ни на латинском, ни на каком-либо другом языке. Когда я использую слово "сказал" или "произнес", то имею в виду образ, точнее, "грамматически правильный" плавный набор образов, переданный мне и воспроизведенный моим мозгом (или душой). Когда использую слова "крикнул" или "воскликнул", это значит, что набор образов был быстрый и как бы вспышками; а когда "засмеялся", — набор поступивших образов полностью соответствовал данному действию.

— Я разорву тебя на куски! Я тебя растерзаю и разбросаю по всей пещере! — воскликнул Homo Praehistoricus, или первобытный человек.

Я снова спросил, чем именно вызвал его гнев. Но он, вместо ответа, взбешенный, набросился на меня. В мгновение ока я был окутан световой дымкой, пара фосфоресцирующих рук обняла меня, но я не ощутил никакого физического воздействия, за исключением того, что моя внутренняя натура ощутила нечто вроде воздействия магнитной бури. Еще несколько мгновений, — и призрак отпрянул, вернулся на прежнее место и принялся издавать звуки, которые свидетельствовали о его бессильной ярости. Вскоре, однако, он утих.

— Почему ты хочешь меня убить? — снова спросил я.

— Я не могу причинить тебе вреда. Я дух, а ты телесен, дух не может навредить материи; мои руки — всего лишь иллюзия. Ваши душевные переживания могут стать причиной ваших телесных повреждений, но я... я ни на что подобное не способен.

— Тогда почему ты напал на меня? Чем ты обижен?

— Потому что ты сын двадцатого века, а я жил восемь тысяч лет назад. Почему вы живете в роскоши? Почему наслаждаетесь роскошью, благами цивилизации, о которых мы ничего не слыхали? Это жестоко по отношению к нам. Это сложно простить. У нас не было ничего, совсем ничего, даже спичек!

И он снова принялся издавать похожие на крики звуки, подобно обезьяне, которая видит яблоко, но не может его достать.

— Сожалею, но это не моя вина.

— Твоя, или не твоя, какое это имеет значение? У вас есть множество вещей, у нас не было ничего. Я сам видел, как ты получил свет, чиркнув спичкой о подошву ботинка. Одно-единственное движение. А у нас были только кремни; нам нужно было затратить полдня, чтобы разжечь огонь, мы сдирали кожу с ладоней, пока били камень о камень. Да! У нас не было ничего, ни спичек, ни коммивояжеров, ни бенедиктинской керамики, ни металла, ни образования, ни выборов, ни шоколадных конфет.

— Послушайте, но как вы можете знать об этих вещах, ведь вы, судя по пятидесяти футам над вашими костями, погребены здесь тысячи лет?

— Благодаря моей душе, которая говорит с вашей. Мой призрак не присутствует постоянно рядом с моими костями. Он может подняться; ни скалы, ни камни, ни земля, не составляют для него препятствия. Я часто поднимаюсь наверх. Я посещаю таверну. Я вижу, как мужчины пьют там. Я видел бутылку бенедиктина. Я прижался к ней своими бестелесными губами, чтобы попробовать, но у меня ничего не вышло. Я видел коммивояжеров, уговаривавших купить вещи, которые были никому не нужны. Это загадочные, непонятные мне существа, а их дар убеждения представляется мне чудом из чудес. Как вы намерены поступить со мной?

— Для начала — сфотографировать, затем поместить в специальную ванну, после чего передать в музей.

Он вскрикнул, словно от невыносимой боли, и умоляюще произнес:

— Ни в коем случае; эта пытка будет для меня невыносима.

— Но почему? Там вы будете под стеклом, в витрине из полированного дуба или красного дерева.

— Нет! Ты не понимаешь, чем это будет для меня — духа, привязанного к телу, — век за веком находиться среди костей, треножников, бронзовых топоров и зубил, сверл и скарабеев. Мы не можем удаляться от наших скелетов, тут мы сильно ограничены. Представь себе, что я буду чувствовать, век за веком обреченный скитаться посреди витрин, наполненных доисторическими древностями, и слушая исключительно дискуссии ученых мужей. Сейчас все обстоит иначе. Пока мой скелет находится здесь, я могу подняться в таверну, увидеть мужчин, которые выпивают, послушать, как коммивояжер выхваляет потенциальному покупателю свой товар, а затем, когда покупатель обнаруживает, что был настолько глуп, чтобы поддаться на уговоры и приобрести то, что ему совершенно не нужно, он начинает сквернословить и вымещать свою злость на жене и детях. В моей жизни присутствует нечто человеческое, но оказаться среди топоров, сверл и костей — бррр!

— Мне кажется, вы неплохо разбираетесь в древностях, — заметил я.

— Разумеется. Здесь, наверху, столько раз собирались археологи, поглощавшие бутерброды одновременно с обсуждением доисторических древностей, что я едва не сошел с ума, если такое возможно. Я хочу жить! И жить интересно!

— А что вы имеете в виду, когда говорите, что не можете удалиться от вашего скелета?

— Я имею в виду, что существует некая субстанция, соединяющая нашу духовную природу с нашими останками. Что-то вроде паука и паутины. Пусть душой будет паук, а скелет — паутиной. Если паутина разорвана, паук никогда не найдет путь в свое логово. То же самое у нас; есть некая паутина, слабый поток светящейся субстанции, соединяющей нас с нашими костями. Во избежание несчастных случаев. Она может разорваться, может быть смыта водой. Если какой-нибудь черный таракан ползет по ней, мы испытываем в некотором смысле страдания. Я никогда не был на другом берегу реки, — боялся, — хотя мне очень хочется посмотреть на странное существо, напоминающее огромную гусеницу, которую вы называете поездом.

— Я ничего об этом не знал... А бывали случаи, когда эта связь разрывалась?

— Да, — ответил он. — Мой отец, спустя несколько лет после своей смерти, разорвал эту связь и бродил, безутешный. Он, скорее всего, так и не нашел бы свои останки, но случайно обнаружил скелет девушки, лет семнадцати. Она, будучи шаловлива и не отличаясь вниманием, также потеряла связь со своим скелетом, и также бродила в его поисках. Она случайно натолкнулась на скелет моего отца и, за неимением лучшего, если можно так выразиться, закрепила его за собой. Случилось так, что некоторое время спустя они встретились и подружились. В мире духов не существует брака, но есть дружба; они в этом смысле полюбили друг друга, но не стали возвращать себе прежние связи; женская душа осталась привязанной к старому мужскому скелету, а мужская душа — к женскому. Еще и потому, что не помнили, кто из них к какому полу принадлежал. А также потому, что не обладали никакими познаниями в анатомии. Однако, могу сказать, что душа отца, привязавшись к скелету молодой девушки, стала активней против прежнего.

— Они дружат до сих пор?

— Нет; те, которыми они были, поссорились, и в настоящее время пребывают в ссоре. У меня есть два двоюродных деда. Их посмертная судьба просто ужасна. Однажды, когда их души блуждали, они несколько раз пересеклись своими связующими субстанциями так, что совершенно ими перепутались друг с другом, а заодно с отцом и девушкой. Узнав об этом, они, естественно, попытались распутаться. Для этого отец и девушка должны были оставаться на месте, в то время как один из дедов перепрыгнуть через узел, а другой — поднырнуть под него, и так до тех пор, пока он не распутается. Но мои двоюродные дедушки по материнской линии, — кажется, я забыл прежде об этом упомянуть, — были людьми необразованными и не могли этого понять, зато чрезвычайно упрямыми. Каждый из них перепрыгнул через узел, потом еще раз, в результате чего все запуталось еще больше. Это случилось около шести тысяч лет назад, и до сегодняшнего дня они заняты распутыванием. Но мне почему-то кажется, что если это и произойдет, то уж никак не в этом тысячелетии.

Он замолчал и улыбнулся.

Тогда я спросил:

— Наверное, для вас было трудно обходиться без глиняных изделий?

— Трудно, — признался H. P. (что означает Homo Praehistoricus, а вовсе не домохозяйку и не старину Харди), — очень трудно. Для хранения воды и молока мы вынуждены были употреблять шкуры...

— Ого! У вас было молоко? Но откуда? У вас ведь не было коров?

— У нас не было коров, но мы начали приручать оленей. Мы ловили оленят и приносили их нашим детям, чтобы они становились домашними. А когда они выросли, мы поняли, что можем доить их и сохранять молоко в шкурах. Но это придавало ему гадкий привкус, и если нам хотелось свежего молока, мы пристраивались под оленихой и выдаивали молоко прямо себе в рот. Это было очень неудобно. На лошадей мы охотились. Нам и в голову не приходило, чтобы приручить их, одомашнить и приучить ходить под седлом. Ничего подобного. Какая несправедливость, что у вас есть все, а у нас не было ничего, ничего, ничего! Почему у вас есть все, а у нас не было ничего?

— Потому что мы живем в двадцатом веке. За тысячу лет сменяется тридцать три поколения. То есть, вас и меня разделяет приблизительно двести шестьдесят четыре — двести семьдесят поколений. Каждое поколение открывало что-то, что двигало нас вперед в плане развития цивилизации. Следующее поколение использовало эти открытия, чтобы совершать новые, и так, постепенно, мы двигались вперед в своем развитии. Человек, в отличие от диких зверей, не застыл в своем первобытном состоянии, он постоянно менялся.

— Это правда, — согласился он. — Например, я изобрел масло, которое не было известно моим предкам.

— Неужели?

— Это было так, — сказал он, и я увидел, как свет над костями начал пульсировать. Полагаю, это было признаком самодовольства. — Одна из моих жен едва не позволила огню угаснуть. Я был очень зол на нее, схватил одну из шкур с молоком и бил ее по голове до тех пор, пока она не упала без чувств. Другие жены были очень довольны, и хлопали в ладоши в знак одобрения. Когда я остыл и захотел молока, то обнаружил, что оно превратилось в простоквашу и масло. Я не знал, что это такое, и заставил одну из своих жен попробовать получившееся на вкус, и только после того, как она сказала, что это вкусно, попробовал сам. Так мной было изобретено сливочное масло. За четыре сотни лет, прошедших с той поры, масло так и изготавливалось — шкурой с молоком били женщину по голове до тех пор, пока она не теряла сознание. Но в конце концов, женщины обнаружили, что взбивание шкуры с молоком дает тот же результат, поэтому от первого способа отказались, за исключением некоторых, оставшихся верным старым традициям.

— Сегодня, — сказал я, — вам бы не разрешили бить вашу жену по голове шкурой с молоком.

— Это еще почему?

— Потому что это дикость. Вас посадили бы в тюрьму.

— С какой стати? Это ведь моя жена.

— Это не имеет значения. Закон защищает всех женщин от жестокого обращения.

— Какой позор! Запрещать делать то, что вам нравится, с вашей собственной женой!

— Этот запрет разумен. Кстати, вы сказали, что обошлись так с одной из своих жен. Сколько же у вас их было?

— Максимум — семнадцать.

— Сегодня мужчине разрешено иметь только одну жену.

— Что? Одну? На все время?

— Да, — подтвердил я.

— Вы хотите сказать, если у вас старая и уродливая жена, или у нее скверный характер, то вы можете ее убить и взять другую, молодую, красивую, покладистую?

— Нет, убить ее нельзя.

— А если она ругается?

— С ней следует помириться.

— Хм! — некоторое время H. P. Молчал, погруженный в свои мысли. После чего спросил: — Есть одна вещь, которую я не понимаю. Там, наверху, в таверне, мужчины ругаются, когда пьяны, но никогда не убивают друг друга. Почему?

— Потому что если один человек убьет другого, то здесь, во Франции, его обезглавят на специальной машине. А в Англии он был бы повешен за шею и оставался в таком состоянии до тех пор, пока не умрет.

— А чем же вы развлекаетесь?

— Мы охотимся на лис.

— Лиса — плохая еда. Я ее не перевариваю. Если я убивал лису, то отдавал мясо своим женам, в то время как сам ел мясо мамонта. Но охота для нас — это не развлечение.

— В наше время — это развлечение.

— Дело есть дело, а развлечение — развлечение, — сказал он. — Охота была нашим делом, а для развлечения мы дрались и убивали друг друга.

— В наше время это не принято.

— Но в таком случае, — спросил он, — если у кого-то есть красивое кольцо в носу или красивая жена, а вы хотите забрать себе то и другое, то, конечно, вам разрешается убить его и стать обладателем того, чего вы страстно желаете?

— Ни в коем случае. Давайте сменим тему, — сказал я. — Вы совершенно лишены одежды. У вас нет даже фигового листа.

— А зачем он мне нужен? Разве мне станет теплее, если я нацеплю фиговый лист?

— Конечно же, нет, но из благопристойности...

— Чего? Я не понимаю...

В его арсенале таких понятий явно не было, поскольку свечение никак не отреагировало.

— Вы никогда не носите одежду? — осведомился я.

— Почему же? Когда было холодно, мы надевали на себя шкуры убитых зверей. Но в жаркую пору, зачем нам одежда? Кроме того, мы носили ее только вне жилищ. Когда мы входили в наши жилища, мы всегда снимали ее. Внутри было слишком жарко, чтобы ее носить.

— Как, вы ходили в ваших жилищах голыми? Вы и ваши жены?

— Ну да. Почему нет? В жилище всегда пылал огонь, и было очень тепло.

— Почему? О Господи! — воскликнул я. — В наше время это недопустимо. Если вы попытаетесь выйти из дома без одежды, или ходить по дому в таком виде, и это стало бы известно, вас навечно упекли бы в сумасшедший дом.

— Хм! — он снова погрузился в молчание.

Наконец, он воскликнул.

— Думаю, хоть мы и жили восемь тысяч лет назад, мы все же были лучше, чем вы, с вашими спичками, бенедиктинской керамикой, образованием, шоколадными конфетами и коммивояжерами; мы могли наслаждаться настоящими развлечениями — драться друг с другом и убивать друг друга, мы могли лупить старых жен шкурами с молоком по голове, мы могли иметь дюжину, а то и более, смотря по обстоятельствам, молодых и красивых жен, мы могли бродить по лесам и полям, или же сидеть у себя дома и наслаждаться теплом, — голышом. Мы были лучше, мы были естественнее. Каждому поколению — свои радости. Vive la liberte!

В этот момент я услышал возглас — и увидел вспышку света. Рабочие пробились сквозь барьер. В пещерку хлынул поток свежего воздуха. Я поднялся.

— О Господи! Мсье жив!

У меня закружилась голова. Заботливые руки подхватили меня и вытащили наружу. К моим губам поднесли флягу с коньяком. Когда я пришел в себя, мне ничего не оставалось, как сказать моим спасителям:

— Заделайте дыру! Завалите проход. Пусть H.P. остается там, где мы его нашли. Не нужно переправлять его в Британский музей. У меня уже достаточно доисторических экспонатов. Прощай, милый Везер!


ГЛАМ


Эта история была найдена в Гретле, исландской саге тринадцатого века, или же дошедшей до нас в записи тех времен; нет сомнения, что она гораздо древнее. Большая часть описываемого в ней имеет под собой историческую основу, что подтверждается другими сагами. События, излагаемые рассказчиком, объясняют факт, почему герой-изгнанник Греттир всеми силами старался избежать одиночества длинными зимними ночами.

В начале одиннадцатого столетия, неподалеку от Долины Теней, что на севере Исландии, стояла маленькая ферма, в которой жили достойнейший Торхалл и его жена. Землевладелец не мог считаться ярлом, но был вполне обеспечен, чтобы о нем говорили как о богатом; это мнение основывалось прежде всего на многочисленных стадах овец и прекрасных коров. Он мог бы считаться вполне счастливым человеком, если бы не одно обстоятельство — на его пастбища совершались набеги.

Ни один пастух не желал наниматься к нему в работники; он давал большие деньги, он угрожал, умолял, — все было напрасно; один за другим пастухи уходили от него, и вскоре сложилось так, что он вынужден был обратиться к помощи Совета, происходившего каждый год, рассказав о том, что происходит. Торхалл запряг лошадей, погрузил припасы, которых должно было ему хватить на путешествие и возвращение, взял в руки свой длинный кнут, попрощался с женой и, спустя время, прибыл в Тингвеллир.

Главой Совета в те годы был Скапти, сын Торода, слывший за человека весьма разумного и крайне осторожного, способного давать лучшие советы, а потому землевладелец из Долины Теней направил свои стопы прямо к его жилищу.

— Положение и впрямь затруднительное — обладать большими стадами овец и не иметь того, кто бы присматривал за ними, — сказал Скапти, покусывая ноготь большого пальца и покачивая мудрой головой, набитой знаниями, подобно тому как праздничная куропатка бывает нафарширована голубикой. — Но, поскольку ты обратился ко мне за советом, я помогу тебе найти пастуха; есть у меня один на примете, человек недалекого разума, чтобы о чем-то поразмыслить, зато сильный, как бык.

— Если он в состоянии заботиться о моих овцах, мне все равно, умен он или глуп, — отвечал Торхалл.

— Можешь не сомневаться, что он с этим справиться, — сказал Скапти. — Это дюжий, храбрый парень; он швед из Силгсдаля, если тебе это о чем-то говорит.

По дороге из Тингвеллира "необходимая вещь", — так называют их в Исландии, — две серовато-белые лошади Торхалла ослабили упряжь и распряглись; ему пришлось самостоятельно ловить их и снова запрягать, что показывает, насколько рачительным и умелым хозяином он был. Он пересек Слета-аси, затем путь его лежал через Арманн-фелл, и только возле Приест Вуд повстречал странного человека, шедшего возле нагруженной дровами и хворостом телеги. Парень был высокий и крепкий; его лицо невольно привлекло внимание Торхалла — пепельно-серые большие глаза, мощный подбородок, когда он улыбнулся, обнажились крепкие белые зубы, на низкий лоб ниспадали пучки неухоженных волос, цветом подобных волчьей шерсти.

— Как твое имя, добрый человек? — спросил ярл, останавливаясь.

— Глам, к вашим услугам, — ответил дровосек.

Некоторое время Торхалл молча смотрел на него; затем, покашляв, осведомился, нравится ли Гламу его занятие.

— Сказать по правде, нет, — отвечал тот. — Мне больше по душе пастушеская жизнь.

— Пойдешь ли ты ко мне в услужение? — спросил Торхалл. — Я слышал о тебе от Скапти, а мне очень нужен пастух нынешней зимой.

— Я согласен служить вам на том условии, что буду поступать так, как считаю нужным. Однако должен предупредить, что становлюсь немного агрессивным, если что-то идет не так, как я задумал.

— Я не буду против этого возражать, — отвечал ярл. — Когда ты сможешь приступить к исполнению своих новых обязанностей?

— Погодите! Вы не сказали мне, существует ли что-то, что может помешать мне их исполнять?

— Кое-что существует, — отвечал Торхалл. — Поговаривают, что мои овечьи пастбища посещаются призраками.

— Чепуха! Я не из тех, кто боится духов, — рассмеялся Глам. — Пусть они боятся меня; по рукам, я буду у вас в начале зимы.

После этого они расстались, и ярл, поблагодарив про себя Скапти за его совет и помощь, развернул свою повозку в сторону дома.

Прошло лето, за ним — осень, а в Долине Теней о новом пастухе не было ни слуху, ни духу. Зимние ветра зазмеились по долине, принеся с собой снег, заметая дороги и нагромождая сугробы. Речка на мелководье покрылась льдом; ручьи, в теплое время скользившие по каменным уступам, превратились в сосульки.

В одну из ночей, когда за окнами бушевал ветер, сильный удар в дверь сотряс дом. Мгновение, и вошел Глам, высокий, словно тролль, сердито вращая глазами; его седые волосы слиплись, зубы стучали от мороза, лицо в отблесках огня, горевшего в камине, казалось кроваво-красным. Торхалл вскочил и тепло поприветствовал вошедшего, чего нельзя сказать о хозяйке, которая была напугана диким видом вошедшего.

Проходили недели, новый пастух каждый день выгонял на болота отару; его громкий грубый голос могучим эхом прокатывался по долине, когда он собирал вместе разбредшихся овец. В его присутствии дом мрачнел, а когда он говорил, женщины, открыто выказывавшие ему неприязнь, вздрагивали.

Неподалеку за хлевом располагалась церковь, но Глам никогда не переступал ее порога; он ненавидел церковное пение и его вряд ли можно было назвать примерным христианином. В канун Рождества, поднявшись ни свет ни заря, он громко потребовал мяса.

— Мясо! — воскликнула хозяйка. — Никто, называющий себя христианином, в этот день не ест мяса. Завтра святое Рождество, сейчас пост.

— Пустое! — проревел Глам. — Насколько я могу судить, по сравнению со старыми добрыми временами язычества люди ничуть не стали лучше. Принеси мне мяса, и не прекословь по пустякам.

— Можешь не сомневаться, — попыталась урезонить его женщина, — если не следовать правилам, установленным Церковью, случится беда.

Глам стиснул зубы и сжал кулаки.

— Мяса! Или ты принесешь мне мяса, или...

Испуганная женщина, дрожа, повиновалась.

В тот день дул ветер, пропитанный сыростью; огромные клубы серого тумана, подхваченные им с поверхности Северного Ледовитого океана, шапками застыли на вершинах гор. Время от времени порывы ветра, насыщенные мельчайшими частицами льда, в которые обратился туман, проносились по долине, образуя сугробы и заносы. На закате дня пошел снег, крупными, словно гагачий пух, хлопьями. В моменты затишья прихожанам, собравшимся на первую вечерю Рождества, были слышны гортанные крики Глама, где-то высоко на склонах гор. А затем наступила тьма, подобная мраку пещеры, никогда не видевшей солнечных лучей, а снежный покров становился все толще и толще. Смутный свет в окнах церкви был виден в ночи издалека; а когда снегопад на мгновение прекращался, превращался в тоненький золотой лучик. Колокол, висевший под крытым входом на кладбище, призывал к вечерне, а ветер разносил этот звук далеко по долине; возможно, он даже достигал слуха пастуха. Тише! Кто-то услышал какой-то отдаленный звук или крик, но откуда именно он исходил, сказать было невозможно, потому что ветер завывал и гремел по церковным карнизам, а затем с яростным ревом несся дальше над кладбищенской оградой. Глам не вернулся к тому времени, когда служба окончилась. Торхалл предложил отправиться на поиски, но ни один человек не вызвался сопровождать его; и неудивительно! в такую ночь, как говорится, хороший хозяин собаку из дому не выпустит, а кроме того, следы быстро заметало снегом. Всю ночь он и его домашние просидели у камина в ожидании, прислушиваясь и вздрагивая при малейшем шуме; но Глам так и не вернулся. Наконец, забрезжил слабый, тусклый рассвет. Над землей нависли облака, готовые в любое мгновение разразиться очередным снегопадом.

Вскоре собралась группа для поиска пропавшего человека. С трудом пробрались они на горные склоны, и тщательно исследовали хребет между двумя реками, которые сливаются в Ватнсдалр. Тут и там попадались овцы, частью погребенные под обвалившимся льдом, частью наполовину засыпанные снегом. Никаких следов пастуха обнаружено не было. Две мертвых овцы лежали под скалой; блуждая в темноте, они сорвались вниз и разбились.

А потом им встретилось место, вытоптанное, посреди пустоши вересковой, где, по всей видимости, имела место схватка, не на жизнь, а на смерть, поскольку земля и камни были разметаны, а снег приобрел цвет мрамора, от обилия кровавых брызг. По тропе, отмеченной кровавым следом, поднялись на гору. Поднимались осторожно, и содрогнулись, услышав жуткий крик. Кричал мальчик, ушедший вперед. За камнем, он обнаружил труп пастуха, синевато-багровый, распухший, словно теленок. Пастух лежал на спине, вытянув руки. В агонии, он разворошил снег вокруг себя, его застывшие глаза уставились в пепельно-серый туман неба. Между фиолетовых губ виднелся язык, который он прокусил, бившись в конвульсиях, из угла рта сбегала бесцветная струйка, превратившаяся в сосульку.

С великим трудом покойника подняли на носилки и отнесли к краю оврага, но нести его было неудобно, он был очень тяжел, носильщики устали, их лбы блестели от пота, и хотя никого из них нельзя было обвинить в слабости, они выбились из сил. Они были вынуждены оставить его и вернуться в дом. На следующий день попытки принести его на кладбище и похоронить в освященной земле, ни к чему не привели. На третий день их сопровождал священник, но тело исчезло. Была предпринята еще одна попытка, на этот раз без священника; совершенно случайно покойный был найден и похоронен в том месте, где его нашли.

По прошествии двух ночей, один из слуг, ухаживавший за коровами, вбежал в дом с бледным, перекошенным от страха лицом; он повалился на стул и потерял сознание. Придя в себя, он, прерывающимся голосом, поведал собравшимся, что, покидая конюшню, лицом к лицу столкнулся с Гламом. На следующий день, вечером, еще один слуга был найден без сознания рядом со стойлами; он, наверное, остался бы помешанным, если бы еще через день не умер. Некоторые женщины утверждали, что видели в окнах лицо, размытое, но, несомненно, принадлежавшее Гламу, взиравшее на них, когда они доили коров. Как-то раз, в сумерках, Торхалл и сам столкнулся с покойником; тот стоял и сердито смотрел на него, но не предпринял никаких попыток напасть на хозяина. Явления призрака не прекращались. Ночью за окном слышались тяжелые шаги, кто-то скреб руками стены, стучал в окна, расшатал и сломал ворота. Однако, когда наступила весна, посещения эти стали случаться все реже, а с приходом лета прекратились совсем.

В то лето в ближней бухте бросил якорь корабль, пришедший из Норвегии. Торхалл посетил его и повстречал человека, по имени Торгаут, искавшего работу.

— Что ты скажешь, если я предложу тебе наняться ко мне пастухом? — спросил его ярл.

— Я был бы не прочь получить такую работу, — отвечал Торгаут. — Силы мне не занимать, а кроме того, она мне по душе.

— Вот только я не могу нанять тебя не предупредив заранее об ужасных вещах, с которыми тебе, возможно, придется сталкиваться во время долгих зимних ночей.

— Что же это такое?

— Призраки и духи, — ответил ярл. — Они навещают мой дом по вечерам, вот о чем я должен предупредить тебя.

— Я не боюсь ни духов, ни призраков, — сказал Торгаут. — Я буду у тебя ко времени забоя скота.

Он пришел к назначенному сроку и вскоре стал всеобщим любимцем; он возился с детьми, щекотал девиц под подбородком, помогал другим слугам, восхищался стряпней хозяйки, а потому его любили с такой же силой, с какой ненавидели его предшественника. Он был, что называется, сорвиголова, не скрывал свое презрение к призраку и выражал надежду встретиться с ним лицом к лицу, от чего хозяин хмурился, а хозяйка спешила сотворить крестное знамение. С наступлением зимы странные звуки вновь стали беспокоить живущих в доме, но они совершенно не пугали Торгаута; он слишком крепко спал по ночам, что бы слышать шаги возле двери, и слишком плохо видел, чтобы рассмотреть мертвеца, выбиравшегося в сумерках из-под наваленных на его могилу камней.

Наступил сочельник, Торгаут, как обычно, погнал овец на пастбище.

— Будь осторожен, — предупредил его хозяин. — Не приближайся к месту, где лежит Глам.

— Ах-ха! Не беспокойся за меня. Я вернусь к вечерне.

— Дай-то Бог, — вздохнула хозяйка. — Но сегодня не тот день, когда можно быть в этом уверенным...

Наступил вечер: небо слабо светлело на юге, над белыми полосами вересковых пустошей. Там, далеко на юге, еще был день, а здесь сгущалась темнота, из Ватнсдалра пришли люди к вечерне, чтобы приветствовать ночь рождения Христа. Канун Рождества! Как отличался он в Англии саксов! "Кикиморы", одетые в серое, снуют по коридорам с факелами и свечами; танцуют ряженые, звеня колокольчиками и бубенцами; к столу торжественно подается голова кабана, с позолоченными клыками, украшенная остролистом и розмарином.

Где-то там, далеко, в этот же самый час вокруг императорского трона в величественной церкви Вечной Мудрости, собрались иные люди. За ее стенами, под мигающими звездами, воздух неподвижен; мир и покой царят над Босфором. Апельсины и лавры в дворцовых садах благоухают в тишине рождественской ночи.

Не то здесь. Ветер свистит, как обоюдоострый меч; глыбы льда вздымаются по всему побережью, вода озера превратилась в камень. В небе, Аврора, малиновым пламенем, простирает длинные лучи к горизонту, растворяясь там в бледно-зеленом море. Жители ждали возле церковных дверей, но Торгаут не вернулся, как обещал.

Его нашли на следующее утро, на камнях могилы Глама, со сломанными позвоночником, ногами и руками. Его похоронили на местном кладбище, и установили в головах крест. Он спит спокойно. Он — не Глам, он не поднимается и не неистовствует по ночам. Не осталось у Торхалла иных пастухов, кроме старика, всегда жившего в их семье, много лет назад нянчившего нынешнего ярла на своих коленях.

— Если я уйду, скот погибнет, — говорил он. — Будь что будет, но никто никогда не скажет обо мне, будто я покинул Торхалла из страха перед призраком.

День ото дня жить становилось все страшнее. Сараи по ночам разрушались, из них выламывались целые бревна; дверь дома сотрясалась, из нее были вырваны целые куски; крыша дома по ночам ходила ходуном.

Однажды утром, еще до рассвета, старик отправился в конюшню. Спустя час, хозяйка дома, взяв ведра, пошла доить коров. Но едва она приблизилась к двери конюшни, как услышала доносящийся изнутри ужасный шум — рев скота и грубое рычание какого-то неведомого существа. Она закричала, и побежала обратно в дом. Торхалл вскочил с постели, схватил оружие и поспешил в конюшню. Распахнув дверь, он увидел сбившийся в кучу скот. Что-то виднелось на камне, разделявшем стойла. Торхалл приблизился, уже догадываясь, что это; старик-пастух был мертв, его голова свешивалась по одну сторону камня, ноги — по другую, позвоночник был переломан надвое. Ярл с семье был вынужден перебраться в Тангу, другой дом, принадлежавший ему, находившийся ниже в долине; было слишком опасно жить в старом доме, посещаемом духами во время длинных зимних ночей; и вернулся обратно в Долину Теней не прежде, чем солнце развеяло ночь с ее призраками. Между тем, его маленькой дочери, занемогшей зимой, становилось все хуже день ото дня; она бледнела, чахла, и, едва увяли последние осенние цветы, упокоилась на местном кладбище, и первый снег легкой белой пеленой покрыл ее маленькую могилу.

В то время Греттир, — славный герой, уроженец северных островов, — был в Исландии, и, поскольку молва о призраках дома Торхалла широко распространилась, расспросив о них поподробнее, он принял решение посетить его. Тепло одевшись, он вскочил на коня и в урочное время отпустил поводья у дверей дома Торхалла с просьбой о ночлеге.

— Входи! — произнес ярл. — Но должен тебя предупредить...

— Мне все известно. Если явится призрак, я постараюсь изгнать его.

— Ты наверняка распрощаешься со своей лошадью.

— Возможно. Но я должен встретиться с Гламом и положить конец его появлениям.

— Я рад принять тебя в своем доме, — распахнул дверь ярл, — но если с тобой что случится, не обвиняй меня в том, что я тебя не предупреждал.

— Не бойся, добрый человек.

Они пожали друг другу руки; лошадь отвели в конюшню, а Торхалл оказал Греттиру самый лучший прием, какой только мог, а затем, когда гость стал клевать носом, проводил его в его комнату.

Ночь прошла спокойно, ни единый признак не указывал на присутствие беспокойного духа. Кроме того, на следующее утро лошадь обнаружилась в конюшне в добром здравии, жующей ароматное сено.

— Чудеса! — радостно воскликнул ярл. — Ну что, теперь снова в седло? Позавтракаем, — и прощай, в добрый путь.

— В добрый путь? — спросил Греттир. — Но я собираюсь провести здесь еще одну ночь.

— Ты поступил бы лучше, если бы этого не делал, — сказал Торхалл. — Если с тобой что-нибудь случится, то твои родственники обрушат на мою голову все мыслимые проклятия.

— Я остаюсь, — коротко, но решительно, отвечал Греттир, так что Торхалл более не делал попыток отговаривать его.

На следующую ночь опять было тихо; ни единый звук не потревожил сна Греттира. По утру он вместе с ярлом отправился в конюшню. Дубовая дверь вздрогнула и распахнулась. Они вошли; Греттир окликнул коня, но не получил ответа.

— Боюсь... — начал Торхалл. Греттир бросился вперед, и нашел несчастное животное на полу, со сломанной шеей.

— Послушай, — быстро сказал Торхалл. — У меня есть другая лошадь — пегая — ниже в долине, в Танге, мне не понадобится много времени, чтобы привести ее; ваша упряжь здесь, вы сможете покинуть этот дом еще задолго до того, как...

— Я остаюсь, — прервал его Греттир.

— Прошу тебя не делать этого, — сказал Торхалл.

— Мой конь убит.

— Я дам тебе другого взамен.

— Друг, — произнес Греттир так резко, что ярл подскочил, испуганный, — никто и никогда не смел нанести мне оскорбление без того, чтобы остаться безнаказанным. Ваш мертвый пастух убил мою лошадь. Он получит то, что заслужил.

— Если бы это было так! — простонал Торхалл. — Но смертный не в силах его одолеть. Получи от меня компенсацию за случившееся, и иди с миром.

— Я должен отомстить за своего коня.

— Упрямца невозможно отговорить. Но если ты собираешься головой проломить каменную стену, не удивляйся, если результатом этому будет разбитая голова.

Наступила ночь; Греттир, после обильного ужина, чувствовал себя как нельзя более бодрым, в отличие от Торхалла, терзаемого смутными страхами. Он хотел было уступить свое ложе Греттиру, с которого, как это обычно для исландских кроватей старых времен, просматривался зал. Последний рассудил иначе; он устроился на скамье, положив ноги на высокое кресло, спиной к ложу Торхалла; обернул меховым плащом ноги, другим — голову, сохранив при этом лицо открытым, чтобы можно было видеть все, что творится в зале.

В камине догорал огонь, потрескивая, пламенели красным угли; иногда вспыхивая язычками пламени; тогда Греттир мог видеть стропила, почерневшие от дыма и времени, над своей головой. Там, над крышей, свистел ветер. На овечьих пузырях, затягивавших высокие окна, отражался болезненно-желтый свет полнолуния, однако сквозь дымоход проникал луч чистейшего серебра. Собака выла, не умолкая; кот, долгое время сидевший перед камином и наблюдавший за огнем, вскочил, ощерился, — шерсть дыбом, — и метнулся в угол, к сваленной там рухляди. Дверь в залу имела плачевный вид. Поврежденная призраком, она была скреплена жердями, так, что в щели была видна луна. Река, чье течение пока не замерзло, успокаивающе шелестела по камням вокруг возвышения, на котором располагался дом. Греттир слышал дыхание спящих в соседней комнате женщин, вздохи хозяйки, когда она ворочалась с боку на бок.

Похрустывает заледенелый дерн на крыше. Приутих ветер. Ночь глухая. Но, чу! Заскрипел снег под тяжелой поступью. Глухо стучит сердце Греттира, один шаг — один удар. Треск дерна на крыше. Святые угодники! Это явился призрак. На мгновение темнота закрыла дыру дымохода; смотрит в нее Глам, отражаются красные вспышки в мутных глазах его. И снова лунный луч проникает в отверстие, тяжелый топот в направлении дальнего конца зала. Сильный треск — призрак спрыгнул с крыши. Греттир чувствует, как лавка мелко дрожит; это Торхалл проснулся и дрожит на своем ложе, его дрожь передается ложу, а затем и лавке. Шаги удаляются, резкие треск древесины, призрак ломает стены сараев. Потом ему это надоедает, и, судя по шагам, он приближается к двери, ведущей в дом. Луна скрывается за набежавшим облаком, и в неясном свете Греттиру кажется, что он видит две ладони, просунувшиеся под дверь. Он не ошибся, длинная жердь с треском отлетает в сторону. Еще один рывок — отлетает другая жердь, щель увеличивается. Падает занавеска, темная рука срывает ее и отбрасывает в сторону. Остался только засов, скользящий в каменной выемке. В сером свете Греттир видит, как рука нащупывает засов. Треск! Дверь с грохотом падает.

— Да смилуется над нами небо! — восклицает ярл.

Покойник осторожно двигается, осматривается. Вот он останавливается в зале, рядом с камином. Вид его страшен: высокая фигура, тронутая тленом, нос отвалился, впалые глаза, в которых застыла смерть, желтоватая плоть, покрытая зеленоватыми пятнами; седые волосы на голове и борода разрослись до пояса, слиплись, свисают по плечам и спине; длинные ногти. Дрожь охватывает при виде столь мерзкого, отвратительного существа.

Стараясь не шуметь, не двигаясь, смотрят на монстра Торхалл и Греттир.

Безжизненный взгляд Глама скользит по комнате; вот он видит мех на спинке кресла. Осторожно приближается. Греттир чувствует, как он ощупывает плащ и тянет на себя, однако плащ не поддается. Рывок посильнее — безуспешно; Греттир прочно прижал плащ ногами к креслу. Вампир озадачен, он тянет и тянет плащ на себя. Греттир держит его, лежа на скамье; но тут ткань с громким треском лопается; труп отшатнулся, с удивлением глядя на половину плаща, оставшуюся у него в руке. Прежде, чем вампир поймет, что произошло, Греттир вскакивает с лавки, бросается на него, упирается головой ему в грудь, обхватывает руками и давит, давит изо всех сил, стараясь прогнуть назад и сломать позвоночник. Тщетно! Ледяные руки опустились на руки Греттира и с дьявольской силой развели их в стороны. Греттир высвободился и снова обхватил тело вампира; тот сомкнул свои руки у него на спине и поволок к двери. Герой старался ногами зацепиться за все, за что было возможно зацепиться: за скамьи и столбы, но сила вампира была велика; столбы подавались, скамьи сдвигались со своих мест, и сражавшиеся с каждым мгновением приближались к двери. Резко высвободившись, Греттир ухватился руками за балку. Его потащили за ноги; затем ледяные руки ухватили его за талию, словно стремясь разорвать; сухожилия его напряглись, мышцы стонали, жилы вздулись. Тем не менее, он продолжал держаться; его пальцы побелели, кровь пульсировала в висках; он едва дышал. Все это время ногти мертвеца словно ножами рвали его кожу, Греттир чувствовал их на своих ребрах. Затем руки разжались, и чудовище, тянувшее его наружу, грохнулось, споткнувшись о валявшуюся дверь. Сражаться с мертвецом в доме было трудно, но Греттир знал, что снаружи ему будет еще труднее, и собрал все свои силы для последней отчаянной схватки. Дверные косяки были каменные; с одной стороны в камне имелся паз для засова, с другой стороны — канавка, в которой имелись петли. Когда сражающиеся оказались вблизи, Греттир уперся ногами в камни, так что Глам оказался посередине. Теперь у героя было некоторое преимущество. Он прочно держал мертвеца, и все, что тот мог — это раздирать своими ногтями плоть на его спине.

— Теперь, — подумал Греттир, — я смогу сломать ему шею.

Просунув голову под подбородком мертвеца, так что борода последнего закрыла ему глаза, он изо всех сил надавил головой, одновременно прижимая к себе Глама руками.

— Если бы только Торхалл мог помочь мне, — подумал Греттир, но его призыв о помощи утонул в бороде мертвеца.

В это время один или оба камня косяка не выдержали. Балки, стропила, куски дерна, все это повалилось в снег. Глам опрокинулся на спину, Греттир упал на него сверху. В небе сияла полная луна; большие белые облака иногда закрывали ее, и тогда сама она, и свет ее казались пепельными. Но вот, яркий свет залил снежные вершины Йорундафелла, побежал по склонам, добрался до лежавших противников и осветил лицо вампира. Греттир обессилел, руки его дрожали, он не мог отвести свои глаза от мертвых глаз. Мертвец смотрел на него, и его взгляд был холоден, как лунный свет. У Греттира кружилась голова, его сердце бешено колотилось. Мертвые губы зашевелились.

— Безумный, ты решил противопоставить себя мне. Знай же, что гордыня твоя не останется безнаказанной; что ты никогда не станешь сильнее, чем сейчас, и что каждую ночь глаза мои будут взирать на тебя сквозь тьму до самого твоего последнего дня, и ужас будет преследовать тебя, когда ты останешься в одиночестве.

В этот момент Греттир заметил, что его нож выскользнул из чехла во время падения и лежал теперь рядом с его рукой. Головокружение прошло, он схватил нож и одним ударом вонзил его в горло вампира. Поднявшись и упершись коленом Гламу в грудь, он несколькими ударами отсек ему голову.

Появился Торхалл, бледный от ужаса, но когда он увидел поверженного Глама, радости его не было границ; они вместе положили мертвеца на кучу хвороста, которым зимой отапливали дом. Вспыхнуло пламя, и вскоре внизу, в долине, завидев его, люди спрашивали друг друга, что за страшные события вновь разыгрались в Долине Теней.

На следующий день обугленные кости были преданы земле в месте, значительно удаленном от людских жилищ.

Но предсказание Глама сбылось. С той поры Греттир всеми силами старался избежать одиночества длинными зимними ночами.


ИСТОРИЯ О ПРИЗРАКЕ, РАССКАЗАННАЯ ПОЛКОВНИКОМ ГАЛИФАКСОМ


Я только что вернулся в Англию, проведя несколько лет в Индии, и с нетерпением ждал встречи со своими друзьями, среди которых более прочих мне хотелось бы повидаться с сэром Фрэнсисом Линтоном. Мы вместе учились в Итоне, а потом, короткое время, прежде чем я отправился в армию, — в Оксфорде. Затем мы расстались. Он получил титул и владения семейства в Йоркшире по смерти деда, — отец его умер прежде, — а я отправился узнавать мир. Впрочем, я навестил его перед своим отъездом в Индию, в его имении в Йоркшире, и провел там несколько дней.

Не трудно представить себе, какие приятные чувства я испытал, когда, спустя два или три дня по возвращении в Лондон, получил от Линтона письмо, в котором он сообщал, что узнал о моем возвращении из газет, и ждет меня у себя в Байфилде (так именовалось его йоркширское имение).

"Даже не думай сказать мне, — писал он, — что не сможешь приехать. Даю тебе неделю на то, чтобы сменить платье, доложиться в Военном министерстве, засвидетельствовать свое почтение герцогу и повидаться с любимой сестрой в Хэмптон Корте; после чего ты поступаешь в полное мое распоряжение. Выезжай в понедельник. Я отправлю двуколку, которая встретит тебя в Пэкхеме, и все, что от тебя требуется, это оказаться в поезде, отправляющемся с Кинг-Кросс в двенадцать часов".

Была ли у меня возможность отказаться? В назначенный день я добрался до Пэкхема по самой дрянной железнодорожной ветке в Англии, где меня ожидала легкая двуколка, присланная сэром Фрэнсисом. С платформы я отправился прямиком в Байфилд.

Дом я помнил хорошо. Низкий, небольшой, с остроконечными башенками, старомодными решетчатыми окнами, садом, где гуляли олени, и очаровательным зимним садом.

Не успел смолкнуть хруст гравия под колесами двуколки у главного входа, прежде чем прозвенел дверной колокольчик, дверь распахнулась и передо мной предстал Линтон, собственной персоной, Линтон, которого я не видел столько лет, совершенно, казалось, не изменившийся с тех пор. С сияющим лицом, он заключил меня в объятия, после чего повлек в дом, отдал слуге мою шляпу и плащ, тискал меня за руку, рассматривал, а затем, еле переводя дух, заговорил. О том, как он рад меня видеть, какое счастье для него, что мы с ним вновь оказались на какое-то время под одной крышей, как в старые добрые времена.

Он велел отнести мои вещи в отведенные мне покои, а мне — поторопиться со сменой одежды, чтобы сесть за стол.

Не переставая говорить, он провел меня через обшитую дубовыми панелями залу к лестнице из дуба, а затем в мою комнату, увешанную гобеленами, с большой кроватью о четырех столбиках, с бархатными шторами, напротив окна.

Не смотря на всю поспешность, я оказался самым последним, спустившимся к столу; место, которое мне отвели, находилось рядом с леди Линтон.

Кроме хозяев, за столом присутствовали две их дочери, полковник Линтон, — брат сэра Фрэнсиса, капеллан и кто-то еще, кого я помню не слишком отчетливо.

После ужина в зале играла музыка, а в гостиной, после того как дамы ушли наверх, составилась партия в вист, а мы с Линтоном удалились в курительную, где провели в разговорах большую часть ночи. Когда мы расстались, было, наверное, около трех. Спал я так крепко, что слуга на следующее утро не решился меня разбудить, и я проснулся в девять.

После завтрака и чтения газет, Линтон удалился разбирать почту, а я спросил леди Линтон, не будет ли любезна кто-нибудь из ее дочерей познакомить меня с домом. Вызвалась старшая дочь, Элизабет, и, мне кажется, никто лучше нее не смог бы справиться со своей задачей.

Как я уже упоминал, дом был не очень большой; по одной его стороне располагались конюшня. Коридоры, комнаты, галереи, и также зал были весьма искусно отделаны темным деревом и увешаны картинами. Осмотрев первый этаж, мы отправились на второй. Моя проводница предложила подняться по узкой крутой лестнице, выходившей на галерею. Мы так и сделали, и оказались в красивом длинном холле, или коридоре, в одном конце которого располагалась комната, — как пояснил мой гид, там ее отец хранит свои книги и бумаги.

Я осведомился, уж не спит ли здесь кто-нибудь, поскольку заметил кровать, камин и рейки-поводки, с помощью которых можно опустить занавески, превратив таким образом часть холла, с кроватью и камином, в уютную комнатку.

Она ответила: "Нет", это место использовалась иногда как игральная комната, когда в доме было много гостей, во времена ее прадедушки, но она никогда не слышала, чтобы ее использовали каким-либо другим образом.

К тому времени, как мы осмотрели дом, сад, конюшню и псарню, было уже почти час. Мы отправились обедать, после чего намеревались посетить руины одного из величественных древних аббатств Йоркшира.

Поездка была восхитительна, мы вернулись как раз к чаю, после чего некоторое время отдыхали. Вечер прошел так же, как и предыдущий, за исключением того, что Линтон, в связи с некоторыми делами, в курилку не пошел, и я пораньше отправился к себе, чтобы написать несколько писем в Индию, поскольку весь следующий день планировалось посвятить охоте.

Я закончил одно письмо, оказавшееся несколько длиннее, чем задумывалось, затем еще два или три, после чего лег в постель, и почти сразу услышал, как кто-то идет по галерее, находившейся, насколько я мог судить, прямо надо мной. Это были медленные, тяжелые, размеренные шаги, которые становились все слышнее по мере приближения, а затем — все слабее, по мере удаления того, кто там находился.

Некоторое время я находился в недоумении, поскольку, согласно словам Элизабет, галереей не пользовались, однако затем вспомнил, что в конце ее расположена комната, где сэр Фрэнсис держит книги и бумаги. Вспомнил я и том, что он тоже собирался написать несколько писем, а посему, получив простое и ясное объяснение, выбросил случившееся из головы.

На следующее утро я спустился к завтраку вовремя.

— А ты, оказывается, засиживаешься за работой допоздна, — заметил я Линтону. — Я слышал, как ты ходил по галерее после часа.

— Нет-нет, это был не я, — поспешно ответил он. — Я вчера лег рано, никак не позднее двенадцати.

— Во всяком случае, кто-то там определенно был, — сказал я. — Я совершенно отчетливо слышал шаги в галерее, и не мог ошибиться.

Полковник Линтон заметил, что ему часто казалось, будто он слышит шаги в галерее тогда, когда был твердо уверен, что там никого нет. Он, по-видимому, собирался добавить что-то еще, но брат прервал его, несколько резковато, и спросил меня, насколько хорошо я себя чувствую, чтобы после завтрака отправиться верхами на охоту с гончими. Охотники уже отправились, но если им не встретилось ничего, заслуживающего внимания, то мы без труда их нагоним и присоединимся. Я сказал, что был бы рад этому. Некоторые из дам остались дома, Линтон предоставил в мое распоряжение красивую гнедую лошадку, и мы с ним, около одиннадцати часов, отправились на поиски охотников.

День был прекрасный, погода мягкая, ярко светило солнце, — в общем, один из тех восхитительных дней, которые так часты в начале ноября.

Когда мы оказались на вершине холма, где Линтон ожидал найти гончих, то не обнаружили ни малейших следов их присутствия. Должно быть, они сразу обнаружили что-то, и начали охоту, не дожидаясь нас. В три часа, когда наши бутерброды закончились, Линтон с неохотой был вынужден признать, что его надежды отыскать охотников успехом не увенчались, и предложил вернуться домой другим маршрутом.

Так, мы оказались вблизи старого мелового карьера; здесь еще сохранились остатки заброшенной печи.

Я сразу вспомнил это место. Мы были здесь с сэром Фрэнсисом много лет назад, в мой первый приезд.

— О Господи! — сказал я. — Помнишь, что приключилось здесь в прошлый раз? Тогда здесь добывали мел, и рабочие обнаружили на небольшой глубине скелет. Мы спустились, чтобы посмотреть, как его очищают, и ты еще сказал, что его нужно показать какому-нибудь этнологу или антропологу, ученому сухарю, чтобы он решил, принадлежит ли этот скелет долихоцефалу или брахицефалу, англичанину, датчанину, или кому-то еще? И чем все закончилось?

Сэр Фрэнсис мгновение колебался, прежде чем ответить.

— Да, действительно. Скелет тогда достали.

— Кто-нибудь исследовал его?

— Нет. Тогда велись раскопки еще на нескольких курганах в Волде. Я отослал скелет и несколько найденных черепов в музей Скарборо. Я сомневаюсь, чтобы найденное погребение принадлежало доисторическим временам, на самом деле, оно гораздо более позднее. Никто не озаботился провести исследования.

Когда мы спешились возле дома, один из конюхов, принимая лошадей, в ответ на вопрос Линтона, сообщил, что полковник и миссис Гемпшир вернулись около часа назад, что одна из лошадей захромала, и коляска, в которой они собирались отправиться в Фрэмптон-Кастл, останется на ночь. В гостиной мы нашли леди Линтон, наливавшей чай младшей сестре сэра Фрэнсиса и ее мужу, которые, как только мы вошли, воскликнули в один голос:

— Мы просим у вас убежища на одну ночь!

Оказалось, что они гостили неподалеку, но были вынуждены удалиться по причине внезапной смерти одного из домашних, так что им ничего не оставалось, как отправиться в Байфилд.

— Мы планировали, — продолжила миссис Гемпшир, — навестить вас в конце следующей недели, но если вы не возражаете, перенесем его на более ранний срок. Если же в доме много гостей и совершенно нет места, то мы будем благодарны, если вы дадите нам возможность переночевать, завтра вернемся к себе, и снова приедем, как планировалось раньше.

Леди Линтон прервала ее, сказав, что все уже улажено, а затем, обращаясь к мужу, проговорила:

— Мне нужно с тобой переговорить.

После чего оба они вышли из комнаты.

Линтон вернулся почти сразу, сделал мне знак следовать за собой, и когда мы оказались в холле, там, где нас никто не мог услышать, с раздражением произнес:

— Боюсь, мне придется просить тебя уступить свою комнату. Надеюсь, ты не будешь возражать? К сожалению, свободным остается одно-единственное место — в той галерее, наверху. Там имеется камин, так что от холода ты страдать не будешь; и это всего на одну-две ночи. Слуга собирался перенести твои вещи, но леди Линтон не отдавала ему распоряжения, пока я не улажу этот вопрос с тобой.

Я заверил его, что ничего не имею против, что наверху мне будет так же комфортно, и что ему не следует беспокоиться о подобных пустяках, ведь мы же старинные друзья.

Вряд ли какая иная комната могла сравниться удобствами с той, в которую я перебрался. В большом камине ярко пылал огонь, рядом с ним располагалось кресло, на столе стояла лампа, лежали мои книги и письма, тяжелые гобеленовые шторы опущены, отгородив часть пространства галереи, превратив его в комнату. Она понравилась мне больше прежней. Единственным неудобством была винтовая лестница. Даже не представляю, как леди в длинных платьях поднимались по ней.

Сэру Фрэнсису необходимо было после ужина пообщаться с сестрой и ее мужем, которых он не видел в течение длительного времени. Полковнику Гемпширу, насколько он мог судить, предстояло отправиться в Египет; и они с Фрэнсисом отправились в курительную комнату, я же, чтобы не мешать, поднялся к себе, рассчитывая дочитать книгу. Впрочем, читал я не долго; очень скоро я почувствовал, что глаза у меня слипаются, и лег спать.

Перед тем, как лечь, я немного раздвинул шторы; отчасти потому, что мне было необходимо как можно больше свежего воздуха, отчасти — мне хотелось наблюдать за игрой лунной света по полу галереи вне пределов комнаты, ими огороженной.

Должны быть, в течение некоторого времени я спал, поскольку, когда открыл глаза, вместо яркого огня в камине по углям бегали звездочки искр. Меня разбудило ощущение, будто где-то позади двери, в комнате, где сэр Фрэнсис хранил свои книги и бумаги, раздался какой-то звук.

Я всегда сплю очень чутко, но в этот раз проснулся сразу и окончательно, готовый к действиям, какими бы они ни были. Снаружи завывал поднявшийся ветер.

Прошла минута или две, и я уже готов был приписать звуки своему воображению, когда совершенно отчетливо услышал скрип двери, а затем щелчок закрывшейся задвижки. Затем в галерее раздался звук шагов. Я сел и прислушался, кто-то шел там, свершено очевидным образом. Шаги приблизились к моей кровати. В темноте я ничего не видел; но услышал, как неизвестный проследовал по галерее дальше, где было два незанавешенных окна; лунный свет проникал только через одно, ближнее, второе было закрыто часовней или каким-то другим зданием. Неизвестный, как мне показалось, остановился там, постоял некоторое время, после чего направился в обратную сторону.

Я пристально смотрел на освещенное окно, и мне показалось, что возле него возникло какое-то затемнение. Я продолжал слушать. Шаги вернулись к комнате с бумагами, затем снова к окну.

Как только звуки замерли у освещенного окна, я увидел, очень отчетливо, как, наверное, никогда прежде в жизни, человека, стоявшего в лунном свете, с меховой шапкой на голове.

Некоторое время он стоял напротив окна, повернувшись ко мне в профиль; затем снова повернулся, и я услышал его шаги. Чем или кем бы оно ни было, человеком или чем-то еще, но оно приближалось к моей кровати.

Я опрокинулся на одеяло; угли в очаге неожиданно вспыхнули, яркий свет на мгновение рассеял темноту, окружавшую меня, и в этом свете я увидел, совсем рядом с собой, лицо.

Вне себя от ужаса, от неожиданности, совершенно потеряв над собой контроль, я завопил:

— Кто ты?

Волосы у меня на голове встали дыбом, снова нахлынула темнота, и я уже приготовился к схватке с существом, стоявшим рядом, когда раздался скрип досок, удаляющиеся шаги, скрип двери в дальнем конце галереи и щелчок замка.

В следующее мгновение на лестнице раздался топот, и в комнате появился Линтон, выскочивший из постели в чем был, с криком:

— Во имя Господа, что случилось? Ты болен?

Я не мог ответить. Линтон включил лампу и склонился надо мной. Я схватил его за руку и прошептал, еле шевеля губами:

— Здесь что-то было... Оно ушло туда...

Проследив направление моего взгляда, Линтон помчался в конец галереи и распахнул дверь.

Он осмотрел комнату внутри, затем все снаружи, после чего вернулся и сказал:

— Должно быть, тебе что-то привиделось во сне...

Тем временем я уже встал.

— Взгляни сам, — он провел меня в маленькую комнату, пустую, где были только шкафы и тумбочки, нечто вроде кладовой. — Здесь никого нет, только хлам. Ни другой двери, ни лестницы. Отсюда нет другого выхода. — После чего добавил: — А теперь одевайся, и давай спустимся в мой рабочий кабинет.

Я так и сделал; мы спустились, он перекинулся парой слов с леди Линтон, стоявшей у приоткрытой двери своей комнаты в сильном волнении, после чего повернулся ко мне и сказал:

— В твоей комнате никого быть не могло. Как видишь, и моя комната, и комната жены, расположены так, что никто бы не смог пройти мимо наших дверей к винтовой лестнице. Наверное, тебе приснился кошмар. Как только я услышал твой крик, я тут же поспешил к тебе; на лестнице никого не было. Кроме того, ты сам убедился, что в кладовой, в конце галереи, никто не прятался.

Затем он провел меня в свой личный рабочий кабинет, очень уютный, развел огонь, зажег лампу и сказал:

— Я буду тебе чрезвычайно признателен, если ты никому ничего не расскажешь. В доме и окрестностях есть люди, верящие во всякую ерунду. Оставайся здесь; не хочется спать — почитай, у меня много книг. А мне нужно идти к леди Линтон, ты здорово напугал ее своим криком, и просто так она не уснет.

После этого он ушел.

Заснуть мне так и не удалось, и, как кажется, если сэр Фрэнсис и его жена спали в эту ночь, то совсем немного.

Я сел поближе к огню, немного спустя взял книгу и попытался читать — бесполезно.

Я сидел, погруженный в мысли, задавая себе вопросы и пытаясь найти на них ответы, пока не услышал, как поднялись слуги. Тогда я вернулся к себе в комнату, зажег свечу и лег в постель. Я уже почти заснул, когда вошел слуга, принесший мне утренний чай. Было уже восемь часов.

За завтраком полковник Гемпшир и его жена поинтересовались, что случилось ночью; они были сильно обеспокоены шумом и криками, на что Линтон ответил, будто я чувствовал себя не совсем хорошо, со мной случились судороги, и он поспешил наверх, чтобы за мной поухаживать. По его внешнему виду я понял — он хочет, чтобы я скрыл истинную причину; поэтому всего лишь кивнул, подтверждая сказанное им.

Во второй половине дня, когда все разошлись и мы с сэром Фрэнсисом остались одни, он провел меня в свой кабинет и сказал:

— Галифакс, дружище, я очень сожалею о том, что случилось с тобой прошлой ночью. То, что говорил мой брат о шагах, которые якобы слышат в этом доме — сущая правда, но меня они никогда не заботили, во всяком случае, не более, чем шорохи мышей. Однако, после того, что с тобой случилось, я считаю себя обязанным все тебе рассказать. В конце галереи, в комнате, действительно никого нет, — не было, — за исключением скелета, обнаруженного в меловой яме, когда ты был здесь в первый раз. Признаюсь, я совершенно забыл о нем. Мой археологический пыл иссяк, я не обращался к антропологам, не показывал череп и кости специалистам, я сложил их в мешок и убрал в чулан. Конечно, я поступил дурно, если уж я не отдал их специалистам, то мне следовало бы похоронить их, но, повторяю, я совершенно забыл о них. И то, что с тобой произошло, о чем ты мне рассказал, заставляет меня предположить, что у меня имеется версия и этого ночного визита, и шагов в галерее, которая прежде никогда не приходила мне в голову.

Помолчав, он продолжал:

— То, что я тебе расскажу, не должно стать известным ни единой душе, кроме тебя, во всяком случае, пока я жив. Прошу тебя даже не упоминать об этом. Ты знаешь, что после смерти нашего отца, — а он умер совсем молодым, — я, мой брат и моя сестра воспитывались здесь нашим дедом, сэром Ричардом. Это был пожилой, властный, вспыльчивый человек. Я расскажу тебе то, что долгое время было для меня загадкой, а потом — как я разгадал ее. Мой дед имел привычку в ночное время отправляться в лес вместе с молодым лесничим, которого отличал от прочих слуг, на поиски браконьеров, которых он считал едва ли не личными своими врагами.

Однажды ночью, как я предполагаю, мой дед и лесничий отправились на поиски, и возвращаясь, на склоне холма, неподалеку от того самого мелового карьера, который ты видел, повстречали человека, не здешнего, но хорошо известного в этих местах как лудильщик, обладавшего скверным характером и бывшим, на самом деле, отъявленным браконьером. Имей в виду, я не уверен в этом полностью, это всего лишь мое предположение. В ту ночь, должно быть, мой дед и лесничий застали этого человека за установкой капканов; возник конфликт, в ходе которого, — это заставляют меня предположить обстоятельства, — человек этот оказал сопротивление и был убит, моим дедом или лесничим. Они, я думаю, сделали все возможное, чтобы спасти ему жизнь, но он, тем не менее, скончался.

Они оба были чрезвычайно встревожены, — в особенности мой дед. Он принимал участие в подавлении забастовки на одной из фабрик, и будучи мировым судьей, отдал приказ стрелять, в результате чего несколько человек погибло. Дело получило широкую огласку, одна из политических партий осудила его, как жестокого убийцу. Его имя смешивали с грязью; тем не менее, я уверен, что он действовал быстро и решительно, и пресек бунт, грозивший обернуться страшным кровопролитием. Как бы то ни было, он совершенно потерял голову, и они с лесничим тайно похоронили убитого ремесленника неподалеку от того места, где тот был убит, в меловом карьере. Тот скелет, который нашли при нас, скорее всего, принадлежал ему.

— О Господи! — воскликнул я, и у меня перед глазами возникла фигура в меховой шапке, на фоне окна.

Сэр Фрэнсис продолжал.

— Внезапное исчезновение бродяги, учитывая его хорошо известные привычки и кочевой образ жизни, какое-то время не вызывали удивления; однако по прошествии времени одно или два обстоятельства вызвали подозрение, была поднята на ноги полиция, перед мировым судьей должен был предстать, в том числе, и лесничий. Но мой дед послал его с поручением к своему брату, жившему на торфяниках, так что допрос не состоялся; на этот факт не обратили внимания, а может, просто сделали вид, что не обратили, во всяком случае, расследование закончилось ничем. Эта история так бы и закончилась, но спустя года два оно было возобновлено по наущению нового судьи, которого мой дед терпеть не мог, и был его соперником в политических делах. В ходе этого нового расследования выяснились некоторые неосторожные фразы, брошенные лесничим, в результате чего был затребован ордер на его арест. Мой дед в ту пору находился вдали от дома, скованный приступом подагры, однако, как только эта новость достигла его ушей, поспешил вернуться. Вечером он имел разговор с молодым человеком, который после этого ушел из дома. Видели, что он выглядит сильно подавленным. На следующий день был выдан ордер на арест, но лесничий исчез. Мой дед отдал приказ всем слугам отправиться на поиски, предпринял все, чтобы помочь властям, но сам, к сожалению, принять в них участие не мог.

Никаких следов лесничего обнаружено не было, хотя впоследствии ходили слухи, что его видели в Америке. Но, поскольку у него не было семьи, о нем постепенно забыли, и, поскольку мой дед никогда не упоминал о нем, то я, вероятно, никогда не узнал бы об этой истории, если бы не случайность: после смерти деда на его имя пришло письмо из Соединенных Штатов, — на нем стояло другое имя, не лесничего, — с намеком на какие-то прошлые события, связывавшие деда и отправителя, и, разумеется, требованием некоторой суммы денег. В ответ я написал о смерти сэра Ричарда и попросил объяснений. Я получил ответ, позволивший мне восстановить историю в том виде, в котором я рассказал ее тебе. Но я так ничего и не узнал о судьбе отправителя, поскольку мое следующее письмо, направленное ему, вернулось с пометкой "адресат умер". Так или иначе, я никогда не связывал скелет из меловой ямы с теми странностями, которые иногда случались в доме, пока не услышал твою историю. Теперь, конечно же, я не стану откладывать его похороны.

— Да, это следует сделать как можно скорее, — согласился я.

— Кроме того, — добавил сэр Фрэнсис после паузы, — даю тебе слово. После того, как я похороню его, а ты уедешь, в течение недели я буду спать в галерее, в той самой комнате, где спал ты, и сообщу тебе, если что-нибудь увижу или услышу. Если ничего не случится, что ж — ты вправе сделать собственные выводы.

Я уехал на следующий день. Вскоре я получил от него письмо, очень короткое: "Все тихо, старина, можешь приезжать".


MEREWIGS


В течение недолгого времени, пока я жил в Эссексе, я имел удовольствие познакомиться с майором Донелли, жившим на пенсию, полагавшуюся офицерам, ушедшим в отставку, много лет проведшим в Индии. Он был человеком в высшей степени наблюдательным и, поистине, ходячим кладезем прелюбопытнейшей информации, которой был готов поделиться с окружающими, в том числе со мной.

Его теперь нет с нами, и мир, я в этом уверен, понес в лице его невосполнимую утрату. Майор Донелли интересовался всем — антропологией, механикой, археологией, физикой, естественной историей, фондовым рынком, политикой. Казалось, невозможно найти в разговоре тему, с которой он не был бы знаком в той или иной степени, и знания в которой не желал бы пополнить. Такой человек не может не оставить по себе следа. Он до сих пор живет в моем сердце.

Однажды, когда мы прогуливались, я случайно упомянул о Красных холмах. Он никогда о них не слышал, принялся расспрашивать, но я не мог в полной мере удовлетворить его любопытство, поскольку и сам знал очень мало. Красные холмы — это курганы из обожженной глины, кирпично-красного цвета, расположенные грядой вдоль болот на восточном побережье. Ни дата их образования, ни цели их возведения, конечно же, известны не были. Существовало несколько теорий, но ни одна из них не была подкреплена какими-либо доказательствами. Предполагалось, что раскопки таинственных курганов, открытие орудий труда, черепков, монет, и их тщательный научный анализ позволят определить эпоху возведения и предположительно цель. Но за все то время, пока я находился в Эссексе, ни одной такой попытки произведено не было, поэтому все мои знания ограничивались простой констатацией факта их существования и некоторыми предположениями.

О некоторых из них, касавшихся их происхождения, я и поведал Донелли: возможно, это были солевые прииски, или же погребальные сооружения, или же служили основанием для жилищ.

— Последнее, — кивнул майор. — В точку. Для того, чтобы спастись от лихорадки. Разве вы не знаете, что обожженная глина является самой надежной защитой от лихорадки, которая является истинным бичом болотистых земель Эссекса? В Центральной Африке, в низинных районах, лежащих среди болот, местные жители хорошо об этом осведомлены и возводят возвышения из обожженной глины, а уже на них — свои жилища. Предлагаю вам, дорогой друг, взять лодку и для начала исследовать берега Блэкуотера, его заливы, а затем спуститься вниз по течению и осмотреть каждый красный холм, который попадется нам по пути.

— Я не против, — сказал я. — Только следует помнить вот о чем. Огромное количество этих курганов распахано, но то, что от них осталось, можно обнаружить по цвету почвы.

Уговорились. На следующий день наняли лодку, — без лодочника, — поскольку собирались грести сами, и отправились в плавание.

Местность вокруг Блэкуотера ровная, с небольшим наклоном в сторону моря, а потому существуют участки, которые во время прилива исчезают под водой. По обоим берегам тянутся обширные болота, поросшие дикой лавандой; в июне зацветает армерия. Не залитые водой участки заняты грубой травой, кое-где видны кустики критмума морского. Эти болота напоминают огромную паутину, объединяющую в одно целое мириады канав воды и грязи. Горе тому человеку, который попадет в нее во время отлива. Здесь запросто можно провалиться в грязь по пояс. Однако в определенный период, когда высоких приливов не бывает, пастухи пригоняют сюда овец. Здесь они пасутся, между канав, а пастухи присматривают за ними, чтобы вовремя отогнать в безопасное место.

Имеются дамбы, возведенные неизвестно когда, чтобы защитить отвоеванную у моря часть суши; однако здесь полно застойных участков, где в определенный сезон появляются мириады комаров. На возвышенностях растут дубы; в их кронах летом тучи комаров находят себе убежище, а когда по вечерам эти могучие деревья раскачивают своими ветвями, то вечерами в облачную погоду кажется, что это какие-то неведомые великаны закурили свои трубки. Мы с майором Донелли неторопливо гребли, иногда приставая в заводях, выходили из лодки, отмечали на карте наше местоположение, а также красные холмы или их остатки, по мере обнаружения.

Мы очень хорошо изучили левый берег до определенного места, когда майор предложил сменить направление поисков.

— Я бы посоветовал отправиться в верховья Блэкуотера, — сказал он, — в таком случае, один берег будет нами исследован полностью.

— Хорошо, — согласился я, и мы развернули нашу лодку. К сожалению, мы не учли, что устье реки полно илистых отмелей. Кроме того, настало время отлива, так что очень скоро мы завязли.

— Проклятье! — сказал майор. — Мы застряли в иле. Что ж, давайте попробуем выбраться.

Мы, с помощью весел, попытались сдвинуть лодку с места, но нам это не удалось — рядом не оказалось твердой поверхности, на которую мы могли бы опереться.

Тогда Донелли сказал:

— Единственное, что можно сделать, — кому-то из нас выбраться из лодки и столкнуть ее. Сейчас я это сделаю. Я специально надел старые брюки, так что ничего страшного.

— Нет, что вы. Позвольте мне, — и с этими словами я первым выпрыгнул за борт. Но майор прыгнул мгновением позже, так что оба мы почти одновременно погрузились в ужасную слизь. Она имела консистенцию шпината. Я не имею в виду тот шпинат, который подают к столу английские повара — наполовину пюре, и часто сыроватый; а тот, который подают за французским табльдотом, имеющий вид, будто его пропустили через мелкое сито. Кроме того, создавалось ощущение, что под нами отсутствует твердое дно. Насколько мне было известно, глубина таких отложений может составлять чуть ли не милю; запах стоял невозможный. Чтобы не утонуть, мы крепко вцепились в борта лодки.

Некоторое время мы замерли, глядя друг на друга поверх бортов. Наконец, Донелли первым обрел прежнее присутствие духа, и после того, отерев лицо от грязи, попавшей на него при погружении в ил, спросил:

— Вы можете выбраться?

— Вряд ли, — отозвался я.

Мы принялись тянуть и толкать лодку, но она только хлюпала грязью, так что вскоре мы оказались покрыты ею с головы до ног.

— Так у нас ничего не получится, — сказал он. — Нам нужно действовать вместе, сообща. Давайте так; на счет "три" попробуйте вытащить левую ногу из грязи.

— Постараюсь.

— Я, — добавил он, — постараюсь сделать то же самое. Но будьте внимательны; если мы будем действовать разрозненно, может случиться так, что вы окажетесь в лодке, а я останусь в грязи.

— Я понял, — ответил я, — но уж, конечно, если я окажусь в лодке, то не оставлю вас утопать.

— Прекрасно, — сказал майор. — Один... два... три!

Резким движением каждый из нас выдернул левую ногу из ила и водрузил на борт лодки.

— Вы как? — спросил он. — Получилось?

— Почти, — ответил я. — За исключением того, что мой сапог остался в грязи.

— Не стоит думать о нем, — заметил майор, — поскольку теперь одна ваша нога свободна. Кроме того, я также высвободил одну ногу, и наша лодка сейчас уравновешена. Теперь нам следует предпринять усилия, и освободить правые ноги. Глубоко вдохните, и будьте готовы на счет три.

Я замер, тяжело дыша от напряжения; затем Донелли зычным голосом произнес:

— Один... два... три!..

Рывок изо всех сил, некоторое время мы упорно барахтались в грязи, пока, наконец, наши правые ноги не были высвобождены. Мы забрались в лодку и уселись на бортах, друг против друга.

С головы до ног мы были покрыты липкой грязью, наша одежда пропиталась ею. Но теперь мы были в безопасности.

— Итак, — сказал Донелли, — теперь нам предстоит шесть часов ожидания, пока не начнется прилив и не сдвинет нашу лодку. Нет никакого смысла взывать о помощи. Даже если нас кто-нибудь услышит, он все равно не сможет к нам добраться. Все, что нам остается, просто сидеть и ждать. К счастью, солнце припекает; скоро грязь на нашей одежде начнет подсыхать, так что мы сможем избавиться от самых крупных кусков, просто отламывая их.

Перспектива не радовала. Но я не видел никаких способов изменить наше положение.

— Это прекрасно, что мы догадались прихватить с собою обед, — сказал Донелли, — и, конечно же, виски, которое вернет нас к жизни. Послушайте, мне бы хотелось каким-нибудь образом удалить с лица и рук эту грязь; она воняет как отходы с кухни самого сатаны. Нет ли в корзине, часом, бутылки бордо?

— Да, я взял одну.

— В таком случае, — предложил он, — будет самым лучшим способом его употребления — умыть им руки и лица. Бордо — плохой напиток, к тому же, у нас есть виски.

— Вода ушла, — заметил я, — и у нас нет иного способа умыться.

— В таком случае, открывайте Saint Julien.

Действительно, иного способа не существовало. Запах грязи был невыносим, от него мутило. Поэтому я извлек пробку, и мы умылись бордо.

После этого мы вновь уселись друг напротив друга по бортам лодки. Шесть часов! Шесть бесконечных часов, которые предстояло провести в грязи Блэкуотера. Никто из нас не хотел начинать разговора. По истечении получаса захотелось освежиться. Мы спустились на дно лодки и принялись исследовать содержимое корзины, обнаружив в ней бутылку виски, которой воздали должное. Что уж тут удивляться: мы промокли до нитки и были с ног до головы облеплены вонючей грязью.

Прикончив цыпленка и ветчину, выпив виски, мы снова уселись на борта лодки vis-a-vis. Было важно, чтобы она находилась в равновесии.

Теперь майор Донелли пришел в более коммуникативное расположение духа.

— Должен признаться, — сказал он, — что вы наиболее эрудированный и приятный в общении человек из всех, с кем мне приходилось встречаться в Колчестере и Челмсфорде.

Я бы не стал записывать это его замечание, если бы оно не послужило началом истории.

Я ответил, — должен признаться, что я покраснел, — но воздействие бордо привело к тому, что лицо стало скорее бордовым. Так вот, я ответил:

— Вы мне льстите.

— Ничуть. Я всегда говорю то, что думаю. Вы много знаете, поэтому у вас когда-нибудь появятся крылья, окрашенные во все цвета радуги.

— Не понимаю, что вы имеете в виду? — спросил я.

— А разве вы не знаете, — сказал он, — что каждый из нас когда-нибудь получит крылья? Мы превратимся в ангелов! Как вы думаете, откуда они появляются? Они не появляются из ничего. Ex nihilo nihil fit. Надеюсь, вы не думаете, что они являются продуктом потребления курицы и ветчины?

— Ни тем более виски, — добавил я.

— Ни в коем случае, — заверил он. — Они появляются в некотором смысле из личинок.

— Личинки бывают разные, — отозвался я.

— Я имею в виду гусениц. Это существо всю свою короткую жизнь только и делает, что ест, ест, ест. Взгляните на капустные листья, — они все в дырках, оставленных этими существами; и я вам сейчас скажу, какую цель преследуют гусеницы. Они окукливаются, в течение зимы происходит трансформация, и вот — весной кокон разрушается и из него появляется прекрасная бабочка. Ее разноцветные крылья на втором этапе существования есть переработанные листья капусты, которую она поглотила, будучи личинкой.

— Совершенно с вами согласен. Но какое отношение это имеет ко мне?

— Мы тоже в некотором роде личинки. Предположим на минуту, что те прекрасные разноцветные крылья, которым суждено у нас появиться, являются продуктом переработки того, что мы едим — ветчины и курицы, почек, говядины и тому подобное. Так ли это, сэр? Конечно же, нет. Они состоят из знаний, которые мы получаем на протяжении всей своей жизни, точнее, ее первого этапа, и чем больше этих знаний, тем прекраснее крылья.

— Но откуда вам это известно?

— Если хотите, я вам расскажу, — ответил он. — Однажды со мной произошел удивительный случай. Это довольно длинная история, но поскольку у нас есть порядка пяти с половиной часов до начала прилива, который, я надеюсь, высвободит нас из плена, я могу вам о нем рассказать, тем более что это добавит большего разнообразия в цветовую гамму ваших крыльев, когда они у вас появятся. Угодно ли вам выслушать мою историю?

— Больше всего на свете.

— Но перед тем, как рассказать ее, нужно небольшое вступление, — продолжал он. — Если его опустить, боюсь, вы не сможете понять ее.

— В таком случае, я жажду его услышать, особенно если оно будет поучительно.

— В высшей степени поучительно, — заверил он. — Но прежде чем начать, передайте мне бутылку виски, если в ней еще хоть что-нибудь осталось.

— Увы, она пуста, — ответил я.

— Ну, пустая бутылка мне вряд ли поможет. Так вот. Когда я служил в Индии, мне случилось переезжать из одного места в другое, и по дороге разбить палатку. Есть у меня один слуга, который мне дорог. Я позабыл его настоящее имя, но это и не имеет никакого значения. Я всегда звал его Алек. Прелюбопытный человек, которого побаивались все остальные слуги. Они полагали, что он видит призраков и находится с ними в приятельских отношениях. Он был честен, насколько могут быть честны аборигены. То есть, он никому не позволил бы украсть у меня малейшей вещицы, но при случае делал это со спокойной совестью сам. Я привык к тому, что у меня иногда исчезали ничего не значащие безделушки. Зато никто больше не покушался на мою собственность. Так вот, однажды ночью, когда я поставил палатку в месте, которое считал весьма подходящим для ночлега, мне не спалось. У меня было ощущение, будто по моей спине постоянно ползают многоножки. Утром я рассказал об этом Алеку и попросил его хорошенько осмотреть мой матрас и пол моей палатки. Лицо индуса осталось бесстрастным, но мне показалось, что в глазах у него светилось какое-то странное понимание. Тем не менее, я не дал ему много времени на раздумья. На следующую ночь ощущения были еще неприятнее, а утром я обнаружил свою пижаму разорванной от шеи до пят. Я позвал Алека, показал ему пижаму и рассказал, как плохо мне было. "Ах, сахиб! — воскликнул он. — Это наверняка сделал Абдулхамид, кровожадный мерзавец!"

— Прошу прощения, — прервал я. — Он что, имел в виду нынешнего турецкого султана?

— Вовсе нет; просто их одинаково зовут.

— Еще раз извините, — сказал я. — Просто когда вы добавили "кровожадный мерзавец", я подумал, что речь идет именно о нем.

— Нет-нет. Это другой. Если хотите, я буду звать его просто Абдулом. Однако разрешите мне продолжить.

— Еще один вопрос, — попросил я. — Но ведь Абдулхамид — это не индийское имя?

— А я этого и не утверждаю, — несколько нервно ответил майор. — Но, вне всякого сомнения, он был мусульманином.

— Однако это имя скорее турецкое или арабское.

— Ничего не могу сказать, я не был при его крещении и уж тем более его восприемником от купели. Я просто повторяю то, что сказал мне Алек. Но если вы будете придираться к словам, мне ничего не останется, как замолчать.

— Не обижайтесь, — сказал я. — Но мне все-таки хотелось бы убедиться в качестве информации, тем более что она повлияет на цвет моих крыльев, когда они появятся. Продолжайте; я буду нем, как рыба.

— Прекрасно; будем считать, что между нами заключено соглашение. Вы сохнете?

— Потихоньку, — ответил я. — Солнце припекает, так что одна половина моего тела уже почти высохла.

— Думаю, нам следует поменяться местами, — предложил майор. — Поскольку со мной произошло то же самое.

Двигаясь чрезвычайно осторожно, мы поменялись местами.

— А сколько сейчас времени? — поинтересовался Донелли. — В мои часы попала грязь, и они остановились.

— А мои, — ответил я, — находятся в кармане жилета, и я не смогу добраться до них, не испачкавшись. А поскольку бордо кончилось, и мне нечем будет отмыться, а все виски находится внутри нас...

— Ну, — сказал майор, — это не важно, у нас предостаточно времени, чтобы я закончил свою историю. Так на чем я остановился? Ах, да! На том месте, где Алек упомянул о кровожадном мерзавце Абдулхамиде, который не турецкий султан. Он также сказал, что обладает удивительным чутьем на пролитую кровь, даже если она была пролита столетия назад, и что моя палатка и моя кровать стояли там, где было совершено страшное, жестокое преступление. Этот Абдул, о котором он говорил, был ужасным преступником. Конечно, он не достиг тех высот нечестия, которых достиг его тезка, но это только потому, что у них были разные возможности. На том самом месте, где стояли палатка и кровать, этот злодей совершил страшный поступок — он убил своего отца, мать, тетю и детей. После этого он был схвачен и повешен. После того, как душа его отделилась от тела, она вошла в скорпиона или какое-нибудь другое вредоносное существо, и так следовала от одного перевоплощения к другому, пока вновь не оказалась в теле человека.

— Простите, что прерываю, — сказал я, — но мне помнится, вы намекали, будто Абдулхамид был мусульманином, а последователи Пророка не верят в переселение душ.

— То же самое я сказал Алеку, — отозвался Донелли. — На что он ответил: души, по его словам, после смерти тела, следуют дальнейшим путем не в соответствии с вероисповеданием, а в соответствии с предначертанием; что бы человек ни думал, в течение земной жизни, о своем посмертном состоянии, истина известна только индусам, а именно: душа переселяется из существа в существо, от низшего к высшему, то есть человеку, чтобы затем вновь пройти очередной цикл превращений. И так, до бесконечности. "Ты хочешь сказать, — спросил я его, — что это Абдул в образе скорпиона кусает по ночам мое бренное тело?" "Нет, сахиб, — отвечал мне слуга очень серьезно. — Его преступление слишком ужасно, чтобы он воплотился в низшее существо. Судьба вынесла иной приговор: он должен скитаться возле мест совершения своих преступлений, пока не найдет человека, спящего возле одного из них; на теле у спящего должна быть родинка, а из родинки расти три волоска. Эти волоски он должен вырвать и закопать на могиле последних своих жертв, после чего окропить их своими слезами. Только эти слезы, свидетельство его глубокого раскаяния, позволят ему начать круг превращений". "Так вот почему, — воскликнул я, — этот кровожадный мерзавец ползает по моему телу последние две ночи! А почему моя пижама оказалась разорванной?" "Сахиб, — отвечал Алек, — он сделал это своими ногтями. Думаю, он повернул тебя и разорвал одежду, чтобы добраться до спины и найти там желанную родинку". "В таком случае, — сказал я, — я передвину палатку в другое место. Ничто не заставит меня провести еще одну ночь на этом проклятом месте".

Донелли сделал паузу, чтобы содрать с рукава несколько комьев грязи. Одежда начала подсыхать, грязь затвердела, и мы словно бы покрылись древесной корой.

— Пока что, — заметил я, — вы ни словом не упомянули о крыльях.

— Мы приблизились к ним вплотную, — заверил меня майор. — Вступление закончено.

— А! Так это было вступление?

— Ну да. Что-то не так? Вступление. А теперь перехожу к сути своего рассказа. Примерно через год после этого случая я вышел в отставку и вернулся в Англию. Что стало с Алеком, я не знал, да, честно сказать, меня это особо и не заботило. Спустя пару лет, в один прекрасный день я шел по Грейт Рассел стрит, и, проходя мимо ворот Британского музея, заметил индуса, несчастного, замерзшего, в лохмотьях. В руках он держал поднос с браслетами, ожерельями и прочими безделушками, произведенными в Германии, которые он выдавал за произведения восточного искусства. Когда я проходил мимо, он отдал мне честь; всмотревшись пристальнее, я узнал Алека. Я был сильно удивлен и спросил: "Что привело тебя в Англию?" "Сахиб вряд ли будет удивлен, — отвечал он. — Я прибыл сюда, чтобы заработать. Я слышал, что в Лондоне основано общество по исследованию психических явлений; и полагал, что, имея чудесный дар, могу быть полезным его основателям, будучи принят в него; что могу обеспечить свое существование, поведав им из первых рук истории о призраках". "И что? — снова спросил я. — Тебе это удалось?" "Нет, сахиб. Я не могу его найти. Я спрашивал всех и каждого, но никто не мог мне сказать, где оно находится; я обратился в полицию, но они прогнали меня. Я умер бы от голода, сахиб, если бы не эти вещи", — он указал на поднос. "Ну и как идет торговля?" — спросил я. Он покачал головой с печальным видом. "Очень плохо, мне хватает только на то, чтобы не протянуть ноги. Остальное идет Merewig". "И сколько же браслетов тебе удается продать за день?" "По-разному, сахиб. Но сколько бы я ни продал, прибыль очень мала. Она идет другому Merewig". "А где изготовлены все эти вещицы? — спросил я. — В Германии или Бирмингеме?" "О, сахиб, откуда же мне знать? Я получаю их от одного еврея. Он поставляет их разным уличным торговцам. Но я торгую не только этим. Иногда я продаю турецкие сладости, там товар расходится лучше. Вы, англичане, любите сладкое. Как вот эта Merewig", — он кивнул в сторону пожилой дамы, с ридикюлем в руке, в этот момент проходившей мимо нас. "Что значит Merewig?" — спросил я. "Сахиб не знает?" Его лицо вытянулось от удивления. "Если сахиб войдет в большой читальный зал, он увидит их там множество. Огромный Лондон служит им прибежищем; каждый день, в основном днем, — а некоторые рано утром, — как только Музей открывается, они приходят сюда и остаются в течение дня, собирая информацию, приобретая знания". "Ты имеешь в виду студентов?" "Не только, хотя и среди студентов их немало. Я без труда узнаю их. Сахиб знает, что у меня необыкновенные способности распознавать духов".

— Кстати, — спохватился Донелли, — вы понимаете по-индийски?

— Ни слова, — ответил я.

— Очень жаль, — сказал он, — потому что наш диалог мне было бы проще передать на индийском. Я владею им в той же мере, что и английским, и мой рассказ было бы гораздо проще передать по-индийски.

— С таким же успехом вы можете передать его на китайском. Его я понимаю так же, как индийский. Но погодите минутку. Я сниму грязь.

Солнечные лучи подсушили ил на моей одежде, так что я, должно быть, напоминал старую картину, лак на которой потемнел и растрескался сотнями крапелюр. Я поднялся и сорвал несколько комьев. Полы моей одежды стали скручиваться.

— С чисткой не следует торопиться, — посоветовал Донелли. — У нас еще уйма времени, так что, с вашего позволения, я продолжу свой рассказ.

— Валяйте. Но когда, наконец, вы доберетесь до крыльев?

— Прямо сейчас, — сказал он. — Что ж, поскольку я не могу в полной мере передать вам объяснения Алека на индийском, постараюсь сделать все возможное, чтобы подыскать точные формулировки на английском. И не столь пространно. Индус объяснил дело таким образом. Он сообщил мне, что мы, христиане и белые, — не то же самое, что темнокожая и желтая расы. После смерти мы не переходим в тела низших животных, что является привилегией и должно нас бесконечно радовать. Мы сразу же переходим в более высокие существа. У нас появляются крылья, подобно как у бабочек, когда они появляются из куколок. Но эти крылья не возникают из ничего. Они формируются из информации, которой мы питали наш мозг в течение жизни. На нашем жизненном пути, мы приобретаем большое количество знаний, научных, исторических, философских и иных, и они образуют своего рода психическую субстанцию, из которой, неизвестным, таинственным образом и произрастают наши крылья. Чем больше информации мы накопили, тем величественнее наши крылья; чем она разнообразнее, тем богаче цветовая гамма. В момент смерти наш мозг пустеет, в нем не из чего развиваться крыльям. Из ничего не может возникнуть нечто. Законы природы неумолимы. Вот почему вы не должны сетовать на то, что вам пришлось целый день торчать в грязи, мой друг. Я передал вам такое количество бесценных знаний, что в будущем, вне всякого сомнения, раскраска ваших крыльев будет богаче, чем у павлина.

— Я бесконечно вам благодарен, — сказал я; эмоции переполняли меня и били через край.

Донелли продолжил свой рассказ.

— Я был так заинтересован сказанным мне Алеком, что предложил: "Пойдем со мной в Ниневийскую комнату, где мы сможем спокойно об этом поговорить". "Ах, сахиб, — отвечал он, — они не позволят мне войти с подносом". "В таком случае, — сказал я, — давай расположимся на ступенях перед портиком, где нас не побеспокоят голуби, и присядем там". Он согласился. Но привратник не позволил индусу войти. Он заявил, что согласно существующим правилам, ни один торговец в помещения не допускается. Я пояснил, что мы не претендуем на проход в помещения; что мы всего лишь хотим обсудить некоторые вопросы, касающиеся психологии. Это определенным образом повлияло на привратника, и он пропустил Алека со мной. Мы выбрали самые чистые, на наш взгляд, ступени, уселись бок о бок, и индус продолжил свои пояснения.

Мы с Донелли продолжали медленно подсыхать. Должно быть, мы походили на шоколадные фигурки, которые можно видеть в кондитерских магазинах, только в гораздо большем масштабе, не такого теплого оттенка и уж конечно, с совершенно иным запахом.

— Едва мы присели, — продолжил между тем Донелли, — я почувствовал холод каменных ступеней, а поскольку, по возвращении, у меня уже было два или три приступа подагры, я снова поднялся, достал из кармана экземпляр Standard, сложил и поместил между собой и ступенькой. Внутренний лист я протянул Алеку, для той же цели. Обычно восточные жители нечувствительны к доброте и не испытывают чувства благодарности. Но этот мой поступок тронул закоренелого язычника. Его губы дрогнули, он стал более разговорчив, если это вообще возможно, чем прежде. Он ткнул меня своим подносом и сказал: "Вон выходит Merewig. Интересно, почему так скоро?" Я увидел женщину средних лет, в сером платье, с жирными пятнами, перехваченном простеньким ремешком, завязанным сзади. "Что такое Merewig?" снова спросил я. То, что он мне ответил, я передам вам своими собственными словами. Все мужчины и женщины, — я имею в виду только европейцев и американцев, — на первом этапе своей жизни, как это принято, а также исходя из собственных интересов, приобретают и хранят в своем мозгу столько информации, сколько могут; и из нее, на втором этапе существования, разовьются крылья. Понятно, что чем больше и разнообразнее информации они накопят, тем лучше для них. Мужчинам это дается легче. Даже если они плохо учатся в школе, став молодыми людьми, они быстро научаются самой жизнью, — конечно, я не имею в виду праздных бездельников, которые никогда ничему не научатся. Они получают знания, даже занимаясь спортом; не говоря уже про бизнес, чтение, общение, путешествия — их мозг с течением времени становится похожим на склад. Как легко видеть, они не могут избежать этого при обычном разговоре, поскольку тематика очень обширна: здесь и политика, и социальные вопросы, и естественная история, и научные открытия, — а потому мозг мужчин постоянно пополняется знаниями. Молодые девушки ничего не читают, за исключением романов, что так же полезно, как надувать мыльные пузыри. А разговоры между ними — исключительно пустая болтовня.

— Однако, — возразил я, — в нашем цивилизованном обществе молодые девушки постоянно общаются с мужчинами.

— Это правда, — согласился он. — Но к чему сводятся эти разговоры? Легкомысленные шуточки, беседы ни о чем. Мужчины в разговоре с ними не затрагивают серьезных тем, им хорошо известно, что девушкам они не интересны, и они совершенно не расположены напрягать свои умственные способности. Хотите знать, почему так много англичан ищут себе в спутницы жизни американок? Потому что американская девушка развивает свой ум, становясь рациональной, хорошо образованной женщиной. С ней можно беседовать на любые темы, она может разделять интересы мужа. В какой-то мере, стать его компаньоном. То, что недоступно английской девушке. Ее голова пуста, как барабан. Сегодня ситуация меняется; подрастая и выходя замуж, или же оставшись старой девой, она заводит птиц, занимается садоводством, пополняет знания ведя хозяйство и присматривая за домашней прислугой. Но подавляющее большинство английских молодых женщин, если им суждено умереть рано, обладают незаполненным знаниями мозгом, и следовательно лишены возможности обретения крыльев. Будучи личинками, они не потребляли ничего, что позволило бы им превратиться в бабочек.

— Иными словами, — сказал я, — и молодые девушки, и мы, — то есть вы и я, — это нечто вроде личинок.

— Совершенно верно, мы личинки, как и они, только с большей способностью к возрождению. Когда девушки умирают, не получив достаточно знаний, что происходит весьма часто, они не могут возродиться. Они становятся Merewigs.

— Так вот что обозначает это слово, — удивленно протянул я.

— Да, но те Merewigs, которых я имел честь наблюдать, входили и выходили из Британского музея, где изучали коллекции, или работали в читальном зале, и по большей части были средних лет.

— И как вы можете это объяснить? — спросил я.

— Я всего лишь передаю вам то, что услышал от Алека. Существуют также и мужчины Merewigs, но в гораздо меньшем количестве, по причинам, о которых я вам уже говорил. Соотношение составляет приблизительно девяносто девять женщин Merewigs на одного мужчину.

— Вы меня удивили.

— Я был удивлен не меньше вашего, когда услышал все это от Алека. Однако, продолжим. Души девушек, имевших недостаток знаний и умерших по всей Англии в течение суток, каждое утро, в четыре часа, или, точнее, за несколько минут до того, как часы пробьют четыре часа, собираются возле статуи королевы Анны возле собора Святого Павла, но среди них попадаются и души молодых людей, праздных бездельников. С первым ударом часов весь этот рой устремляется вверх по Холборн Стрит и вдоль Оксфорд Стрит, чего я, естественно, подтвердить не могу. Алек говорил, что этот поток напоминает движение армии крыс в коллекторах.

— Но что может знать индус о коллекторах Лондона?

— Ему рассказывал человек, который их обслуживает, и у которого он поселился. Они подружились.

— И куда же направляется этот рой душ?

— Не знаю, Алек объяснил это как-то невнятно. Он говорил, что они спешат на великий склад женских тел. Они должны заполучить их, чтобы с их помощью компенсировать прошлое и приобрести знания, которые разовьются в крылья. Конечно, за тела идет нешуточная борьба, ибо на каждое приходится по меньше мере с полдюжины претенденток. Поначалу им предлагались только тела старых дев, но их оказалось недостаточно, а потому к ним добавили замужних женщин и вдов. Существовали некоторые сомнения, но выбирать не приходится. Так они становятся Merewigs. Имеются тела старых холостяков, но девушкам они заказаны. Надеюсь, теперь вы поняли, что такое Merewigs, и почему они устремляются в Британский музей. Они впитывают там всю информацию, до которой только могут дотянуться.

— Ваш рассказ чрезвычайно интересен, — сказал я, — и непривычен.

— Я ожидал, что вы так скажете. Вы подсыхаете?

— Пока вы рассказывали, я постоянно отламывал с одежды куски высохшего ила.

— Надеюсь, мне удалось вас заинтересовать, — сказал Донелли.

— Не то слово, — подтвердил я.

— Рад это слышать, — сказал майор. — Я был так сильно заинтересован рассказом Алека, что попросил его пройти со мной в читальный зал и указать мне на этих Merewigs, поскольку, благодаря своему замечательному дару видения духов, он безошибочно их определял. Но он снова указал мне на невозможность попасть внутрь с подносом, а также на то, что, беседуя со мной, он ничего не продал. "Что касается последнего, — сказал я ему, — то я сам приобрету у тебя с полдюжины браслетов для своих друзей и родственников; поскольку я служил на Востоке, они будут считать их подлинными".

— И чем это кончилось? — поинтересовался я.

— Что вы имеете в виду? — спросил он резким тоном.

— Только то, что в наше время люди не слишком легковерны, — ответил я.

— Это так, — вздохнул он. — Однако, продолжим. Относительно первого затруднения, я предложил оставить его при входе, у какого-нибудь охранника. Тогда он согласился. Мы прошли через железную дверь и отдали поднос служащему, принимавшему на хранение зонтики и трости. После чего направились в читальный зал. Здесь возникло другое препятствие: у Алека не было билета, а потому он не мог пройти за стеклянный экран, отделявший читателей от входных дверей. Вряд ли ему позволили бы оставаться здесь длительное время, но я надеялся, что это затруднение удастся устранить путем уговоров. "Сахиб, — сказал тогда Алек, — я могу предложить другой способ распознать Merewigs". "И что же это за способ?" спросил я. "У меня с собой имеется кусочек мела, — отвечал он. — Идите внутрь, сахиб, и ходите между столиками и креслами, возле каталогов и стоек, где студенты подбирают нужные для себя книги. Когда вы окажетесь рядом с особой женского пола, сидящей или стоящей, бросьте взгляд в мою сторону; как только это окажется Merewigs, я дам вам знать, помахав рукой с этой стороны экрана; увидев мой знак, вы можете написать у нее на спине W или M или поставить любой непонятный символ, этим самым мелом. Если после этого вам когда-либо придется встретиться с ней на улице, в обществе, в поезде или на железнодорожной платформе, вы безошибочно узнаете ее". "Вряд ли, — возразил я. — Как только она вернется домой, то сразу же стряхнет мел". "Вы не знаете этих Merewigs, — ответил он. — Когда они находились на первой стадии своего существования, то были легкомысленны, заботились о своей внешности, о мелочах, о стильности и опрятности, косметике и укладке волос. Теперь же все изменилось. На складе они хватали первые попавшиеся тела, лишенные души, как правило — среднего возраста, лишенные талии, или, вернее, почти лишенные талии, при полном отсутствии элегантности, так что сейчас их меньше всего волнуют такие мелочи как одежда. Не забудьте также, что они горят желанием получения знаний, чтобы покинуть это земное обиталище так скоро, как это возможно. И ничто другое их не интересует, ни наряды, ни внешний вид. Что касается отметин: какой-нибудь нитки, перышка или мелового значка, не думаю, чтобы они стали ими озабочиваться". После чего Алек протянул мне кусочек мела, каким портные и портнихи пользуются при разметке кроя. Взяв его, я направился в просторный читальный зал, оставив индуса позади экрана.

Я медленно прошел вдоль первой линии столов и стульев, среди которых не было ни одного свободного. Людей было много, столы завалены книгами. Среди них имелись женщины. Я остановился возле одной и повернулся к экрану, но Алека видно не было. Оглянувшись возле второй, я увидел машущую руку, и поспешно изобразил букву М у нее на спине, в то время как она склонилась над каким-то томом. Мне даже удалось разглядеть, что это за книга. Она читала о глубоководных исследованиях, начиная от баллады Шиллера "Кубок" (!) и заканчивая материалами дноуглубительных работ в акватории Северного моря и изучения океанских впадин Атлантики и Тихого океана. Она была поглощена чтением, и впитывала информацию с поразительной скоростью. На вид ей было лет сорок, с серым лицом, носом-картошкой и огромными руками. Платье ее также было серым, неухоженным, о ботинках и говорить не хочется. Волосы собраны сзади в пучок, из которого торчали шпильки, напоминая куст. Я прошел дальше; но там все столы были заняты джентльменами, поэтому я перешел к следующему ряду столов, и, оглянувшись, увидел руку Алека. В этот момент я находился позади молодой леди в фетровой шляпе с пером; на ней был жакет, с большими пуговицами, поверх темно-зеленой кофты, короткая юбка и коричневые ботинки. Волосы ее были уложены, как у мужчин. Когда я остановился, она оглянулась; я увидел карие глаза, напоминающие гальку, то есть в них не светилось ничего живого. Не могу сказать, было ли это как-то связано с телом, ею взятым, или же с душой, вошедшей в это тело, с телесным состоянием, или психическим. Я просто констатирую факт. Я глянул ей через плечо и обнаружил, что она изучает Герберта Спенсера. Я поставил ей на спине букву W и пошел дальше. Следующей Merewigs, которая мне попалась, была сморщенная старушка, с маленькими седыми завитками на висках, в очень потертом, старомодном платье. Ее пальцы были испачканы чернилами, и эти чернила она переносила на все, с чем соприкасалась. При мне она потерла зачесавшийся нос, — и там осталась черная отметина. Перед ней лежала книга пэров. Она водила пальцем по родословным древам Дода, Берка и Фостера, добираясь до корней этих благородных семейств и прослеживая ответвления. Я пометил ее, подобно предыдущим, и обратил внимание на то, что они, проглотив определенное количество информации, задирают головы, подобно домашним птицам, когда те пьют воду.

Следующая, кого я отметил, была худощавой женщиной неопределенного возраста. У нее был острый нос, одета она была в красное, и напоминала палочку сургуча. Платье, некогда добротное и красивое, сияло многочисленными швами, иногда немного разошедшимися. Вокруг горла — воротник, или рюш, или манишка, пришитые, как мне кажется, не более трех недель назад. Я обратил на это внимание, когда она обернулась. Мне хотелось узнать, что она изучает, но не удалось. Она обернулась и резким тоном поинтересовалась, чего это я дышу ей прямо в затылок. Поэтому я был вынужден ретироваться. Следующая дама была одета довольно хорошо и носила очки. Я не смог понять, платье на ней, или жакет с юбкой, — поскольку она не вставала с места, — поэтому не берусь утверждать того, чего не видел. Она изучала земельные законодательства разных стран, в частности, права землевладения и землепользования; в тот момент, когда я подошел, она знакомилась с русским миром и условиями владения им землей. Я изобразил у нее на спине зодиакальный знак Венеры и отправился дальше. Но, поскольку уже добрался до ряда L, решил, что вполне достаточно, вернулся к Алеку, заплатил ему за безделушки, и мы расстались. Я дал ему письмо к секретарю Общества по Исследованию Психических Явлений, и сообщил адрес; то и другое я нашел в London Directory, в читальном зале Британского музея. Спустя пару дней я вновь встретил индуса, в последний раз. В Обществе не проявили никакого интереса к его способностям, и он собирался вернуться в Индию при первой же возможности.

Интересно, что несколько дней спустя, в подземке, я увидел одну из тех, кого пометил. Мел был еще вполне различим. Она ехала в соседнем купе, я заметил ее, когда она вышла на платформе Бейкер-стрит. Полагаю, она собиралась посетить музей мадам Тюссо, и пополнить свои знания там. Но еще больше мне повезло через неделю, когда я находился в Сент-Олбани. Там у меня жил дядя, и я приезжал его навестить. Увидев объявление о лекции, посвященной спектроскопу, я решил поближе познакомиться с этим замечательным изобретением, поскольку имел о нем весьма смутные представления. Вы когда-нибудь интересовались фотосферой Солнца?

— Никогда.

— В таком случае позвольте вас немного просветить. Если это знание воспримется хоть в малейшей степени, оно прибавит красок вашим будущим крыльям. Это удивительно, что мы можем, находясь на столь большом удалении от Солнца, обнаружить пары различных металлов в его светящейся оболочке. Более того, по линиям, получаемым в спектроскопе, мы можем определить, из чего состоят Юпитер, Сатурн и так далее. Какой огромный шаг сделала астрономия со времен Ньютона!

— Нисколько в этом не сомневаюсь. Однако мне не хочется слушать о линиях, давайте лучше вернемся к вашим меловым пометкам.

— Хорошо. Так вот, на соседнем ряду, прямо передо мной, сидели две пожилые дамы с пометками, которые я оставил у них на спинах, — такими свежими, будто я сделал это только вчера. У меня не было возможности с ними заговорить; мы были незнакомы, и у меня просто не нашлось достойного повода. Правда, неделю или две спустя мне повезло больше. В Хартфордшире состоялось собрание Археологического общества; длилось оно целую неделю, были организованы экскурсии в древний Верулам и к другим объектам, представляющим интерес. Хартфордшир по размерам небольшой. По сути, это самое маленькое графство в Англии, но оно не уступает прочим по своим достопримечательностям, особенно почтенного возраста аббатствам, избежавшим издевательств невежественной, так называемой, реставрации. Надеюсь, следующее поколение, вне всякого сомнения, более просветленное, чем наше, положит конец этим работам, и сохранит в неприкосновенности то, что еще не изуродовано нами. Местные директор и секретарь организовали омнибусы и экипажи для экскурсий, а ученые — или по крайней мере те, кто считали себя знатоками истории, — должны были рассказывать нам о том, что мы видели. Три дня по вечерам должны были читать лекции. Можете себе представить, какой объем информации можно было получить, поэтому я приложил все усилия, чтобы там оказаться и приобрел абонемент на все экскурсии. В первый день мы посетили руины римского города Верулам, осмотрели остатки стен и строений, а кроме того, то место, где первого мученика Британии переводили через речку и тот холм, на котором он был обезглавлен. Это было чрезвычайно интересно и поучительно. Среди экскурсантов были три особы женского пола, имевшие меловые отметки на спине. Одна из этих меток была полустерта, словно дама поначалу попыталась удалить ее, а затем оставила свои попытки. Две других виднелись совершенно отчетливо.

В тот первый день, когда я обнаружил рядом этих трех Merewigs, мне не удалось найти повода заговорить с ними. Можете себе представить, друг мой, какой ценностью обладала та информация, которую я надеялся от них получить! Второй день для меня оказался более успешным. Я занял место в экипаже между ними. Мы направлялись в одно отдаленное местечко, где находилась церковь, представляющая значительный исторический интерес.

Для этих экскурсий характерно то, что их участники получают возможность общаться друг с другом без обязательной предварительной церемонии представления. Например, вы можете сказать сидящей рядом с вами леди: "Простите, я вас не стесняю?" И вот уже лед тронулся. Тем не менее, я не пытался завязать разговор с теми дамами, между которыми оказался за обедом, состоявшимся около часа, воздавая ему должное: он был великолепен, Общество не поскупилось на шампанское, и я оказал ему должное внимание. Мне было необходимо набраться храбрости перед тем как приступить к расспросам на интересовавшую меня тему. Поэтому, как только мы вновь вернулись в экипаж по завершении обеда, я обратился к леди, сидевшей справа от меня: "Прошу прощения, мисс, но мне кажется, пройдет достаточно времени, прежде чем вы станете ангелом". Она ничего не ответила — просто повернулась ко мне спиной. Несколько смущенный, я обратился к леди, сидевшей слева: "Извините, а вы интересуетесь еще чем-нибудь, кроме археологии?" Вместо того, чтобы ответить мне в той же доброжелательной манере, с какой обратился к ней я, она вступила в оживленную дискуссию с пассажиром напротив, совершенно меня проигнорировав. Я не знал, как мне следует поступить. Мне нужна была информация. Хотя, конечно, их обоих можно было понять. Merewigs не любят говорить о своем существовании на первой стадии, на которой, к своему стыду, не приобрели знаний, необходимых для последующей, когда, оставив бренную оболочку и получив крылья, они переходят к более возвышенному существованию.

Мы вышли из экипажа, чтобы примерно милю пройти по тропинкам, неровным и покрытым грязью, чтобы взглянуть на несколько камней, представляющих историческую ценность. Экипаж не мог подъехать поближе, и не все решились идти пешком. Лишь некоторые с энтузиазмом направились к развалинам, и я в том числе. В этом не последнюю роль сыграл тот факт, что третья Merewigs, с полустертым значком на спине, подобрав юбки, решительно шагала вперед. Я последовал за ней и через некоторое время догнал. "Прошу прощения, — сказал я. — Но я очень интересуюсь древностями, особенно теми, которые были построены задолго до того, как вы стали дамой". Смысл моих слов очевиден любому: я намекал на ее прежнее существование, до того, как она обзавелась телом, в котором сейчас обитала. Она резко остановилась, бросила на меня удивленно-презрительный взгляд и поспешила присоединиться к другой группе экскурсантов. Кстати, друг мой, я ощущаю покачивание лодки. Начался прилив.

— Вода прибывает, — согласился я, затем добавил: — Мне кажется, майор Донелли, что ваша история не должна оставаться известной только узкому кругу ваших друзей и знакомых.

— Это правда, — согласился он. — Но мое желание сделать ее достоянием широкой общественности совершенно пропало, когда я узнал, что Алек был принят, точнее, отвергнут, секретарем Общества по Исследованию Психических явлений.

— Но я вовсе не имел в виду, чтобы вы рассказывали ее в этом Обществе.

— Тогда кому же?

Расскажите ее вашей бабушке.


"BOLD VENTURE"


Маленький рыбацкий городок Портстефен представляет собой две линии домов, обращенных друг к другу фасадами, в низине узкой долины, там, где речной поток, разбившись на множество струй, впадает в море. Улочка была такой узкой, что на ней едва могли разминуться, не задев друг друга, два конных экипажа, а тротуары такими маленькими, что двери домов были утоплены в стены, чтобы дать возможность пешеходу укрыться в нише и избежать попадания под колеса повозки, спускавшейся или поднимавшейся по улице.

Обитатели городка жили морем. Те, кто не ловил рыбу, становились моряками, а остальных всего и было — мясник, пекарь, кузнец и врач; но и они жили морем, потому что обслуживали все тех же рыбаков и моряков.

Почти все рыбаки имели большие семьи. Сети, в которых они находили детей, служили ничуть не хуже чем неводы, которыми они ловили рыбу.

Джон Рай, впрочем, был исключением; будучи женат уже десять лет, он имел всего лишь одного ребенка — сына.

— Плохой у тебя улов, Джон, — говаривал ему его сосед, Сэмюэл Карнсей. — Я женат почти столько же, сколько и ты, а у меня двенадцать. Два раза — близнецы.

— Не такой уж плохой, Сэмюэл, — отвечал Джон, — может быть, он и один, зато самый лучший.

Мать Джона была еще жива; ее знали как Старая Бетти Рай. Когда он женился, то думал, что она будет жить с ними. Но мужчина предполагает, а женщина располагает. Это предположение никак не соответствовало взглядам миссис Рай-младшей — то есть Джейн, жене Джона.

Бетти всегда была женщиной властной. Она управляла домом, детьми, мужем; но быстро поняла, что сноха не позволит ей управлять собою.

Джейн, в некотором смысле, сама была властной; содержала дом в чистоте, одежда мужа всегда была в порядке, ребенок ухожен, а сама она выглядела образцом опрятности. Вместе с тем, характер у нее был сложноватый, она частенько ворчала и придиралась по мелочам.

Джейн и ее свекровь открыто не враждовали, но "мир" между ними был хуже любой шумной ссоры; а разговоры за спиной невестки, о содержании которых нетрудно догадаться, стали настолько часты и продолжительны, что для Джона жизнь в бурном море казалась приятнее жизни в собственном доме.

Он вынужден был сообщить матери неприятную новость, что ей надлежит найти себе другое жилище; однако смягчил этот удар, подыскав ей небольшой домик выше по улице, состоявший из двух комнат, кухни, и спальни наверху.

Старая женщина восприняла его слова спокойно. Она и сама понимала, что сложившаяся ситуация стала нестерпимой. Она добровольно переселилась в свое новое жилище, и вскоре он стал выглядеть ухоженным и уютным.

Но, когда Джейн предстояло стать матерью, она согласилась на то, что Бетти будет приходить к ним в дом. В конце концов, она не была для них посторонней.

Джейн лежала в постели, будучи не в состоянии двигаться, и Бетти снова на короткий срок воцарилась в доме и управляла всеми, в том числе невесткой.

Но время, когда Джейн лежала в кровати, кончилось, и наступил момент, когда она вновь появилась на кухне, бледная, слабая, но решительная, и твердой рукой переняла бразды правления из рук Бетти.

Единственное, о чем сожалела Бетти, покидая дом сына, был внук. Ее безграничная любовь выразилась в тысяче советов и наставлений Джейн относительно того, как кормить младенца, одевать и ухаживать за ним; последняя пропустила все мимо ушей.

Как любящий сын, Джон, вернувшись из моря, обязательно навещал мать, а живя на берегу, виделся с нею каждый день. Он рассказывал ей обо всем, что его касалось, — за исключением своей жены, — поверял ей свои надежды и пожелания. Мальчик, которому дали имя Питер, был постоянной темой их разговоров; Джон часто брал сына с собой к бабушке, которая окружала его любовью и заботой.

Джейн возражала — погода была холодной, ребенок может простудиться; бабушка его балует сладостями, что может испортить желудок; у нее не во что будет его переодеть, случись чего, — но Джон отметал все эти возражения в сторону. Он был мягким и покладистым человеком, но в данном случае — непреклонным; его ребенок должен знать и любить свою мать, как он любит свою, и подает ему тем самым достойный пример. Для старой женщины это были восхитительные часы, когда она могла держать внука у себя на коленях, напевать ему, и произносить милые, не имеющие никакого значения слова, которые всегда произносят женщины, лаская ребенка.

Когда она оставалась одна, Бетти вязала носки и пинетки, или же какую-нибудь еще одежду для внука; все свои сбережения, а также то, что давал ей Джон, плюс деньги от продажи некоторых связанных ею вещей, она тратила на мальчика.

По мере взросления, когда мальчик обнаружил, что может ходить, он часто просился "прогуляться к бабушке", что вызывало неудовольствие миссис Джейн. Пойдя в школу, он нашел путь к ее домику, и заходил к ней после окончания занятий, прежде чем вернуться домой. В нем рано проснулась любовь к морю и кораблям.

Это не радовало миссис Джейн; ее семья была "сухопутной", и моря она не любила. "Но ведь, — говорил ей муж, — он мой сын; я сам, мой отец, и мой дед — все морские волки, так что естественно, что мальчик не мыслит себя без него".

Вскоре в голову старой Бетти пришла благотворная идея. Она решила сделать для Питера корабль. Она нашла подходящий по размеру и форме кусок дерева, и стала вырезать из него корпус. Питер ей помогал. После окончания занятий, он спешил к бабушке, наблюдал за процессом изготовления, давал советы как сделать ту или иную деталь. Работа продвигалась медленно, поскольку никаких специальных инструментов у старой женщины не было, только обычный нож. А кроме того, она занималась им только в присутствии Питера. Она видела его интерес, и использовала для того, чтобы он почаще приходил к ней и подольше задерживался. Дома же он подвергался непрерывным упрекам со стороны матери, которой не нравилось, что он пропадает у бабушки; это наполняло ее сердце ревностью.

Питеру было почти девять лет, — он по-прежнему оставался единственным ребенком в семье, — когда случилось ужасное. Однажды вечером, когда маленький кораблик был почти готов, возвращаясь от бабушки, мальчик спустился вниз, к причалу. Он оказался там один, и, попытавшись перебраться в лодку отца, потерял равновесие, упал в воду и утонул.

Бабушка полагала, что мальчик вернулся домой, мать — что он находится у бабушки; прошло пара часов, прежде чем начались поиски, а еще спустя час тело было привезено домой. Горе миссис Джейн из-за потери ребенка соединилось с негодованием на старую Бетти, которая увлекала его от родного дома, и на мужа, за то, что он этому потакал. Весь свой гнев она изливала на Джона. Он сделал все, от него зависящее, чтобы мальчик погиб, это он позволял ему бродить свободно, это он оправдывал его постоянные отлучки к старой Бетти по окончании занятий, так что никто не знал, где именно ребенок находится. Если бы Джон был разумным человеком и примерным мужем, он настоял бы, чтобы Питер возвращался домой каждый день без какой-либо задержки, и тогда несчастья не случилось бы. "Но, — с горечью добавила Джейн, — ты ни во что ставил мои чувства, и мне кажется, ты не любил нашего мальчика и хотел от него избавиться".

Бетти испытала страшный удар; все ее существо жило маленьким человечком; его потеря для нее означала потерю всего, крушение счастливых надежд.

Когда Питер лежал в гробу, старуха пришла в дом, неся маленький кораблик. Он был полностью готов и оснащен.

— Джейн, — попросила она, — позволь мне положить его рядом с Питером. Он сделан только для него; я не могу держать его у себя, и не могу позволить, чтобы им владел кто-то другой.

— Глупости, — отвечала миссис Рай-младшая. — Теперь для него этот кораблик не имеет ровно никакого значения.

— Я бы не стала так говорить. Мы ничего не знаем о том, что происходит там. И я уверена, что там, когда Питер проснется и не найдет своего кораблика, он будет очень огорчен.

— Забери его и храни у себя, ни мне, ни Питеру, он не нужен, — отрезала Джейн.

Старушка отошла, но не была склонна подчиниться. Она обратилась к гробовщику.

— Мистер Мэтьюз, мне бы хотелось положить этот кораблик в гроб моего внука. Пусть он упокоится у его ног.

— Мне очень жаль, мэм, но гроб слишком узок, и бушприт кораблика выступает.

— Тогда положите его сбоку.

— Извините, мэм, но это тоже невозможно, мачты будут мешать закрыть гроб. Мне пришлось бы разбить его пополам, приколачивая крышку.

Смущенная, старушка удалилась; она не могла допустить, чтобы кораблик Питера пострадал.

В день похорон, старушка все время находилась рядом с гробом. По некоторым причинам, миссис Джеймс не могла присутствовать в церкви и на кладбище.

Когда процессия вышла из дома, старушка Бетти заняла место рядом с сыном, кораблик она держала в руках. По окончании службы у могилы, она обратилась к церковному сторожу: "Вас не затруднит, Джон Хекст, положить этот кораблик на крышку гроба? Я делала его для Питера, и только Питер вправе владеть им". Ее просьба была исполнена, и старушка не отходила ни на шаг, пока земля не покрыла гроб и белый кораблик на его крышке.

Вернувшись к себе домой, старшая Рай не стала зажигать огонь. Она сидела возле потухшего очага, со сложенными на коленях руками, и слезы тонкими струйками бежали по ее увядшим щекам. Ее сердце омертвело, подобно пустому очагу. Ей не для кого было жить, и она стала читать молитву, призывая Господа взять ее, чтобы она могла увидеть в раю любимого мальчика на палубе сделанного ими корабля.

Ее молитва была прервана приходом Джона, который закричал снаружи: "Мама, пожалуйста, поспешим к нам, снова очень нужна твоя помощь. Джейн плохо; все началось раньше, чем должно было случиться, из-за испытанного ею горя. Ты знаешь: Господь дал, Господь взял; но в этот раз все наоборот: Господь взял, и Господь дал".

Бетти сразу же подхватилась и поспешила вместе с сыном к нему в дом; и снова — как и девять лет назад, — дом перешел под ее полное управление, поскольку на свет появился еще один мальчик.

Впрочем, как и в первый раз, в доме Джона и Джейн она царила недолго. Вскоре мать оправилась, и как только это случилось, старушка вновь удалилась к себе.

И вновь началась для нее жизнь, аналогичная той, что была девять лет назад. Ребенок, приносимый к бабушке, которая нянчила его, напевала ему, разговаривала с ним. Вязание носочков, пинеток и одежды, по мере того, как он подрастал; первые просьбы отлучиться к бабушке и первые увещания матери. Наступила школьная пора, а вместе с ней — встречи после занятий в доме бабушки, чтобы полакомиться хлебом с джемом, послушать истории и, наконец, помощь в постройке нового кораблика.

И если с прожитыми годами здоровье Бетти потихоньку ухудшалось, они не оказали никакого влияния на ее энергичную волю. Глаза ее видели не так зорко, как прежде, и слух был не столь чуток, но рука ее была твердой по-прежнему. Она снова резала дерево и делала оснастку.

Приобретя нужный опыт, она стремилась сделать больше и лучше, чем прежде. Было удивительно видеть, как прошедшие события повторяются почти в деталях. Внука назвали Джоном, в честь отца, и старая Бетти любила его больше первого, если такое только возможно. Он во многом походил на своего отца, и это напоминало ей тот период ее жизни, когда она ухаживала за своим сыном, Джоном. Джейн так же испытывала ревность к пожилой женщине, у которой ее сын проводил так много времени. Наконец, шхуна была почти завершена. Выглядела она немного грубовато, поскольку кроме ножа, Бетти ничем не пользовалась, а мачты ее были сделаны из вязальных спиц.

За день до девятого дня рождения маленького Джона, Бетти отнесла кораблик художнику.

— Мистер Элуэй, — сказала она, — у меня к вам огромная просьба. Не могли бы вы написать на кораблике его название? Я плохо вижу, не могу сделать этого сама и прошу вас мне помочь.

— Хорошо, мэм. Какое название?

— Мой муж, отец Джона, и деда маленького Джона, — сказала она, — плавал на шхуне, которая называлась Bold Venture.

— Мне кажется, она называлась Bonaventura. Я ее помню.

— Нет-нет, я уверена, что она называлась Bold Venture.

— Я думаю, вы заблуждаетесь, миссис Рай.

— Она называлась Bold Venture или Bold Adventurer. Boneventure — это что-то странное. Я никогда не слышала ни о каком рискованном поступке, если не считать того, когда Джек Смитсон выпрыгнул из окна мансарды и сломал себе ногу. Нет-нет, мистер Элуэй, корабль должен называться Bold Venture.

— Не буду с вами спорить. Bold Venture — значит, Bold Venture.

И художник быстро, очень красиво, вывел название черной краской на белой полоске на корме.

— Высохнет ли краска до завтра? — спросила старушка. — Завтра у маленького Джона день рождения, и я обещала, что к этому времени его кораблик будет готов к отплытию.

— Я поставлю его в сушилку, — ответил мистер Элуэй, — так что до завтра он обязательно высохнет.

Всю ночь Бетти не могла заснуть в ожидании дня, когда маленький мальчик, в свой девятый день рождения, получит в подарок прекрасный кораблик, который она смастерила для него своими руками, потратив на это более года.

Она едва смогла проглотить завтрак и только-только притронулась к обеду; старенькое сердце ее переполняла любовь к ребенку, она предвкушала ту радость, которая озарит его лицо при виде Bold Venture, который с этого дня станет принадлежать только ему.

Она слышала топот маленьких ног по уличной брусчатке; он бежал, подпрыгивал, пританцовывал; щелкнул замок, дверь распахнулась и он ворвался с криком...

— Взгляни! Бабушка, ты только посмотри! У меня новый корабль! Мама подарила мне новый корабль! Самый настоящий фрегат — с тремя мачтами, красиво раскрашенный, и он обошелся ей вчера всего в семь шиллингов на Камелот Файр. — Он поднимал над собой великолепный игрушечный корабль. С вымпелами на мачтах и флагом на корме. — Бабушка, ты только посмотри! Посмотри! Разве он не красавец? Мне теперь не нужна твоя старая некрасивая шхуна, когда у меня есть новенький огромный фрегат!

— Тебе... тебе больше не нужен твой корабль?.. Не нужен Bold Venture?

— Нет, бабушка, можешь выкинуть его на свалку. Это мусор, как сказала моя мама. Взгляни! Здесь есть пушка, на моем фрегате, самая настоящая пушка из латуни, которая может стрелять. Разве он не прекрасен?

— Джон! Джон... Взгляни на Bold Venture...

— Нет, бабушка, нет! Я не могу остаться. Я хочу побыстрее испытать в воде мой замечательный корабль за семь шиллингов.

И он умчался, как ветер, позабыв закрыть за собой дверь. В тот вечер, когда Джон старший вернулся домой, сын встретил его с восторженными возгласами и показал свой новый корабль.

— Только, папа, он не хочет плавать, он все время переворачивается.

— У него нет свинцового киля, — заметил отец. — Этот корабль сделан только для красоты.

Затем он отправился к матери. Он испытывал чувство досады. Он знал, что его жена приобрела эту игрушку умышленно, чтобы задеть свекровь; он боялся, что найдет мать очень огорченной и рассерженной. Когда он подошел к двери, то заметил, что она приоткрыта.

Старая женщина лежала на столе у окна, обхватив кораблик, и на две его мачты спускались ее седые волосы; голова ее частично покоилась на столе, частично — на кораблике.

— Мама! — позвал он. — Мама...

Она не ответила.

Слабое старое сердце не вынесло удара и перестало биться.



* * *


Прошлым летом я отправился в Портстефен, чтобы провести там пару месяцев. Джон Рай часто брал меня с собой, ловить скумбрию, осматривать прилежащие к побережью острова в поисках диких птиц. Мы познакомились довольно близко, и он иногда приглашал меня посетить вечером его дом, поговорить о море, о том, что творится в Портстефене, а иногда — о наших семьях. Таким образом мне и стала известна история о Bold Venture.

Миссис Джейн к тому времени уже умерла.

— Довольно странно, — сказал Джон Рай, — но когда моя мать сделала первый корабль, умер мой мальчик Петер; а когда второй, с двумя мачтами, был закончен, умерла сама, а вскоре после нее — моя жена Джейн, простудившаяся на похоронах матери. Она прохворала пару недель, после чего умерла.

— Это он? — спросил я, кивнув на шкаф, за стеклянной дверцей которого стояла грубоватая копия корабля.

— Да, — подтвердил Джон. — И я хочу попросить вас повнимательнее на него посмотреть.

Я подошел к шкафу.

— Ничего не замечаете? — поинтересовался рыбак.

— По крайней мере, ничего особенного.

— Приглядитесь к мачтам. Что-нибудь видите?

После некоторой паузы, я сказал:

— Тут есть седые волосы, напоминающие как будто вымпел.

— Вы правы, — отозвался Джон. — Не могу сказать, поместила ли их моя мать туда специально, или же они оказались там, запутавшись, когда она лежала головой на корабле, обхватив его руками. Во всяком случае, это одна из причин, по которой я поместил Bold Venture в шкаф, чтобы эти волосы остались на своем месте навсегда. А теперь посмотрите еще. Видите что-нибудь необычное?

— Нет.

— Взгляните на носовую часть.

Я посмотрел, после чего заметил:

— Тут нет ничего, кроме вмятины и небольшого количества красной краски.

— Вот именно. Можете объяснить, откуда она могла взяться?

Конечно же, я был не в состоянии предложить какое-нибудь разумное объяснение.

Подождав некоторое время моего ответа и не дождавшись его, мистер Рай сказал:

— Вам вряд ли придет в голову подобное объяснение. Дело в том, что, когда умерла мать, я принес Bold Venture сюда и поместил туда, где она находится сейчас, а новый корабль Джона, покрашенный в красный и зеленый цвета, — его название было Saucy Jane, — поставил на бюро. На следующее утро, спустившись, я не поверил своим глазам: фрегат оказался на полу, со сломанными мачтами и спутанным такелажем.

— У него в днище нет свинца, поэтому он легко мог опрокинуться.

— Это происходило не единожды. Такое повторялось каждую ночь, причем на Bold Venture стали появляться странные отметины.

— Что именно?

— На ней появились вмятины и следы краски, которой был покрашен Saucy Jane. Каждое утро фрегат оказывался на полу, со следами тарана, и потрепанным, словно попал в ужасный шторм. Казалось, будто шхуна по ночам атакует его.

— Но это невозможно.

— Мы говорим невозможно о многих вещах, но они, тем не менее, случаются.

— И что же было дальше?

— Джейн была больна; она слабела с каждым днем, словно бы с ней происходило то же самое, что происходило с Saucy Jane. А в ту ночь, когда она умерла, я думаю, случился последний, если можно так выразиться, бой в открытом море.

— Но ведь здесь не открытое море...

— Конечно, нет; но в то утро фрегат не просто оказался на полу, он раскололся пополам, в результате тарана.

— О Господи! А что с тех пор происходит с Bold Venture? Дверца шкафа, насколько я могу судить, не повреждена.

— Она остается неподвижной. Дело в том, что я бросил остатки Saucy Jane в огонь.


МУСТАФА



I


Среди тех, кто кормился от Hotel de l'Europe в Луксоре, — посыльных, швейцаров, гидов, торговцев древностями, — был один, молодой человек по имени Мустафа, которого любили все.

Я провел в Луксоре три зимы, отчасти из-за своего здоровья, отчасти из-за получаемого здесь удовольствия, а главным образом — по причине великолепных видов, поскольку по профессии я — художник. И за эти три сезона узнал Мустафу достаточно хорошо.

Когда я впервые его увидел, он находился в промежуточной стадии между мальчиком и молодым человеком. У него было красивое лицо, с яркими глазами, мягкой, как шелк, кожей, коричневатого оттенка. Если бы резковатые черты чуть сгладить, то оно вполне удовлетворило бы самому придирчивому глазу, но это была особенность, к которой быстро привыкаешь. Он был добродушен и услужлив. В нем, как кажется, смешались арабская и еврейская кровь. Но результат этого смешения превосходил все ожидания; в нем соединились терпение и кротость сынов Мицраима с энергией и порывистостью сынов пустыни.

Мустафа поначалу был, что называется, мальчиком на побегушках, но сумел выделиться из общей массы, а идеалом для себя считал стать в один прекрасный день переводчиком, и сверкать, подобно каждому из них, добротной одеждой, цепочками, кольцами и оружием. Стать переводчиком — то есть одним из самых раболепных людей, пока работа не найдена, и самым напыщенным и важным, когда нанят — о чем еще может мечтать египетский мальчик?

Стать переводчиком, — значит ходить в добротных одеждах, в то время как твои товарищи бегают полуголыми; появляться в гостиных и закручивать усы, в то время как твои родственники трудятся водоносами; получать бакшиш от всех торговцев, заинтересованных в том, чтобы ты приводил к ним своих нанимателей; избавиться от многих дел, нанимая для этого других; иметь возможность купить две, три, а то даже и четыре жены, в то время как твой отец имеет лишь одну; выбраться из мира родных добродетелей в мир иностранного порока; стать выше предрассудков в отношении вина и виски, в изобилии привозимым в Египет английскими и американскими туристами.

Нам всем Мустафа очень нравился. Никто никогда не сказал о нем плохого слова. Религиозные особы были рады видеть, что он порвал с Кораном, поскольку видели в этом поступке первый шаг к принятию Библии. Вольнодумцы были рады обнаружить, что Мустафа дистанционировался от некоторых из "этих оков", которые ставят человека в подчиненное положение, и что, напиваясь, он давал обещание вознестись в сферы истинного освобождения, что позволит достичь ему совершенства.

Отправляясь на этюды, я нанимал Мустафу, чтобы он нес мольберт, холсты или складной стул. Я также использовал его в качестве натурщика, заставляя встать возле стены, или присесть на обломок колонны, в зависимости от художественного замысла. А он всегда был рад меня сопровождать. Между нами возникло особое взаимопонимание; когда в Луксоре был наплыв туристов, он иногда оставлял меня на день-два, чтобы собрать с них дань; но я обнаружил, что не всегда он это делает охотно. И хотя он мог бы получить у случайного туриста большую плату, чем ему давал я, у него отсутствовало стремление к наживе, столь обычное у его товарищей.

Те, кто часто общались с настоящими египтянами, находили в нем необычное радушие и массу хороших качеств. Он тепло принимал доброе отношение к себе и возвращал его с трогательной благодарностью. Он вовсе не был охотником за бакшишем, как обычно воспринимают египтян путешественники; для него существовало различие между человеком и человеком; для первого он не ударил бы пальцем о палец, для второго он был готов расшибиться в лепешку.

Египет сейчас находится в промежуточном состоянии. Будет вполне справедливо считать, что Англия помогает ему восстановиться после нескольких лет владычества, как бы говоря: "встань и иди", но есть случаи, когда это вмешательство Англии несет прямой вред. Отражением этого были плохие и хорошие черты характера Мустафы.

Я не считал себя обязанным предостерегать Мустафу от тех пагубных влияний, которым он подвергался, и, говоря откровенно, если бы все-таки старался это сделать, то не знал бы, чем оправдать такую свою позицию. Он рвал с укладом прежней жизни и стремился к новой, сохраняя, тем не менее, от прежней все плохое, и точно так же поступая с новой. Цивилизация — европейская цивилизация — это прекрасно, но ее нельзя проглотить целиком, поскольку ни один восточный организм этого не примет.

Поступать так Мустафу вынудило отношение к нему со стороны родственников и обитателей деревни, откуда он был родом. Все они были строгими мусульманами, и считали его недостойным отщепенцем. Они не доверяли ему, выказывали пренебрежение и осыпали упреками. Но Мустафа стоял выше этого, хотя упреки его и возмущали. Сейчас они ворчат и ругают меня, говорил он, но, когда я стану переводчиком, с карманами, набитыми пиастрами, посмотрим, как они будут пресмыкаться передо мною.

В нашей гостинице, вот уже второй сезон, проживал молодой парень по имени Джеймсон, человек богатый, внешне добродушный, не блиставший интеллектом, очень тщеславный и эгоистичный; он стал для Мустафы злым гением. Джеймсон поощрял Мустафу пить спиртное и играть в азартные игры. Он не знал, куда себя деть. Его не интересовали иероглифы, прекрасные виды его утомляли, в предметах старины и искусства для него не было никакого очарования. Он совершенно не увлекался историей, и единственное применение своим чрезвычайно скудным способностям он находил в мистификациях местных жителей или же насмешках над их религиозными предрассудками.

Дело обстояло именно таким образом, когда произошло событие, — во время моего второго пребывания в Луксоре, — полностью изменившее жизненный уклад Мустафы.

Однажды ночью в одной из близлежащих деревень вспыхнул пожар. В одной из грязных лачуг, принадлежавшей какому-то феллаху, его жена пролила масло на очаг, и пламя, лизнув низкую соломенную крышу, в мгновение ока вырвалось на свободу. Ветер дул со стороны Аравийской пустыни, он разбросал искры по соседним крышам, и они вспыхнули; пожар распространялся с ужасающей скоростью, деревне грозило полное уничтожение. Началась паника. Жители метались туда и сюда, не зная, что предпринять. Мужчины старались спасти от огня самые ценные вещи — старые банки из-под сардин и пустые коробки из-под мармелада; женщины голосили, дети плакали; никто даже не пытался остановить огонь; слышались страшные крики женщины, ставшей причиной пожара, — муж бил ее смертным боем.

Прибежали несколько англичан, из остановившихся в отеле, и, благодаря природной энергии и рассудительности, сумели организовать людей на борьбу с пламенем. Лица многих женщин и девушек, чудом выскочивших из огня, были открыты, и случилось так, что Мустафа, бывший едва ли не самым активным из тех, кто сражался с пожаром, встретил здесь свою судьбу, в облике дочери кузнеца Ибрахима.

Он увидел ее в отблеске пожара, и тут же решил, что эта прекрасная девушка станет его женой.

Препятствий к этому не существовало никаких, по крайней мере, так думал Мустафа. У него имелась вполне солидная сумма денег, которой хватило бы на покупку жены и семейной жизни. На дом, с четырьмя глиняными стенами и низкой соломенной крышей, на скромное хозяйство, обычное для небогатой египетской семьи. После того, как отцу будет полностью выплачена сумма за воспитание дочери до ее замужества, содержание жены и семьи обычно не является дорогостоящим.

Церемония сватовства проста; жених обращается не непосредственно к невесте, а к ее отцу, причем не лично, а через посредника.

Мустафа переговорил со своим другом, также работавшим посыльным в отеле, чтобы тот отправился к кузнецу. Он должен был расписать достоинства жениха перед Ибрахимом, чтобы тот поверил, будто такой союз станет честью для него. Он должен был обещать отцу девушки, что Мустафа берет на себя обязанность донести до всех обитателей Верхнего и Нижнего Египта, египтян, арабов и европейцев, что Ибрахим есть самый замечательный из всех существующих людей, отличающийся основательностью суждений, поведением, служащим примером для прочих, благородством чувств, строгим соблюдением предписаний Корана, и что, наконец, Мустафа готов полностью компенсировать этому образцу совершенства и добродетели те затраты, которые тот нес все предыдущие годы на одежду, питание и воспитание прекрасной девушки, его дочери, которая, в случае его согласия, станет женой Мустафы. При этом, он не только желал получить в жены понравившуюся ему девушку; она была в некотором роде средством, благодаря которому он мог породниться с таким уважаемым и почитаемым семейством, каковым было семейство кузнеца Ибрахима.

К безграничному удивлению посредника, и еще большему, если это только возможно, жениха, Мустафе было решительно отказано. По причине того, что жених был плохим мусульманином. Ибрахим никогда не отдаст дочь за того, кто пренебрег заветами Пророка и употребляет спиртное.

До этого момента Мустафа не понимал, какая пропасть легла между ним и его сородичами, сколь велик между ними барьер, выстроенный им самим. Отказ поразил его в самое сердце. Он знал дочь кузнеца с детства, они вместе играли, пока она не достигла возраста, когда начала скрывать свое лицо; теперь же, когда он вновь увидел ее, достигшую совершеннолетия, в его сердце запылал огонь страсти. Он одумался, пошел в мечеть и принес торжественную клятву: пусть ему перережут горло, если он когда-нибудь снова прикоснется к спиртному или одеколону, после чего послал сказать Ибрахиму о принесенной клятве, и просить не отдавать никому руки дочери, и не отказывать ему окончательно, ибо вскоре все убедятся, что он вновь вернулся к образу мыслей и жизни, предписанным Пророком, и принял твердое решение встать на праведный путь.


II


С той поры поведение Мустафы совершенно изменилось. Он, как и прежде, был любезен и внимателен, готов из кожи вылезти, чтобы что-то сделать для меня, но постараться выманить деньги из прочих туристов с наименьшими затратами труда; он по-прежнему сопровождал меня, когда я отправлялся на этюды, шутил и смеялся вместе с Джеймсоном; но, в том случае, если его не отвлекали необходимые дела, по его собственным словам, пять раз в день становился на молитву в мечети, и не употреблял ничего, кроме шербета, молока или воды.

Для него это была нелегкая пора. Строгие мусульмане не доверяли этому внезапному перерождению, считая его притворщиком. Ибрахим не верил ему. Его родственники по-прежнему обходились с ним, как с отступником.

Точно так же к нему относились и его товарищи, находившиеся в той же переходной стадии, то есть отринувшие веру в Аллаха и Пророка, и не уважавшие предписания Корана. Над ним смеялись, его оскорбляли; однажды его подкараулили и избили. Те, кто был младше его — дразнились, те, кто был старше — издевались.

Джеймсон, который знал о его затруднениях, полагал, что ему ничего не стоит их разрешить.

— Пусть меня повесят, если я не верну его на прежний путь, — заявил он.

После чего перестал пользоваться его услугами, стал, подобно другим, смеяться над ним, проще говоря, повернулся к нему спиной. Однако Мустафа не изменил своего поведения. Он остался таким же уважительным, вежливым и обязательным, но, по его собственным словам, он вернулся к прежней вере и нормам жизни, в которых был воспитан, и ничто не заставит его их оставить.

— У меня есть кинжал, — говорил он, — и если я нарушу свою клятву, то пусть мне отсекут голову этим кинжалом.

В свое первое посещение я был, пожалуй, излишне снисходителен и не предостерег Мустафу последствиями от его чрезмерного увлечения европейскими привычками, идущими вразрез с чувствами, образом жизни и верованиями его народа. Теперь, однако, я, нисколько не колеблясь, выказал ему свое восхищение тем мужеством и решительностью, с которыми он порвал с приобретенными привычками, не сулившими ему ничего хорошего. Кроме того, теперь мы познакомились поближе, и мне казалось, что я имею право говорить на эту тему. Опять же, всегда легче и приятнее высказывать похвалу, нежели упреки.

Однажды, мне пришлось затачивать мой чертежный карандаш садовым ножом с кривым лезвием; свой перочинный нож я где-то оставил.

Мустафа приметил его и с восхищением поинтересовался, дорого ли стоит такой замечательный нож.

— Вовсе нет, — отвечал я. — Хотя этот я даже не покупал. Его мне подарили. Я заказал семена некоторых растений, и торговец, посылая мне заказ, приложил этот нож в качестве подарка. В Англии ему цена — шиллинг.

Он вернул его, на его лице по-прежнему было написано восхищение.

— Это как раз то, что мне нужно, — сказал он. — Я знаю, у вас есть другой нож, со многими лезвиями. Тоже очень хороший, но он слишком маленький. Мне не нужно точить карандаши. Хотя в нем есть и другие полезные приспособления — например, крючок, чтобы вынимать камни из лошадиных подков, или пинцеты для удаления волос. Но он мне не нужен; а вот этот, с кривым лезвием, просто великолепен.

— Если тебе нужен такой нож, — сказал я, — ничего не может быть проще. Я взял его с собой в Египет только потому, что им можно выполнять некоторую грубую работу.

Я закончил картину той зимой, и остался вполне ею удовлетворен. На ней был изображен большой двор храма Луксора, вечерней порой, с последними алыми лучами заходящего солнца над далекими песчаными дюнами и пурпуром восточной части неба. Я замечательно подобрал цвета, но, все же, они не могли в полной мере передать великолепия природы.

Картина была выставлена в Академии, ее отвратительная, страдающая качеством, фотография помещена в одном из иллюстрированных путеводителей по галерее; затем продана и, что особенно приятно, принесла мне не только приличный доход, но и заказ еще на две или три картины подобного жанра. Дело в том, что многие англичане и американцы, поднявшись по Нилу и посетив страну пирамид, по возвращении совсем не прочь приобрести картины, напоминающие им о приятных путешествиях по этой древней земле.

Я вернулся в гостиницу Луксора в ноябре, чтобы провести там свой третий сезон. Феллахи приветствовали меня как друга, с преувеличенным восторгом, который, — я не понимал, чем мог быть вызван: они никогда не получали от меня ничего, сверх условленной платы и вежливого обращения. Я обнаружил, что заболел египетской лихорадкой, от которой, один раз приобретя, уже не излечишься — я не мог жить без Египта, его древностей, истории фараонов, самой настоящей пустыни, коричневых вод Нила, пустынных горных хребтов, вечно голубого неба, непередаваемых красок восхода и захода солнца, и, напоследок, — но не в последнюю очередь, — без его бедных, но таких своеобразных, жителей.

Я был совершенно уверен, что причиной этого оказанного мне теплого приема был Мустафа, а первые слова, услышанные от него, когда мы, наконец, встретились, были: "Я снова стал для них хорошим. Я следую предписаниям. Я не пью спиртное, и Ибрахим обещал отдать за меня свою дочь, во второй половине Iomada — вы называете это время январем".

— Никак не раньше?

— Нет, сэр; он говорит, что мое испытание должно продлиться ровно год, и он прав.

— Значит, вскоре после Рождества ты, наконец, обретешь желаемое счастье?

— У меня есть дом, он почти готов. Да. После Рождества в Египте станет еще одним счастливым человеком больше, — и этим счастливым человеком будет Мустафа, ваш покорный слуга.


III


Этот третий зимний сезон мы проводили в Луксоре просто прекрасно; нас было немного, но, по большей части, наши вкусы совпадали. Нам были интересны иероглифы, мы восхищались царицей Хатасу и ненавидели Рамсеса II. Мы запросто отличали художественное произведение одной династии от другой. Мы изучали картуши и пополняли свои знания даже там, где прочие туристы не находили ничего интересного.

Среди тех, кто остановился в отеле, была преподаватель из Оксфорда, очень хороший человек, интересовавшаяся всем и умевшая поддержать разговор на любую тему, я имею в виду — в той или иной степени связанную с Египтом. Еще один был молодой человек, атташе из Берлина, имевший проблемы с легкими, впрочем, не очень серьезные. Он интересовался политической ситуацией, настроен против французов, но ладил со всеми постояльцами, разумеется, кроме французов.

Здесь также остановилась американская леди, свежая и восхитительная, чей ум и речь блистали, словно кристаллы инея на солнце; женщина, исключительно добродушная, приветливая и остроумная.

И, увы! Снова был Джеймсон, не принимавший участия в наших занятиях, не понимавший наших шуток, и вообще, почти не принимавший участия в нашей жизни. Он ворчал на еду — в самом деле, она оставляла желать лучшего; на однообразие жизни в Луксоре, на своего лондонского врача, отправившего его в Египет по причине нарушенного дренирования. Мне кажется, мы приложили все усилия, чтобы вовлечь Джеймсона в наш круг, развлечь, заинтересовать, но для этого оказалось недостаточно даже жизнерадостной маленькой американской леди.

С первых же дней он начал убеждать Мустафу отказаться от своих убеждений, называя их "тошнотворным безумием". "Вот что я тебе скажу, старина, — говорил он, — жизнь не жизнь без хорошего ликера, а ваш Пророк доказал, что он не знает жизни, когда запретил употреблять этот божественный напиток".

Но Мустафа не поддавался на его уговоры.

— Он стал таким же скучным занудой, как этот его Рамзес, — заявил Джеймсон. — Он надоел мне. Я устал; вы можете поступать, как вам заблагорассудится, а я не буду больше думать ни о чем, кроме свежих фиников. Что касается дурацкого древнего Нила — он не стоит той рыбы, которая в нем ловится. Вообще, эти ваши древние египтяне были отъявленные мистификаторы. Вокруг только и разговоров, что о лотосе, а я, между прочим, так до сих пор ни одного и не видел.

Маленькая американская леди постоянно терзала англичанку вопросами относительно английского быта, в особенности о жизни и развлечениях в провинции.

— Ах, дорогая! — восклицала она. — Я бы все на свете отдала за возможность провести Рождество в каком-нибудь изысканном старомодном поместье вашей страны.

— В этом нет ничего привлекательного, — отвечала та.

— Для вас, может быть; но не для нас. То, о чем мы читаем, что представляем себе в своем воображении — вы в этом живете. Ваша жизнь кажется нам сказкой. Хотелось бы взглянуть на вашу охоту.

— Что ж, если вам нравится такое занятие, это может быть весело, — сказал Джеймсон. — Но я не думаю, что, помимо Луксора, может существовать большая дыра, чем какое-нибудь загородное поместье, под Рождество, особенно когда все мальчики возвращаются туда из своих школ.

— У нас, — продолжала между тем американка, — наши спортсмены надевают такие же платья, что и ваши охотники, после чего пускаются на лошадях в погоню за мешком анисового семени, который тащат перед ними.

— Почему бы им не завести лис?

— Потому что лису не заставить бежать по дороге. А поскольку наши фермеры ни за что не пустят вас в свои владения, охотиться предстоит на шоссе; это своего рода игра, а мне хотелось бы увидеть самую настоящую английскую охоту.

Поскольку эта тема Джеймсона явно не заинтересовала, вопрос был закрыт.

— Кстати, — сказала американка, — если нам удастся убедить нашего повара приготовить нам на Рождество пудинг, то я бы чувствовала себя, как в Англии.

— Рождественский пудинг — это ерунда, — заявил Джеймсон. — Сегодня его просят только маленькие дети. Что касается меня, то я предпочитаю пропитанный ромом или вином бисквит с вареньем и кремом; но этот местный чертов повар вряд ли сможет приготовить для нас что-нибудь стоящее, кроме своего пудинга с заварным кремом и жженым сахаром.

— Не думаю, что будет разумным заказывать ему рождественский пудинг, — сказала англичанка. — Но если мы сможем убедить его разрешить мне принять участие в его приготовлении, то он не сможет испортить его так, как это ему свойственно.

— Я была бы просто счастлива, — сказала американка, — и сделаю все, что от меня зависит. Я постараюсь переговорить с ним, когда он будет в подходящем настроении, и уверена, что на Рождество у нас будет замечательный пудинг.

По моему мнению, вряд ли найдется человек, способный отказать этой маленькой женщине в ее просьбе. Все случилось по ее желанию. Повар предоставил себя и всю свою кулинарию в полное ее распоряжение. Мы приняли участие в мытье и изъятии косточек из изюма, мы замесили тесто и бросили в него шестипенсовик и кольцо, а затем обвязали тканью и отложили, чтобы впоследствии держать над паром. Настало Рождество, и английский священник произнес проповедь о "в человеках благоволение". Текст он составил сам, причем текст этот изобиловал словами сверх всякой меры.

Мы ужинали. Ростбифом, по вкусу более напоминавшим кусок пригорелой кожи. Апофеозом ужина должен был стать изготовленный нами пудинг.

Ничто не могло пойти не так. Мы несли ответственность за каждую процедуру в отдельности и все в целом. Англичанка гарантировала правильность удерживания в кипятке. Она приготовила его для обработки паром и отдала строгие распоряжения относительно времени, сколько он должен обрабатываться.

Но, увы! То, что в конце концов оказалось на столе, трудно было назвать настоящим пудингом. Он не был укутан мягким синим пламенем, поскольку не был пропитан бренди. Он был сухим, а бренди подано в отдельном соуснике; да, пудинг был горячим, сладким, но его невозможно было поджечь.

Трудно представить себе наше разочарование. Мы постарались сделать все, чтобы исправить ситуацию, поджигая бренди в ложке и выливая на пудинг. Но тот оставался все таким же скучным и, наконец, отчаявшись, мы были вынуждены оставить все как есть.

— Я же говорил, — воскликнул Джеймсон, обращаясь к священнику. — Слова и дело не одно и то же, не так ли?

— Да, это так.

— Вы закатили чертовски хорошую проповедь. Какой она и должна быть. Но я постараюсь на практике воплотить то, что вы обрисовали в словах.

После чего выбрался из-за стола, держа в одной руке тарелку с пудингом, а в другой — соусник.

— Ей-богу! — сказал он. — Я открою глаза этим ребятам. Я покажу им, что мы знаем толк в еде. Пусть мы в Англии не имеем всяких скарабеев и картушей, это ничего не значит, поскольку мы умеем готовить самые лучшие ростбифы в мире, а также пудинги и еще кое-что.

После чего вышел из комнаты.

Мы не обратили никакого внимание ни на слова Джейсона, ни на то, что он куда-то отправился. Мы, скорее, вздохнули с облегчением, когда он вышел.

Минут через десять он вернулся, хохочущий, с красным лицом.

— Я славно повеселился, — сказал он. — Жалко, что вас там не было.

— Где, Джейсон?

— Здесь, на улице. Тут сидело много старых феллахов и погонщиков мулов; они любовались заходящим солнцем и о чем-то переговаривались, когда я протянул пудинг Мустафе. Я сказал ему, что приглашаю его отведать наше прекрасное национальное английское блюдо, которое Ее Величеству королеве английской каждый день подают на обед. Он ел и нахваливал. Тогда я сказал ему: "Старина, он необычайно сух, так что его следует полить соусом". Он спросил, что это за соус — мука и вода? "Обычный соус, — сказал я, — немного сахара; ничего, кроме сахара, старина". Я приложил соусник к его губам, и он сделал глоток. Господи, видели бы вы его лицо! Ничего более смешного я не видел! "Ничего страшного, старина, — сказал я ему. — Немного коньяка, прекрасного коньяка!" Как он на меня посмотрел! Если бы он мог, он сожрал бы меня с потрохами, но он просто повернулся и ушел. Если бы вы были рядом, то умерли бы от смеха. Очень жаль, что вас там не было.

После ужина я отправился на свою обычную прогулку по берегу реки, полюбоваться, как последние лучи заходящего солнца гаснут на колоннах и обелисках. По возвращении, я сразу понял: что-то произошло, поскольку в гостинице царила необычная суета. Я отправился в столовую, где и узнал, в чем дело.

Слуга, подававший нам кофе, сказал:

— Мустафа умер. Он перерезал себе горло у дверей мечети. Он не смог пережить того, что нарушил свой обет.

Я смотрел на Джеймсона, и не мог произнести ни слова. Я задыхался. Маленькую американку била дрожь, англичанка плакала. Джентльмены молча стояли у окна.

Джеймсон был искренне огорчен, и попытался скрыть свое смущение напускной бравадой и неуместными шуточками.

— В конце концов, — сказал он, — это всего лишь негр.

— Негр! — воскликнула американка. — Он не негр, он египтянин.

— О! Я столько же понимаю в различиях между черными и коричневыми, сколько в ваших картушах, — отозвался Джеймсон.

— Он не был черным, — заявила американка, вставая. — Но я хочу сказать, что вы, вы — невыносимый напыщенный черный...

— Не надо, дорогая моя, — остановила ее англичанка. — Не стоит. Мы не в силах исправить того, что случилось. Он вовсе не хотел причинить никакого вреда.


IV


Спать я не мог. Кровь во мне кипела. Я чувствовал, что больше не смогу ни видеть Джеймсона, ни заговорить с ним. Он должен был покинуть Луксор. Это понимали все. Вернуться к себе в Ковентри и больше никогда здесь не появляться.

Я попытался закончить небольшой этюд, который начал набрасывать в своем альбоме, но мои руки дрожали, и я был вынужден отложить карандаш в сторону. Потом взял книгу по египетским иероглифам, но понял, что не могу понять смысл прочитанного. В гостинице было очень тихо. В тот вечер все рано легли спать, общаться никому не хотелось. Никто не ходил. В коридоре, в полсвета, горела лампа. Номер Джеймсона находился рядом с моим. Я слышал, как он вошел, разделся, не переставая о чем-то разговаривать с самим собой. Затем он замолчал. Я завел часы, вынул кошелек из кармана и положил под подушку. Я не мог уснуть. Если я ложился, то никак не мог закрыть глаз. А встав, ничего не мог делать.

Я стал неторопливо раздеваться, когда услышал громкий крик, смесь боли и страха, в соседней комнате. Мгновение спустя раздался стук в дверь. Я открыл, ворвался Джеймсон. Он был в ночной рубашке, выглядел взволнованным и испуганным.

— Извините, старина, — произнес он дрожащим голосом. — Там, в моей комнате, прячется Мустафа. Я уже почти заснул, когда он выскочил и хотел отрезать мне голову вашим ножом.

— Моим ножом?

— Да, тем самым, для обрезки деревьев, который вы ему подарили. Взгляните, он, должно быть, поранил меня. Пойду к врачу, здесь есть один хороший док.

— Куда смотреть?

— Вот здесь, справа.

Джеймсон повернул голову влево, я поднял лампу. Ничего не было видно.

Я сказал ему об этом.

— Не может быть! Говорю вам, я почувствовал, как нож впивается в кожу.

— Ерунда, вам почудилось.

— Почудилось! Я видел Мустафу так же отчетливо, как сейчас вижу вас.

— Это ерунда, Джеймсон, — повторил я. — Бедняга мертв.

— Ну да, — сказал Джеймсон. — Сегодня не первое апреля, но я полагаю, что это розыгрыш. Вы сообщили мне, что он мертв, но теперь я знаю, — это не так. Потому что он заявился в мою комнату с вашим ножом в руке и хотел отрезать мне голову.

— Давайте вместе осмотрим вашу комнату.

— Пожалуйста. Только я не думаю, что он все еще там. Полагаю, он испугался того, что его заметили, и убежал.

Мы с Джеймсоном прошли в его комнату и осмотрелись. Там не было никаких следов присутствия постороннего. Кроме того, здесь совершенно негде было спрятаться, за исключением большого шкафа орехового дерева. Я открыл его и убедился, что он пуст.

Мне удалось убедить Джеймсона, что его никто не разыгрывает и что он в полной безопасности, после чего уложить в постель. Затем я вышел из комнаты. Сна — как не бывало. Я сел за стол и принялся писать письма и разбирать накопившиеся счета.

Была почти полночь, когда в соседней комнате снова раздался крик, и снова, спустя мгновение, ко мне ворвался Джеймсон.

— Этот чертов Мустафа опять забрался ко мне в комнату, — сказал он. — И опять хотел отрезать мне голову.

— Чепуха, — сказал я. — Просто галлюцинация. Вы же сами заперли дверь.

— Клянусь, я сделал это; но пусть меня повесят, если замки в этой дыре хоть на что-нибудь годятся, равно как окна и двери. Он снова каким-то образом проник в комнату, и если бы я не проснулся, воплотил свое намерение жизнь. О, Господи! Как жаль, что у меня нет револьвера.

Я отправился к нему в комнату. Он снова настоял, чтобы я осмотрел его горло.

— Это, конечно, хорошо, что вы ничего не замечаете, — сказал он. — Но вы меня не проведете. Я чувствовал, как нож вонзается в мою трахею, и если бы вовремя не выпрыгнул из кровати...

— Вы заперли дверь, так что никто войти не мог. Взгляните на окно — на стекле нет ни малейшей царапины. Это просто пустая фантазия.

— Вот что я скажу вам, старина, я не стану спать в этой комнате. Если вы уверены, что все это пустые фантазии, давайте поменяемся комнатами. Вы не верите в появление Мустафы? Прекрасно, в таком случае он вам не навредит. Вам самому представится возможность узнать: призрак он, или человек во плоти. Во всяком случае, нож в его руках не был призрачным.

— Я совершенно не понимаю смысла обмена комнатами, — сказал я, — но, пожалуйста. Впрочем, если вы захотите опять вернуться сюда, я готов просидеть здесь до самого утра, пока вы будете спать.

— Договорились, — отвечал Джеймсон. — Но если Мустафа снова появится, гоните его прочь без всякой жалости. Дайте слово.

Я дал слово и снова проводил Джеймсона в его спальню. Этот человек мне совершенно не нравился, но я не мог отказать ему в помощи при данных обстоятельствах. Было совершенно очевидно, что нервы у него на пределе, что он гораздо более взволнован происшедшим, чем хотел это показать, и что его отношение к Мустафе совершенно не соответствовало его словам. Мысль о том, что он стал невольной причиной смерти бедняги, прочно обосновалась в его мозгу, никогда не отличавшемся здравостью суждений, а теперь еще вдобавок расстроенном воображаемыми ужасами.

Письма я отложил на потом, взял Верхний Египет Бедекера, — один из лучших путеводителей, буквально битком набитый полезной информацией, — и переместился в комнату Джеймсона. Здесь я уселся рядом с лампой, спиной к кровати, на которой расположился молодой человек.

— Насколько я понимаю, — сказал Джеймсон, приподнимая голову, — для бренди с содовой уже поздно?

— Конечно; все уже спят.

— Лентяи. Здесь никогда нельзя получить то, что хочешь.

— Постарайтесь уснуть.

Некоторое время он метался на своей кровати из стороны в сторону, после чего либо уснул, либо я настолько погрузился в чтение моего Бедекера, что ничего не слышал, пока часы не пробили двенадцать. С последним ударом я услышал какой-то звук, похожий на фырканье, затем всхлип и сдавленный крик. Я вскочил и оглянулся. Джеймсон соскользнул с кровати.

— Черт подери! — в сердцах воскликнул он. — Вы прекрасно проводите время, разглядывая ваши картуши и прочую ерунду, в то время как Мустафа спокойно, на цыпочках, крадется к моем кровати. Он снова оказался рядом, и если бы я не проснулся, он перерезал бы мне горло. Сегодня я больше спать не лягу!

— Хорошо, можете больше не спать. Но я уверяю вас, что здесь никого не было.

— Прекрасно. Но как вы можете быть в этом уверены? Вы сидели ко мне спиной, а этот дьявол крадется как кошка. Вы не могли слышать его, когда он крался мимо вас.

Спорить с Джеймсоном было бесполезно, и я не стал его разубеждать.

— Я чувствую на своем горле три пореза, в тех местах, где прикасался нож, — сказал он. — А вы ничего не видите? Мне даже трудно говорить.

Таким образом мы просидели остаток ночи. К рассвету он стал более разумным и был склонен признать, что стал жертвой собственной разыгравшейся фантазии.

День прошел, как обычно — Джеймсон выглядел надутым и хмурым. После завтрака он остался сидеть за столом, в то время как дамы поднялись и вышли на прогулку, а мужчины собрались у окна, обсуждая, чем им следует заняться во второй половине дня.

Внезапно Джеймсон, клевавший носом, с проклятьем вскочил и опрокинул стул, на котором сидел.

— Вы что, сговорились против меня? — возопил он. — Вы позволили прийти сюда Мустафе, чтобы он отрезал мне голову?

— Но его здесь не было.

— Чепуха. Вы договорились запугать меня, чтобы я отсюда уехал. Вы меня ненавидите. Вы подговорили Мустафу, чтобы он убил меня. Это уже четвертый раз, когда он пытался перерезать мне горло, и хозяин гостиницы, вне всякого сомнения, заодно с вами. Вам должно быть стыдно, что вы англичане. Я уезжаю в Каир. И подам жалобу.

По всей видимости, от пережитого Джеймсон немного свихнулся. Один из мужчин решил переночевать в его комнате.

Молодой человек был утомлен и очень устал, но, не смотря на то, что глаза его закрывались и не приходилось говорить о ясности мысли, он упорно отказывался прилечь, страшась своего видения. Мужчина, ночевавший в его комнате на вторую ночь, испытал не более проблем, чем было у меня в первую, хотя он часто просыпался, и некоторое время не мог заснуть, с тревогой оглядывая комнату.

На следующую ночь Джеймсону стало совсем худо, так что его нельзя было оставить без присмотра. Еще один постоялец отеля взялся посидеть с ним ночью.

Теперь Джеймсон стал совсем угрюмым. Он ни с кем не разговаривал — только что-то бормотал себе под нос с хмурым видом.

В течение ночи, молодой человек, прихвативший с собой на дежурство пару журналов, засыпал. Когда ушел Джеймсон, он не заметил. Проснувшись незадолго до рассвета, он испытал ужас и угрызения совести, обнаружив, что кресло Джеймсона пусто.

Джеймсона не оказалось на кровати в его комнате. Его принялись искать по всей гостинице — и не нашли.

Его нашли на рассвете, у дверей мечети, с перерезанным горлом.


МАЛЕНЬКИЙ ДЖО ГЕНДЕР


— Из него ничего хорошего не выйдет, — сказала мачеха. После чего вытолкнула Джо немного вперед, нажав коленом ему пониже спины, так что тот оказался перед мастером. — Поэтому обращайтесь с ним, как хотите.

Маленький Джо Лембол был мальчиком лет десяти, в одежде с чужого плеча, которая ему совершенно не подходила. Поначалу его пальто было шинелью какого-нибудь солдата, от которого перешло к вознице, после чего было перешито на мальчика. С прочими предметами одежды поступали подобным же образом: когда они становились совершенно изношены, их перешивали. Причем, неряшливо; в результате чего одежда висела на нем мешком, а во всевозможные складки и пустоты набивалась в огромном количестве пыль. Частенько, когда маленький Джо надевал или снимал ее, пыль окутывала его плотным облаком. Подобное происходит, если наступить на высохший гриб-дождевик.

— Он родился недоношенным, — пренебрежительно заметила миссис Лембол, — без ногтей на пальцах рук и ног; они появились позже. Состояние его ума оставляет желать лучшего, и, пока он рос, приходилось его частенько постегивать. Так что можете смело использовать розги; мы нисколько не возражаем.

Когда маленький Джо Лембол появился на свет, никто не ожидал, что он долго протянет. Бедный, маленький, несчастный ребенок, который не кричал, а все время хныкал. Он был крещен частным порядком, сразу же после рождения, поскольку миссис Лембол заявила: "Как бы там ни было, это все-таки мой ребенок, и я хотела бы, чтобы он был похоронен как человек, а не как собака".

Он получил имя Иосифа. Библейского Иосифа продали в Египет как раба; маленький Иосиф, казалось, пришел рабом в мир. Ждали, что он умрет в младенчестве, — это было даже желательно, — и, таким образом, избавит себя от дальнейших страданий, но, вопреки ожиданиям, он выжил. Вскоре после его рождения умерла его мать, и отец снова женился. Без сомнения, и отец, и мачеха, любили его, но любовь эта была странной, а ее проявлениями были грубое отношение, пощечины, пинки и затрещины. Отец стыдился его, поскольку мальчик был слабеньким, а мачеха — потому что он был, во-первых, некрасив, а во-вторых — не ее собственный ребенок. Это был невысокий мальчонка, с длинной шеей, бледным лицом, впалыми щеками, плоской грудью и большим животом. Он ходил, вытянув голову, глядя вдаль большими бледно-голубыми глазами, словно пытался увидеть что-то за горизонтом. При ходьбе он переваливался и задевал все, что попадалось у него на пути, поскольку не смотрел ни по сторонам, ни под ноги.

Из-за его походки, вытаращенных глаз и большого живота, деревенские детишки прозвали его "Джо Гендер", или "Джо Гусак"; и родители ничуть не жалели его, поскольку стыдились того факта, что подобное существо носит фамилию Лембол.

Лемболы были здоровыми, добродушными людьми, с щеками, напоминавшими наливные яблоки, с крепкими костями и железными мускулами. Трудолюбивые и практичные, они откармливали свиней и держали домашнюю птицу. Лембол был дорожным рабочим. Однажды случилось так, что случайный камень лишил его глаза, и с тех пор он носил черную повязку. Другой глаз видел прекрасно, особенно когда дело касалось его личных интересов. Лембол был бы рад, если бы его сын мог заработать сам хоть несколько пенсов. Он был бы рад послать его очистить дорожку, или разбросать по саду навоз. Но Джо витал в облаках и ничего толком сделать не умел.

Волосы у него стояли торчком, и когда он шел в своей соломенной шляпе с многочисленными прорехами, волосы выглядывали наружу, так что создавалось впечатление, как будто это пар выбивается из-под крышки кастрюльки, в которой что-то кипит.

Когда в июне созрела голубика, миссис Лембол отправила Джо с другими детьми собирать ягоды и дала ему консервную банку; она могла продать их по четыре пенса за кварту, и, таким образом, любой ребенок мог заработать в этот период восемь пенсов за день; наиболее юркие могли заработать целый шиллинг.

Но Джо вскоре отбился от других детей. Те дразнили его, изображая гусей, вытягивали шеи и гоготали, подражая крикам этих птиц. А кроме того, они тайком пересыпали собранные ягоды из его банки в свои собственные.

Оставшись один в лесу, Джо растянулся посреди коричневого вереска и зеленого папоротника, глядя на дубовые ветви над головой и слушая пение птиц. О, чудная музыка леса! Шум летнего ветерка посреди листвы, переклички зябликов и дроздов, прохладное мягкое воркованье голубей, стук зеленого дятла, мелькание его малиновой головки, когда живой изумруд перебегает по стволу, осыпая вниз шелуху еловых шишек или кусочков коры шотландской сосны; рыжая белка мечется с дерева на дерево — резвится. Из зарослей папоротника показался кролик; выбрался на солнышко, чистит мордочку и длинные уши передними лапками; затем, приметив красное пальто — маленький Джо лежал неподвижно — повертел носом, глянул по сторонам и принялся осторожно приближаться. Мальчик не выдержал, рассмеялся; кролик мелькнул белым хвостиком — и словно его и не было.

Счастливые дни! наполненные таинственной музыкой, тайнами солнечного света и зеленой листвы, общением с Великой Матерью-Природой.

Вечером, когда Джо Гендер возвращался без банки, или с пустой банкой, он говорил своей мачехе:

— О, тетушка! Это было так прекрасно! Все вокруг пело.

— Я научу тебя петь вместе со всеми! — воскликнула миссис Лембол, перекидывая его через колено. По опыту она знала, что иные средства донести что-либо до Джо бесполезны.

Мальчик кричал и извивался, обещал быть более старательным при сборе ягод. Но, когда он снова шел в лес, все повторялось. Магия леса лишала его воли; он забывал про голубику, стоимостью четыре пенса за кварту, лежал на спине и прислушивался. А лес шептал ему, и пел ему, и утешал его; ветер наигрывал колыбельную среди еловых ветвей и шуршал травой; над ним трепетала осина, создавая неповторимые звуки, наполнявшие душу мечтательного мальчика любовью, восторгом и невыразимой тоской.

Не лучше дело обстояло и осенью, когда наступил сезон ежевики. Джо отправлялся со своей банкой на старый карьер, где ежевика пустила свои стебли по камням, вывороченным из ям, на которых грелись в солнечных лучах созревшие плоды. Было необычно видеть, как она росла здесь, в заброшенном карьере; как наливались соком ягоды. Карьер окружали сосны, их кора сочилась кружившим голову ароматом. Над ежевикой парили разноцветные, прекрасные бабочки. Кору деревьев облюбовали красные адмиралы, дремавшие на солнце, чуть поводя крыльями; иные же кружились над кустами, словно бы в сомнении, стоит на них опускаться или нет.

Здесь, скрытый деревьями, посреди поросших кустарником валунов, располагался одноэтажный домик, из дерева и глины, с соломенной крышей, в котором жил Роджер Гейл, почтальон.

Роджер Гейл каждый день проходил добрый десяток миль, доставляя письма, и столько же вечером, за каковые двадцать миль он получал вознаграждение, равное шести шиллингам в неделю. В половине седьмого утра он должен был явиться на почту и забрать корреспонденцию, а к семи вечера — доставить новую. Его работа отнимала у него около шести часов. Серединой дня он мог располагать по собственному усмотрению. Роджер Гейл был старым солдатом, вышедшим на пенсию. У себя он сапожничал; но утренняя и вечерняя ходьба отнимали у старика столько сил и энергии, что, будучи дома, он почти не выходил. Поэтому, если у него не было неотложных дел, старик развлекался игрой на скрипке. Однажды Джо Гендер пришел на карьер раньше, чем вернулся почтальон, и собирал ежевику; но не успел Роджер Гейл отпереть дверь, взять скрипку и провести смычком по струнам, как мальчик отставил банку в сторону и прислушался. А когда Роджер заиграл Daughter of the Regiment, Джо начал тихо красться к его домику, с глазами, полными изумления, чтобы лучше слышать, напоминая того самого любопытного кролика, который крался в лесу к его красному пальто. Вскоре Джо уже сидел на пороге, прижимая ухо к входной двери, позабыв и отринув все: и ежевику, и наказы мачехи, и розги отца, и свою жесткую кровать, и свое скудное питание, — в общем, весь окружавший его мир, который он свернул, словно свиток, и отложил в сторону, целиком отдавшись магии музыки.

Его большие глаза были широко открыты, но он ничего не видел; начался дождик, подул северо-восточный ветер, но он ничего не чувствовал: он весь превратился в слух.

Однажды Роджер внезапно распахнул дверь, и мальчик, прислонившийся к ней, ввалился внутрь.

— Кто ты? Что ты здесь делаешь? Чего ты хочешь? — спросил почтальон.

Джо Гендер поднялся, вытянув длинную шею, глядя своими огромными глазами; его грубые волосы торчали во все стороны, его большой живот выпирал, он не мог произнести ни слова. Роджер едва не лопнул от смеха. Но не пнул и не прогнал; он протянул ему немного хлеба и сидра, и в конце концов ему удалось вытянуть у мальчика признание — тот слушал скрипку. Почтальону было приятно это слышать, и это событие стало началом дружбы между ними.

Но когда Джо вернулся домой с пустой банкой и сказал: "О, тетушка, мистер Роджер Гейл так красиво играет на скрипке", женщина отозвалась: "Скрипка! Я вместо нее сыграю кое-что на твоей спине, ленивый бродяжка!", — и она исполнила свое обещание, потому что никогда не бросала слов на ветер.

В попытке избавить его от вредных привычек, — а именно мечтательности и неприспособленности, — миссис Лембол отдала Джо в школу.

В школе ему было плохо. Он никак не мог выучить буквы. Он совершенно не понимал, как делать вычитание. Он сидел на скамье, глядя на учителя, и не мог ответить на простейший вопрос: чему посвящен урок. Другие дети издевались над ним, староста ругал, а учитель — лупил. Тогда Джо Гендер принял твердое решение бросить школу. Каждое утро мачеха посылала его туда, но он, вместо того, отправлялся на карьер, к домику Роджера Гейла, и слушал его игру.

Маленький Джо раздобыл старый ящик, ножом прорезал в нем отверстия; смастерил гриф и смычок, натянул конский волос, и извлек из своей импровизированной скрипки очень слабые звуки, вызвавшие смех у почтальона, но доставившие ему несказанное удовольствие. Звук, который он извлекал из своего инструмента, напоминал гудение мух, но он научился извлекать разные ноты, хотя и плохо слышимые.

Спустя некоторое время отец услышал игру мальчика, и отлупил его так, что тот стал похож на яблоко, сорванное с дерева, которым вдоволь позабавился ветер, гоняя его по дороге.

Некоторое время Джо не рисковал наведываться в карьер, за исключением субботы и воскресенья. Отец запретил посещать ему церковь, поскольку органная музыка и пение едва не довели мальчика до помешательства. Когда раздавалась красивая, трогательная мелодия, глаза его затуманивались, по щекам бежали слезы; а когда орган играл Аллилуия или гимны, глаза блестели, маленькое тело дрожало, а лицо принимало такое выражение, что прихожане тревожились, а пастор был вынужден переговорить с его мачехой. Ребенок явно страдал психическими отклонениями и присутствие на божественных службах могло нанести ему вред.

Тогда мистеру Лемболу пришла в голову идея сделать из мальчика мясника, что он ему и сообщил. Он собирался отдать его в учение лучшему мяснику в городе. Джо расплакался. Он не мог видеть кровь, запах сырого мяса был ему противен. Но отец не обратил внимание на протесты мальчика, он просто отвел его в город и оставил у мясника. Тот определил его обязанности — разносить мясо заказчикам. Это был первый раз, когда он ночевал вне дома, он плакал, не спал всю ночь, а затем плакал весь следующий день, разнося мясо по городу.

Проходя по улицам, он натолкнулся на витрину магазина, торговавшего игрушками. Там были выставлены куклы, лошади, маленькие повозки. Но они совершенно не взволновали Джо; там имелись маленькие скрипки, некоторые — очень дорогие, иные — совсем дешевые, и мальчик застывал перед ними, поглощая глазами. Маленькая скрипка, к которой прикипело его сердце, стоила всего три шиллинга и шесть пенсов. Теперь он проходил мимо нее каждый день, останавливался и смотрел, желая ее все больше и больше с каждым днем, — эту маленькую скрипку, ценой в три шиллинга и шесть пенсов.

Однажды он был настолько поглощен созерцанием скрипки, ее прекрасных обводов, в мечтах, что когда-нибудь сможет обладать ею, что не заметил, как какие-то мальчишки утащили из короба, стоявшего у него на плече, куски мяса.

Этот проступок оказался самым страшным — ему припомнили все его прегрешения: путаница заказов, на которую жаловались клиенты, медлительность доставки. Мясник больше не желал иметь с ним дела и отправил домой, к отцу, который самым строгим образом наказал мальчика, едва тот переступил порог родного дома.

Но Джо принес с собой прекрасные воспоминания, о маленькой черно-красной скрипке. О смычке, с натянутым на нем белым конским волосом. Теперь у мальчика появилась мечта, ради которой стоило жить. Он был бы совершенно счастлив, если бы мог позволить себе иметь скрипку, ценой в три шиллинга и шесть пенсов. Но как их заработать?

Он поделился своими затруднениями с почтальоном Роджером Гейлом, и тот обещал ему подумать, чем можно помочь делу.

Через пару дней почтальон сказал Джо:

— Есть землевладелец, который хочет нанять мальчика, чтобы тот убирал листья с подъездной дороги к дому. Об этом мне сказал его кучер, а я передаю его слова тебе. Ты можешь заниматься этим по субботам, и получать за работу несколько пенсов.

Джо просиял. Он поспешил домой и передал ей слова почтальона.

— Ты сам собираешься начать чем-то заниматься, — сказала миссис Лембол. — Прекрасно, если тебя возьмут подметать подъездную дорогу; ты будешь приносить домой по пять пенсов каждую неделю, и получать из них пенни на любые лакомства.

Джо попытался рассчитать, сколько времени пройдет, прежде чем он сможет приобрести скрипку, но это было выше его способностей; тогда он спросил почтальона, и тот ответил, что пройдет сорок недель, то есть десять месяцев.

Маленький Джо не расстроился. Что значило для него такое время? Служил же Иаков четырнадцать лет за Рахиль, а до того момента, когда он сможет приобрести скрипку, осталось всего лишь сорок недель!

Итак, каждую субботу Джо усердно подметал дорогу. Он получил строгий наказ: при появлении автомобиля, прятаться среди рододендронов и лавров. Он имел слишком идиотский вид, его одежда представляла из себя лохмотья, чтобы попадаться на глаза джентльмену.

Тем не менее, один или два раза он столкнулся с землевладельцем и стоял, дрожащий, с широко раскрытыми ртом и глазами, с торчащими во все стороны волосами, крепко ухватившись за метлу. Землевладелец был вполне дружелюбен, пытался заговорить с ним, но Джо Гендер очень испугался, и не мог произнести ни слова в ответ.

— Бедняга, — сказал землевладелец садовнику. — Конечно, я делаю доброе дело, давая ему работу, но, должен признаться, предпочел бы видеть на его месте кого-нибудь другого, поумнее. Я поспособствую, чтобы его отправили в учреждение для слабоумных. Там ничему не учат, — добавил он, — но, при наличии здоровой пищи, чистоты и внимания, даже он, может быть, усвоит, что дважды два равно четырем, ибо даже этого он, насколько я сумел понять, до сих пор не знает.

Каждую субботу, вечером, Джо Гендер приносил своей мачехе шестипенсовик. Но женщина была не настолько добра, чтобы позволить ему обзавестись собственными деньгами.

— За твое образование приходится платить слишком много, — говорила она.

— В таком случае, тетушка, может быть, мне больше не нужно ходить в школу? — У него язык не поворачивался назвать мачеху матушкой.

— Ты должен учиться. Ты не закончил даже начальный курс.

— Но я не думаю, что у меня это когда-нибудь получится.

— А кроме того, — продолжала миссис Лембол, — ты очень хорошо питаешься. И ешь очень много. Дешевле прокормить корову, чем тебя.

— Ох, тетушка, я буду есть совсем мало, если вы будете давать мне один пенни!

— Прекрасно. Нельзя есть так много, это вредно. Если ты будешь довольствоваться одним куском хлеба вместо двух на завтрак и то же самое на ужин, ты получишь свой пенни. А если тебе не будет хватать еды, то ты всегда можешь раздобыть брюкву или мангольд на поле фермера Эггинса. Брюква и мангольд холодят кровь и не давят на желудок, — сказала миссис Лембол.

Так и сделали; но это едва не уморило Джо. Его щеки и грудь становились все более и более впалыми, а живот, напротив, выпирал все сильнее и сильнее. Его ноги, казалось, едва могли поддерживать тело, а большие бледно-голубые глаза готовы были вылезти из орбит, подобно глазам улитки. Что же касается его голоса, то он был тихим и бесцветным, подобным нотам, извлекаемым им из своей самодельной скрипки.

— Из-за этого ребенка на нас косо смотрят, — говорил Лембол. — Он совсем не похож на человека. Он не мыслит и не чувствует, как христианин. Если бы он полюбил наш сад, то не смог бы принести даже лопаты навоза, чтобы удобрить его.

— Мне доводилось слышать о подменышах, — в тон ему говорила миссис Лембол, — а глядя на него, я начинаю думать, что в этих рассказах содержится зерно истины. В них говорится, что пикси крадут человеческих детей, а на их место подсовывают своих. Единственный способ узнать — это раскалить кочергу докрасна и сделать вид, будто тыкаешь ею в горло ребенка; в таком случае дверь открывается, приходит пикси-мать и забирает своего ребенка, возвращая чужого. Может быть, нам следует поступить так с Джо.

— Я сомневаюсь, жена, что закон будет на нашей стороне, — заявил Лембол, возвращая в камин вылетевший оттуда уголь раскаленной снизу кочергой.

— Я тоже так думаю, — сказала миссис Лембол. — И после этого мы еще называемся страной свободы! Закон — бедным, но не богатым.

— Это все упрямство, — сказал Лембол. — Точно, как у осла. А потому нам следует применять обыкновенную палку.

Между тем, маленького Джо Гендера ждало еще одно испытание. Дочь землевладельца, мисс Эмори, училась музыке. Мать ее играла на пианино, в то время как сама она — на скрипке. В то время музыка вошла в моду, и мисс Эмори брала уроки у лучших музыкантов в городе; она играла гораздо лучше, чем Роджер Гейл.

Однажды, подметая дорогу, Джо услышал ее игру; он стал подкрадываться к ближе и ближе к дому, прячась за кусты рододендрона, впивая музыку всем телом. Она влекла его неодолимо. Он совершенно позабыл строгий наказ никогда не приближаться к дому. Музыка действовала на него как магическое заклятие. Тут его и застал садовник, отодрал за уши и велел вернуться к работе. В другой раз его прогнал слуга, заставший оборванного маленького мальчика возле окон гостиной. А потом его заметила мисс Эмори, когда он прятался за розовым кустом возле ее будуара, слушая, как она выполняет урок.

Никто даже подумать не мог, что его привлекает музыка. Всем казалось, что деревенский дурачок любуется внутренней обстановкой дома.

Его ругали, пообещали выгнать. Садовник пожаловался отцу мальчика и посоветовал хорошенько его выпороть, чтобы не забывал о сказанном.

— Эти парни, — сказал садовник, — чувствуют совсем иначе, чем обычные люди, и понимают только палку, как медведи, когда их дрессируют.

Однажды мисс Эмори, увидев тоненького ребенка с большими глазами, услышав, как он кашляет, вынесла ему чашку горячего кофе и немножко хлеба.

Он принял их без единого слова, только стащил с головы и бросил к ее ногам свою старенькую порванную шляпу, обнажив торчащие во все стороны волосы; он смотрел на нее, потеряв дар речи.

— Джо, — сказала она, — бедный маленький человечек, сколько тебе лет?

— Понятия не имею, — ответил он.

— Ты умеешь читать и писать?

— Нет.

— Ты умеешь складывать?

— Нет.

— А что ты умеешь делать?

— Скрипку.

— У тебя есть скрипка?

— Да.

— Я хотела бы увидеть ее и услышать, как ты играешь.

На следующий день было воскресенье. Маленький Джо совершенно забыл об этом, и о том, что мисс Эмори утром, по всей вероятности, пойдет в церковь. Она хотела увидеть его скрипку, поэтому он взял ее и отправился в парк. Проходя мимо церкви, он услышал звуки органа и пение хора. Он замер, прислушиваясь, затем направился к ней. Его охватило непередаваемое чувство; он приложил свою скрипку к плечу и провел смычком по струнам. Звук был слаб, его заглушали орган и пение хора. И тем не менее, он мог его слышать, его сердце радостно билось, когда он играл в сопровождении, подобно мисс Эмори. Хор выводил гимн на музыку Лютера:

Великий Бог, что вижу я и слышу?

Грядет конец времен...

Маленький Джо, играя на своем жалком инструменте, шел к церкви, волоча ноги по опавшим пожелтевшим листьям, между надгробиями, увлекаемый красивой, торжественной музыкой. Поднялся по ступеням, остановился ненадолго в дверях, затем продолжил свой путь; он не понимал, что творится вокруг, не слышал ничего, кроме музыки, не ощущал ничего, кроме того, что его скрипка звучит вместе с органом; он вошел в церковь, не сняв своей смешной соломенной шляпы, хотя здесь присутствовали все: землевладелец и его жена, пастор, и жена пастора, приходской староста и его помощник, и смотритель кладбища, и смотритель дорог, и окрестные фермеры со своими женами. Он совершенно забыл о ней, о своей соломенной шляпе, слезы радости наполняли его глаза и скатывались по бледным щекам.

Прихожане и церковные старосты испытали шок, когда увидели оборванного мальчика, вошедшего в церковь со шляпой на голове и играющего на скрипке, не взирая на святость места, в особенности в присутствии крупных землевладельцев; пастор громко кашлянул и выразительно взглянул на старосту, фермера Эггинса, ставшего краснее солнца в ноябрьском тумане, и даже розы. В то же мгновение, по его сигналу, помощники старосты выросли словно из-под земли и двинулись с разных сторон к Джо Гендеру.

В тот момент, когда они коснулись его, пение прекратилось; Джо очнулся от своих видений и оказался в суровой реальности. Он ошеломленно взглянул сначала на одного, потом на другого, державшего его, помощника: их лица пылали негодованием, они буквально онемели от гнева. Они повели его из церкви, крепко держа за руки; спустились по крыльцу, пошли по дорожке. Джо слышал позади себя невнятный голос пастора, читавшего молитву. Он оглянулся, и увидел лица школьников, наблюдавших за происходящим через открытую дверь. Когда до улицы оставалось не более пяти шагов, один из помощников громко произнес: "Все!", после чего положил тяжелую ручищу на голову мальчика и толкнул его в сторону своего напарника. Тот, не менее тяжелой ручищей, откинул мальчика обратно; после чего Джо получил такой удар ногой пониже спины, что пролетел остававшиеся пять шагов, вылетел на улицу и упал на дорогу, раздавив свою импровизированную скрипку.

После этого помощники старосты как по команде развернулись, высморкались, отправились обратно в церковь и присоединились к остальным прихожанам, испытывавшим к ним благодарность за то, что они так споро и блестяще справились со своими обязанностями.

Помощники церковного старосты не знали, что, после того, как они слегка поколотили маленького мальчика на дорожке погоста и выбросили на улицу, он ударился головой о камни мостовой и остался недвижим. Там он и лежал, пока длились молитва и проповедь. Но когда прихожане вышли из церкви, то были поражены, увидев лежавшего без чувств Джо, с разбитой головой, в луже крови. Землевладелец был в шоке, равно как его жена и дочь, помощники не знали, что и сказать. К счастью, конюшня землевладельца располагалась неподалеку от церкви, и в ней имелся фонтанчик; принесли воду и привели Джо в чувство.

Тем временем, миссис Эмори поспешила домой и вернулась со свинцовым пластырем и маленькими ножницами. Пластырь нарезали полосками и заклеили им рану на голове Джо, так что он вскоре пришел в себя настолько, что смог держаться на ногах, после чего помощники церковного старосты препроводили его домой. Приведя, они описали происшедшее, не жалея черной краски, представляя Джо виновным в святотатстве, обвиняя в сопротивлении и недостойном поведении, заслужившим подобное обращение. После чего каждый получил от мистера Лембола по половине кроны и отправился домой.

— Итак, парень, — воскликнул отец, — ты снова принялся за свое! Сколько раз я говорил тебе не ходить в церковь? Церковь не для таких, как ты. И если бы ты не получил достойного наказания, я сам наказал бы тебя так, как ты того заслуживаешь.

Несколько дней после этого случая Джо Гендер чувствовал себя очень плохо. На его щеках выступил нездоровый румянец, глаза стали еще более светлыми, а речь — странной. Больше всего он беспокоился о своей скрипке; он не знал, что с ней случилось: подобрал ли ее кто-нибудь, или унес. Наконец, он прямо спросил об этом, и горько расплакался, когда узнал, что она разлетелась в щепки после его падения, и превратилась, вместе со спутанным конским волосом, в нечто, напоминающее обломок кораблекрушения. Пришла мисс Эмори, чтобы справиться о его здоровье; она оставила ему пять шиллингов, когда отец и мачеха вышли. Мальчик засмеялся от радости, захлопал в ладоши и спрятал деньги в карман, ничего не сказав, из чего мисс Эмори сделала заключение, что он не вполне в своем уме. Но для Джо не имело теперь никакого значения, что у него с головой, пусть бы она и отличалась от других; он знал, что у него есть деньги, которых хватит, чтобы купить прекрасную скрипку, ту самую, которую он видел в витрине магазина много месяцев назад, ради которой работал и ограничил себя в пище.

Когда мисс Эмори ушла, пока не вернулась мачеха, он открыл дверь и выскользнул на улицу. Он боялся, что его заметят, и прятался за изгородью или в канаве, когда ему казалось, будто кто-то идет, пока, наконец, не выбрался на нужную дорогу. Здесь он бросился бежать, и бежал, пока не устал. Голова его была перевязана тряпкой; он почувствовал жар, снял тряпку, обмакнул ее в воде и снова повязал. Никогда еще рассудок его не был столь ясен, как сейчас, поскольку его вела единственная цель, к желанному предмету, который вот-вот станет принадлежать ему. Он сжимал монету в ладони, иногда останавливался, смотрел на нее и целовал, прижимал к бьющемуся сердцу и снова бежал. Он задыхался. Он не мог больше бежать. Он присел возле изгороди. Пот градом катился по его лицу. Потом услышал, как ему показалось, быстрые приближающиеся шаги, подумал, что его кто-то преследует, вскочил и побежал дальше.

Он миновал деревню, находившуюся в четырех милях от дома, в то время, когда дети выходили из школы; завидев его, они закричали: "Джо Гендер! Га-га-га! Джо Гусак! Га-га-га!", и принялись осыпать его шуточками. Мальчик изо всех сил побежал дальше, хотя очень устал, а голова горела и кружилась, чтобы избежать насмешек.

Выйдя за деревню, он вскоре оказался у будки сборщицы дорожного налога. Здесь мальчик почувствовал сильное головокружение и робко спросил, нельзя ли ему получить кусок хлеба. Он заплатит за него, если ему разменяют шиллинг. Женщина, находившаяся в будке, пожалела бледного, с большими глазами, мальчика, и стала задавать ему вопросы; но он, опасаясь, что она отправит его домой, либо молчал, либо отвечал невпопад. Она дала ему немного хлеба и воды и смотрела вслед, как он идет по направлению к городу, пока он не скрылся из виду. День клонился к закату; было уже темно, когда он добрался до города. Но он даже не думал об этом. Не думал он и о том, где будет ночевать, хватит ли у него сил проделать обратный путь длиною в десять миль. Он думал только о той прекрасной красно-черной скрипке с желтым смычком, висевшей в витрине магазина, стоимостью в три шиллинга и шесть пенсов. Три шиллинга и шесть пенсов! У него хватит денег не только на скрипку. У него было целых пять шиллингов. Он ни пенни не получил от своей мачехи. Он их честно заработал; причем не только убирая дорогу, но и отказываясь от второго кусочка хлеба. Но когда он спросил о деньгах, мачеха отвечала, что положила их в банк. Если бы они у него были, он потратил бы их на сладости; хранясь в банке, они могут помочь ему в дальнейшей жизни; если же он умрет, то они пойдут на его погребение.

Мальчик был сильно опечален; выходит, что он работал и голодал зря. Но пришла мисс Эмори и подарила ему деньги, и он удрал с ними, иначе мачеха отнимет их и поместит в банк, чтобы они могли помочь ему в дальнейшей жизни или пойти на погребение, если он умрет. С какой стати ему об этом заботится? Все, что ему нужно, это скрипка — прекрасная красно-черная скрипка стоимостью в три шиллинга и шесть пенсов.

Джо Гендер сильно устал. Время от времени он присаживался на кучи камней, лежавшие на обочине дороги, чтобы перевести дух. Его ботинки были в плачевном состоянии, подошвы стерты, камни больно ранили его ноги. В это время года дорогу посыпали свежим щебнем, с острыми краями, они проникали через подошвы. Он спотыкался, стер ноги, едва не падал от усталости, но сердце — сердце влекло его вперед. У него перед глазами стояла скрипка — прекрасная красно-черная скрипка с желтым смычком, стоимостью в три шиллинга и шесть пенсов. Как только она окажется у него в руках, его усталость пройдет, словно сон; больше не будет голода, слез, боли. Он возьмет смычок в руки, проведет им по струнам, его пальцы побегут по грифу, а волны музыки подхватят его и унесут далеко-далеко от бед, от нужды, от слез, в сияющий, наполненный солнечным светом мир музыки.

Он поднимался, бежал, отдыхал на камнях, снова поднимался и снова бежал.

Когда он входил в город, солнце уже скрылось. Он направился прямо к магазину, который хорошо помнил, и, к своему восторгу, в витрине увидел желанную скрипку, стоимостью в три шиллинга и шесть пенсов.

Робко вошел в магазин и дрожащей рукой протянул продавцу деньги.

— Что ты хочешь?

— Ее, — сказал мальчик. Ее. Для него во всем магазине была только она, — в нем не было ни кукол, ни деревянных коней, ни оловянных паровозиков, ни летучих мышей, ни воздушных змеев. Он видел перед собой только одно — красно-черную скрипку. — Ее, — сказал мальчик, и вытянул руку, указывая.

Когда маленький Джо Гендер получил скрипку, он прижал ее, и сердце рванулось у него из груди, подобно голубю из клетки, у которой отворили дверцу. Его тусклые глаза вспыхнули, его белые щеки стали наливаться алым. Он вышел, высоко подняв голову, твердой походкой, прижимая скрипку к груди и держа в руке смычок.

Он смотрел в сторону дома. Теперь он может вернуться к отцу и мачехе, к своей маленькой кровати на верху лестницы, к своему скудному питанию, к школе, уборке подъездной дороги, ворчанию мачехи и затрещинам отца. У него есть скрипка, все остальное не имеет никакого значения.

Он дождался, пока выйдет из города, прежде чем заиграть. Оказавшись на пустынном участке дороги, он присел возле изгороди, под падубом, покрытым алыми ягодами, и, затаив дыхание, провел смычком по струнам. Увы! От долгого нахождения в витрине, струны постарели и утратили былую прочность. Одна струна лопнула; затем, когда он провел смычком по другой, лопнула и она, затем отвалился и упал мостик. Лопнули струны на смычке, они не были покрыты канифолью.

Маленький Джо Гендер не выдержал. Он положил смычок и скрипку на колени и горько заплакал.

Вскоре, сквозь плач, он услышал стук колес приближающейся повозки и цокот лошадиных копыт.

Он слышал, но горе его было так велико, что он даже не поднял головы, чтобы посмотреть, кто это. Впрочем, если бы он даже и поступил так, то все равно ничего не увидел бы, поскольку глаза его были наполнены слезами.

— Слушай, парень! Я к тебе обращаюсь! Какого черта я должен понапрасну тратить время, разыскивая тебя?

Это был голос его отца; коляска остановилась. Мистер Лембол, обнаружив, что мальчика нет дома, пустился в расспросы: сначала в школе, хотя было очевидно, что там его нет, затем у садовника и лесника. Потом осмотрел колодец и печную трубу. После чего отправился в карьер, к Роджеру Гейлу, но тот ничего не мог ему сказать. Кто-то из соседней деревни сообщил, что мальчика видели там; Лембол попросил у фермера Эггинса коляску и отправился в указанном направлении, внимательно оглядывая дорогу и окрестности своим единственным глазом.

Добрался до села, затем до будки сборщика налогов. Там женщина описала ему проходившего мимо мальчика, "как будто не в своем уме", а говоря проще — полудурка.

Мистера Лембола нельзя было назвать приятным, красивым мужчиной, он был словно вытесан из камня. Руки его были волосатыми, кулаки огромны, а удар настолько силен, что он мог запросто свалить с ног быка; однажды он это и продемонстрировал, свалив животное одним ударом между рогов. Это был подвиг, и мистер Лембол гордился им. У него было длинное туловище и непропорционально короткие ноги. Мышцы и сухожилия напоминали собой стальные канаты, его невозможно было согнуть, а на своих плечах он мог унести быка.

Его лицо, под воздействием ветра и выпивки, приобрело цвет меди. Волосы его были светлые; едва ли не единственное, что сын унаследовал от него. Они совершенно не подходили цветом к красному лицу. Волосы росли у него на шее и под подбородком, словно ньюгейтские кружева; их было так много, что лицо напоминало темную луну, окруженную светлым сиянием.

Мистер Лембол обладал довольно странным нравом. Он старался сдерживать свой гнев, но если ему это не удавалось, он выплескивал его на всех, кто оказывался в тот момент рядом с ним.

Он поднял сына на руки и усадил в коляску. Мальчик не сопротивлялся. Его дух был сломлен, его надежды развеялись. Несколько месяцев он мечтал о красно-черной скрипке, стоимостью в три шиллинга шесть пенсов, и вот теперь, после стольких лишений и страданий, он получил ее, но... Но на ней невозможно было играть.

— И не стыдно тебе доставлять столько хлопот своим дорогим родителям, аспид?

Мистер Лембол развернул коляску в сторону дома. Его лицо было обращено черной повязкой к маленькому Джо, сидевшему внизу, сжимая поломанную скрипку. Спрашивая, мистер Лембол повернулся к мальчику и грозно взглянул на маленькую фигурку единственным глазом.

"Аспид" взглянул на отца, но не произнес ни слова. Мистер Лембол отвернулся и принялся смотреть на дорогу; черная повязка оказалась над испуганным, жалобным, умоляющим личиком, глядевшим вверх, и тусклый свет вечернего неба освещал впалые щеки и большие глаза, наполненные слезами. Мальчик поднял руку, в которой держал смычок, и вытер глаза рукавом. При этом он нечаянно ткнул отца концом смычка.

— Черт подери! — воскликнул мистер Лембол. — Чего тебе нужно, страшилище?

Если бы в одной руке у него не было кнута, а в другой — вожжей, он выхватил бы у ребенка смычок и выбросил. Однако, он удовлетворился тем, что ударил Джо по голове концом кнута.

— Чего это у тебя там? — спросил он.

— Пожалуйста, отец, это скрипка, — робко ответил ребенок.

— Откуда ты ее взял? Украл, что ли?

— Нет, отец, я ее купил, — ответил Джо, весь дрожа.

— Купил! Откуда у тебя взялись деньги?

— Мне дала их мисс Эмори.

— Сколько?

— Она дала мне пять шиллингов, — ответил Джо.

— Пять шиллингов! А сколько стоит эта красивая (он не сказал "красивая", он употребил совершенно иное слово) скрипка?

— Три шиллинга и шесть пенсов.

— Следовательно, у тебя должно было остаться один шиллинг и шесть пенсов?

— У меня ничего не осталось, отец.

— Где же они?

— Я потратил шиллинг на трубку для тебя, а шесть пенсов на наперсток для мачехи, в подарок, — ответил ребенок, и в глазах его светилась надежда, что слова эти не дадут воли отцовскому гневу.

— Будь я проклят, — взревел мистер Лембол, — если ты не хуже мистера Чемберлена, лишающего нас куска хлеба! Гром и молния, какого черта ты разбазариваешь деньги на такую ерунду? У меня есть трубка, черная, такая же, какой будет твоя спина прежде, чем наступит завтра, а у твоей матери есть старый наперсток, весь в дырочках, какие также появятся у тебя на спине. Погоди, вот только вернемся домой, и я извлеку прекрасную музыку из твоей скрипки, каковой для меня станет твоя спина! Я буду не я, если не поступлю таким образом.

Джо съежился, опустив голову.

Нельзя сказать, чтобы мистер Лембол был начисто лишен чувства юмора. Возвращаясь, он развлекал себя разговором, и этот юмор гремел над головой ребенка подобно весенней грозе.

— Ты даже представить себе не можешь, какой обильный ужин тебя ждет, — и черная повязка нависла над сжавшимся в комочек мальчиком. — Ты получишь все, что только пожелаешь. Тебе ведь нравится мясо под густым соусом, не правда ли? Надеюсь, ты не откажешься от хорошего жаркого. Думаешь, оно недожарено? Нет, мой дорогой, ничего подобного. Прекрасно прожарено. Соленья? Могу предложить маринованные огурцы, жгучие, очень жгучие. И еще каперсы — баранина с каперсами. Или картофель? Рассыпчатый картофель? Увы, могу предложить тебе только картофельное пюре. Хотя на мой взгляд, нет ничего лучше молоденького поросенка с поджаристой корочкой. Хорошо пропеченного, от шеи до хвоста. Думаю, мы могли бы хрустеть им с вечера до утра.

После чего уставил всевидящее око в глубь коляски, чтобы узнать, какое воздействие оказал его юмор на мальчика, но был разочарован. Джо не улыбался. Он заснул, утомленный длинной дорогой, постигшим его разочарованием, положив голову на скрипку, лежавшую на его коленях. По причине тряской езды, раны на его голове открылись; пластыри отклеились, и выступила кровь, стекавшая маленькими каплями и попадавшая в полость скрипки через S-образные отверстия.

Было слишком темно, чтобы мистер Лембол мог это заметить. Он поджал губы. Его задело, что мальчик не оценил по достоинству его юмора.

У дома их встретила миссис Лембол; она подняла спящего мальчика на руки.

— Мне нужно вернуть коляску Эггинсу, — сказал муж. — Дружба дружбой, а раз обещал — нужно выполнять.

Когда мистер Лембол удалился, миссис Лембол сказала:

— Ты, Джо, злой, плохой мальчик, Бог никогда не простит тебе озорство, которое ты сегодня совершил, те неприятности, которые ты причинил мне и своему бедному отцу. — Она хотела продолжить в том же резком тоне, но заметила у него на голове кровь, что он нуждается в ее помощи. Более того, она знала, что ее муж не оставит без наказания сегодняшний проступок. — Раздевайся и отправляйся спать, Джо, — сказала она, поправив пластырь. — Можешь взять с собой кусок хлеба, а я посмотрю, смогу ли убедить твоего отца отложить наказание на пару дней.

Джо заплакал.

— Не хнычь, — сказала она. — Когда злые дети совершают нехорошие поступки, они должны нести за это наказание. Таков закон природы. Кроме того, — продолжала она, — ты должен быть рад, что земля не разверзлась под тобой и не поглотила, как Корея, Дафана и Авирона. Как можно было убежать от домашнего очага, от таких заботливых родителей! Я думаю, в тебе нет искренней привязанности, и именно это послужило причиной твоего поступка.

— Могу я взять с собой свою скрипку?

— Если хочешь, то бери, — сказала мачеха. — Если она тебе так дорога. Однако, она вся испачкана кровью. Дай-ка, я сначала оботру ее, иначе ты испачкаешь кровью простыню. А теперь, — добавила она, подавая ему сломанный инструмент, — помолись и отправляйся в кровать, хотя, я думаю, что твои молитвы никогда не достигнут неба, исходя из такого злого, бесчувственного сердца.

Маленький Джо отправился в постель. Его спальня располагалась над кухней, к ней вела крутая узкая лестница. Здесь стояла маленькая кровать-раскладушка, на которой и спал Джо. Он снял с себя одежду и остался в короткой рубашке, грубой белой ткани. Он опустился на колени и стал молиться, держа скрипку обеими руками. Потом лег, и, дождавшись, когда мачеха унесет лампу, осмотрел инструмент. Мостик можно приклеить на место, понадобится совсем мало клея, струны можно натянуть новые. Утром он отнесет скрипку к Роджеру Гейлу и попросит его помочь ее починить. Он был уверен, что Роджер поможет ему. Ведь не зря же он намекал, что настанет время, когда у Джо появится прекрасная скрипка, и он научится играть на ней так же, как Паганини. Для красно-черной скрипки еще не все потеряно.

А потом он услышал, как скрипнула дверь, вернулся отец.

— Где эта жаба? — спросил мистер Лембол.

Джо затаил дыхание, кровь застыла у него в жилах. Он мог слышать каждое слово, произносившееся в комнате под ним.

— Он лег спать, — ответила миссис Лембол. — Оставь его в покое, Сэмюэль; у него разбита голова, он нездоров. Хватит с него на сегодня.

— Сьюзан, — сказал Лембол. — Во мне все кипело и бурлило, пока я ездил в город и обратно, я обещал его наказать, и я сдержу свое слово.

Маленький Джо сел на своей раскладушке, прижимая к себе скрипку; волосы у него на голове встали дыбом. Его большие глаза стали еще больше от страха.

— Дай-ка мне мою палку, — сказал мистер Лембол. — Я обещал пройтись по нему палкой, и он отведает ее сейчас же; данное слово надо держать.

— Я не помню, куда ее положила, — сказала миссис Лембол. — Сэмюэль, право, я не хочу встревать между вами, кроме того, он заслуживает наказания, но только не сейчас. Он слишком слаб.

Не говоря ни слова, Лембол стал подниматься по лестнице.

Дрожащий, скорчившийся мальчик увидел сначала красное лицо в обрамлении светлых волос, возникшее над полом, затем огромные квадратные плечи, сжатые руки, и вот уже отец стоял возле него в полный рост. Джо пополз к кровати, стоявшей возле стены, словно та была прозрачной, как в сказках, готовой принять его и укрыть от гнева отца. Он прижимал к сердцу свою маленькую скрипку, а затем кровь снова выступила у него на голове, побежала вниз, на рубашку, на постельное белье, окрашивая их красным. Но отец не замечал этого. Он был в ярости. Его глаза вылезли из орбит, он сжимал и разжимал кулаки.

— А ну-ка ты, Иуда Искариот, иди сюда! — взревел он.

Но ребенок еще сильнее прижался к стене.

— Что? Дерзость и непослушание? Ты слышал? Живо ко мне!

Дрожащий мальчик показал на маленькую трубку, лежавшую на кровати. Он достал ее из кармана и положил рядом с наперстком, подарком мачехе, когда она поднималась, чтобы взять лампу.

— Иди сюда, жаба!

Он не мог; он боялся, у него не осталось сил.

Он продолжал умоляюще указывать на подарки, которые купил на оставшиеся восемнадцать пенсов.

— Ты не слушаешься, мерзкий упрямец? — взревел Лембол и набросился на него, свалив на пол и разбив трубку, наступив огромной ногой на наперсток. — Ты снова за свое? Вечно упрямый и недовольный! О, ты, неблагодарный! — Он схватил Джо за воротник рубашки и сорвал с постели, так что пуговицы полетели прочь, выхватил из рук мальчика скрипку и принялся бить его ею по спине.

— Мама! Мамочка! — кричал Джо.

Он звал не мачеху. Это был отчаянный крик, исходивший из его сердца, с той единственной, для которой он был самым дорогим существом на свете, и которую Бог взял от него.

Внезапно Сэмюэль Лембол прекратил избиение.

Между ним и мальчиком возникла бледная, призрачная тень, и он знал, что это — его первая жена.

Он застыл в оцепенении. Затем, придя в себя, ринулся вниз по лестнице и сел возле камина, бледный, испуганный.

— Что случилось, Сэмюэль? — спросила жена.

— Я видел ее, — прошептал он. — И больше не спрашивай меня ни о чем.

Когда отец ушел, маленький Джо, в страхе, — он не видел привидения, он был слишком напуган, чтобы увидеть его, — но боясь продолжения порки, выбрался из окна, спрыгнул на крышу хлева, а затем на землю.

А затем побежал — так быстро, как только мог, прижимая к груди скрипку, — к кладбищу; бросился на могилу матери и зарыдал.

— Мама! Мамочка! Отец хочет побить меня и отобрать мою замечательную скрипку — мамочка!.. Моя скрипка никогда не заиграет...

Едва он успел произнести эти слова, над могилой возникло облако, принявшее очертания его матери, с любовью смотревшей на него.

Джо увидел ее, но не испытывал ни малейшего страха.

— Мамочка! — прошептал он. — Мамочка, моя скрипка стоит три шиллинга и шесть пенсов, и у меня нет никакой возможности починить ее.

Дух матери провел рукой по струнам и улыбнулся. Джо смотрел ей в глаза — они были как звезды. Он приставил скрипку к плечу, провел по ней смычком — и, о чудо! — полилась дивная музыка. Его душа трепетала от восторга, его глаза засияли. Он чувствовал себя словно находящимся в огненной колеснице, поднимающейся на небо. Его смычок быстро двигался, извлекая такие прекрасные звуки из маленького инструмента, которых он не слышал никогда прежде. Небеса будто разверзлись, он услышал пение ангелов, и его скрипка присоединилась к ангельскому хору в торжественной симфонии. Он не чувствовал холода, у него не болела больше голова, ночь превратилась в день. После долгих поисков в беспросветной жизни, он, наконец, достиг желаемого, достиг совершенства.



* * *


Тем вечером в Холле была музыкальная вечеринка. Играла мисс Эмори, красиво, с необыкновенным чувством, в сопровождении фортепиано и без него. В вечеринке приняли участие несколько дам и джентльменов; они играли и пели, выступали дуэты и трио.

Во время антракта гости беседовали приглушенными голосами на разные темы.

Одна из дам сказала, обращаясь к миссис Эмори:

— Как это странно, что среди англичан, стоящих низко на общественной лестнице, совершенно отсутствует любовь к музыке.

— Совершенно с вами согласна, — ответила миссис Эмори. — Жена нашего пастора нажила крупные неприятности, пытаясь организовать развлечения в приходе, но, как кажется, эти люди совершенно ничего не воспринимают, кроме своих грубых песен, которые вовсе не способствуют их духовному развитию.

— Они не воспринимают музыку. Единственные, кто на это способен — немцы и итальянцы.

— Да, — со вздохом отвечала миссис Эмори. — Печально, но факт; английские земледельцы не воспринимают ни поэзию, ни музыку, они совершенно лишены чувства прекрасного.

— И вы никогда не слышали ни об одном самоучке, который бы научился музыке в этой стране?

— Никогда; таких здесь не существует.



* * *


Приходской староста, возвращаясь к себе домой, проходил мимо стены кладбища.

Шел он, не слишком уверенно переставляя ноги, поскольку возвращался из трактира, когда был удивлен и напуган, услышав музыку, исходившую откуда-то со стороны могил.

Было слишком темно, чтобы что-то разглядеть, только надгробные плиты и памятники, казавшиеся какими-то призрачными фигурами. Он замер, задрожал, через некоторое время развернулся и бросился бежать, не оборачиваясь, пока не достиг трактира, в который ворвался с криком:

— Там, на кладбище, призраки! Я только что слышал, как они играют среди могил!

Поздние гуляки подняли головы от кружек.

— Нам что, тоже следует сходить послушать? — спросил кто-то.

— Я пойду, — вызвался один, — если кто-нибудь согласится меня сопровождать.

— Угу, — отозвался третий, — а если привидения играют веселую музыку, то почему бы не попросить их сыграть для нас?

Решив таким образом, подвыпившая партия двинулась по дороге к кладбищу, громко разговаривая, подбадривая один другого, пока не приблизились к церкви, темный шпиль которой отчетливо виднелся на фоне ночного неба.

— В окнах не видно света, — сказал один.

— Ну да, — подтвердил приходской староста, — я и сам ничего не заметил; музыка раздавалась не здесь, а со стороны могил; мне показалось, что ожившие покойники визжат, будто свиньи.

— Тихо!

Все затаили дыхание, но до них не донеслось ни единого звука.

— Я абсолютно уверен, что слышал музыку, — пробормотал староста. — И готов поставить галлон эля в подтверждение своей правоты.

— Но сейчас здесь тихо, никакой музыки, — заметил кто-то.

— Никакой музыки, — согласились остальные.

— Сейчас тихо, но, говорю вам, я слышал ее, — сказал староста. — Давайте подойдем поближе.

Они направились к стене кладбища. Одного из гуляк, которому отказали ноги, вели под руки.

— Мне кажется, староста Эггинс, что ты втянул нас в дурацкую затею, — сказал кто-то.

Но в этот момент в облаках появился просвет, выглянул яркий, ослепительно белый луч и осветил могилу в ограде, и маленькую фигуру, лежавшую на могильной плите.

— Теперь я вижу, — пробормотал кто-то, — что это была вовсе не пустая затея, и ты действительно что-то слышал, — вне всякого сомнения, это маленький Джо Гендер...

Загадка благополучно разрешилась, страхи развеялись; полупьяная компания разбрелась по кладбищу, петляя среди могил, некоторые падали и тут же засыпали. Остальные смеялись, громко переговаривались и отпускали шуточки по поводу своего ночного приключения.

Молчал только один Джо Гендер — он ушел, чтобы присоединиться к великому оркестру, игравшему торжественную симфонию.


МЕРТВЫЙ ПАЛЕЦ



I


Почему Национальная галерея не пользуется такой популярностью, как, скажем, Британский музей, я объяснить не в состоянии. В последнем не представлено в изобилии то, что могло бы заинтересовать обычного экскурсанта. Какое ему дело до доисторических кремней и поцарапанных костей? До ассирийских статуэток? До египетских иероглифов? Греческие и римские статуи холодны и мертвы. Тем не менее, немногочисленные посетители, зевая, прогуливаются по Национальной галерее, в то время как по залам Британского музея они снуют рой за роем, обсуждая выставленные там экспонаты, о периоде изготовления и назначении которых они не имеют ни малейшего понятия.

Я размышлял над этой загадкой, ища ее разгадку, как-то утром, сидя в зале английских мастеров, большая коллекция которых представлена на Трафальгарской площади. Вдруг меня посетила иная мысль. Я обошел комнаты, отданные представителям зарубежных школ, и только потом оказался в залах, где располагались Рейнолдс, Марланд, Гейнсборо, Констебль и Хогарт. Утро поначалу было солнечным, однако ближе к полудню город заволокло туманом, так что стало практически невозможно хорошо рассмотреть картины и оценить их по достоинству. Я устал и присел на один из стульев, размышляя, во-первых, о том, почему Национальная галерея не столь популярна, как это долженствовало бы быть; а во-вторых, как получилось, что британская школа не имела такого же начала, как итальянская или голландская. Мы можем увидеть развитие художественного искусства с его самых первых шагов как на итальянском полуострове, так и у фламандцев. С английской живописью все не так. Мы видим ее уже в полном расцвете, достигшей великолепной зрелости. Но кто был до Рейнолдса, Гейнсборо и Хогарта? Вместо холстов этих великих портретистов и живописцев стены наших загородных домов украшают иностранцы — Гольбейн, Кнеллер, ван Дейк и Лёли — своими портретами, а Моннуайе — цветами и фруктами. Пейзажи и натюрморты пришли к нам из-за границы. Почему, что стало тому причиной? Были ли у нас портретисты? Или случилось так, что мода растоптала доморощенные изобразительные начала, подобно тому как была отвергнута и забыта родная музыка?

Это давало пищу для размышлений. Я глядел сквозь наступивший полумрак, не видя изображенной Хогартом прекрасной Лавинии Фентон (она же Полли Пичем, чья равнодушная красота так привлекла герцога Болтона, что они бежали, а впоследствии она даже стала его женой) и мечтал, пока возле меня на стул не опустилась какая-то странная леди, также в ожидании, пока туман рассеется.

Я не рассмотрел ее хорошо. До сих пор не могу припомнить в точности, как она выглядела. Кажется, среднего возраста, скромно, но хорошо одета. Ни ее лицо, ни платье, не привлекли моего внимания и не нарушили плавное течение моих мыслей; меня отвлекло ее поведение и странные движения.

Она сидела, не думая ни о чем вообще или же ни о чем в особенности, после чего, не видя по причине тумана картин, принялась изучать меня. Это меня смутило. Кошка может смотреть на короля, а внимание дамы льстит самолюбию любого джентльмена. Однако я не был польщен; меня смутило сознание, что мой вид вызвал у нее изумление, затем неприкрытую тревогу и, наконец, неописуемый ужас.

Вряд ли найдется мужчина, который сможет спокойно сидеть, положив подбородок на зонтик, внутренне сияя от сознания, что на него с восхищением взирает красивая женщина, пусть даже она среднего возраста и одета не по моде; и уж тем более, ни один мужчина не останется хладнокровным, ощутив себя объектом, на который смотрят с ужасом и отвращением.

В чем причина? Я провел рукой по подбородку и верхней губе, проверяя, не забыл ли побриться сегодня утром, совершенно не подумав о том, что в полумраке моя соседка наверняка не заметит такое упущение, если даже оно и было совершено. Вообще-то, когда я выезжаю из города, то, возможно, иногда и забываю побриться, но, находясь в городе, — никогда.

Следующей мыслью, пришедшей мне на ум, было — грязь. Может быть, сажа, витающая в лондонском воздухе, напоминающем своей плотностью гороховый суп, оказалась у меня на носу? Я поспешно достал из кармана шелковый платок, смочил его слюной, провел им по носу, а потом по щекам. Затем скосил глаза на даму, чтобы удостовериться, привели ли мои действия к устранению причины такого ее взгляда?

И увидел, что ее глаза, расширенные от ужаса, прикованы не к моему лицу, а к моей ноге.

Моя нога! Во имя всего святого, что могло быть в ней такого ужасающего? Утро выдалось туманное; ночью шел дождь, и, должен признаться, перед выходом из дома, я подвернул свои брюки. Но это не редкость, в этом нет ничего возмутительного, чтобы заставить даму смотреть на меня подобным образом.

Если в этом все дело, я могу опустить закатанные брючины вниз.

Но тут я увидел, что дама поднимается со стула, на котором сидела, и перемещается на другой, подальше, по-прежнему не отводя взгляда от моей ноги, на уровне колена. Пересаживаясь, она выронила свой зонтик, но не обратила на это никакого внимания.

Полагаю, никто не удивится тому, что я был очень обеспокоен и совершенно позабыл о проблеме происхождения английской художественной школы и недоумении по поводу того, почему Британский музей более популярен у посетителей, чем Национальная галерея.

Предполагая, что, возможно, был обрызган грязью, вылетавшей из-под колес экипажей, пока шествовал по Оксфорд-стрит, я провел рукой по ноге, начиная чувствовать легкое раздражение, и почти сразу прикоснулся к чему-то холодному и липкому, что заставило мое сердце на мгновение замереть; я вскочил и сделал шаг вперед. Почти сразу же дама, с криком ужаса, поднялась со своего стула, вскинула руки и выбежала из зала, оставив на полу упавший зонтик. Кроме нас в картинной галерее были и другие посетители; они обернулись на ее крик и удивленно посмотрели ей вслед.

Дежуривший в зале полицейский подошел ко мне и поинтересовался, что случилось. Я был в таком волнении, что не знал, как ему ответить, и сказал, что понимаю в происшедшем не более, чем он. Я сказал также, что дама вела себя странно, у нее был необычный вид; что ему следует подобрать ее зонтик и подождать, пока она за ним вернется.

Эти расспросы полицейского вызвали у меня досаду, поскольку мешали мне разобраться в том, что послужило причиной ее тревоги и бегства; она наверняка заметила что-то у меня на ноге, что, — я это очень отчетливо ощущал, — перемещалось по ней вверх.

Я чувствовал тошноту и отвращение от этого прикосновения, но не имел возможности избавиться от этого объекта. Мне казалось, что мои руки испачканы, мне хотелось как можно скорее вымыть их, и тем самым избавиться от гадкого ощущения.

Я взглянул на пол, на свою ногу, но ничего не увидел. По всей видимости, когда я вскочил, то нечаянно смахнул это полой пальто со своих брюк, и оно забралась в его складки. Поэтому я быстро снял пальто, встряхнул его, а затем снова осмотрел брюки. На них ничего не было; ничего не упало с пальто, когда я его встряхивал.

В последний раз осмотрев себя, я поспешно покинул галерею, и отправился, как только мог быстро, едва ли не бегом, на вокзал Черинг-Кросс, а оттуда вниз по узкой улочке, ведущей к "Метрополитен", в банно-парикмахерское заведение Фолкнера, где попросил горячую воду и мыло. Вода была такой горячей, что я едва мог терпеть; я принялся тереться карболовым мылом, особенно в тех местах, которых касался странный мерзкий объект. Тщательно вымывшись, я ушел. В тот вечер у меня было намерение посетить "Принцесс театр" и купить билет на утренний поезд; от этого пришлось отказаться. Я никак не мог избавиться от чувства тошноты и холода, произведенных прикосновениями неизвестной твари. Я зашел пообедать к Гатти, что-то заказал, не помню, что именно, но, когда заказ был доставлен, обнаружил полное отсутствие аппетита. Я был не в силах проглотить ни кусочка, даже сама мысль о еде вызывала отвращение. Я отодвинул заказанное, сделал несколько глотков бордо, после чего покинул ресторан и вернулся к себе в отель.

Чувствуя нездоровую слабость, я бросил пальто на спинку дивана и повалился на кровать.

Не знаю, по какой причине, мой взгляд все время возвращался к пальто.

Туман за окном рассеялся, снова стало светло, не то, чтобы очень, но вполне достаточно, чтобы удовлетворить живущего в Лондоне, так что я мог видеть комнату, словно бы сквозь темную вуаль.

Голова моя была совершенно пуста. Насколько мне помнится, обычно это бывает только в одном случае, — мой разум отключается, когда я пересекаю Канал, направляясь из Дувра в Кале, причем это происходит в любую погоду. Сейчас я лежал на своей кровати в подобном состоянии: испытывая тошноту и без единой мысли в голове. Впрочем, длилось это недолго.

Я увидел нечто, заставившее меня содрогнуться.

Поначалу мне показалось, будто карман пальто приподнимается. Я не придал этому значения, подумав, что пальто потихоньку сползает со спинки дивана, и это его перемещение приводит к возникновению складок. Но вскоре понял, что это не так. Складка была образована чем-то, находившимся внутри кармана и прилагавшим все силы, чтобы выбраться наружу. Добравшись почти до верха, это что-то словно обессилело и свалилось обратно. Образование складок на ткани свидетельствовало о том, что внутри кармана находится какое-то живое существо.

— Мышь, — сказал я себе, и сразу позабыл свои страхи, мне стало даже интересно. — Маленькая мошенница! Как ты умудрилась оказаться у меня в кармане? Я же не снимал пальто все утро.

Но нет — это была не мышь. Я увидел что-то белое, выглядывающее из кармана; мгновение, и объект показался целиком, но я, тем не менее, никак не мог понять, что это такое.

Мне стало интересно, и я приподнялся на локте. При этом я произвел некоторый шум, заскрипела кровать. В то же самое мгновение что-то упало на пол, некоторое время лежало там без движения, как бы приходя в себя, а потом начало перемещаться по полу, подобно гусенице.

Есть гусеница, которую называют "землемеркой", потому что она, перемещаясь, сначала подтягивает заднюю часть к голове, а затем снова распрямляется, образуя таким образом сначала петлю, а затем вытягиваясь до своей полной длины. То, что я наблюдал на полу, вело себя в точности как эта гусеница. Цветом оно напоминало червя, длиной примерно в три с половиной дюйма. Однако это не было гусеницей, поскольку не отличалось особой гибкостью; оно состояло как бы из двух частей, одна больше другой. Некоторое время я удивленно наблюдал за ним, как оно перемещается по ковру — выцветшему зеленому ковру, с темно-зелеными, почти черными, цветами на нем.

Оно имело, как мне показалось, голову, тускло поблескивавшую, но отчетливо выраженную; впрочем, света было недостаточно, и я не мог разглядеть существо достаточно четко; кроме того, оно постоянно двигалось, что сильно мешало восприятию.

А затем я испытал шок, еще более сильный, чем прежде, когда существо выпало из моего кармана; передо мной находился палец, — я был в этом совершенно убежден, — человеческий палец, а то, что я принял за поблескивавшую голову существа, было ногтем!

Палец не казался ампутированным. Не имелось никаких признаков крови или рассечения в том месте, где должен был располагаться сустав; оконечность пальца, или его корень, если можно так выразиться, был скрыт чем-то вроде тумана, и я не мог даже представить себе, что именно там может скрываться.

Позади пальца не имелось ни руки, ни тела, абсолютно ничего; передо мной был единственно палец, в котором еле теплилась жизнь, без заметного движения крови внутри; тем не менее, он активно перемещался в сторону шкафа, стоявшего у стены возле камина.

Я вскочил с кровати и бросился к нему.

Очевидно, палец почувствовал опасность, ибо ускорился, добрался до шкафа и скрылся под ним. К тому моменту, когда я оказался возле шкафа, не было ни единого признака его присутствия. Я зажег спичку и заглянул под шкаф, встав на колени; расстояние между полом и днищем составляло около двух дюймов, но там ничего не было.

Я схватил зонтик, сунул под шкаф и принялся возить им по полу в разные стороны; я выгреб кучу пыли, но палец непостижимым образом исчез.


II


На следующий день я упаковал чемодан и вернулся в свой дом в деревню. Желание поразвлечься в городе совершенно исчезло, равно как и заниматься делами.

Я был утомлен и испуган; мысли путались, я был не в состоянии о чем-нибудь здраво рассуждать. Иногда мне казалось, что я схожу с ума, иногда — что нахожусь на грани тяжелого заболевания. Однако, независимо от моего состояния, мой дом оставался единственным местом, где я мог обрести покой, а потому я и направил сюда свои стопы. По прибытии, мой слуга, как обычно, отнес мой чемодан в спальню, снял ремни, но не стал распаковывать. Мне не нравится, если кто-нибудь копается в содержимом моего "Глэдстоуна"; не то, чтобы в нем содержалось что-то, не предназначавшееся для посторонних глаз, просто если кто-то разбирает мои вещи, потом я долго не могу найти нужную. Одежда — пожалуйста, пусть слуга убирает ее туда, куда сочтет нужным, он лучше меня знает, где что лежит; тем более, я не вожу с собой, как правило, больше одного фрака, смены белья и некоторых других вещей. Однако там также имеются письма, книги и бумаги — и куда их положить, известно только мне. У всех слуг имеется ужасное свойство так разбирать бумаги и книги, что необходимо не менее половины дня, чтобы привести их потом в должный порядок. И хотя я плохо чувствовал себя, кружилась голова, разборкой вещей я занялся сам. И сразу же заметил, что коробка для воротничков повреждена, а внутри находится что-то постороннее. Я открыл коробку, чтобы посмотреть, насколько пострадали мои воротнички, когда нечто, находившееся внутри в свернутом состоянии, распрямилось, выпрыгнуло на пол, перемахнув стенки коробки и чемодана, после чего поползло через комнату в уже известной мне манере.

Я ни на мгновение не усомнился, что это был палец. Последовавший за мной в деревню из Лондона.

Куда он делся, я не знал, я был слишком подавлен, чтобы проследить за ним.

Несколько позже, ближе к вечеру, я уселся в кресло, взял книгу и попытался читать. Я очень устал от поездки на поезде, городской суеты, испытывал дискомфорт и тревогу, вызванные появлением пальца. Я чувствовал себя опустошенным. Я не мог сосредоточиться на чтении и потихоньку начал засыпать. Книга выпала у меня из рук и с шумом упала на пол; я вздрогнул, но не пришел в себя. Не уверен, что спать в кресле — это хорошо. Как правило, после этого у меня болит голова, а кроме того, я чувствую себя словно в тумане. Пять минут сна на кровати, вытянувшись во весь рост, стоят тридцати минут сна в кресле. Это мне известно по собственному опыту. Когда спишь сидя, возникают проблемы с головой: она то падает вперед, то склоняется вправо или влево, и ее необходимо вернуть в положение, когда она располагается на одной линии с позвоночником, где расположен центр тяжести; в противном случае голова перевешивает, тело наклоняется, и человеку грозит опасность вывалиться из кресла на пол.

Тем не менее, в данном случае, сон оказался целебным для меня, поскольку я чувствовал себя смертельно усталым; пробудился же я не оттого, что голова моя опасно склонилась набок, не оттого, что мне грозило падение, а от ощущения холода, распространявшегося от горла к сердцу. Когда я проснулся, то обнаружил, что занимаю диагональное положение, мое правое ухо покоится на правом плече, открыв тем самым левую часть горла, и именно здесь, где пульсировала яремная вена, холод был наиболее ощутим. Я приподнял левое плечо и потер шею в том месте, где она соприкасается с воротником пальто. Что-то упало на пол; это был палец.

Мои ужас и отвращение еще более усилились, когда я увидел, что он что-то тащит за собой, нечто вроде старого чулка.

В окно заглядывало вечернее солнце, его блестящий золотой луч осветил палец, двигавшийся по полу. Теперь я был в состоянии разглядеть, что именно он увлекал за собой. Описать это довольно трудно, но я все-таки попробую.

Палец, который я видел, был твердым и вполне себе материальным; но то, что он волок, представляло нечто зыбкое, напоминающее туман. Палец соединялся с кистью, еще не материализовавшейся до конца, а находившейся, так сказать, в процессе материализации; эта рука соединялась с телом, еще более зыбким, парообразным. Все это палец тащил за собой подобно шелкопряду, тянущему нить. Я мог угадать руки и ноги, фалды фрака; все это то проявлялось, то исчезало, сливалось и разъединялось. Не было ни костей, ни мышц, ни вообще плоти; члены прикреплялись к туловищу, представлявшему собой неясный студень, и, по всей видимости, они были лишены функциональности, поскольку полностью подчинялись пальцу, тащившему все это немыслимое переплетение.

Части организма двигались совершенно хаотично, и мне казалось, — не могу утверждать этого наверняка, — что иногда в ноздре вдруг проглядывало глазное яблоко, а из уха высовывался язык.

Впрочем, этот зародыш тела я видел лишь мгновение, — другого названия для него подобрать не могу, поскольку материи в нем содержалось не больше, чем в дыме. Я видел его, пока он пересекал пространство, освещенное солнечным лучом. Но стоило ему снова попасть в тень, передо мной остался только ползущий палец.

У меня не оставалось сил, ни моральных, ни физических, чтобы догнать его, придавить каблуком и растереть по полу. Я совершенно ослабел. Что стало с пальцем, куда он спрятался, я не знал. И был не в состоянии подняться, чтобы посмотреть. Я сидел в кресле, опустошенный, тупо глядя в пространство перед собою.

— Простите, сэр, — раздался голос, — пришел мистер Скуэр, электрик.

— Что? — я повернулся на голос.

В дверях стоял мой камердинер.

— Простите, сэр, этот джентльмен хотел бы получить разрешение осмотреть электрические приборы и удостовериться, что с ними все в порядке.

— Ах, да! Пригласите его.


III


Я недавно доверил освещение моего дома инженеру-электрику, очень умному человеку, мистеру Скуэру, к которому испытывал искреннюю симпатию.

Он построил ангар, в котором установил динамо-машину, но прокладку проводов доверил своим помощникам, поскольку был завален заказами и не мог отвлекаться по мелочам. Однако он был не из тех, кто не обращает внимания на детали, ибо с электричеством шутить не стоит. Нерадивые или невнимательные работники частенько плохо изолируют провода или пренебрегают установкой свинца в качестве предохранителя на случай скачков напряжения. Сгоревшие дома, люди, получившие смертельный удар током, — это зачастую результат неудовлетворительной работы электриков.

Работы по освещению моего особняка только что закончились, и мистер Скуэр прибыл, чтобы лично все осмотреть и убедиться в отсутствии небрежностей и недоработок.

В деле электрификации он был энтузиастом, и обрисовывал перспективы, от которых захватывало дух.

— Все виды энергии, — говорил он, — взаимосвязаны. Если вы имеете энергию в одной форме, вы легко можете превратить ее в другую, по вашему выбору. Одна форма — это движение, другая — свет, третья — тепло. Для освещения мы имеем электричество. Мы используем его, однако, не так, как, например, Штаты, — там электричество приводит в движение транспортные средства. Почему наши омнибусы запряжены лошадями? Нам следует переходить на электрические трамваи. Почему мы сжигаем уголь, чтобы отапливать наши дома? Есть электричество, которое не порождает дым, как сжигаемый уголь. Почему мы позволяем себе не пользоваться энергией приливов на Темзе и других реках? Природа снабдила нас — в огромном количестве, бесплатно, — энергией, которую мы можем использовать для передвижения, обогрева и освещения. Позволю себе добавить, дорогой сэр, — сказал мистер Скуэр, — что я упомянул всего лишь о трех видах энергии и ограничил сферу применения электричества. Но что вы скажете о фотографии? О том, что оно приходит в наши театры? Держу пари, — добавил он, — в скором времени оно найдет применение и в медицине.

— О, да; я слышал о мошенниках, предлагающих ремни жизни, помогающие при всех болезнях.

Мистер Скуэр поморщился, услышав мою шпильку, однако продолжал.

— Мы не умеем использовать электричество в полной мере, — сказал он. — Я этого не знаю, но найдутся другие, и вскоре, — я уверен в этом, — мы будем пользоваться им так же, как сегодня пользуемся порошками и таблетками. Сам я не очень-то верю врачам. Я считаю, что человек заболевает тогда, когда у него не хватает физических сил противостоять болезни. Задумывались ли вы над тем, что мы беремся за дело не с того конца? Нам нужна энергия, чтобы компенсировать ее недостаток в нашем организме, а энергия есть энергия, в каком бы виде она ни представала перед нами: света, тепла, движения. Я не вижу причин, почему бы врачу не использовать приливы под Лондонским мостом, чтобы восстановить упадок сил у тех, кто пал жертвой бурной жизни нашей столицы. Они смогут это, я в этом уверен, но это еще не все. Политические и моральные силы, физические и динамические, тепло, свет, приливные волны и так далее — все это разновидности одной в основе своей энергии. Настанет время, и мы научимся преобразовывать гальванизм и моральную энергию для восстановления воли и излечения совести, в чем так нуждается современная цивилизация. Я не знаю, как это сделать. Я не знаю, как это будет сделано, но уверен, что и священник, и врач будут одинаково использовать электричество в качестве своего основного, даже, нет, — единственного, — средства. Они будут получать энергию везде, из приливов, из ветра, из течения рек.

— Приведу пример, — продолжал мистер Скуэр, посмеиваясь и потирая руки, — какие огромные возможности открывает применение электричества. В некоем большом городе, на западе Соединенных Штатов, даже большем по размеру, чем Нью-Йорк, имелись многочисленные трамвайные линии. Профсоюз работников компании потребовал, чтобы все не члены профсоюза были уволены. Но компания этого не сделала. Вместо этого она уволила членов профсоюза. Имелось достаточно людей, чтобы занять свободные рабочие места. Уволенным это, естественно, не понравилось, и они уговорились в определенный день и час перерезать все провода. Компания узнала об этом благодаря своим шпионам, и в назначенное время распорядилась поднять напряжение в сети в три раза. Таким образом, многие из тех, кто полезли на столбы перерезать провода, затратили гораздо меньшее время на то, чтобы оказаться внизу, чем вверху. В больницы со всех сторон потянулись машины с потерявшими сознание, сломавшими при падении руки, ноги или ребра, у двух или трех оказалась сломана шея. По моему мнению, компания поступила на удивление мягко — она не увеличила напряжение на столько, чтобы от злоумышленников осталась только горсточка золы; возможно, приняв во внимание общественное мнение. Как бы там ни было, забастовка прекратилась. Электричество произвело огромное моральное воздействие.

Теперь вы имеете представление о том, в какой манере любил болтать мистер Скуэр. Мне стало интересно, и я потихоньку начал склоняться к мысли, что в его словах содержатся зерна истины, хотя с первого взгляда они представляют собой пустую болтовню. Я был искренне рад, когда слуга пригласил мистера Скуэра войти. Тем не менее, я не встал с кресла, чтобы пожать ему руку — силы совершенно оставили меня. Слабым голосом я приветствовал его и предложил присесть. Он глянул на меня с некоторым удивлением.

— Что случилось? — спросил он. — Вы, кажется, нездоровы. Подхватили грипп?

— Прошу прощения?

— Инфлюэнцу. Сейчас каждый третий плачется, что у него инфлюэнца; продажи эвкалипта взлетели до небес, но он совершенно не помогает. Грипп переносится микробами. Что толку в эвкалипте? А вы сильно сдали с того времени, как я видел вас в последний раз, сударь. Что случилось?

Я колебался, стоит ли рассказывать ему обо всем, что со мной произошло, но мистер Скуэр был человеком прямым, и не любил ходить вокруг да около. Он оказался настойчив, и спустя десять минут уже знал мою историю в мельчайших подробностях.

— У вас нервное расстройство из-за этого ползающего пальца, — заявил он. — Странная история.

После чего замолчал, раздумывая.

Через несколько минут он встал и сказал:

— Пойду, проверю проводку, а заодно подумаю над тем, о чем вы мне рассказали; посмотрим, может быть, мне удастся что-нибудь придумать. Люблю загадки подобного рода.

Мистер Скуэр не был янки, хотя некоторое время жил в Америке, говорил и рассуждал как американец. Он пользовался их выражениями, но не подражал их говору. Он всегда держался совершенно естественно, когда дело касалось всего остального; использование американских словечек было его единственной маленькой слабостью.

Мистер Скуэр делал все очень тщательно, поэтому я не ожидал его скорого возвращения. Он не вернется, пока не проверит каждую деталь динамо машины, все провода и контакты. На это уйдет несколько часов. Было уже поздно, и, полагая, что ему не удастся закончить проверку сегодня, я распорядился приготовить для него комнату. У меня раскалывалась голова, тело словно пылало в огне, и я попросил слугу извиниться за меня перед мистером Скуэром, поскольку не смогу выйти к обеду, а лягу в кровать. По всей видимости, он оказался прав, — я подхватил инфлюэнцу.

Слуга — толковый парень, служивший у меня в течение шести лет, — был очень озабочен моим состоянием и спросил, не послать ли за врачом. Доверия к местному врачу я не испытывал, но послать за городским значило бы нанести ему оскорбление; приступ болезни, возможно, скоро ослабнет, поэтому я ответил отказом. Относительно средств борьбы с гриппом я был осведомлен не хуже любого врача. Хинин, хинин, и еще раз хинин. Я распорядился зажечь небольшую лампу, и опустить абажур, так, чтобы света было достаточно для отыскания на столике стакана лаймового сока, носового платка или часов. После того, как он это сделал, я попросил меня не тревожить.

Я лежал в постели, голову ломило немилосердно, тело и глаза горели огнем.

Уснул ли я, или начал сходить с ума, не знаю. Возможно, просто потерял сознание. Я плохо помню, что случилось после того, как лег, выпив предварительно немного сока, — на вкус как мыльный раствор. Проснулся я от резкой боли в ребрах, медленно усиливающейся, мучительной боли, иногда вспыхивавшей пульсациями. Находясь в полусознании, в полузабытьи, я все же частично осознавал происходящее. Боль была реальной; но в моих фантазиях мне виделся огромный червь, проделывающий путь внутрь меня между моими ребрами. Мне даже казалось, что я его вижу. Он совершил круговое движение, вернулся в прежнее положение, снова крутнулся, двигаясь скорее как шило, а не как бурав, совершающий полный оборот.

Наверное, это был сон, галлюцинация, поскольку я лежал на спине, глядя в низ кровати, где простыни, одеяло и покрывало сбились в одну кучу. Но когда у человека лихорадка, он приобретает как бы особое зрение, видит все и везде, вне зависимости от наличия предметов, препятствующих глазу.

Боль несколько привела меня в чувство, я попытался закричать, а затем повернулся на правый бок, который и терзало невидимое шило. И сразу же почувствовал, что оно исчезло.

Я увидел фигуру, стоявшую возле кровати; она медленно вынимала руку из-под простыни. Наконец, рука показалась полностью; она легла на покрывало, указательный палец был вытянут.

Фигура представляла собой человека, в потертой одежде, с желтоватым злым лицом, покатым лбом, подстриженного по французской моде, с темными усами. Его щеки и подбородок покрывала щетина, как если бы человек не брился пару недель. Фигура эта была зыбкой, словно клочок тумана. Заметив, что я смотрю на него, он отпрянул, и теперь я видел только руку, по всей видимости, самую существенную его часть. И хотя человек отпрянул и наклонился, он больше не был придатком пальца; он обрел плотность, консистенцию, которой не обладал прежде.

Куда и как он исчез, я не знаю. Дверь открылась, вошел мистер Скуэр.

— Итак! — радостным голосом воскликнул он. — Все-таки инфлюэнца?

— Не знаю... Думаю, что это снова палец.


IV


— Итак, он снова появился, — сказал Скуэр. — Думается мне, с этим пора кончать. Расскажите мне все.

Однако я был настолько слаб, настолько истощен, что был не в состоянии связно рассказать о происшедшем; видя это, Скуэр предложил изложить основное и ответить на его уточняющие вопросы. Затем он сложил все вместе, и получил более-менее связную картину.

— В этом деле есть одна важная и примечательная особенность, которая меня поражает, — сказал он. — Сначала — только палец, потом рука, вслед за ней — зыбкая фигура, как приложение к руке, без костей и плоти. И, наконец, преобразование завершилось; фигура обрела законченную форму и консистенцию, пусть и подобную желатину, но теперь самостоятельную, не являющуюся как бы продолжением пальца и руки. Одновременно с этим преобразованием, вы теряете жизненную энергию, ваше здоровье ухудшается. То, что теряете вы, приобретает этот объект, причем, посредством прямого контакта с вами. Это совершенно очевидно, не так ли?

— Не знаю. Может быть. Я не могу сосредоточиться.

— Это потому, что из вас вытянули способность соображать; это ничего, я буду думать за вас. Посмотрим, смогу ли я оказать на вашего гостя достойное воздействие, — подобно тому, как поступила с бастующими работникам компания, — которое отвадит его раз и навсегда. Впрочем, это я так, к слову.

— Не могли бы вы дать мне немного сока? — попросил я.

Я отхлебнул немного кислого лайма, но это не принесло мне облегчения. Слова мистера Скуэра не внушали мне надежды. Мне хотелось покоя. Я устал от постоянной боли, казалось даже, от самой жизни. Мне стало совершенно безразлично, поправлюсь я, или отправлюсь в мир иной.

— Он скоро вернется, — сказал инженер. — Как говорят французы, l'appetit vient en mangeant, аппетит приходит во время еды. Он навещал вас трижды, и не остановится. И если с каждым разом он действительно становится все сильнее, а вы слабеете, то это его посещение может оказаться для вас последним.

Мистер Скуэр потер подбородок, а затем сунул руки в карманы брюк. Эту привычку он также приобрел в Штатах. Если руки его не были чем-нибудь заняты, он засовывал их в карманы, словно их туда что-то притягивало. Дамам не нравился мистер Скуэр; они говорили, что он не джентльмен. Не потому, чтобы он говорил или делал что-то предосудительное, — просто он разговаривал с ними, прогуливался с ними, даже смотрел на них — держа руки в карманах. Однажды я был свидетелем того, как одна дама демонстративно повернулась к нему спиной, как только он в очередной раз поддался влиянию этой своей вредной привычки.

И вот теперь, стоя с руками в карманах, он внимательно осмотрел мою кровать и пренебрежительно заметил:

— Старомодная и неудобная. Четыре столбика и балдахин. Мне кажется, это совершенно лишнее.

Я находился не в том состоянии, чтобы вступать с ним в дискуссию. Мне нравилась моя кровать с раздвижным балдахином; не то, чтобы я им пользовался, просто он создает приятное чувство уединения.

Если светит солнце, можно задвинуть портьеры, не опуская жалюзи; таким образом, в комнате будет светло и, в то же время, солнечные лучи не будут вам мешать. В пользу балдахинов можно сказать многое, но в настоящий момент это было неуместно.

Мистер Скуэр вытащил руки из карманов и принялся возиться с электрическим проводом у меня над головой; закрепив, он протянул его по полу, сделав петлю, а затем подсоединил к кнопке, которую вложил мне в руку.

— Будьте внимательны, — сказал он, — спрячьте руку под одеяло. Как только палец снова попытается проникнуть в ваше тело, нажмите кнопку. А я спрячусь за занавеской и по вашему сигналу пущу ток.

После чего скрылся.

Я чувствовал себя очень плохо, поэтому даже не взглянул, где он спрятался. Я лежал неподвижно, закрыв глаза, с кнопкой в руке, молча страдал и не воспринимал ничего, кроме пульсирующей боли в голове и ломоте в спине, пояснице и ногах.

Прошло какое-то время, прежде чем я снова ощутил палец на своих ребрах; причем на этот раз он действовал не как шило, а осторожно их ощупывал. Кроме того, я ощущал ладонь целиком, и рука эта была вполне материальной, холодной и липкой. Откуда-то из глубин подсознания всплыло: как только палец окажется непосредственно над моим сердцем, с левой стороны, холодная рука проникнет внутрь, сожмет его, и оно перестанет биться, а я, как сказал бы мистер Скуэр, "сыграю в ящик".

Спасая свою жизнь, я вытащил кнопку с электрическими проводами, и приложил к его руке, — точнее, пальцу, — и сразу же раздался громкий, пронзительный вопль. Я с трудом повернул голову и увидел фигуру, сейчас вполне материальную, в отличие от предыдущих посещений, корчащуюся от боли и пытающуюся высвободиться.

В тот же самый момент из-за занавески показался мистер Скуэр; он коротко рассмеялся и сказал:

— Думаю, мы поймали его. Он угодил в петлю, и теперь ему не вырваться. Пусть расскажет обо всем самым подробнейшим образом. Я не позволю вам уйти, пока все о вас не узнаю.

Эти последние слова он адресовал, разумеется, не мне, а призраку.

После чего попросил меня отнять кнопку с проводами от руки призрака, однако, быть готовым в любое мгновение приложить ее вновь. Затем приступил к допросу незваного гостя, который метался внутри петли, образованной проводом, не в силах из нее выбраться. Тот отвечал тонким, визгливым голосом, звучавшим, будто издалека. Я не претендую на то, чтобы передать весь их разговор полностью. Я плохо его помню. Болезнь терзала не только мое тело, она оказала воздействие на память. Тем не менее, постараюсь передать его, как запомнил, добавив то, что сообщил мне мистер Скуэр.

— Увы, я всегда был неудачником. Весь мир ополчился против меня. Все общество. Я ненавижу общество. Я терпеть не могу работу, а потому никогда не работал. Но мне нравится агитировать против правил, установленных обществом. Я ненавижу королевскую семью, землевладельцев, священников, в общем, почти всех людей, за исключением безработных. Так было всегда. Я не мог найти себе работу, которая бы целиком меня устраивала. А когда я умер, меня похоронили в дешевом гробу, самом дешевом, в самую дешевую могилу, и самый дешевый священник отслужил надо мной самую дешевую службу. На моей могиле не поставили даже самого дешевого надгробия. Ну и пусть! Нас много, недовольных. Недовольство! Это — страсть; она наполняет вены, проникает в мозг, завладевает сердцем; это своего рода раковая опухоль, — божественная раковая опухоль, — которая постепенно овладевает человеком, делает его недовольным всем и заставляет ненавидеть всех. Но пройдет время, и мы тоже обретем свою частичку счастья. Мы жаждем его. Некоторые полагают, что в будущем нас ожидает блаженство, надеются на это, стремятся к нему, и эта надежда и стремление являются для них как бы спасительным якорем на якорной цепи. Но если вы лишены этих надежд, если вы ничего не ожидаете от будущего, вам остается одно — искать счастья в мире живых. Мы не получили его, будучи живыми, поэтому стремимся обрести его, будучи мертвыми. Мы восстаем из наших дешевых гробов. Но не раньше, чем большая часть нашей плоти подвергнется разложению. Уцелевшие один или два пальца могут выбраться на поверхность достаточно быстро, поскольку дерево, идущее на изготовление дешевых гробов, скоро сгнивает. После этого, палец начинает собирать недостающие части. Одновременно мы начинаем присматриваться к живым. К благополучным, если можем к ним подобраться, или же к честным работающим беднякам, если не можем подобраться к богатым; кстати, этих бедняков мы также ненавидим, поскольку в большинстве своем они довольны и счастливы. И если нам удается до кого-нибудь добраться, прикоснуться к ним, то мы начинаем высасывать из них жизненную энергию, возрождаясь сами. Именно это я и собирался сделать с вами. Все шло прекрасно. Я почти что стал человеком, у меня появился еще один шанс. Но я проиграл и в этот раз. Удача отвернулась от меня. Все пропало. Остались только горе и разочарование. Чего мне и в прежней жизни хватало с избытком.

— Кто это вы? — осведомился мистер Скуэр. — Безработные анархисты?

— Кто-то называет нас так, кто-то иначе, но все мы принесли присягу и служим единственному монарху — всеобъемлющему недовольству. Мы ненавидим ручной труд; мы вырастаем бездельниками, мы недовольны обществом, нас окружающим, и выступаем против него; мы также — враги Провидения.

— А как вы именуете себя сейчас?

— Именуем сейчас? Никак; мы остались такими же, какими были прежде, только в другой форме. Прочие же называют нас анархистами, нигилистами, социалистами, левеллерами, иногда — инфлюэнцей. Ученые толкуют о микробах, бациллах, бактериях. Будь они прокляты, эти самые микробы, бациллы и бактерии! Мы — инфлюэнца; мы — ошибки общества; мы — олицетворенное недовольство, поднимающиеся из наших дешевых могил в виде физической болезни. Мы — инфлюэнца.

— Значит, я был прав! — торжествующе вскричал мистер Скуэр. — Разве я не говорил, что все виды энергии по сути представляют собой одно и то же? Следовательно, отрицательная энергия, или ее недостаток — проявляются единым образом. Говорите после этого, что священное недовольство — путь к развитию и процветанию! Чепуха, это паралич энергии! Оно впитывает в себя злобу, зависть, желчь. Оно ничего не производит, но отравляет мораль. Вот оно, перед нами, — нравственное, социальное, политическое недовольство, представшее в иной форме, во всей своей неприглядности. Анархия для общества представляет собой то же, что инфлюэнца — для человеческого организма. Вы меня понимаете?

— Да, — как мне кажется, ответил я, прежде чем уйти в страну грез.

Я выздоровел. Что сделал с призраком мистер Скуэр, мне неизвестно, но, как мне кажется, он вернул его в прежнее состояние саморазрушения и отрицания.



ЧЕРНЫЙ БАРАН


Не знаю, доводилось ли мне когда-нибудь проводить более приятный вечер, чем в гостеприимном доме мистера Уизервуда. Хозяйка прекрасно справлялась со своими обязанностями, гости не скучали и не утомлялись. На ужин подавали все, что только можно было пожелать, а вина были выше всех похвал. Что же касается меня, то я в первую очередь испытывал удовольствие от того, что за столом сидел рядом с мисс Фултон, яркой, умной женщиной, начитанной и остроумной. Моя жена не возражала против нашего общения, и мы болтали о том, о сем. Когда ужин заканчивался, она сказала:

— Мне нужно бежать как можно быстрее, оставив вас сплетням и сигаретам. Я заранее поставила в известность миссис Уизервуд, и она меня извинила. Завтра у нас в деревне праздник святого Марка, и мне еще многое нужно успеть сделать. Мне предстоит подняться в семь утра, и совсем не хочется жертвовать своим ночным отдыхом.

— Необычное время для деревенского празднества, — заметил я. — Они, обычно, совершаются летом.

— Видите ли, наша церковь посвящена святому Марку, и завтра в честь него будет праздник; он отмечается в нашем приходе с незапамятных времен. Вы что-нибудь знаете о кануне праздника святого Марка?

— Что именно вы имеете в виду?

— Именно то, что если сидеть на паперти с полуночи до того момента, когда часы пробьют час, мимо вас пройдут призраки тех, кому суждено умереть в течение года.

— Полагаю, что обычным людям интересны они, и только они, и никто кроме них самих, каждый день и час, на протяжении двенадцати месяцев.

— Шутки шутками, но в ваших краях существуют какие-либо подобные представления?

— Насколько мне известно, нет. Они умерли вместе с Золотым веком. Просвещение вытесняет предрассудки.

— А в нашей деревне верят, что такие вещи случаются в канун святого Марка, и эти их верования имеют под собой основу.

— Какую? — поинтересовался я.

— В прошлом году один молодой человек решил провести колдовской час на паперти и увидел самого себя, входящего в церковь. Он вернулся домой вялый, как осенний лист, с той поры начал чахнуть и девять месяцев спустя умер.

— Думаю, он умер независимо от этого.

— Возможно. Но чем вы объясните, что он видел своего двойника?

— Напился в трактире. После этого люди видят и не такое.

— Исключено. Тогда он был совершенно трезв.

— Возможно, он был болен.

— А вы рискнули бы провести на паперти час в канун святого Марка?

— Если я буду тепло одет, а со мной моя трубка, то почему бы и нет.

— Я категорически против трубки, — заявила мисс Фултон. — Призраки не выносят табачного дыма. Однако, леди Истлей встает из-за стола. Присоединяйтесь к ней, а я тем временем вас покину.

Я оставался в доме Уизервудов до позднего вечера. Со мной была легкая коляска и возница, которого звали Ричард. Ночь выдалась холодная, точнее, холодноватая, но я был одет в пальто с меховой подкладкой, поэтому особого дискомфорта не испытывал. В морозном небе сияли звезды. Мы не испытывали никаких проблем, пока дорога не спустилась в долину и ее не затянуло плотным белым туманом, повисшим над рекой и заливными лугами. Любой, кто знаком с ездой в ночное время, знает, что в этом случае фонари коляски более чем бесполезны; они скорее вредны, сбивая возницу и лошадь. Поэтому я не могу винить Дика в том, что он не заметил на дороге кучу камней, подстроивших нам ловушку. Мы вылетели из коляски, я здорово ударился головой, но, тем не менее, крикнул:

— Ты как, Дик? Я в порядке.

Возница уже остановил лошадь. Я поднялся не сразу, поскольку внезапное падение ошеломило меня. Подойдя, я обнаружил, что Дик осматривает повреждения. Одна из осей оказалась сломана, разбился фонарь.

— Дик, — сказал я. — Эти холмы слишком крутые, чтобы рисковать и спускаться с одной сломанной осью. Я пойду налегке, а ты позаботься о коляске.

— Я думаю, мы могли бы ехать вместе.

— Нет-нет, я предпочитаю проделать оставшийся путь пешком. Я крепко приложился, и прогулка прохладной ночью скорее поможет мне прийти в себя, чем что-либо другое. Как только вернешься домой, сообщи, что я приду попозже. Пусть хозяйка не тревожится.

— Это будет весьма длительная и утомительная прогулка, сэр. К тому же, я уверен, что мы можем заменить ось в Файвелле.

— Как, ночью? Нет, Дик, делай то, что я тебе сказал.

Коляска укатила, и я начал свою прогулку. Я был рад, когда вышел из полосы тумана и оказался на возвышенности. Взглянув назад, я увидел пойму реки, затянутую плотной белой мглою, словно снегом.

Спустя четверть часа, я оказался возле крайних домов Файвелла, небольшого селения, в котором имелись магазины, несколько школ и также небольшая обувная фабрика.

Улица была пустынна. Окна некоторых спален были освещены; некоторые имеют привычку оставлять парафиновые лампы зажженными всю ночь. Двери были закрыты, не доносилось ни звука.

Когда я проходил мимо ограды кладбища, мне вдруг вспомнилась история молодого плотника, рассказанная мисс Фултон.

"О, Господи! — подумалось мне. — Сейчас около полуночи, другой возможности увидеть чудеса в канун святого Марка может не представиться. Постою на паперти несколько минут, а потом, когда снова встречусь с этой девушкой, сообщу, что принял ее вызов, просто так, а вовсе не для того, чтобы что-то ей доказать".

Я открыл ворота и пошел по дорожке. Луна призрачным светом освещала надгробия. Недавно установленный крест из белого камня, как мне показалось, слегка флуоресцировал. Окна церкви были темными.

Я уселся на паперти, на каменной скамье возле стены, и полез за трубкой. Мне не хотелось курить; отчасти потому, что это было запрещено мисс Фултон, отчасти — поскольку чувствовал, что этого не следует делать на освященной земле. Но я испытывал некое удовлетворение, ощущая ее в пальцах; кроме того, мне не придется ее долго искать, как только я окажусь за воротами кладбища. К своему ужасу, я обнаружил, что потерял ее. Кисет был на месте, спички тоже. Трубка, должно быть, выпала, когда я грохнулся на землю, вылетев из коляски. Жаль, это была моя любимая трубка.

— Прекрасно, — уныло пробормотал я. — Если послать завтра утром Дика на дорогу, десять шансов к одному, что он ее не найдет; завтра ярмарочный день, люди поднимутся рано.

Часы пробили двенадцать.

Я считал каждый удар. Мое пальто было на меховой подкладке, так что я не мерз — мне даже было жарковато. С последним ударом я заметил, как около двери, ведущей церковь, появилась яркая полоса света. Дверь была сделана на совесть, свет пробивался не из щелей и не из-под нее, тонкий яркий луч проходил сквозь замочную скважину.

Появился ли свет в окнах, я не видел, — на самом деле, эта мысль не пришла мне в голову ни тогда, ни чуть позже, — но я почти уверен, что нет, ибо в противном случае я видел бы его отблеск на надгробиях. Сейчас, если вдуматься, было довольно необычно, что столь яркий свет пробивается заметным лучом сквозь замочную скважину, в то время как окна остаются совершенно темными. Но в то время я не подумал ни о чем подобном, поскольку иное завладело моим вниманием. Ибо я отчетливо увидел мисс Венвилл, мою знакомую, очень хорошую девушку, шедшую по дорожке походкой, характерной для молодой английской леди.

Однажды случилось так (со мной иногда это происходит, когда я пребываю за границей и нахожусь в публичном парке или саду), что я сказал своей жене, глядя на девушку, проходившую мимо:

— Уверен, дорогая, что это англичанка.

— Конечно, — сказала она, — это можно видеть по ее платью.

— Ничего не могу сказать о платье, — заметил я. — Я сужу по ее походке.

Итак, это была мисс Венвилл, и она приближалась к паперти.

— Это какой-то розыгрыш, — сказал я себе. — Она наверняка собирается проследить за призраками, и если я встану и заговорю, то наверняка напугаю ее до полусмерти. Если бы у меня была моя трубка, я бы закурил и выпустил облако дыма, чтобы дать ей знать о присутствии другого смертного, и при том не испугать. Думаю, мне все-таки стоит подать ей знак.

Я облизнул губы, собираясь начать насвистывать Rocked in the cradle of the deep — единственная песня, которую я умею насвистывать и которую иногда меня просят исполнить на дружеских вечеринках, — так вот, едва я облизнул губы, когда заметил нечто, так меня напугавшее, что я не издал ни единого звука.

Луч света в замочной скважине погас, и я увидел на паперти миссис Венвилл, мать девушки, умершую два года назад. Ее облик светился мягким белесоватым светом, чем-то напоминая лампу, заполненную газом.

— Добрый вечер, мама, что привело тебя сюда? — спросила девушка.

— Гвендолин, я пришла сказать тебе, чтобы ты возвращалась обратно. Ты не можешь войти. У тебя нет ключа.

— Ключа, мама?

— Да. Каждый, кому положено войти, должен иметь свой собственный ключ.

— И где мне его взять?

— Прежде всего, он должен быть сделан для тебя, Гвен. Но ты совершенно не готова к тому, чтобы войти. Что хорошего ты совершила, чтобы заслужить эту честь?

— Ну, как же, мама, все знают, что я очень хорошая девушка.

— Здесь этого никто не знает. А потому это не дает тебе права войти.

— Я всегда одета со вкусом.

— Это не то.

— Я прекрасно играю в теннис.

Ее мать покачала головой.

— В таком случае, мама, я выиграла соревнования по стрельбе из лука и получила приз.

— Это все не то, Гвендолин. Что хорошего ты сделала для кого-нибудь, кроме себя?

Девушка на минуту призадумалась, потом рассмеялась.

— Я участвовала в благотворительной лотерее и выиграла пару подтяжек. Я продала их капитану Фитцкерли, а вырученные деньги пожертвовала сиротскому приюту.

— Ты всего лишь отдала то, что получила.

Тогда мать сделала шаг в сторону, и луч из замочной скважины упал прямо на девушку. Мне показалось, что это был как будто рентгеновский луч. Ни ее одежда, ни плоть, не стали для него препятствием. Он проник в ее грудь, в ее голову, во все ее тело, высветив нечто темное, почти черное.

— Уверен, это черный баран, — сказал я.

Черный баран, — так называют субстанцию, найденную в наших краях, особенно в низинах, которые должны были бы быть самыми плодородными, но, при причине ее присутствия, бесплодны.

Она располагается в двух-трех футах под поверхностью, в виде образований, консистенцией напоминающей чугун. Ни один плуг не в силах пройти сквозь нее, она совершенно не пропускает воду, в результате чего почва заболачивается. Деревья на такой почве не растут, — если корень касается этого вещества, дерево умирает.

Чем оно является, я не знаю; поговаривают, это какое-то соединение марганца. Зато знаю несколько мест, которые, по причине присутствия в них черного барана, вместо пышных лугов представляют собой унылые пустоши.

— Нет, Гвен, — печально сказала ее мать, — у тебя нет возможности войти, пока ты не избавишься от черного барана внутри себя.

— Прекрасно, — сказал я, хлопнув себя по коленям. — Мне показалось, что я узнал это образование, и оказался совершенно прав.

— И как же мне избавиться от него? — спросила девушка.

— Гвендолин, тебе следует войти в тело малышки Полли Финч. Она умирает от скарлатины, ты должна войти в ее тело, и тем самым избавишь себя от черного барана.

— Матушка, но ведь Финчи — простые, неприметные люди.

— Тем выше для тебя вероятность избавиться от черного барана.

— К тому же, мне восемнадцать, а Полли — десять.

— Тебе нужно будет стать маленьким ребенком, чтобы войти в нее.

— К тому же, я ее не люблю. Есть ли другой способ?

— Если ты не сделаешь так, как я тебе говорю, ты останешься в темноте. Поспеши, Гвен, иначе время будет потеряно безвозвратно; тебе необходимо перейти в тело Полли Финч до того, как оно охладеет.

— Хорошо. Я сделаю так, как ты говоришь.

Гвен Венвилл повернулась и пошла по дорожке рядом с матерью. Шла она неохотно, у нее был рассерженный вид. Они вышли с кладбища, пересекли улицу и скрылись в доме, в верхних окнах которого виднелся слабый свет.

Я не последовал за ними, а прислонился спиной к стене. В голове пульсировало. Возможно, мое падение оказалось не столь безобидным, как показалось поначалу. Я положил ладонь на лоб.

Передо мной будто открылась книга — книга жизни Полли Финч, — точнее, души Гвендолин в теле Полли Финч. Я видел перед собой всего лишь одну страницу, на которой двигались изображения.

Девушка ухаживала за своим маленьким братиком. Она пела ему, играла с ним, разговаривала, кормила хлебом с маслом, данным ей на завтрак, и следила, чтобы он ел; утирала нос и глаза своим носовым платком, даже танцевала, держа его на руках. Он капризничал, но ее терпение, ее добродушие не пропадали втуне. Капли пота выступили у нее на лбу, она изнемогала от усталости, но сердце ее пылало любовью, и любовью светились глаза.

Я отнял руку от головы. Она горела. Я приложил ее к каменной скамье, чтобы охладить, а затем снова прижал ко лбу.

Передо мной словно бы появилась другая страница. Я видел Полли в лавке ее овдовевшего отца. Она выросла; я видел, как она, стоя на коленях, мыла пол. Звякнул колокольчик. Она отложила мыло и тряпку, раскатала рукава, встала и вышла к прилавку, обслужить клиента, пришедшего купить полфунта чаю. Затем снова вернулась к прерванной работе. Снова дребезжание колокольчика, она снова вышла к прилавку; на этот раз пришел ребенок, приобрести на пенс лимонных капель.

Ребенок ушел, появился ее младший брат, плакавший навзрыд — он порезал палец. Полли взяла кусочек легкой прозрачной ткани, разорвала и перевязала порез.

— Успокойся, Томми! Не плачь. Я поцелую ранку, и скоро все пройдет.

— Полли! Мне больно! Больно! — всхлипывал мальчик.

— Иди ко мне, — сказала сестра. Она подвинула низкий стул к камину, посадила Томми к себе на колени и стала рассказывать ему историю о Джеке, Победителе Великанов.

Я убрал руку, и видение исчезло.

Я приложил ко лбу другую руку, и передо мной опять появилась сцена из жизни Полли.

Теперь это была женщина средних лет, у нее был собственный дом. Она собирала своих детей в школу. У детей были радостные, сияющие лица, волосы аккуратно причесаны, а фартучки — белые, как снег. Один за другим они подбегали, чтобы перед уходом поцеловать ярко-вишневыми губами дорогую мамочку, а когда последний из них выбежал, она немного постояла в дверях, глядя им вслед, затем повернулась, достала корзинку и высыпала ее содержимое на стол. Здесь были чулки маленьких девочек, нуждавшиеся в штопке, рваные курточки, требовавшие починки, брюки для мальчиков, которые нужно было подшить, и носовые платки, которые нужно было постирать. Большую часть дня она провела с иглой в руке, затем убрала одежду, часть которой привела в приемлемый вид, подошла к кухонному столу, взяла муку и начала месить тесто, а затем раскатывать его, чтобы приготовить пироги для мужа и детей.

— Полли! — раздался голос снаружи; она бросилась к двери.

— Входи, Джо! Твой обед в духовке.

— Должен сказать тебе, Полли, что ты лучшая из жен и самая замечательная мать во всем графстве. Честное слово! Это был счастливый день, когда я сделал предложение тебе, а не Мэри Маттерс, которая строила мне глазки. Какая же она неряха! Право слово, Полли, если бы она стала моей женой, я наверняка не вылезал бы из трактира.

Я увидел мать Гвендолин, стоявшую рядом со мной и смотревшую на эту сцену, я услышал, как она произнесла:

— Нет больше черного барана, теперь она может получить ключ.

Все исчезло. Теперь я мог подняться и продолжить свой путь. Однако не успел я покинуть скамью, как увидел местного приходского священника, не спеша шедшего по дорожке; вдруг он остановился и начал рыться в карманах пальто, приговаривая:

— Черт возьми, куда это я задевал ключ?

Преподобный Уильям Хексуорт был человеком, приятным во всех отношениях, которого епископ частенько ставил в пример остальным. Он не был человеком, строго придерживавшимся церковных правил, но, вместе с тем, и вполне светским. Он говорил о себе, что придерживается золотой середины. Он держал собак, был знатоком лошадей, увлекался спортом. Охоте он предпочитал рыбную ловлю. Общество любило его за безупречное поведение, иногда он выступал в качестве мирового судьи.

Как только луч из замочной скважины упал на него, мне показалось, что весь он представляет собой единственно черного барана. Он двигался очень медленно, неуверенным шагом.

— Будь я проклят! Куда же делся ключ? — бормотал он.

Из могил показалось множество мертвых прихожан, которые преградили ему путь на крыльцо.

— Погодите, ваше преподобие! — сказал один. — Вы ведь не пришли ко мне, когда я умирал.

— Но ведь я послал тебе бутылку моего самого лучшего портвейна, — возразил пастор.

— Да, сэр, и я очень благодарен вам за это. Но портвейн — лекарство для желудка, а мне нужно было лекарство для моей души. Вы не прочитали надо мной молитву. Вы не призвали меня к покаянию за недостойную жизнь, вы позволили мне уйти из жизни, обремененным грехами.

— А я, сэр, — сказал другой, представ перед мистером Хексуортом, — я был молодым человеком, вел распутную жизнь, и вы никогда не сделали попытки удержать меня; вы никогда не говорили со мной, не предупредили о том, что меня ждет, не дали разумные советы, которым я мог бы следовать. Вы просто пожимали плечами и смеялись, вы говорили: он молод, пройдет время, перебесится.

— И нас, — закричали остальные, — и нас вы никогда не наставляли на путь истинный.

— Помилуйте, — возразил священник, — но разве не я читал вам проповеди дважды по воскресеньям?

— Да, это правда. Но вы ничего не дали нам из вашего сердца, — только из вашего кармана и из книг в вашей библиотеке. А потому, сэр, ваши проповеди никогда никому ничем не помогли.

— Мы были вашими овцами, — гомонили другие, — а вы отпускали нас бродить, где нам вздумается! Вы, похоже, и сами не знали, как привлечь нас в лоно церкви.

— А мы, — говорили третьи, — хоть и посещали церковь, но все хорошее, что когда-либо получали, исходило от других священников, и никогда — от вас.

— Что же касается нас, — кричали в толпе, — то мы вообще, из-за вашего небрежения, обращались к другой церкви. Вы больше заботились о том, чтобы ваши собаки были вымыты и причесаны, чтобы ваши лошади были хорошо ухожены, но никак не о наших душах. Вы — рыбак, но ловите форель, а не человеков. И если некоторые из нас все же вернулись к истинной церкви, то это вовсе не благодаря вам, а скорее вопреки вашему небрежению.

Раздались детские голоса.

— Сэр, вы не учили нас ни катехизису, ни нашему долгу перед Богом и людьми, мы росли самыми настоящими язычниками.

— Это не моя вина, это упущение ваших родителей.

— Но наши родители и не могли научить нас чему-либо подобному так, как могли бы научить вы.

— Это невыносимо! — вскричал мистер Хексуорт. — Прочь с дороги, вы, все! Мне сейчас не до вас. Мне нужно в церковь.

— Вам нет туда пути, пастор! Дверь закрыта, и у вас нет ключа.

Мистер Хексуорт застыл в растерянности, не зная, что делать. Потер подбородок.

— Но, черт возьми, что же мне делать? — спросил он.

Толпа окружила его и повлекла обратно к калитке.

— Вам следует отправиться туда, куда мы вам укажем, — говорили они.

Я поднялся, чтобы следовать за ними. Было любопытно видеть, как стадо ведет своего пастуха, никогда не предпринимавшего попыток вести это стадо. Я держался позади, и, казалось, мы движемся вперед, словно бы увлекаемые сильным потоком воздуха. Не успел я перевести дыхание, ни даже понять, куда именно мы направляемся, как оказался в трущобах большого промышленного города, перед домом, в каких обычно селятся рабочие, с одним окном возле двери и двумя окнами на втором этаже. Одно из этих верхних окон светилось алым.

Толпа подтолкнула мистера Хексуорта к двери, которую открыла медсестра.

Я стоял в нерешительности, не зная, что делать, и не понимая, что происходит. На противоположной стороне улицы виднелось здание церкви, окна были освещены. Я вошел и увидел там по меньшей мере двадцать человек, бедно одетых, принадлежащих к низшему классу, стоявших на коленях и молившихся. При входе стоял привратник, или дьячок, и я спросил его:

— Что случилось?

— О, сэр! — отвечал тот. — Он болен, он заразился оспой. Она свирепствует здесь, он ухаживал за больными, и вот — заболел сам; мы ужасно боимся, что он умрет. Вот мы и молимся, чтобы Господь оставил его нам.

Один из стоявших на коленях повернулся ко мне и сказал:

— Я был голоден, и он накормил меня.

Другой встал и произнес:

— У меня не было крова, и он приютил меня.

Третий сказал:

— Я был наг, и он дал мне одежду.

Четвертый:

— Я был болен, и он ухаживал за мной.

Пятый, с опущенной головой, рыдая, произнес:

— Я находился в заключении, он приходил и утешал меня.

Я вышел и взглянул на светившееся алым окно второго этажа; я почувствовал, что мне необходимо увидеть человека, за которого молились собравшиеся в церкви. Я постучал в дверь, мне открыла женщина.

— Если мне будет позволено, я очень хотел бы увидеть его, — сказал я.

— Да, сэр, — произнесла женщина, простая, грубоватая, среднего возраста, с глазами, полными слез. — Да, думаю, вы можете увидеть его, если не будете шуметь. Его состояние улучшилось, как будто он обрел новую жизнь.

Я осторожно поднялся по узкой лестнице с крутыми ступеньками и оказался в больничной палате. Она была освещена приглушенным красным светом. Я подошел к краю кровати, возле которой стояла медсестра, и взглянул на лежавшего человека. Вид его был ужасен. Его лицо было покрыто какой-то темной мазью, чтобы предохранить кожу от высыпаний, ее обезображивавших.

Передо мной лежал больной священник, и мне показалось, что я вижу перед собой глаза мистера Хексуорта, но с каким-то новым светом веры, религиозного рвения, любви. Губы шевелились, произнося молитву, руки были сложены на груди. Медсестра шепнула, обращаясь ко мне:

— Мы думали, что он покидает нас, но молитвы тех, кого он любил, достигли Господа. Он сильно изменился. Последние произнесенные им слова были: "Господь милостив. Если мне суждено выжить, то всю оставшуюся жизнь я посвящу только своей пастве, и умру среди нее"; сейчас он ничего не говорит, он молится. Но молится не за себя — за свою паству.

Я видел, как по щекам его текли слезы, но мне они казались капельками черного барана, сбегавшими по темным щекам. В этом теле была душа мистера Хексуорта.

Не произнося ни слова, я повернулся к двери, вышел, ощупью спустился вниз по ступенькам, вышел на улицу, и обнаружил себя стоящим на паперти церкви Файвелла.

— Кажется, с меня довольно, — пробормотал я.

Я поплотнее закутался в свое меховое пальто и уже готов был идти, как вдруг заметил хорошо знакомую мне фигуру мистера Фотерджила, двигавшегося по дорожке от калитки.

Я хорошо знал этого старого джентльмена. Ему было около семидесяти. Худощавый, лысоватый, с впалыми щеками. Холостяк, живший в маленьком собственном доме. Он обладал приличным состоянием, был вполне безвредным, но эгоистичным. Он гордился своим поваром и винным погребом. Всегда хорошо одевался и был аккуратен до чрезвычайности. Я частенько играл с ним в шахматы.

Я собрался было бежать к нему навстречу, но меня опередили. Мимо меня проскользнул его старый слуга, Давид. Давид умер три года назад. Мистер Фотерджил тогда опасно заболел тифом, и слуга не отходил от ни днем, ни ночью. Старый джентльмен, насколько я слышал, во время болезни отличался раздражительностью и требовательностью сверх обычного. Когда же болезнь отступила, и он был на пути к выздоровлению, ею заразился Давид, слег и через три дня его не стало.

И вот теперь слуга, приблизившись к своему прежнему хозяину, прикоснулся к своей шапке и тихо сказал:

— Прошу прощения, сэр, но вам не разрешено войти.

— Не разрешено? Но почему, Давид?

— Мне и вправду очень жаль, сэр. Если бы мой ключ мог помочь вам, я бы с радостью его вам отдал; но, сэр, в вас слишком много черного барана. Вам поначалу следует от него избавиться.

— Я не понимаю, Давид...

— Извините, сэр, что мне приходится вам говорить это, но вы никогда никому не сделали ничего хорошего.

— Но разве я не платил тебе так, как было условлено?

— Да, сэр, конечно, сэр; но вы платили мне за те услуги, которые я оказывал вам.

— И я всегда давал деньги, когда ко мне обращались с просьбой о помощи...

— Да, это правда, сэр, но это потому, что к вам обращались, а вовсе не потому, что испытывали сочувствие к нуждающимся, к больным и страдающим.

— Уверен, я в жизни никому не сделал ничего плохого.

— Это правда сэр, как правда и то, что вы не сделали никому ничего хорошего. Еще раз прошу прощения, что мне приходится это говорить.

— Что ты имеешь в виду, Давид?.. Я не могу войти?

— Нет, сэр, у вас нет ключа.

— Но, черт побери, что мне делать? До каких пор мне околачиваться здесь, снаружи?

— Видите ли, сэр...

— В этой сырости, холоде и темноте?

— Вам ничто не поможет, мистер Фотерджил, до тех пор, пока...

— Пока что, Давид?

— Пока вы не станете матерью, сэр!

— Что?

— Близнецов, сэр.

— Проклятье, но это невозможно!

— Но это так, сэр. Пока вы не вскормите их.

— Я не могу этого сделать. Даже физически это невозможно.

— Но это должно быть сделано, сэр. Мне очень жаль, но другого пути нет. Салли Букер готовится разрешиться от бремени, и роды будут очень тяжелыми. Врач сомневается, что все окончится благополучно. Но если вы согласны войти в нее и стать матерью...

— И вскормить близнецов? О, Давид, мне понадобится мужество и решительность...

— Мне не хочется этого говорить, мистер Фотерджил, но мне вас жаль, если вы откажетесь.

— Неужели никакого другого пути нет?

— Нет, сэр.

— Но я не знаю, где она живет.

— Если вы окажете мне честь, сэр, и возьмете меня за руку, я отведу вас к ней.

— Это ужасно... Даже жестоко, по отношению к старому холостяку. Родить близнецов? Ужасно...

— Необходимо, сэр.

Я увидел, как Давид протянул руку своему бывшему хозяину, и повел его с кладбища, через улицу, в дом Сета Букера, сапожника.

Я был так заинтригован судьбой моего приятеля, и мне так хотелось увидеть результат, что я последовал за ними в дом сапожника. Тот находился в маленькой комнатке на первом этаже. Сет сидел возле огня, закрыв лицо руками, раскачиваясь и стеная.

— Ах, Боже мой! Моя дорогая! Что я буду без тебя делать? Ты самая лучшая женщина, которую я встречал на своем коротком жизненном пути.

Наверху раздался шум. Рядом с роженицей находились врач и акушерка. Сет поднял голову и прислушался. Затем бросился на колени перед столом, за которым прежде сидел, и стал молиться.

— О, Господь, сущий на небесах! Пожалей меня, пощади мою жену. Кто я без нее? Никто! Ведь я не умею даже пришить пуговиц к своей рубашке.

И в этот самый момент наверху раздался слабый писк, который, усиливаясь, перешел в крик. Сет поднял лицо; оно было залито слезами. В наступившей тишине послышался звук, похожий на щебетанье воробьев. Он поднялся на ноги, нетвердой походкой подошел к лестнице и облокотился на перила.

Из комнаты на втором этаже вышел врач, и принялся неторопливо спускаться по лестнице.

— Все хорошо, Букер, — сказал он. — Поздравляю — у вас два прекрасных мальчика.

— А моя Салли... моя жена?

— Она справилась. Я боялся за нее, но она справилась.

— Могу я к ней подняться?

— Не сейчас, минуты через две. Как только младенцев вымоют.

— Значит, моя жена в порядке?

— В полном, Букер; с рождением близнецов она как будто бы приобрела новую жизнь.

— Слава Богу! — губы Сета задрожали, лицо исказилось, он, казалось, вот-вот расплачется.

Наверху открылась дверь, показалась акушерка.

— Мистер Букер, вы можете войти. Ваша жена хочет увидеть вас. Поздравляю, у вас прекрасные близнецы.

Я последовал за Сетом и вошел в комнату роженицы. Скромно обставленную, с выбеленными стенами, безупречно чистую. Счастливая мать лежала в постели, ее бледное лицо покоилось на подушке, но в глазах светились невыразимые любовь и гордость.

— Поцелуй их, Букер, — сказала она, кивнув на две маленьких розовых головки, видневшиеся рядом с ней. Но муж сначала прикоснулся губами к ее лбу, и только потом поцеловал каждого ребенка.

— Ах, разве они не прелесть! — воскликнула акушерка.

Радость, любовь, какое-то возвышенное торжество — были написаны на лице матери; а глаза, смотревшие на детей, были глазами мистера Фотерджила. Никогда не видел я такой экспрессии в них, даже когда, за игрой в шахматы, он восклицал: "Шах и мат!"

Я знал, что последует дальше. День и ночь мать будет жить для своих близнецов; и с каждой каплей материнского молока, которым она будет их кормить, душа мистера Фотерджила будет освобождаться от черного баран. Задерживаться здесь не имело смысла. Я вышел на улицу и услышал, как часы пробили час.

— О, Господи! — воскликнул я. — Что скажет моя жена?

И я быстро, как только мог, направился к дому. Придя, я увидел, что Бесси не спит.

— Почему ты не спишь? — спросил я.

— Но, Эдвард, дорогой, — отвечала она, — как же я могу уснуть? Я немного полежала, но когда услышала о случившемся с коляской, сразу поднялась. С тобой все в порядке?

— Немного кружится голова, — сказал я.

— Дай-ка я посмотрю... У тебя горячий лоб. Ложись, я поставлю тебе холодный компресс.

— Погоди, Бесси, я кое-что должен тебе рассказать.

— Никаких историй, расскажешь ее завтра утром. Надо будет послать за льдом к рыботорговцу для твоей головы.



* * *


В конце концов, я рассказал жене историю обо всем, что видел на паперти Файвелла в канун Святого Марка.

И теперь жалею об этом, поскольку каждый раз, стоит мне сказать ей слово поперек или поступить вопреки ее желанию, она говорит:

— Эдвард, Эдвард, боюсь, что в тебе еще слишком много черного барана.


СЧАСТЛИВОЕ ИЗБАВЛЕНИЕ


Мистер Бенджамин Вулфилд был вдовцом. Он носил траур в течение двенадцати месяцев. Однако, этот траур был чисто внешним, и никак не отражал истинное состояние его чувств; дело в том, что он не был счастлив в семейной жизни. Он и Кесия совершенно не подходили друг другу. Закон Моисея запрещает впрягать в один плуг вола и осла; трудно было представить себе более неподходящую для семейной жизни пару, чем Бенджамин и Кесия.

Она принадлежала к плимутским сестрам, а он, — как она сообщала ему всякий раз, когда он позволял себе почитать игривый роман, повеселиться, покурить, отправиться на охоту или выпить стаканчик вина, — к несчастным грешным обывателям, заботящимся исключительно о земном.

В течение нескольких лет было сделано все для того, чтобы мистер Вулфилд почувствовал себя морально неполноценным изгоем, чуждым облагораживающего влияния религии. Кесия приглашала в дом и на обед тех, кто разделял ее воззрения, и в этих случаях не жалела усилий на сервировку стола, заботилась о том, чтобы гости не испытывали недостатка в еде и напитках. В такие дни мистер Бенджамин, присутствуя за столом, чувствовал себя не в своей тарелке, поскольку темы разговоров выходили за рамки его интересов и касались вопросов, в которых он был абсолютным профаном. Он пытался заинтересовать гостей Кесии другими темами; он понимал, что футбол, скачки, крикет — были табу, но предполагал, что такими темами могут стать внутренняя и внешняя политика. Вскоре он понял, что ошибался, что эти вопросы интересовали гостей только в том случае, если были связаны с исполнением или неисполнением какого-нибудь пророчества.

Когда же мистер Бенджамин, в свою очередь, приглашал к обеду своих старых друзей, их ожидала холодная баранина, запеканка из мяса с картофелем и пудинг из тапиоки. Но даже это можно было бы вытерпеть, если бы миссис Вулфилд не сидела во главе стола туча тучей, не произнося ни слова, время от времени тяжело вздыхая.

Истек год траура; мистер Вулфилд переоблачился в светлый костюм, ограничившись небольшой черной повязкой вокруг левой руки в знак траура. Кроме того, он начал искать того, кто мог бы вознаградить его за те прожитые годы, когда он чувствовал себя подобно мальчику для битья.

И вот, взор его остановился на Филиппе Уэстон, яркой, энергичной молодой леди, умной и образованной. Ей было двадцать четыре, разница в возрасте составляла, таким образом, восемнадцать лет, — по его мнению, не так уж и много.

Кроме того, они, опять-таки по его мнению, идеально подходили друг другу. Приняв решение, он стал ухаживать за ней.

В тот самый вечер, когда он признался в любви и получил ответное признание, сделал предложение руки и сердца, которое было принято, он сидел перед камином, сложив руки на коленях, глядел на огонь и строил воздушные замки. Потом улыбнулся и похлопал себя по коленям.

От грез его отвлек чей-то вздох. Он оглянулся. Было что-то знакомое в этом звуке, и он был ему неприятен.

То, что он увидел, развеяло его мечты и заставило кровь отхлынуть от его сердца.

За столом сидела Кесия, глядя на него своими черными глазами-бусинами, с суровым выражением лица. Он был настолько поражен и испуган, что не мог произнести ни слова.

— Бенджамин, — произнес призрак, — я знаю, что ты собираешься сделать. Такой поступок нельзя назвать благопристойным. И этого не случится.

— Не случится? Но почему, моя любовь, мое сокровище? — Ему пришлось собрать все свои силы, чтобы задать этот вопрос.

— Ты совершенно напрасно корчишь из себя невинность, — сказала покойная жена. — Ты никогда — никогда, слышишь? — не поведешь ее к алтарю.

— Кого, дорогая? Ты меня удивляешь.

— Мне все известно. Я читаю твое сердце как раскрытую книгу. Даже переселившись в иной мир, я продолжаю наблюдать за тобой. Когда ты распростишься с земной юдолью, при условии, что ты осознаешь свое падение и изменишь свою жизнь, — у тебя есть шанс, — небольшой, но все-таки есть, — что наш союз будет продолжаться в вечности.

— О, не говори так! — пробормотал мистер Вулфилд, крайне пораженный.

— Начни жизнь с нового листа, и это, возможно, тебе поможет. Но этого никогда не произойдет, если ты свяжешь себя с этой болтушкой узами брака.

— Я должен ускорить заключение брака, — сказал про себя мистер Бенджамин. Вслух же он произнес: — О Боже! Боже!

— Я так сильно беспокоюсь о тебе, — продолжал призрак, — что буду присутствовать рядом с тобой днем и ночью до тех пор, пока нечестивая помолвка не будет разорвана.

— Я не стою стольких хлопот, — сказал он.

— Это мой долг, — строго ответила миссис Вулфилд.

— Ты очень добра, — вздохнул вдовец.

Он пригласил на ужин своего друга, которому собирался излить все, что у него на сердце. Но, к своему ужасу, увидел за столом призрак жены.

Он старался выглядеть живым; он шутил, но лицо его было мрачно, а взгляд печален; постепенно вся его напускная веселость сошла на нет.

— Ты, кажется, сегодня не в настроении? — спросил друг.

— Мне очень жаль, но сегодня я плохой хозяин, — ответил мистер Вулфилд. — К сожалению, иногда случается так, что третий лишний.

— Но ведь нас всего двое?

— Здесь незримо для тебя присутствует моя жена.

— Какая именно: та, которая умерла, или будущая?

Мистер Вулфилд робко взглянул на призрак жены. Та, в священном ужасе, всплеснула руками, лицо ее потемнело и нахмурилось.

Его друг откланялся и удалился.

— Ох уж эти влюбленные! — бормотал он себе под нос. — Никогда не знаешь, какого рецидива ожидать от этой болезни.

Мистер Вулфилд рано отправился спать. Предложение, сделанное даме, отнимает у мужчины столько же сил, сколько самая тяжелая работа. Так было и с Бенджамином; ему очень хотелось спать. Он развел огонь в камине, разделся и скользнул под одеяло.

И совсем уже было собрался потушить свет, когда увидел миссис Вулфилд, стоящую возле его кровати с ночным колпаком на голове.

— Мне холодно, — пожаловалась она, — очень холодно.

— Мне чрезвычайно жаль, моя дорогая, — откликнулся Бенджамин.

— Могила холодна, как лед, — сказала она. — И я собираюсь лечь в постель.

— Нет, никогда! — воскликнул вдовец и сел. — Этого не будет. Ни за что на свете. Ты будешь высасывать из меня жизненное тепло, и я, чего доброго, заболею ревматизмом. Такое соседство в десять раз хуже, чем влажные простыни.

— Я ложусь в постель, — повторила умершая дама непреклонным тоном.

После чего поступила в соответствии со сказанным, а мистер Вулфилд, выскочив из-под одеяла, пристроился в кресле у камина.

Просидев так значительное время и почувствовав холод, он сходил за халатом и закутался в него.

Взглянул на кровать. Там лежала умершая дама; ее длинные сомкнутые губы напоминали крысоловку, а жесткий взгляд был устремлен прямо на него.

— Тебе следует отказаться от всякой мысли о женитьбе, Бенджамин, — сказала она. — Я буду преследовать тебя до тех пор, пока ты так не сделаешь.

Мистер Вулфилд просидел перед камином всю ночь, и задремал только под утро.

Днем он отправился к мисс Уэстон и был принят в гостиной. Но там, позади ее кресла, стояла его умершая жена, положив руки на спинку и исподлобья взирая на него.

Не было никакой возможности для влюбленных обмениваться нежными словами в присутствии подобного свидетеля, всем своим видом выражающим неодобрение и поставившим себе целью не допустить их союза.

Покойная жена не преследовала мистера Вулфилда непрерывно в течение дня. Она появлялась время от времени, но он никогда не мог сказать, когда оно наступит, это время ее появления.

Вечером он попросил горничную.

— Джемайма, — сказал он, — положите, пожалуйста, две грелки мне в постель сегодня вечером. Что-то холодновато.

— Да, сэр.

— И пусть вода будет как можно более горячей.

— Да, сэр.

Когда несколько успокоенный мистер Вулфилд удалился в свою комнату, он обнаружил там то, чего и боялся увидеть. Покойная жена уже была там. Она лежала в постели, плотно сжав губы, и смотрела на него в упор.

— Дорогая, — сказал Бенджамин. — Надеюсь, сегодня ты чувствуешь себя более комфортно?

— Я ощущаю холод, смертельный холод.

— Но мне казалось, что грелки с горячей водой...

— Мне не хватает живого тепла, — отвечала миссис Вулфилд.

Бенджамин выбежал из комнаты, отправился к себе в кабинет, достал из шкафа бутылку и набил трубку. Огонь почти погас, он подбросил дров. Он собирался просидеть здесь всю ночь. Однако, не прошло и часа, как дверь приотворилась, и показалась голова покойной миссис Вулфилд в ночном колпаке.

— Не надейся, Бенджамин, что твоя помолвка окончится чем-нибудь серьезным, — сказала она, — потому что это не так. Я сделаю все, чтобы она была расторгнута.

Шло время. Мистер Вулфилд никак не мог избежать этого преследования. Он начал падать духом и слабеть телом.

Наконец, после печальных раздумий, он решил, что существует единственный способ облегчить свое существование. Но прежде, нежели разорвать помолвку, необходимо было объясниться с Филиппой. Он купил два билета в театр, и один послал Филиппе, умоляя ее вечером обязательно быть на спектакле. Ему нужно сказать ей нечто очень важное.

Он знал, что в театре они будут в безопасности; принципы Кесии не позволят ей туда войти.

В надлежащее время мистер Вулфилд заехал за мисс Уэстон, они вместе прибыли в театр и проследовали в ложу. Их места, как нетрудно догадаться, были рядом.

— Я так рад, что вы смогли прийти, — сказал Бенджамин. — У меня для вас есть известие, которое, должно быть, шокирует вас. Боюсь, что — даже не знаю, как и сказать, — что — мне придется разорвать.

— Разорвать что?

— Нашу помолвку.

— Чепуха. Я уже приобрела trousseau.

— Простите, что?

— Свадебное платье.

— О, извините. Я не сразу понял, что вы сказали по-французски. Я думал... впрочем, не имеет никакого значения, что я думал.

— Вы не хотите объясниться?

— Филиппа, моя любовь к вам ничуть не ослабела. Я люблю вас по-прежнему, может быть, даже еще сильнее. Но меня угнетает ужасный кошмар, кошмар наяву. Я испуган.

— Испуганы, вот как?

— Да; это моя бывшая жена. Она не дает мне покоя, она преследует меня. Она считает, что я не должен жениться на вас.

— О! И это все? Меня тоже преследуют.

— Это правда?

— Конечно.

— Тише! Тише! — зашикали на них со всех сторон. Ни Бенджамин, ни Филиппа не заметили, что занавес поднялся и представление началось.

— Мы мешаем, — прошептал мистер Вулфилд. — Идемте в коридор; там мы сможем говорить вполне свободно.

Они поднялись со своих мест и вышли в коридор.

— Послушайте, Филиппа, — сказал он, протягивая девушке руку; та взяла его под локоть. — Дело серьезное. Она оказывает воздействие на мой разум, на мое тело, я имею в виду — покойная миссис Вулфилд. У нее всегда была железная воля, и она прямо сказала мне, что заставит меня разорвать нашу с вами помолвку.

— Плюньте на нее.

— Не могу.

— Фи! Эти призраки ужасно требовательны. Протяните им палец, и они отхватят руку. Они похожи на старых слуг, если вы им потакаете, они садятся вам на шею.

— Но откуда вам это известно, Филиппа, дорогая?

— Я же вам уже сказала, меня тоже преследуют.

— Это делает ситуацию еще более безнадежной.

— Наоборот, это только свидетельствует, что мы с вами подходим друг другу как нельзя лучше.

— Филиппа, это ужасно. Когда жена умирала, она сказала мне, что переходит в лучший мир, и что мы никогда не встретимся с ней снова. И вот я вижу, что она не сдержала своего слова.

Девушка рассмеялась.

— Прогоните ее.

— Но как?

— Очень просто. Спросите ее, почему она чувствует себя одиноко. Поделитесь своим мнением на этот счет. Это будет ей неприятно. Именно так я поступаю с Ииуем.

— Кто такой этот Ииуй?

— Ииуй Пост — это тот самый призрак, который меня преследует. Живой, он влюбился в меня без памяти и пытался ухаживать за мной самым неуклюжим образом; но я не любила его и не давала ему никаких надежд. Я оскорбляла его немилосердно, но он был из тех самых самодовольных, самоуверенных существ, которые не способны этого понять. Он принадлежал к плимутским братьям.

— Моя жена принадлежала к плимутским сестрам.

— Я это знала и всегда жалела вас. Это было так печально. Однако, продолжу свою историю. Однажды, будучи в прекрасном настроении, Ииуй поехал кататься на велосипеде, свалился и так повредил себе спину, что через неделю скончался. Перед смертью он умолял меня прийти к нему; я не могла отказать в просьбе и пришла. Он тогда сказал мне, что его ожидает триумф. Я спросила его, почему он так в этом уверен. "Это неизбежно", был его ответ; и эти слова были последними. Он не сдержал своего слова.

— И теперь он вас преследует?

— Ну да. Он слоняется вокруг меня, и смотрит своими огромными бычьими глазами. Что же касается его триумфа, я постоянно спрашиваю его об этом.

— Это правда, Филиппа?

— Да. Он заламывает руки и тяжко вздыхает. И, могу пообещать вам, ничего иного от меня он не услышит.

— Как все это странно.

— Всего лишь доказательство того, насколько хорошо мы с вами подходим друг другу. Не думаю, что вы сможете сыскать во всей Англии еще двух людей, с которыми происходит то же, что и с нами, а потому мы с вами подходим друг другу просто идеально.

— В том, что вы говорите, есть зерна истины. Но как нам избавиться от этих видений, которые нас преследуют и создают неудобства? Не можем же мы проводить все время в театре.

— Бросим им вызов. Поженимся, не смотря ни на что.

— Я никогда не бросал вызов своей жене, пока она была жива. И не знаю, как набраться смелости сделать это после ее смерти. Вы чувствуете, Филиппа, как дрожит моя рука? Она надломила мою психику. Когда я был молод, то мог бы играть в спилликин (игра, типа бирюлек — СТ) — настолько тверда была моя рука. Теперь я совершенно не в состоянии справиться с палочками.

— В таком случае, вот что я предлагаю, — сказала мисс Уэстон. — Я навещу эту старую кошку...

— Тише, не надо так говорить, она все-таки была моей женой.

— Хорошо, — пусть будет призрачную старушку, — в ее логове. Как вы думаете, она явится, если я нанесу вам визит?

— Непременно. Она ужасно ревнива. Она не обладала никакими достоинствами, в то время как у вас их тысячи. Не знаю, любила ли она меня, но, по крайней мере, страшно ревновала.

— Очень хорошо, просто прекрасно. Вы часто говорили мне о перепланировке вашего домика. Предположим, я приду к вам завтра во второй половине дня, и вы все мне покажете и расскажете на месте.

— А ваш призрак, он явится вместе с вами?

— Весьма вероятно. Он ревнив, насколько может быть ревнив призрак.

— Пусть будет по-вашему. Буду ожидать вашего визита с нетерпением. А сейчас мы можем покинуть театр и вернуться домой.

Был вызван автомобиль; мистер Вулфилд усадил Филиппу на заднее сиденье, после чего сел на другое сиденье.

— Почему вы не садитесь рядом со мной? — спросила девушка.

— Не могу, — вздохнул Бенджамин. — Вы, наверное, не видите, но дело в том, что моя покойная жена расположилась рядом с вами, слева от вас.

— Почему бы, в таком случае, вам не сесть прямо на нее? — улыбнулась Филиппа.

— У меня не хватит наглости поступить подобным образом, — вздохнул Бенджамин.

— Верите ли, — прошептала юная леди, наклонившись к мистеру Вулфилду, — я заметила Ииуя, стоявшего возле дверей театра; он смотрел в небо и заламывал руки. Мне кажется, как только автомобиль тронется с места, он побежит за нами.

Мистер Вулфилд отвез невесту к ее дому, после чего назвал водителю свой адрес. Он остался в машине наедине с призраком. Каждый раз, когда они проезжали мимо зажженного газового фонаря, огненные искры вспыхивали в суровых глазах его умершей жены, сидевшей напротив него.

— Бенджамин! — повторяла она. — Бенджамин, о, Бенджамин! Не думай, что я позволю тебе жениться. Ты можешь ловчить, извиваться, строить планы, хитрить, но я буду находиться между вами, подобно стене изо льда.

На следующий день, после полудня, Филиппа Уэстон прибыла к мистеру Бенджамину. Миссис Вулфилд, получившая, по всей видимости, известия о готовящемся визите, была уже там; она сидела в гостиной, в кресле, время от времени поднимая руки и бросая вокруг суровые взгляды. У покойной было темное лицо, настолько, не было видно губ, ее черные волосы собраны в пучок. На ней не было видно ни единого украшения.

Вошла мисс Уэстон, красивая, одетая в разноцветное платье, с сияющими глазами и с улыбкой на лице. Как она и предполагала, ее сопровождал призрак — высокий, тощий молодой человек в черном сюртуке, с грустным лицом и большими бычьими глазами. Он плелся за ней, явно стесняясь, стараясь глядеть в сторону. У него были белые руки и длинные худые пальцы. Он постоянно убирал руки за спину, прятал под фрак и поглаживал место, которое ушиб при падении с велосипеда, ставшем для него роковым. Войдя и заметив призрак миссис Вулфилд, он неуклюже поклонился. Она вскинула брови, слабо улыбнулась, а цвет ее щек слегка изменился — она его узнала.

— Кажется, я имею честь приветствовать сестру Кесию, — сказал призрак Ииуя Поста и принял подобострастную позу.

— Это так, брат Ииуй.

— И как вы себя чувствуете, сестра, — я имею в виду, без плоти?

Покойная миссис Вулфилд выглядела смущенной, помедлила, словно затрудняясь с ответом, потом ответила:

— Полагаю, что так же, как и вы, брат.

— К сожалению, печальная обязанность удерживает меня на земле, — сказал призрак Ииуя Поста.

— То же самое можно сказать и обо мне, — ответил дух покойной миссис Вулфилд. — Присаживайтесь.

— Чрезвычайно вам благодарен, сестра. Моя спина...

Филиппа подтолкнула Бенджамина, и они, не замеченные призраками, проскользнули в соседнюю комнату через проход, занавешенный бархатными шторами.

В этой комнате, на столе, мистер Бенджамин разложил образцы ситца и бумажных обоев.

Здесь влюбленные занялись обсуждением, какие шторы лучше всего подойдут к ситцевой обивке дивана и кресел, и какого цвета обои будут гармонировать с ними.

— Я вижу, — сказала Филиппа, — у вас на стенах висят тарелочки. Мне это не нравится: это уже вышло из моды. Если они вам дороги, переместите их в шкаф со стеклянными дверцами, где у вас стоит прочий фарфор. Как насчет ковров?

— Один есть в гостиной, — ответил мистер Бенджамин.

— Нет, мы туда не пойдем, чтобы не тревожить призраков, — сказала Филиппа. — Оставим гостиную на потом.

— Хорошо, тогда давайте пройдем в столовую. В нее ведет другая дверь.

В комнате, куда они вошли, имелся ковер, в довольно хорошем состоянии, за исключением верха и низа, где он выглядел потертым. Особенно это касалось низа, в том месте, где обычно сидел мистер Вулфилд. Когда жена начинала читать ему лекцию, увещевая и взывая к его совести, он, как правило, начинал сучить ногами, в результате чего ворс на брюссельском ковре оказался сильно стертым.

— Мне кажется, если его переместить, спрятав потертую часть под шкаф, то сможем сэкономить на покупке нового ковра. Но гравюры Ландсира... Что вы о них думаете, дорогой?

И она указала на репродукции "Оленя зимой" и "Достоинства и бесстыдства".

— Не кажется ли вам, что они только портят стену?

— Моя покойная жена не возражала против них, поскольку они совершенно безвредны.

— Но ведь ваша будущая жена — я. Кстати, давайте посмотрим на ее комнату. Интересно, что призраки будто бы позабыли о нашем присутствии и до сих пор нас не побеспокоили. Я пойду, послушаю, о чем они там разговаривают.

Девушка поспешила из столовой, а ее будущий муж принялся рассматривать репродукции, не понимая, чем именно они вызвали неодобрение Филиппы. Скоро девушка вернулась.

— О, Бенджамин! Как интересно! — воскликнула она и рассмеялась. — Мой призрак придвинул стул поближе к покойной миссис Вулфилд и держит ее за руку. Но мне кажется, что они беседуют о чем-то сентиментально благочестивом.

— Теперь фарфор, — сказал мистер Вулфилд. — Он в шкафу рядом с кладовой — я хочу сказать, лучший фарфор. Я возьму лампу, чтобы вы могли лучше его рассмотреть. Мы доставали его только тогда, когда миссис Вулфилд приглашала к нам избранных братьев и сестер. Но некоторые предметы испорчены. У супницы потерялась крышка, не хватает блюд для овощей. Сколько осталось тарелок, я не знаю. У нас была горничная, Дора, которая разбила несколько штук, но, поскольку она придерживалась взглядов моей жены, то последняя и не подумала ее уволить.

— А что относительно стеклянной посуды?

— Стеклянной посуды достаточно. А вот хрусталя — нет. Покойная жена многое разбила, как кажется, мне назло.

Некоторое время они осматривали фарфор, стекло и хрусталь.

— А сервизы? — спросила Филиппа.

— Есть. Старое серебро надежно спрятано, поскольку Кесия предпочитала пользоваться простой металлической посудой.

— Что насчет кухонной утвари?

— Ничего не могу сказать. У нас была довольно миловидная кухарка, и моя покойная жена не позволяла мне заходить на кухню.

— Она до сих пор здесь? — резко осведомилась Филиппа.

— Нет, перед тем, как умереть, моя жена ее уволила.

— О, Бенджамин! — воскликнула Филиппа. — Уже темнеет. Я несколько задержалась. Мне пора домой. Интересно, почему это призраки все еще не удосужились нас побеспокоить? Пойду, взгляну, чем они заняты.

Она удалилась.

И через несколько минут вернулась. Она остановилась, глядя на мистера Вулфилда, и смеясь при этом от души, так, что вынуждена была схватиться за бока.

— Что с тобой, Филиппа? — удивился он.

— О, Бенджамин! Счастливое избавление. Мы больше никогда их не увидим. Эта парочка сбежала.


ПОЕЗД В 9.30


В историях о призраках, претендующих на максимальную достоверность, имена и даты должны быть приведены абсолютно точно. Но что касается нижеприведенной истории, я, к сожалению, могу сообщить только год и месяц, поскольку какой именно был день — я забыл, а дневник я не веду. Что же относительно имен, то кроме непосредственно меня и главного персонажа моей истории, попавшего в чрезвычайные обстоятельства, всем второстепенным действующим лицам я дал фиктивные имена, поскольку не считаю себя вправе сделать их достоянием общественности. Добавлю, что верящий в привидения может использовать факты, приведенные в моем рассказе, если считает, что они согласуются с его воззрениями, — естественно, после того как прочитает и осмыслит то поразительное событие, которое случилось со мной и которым я спешу поделиться.

Итак, прекрасным июньским вечером, 1860 года, я заглянул к миссис Лайонс, по дороге на станцию Хессокс Гейт, находящуюся на линии Лондон — Брайтон. Эта станция — первая от Брайтона.

Когда я поднялся, чтобы уходить, я сказал ей, что ожидаю посылку с книгами из города, и собираюсь на станцию, узнать, не прибыла ли она.

— О! — сказала она. — Доктор Лайонс собирался вернуться из Брайтона на поезде 9.30; я собираюсь отправить за ним коляску. Если вы не против, вы можете воспользоваться ею, и, взяв посылку, вернуться со станции вместе с ним.

Я с радостью принял ее предложение, и спустя несколько минут сидел в низкой коляске, запряженной серым уэльским пони.

Дорога к станции тянется по Саут-Даунс от Чантонбури Ринг, покрытым шапкой темных елей, к Маунт Гарри, памятной битвой при Льюисе. Вулсонбури как бы нависает над мрачным Дэнвудом, над которым кружатся и громко кричат вороны, перед тем как опуститься на деревья для ночлега. Дитчлингский маяк — его стены сложены из камня, добытого в меловых карьерах, — был едва виден. Клайтонские мельницы выделялись своими неподвижно застывшими крыльями на фоне вечернего неба. Внизу виднелся тоннель; совсем недавно здесь произошла одна из самых страшных железнодорожных катастроф, о ней было написано во всех газетах.

Вечер был прекрасен. Солнце зашло, но небо оставалось светлым. На западе виднелась полоска облаков, подсвеченных снизу золотом. Появились первые звезды; одна из них переливалась зеленым, малиновым и желтым цветами, подобно драгоценному камню. На пшеничном поле отрывисто заскрипел коростель. На лугах, в низине, лежал туман, похожий на снег — чистый, ровный, белый; он наполовину скрывал пасущийся скот. Картина была настолько живописной, что я приостановился, чтобы полюбоваться ею, но в тот же самый момент услышал звук поезда, и, взглянув на звук, увидел выходящий из тоннеля состав; его красные огни отчетливо виднелись в фиолетовой мгле, укрывшей подножия холмов.

Я опаздывал; тронул пони, и тот снова потрусил по дороге.

Приблизительно в четверти мили от станции имеется шлагбаум и домик — невзрачное строение, занимаемое странным пожилым смотрителем, одетым, как правило, в белую блузу, поверх которой на грудь ниспадает длинная седая борода. Этот смотритель — сейчас он уже умер — в те дни забавлялся тем, что вырезал из дерева головы в натуральную величину и расставлял их на карнизе. Лицо первой изображало пьяницу, опухшее и испещренное морщинами, плотоядно взиравшее на прохожих мутными глазами; второе — имело несомненные черты скряги, экономившего на всем; третье — дикое, угрюмое лицо маньяка; и, наконец, четвертое — лицо помешанного, с безумным взором.

Проезжая мимо, я бросил установленную плату к двери, поскольку очень спешил, и окликнул старика; мне необходимо было попасть на станцию до того момента, когда доктор Лайонс покинет ее. Я подхлестнул маленького пони, и тот стрелой помчался по дороге.

Внезапно, Таффи резко остановился и застыл, вскинул голову, фыркнул и решительно отказался двигаться дальше. Мои понукания не оказали никакого влияния, он не сделал и шагу. Я видел, что он был встревожен; его бока подрагивали, он даже прижал уши. Я уже было хотел вылезти из коляски, когда пони вдруг скакнул в сторону, пробежал вдоль изгороди и затем вновь вернулся на дорогу. Я осмотрелся. Было совершенно непонятно, что могло его так напугать; ничего не было видно, кроме столбика пыли на дороге, поднятого, должно быть, восходящим потоком воздуха. Ничего не было слышно, кроме звука, похожего на звук удаляющейся двуколки, со стороны дороги, ответвлявшейся от той, на которой стоял я, под прямым углом в направлении Лондона. Звук становился все тише, пока, наконец, не смолк в отдалении.

Больше пони не останавливался. Но сильно дрожал и был весь покрыт потом.

— Похоже, дорога была тяжелой! — воскликнул доктор Лайонс, когда я прибыл на станцию.

— Вовсе нет, — отвечал я. — Что-то очень сильно напугало Таффи, но вот что именно, — сказать не могу.

— Вот как? — произнес доктор и с интересом взглянул на меня. — Значит, вы тоже с этим столкнулись?

— С чем — с этим?

— Видите ли, я слышал о том, что лошади, на этой дороге, пугаются, если оказываются на ней во время прибытия поезда 9.30. Проезжающие коляски стараются избежать этого момента, иначе лошади приходят в сильное беспокойство, — весьма интересно, не правда ли?

— Но что может их пугать? Я ничего не видел!

— Ничего не могу сказать по этому поводу. Для меня эта причина такая же загадка, как и для вас. Я просто принимаю вещи такими, какие они есть. Если возница говорит мне, что ему нужно подождать несколько минут после того, как прошел поезд, прежде чем продолжить путь, или же, наоборот, поспешить, чтобы успеть до прибытия, и при этом ссылается на странное поведение лошадей, я просто отвечаю: "Поступайте так, как считаете нужным", и не забиваю себе голову всякой чепухой.

— Я все-таки попробую в этом разобраться, — сказал я. — То, что со мной произошло, странным образом связано с существующим суеверием, чтобы я мог просто отмахнуться от случившегося.

— Послушайтесь моего совета и выбросьте все это из головы. Когда вы найдете разгадку, вас вряд ли это обрадует, поскольку вместо привлекательной таинственности останется тусклое, банальное объяснение. Пусть те немногие тайны, которые остались необъясненными, таковыми и остаются, иначе нам ничего не останется, кроме веры в сверхъестественное. Мы изучали арканы природы, мы вскрывали ее секреты в угоду потребности дня, и вот теперь приходим в отчаяние, сознавая, что поэтика и романтика жизни остались в прошлом. Стали мы счастливее от знания, что не существует призраков, фей, ведьм, русалок, лесных духов? Не были ли наши предки счастливее нас, считая каждое озеро обиталищем феи, каждый лес — пристанищем желтоволосых сильфид, а каждую вересковую пустошь — жилищем эльфов? Как-то раз мой маленький сын, оказавшись в сказочном кругу (т.н. ведьмин круг — особым образом растущие грибы — СТ), закричал: "Мои дорогие, маленькие феи, я верю в вас, хотя отец утверждает, что вы не существуете!" Когда я был маленьким, то верил, что над внезапно замолчавшими людьми пролетает ангел. Увы! Теперь-то я знаю, что они просто исчерпали одну тему разговора и переходят к другой. Конечно, наука сделала для человека много хорошего, но есть и то, что лучше бы ей не делать. Если мы хотим сохранить поэтику и романтику, нам не следует объяснять все странные факты. В настоящее время, как мы видим, голова и сердце ведут между собой непримиримую войну. Влюбленный хранит прядь волос любимой как священную реликвию, хотя знание подсказывает ему, что ее химический состав будет немногим отличаться от шерсти животных. Если я обожаю молодую леди, и чувствую, как кровь закипает в моих жилах, стоит мне прикоснуться к ее руке, — разуму вовсе незачем говорить, что это также всего лишь результат химической реакции. Если я, поддавшись мгновенному чувству, срываю с себя шапку и подбрасываю вверх, чтобы приветствовать короля, королеву или принца, мне вовсе незачем через минуту смеяться над самим собой, объясняя, что именно лежит в основе этого внезапно охватившего меня восторга.

Я прервал доктора в тот момент, когда он, как мне показалось, сел на своего любимого конька, и спросил, не будет ли он настолько любезен, чтобы одолжить мне завтра вечером коляску и пони, чтобы снова съездить на станцию и попытаться проникнуть в занимавшую меня тайну.

— Я одолжу вам пони, — сказал он, — но не коляску, поскольку, если Таффи снова испугается и кинется к изгороди, то может пораниться. Я дам вам седло.

Вечером следующего дня я отправился к станции задолго до прибытия поезда.

Остановившись возле шлагбаума, поболтал со стариком-смотрителем. Я спросил его, не может ли он сообщить мне что-нибудь относительно интересовавшего меня вопроса. Он пожал плечами и сказал, что ему об этом ничего не известно.

— Как, совсем ничего?

— Я не утруждаю себя подобными вещами, — был ответ. — Люди поговаривают, что нечто подобное происходит в том месте, где от этой дороги отходит другая, ведущая к Клайтону и Брайтону, но я не обращаю на эту болтовню никакого внимания.

— А вы сами ничего не слышали?

— После того, как проходит поезд 9.30 я иногда слышу, будто по дороге едет двуколка, запряженная лошадью, а затем звук, будто ломается ось. Поначалу я выходил, чтобы взять плату за проезд, но никого не видел. И если это, — прости, Господи, — духи, то духи ведь не платят пошлину.

— Вы никогда не пытались с этим разобраться?

— С чего бы это? Меня не интересуют те, кто не платят пошлину. Как вы думаете, много людей или собак проходит здесь за день? Но если они не платят пошлину — они для меня не существуют.

— А вы не могли бы, — попросил я, — перегородить шлагбаумом дорогу сразу после того, как пройдет поезд?

— Вы вполне можете сделать это сами; однако вам следует поторопиться, ибо поезд сейчас выезжает из клайтонского туннеля.

Я опустил шлагбаум, вскарабкался на Таффи и занял позицию на дороге немного дальше от переезда. Я слышал, как поезд прибыл, и как он запыхтел, набирая ход. В тот же самый момент я отчетливо услышал, как вверх по дороге поднимается двуколка, причем одно из колес ее дребезжит, словно готовое вот-вот отвалиться. Я слышал это совершенно отчетливо, но — не могу этого объяснить, — ничего не видел.

В то же самое время пони начал проявлять признаки беспокойства: поводить головой, навострил уши, начал перебирать ногами, а затем подался к живой изгороди, отказываясь слушаться хлыста и поводьев. Я был вынужден спешиться и обхватить руками его голову. Затем я бросил взгляд в сторону шлагбаума, находившегося позади меня. Я увидел, как поперечина согнулась, будто на нее что-то давило; затем, со щелчком, поднялась вверх и вытянулась вдоль белого столба, вся дрожа.

Немедленно вслед за этим я услышал скрип колес двуколки. Признаюсь, в тот момент я чуть не рассмеялся, настолько нелепой казалась идея о призрачной коляске; вслед за тем, однако, реальность происходящего отбила всякую охоту смеяться; я снова взобрался на Таффи и потрусил на станцию.

Служащие могли позволить себе передохнуть, поскольку следующий поезд должен был пройти не скоро; так что я подошел к начальнику станции и завязал с ним разговор. После нескольких общих фраз, я упомянул о своем приключении на дороге и неспособности разобраться, что к чему.

— Ах, вот вы о чем! — сказал начальник. — Ничего вам об этом сказать не могу; я никогда не встречался ни с призраками, ни с какими-нибудь джиннами, за исключением тех, которые можно перелить из бутылки в бокал и принять внутрь; в этом случае они доставляют телу приятную теплоту и веселят душу. Что же касается всяких там призраков, то я в них не верю, хотя и не против выпить за их здоровье, если они все-таки существуют.

— Если вы будете немного более общительным, то у вас, возможно, появится такой шанс, — сказал я.

— В таком случае, я скажу вам все, что знаю, хотя знаю я совсем немного, — отвечал этот достойный человек. — Все, что мне известно — первое купе вагона второго класса в поезде, следующем между Брайтоном и Хессокс Гейт в 9.30, всегда остается пустым.

— Почему?

— Понятия не имею. На этот счет пришло указание; дело в том, что с людьми, ехавшими в этом купе, случались припадки.

— Именно в этом вагоне?

— Первое купе в вагоне второго класса, самого ближнего к паровозу. Его запирают в Брайтоне, а я отпираю здесь.

— Что вы имеете в виду, говоря о припадках, случавшихся с пассажирами этого купе?

— Я имею в виду, что мужчины и женщины вопили и визжали как сумасшедшие, требуя, чтобы их выпустили; они видели нечто, что пугало их до полусмерти, когда проезжали через Клайтонский туннель. Поэтому было отдано распоряжение, чтобы купе на этом участке пустовало.

— Очень странно! — протянул я.

— Странно, но это так. Я не верю ни в каких духов, за исключением тех, которые доставляют телу приятную теплоту и веселят душу, но, по моему разумению, такие водятся в бутылке джина, но вряд ли — в Клайтонском туннеле.

Было очевидно, что из моего нового друга больше ничего не вытянешь. Надеюсь, тем вечером он опрокинул стаканчик за мое здоровье, но, если это не так, то моей вины в этом нет.

Возвращаясь, я все время прокручивал в уме все увиденное и услышанное сегодня, и только укрепился в желании как можно тщательнее изучить этот вопрос. Самым лучшим средством я счел сесть на поезд 9.30 в Брайтоне, в то самое первое купе вагона второго класса, которое закрывалось согласно поступившему сверху распоряжению.

Особого беспокойства я не испытывал; мое любопытство было сильнее всякого страха.

Я рассчитывал реализовать свой план в четверг, но выяснилось, что в четверг вечером должны состояться учения гражданского ополчения, и мне необходимо принять в них участие. За мной накопилась своего рода "задолженность" по этому поводу, и поездку в Брайтон пришлось отложить.

В четверг вечером, около пяти часов, я, в полном обмундировании и с винтовкой на плече, начал выдвижение в лагерь, располагавшийся неподалеку от железнодорожного вокзала.

Я быстро обогнал мистера Болла, капрала стрелкового корпуса, наиболее подготовленного в его подразделении, и он предложил мне немного передохнуть. Я с радостью принял его предложение, поскольку предстояло преодолеть расстояние до станции, составлявшее милю и три четверти, и затем еще две мили через поля.

Поговорив некоторое время о добровольчестве, которое капрал Болл всячески приветствовал, мы продолжили наш марш к станции, и я получил возможность обратиться к занимавшему меня предмету.

— Да, я много об этом слышал, — сказал капрал. — От моих работников, которые частенько рассказывают всякие истории, не имеющие никакого отношения к действительности, поэтому не могу сказать, чтобы я им верил. То, что рассказываете вы, однако, весьма замечательно. Прежде мне никогда не доводилось слышать такое от человека, заслуживающего доверия. Тем не менее, не могу поверить в то, что там происходит нечто сверхъестественное.

— Я даже не знаю, что и подумать, — признался я. — Не могу придумать никакого правдоподобного объяснения.

— Но вам, конечно, известна история, которая положила начало суеверию?

— Нет. И я был бы вам благодарен, если бы вы мне ее рассказали.

— Около семи лет назад, — вы должны помнить обстоятельства случившегося не хуже меня, — некий человек ехал, — не могу сказать, откуда, поскольку это никогда не было точно установлено, — со стороны Хенфилда, в двуколке. Он подъехал к конюшне при станции, бросил поводья Джону Томасу, конюху, велел ему позаботиться о лошади и подогнать двуколку к станции к прибытию поезда 9.30, на котором рассчитывал вернуться из Брайтона. Джон Томас говорил впоследствии, что видел этого человека впервые, и что он выглядел, будто был несколько не в своем уме, когда садился в поезд; да и вид у него был достаточно странный — пышные седые волосы и борода, и вместе с тем тонкие белые руки, словно у женщины. Двуколка была подогнана к прибытию поезда 9.30; конюх обратил внимание, что человек был пепельно-бледен, руки его дрожали, когда он взял поводья, взгляд его был каким-то диким, и он уехал бы, не оплатив услуги конюха, если бы тот почтительно не напомнил ему о том, что присматривал за его лошадью и накормил ее овсом. Джон Томас также обратил внимание человека, что колесо плохо держится на оси, на что тот не обратил ни малейшего внимания. Он просто хлестнул коня, и двуколка понеслась. Однако, когда она миновала шлагбаум, то последовала не прежним путем, а свернула на дорогу к Брайтону. Один из работников видел ее неподалеку от обрыва клайтонских меловых карьеров. Он не обратил бы на нее внимания, если бы возница сидел, а не стоял. На следующее утро, когда в карьер пришли работники, они обнаружили на дне карьера разбитую двуколку, мертвые лошадь и возницу, причем у последнего была сломана шея. Интересно, что на глаза лошади был повязан носовой платок, так что животное ничего не могло видеть. Странно, не правда ли? Поэтому люди и утверждают, что вскоре после прибытия поезда 9.30, на дороге появляется мчащаяся двуколка; но я в это не верю; другие — верят, а я — нет.

Неделю спустя мне также не удалось воплотить в жизнь мой план, и только на третью субботу после приснопамятного разговора с капралом Боллом, я оказался в Брайтоне, во второй половине дня, преодолев расстояние в девять миль. Час я провел на берегу, наблюдая за лодками, а потом прогуливался вокруг королевского павильона, сожалея о том, что до сих пор с небес не сошел огонь и не спалил дотла это уродство. После этого я выпил несколько чашек кофе в станционном буфете, недорогом и очень уютном. Возможно, я отведал булочек, но поклясться в этом не могу; у меня присутствует смутное воспоминание о булочках, но я в нем не уверен, о чем свидетельствую в своем рассказе, который не должен содержать ничего, кроме достоверных фактов. Затем прочитал рекламное объявление о ходунках, — без них не обходится ни одна мама, — которые незаменимы в детском саду, детской комнате, являются величайшим изобретением современности и т.д. и т.п. Прочитал заметку о пользе металлических кистей, о краске для волос; о пользе чая фирмы Хорниман и о местах, где его можно купить в Великобритании и Ирландии. Наконец, касса открылась, и я приобрел билет до Хессокс Гейт, в вагоне второго класса, заплатив один шиллинг.

Я шел по платформе, пока не добрался до вагона, в котором намеревался проделать свое маленькое путешествие. Дверь была заперта, и я позвал кондуктора.

— Откройте, пожалуйста, я хотел бы ехать в этом купе.

— Это невозможно, сэр; пожалуйте в следующее купе, оно почти свободно, в нем всего лишь одна женщина с ребенком.

— Но мне хотелось бы ехать именно в этом купе, — сказал я.

— Это невозможно, оно закрыто, согласно полученному распоряжению, — ответил кондуктор и повернулся, чтобы уйти.

— Могу ли я узнать, чем именно вызвано такое странное распоряжение?

— Я не знаю; но вам следует поторопиться, поезд вот-вот тронется. Пожалуйста, пройдите в соседнее купе.

Кондуктор был мне знаком, а я — ему, чисто внешне, поскольку я часто ездил по этой ветке; поэтому мне показалось разумным объяснить ему причину своего желания ехать именно в этом купе. Я вкратце рассказал ему обо всем и попросил поспособствовать моим исследованиям. Он согласился, хотя и с неохотой.

— Будь по-вашему, — сказал он. — Но если с вами что-нибудь случится, пеняйте на себя.

— Именно так я и поступлю, — улыбнулся я и запрыгнул в вагон.

Кондуктор оставил дверь купе незапертой, и спустя две минуты поезд тронулся.

Я нисколько не волновался. В вагоне не было света, царил полумрак, но это не имело никакого значения. Я сел с левой стороны, лицом к паровозу, и принялся разглядывать холмы, с повисшими над ними легкими облачками, раскрашенными лучами заходящего солнца. Затем показались каменоломни, я наблюдал мел, испещренный вкраплениями кремня, и жаждал оказаться там со своим геологическим молотком, в поисках окаменевших морских звезд и губок, причудливых моллюсков и зубов акул. Я вспомнил, как когда-то давным-давно занимался этим и был изгнан охранником, после того как обрушил целый поток мела; тогда обнаружился великолепный аммонит, — увы! располагавшийся прямо на линии добычи. Интересно, остался ли он там до сих пор? Я смотрел вдаль и пытался определить место, где это случилось; но в этот самый момент мы въехали в тоннель.

Имеется два тоннеля, располагающиеся один за другим, разделенные небольшим открытым пространством. Мы миновали первый, короткий, и снова погрузились в темноту.

Не могу этого объяснить, но вдруг меня охватило чувство страха; на меня словно бы набросили кусок мокрой ткани, обернувший меня целиком.

Я ощущал, что напротив кто-то сидит, устремив на меня взгляд, но ничего не видел в темноте.

Многие люди обладают чутким восприятием присутствия других людей, даже если не видят их; по моему мнению, это восприятие во мне развито очень сильно. Даже если мне завязать глаза, я буду ощущать на себе пристальный взгляд; уверен, если я окажусь в совершенно темной комнате, где кто-то присутствует, я буду ощущать это присутствие, даже если этот кто-то не будет производить ни малейшего шума. Мне припомнился один мой друг, с которым мы вместе учились в колледже, — он, кстати, учился на врача, — как-то раз некий итальянский скрипач предложил дать ему урок игры на своем инструменте. Иностранец — весьма нервный человек — вел себя суетливо и постоянно норовил бросить взгляд через плечо себе за спину. Наконец, он опустил скрипку и заявил:

— Как я могу давать урок, если кто-то сверлит взглядом мою спину! Кто-то спрятался в шкафу и подсматривает!

— Вы совершенно правы, здесь кое-кто есть! — рассмеялся мой друг, будущий врач, распахнул дверцу шкафа и показал стоявший там скелет.

Не могу описать охвативший меня ужас. Некоторое время я не мог пошевелиться. Не мог издать ни звука. Меня словно парализовало. Я явственно ощущал на себе взгляд из темноты. Чье-то холодное дыхание коснулось моего лица. Мне показалось, как под пальто забираются чьи-то ледяные пальцы. Я попытался отодвинуться и уперся спиной в стену; мое сердце, казалось, остановилось, мое тело, мышцы, словно одеревенели.

Не знаю, дышал ли я; перед моими глазами поплыл голубой туман, голова закружилась.

Скрежет и грохот поезда, летящего в туннеле, скрадывали другие звуки.

Внезапно поезд миновал фонарь на стене тоннеля, и вспышка, мгновенная, подобно молнии, осветила купе. И я увидел то, что не забуду никогда. Я увидел напротив себя лицо, серовато-синее, как у покойника, и отвратительно-злобное, как у гориллы.

Я не могу описать его точно, поскольку видел в течение секунды; но даже теперь, когда я пишу эти строки, мне не трудно воспроизвести его перед собой: низкий широкий лоб, изборожденный морщинами, косматые пышные брови; дикий взгляд пепельных глаз, свирепый, словно у бесноватого; грубый рот, с крепко сжатыми мясистыми губами, побелевшими от напряжения; серая щетина на щеках и подбородке, похожая на волчью; тонкие, бескровные руки, тянущиеся ко мне с очевидным желанием схватить, разорвать, уничтожить.

Вне себя от ужаса, я вскочил и бросился к окну.

И почувствовал, что он тоже медленно поднялся и приближается ко мне. Я поднял руку, чтобы опустить окно, и к чему-то прикоснулся; мне показалось, что это была рука — да, да! именно рука, которая ухватила мою и начала сжимать ее. Я чувствовал каждый палец по отдельности, они были холодными, ледяными. Мне удалось высвободиться. Я бросился на свое прежнее место и, обезумев от ужаса, открыл дверь, вцепился обеими руками в круглые оконные рамы, оттолкнулся ногами от пола и прижался лицом к стеклу. Если бы холодные пальцы коснулись меня, я бы упал; если бы я повернул голову и увидел ужасное лицо, глядящее на меня, я бы тоже сорвался.

Какое счастье! Я увидел впереди свет; и вот уже поезд с пронзительным свистком вырвался из тоннеля. Он остался позади. Прохладный свежий ветерок дул мне в лицо, развевал мои волосы; поезд замедлил ход, показались огни станции. Я услышал звон колокола; увидел людей, ожидавших поезд. Почувствовал вибрацию, когда включился тормоз. Мы остановились, мои пальцы разжались. Я мешком свалился на платформу, и только теперь, — теперь, не ранее, — проснулся. Только сейчас! От начала и до конца все мое приключение было ни чем иным, как ужасным сном, от того, что я накрылся слишком большим числом одеял. Отсюда мораль — не следует спать, когда слишком жарко.


НА КРЫШЕ


Скопив в Австралии вполне достаточное состояние, и будучи движим желанием провести остаток своих дней где-нибудь в деревне, в старинном особняке, по своем возвращении в Англию, я отправился к агенту, занимавшемуся недвижимостью, чтобы взять в аренду усадьбу, поблизости которой располагались бы охотничьи угодья по меньшей мере в три тысячи акров, с возможностью в дальнейшем приобрести ее в собственность, если она меня вполне устроит. Я не собирался покупать дом, предварительно в нем не пожив; так, ни один король не двинется войной на соседнее королевство, если не будет знать, какие силы смогут ему противостоять. Мне понравились фотографии усадьбы, именовавшейся Фернвуд; она понравилась мне еще больше, когда я воочию увидел ее прекрасным октябрьским днем, когда бабье лето превратило это место в разноцветный радужный мир, освещенный теплым солнцем, а мягкая голубая дымка, превращавшаяся в синий туман, касаясь вершин холмов, придавала им величавость и делала похожими на горы. Старинный дом имел форму буквы Н и был построен, по всей видимости, во времена первых Тюдоров. Когда вы, поднявшись на крыльцо, входили в двери, то оказывались в коридоре, представлявшем собой поперечную линию буквы Н; слева от вас находился холл, а справа — гостиная. Имелось некоторое неудобство: единственный путь из одного крыла в другое лежал как раз через этот коридор. Но, будучи практичным человеком, я видел, каким образом этот недостаток может быть исправлен. Входная дверь открывалась на юг, холл, в котором не было окон, на север. Не было ничего проще, чем соединить еще одним проходом, параллельным коридору, два крыла; это обошлось бы совсем недорого. Я взял Фернвуд в аренду на двенадцать месяцев, за каковой срок должен был решить, устраивает он меня или нет, насколько приятны соседи и подходит ли климат моей жене. В первых числах ноября мы перебрались в усадьбу и с комфортом в ней расположились.

Дом был обставлен; он принадлежал пожилому джентльмену, бакалавру, по имени Фрейметт, жившему в городе и большую часть времени проводившему в клубе. После того, как его бросила невеста, он избегал женского общества и остался холостяком.

Я нанес ему визит, прежде чем переселиться в Фернвуд, и нашел несколько пресыщенное жизнью, вялое, хладнокровное существо, для которого поместье, принадлежавшее его семье в течение четырех веков, ничего не значило; он готов был продать его, чтобы насолить ближайшим родственникам, к которым не испытывал никаких не только родственных, но и добрых чувств, что, увы, иногда случается с пожилыми людьми.

— Несомненно, дом сдавался в аренду и ранее? — поинтересовался я.

— Да, — ответил он с полнейшим равнодушием. — Несколько раз.

— На длительный срок?

— Нет. Кажется, не очень.

— Осмелюсь спросить: вам известны какие-нибудь конкретные причины, по которым арендаторы отказывались от аренды?

— У каждого могут быть свои причины, но то, что они сообщают вам, вовсе не обязано быть истиной.

Это было все, что я смог от него добиться.

— Я бы порекомендовал вам, сэр, переселиться в Фернвуд в декабре.

— Но, — возразил я, — мне бы хотелось поохотиться.

— Ах, да, охота! Я бы все-таки предпочел, чтобы вы подождали до декабря.

— Зато меня это совершенно не устраивает, — сказал я, и вопрос был решен в мою пользу.

По переселении, мы заняли правое крыло дома. Левое, или западное, крыло было скудно обставлено и выглядело менее приветливо, поскольку арендаторы предпочитали жить в правом. Наша семья состояла из меня и моей жены, поэтому восточного крыла нам вполне хватало. Слуги разместились над кухней, в той части дома, которую я еще не описал. Если можно так выразиться, это было полукрыло, на северной стороне, выстроенное параллельно верхней части западной оконечности холла [буквы H]. Это полукрыло имело фронтон на северной стороне; между ними имелся проход, который, как я узнал от агента, нужно было чистить от опавших листьев или снега.

Попасть в этот проход можно было снаружи, воспользовавшись окном в крыше, сделанным как слуховое. Короткая лестница позволяла добраться до окна и закрыть или открыть его. Лестница с западной стороны также вела к этому проходу, по которому можно было добраться до комнат прислуги в новом крыле, а также до не используемых помещений в старом. Этот проход, вытянувшийся с юга на север, не имел других окон, кроме слухового, и освещался только светом, проходящим сквозь него.

Однажды ночью, после того, как мы прожили в доме около недели, я сидел в курительной комнате, с небольшим количеством виски на столе, и просматривал абсурдную, неряшливо написанную книгу о Новом Южном Уэльсе, когда услышал, как скрипнула дверь. Вошла горничная и произнесла, нервным голосом:

— Прошу прощения, сэр, но и кухарка, и я — мы обе боимся идти в наши комнаты.

— Почему? — спросил я, удивленный донельзя.

— Извините, сэр, мы боимся идти проходом, который ведет в наши комнаты.

— А что с ним такое, с этим самым проходом?

— О, сэр, с проходом — ничего. Но вы не могли бы пойти и взглянуть сами? Мы не знаем, что и подумать.

Я с недовольным ворчанием отложил книгу, трубку, и поплелся вслед за горничной.

Она провела меня через холл, а затем вверх по лестнице в западную часть дома.

На верхней площадке толпились перепуганные слуги.

— Что все это значит? — спросил я.

— Пожалуйста, сэр, взгляните сами. Мы не знаем.

И горничная указала на стену прохода, где лунный свет, проходя через окно, образовал прямоугольный участок. Ночь была безоблачной, полная луна сияла во всей красе. Окно находилось в восточной части крыши и мы не могли его видеть, но то, что происходило за ним, нам было отчетливо видно благодаря проходившему через него свету, образовывавшему пятно на стене. Это светлое пятно, имевшее вид прямоугольника, отстояло от пола приблизительно на семь футов.

Само окно было размером приблизительно в десять футов, а проход — около четырех футов в ширину. Зачем я все так подробно описываю, сейчас станет понятным.

Окно было разделено на три части деревянными рамами, по четыре стеклянных панели в каждой.

Эти рамы были отчетливо видны в прямоугольнике лунного света на стене прохода. Но я увидел еще кое-что: тень тощей руки, с тонкими длинными пальцами, шарившей по окну, по всей видимости, в поисках защелки, с помощью которой оно открывалось.

Моя первая мысль была о грабителе, пытающемся проникнуть в дом через слуховое окно.

Не теряя времени, я помчался в проход и взглянул на окно, но смог разглядеть только часть его, поскольку, как уже говорилось, оно было расположено достаточно высоко. Там что-то мелькало в лунном свете, напоминающее развевающийся кусок ткани.

Я схватил приставную лестницу и уже было собирался подняться по ней, когда прибежала моя жена. Кто-то из слуг сообщил ей о происходящем, она была сильно встревожена, и вцепилась в меня, говоря, что я ни в коем случае не должен подниматься, не взяв с собой револьвер.

Чтобы хоть немного ее успокоить, я прихватил с собой кольт, который всегда держал заряженным, и только тогда она позволила мне подняться по лестнице. Я отодвинул защелку, поднял раму и выглянул. Я ничего не увидел, поскольку лестница оказалась слишком короткой, и требовались некоторые усилия, чтобы подтянуться к створкам. К тому же, я немного растолстел и стал не таким проворным, как в молодости. Немного усилий, — в другое время, они спровоцировали бы внизу смех, — мне удалось пролезть через раму и оказаться на крыше.

Я посмотрел вверх, затем вниз — здесь не было ничего, за исключением опавшей с деревьев листвы.

Это меня сильно озадачило. Насколько я мог судить, иного пути с крыши не существовало, не было видно ни одного окна, кроме того, через которое вылез я; не заметил я также каких-либо следов злоумышленника. Ходить по крыше мне не хотелось, — ночью, при коварном лунном свете, — а кроме того, я был совершенно не знаком с ее устройством и не имел ни малейшего желания сорваться вниз.

Я осторожно протиснулся обратно в окно, пытаясь нащупать ногами верхнюю ступеньку лестницы. Снизу, наверное, это выглядело еще более комично, чем подтягивание, но ни моя жена, — не смотря на кажущуюся серьезность, она довольно смешлива, — ни прислуга, были не в настроении смеяться. Я закрыл окно и задвинул защелку, но едва ступил на пол, вверху, в окне, в лунном свете, снова мелькнула тень.

Я был сильно озадачен и стоял, размышляя. Затем вспомнил, что сразу за домом имеется возвышенный склон; дом стоял в низине, под довольно высоким холмом. Достаточно было подняться на соответствующую высоту, и вся крыша была бы видна как на ладони.

Я сказал об этом жене; она вызвалась меня сопровождать. Слуги отправились вместе с нами. Они боялись оставаться в коридоре, а кроме того, им было любопытно взглянуть, имеется ли и в самом деле кто-нибудь на крыше.

Мы обогнули дом и принялись подниматься по склону, пока не оказались на одном уровне с широким желобом между фронтонами. Теперь я мог видеть его целиком, он простирался от самого верха до края крыши; насколько я мог судить, если на крыше и впрямь кто-то был, то он мог бы покинуть ее только через слуховое окно, в том случае, если оно оказывалось открытым, или спустившись по водосточной трубе.

Мне сразу же пришло в голову, что грабитель — если только это был грабитель, — мог исчезнуть, спустившись по водосточной трубе. Но если так — то где он находился, когда я выглядывал из слухового окна? И что за тень я видел в окне, когда спустился с лестницы? Должно быть, человек прятался в тени складки крыши, а когда я оказался внизу, воспользовался моментом, пробежал мимо окна, достиг водосточной трубы и спустился вниз.

Впрочем, если бы дело обстояло именно так, то я, обогнув дом, должен был бы заметить убегающего человека.

Кроме того, взглянув повнимательнее, я увидел в лунном свете нечто в развевающихся одеждах, перемещавшееся вверх и вниз по желобу.

Ошибки быть не могло — это нечто было женщиной, а ее одежда представляла собой жуткие лохмотья. Двигалась она совершенно бесшумно.

Я оглянулся на жену и слуг, — они видели этот призрак так же отчетливо, как и я. Он более походил на гигантскую летучую мышь, чем на человека, и все-таки это была женщина; она вздымала над головой руки, размахивала ими, а затем, когда повернулась к нам в профиль, мы увидели длинные, развевающиеся волосы.

— Мне необходимо вернуться к лестнице, — сказал я, — а вы оставайтесь здесь и наблюдайте.

— Ох, Эдвард! Ни в коем случае не ходи один, — запричитала моя жена.

— Дорогая, но кого же мне взять с собой?

Пошел я один. Оставив дверь в задней части дома незапертой, поднялся по лестнице и вошел в проход. И снова увидел тень, застилавшую оконный проем.

Поднялся к окну, открыл створки.

Часы в холле пробили час ночи.

С большим трудом подтянувшись, я принялся протискиваться сквозь узкую раму, когда услышал внизу шаги, а затем голос жены снизу, от подножия лестницы.

— Эдвард, Эдвард! Пожалуйста, не вылезай на крышу снова. Оно исчезло. Все кончилось. Там никого и ничего не видно.

Я принялся протискиваться обратно, нащупал ногами лестницу, закрыл окно и спустился, — возможно, не слишком изящно. Затем мы с женой вернулись на холм, к тому месту, где стояла прислуга.

Они больше ничего не видели; мы простояли еще с полчаса, наблюдая за крышей, но больше там никто так и не появился.

Прислуга была слишком напугана, чтобы лечь спать; горничные собирались провести остаток ночи на кухне, перед очагом, и я выделил им бутылку шерри, чтобы они могли скоротать время как можно более комфортно, а заодно прийти в себя от пережитого.

Я лег спать, но сон не шел. Я был полностью сбит с толку тем, что видел. Я не мог объяснить себе, что именно видел и каким образом видение исчезло с крыши.

На следующий день я послал в деревню за мастером и попросил его сделать длинную лестницу к устью водосточной трубы, а также проверить желоб между фронтонами. Я же тем временем поднялся к слуховому окну, чтобы пронаблюдать за его работой.

Лестница должна была быть длинной, и это отняло у мастера значительное время. В конце концов, он справился с поручением, после чего подошел к слуховому окну.

— Дайте мне руку, — сказал я, — и помогите подняться; я сам хочу убедиться в том, что никаких иных способов подняться и спуститься с крыши нет.

Он протянул мне руку, помог взобраться, и подвел к широкому желобу на крыше.

— Других окон здесь нет, — сказал он. — И я полагаю, сэр, в том, что вы вчера видели, виноват вот он, — и мастер махнул рукой в сторону благородного кедра, возвышавшегося над западной стороной дома.

— Я уверен, сэр, — продолжал он, — вчера вы видели сук этого дерева, отломленный ветром. Его бросило на крышу, и он катался по ней вверх и вниз.

— А разве вчера был ветер? — спросил я. — Что-то не припомню.

— Не могу сказать, сэр, — ответил он. — Я крепко спал до двенадцати, и если бы даже в это время разразилась буря, то не услышал бы.

— Должно быть, вчера и вправду был ветер, — сказал я. — Но я был слишком удивлен, а женщины слишком напуганы, чтобы его заметить. — Я рассмеялся. — Итак, чудесное видение при ближайшем рассмотрении получило вполне простое и естественное объяснение. Давайте сбросим этот сук вниз, а вечером мы сожжем его в камине.

Мы вместе подтащили сук к краю крыши и сбросили вниз, в задней части дома. Я спустился, взял его, вернулся в холл и, созвав слуг, с улыбкой сказал:

— Перед вами прекрасная иллюстрация того, как легко можно напугать женщин. Сегодня же вечером мы сожжем грабителя, или призрак, если угодно, который так сильно напугал вас вчера. Он был ни чем иным, как отломившимся суком, который ветер гонял по крыше вверх и вниз.

— Но, Эдвард, — сказала моя жена, — вчера не было сильного ветра.

— На крыше, по всей видимости, был. А там, где мы стояли, мы были надежно защищены и не заметили его. Перемещаясь вдоль крыши, воздух образовал круговорот, подхвативший сломанный сук, после чего начал гонять его то в одну, то в другую сторону. На самом деле, попав между двумя крышами, воздух начинает закручиваться. Надеюсь, вы удовлетворены подобным объяснением? Я — да.

После чего сук был торжественно сожжен, а женские страхи, — я надеюсь, — развеялись.

Вечером, после ужина, когда я сидел с женой, она сказала мне:

— Половины бутылки вполне хватило бы, Эдвард. На самом деле, я думаю, что и половины слишком много; тебе не следует давать слугам шерри, они привыкнут, и это приведет к плохим последствиям. Если бы это было вино из бузины, тогда другое дело.

— Но у нас нет вина из бузины, — заметил я.

— Думаю, ничего плохого не случится, но все-таки...

— Пожалуйста, сэр, там опять началось.

В дверях стояла горничная, с бледным лицом.

— Не может быть, — сказал я. — Мы же сожгли его.

— Это из-за шерри, — заметила жена. — Теперь они будут видеть призраков каждую ночь.

— Дорогая, но ведь мы с тобой тоже видели его!

Я встал, моя жена тоже, и мы, как и вчера, отправились в проход. И точно так же, как и вчера, в пятне лунного света, проходившего через окно в крыше, увидели руку и тень, в развевающихся одеждах.

— Это не был сук, — сказала жена. — И если бы это случилось сразу же после шерри, то я не была бы удивлена, но сейчас... сейчас это выглядит странным.

— Я запру эту часть дома, — сказал я. После чего попросил слуг провести еще и эту ночь на кухне, "заварив себе чай", поскольку знал, что жена не даст мне выделить им еще одну бутылку шерри. — Завтра же ваши кровати будут перенесены в восточное крыло.

— Прошу прощения, — сказала кухарка, — я говорю от имени всех. Мы не думаем, что можем оставаться в доме; если здесь творятся такие вещи, нам лучше его покинуть.

— Видишь, чай не помогает, — сказал я жене. — Хорошо, — произнес я затем, обращаясь к кухарке, — поскольку призрак явился снова, сегодня ночью вы получите бутылку хорошего теплого портвейна.

— Сэр, — сказала кухарка, — если бы вы смогли избавить дом от призрака, мы бы с удовольствием остались. Нам нравится у вас работать, вы хороший хозяин.

Наутро все вещи слуг были перенесены в восточное крыло, в комнаты, где им отныне надлежало расположиться. Как только они оказались вдалеке от западного крыла, их страхи мгновенно исчезли.

Проливные дожди с грозами, шедшие всю неделю, возвестили о скором приходе зимы.

Я обнаружил, что то ли кедровый сук, то ли сапоги мастера, — не могу сказать, — повредили желоб на крыше; вода стала проникать в дом, струиться по стенам и грозила серьезно испортить потолок. Я вынужден был послать за водопроводчиком, чтобы он все привел в порядок, как только позволит погода. В то же время, я отправился в город, чтобы повидаться с мистером Фрейметтом. Я пришел к выводу, что Фернвуд мне не подходит. В договоре же имелся пункт, согласно которому, если я в первый месяц аренды находил какие-либо недостатки, то он мог быть расторгнут не через год, а через полгода. Владельца дома я нашел в клубе.

— Я же вас предупреждал, — сказал он, — не переселяться туда в ноябре. Никто не хочет жить в Фернвуде в ноябре; хотя в другое время там все в порядке.

— Что вы имеете в виду?

— Там всегда спокойно, за исключением ноября.

— Что вы имеете в виду, когда говорите о спокойствии?

Мистер Фрейметт пожал плечами.

— Я не могу вам объяснить. Это связано с духами, а я в них не верю. Может быть, мадам Блаватская и смогла бы вам разъяснить, а я — нет. Но факт остается фактом.

— Какой факт?

— В ноябре там появляется привидение, а во все другое время его не видят. Должно быть, именно тогда с ней произошло несчастье.

— С кем?

— С моей тетей Элизабет, двоюродной тетей.

— Вы говорите загадками.

— Я знаю очень мало, потому что это меня никогда особо не заботило, — сказал мистер Фрейметт и отхлебнул лимонного сока. — Дело в том, что моя двоюродная тетя была не в своем уме. Семья держала это в тайне, и, не желая отправлять ее в сумасшедший дом, держала в комнате, в западном крыле. Вы могли заметить, что эта часть дома отделена от остальных. Полагаю, с ней не много общались и держали взаперти, поскольку она вела себя неподобающим образом и рвала на себе одежду. Однажды ей удалось выбраться на крышу, и она бродила там, вверх и вниз. Ей позволяли это делать, поскольку надеялись, что свежий воздух может оказать на нее благотворное воздействие. Но однажды ночью, в ноябре, когда она, по своему обыкновению, выбралась на крышу, случилось несчастье. Она сорвалась. Дело замяли. Мне очень жаль, что вы поселились в доме в ноябре. Мне бы очень хотелось, чтобы вы купили его. Я от него устал.

Я и в самом деле купил Фернвуд. Так сложились обстоятельства: мастера, чинившие крышу, что-то там замкнули, — это они умеют, — и вспыхнул пожар, полностью уничтоживший западное крыло. Поскольку оно было отделено от остальной части дома стеной, она не пострадала. Восстановлению крыло не подлежало, и я, решив, что с его исчезновением исчезнет и призрак, мучивший обитателей дома, купил Фернвуд. И не ошибся в своих ожиданиях.


ТЕТУШКА ДЖОАННА


В округе Лэндс-Энд имеется маленькая деревушка с церковью, именуемая Зеннор. Собственно говоря, ее и деревушкой назвать сложно — несколько разрозненных ферм, и разбросанные тут и там прижавшиеся друг к другу домишки. Природа округа довольно сурова, неглубокий слой почвы прикрывает гранит, во многих местах выглядывающий ровными площадками, там, где яростные ветры с моря унесли землю. Если здесь и пыталось время от времени укорениться какое-нибудь дерево, это ему не удавалось по причине сильных штормов, но золотой дрок и вереск, бросая вызов всем ветрам, покрывали болотистую местность травяным великолепием, окрашивая ее, а также холмы, летом малиновым, а зимой — мягким теплым коричневым цветом, подобным цвету меха животных.

Маленькая церковь Зеннора была выстроена из гранита, грубой простой кладки, приземистая, чтобы не поддаваться натиску штормов, но с башней, бросавшей вызов ветрам и длительным дождям; полностью лишенная скульптурных украшений, которые давали бы возможность воде скапливаться и точить камень. В приходе Зеннора имелся один из лучших кромлехов Корнуолла, огромная плита из необработанного камня, напоминавшая стол, придавливавшая стоявшие вертикально столбы, такие же грубые и необработанные.

Неподалеку от этого памятника седой старины, насчитывавшего не один век, одиноко жила старая женщина, в маленьком одноэтажном домике, построенном из темного камня, без фундамента, скрепленного известью. Крыша его была сделана из соломы и вереска; над крышей едва выступала дымовая труба, прикрытая двумя плитами, чтобы не дать западным и восточным ветрам препятствовать выходу дыма. Когда ветер дул с юга или севера, дым должен был сам искать выход, каковой находил во входной двери, едва-едва или же совсем не попадая в трубу.

Дом отапливался торфом, — не тем плотным, черным торфом, залегающим в глубине болот, но лежащим на поверхности, на глубине пары ладоней, перемешанный с корнями. Этот торф дает яркое пламя, но, в отличие от глубинного, меньше тепла, и быстрее сгорает.

Женщину, жившую здесь, окрестные обитатели звали Тетушкой Джоанной. Конечно, у нее была фамилия, но ее мало кто помнил, поскольку никого это не интересовало. У нее не было родственников, за исключением внучатой племянницы, которая жила неподалеку от церкви и была замужем за колесным мастером. Но Джоанна и ее внучатая племянница были в ссоре. Девушка ужасно обидела старушку, пойдя на танцы в Сент-Айвз, вопреки возражениям последней. Именно здесь, на танцах, она встретилась с колесником, и эта встреча, а также ссора с теткой, привели к тому, что девушка вышла за него замуж. Тетушка Джоанна строго придерживалась методизма, и враждебно относилась к таким плотским забавам, как танцы и лицедейство. Последнее не проникло в этот дикий корнуоллский край, и никогда балаганы не появлялись в пределах досягаемости от Зеннора. Но танцы, — этому она никак не могла помешать. Роуз Пеньялуна жила с двоюродной теткой после смерти матери. Она росла живой девочкой, и, когда услышала о танцах в Сент-Айвз, решила отправиться туда, не взирая на протесты тетки. Она выбралась из дома под вечер и убежала в Сент-Айвз.

Ее поведение, вне всякого сомнения, было предосудительным. Тетушка Джоанна была настолько возмущена, что, когда девушка вернулась, встала в дверях и отказалась впустить ее в дом. Бедная Роуз была вынуждена искать пристанища на ближайшей ферме, и ночевать в каком-то сарае; на следующее утро она отправилась в Сент-Айвз, к знакомым, и просила их дать ей приют на то время, пока она не найдет себе место. Но искать места ей не пришлось, потому что Авраам Хекст, услышав, как с ней обошлись, сделал ей предложение, и спустя три недели они поженились. С тех пор старая женщина и ее внучатая племянница не общались. Роуз было известно, насколько тверда в своих взглядах и поступках Джоанна, особенно когда считала, что они во благо.

На ближайшей к домику Тетушки Джоанны ферме проживали Хокины. Однажды Элизабет, жена фермера, увидела старую женщину вне дома, когда возвращалась с рынка; заметив, как тяжело та передвигается, она остановилась и заговорила с ней, желая дать хороший совет.

— Добрый день, тетушка; вас, наверное, мучает ревматизм? Вы плохо выглядите. Должно быть, провели бессонную ночь? Почему бы вам не взять какую-нибудь девушку в услужение?

— Благодарение Господу, я ни в ком не нуждаюсь.

— Это сейчас, тетушка, а если вы, часом, заболеете? Кроме того, в плохую погоду вы не сможете ходить за торфом, за чаем, сахаром и молоком. Было бы очень удобно иметь в доме служанку.

— Кого? — спросила Тетушка Джоанна.

— Вам не найти лучшей служанки, чем маленькая Мэри, это старшая дочь Роуз Хекст. Она ловкая, смышленая, с ней приятно поговорить.

— Нет, — ответила старая женщина. — Мне не нужен никто из Хекстов. Господь проклял Роуз и всех членов ее семьи, я это знаю. Никто из них мне не нужен.

— Но, тетушка, вам ведь уже почти девяносто.

— Больше. Ну и что с того? Разве Сара, жена Авраама, не дожила до ста двадцати семи лет, не смотря на то, что ей портила кровь эта наглая служанка, Агарь? По моему убеждению, если бы не Авраам с Агарью, она прожила бы и до ста пятидесяти семи. Благодарение Господу, возле меня нет никого, кто досаждал бы мне. Так почему бы мне не прожить столько же, сколько и Сара?

Она вошла в дом и закрыла за собой дверь.

Прошла неделя; на протяжении этого времени миссис Хокин ни разу не видела старую женщину. Она проходила мимо ее дома, но той нигде не было видно. Вопреки обычному, дверь была закрыта. Элизабет сказала об этом мужу.

— Джейбиз, — сказала она, — мне это не нравится. Слишком давно я не видела Тетушку Джоанну. Уж не случилось ли с ней чего? Мне кажется, нам стоит пойти и проверить.

— Хорошо, — отвечал фермер. — Дел у меня сейчас никаких нет, так что давай сходим, посмотрим.

И они вместе отправились к домику. Над крышей не вился дым, дверь была закрыта. Джейбиз постучал, но никто не отозвался; он вошел, вслед за ним вошла его жена.

В домике имелось всего две комнаты — кухня и спальня. Очаг был холодным.

— Что-то не так, — сказала миссис Хокин.

— Наверное, старая леди больна, — отозвался ее муж и толкнул дверь в спальню. — Вот оно, в чем дело: она умерла. Мертва, как сушеная сельдь.

Действительно, Тетушка Джоанна умерла ночью, после того как сообщила о своем твердом намерении прожить до ста двадцати семи лет.

— И что нам теперь делать? — спросила миссис Хокин.

— Думаю, — ответил муж, — нам следует провести инвентаризацию того, что здесь имеется, чтобы какой-нибудь негодяй ничего не украл. Вот и все.

— Вряд ли такой найдется, к тому же, при наличии в доме покойника, — заметила миссис Хокин.

— Не скажи, — возразил муж, — в наши-то ужасные времена. К тому же, мы никому не причиним никакого вреда, если осмотрим имущество старушки.

— Ну, хорошо, — согласилась Элизабет. — В этом действительно не будет никакого вреда.

В спальной стоял старинный дубовый сундук. Открыв его, фермер и его жена, к своему удивлению, обнаружили в нем серебряный чайник и с полдюжины серебряных ложечек.

— Так, так! — воскликнула Элизабет Хокин. — Здесь у нее серебро, а у меня дома только олово.

— Должно быть, она происходила из богатой семьи, — сказал Джейбиз. — Во всяком случае, я слышал, о том, что когда-то она жила в достатке.

— Ты только взгляни! — снова воскликнула Элизабет. — Что за чудесное белье вот здесь, внизу, какие красивые простыни и наволочки.

— Да брось ты его! Черт меня побери, чайник-то целиком набит монетами. Интересно, откуда она столько взяла?

— Должно быть, от тех зевак из Сент-Айвза и Пензанса, которые приезжали взглянуть на зеннорский кромлех и давали ей пару шиллингов за то, что она провожала их к нему.

— О Господи! — воскликнул Джейбиз. — Как бы мне хотелось оказаться ее наследником, тогда бы я смог купить еще одну корову. Она нам просто необходима.

— Ну да, — согласилась Элизабет. — Но взгляни на ее кровать: здесь сплошь рванье, в то время как в сундуке лежит прекрасное постельное белье.

— Интересно, кому достанутся серебряный чайник, ложечки и деньги? — спросил Джейбиз.

— У нее нет ни единого наследника, кроме Роуз Хекст, но она терпеть ее не могла до самого своего последнего часа. Она сама так и сказала: мне не нужен никто из Хекстов.

— Это были ее последние слова?

— Самые последние; после меня она ни с кем больше не говорила.

— В таком случае, вот что я скажу тебе, Элизабет — наш моральный долг исполнить пожелание Тетушки Джоанны. Не следует делать того, чего она не хотела. И если она сказала, что не хочет иметь дела с проклятыми Хекстами, то нам, как честным людям, следует позаботиться об исполнении этого ее последнего желания и проследить, чтобы им ничего не досталось из того, чем она владела.

— Но к кому же, в таком случае, должно перейти все ее имущество?

— Посмотрим. Прежде всего, нужно устроить достойные похороны. Дела у Хекста идут не очень хорошо, и, думается мне, он не в состоянии позволить себе такие расходы. Будет по-христиански, Элизабет, если мы возьмем это на себя. Все-таки, мы ее ближайшие соседи.

— Да... Но последние десять — двенадцать лет я давала ей молоко и ни разу не взяла с нее ни пении, полагая, что она бедствует. А оказывается, у нее кое-что было, только она и не подумала заплатить мне. Это не совсем честно с ее стороны, поэтому, как мне кажется, у меня есть право на некоторую часть ее имущества, в счет молока; кстати сказать, я давала ей и масло.

— Хорошо, Элизабет. Прежде всего, мы возьмем серебряный чайник и ложечки, чтобы с ними ничего не случилось.

— Я еще возьму льняные простыни и наволочки. Почему она их не использовала, а довольствовалась тряпьем?

Когда жители Зеннора узнали, что Хокины взяли на себя все расходы по погребению, они сошлись на том, что Джейбиз и Элизабет самые щедрые и добропорядочные соседи из всех, кого они знали.

Миссис Хекст пришла на ферму, чтобы сказать — она готова взять часть расходов на себя, но миссис Хокин ответила:

— Дорогая Роуз, незадолго до смерти ваша тетушка сказала мне, что она не желает иметь никаких дел с Хекстами и взяла с меня торжественную клятву, что хоронить ее будем мы с мужем.

Роуз вздохнула и ушла.

Она не ожидала, что получит что-нибудь в наследство от тетки. Она никогда не видела того, что хранилось в дубовом сундуке. Насколько ей было известно, тетя Джоанна всегда жила в бедности. Но она помнила, что некогда старушка заботилась о ней, и была готова простить ей грубое обращение. Несколько раз она пыталась возобновить отношения, но ее двоюродная тетка неизменно отвергала эти поползновения. А потому она нисколько не была удивлена последними словами старушки, которые сообщила ей миссис Хокин.

И все же, не смотря на отсутствие общения и лишения наследства, Роуз, ее муж и дети, одетые в черное, присутствовали на похоронах в качестве самых близких родственников. Случилось так, что когда дело дошло до обряжения Тетушки Джоанны, миссис Хокин собиралась поначалу сшить ей саван из прекрасных льняных простыней, найденных в дубовом сундуке. Но — сказала она себе — будет непростительной глупостью испортить такое белье, — а где еще она сможет найти такое красивое и качественное? Поэтому она убрала их подальше, а саван сшила из тех грубых и потрепанных, но чистых, простыней, которыми Тетушка Джоанна застилала свою постель, поскольку покойнице — все равно. Было бы греховно, — потому что расточительно, — отдать червям и разложению прекрасное белье, которое Тетушка Джоанна так хранила. Что касается всего остального, тут экономии не было. Гроб был сделан из вяза, а не какой-нибудь сосны, в каких обычно хоронят бедняков; на крышке имелись украшения из белого металла.

На поминках было выпито много джина, съедено пирогов и сыра, — все за счет Хокинов. И разговоры среди присутствовавших, кто ел, пил и вытирал глаза, крутились вокруг их щедрости.

Мистера и миссис Хокин, слышавших эти разговоры, просто распирало от счастья. Ничто так не тешит самолюбие, как признание добродетельного бытия. Джейбиз вполголоса сообщил соседу, что другой, на его месте, наверняка сэкономил бы на похоронах, но только не он; он даже заказал надгробный камень с надписью, по два пенса за букву. Надпись содержала имя и дату смерти Тетушки Джоанны, ее возраст, и две строчки из ее любимого псалма, в которых говорилось о нашем временном пристанище на земле и вечном пристанище на небе.

Никогда Элизабет Хокин столько не плакала, как в этот день; она заливалась слезами, памятуя умершую, и радуясь от того, что говорят о ней с мужем их соседи. Наконец, короткий зимний день кончился, присутствовавшие на похоронах и вернувшиеся затем на ферму, чтобы присутствовать на поминках, разошлись по домам, и Хокины остались вдвоем.

— Это был замечательный день, — сказал Джейбиз.

— Да, — согласилась Элизабет, — пришло много народу.

— Из-за похорон Тетушки Джоанны мы выросли в глазах соседей.

— Хотела бы я знать, кто еще так расщедрился бы для бедной старушки, у которой нет родни; и кроме того, задолжавшей мне за молоко и сливочное масло за десять или даже двенадцать лет.

— Я слышал, — сказал Джейбиз, — что доброе дело не остается без вознаграждения, и это прекрасная пословица. Я ее, можно сказать, нутром чую.

— Должно быть, это джин, Джейбиз.

— Нет, это добродетель. Она горячее, чем джин. Если джин — это искры, то спокойная совесть — пламя.

Ферма Хокинов была маленькая, Джейбиз сам присматривал за скотом. В доме имелась только одна служанка, и никого из мужчин. Все имели обыкновение ложиться спать рано; ни хозяин, ни его жена, не имели привычки читать, и уж тем более склонности ради этого пустого занятия тратить масло по ночам.

В ночь после похорон, когда именно, она не знала, миссис Хокин проснулась и обнаружила мужа сидящим на постели и прислушивающимся. Небо было безоблачным, светила луна. Комната была вся залита лунным светом. Элизабет услышала шарканье ног на кухне, располагавшейся прямо под спальней.

— Там кто-то есть, — прошептала она. — Спустись и посмотри, Джейбиз.

— Понятия не имею, кто это. Должно быть, Салли.

— Это не может быть Салли, ведь чтобы попасть в кухню, ей нужно пройти через нашу комнату.

— Тогда, Элизабет, спустись и посмотри.

— Нет, Джейбиз, это должен сделать ты.

— А если там женщина? Как же я появлюсь перед ней в одной ночной рубашке?

— А если мужчина, грабитель? Я ведь тоже в одной ночной рубашке.

— В таком случае, нам лучше всего спуститься вместе.

— Хорошо, так и сделаем. Надеюсь, это не...

— Кто?

Миссис Хокин не ответила. Они с мужем встали с постели, на цыпочках прошли через комнату и спустились вниз по лестнице.

Двери внизу не было; спустившись по лестнице, можно было попасть сразу в кухню.

Они спустились очень осторожно, стараясь не шуметь, поддерживая друг друга, а когда лестница кончилась, боязливо заглянули в комнату, использовавшуюся одновременно как кухня, гостиная и столовая. Сквозь широкое низкое окно лился лунный свет.

Она увидели фигуру человека. Ошибиться было невозможно — это была Тетушка Джоанна, облаченная в саван, сшитый ей Элизабет Хокин из старой простыни. Старушка достала из шкафа тонкую льняную простыню, постелила ее на стол и принялась разглаживать костлявыми руками.

Хокины дрожали, — но не от холода, хотя дело и происходило в середине зимы, — а от ужаса. Они не смели войти, но и сил убежать у них тоже не было.

Затем они увидели, как Тетушка Джоанна снова направилась к шкафу, открыла его и вернулась с серебряными ложечками; она разложила все шесть на простыне и тощим пальцем пересчитала их.

Повернулась лицом к наблюдавшим за ней хозяевам, но на него падала тень, и они не смогли разглядеть ни его черты, ни выражение.

Снова вернулась к шкафу, достала серебряный заварочный чайник и поставила на стол. Она находилась теперь в конце стола, отблеск лунного света падал на ее лицо, и они увидели, что она беззвучно шевелит губами.

Запустив руку в чайник, Тетушка Джоанна принялась извлекать монеты, одну за другой, и пускать их катиться по столу. Хокины видели блеск металла и перемещавшуюся тень от монеты, пока та катилась. Первая монета остановилась в дальнем левом углу, вторая — рядом с первой; затем третья, четвертая — и так, пока все десять не оказались на столе. Следующие десять легли ровным рядом ниже первого; третий десяток — рядом со вторым. Все это время мертвая женщина шевелила губами, словно подсчитывая, но ни единого звука не было слышно.

Хозяева застыли, наблюдая за происходящим, пока вдруг не набежало облако и не закрыло луну.

Тогда, в ужасе, они повернулись и бросились вверх по лестнице; распахнули дверь спальни и забились в кровать.

Заснуть им так и не удалось. В полумраке, когда луна скрывалась за облаками, или при свете, когда вновь появлялась, они слышали одно и то же — звук катящейся по столу и затем падающей монеты. Неужели их было так много? Вовсе нет; просто мертвая старушка, по всей видимости, не уставала их пересчитывать. Когда наступало короткое затишье, хозяева могли слышать, как старушка перемещается к другому концу стола, после чего все повторялось снова.

Звуки прекратились незадолго до наступления рассвета; Салли зашевелилась у себя в спальне, и только тогда Хокин и его жена поднялись. Необходимо было спуститься вниз и посмотреть, в каком состоянии находится кухня, до того, как туда спустится служанка. Стол был пуст, монеты — в чайнике; он вместе с ложечками находился там, куда они сами поставили его. Кроме того, аккуратно сложенная простыня вернулась на прежнее место.

Будучи в доме, Хокины ни словом не обмолвились о виденном прошлой ночью, но когда Джейбиз работал в поле, Элизабет пришла к нему и спросила:

— Что ты думаешь насчет Тетушки Джоанны?

— Не знаю; может быть, это всего лишь сон.

— Довольно странно, что мы видели один и тот же сон.

— Ну, не знаю; может быть, виной всему джин; мы пили один и тот же джин, поэтому нам и приснилось одно и то же.

— Это больше напоминало явь, чем сон, — не согласилась Элизабет.

— Давай считать случившееся сном, — сказал Джейбиз. — Может быть, этого не повторится.

Однако наступившей ночью случилось то же самое. Луна была скрыта облаками, поэтому никто из них не набрался достаточно мужества, чтобы спуститься в кухню. Они снова слышали звук шагов, катящихся и падающих монет. И это не было сном.

— И что же нам теперь делать? — спросила Элизабет Хокин мужа утром. — Нельзя допустить, чтобы мертвая женщина приходила в наш дом по ночам. А что, если ей придет в голову подняться наверх и вытащить простыню из-под нас? Мы взяли ее белье, она может решить, что будет справедливо забрать наше.

— Думаю, — скорбно сказал Джейбиз, — мы должны все ей вернуть.

— Но как?

Посовещавшись, они решили отнести все взятое у умершей женщины ночью к ней на могилу.

— Думаю, — сказал Хокин, — мы подождем на паперти и посмотрим, что произойдет. Если вещи останутся нетронутыми до утра, мы можем унести их обратно со спокойной совестью. В конце концов, мы потратили некоторую сумму на ее похороны.

— Какую?

— Три фунта, пять шиллингов и четыре пенса, если я не ошибаюсь.

— Хорошо, — сказала Элизабет, — давай так и сделаем.

Когда наступила ночь, фермер и его жена тайком вышли из дома, неся в руках льняные простыни, чайник и серебряные ложечки. Они дожидались позднего часа, пока большая часть жителей и их служанка Салли не улеглись спать.

Заперли за собой дверь дома. Ночь выдалась темная и ветреная, по небу бежали низкие облака, иногда затягивая его полностью, так что ничего не было видно.

Они шли, боязливо прижимаясь друг к другу, испуганно глядя по сторонам, пока не достигли ворот кладбища, где остановились, чтобы набраться мужества перед тем, как проделать остаток пути. Для этой цели Джейбиз прихватил с собой бутылку джина.

Они вместе положили все принесенное на свежую могилу Тетушки Джоанны, но едва сделали это, как порыв ветра развернул и разметал простыни, так что пришлось прижать их камнями.

Затем, дрожа от страха, они отошли к паперти; Джейбиз откупорил бутылку, сделал большой глоток, после чего передал бутылку жене.

Разразился дождь, ветер, пришедший с Атлантики, застонал среди надгробий, завыл между зубцами башни и в окнах колокольни. Ночь была такой темной, а дождь таким сильным, что в течение получаса Хокины ничего не могли разглядеть. Затем облака рассеялись, над кладбищем показалась мертвенно-бледная луна.

Элизабет ухватила мужа за руку и показала на могилу. В этом, однако, не было необходимости, поскольку его взгляд был направлен туда же, куда и ее.

Они увидели тощую руку, показавшуюся из могилы; она ухватила тонкую льняную простыню и потащила ее. Сначала в земле скрылся угол, а затем и всю простыню словно бы засосало в водоворот.

— Наверное, она сделает из нее себе саван, — прошептала Элизабет. — А как она поступит со всем остальным?

— Давай-ка примем по глоточку, это выглядит просто ужасно, — прошептал в ответ Джейбиз; они приняли по глоточку, им стало немного полегче, и они снова принялись наблюдать за происходящим.

— Смотри! — ахнула Элизабет.

Тощая рука с длинным пальцами вновь появилась из-под земли, и принялась шарить по траве, пока не наткнулась на чайник. Затем нащупала и собрала серебряные ложечки, блестевшие в лунном свете. Показалась вторая рука, двигавшаяся вдоль могильного холмика к оставшимся простыням. Подняла — их сразу же заполоскало ветром, они хлопали и развевались подобно парусам. Рука удерживала их некоторое время, пока они не наполнились ветром, затем отпустила, они вспорхнули через кладбище, через стену, и улеглись на поленницу во дворе колесника.

— Она послала их Хекстам, — прошептала Элизабет.

Затем руки принялись ощупывать чайник, вынули из него несколько монет.

Через минуту, монеты были брошены в направлении паперти и зазвенели по камню.

Сколько именно монет было брошено, Хокины не знали.

Руки собрали наволочки, поместили внутрь чайник и серебряные ложечки, подбросили получившийся сверток вверх; ветер подхватил его и перенес через стену кладбища к дому Хекстов.

Набежавшие облака скрыли луну, кладбище погрузилось в темноту. Прошло полчаса, прежде чем луна появилась снова. Хокины увидели, что на кладбище все замерло.

— Думаю, мы можем идти, — сказал Джейбиз.

— Погоди, давай соберем все, что она оставила нам, — остановила его Элизабет.

Они пошарили по паперти, собрали монеты. Но сколько их было, они не могли сказать, пока не вернулись домой и не зажгли свечу.

— Сколько она нам оставила? — спросила Элизабет.

— Ровно три фунта, пять шиллингов и четыре пенса, — ответил Джейбиз.


БЕЛЫЙ ФЛАГ


Некоторое число южноафриканских буров — насколько оно велико, или, наоборот, мало, в точности неизвестно, — обладают тем, что мы называем совестью, в приблизительно таком же количестве, сколько зачатков глаз у устрицы и суставов у змеи, из которых в течение долгих веков могут произрасти настоящие глаза и ноги; равно и у них эти зачатки могут при определенных условиях превратиться в полноценное чувство.

У Якоба ван Хеерена это чувство находилось в самом зачаточном состоянии.

Он занимал Херендорп, ветхий дом у подножия холма, в котором проживал с женой и взрослыми сыновьями и дочерьми, имел лошадей и крупный рогатый скот.

Когда началась война, Якоб водрузил на фронтоне белый флаг; офицеры и солдаты британской армии направлялись на ферму, не подозревая о предательстве, и становились легкой добычей ее владельца и его сыновей.

По этой причине Херендорп получил дурную славу, его было приказано сжечь, женщин препроводить в концентрационный лагерь и содержать в нем за счет английских налогоплательщиков. Избавившись от женщин, Якоб и его сыновья получили полную свободу действий, чем и пользовались в полной мере. Что касается их лошадей и крупного рогатого скота, то им были выданы расписки, которые давали им право потребовать полное возмещение убытков по окончании военных действий.

Возможно, Якоб и его сыновья присоединились бы к отряду какого-нибудь генерала-бура, но предпочитали действовать самостоятельно, и их своеобразная тактика оказалась чрезвычайно успешной.

Один из подвигов, в котором Якоб проявил свою смекалку и которым необычайно гордился, заключался в следующем: изображая раненого, он катался по земле, размахивал белым платком и просил воды. Молодой английский лейтенант, наполнив чашку, прибежал к нему, и получил пулю прямо в сердце.

Когда война окончилась, ван Хеерен заново отстроил ферму и вернул из концентрационного лагеря жену и дочерей, которые, благодаря средствам английских налогоплательщиков, стали пухленькими, как куропатки.

Как только новый Херендорп был готов к заселению, Якоб взял большой нож и сделал на дверном косяке семнадцать зарубок.

— Зачем это? — спросила его жена.

— Именно столько англичан я отправил на тот свет.

— Ну, — сказала она, — если бы мне не удалось опередить тебя по количеству убитых красношеих, мне было бы стыдно за себя.

— Скольких я уложил в открытом боя, я не считал, — отозвался бур. — Это лишь те, которых мне удалось обмануть белым флагом.

Последним англичанином, убитым Якобом ван Хеереном, когда тот попросил у него стакан холодной воды, был лейтенант Анерин Джонс, единственный сын в семье; его вдовая мать жила в Северном Уэльсе. Анерин был для нее всем, ее единственной гордостью. Она жила им, думала о нем, ее сердце было связано единственно с ним. Она не мыслила себе жизни без него. Когда ее известили о гибели сына, горю ее не было границ. Единственная радость исчезла из ее жизни, свет с неба померк. Отныне ее уделом стали отчаяние и безграничное горе, и она ждала смерти, как избавительницы от бесцельной жизни, лишенной надежд.

Вскоре был заключен мир, вернулись товарищи Анерина, и поведали ей обстоятельства, сопровождавшие смерть ее сына.

Сердце старой валлийки вспыхнуло огнем. Ее охватил бессильный гнев. Она не знала имя человека, который нанес удар ее сыну, она плохо запомнила имя места, где это произошло. Но если узнать, она приложит все силы, чтобы добраться до Южной Африки и поразить убийцу сына в самое сердце. Подлого предателя. Как же это сделать?

Сознание того, что она не в силах отомстить, терзало ее. Она не могла спать, есть, ее колотило, она стонала, кусала пальцы, — ее мучило то, что она не может привести в исполнение справедливый приговор убийце ее сына. Ее впалые щеки горели лихорадочным румянцем. Ее губы потрескались, во рту было сухо, темные глаза блестели, будто в них отражались искры неугасимого огня.

Она сидела у потухшего камина, сжимая руки, и фиолетовые жилки пульсировали у нее на висках.

О! если бы только ей удалось узнать имя человека, убившего ее Анерина!

О! если бы только она могла найти способ рассчитаться с ним за ту подлость, которую он совершил!

Эти мысли не оставляли ее ни на мгновение. Единственное место в Библии, которое она могла читать снова и снова, была история о вдове, говорившей судье: "защити меня от соперника моего", и которая была вознаграждена за свою настойчивость.

Так прошло две недели. Она сильно исхудала, но огонь, горевший в ней, разгорался все сильнее, в то время как телесные силы иссякали.

А затем, словно молния полыхнула у нее в голове. Она вспомнила о Проклятом колодце св. Элиана, неподалеку от Колвина. Она вспомнила, что последний "служитель колодца", старик, прожил тяжелую жизнь, что он посвящал послушников в тайны колодца; чиновники выманивали у них деньги под разными предлогами, а затем отправили в Честерскую тюрьму; после чего священник из Лланнелина взял лом и разворотил источник, сделал все, что было в его силах, чтобы не только уничтожить его, но и всякую память о нем.

Но источник продолжал бить. Утратил ли он свои способности? Могли ли священник и чиновники свести на нет то, что существовало веками?

Кроме того, она вспомнила, что внучка "служителя колодца" жила в доме престарелых Денби. Возможно ли, чтобы она знала ритуал св. Элиана? Поможет ли она мятущемуся сердцу матери?

Миссис Уинифред Джонс решила попробовать. Она отправилась в дом престарелых, нашла там нужную ей женщину, — старое, немощное существо, — и поговорила с ней. Бедная, несчастная старушка говорила невнятно, не желая быть втянутой в разговор о ее тайных знаниях, поскольку боялась преследований со стороны чиновников и работников дома, если она скажет все начистоту; однако настойчивость миссис Джонс, ее горячность в стремлении к цели, а также, в немалой степени, полсоверена, помещенные в руку старушки, и обещание еще одной такой же монеты в том случае, если та поможет ей, сломали, наконец, сопротивление внучки "служителя колодца", и та рассказала ей все, что знала.

— Вам следует посетить св. Элиан, мадам, — сказала она, — когда луна пойдет на убыль. Вам нужно написать имя того, чьей смерти вы желаете, на гальке, положить ее в воду и прочитать шестьдесят девятый псалом.

— Но я не знаю его имени, — огорченно прошептала вдова, — и у меня нет никакого способа его узнать. Я хочу, чтобы умер человек, убивший моего сына.

Старушка помолчала, затем сказала.

— Тогда нужно поступить по-другому. Даже в этом случае, есть возможность. Убитый, он ведь приходился вам сыном?

— Да, и предатель заманил его в ловушку.

— Тогда вам нужно призвать вашего сына по имени, и бросить гальку со словами: "Господи, пусть он отомстит за меня врагу моему, пусть вычеркнет имя его из Книги жизни!" Вы должны повторять эти слова и бросать гальку до тех пор, пока не увидите, как вода в роднике вскипит и не станет черной, как чернила. Это будет знаком того, что ваши мольбы услышаны и что проклятье пало на голову вашего врага.

Уинифред Джонс ушла от нее, окрыленная надеждой.

Она дождалась, когда луна пошла на убыль, и отправилась к роднику. Он находился возле изгороди, среди деревьев. Заросший, он, по всей видимости, не использовался длительное время. Но все еще выбивался из-под земли. Рядом лежали несколько камней, прежде служивших его оградой.

Она огляделась. Поблизости никого не было. Солнце клонилось к закату, скоро должны были наступить сумерки. Она склонилась над водой — та была совершенно прозрачна. Она подобрала несколько галек.

Потом произнесла:

— Анерин, приди мне на помощь против твоего убийцы. Пусть имя его будет вычеркнуто из Книги жизни. Господи, дай мне защиту от врага моего!

После чего бросила в воду камешек.

Камешек булькнул. Больше ничего не произошло.

Она на мгновение прервалась, затем снова запричитала.

— Анерин, приди мне на помощь против твоего убийцы. Пусть имя его будет вычеркнуто из Книги жизни. Господи, дай мне защиту от врага моего!

И бросила в родник еще один камешек. Раздался небольшой всплеск, но после того как рябь улеглась, стало видно, что никаких изменений не произошло.

И в третий, и в четвертый раз произносила она свое заклятие; сквозь деревья над родником пробивался сноп ярких солнечных лучей.

Затем она услышала шаги на дороге и затаила дыхание, ожидая, пока они затихнут вдали.

Потом продолжила бросать камешки и произносить слова заклятия, пока на дно не упала семнадцатая галька; вода вскипела и превратилась в чернила; вдова прижала руки к груди и облегченно вздохнула; ее молитва была услышана, ее проклятие обрело силу.

Она высыпала оставшуюся гальку, оправила на себе одежду, и ушла, радостная.



* * *


Случилось так, что в тот же самый вечер Якоб ван Хеерен отправился спать пораньше, поскольку поднялся до рассвета и весь день провел в дороге. Его родные спали в соседней комнате, когда были разбужены страшным криком, раздавшимся из его спальни. Якоб был вспыльчивым, властным человеком, привыкшим криком обращаться с женой и детьми, когда у него имелась в них нужда; но этот крик был необычным, в нем слышались нотки страха. Жена поспешила к нему, узнать, в чем дело. Она нашла старого бура сидящим на постели, вытянувшим одну ногу; его лицо потемнело; его глаза вылезли из орбит; рот открывался и закрывался, нечесаная седая борода шевелилась, — он пытался говорить, но не мог произнести ни слова.

— Пит! — позвала она старшего сына. — Иди сюда, взгляни, с твоим отцом что-то не ладно.

Пит и другие вошли и обступили кровать, тупо глядя на старика, не в силах понять, что с ним случилось.

— Дай ему немного бренди, Пит, — сказала мать. — Он выглядит так, словно у него припадок.

Когда некоторая порция спиртного смочила ему горло, фермер несколько пришел в себя и хрипло сказал:

— Уберите это! Живо!

— Что убрать?

— Белый флаг.

— Здесь нет никакого белого флага.

— Да вот же он... обвивает мою ногу.

Жена посмотрела на вытянутую ногу, но ничего не увидела. Якоб рассердился, принялся ругаться и крикнул:

— Да снимите же его! У меня нога словно огнем горит!

— Но здесь ничего нет.

— А я говорю, что есть. Я сам видел, как он вошел...

— Кто вошел, отец? — спросил кто-то из присутствовавших.

— Тот самый лейтенант, которого я застрелил, когда он принес мне воды, полагая, что я ранен. Он вошел в дверь...

— Это невозможно; он бы нас разбудил.

— Повторяю, он вошел в дверь, я отчетливо его видел. В руке он держал какую-то белую тряпку, подошел ко мне и обернул флагом мою ногу. Теперь она горит, словно в огне. И я не могу его снять. Скорее, скорее снимите его.

— Еще раз говорю тебе: здесь ничего нет, — сказала его жена.

— Сними с него чулок, — сказал Пит ван Хеерен, — он греет его ногу, потому ему и кажется, что она горит огнем. Остальное ему просто приснилось.

— Это был не сон, — взревел Якоб. — Я видел его так же отчетливо, как вижу вас. Он подошел и обернул мою ногу этим проклятым флагом!

— Проклятым флагом! — воскликнул Сэмюэль, второй сын. — Как вы можете так говорить, отец, ведь этот флаг сослужил вам хорошую службу.

— Снимите его с меня, собаки! — закричал старик. — Прекратите бессмысленное тявканье и не стойте столбами!

С его ноги стянули чулок; все увидели, что она — левая нога — имела необычный белый цвет.

— Пойди и нагрей камень, — сказала жена одной из дочерей, — у него просто нарушилась циркуляция крови.

Но ни растирания, ни прикладывание горячего камня не помогли.

Якоб провел бессонную ночь.

Утром он поднялся, хромая; нога перестала что-либо чувствовать. Тщетно жена убеждала его оставаться в постели. Старик был упрям, и он встал, но не мог передвигаться, не опираясь на палку. После того, как оделся, он прошел на кухню и придвинул окоченевшую ногу поближе к огню; чулок и подошва нагрелись, стали тлеть, едва не загорелись, но она по-прежнему ничего не чувствовала. Тогда он вышел из дома, опираясь на палку, и принялся ходить, надеясь, что движение восстановит чувствительность — все было напрасно. Вечером, когда семья собралась за ужином, он сидел на скамейке возле двери и приказал принести ему еду на улицу. На открытом воздухе он чувствовал себя лучше, чем в доме.

В то время, как жена и дети ужинали, они вдруг услышали крик, больше похожий на крик раненой лошади, чем на звуки, издаваемые человеком, бросились наружу и обнаружили Якоба, он был в ужасе и выглядел даже хуже, чем прошедшей ночью.

— Он приходил снова, — произнес старик. — Тот же самый человек, и я не знаю, откуда он взялся, он появился вроде как ниоткуда. Я увидел сначала белый дым, внутри которого что-то мерцало; затем он приблизился и стал более отчетливым; я понял, что это он; в руках он держал еще один белый флаг. Я не смог позвать на помощь, — я старался, но не мог издать ни звука, — пока он не обернул этот самый флаг вокруг моей ноги; мне стало очень холодно и больно, я закричал, и он исчез.

— Отец, — сказал Пит, — должны быть, ты заснул, и тебе это приснилось.

— Говорю же тебе, нет. Я видел его, я чувствовал его прикосновение. Дай мне руку. Я не могу подняться. Мне нужно в дом. Господи, когда этому придет конец?

Когда он поднялся, стало заметно, что левая нога у него не движется. Сын подхватил его с одной стороны, жена — с другой; он беспрекословно позволил отнести и уложить себя в постель.

При осмотре обнаружилось, что белизна распространилась по ступне и голени.

— Это что-то типа паралича, — сказал Пит. — Ты, Сэмюэль, завтра же утром отправишься за врачом; не думаю, что он чем-нибудь поможет, но, может быть, я ошибаюсь.

На следующий день старик снова твердо решил встать на ноги. Не смотря на все увещания, он поднялся и заявил, что будет двигаться, сколько возможно. Однако возможности эти были ничтожны. Вечером, когда солнце клонилось к закату, он сидел возле огня. Семья уже отужинала, все ушли, кроме жены, которая убирала со стола, когда услышала хрип со стороны очага, обернулась и увидела мужа, корчащегося на стуле и сжимающего левую ногу обеими руками. Изо рта у него шла пена, он не мог говорить, от боли и страха.

Она поспешила к нему.

— Якоб, что с тобой?

— Он снова здесь! Он бил меня метлой! — закричал старик. — Прогоните его. Он обертывает белым флагом мое колено!

Прибежали Пит и другие дети; они подняли отца, отнесли его в комнату и уложили на постель.

Колено его стало твердым, как камень, и холодным, как лед; нога стала белой от ступни до колена.

На следующий день прибыл врач. Осмотрев старика, он пришел к выводу, что у того инсульт. Но этот паралич имел необычный характер, поскольку никоим образом не повлиял на подвижность левой стороны тела и речь. Врач рекомендовал горячие компрессы.

Тем не менее, фермер не желал оставаться в кровати; он оделся и спустился в кухню.

Только теперь одной палки для него оказалось недостаточно, и Сэмюэль сделал ему костыли. С их помощью старик мог передвигаться; на четвертый вечер он отправился в стойло, чтобы осмотреть заболевшую корову.

Здесь его настиг четвертый приступ. Пит, находившийся снаружи, услышал его крик и как он стучит в дверь своим костылем. Он вошел и обнаружил отца лежащим на земле, дрожащим от ужаса, захлебывающимся невнятной речью. Он поднял старика, поставил на ноги, позвал Сэмюэля, и они вдвоем перенесли отца в дом.

Только здесь, выпив бренди, старик оказался в состоянии рассказать о том, что произошло. Он осматривал корову, когда вниз, с сеновала, спрыгнул тот самый лейтенант. Он встал между Якобом и коровой, наклонился и обвязал белым флагом бедро его левой ноги. Теперь эта часть омертвела.

— Здесь ничего нет, отец, но вашу ногу нужно ампутировать, — сказал Пит. — Об этом сообщил мне врач. Он сказал, что только это может остановить дальнейшее омертвление.

— Ни за что! На что я буду годен с одной ногой? — воскликнул старик.

— Но, отец, это единственное средство спасти вам жизнь.

— Я не позволю отрезать себе ногу! — повторил Якоб.

Пит тихо сказал матери:

— Ты не видела на его ноге черных пятен? Врач сказал, мы должны за этим следить, и, как только они появятся, сразу послать за ним.

— Нет, — отвечала та. — До сих пор не видела.

— В таком случае, будем ждать, пока они появятся.

На пятый день фермер не смог подняться с кровати.

Теперь он оказался во власти ужаса. После заката, случались все новые посещения. Он с трепетом прислушивался к бою часов, и, как только наступала вторая половина, на него накатывал непреодолимый ужас в ожидании того момента, когда вновь появится привидение с белым флагом. Он требовал, чтобы с ним в комнате сидели Пит или жена. И они по очереди дежурили у его постели.

Последние лучи заходящего солнца проникли сквозь маленькое окошко и осветили страдальца.

Наступило время дежурства его жены.

Через некоторое время из горла старика вырвалось какое-то бульканье. Его глаза вылезли из орбит, его волосы встали дыбом, он, действуя руками, приподнялся, принял полусидячее положение, попытался ползти и спрятаться за спинку кровати.

— Что с тобой, Якоб? — спросила жена, отложила одежду, которую штопала, и приблизилась к кровати. — Лежи спокойно. Здесь никого нет.

Он не мог говорить. Его зубы стучали, борода тряслась, на губах выступила пена, а на лбу — крупные капли пота.

— Пит! Сэмюэль! — позвала женщина. — Идите скорее сюда.

Прибежали сыновья; они насильно уложили старого бура, совершенно обессилевшего.

При осмотре оказалось, что его правая нога начала мертветь, подобно левой.



* * *


Вечером, в сумерках, на семнадцатый день после визита к колодцу в Лланнелин, миссис Уинифред Джонс сидела у себя на кровати. Она не зажигала света. Она размышляла о том, как несправедливо обошлась судьба с ней и ее сыном, и с нетерпением ожидала того момента, когда над предателем и убийцей свершится правосудие.

Ее прежде непоколебимая вера в силу колодца немного пошатнулась. Обращение к нему с заклятием было старым поверьем, но теперь, с течением времени, осталось ли оно в силе? Можно ли было доверять словам женщины из дома престарелых? Может быть, она обманула ее, с целью получить полсоверена? Но с другой стороны — она видела знак, что ее мольбы услышаны. Хрустальные воды родника окрасились черным.

Может ли молитва вдовы остаться без ответа? Или же в мире преобладает зло? И слабые и угнетенные не вправе рассчитывать на правосудие? Праведны ли пути Господни? Будет ли справедливо пред лицом Его, если убийца ее сына не понесет заслуженное наказание? Если Бог милостив, он должен быть справедлив. Если Он открыт для мольбы о помощи, он должен прислушиваться также и к мольбам о мести.

С того самого весеннего вечера она не могла молиться, как обычно, за себя — ее единственной просьбой было: "Защити меня от соперника моего!" Она пыталась произнести прежние молитвы, но у нее ничего не получалось. Она не могла сосредоточиться ни на чем ином, кроме путешествия в южноафриканский вельд. Ее душа не могла обратиться к Богу с прежней любовью и преданностью; она задыхалась от ненависти, всепоглощающей ненависти.

Она была одета в траурное платье; ее руки, тонкие и белые, лежали на коленях, пальцы нервно сжимались и разжимались. Если бы кто-нибудь оказался здесь, в серых сумерках летней ночи, то огорчился бы, увидев, как изменилось ее лицо, утратило прежнюю мягкость, приобрело резкие черты, в глубоко запавших глазах сверкал гнев.

Вдруг она увидела перед собой неясный силуэт, в котором безошибочно узнала черты своего утраченного сына, ее Анерина; он держал в правой руке кусок белой материи, излучавший слабый свет.

Она попыталась крикнуть, произнести имя горячо любимого сына, она попыталась вскочить и заключить его в объятия! Но она не могла пошевелиться, не могла произнести ни слова. Она словно окаменела, и только сердце бешено стучало у нее в груди.

— Матушка, — сказал призрак голосом, доносившимся откуда-то из неведомого далека, но был отчетливо слышен. — Матушка, ты вызвала меня из мира теней и послала исполнить твою просьбу. Я сделал это. Я касался его ступней, голеней, коленей, бедер; потом рук — ладоней, локтей, плеч, сначала с одной стороны, потом с другой, затем головы и, наконец, его сердца — вот этим белым флагом. Теперь он мертв. Я приходил к нему шестнадцать раз, после шестнадцатого моего появления он умер. Я убивал его постепенно, вот этим самым белым флагом; в шестнадцатый раз я положил его ему на сердце, и оно перестало биться.

Ей удалось пошевелить руками, она обрела способность немного говорить, только для того, чтобы прошептать: "Благодарение Господу!"

— Матушка, — продолжало видение, — это мое семнадцатое явление.

Она попыталась поднять руки, но они снова не слушались ее; они безжизненно упали на кровать. Ее глаза смотрели на сына, но в них не было любви; любовь ушла из ее сердца, ее место заняла ненависть к его убийце.

— Матушка, — произнесло видение, — вы позвали меня, и даже в мире теней душа ребенка должна отзываться на призыв матери; мне разрешили вернуться и исполнить твою просьбу. А теперь я покажу вам кое-что; я покажу вам, какова была бы моя жизнь, если бы она не была прервана выстрелом бура.

Он подошел к ней, протянул зыбкие руки и прикоснулся к ее глазам. Она почувствовала словно легкое дуновение ветерка. Затем поднял светящийся кусок белого полотна и слегка взмахнул им. Все изменилось перед ней в одно мгновение.

Миссис Уинифред находилась не в своем маленьком уэльском коттедже, и на дворе не стояла ночь. Кроме того, она не была одинока. Она сидела в суде, за окнами был день. Она видела перед собой судью, сидевшего на своем месте, барристеров в парике и платье, репортеров с ручками и блокнотами, вокруг — множество людей. Она уже знала, инстинктивно, потому что не было произнесено ни единого слова, что находится в суде по бракоразводным делам. Здесь же был ее сын, подсудимый, — постаревший, с незнакомым ей выражением на лице. А потом услышала историю — полную бесчестия и возбуждавшую отвращение.

Теперь она оказалась в состоянии поднять руки, что она и сделала, закрыв уши; ее лицо, малиновое от стыда, склонилось к груди. Она больше не могла слышать того, что произносилось, не могла видеть направленные на сына взгляды, и закричала:

— Анерин! Анерин! Во имя Господа, хватит! Пусть кончится эта пытка, я не могу видеть тебя стоящим здесь!

Все пропало; она снова вернулась в свой маленький домик в Новом Уэльсе. Она по-прежнему сидела на кровати, сложив руки на коленях, и с удивлением смотрела на призрачную фигуру сына перед собой.

— Этого достаточно, мама?

Она протестующе замахала руками.

Он снова потряс куском белой материи, и из него посыпались капли жемчужного огня.

И снова — снова все изменилось.

Чисто инстинктивно она поняла, что находится в Монте-Карло. В большом зале с игровыми столами, электрическим освещением и богатым декором. Но все ее внимание было поглощено сыном, занимавшим место за одним из столов и поставившим на кон свои последние деньги.

Это был он, ее Анерин, но с лицом, на котором ясно читались все мыслимые пороки.

Он проиграл, поднялся из-за стола и вышел из сияющего огнями зала. Мать последовала за ним. Он направился в сад. Сияла полная луна, и дорожки, посыпанные гравием, в ее лучах выглядели словно засыпанные снегом. Воздух был наполнен ароматами мирта и апельсина. Пальмы отбрасывали на землю черные тени. Море было на удивление спокойным, будто спящим, к далекому горизонту протянулась лунная дорожка.

Миссис Уинифред Джонс следовала за сыном, пока он петлял среди деревьев и кустарников, и тошнотворный страх терзал ее сердце. Затем она увидела, как он остановился в тени олеандров, вынул из кармана револьвер и приставил к виску. Он вскрикнула от ужаса и рванулась вперед, чтобы выхватить оружие у него из руки.

Снова все изменилось.

Снова она в своей маленькой темной комнатке, и зыбкая тень Анерина перед ней.

— Матушка, — сказало видение. — Мне было позволено прийти к вам и показать свою жизнь, что в ней случилось бы, если бы я не умер молодым, невинным. Вы должны быть благодарны Якобу ван Хеерену, что он спас меня от такой жизни, от такого позора и такой злой смерти от своей же собственной руки. Вы должны благодарить, а не проклинать его.

Ей стало тяжело дышать. Ее сердце билось так сильно, что она едва не потеряла рассудок; она опустилась на колени.

— Матушка, — продолжало видение, — вы бросили в родник семнадцать галек.

— Да, Анерин, — прошептала она.

— Белых флагов тоже семнадцать. Якоб ван Хеерен умер, когда я обернул его шестнадцатым флагом. Семнадцатый остался для вас.

— Анерин! Я не хочу умирать!

— Матушка, у вас нет выбора. Я должен положить белый флаг вам на голову.

— О! Сынок, сынок!

— Это предопределено, — продолжал тот. — Но там, наверху, есть любовь и милосердие, и вы не можете покинуть этот мир, пока мир не настанет в вашей душе. Вы согрешили. Вы подменили собой суд Божий. Вы присвоили право мести себе, вместо того, чтобы оставить его Тому, Кому эта месть принадлежит по праву.

— Я знаю это, — произнесла вдова.

— Теперь же вам следует искупить проклятия молитвами. Ваше проклятие принесло смерть Якобу ван Хеерену, теперь вам следует помолиться за него Богу — за него, за убийцу вашего сына. Пусть его действия были внушены ему невежеством, обидой на то, что он вообразил себе обидой, пусть он был дурным христианином. Молитесь за него, чтобы Бог простил ему его многочисленные прегрешения, ложь, предательство, самодовольство. У вас, кого он так сильно обидел, есть право обратиться с просьбой о его прощении и помолиться за спасение его души. Ничем иным вы не сможете показать, что сердце ваше повернулось от ненависти к любви. Да простятся нам прегрешения наши, как мы прощаем должникам нашим.

Она прошептала:

— Да...

Она сложила руки перед грудью, опустилась на колени и стала молиться за человека, разрушившего ее жизнь, похоронившего ее надежды.

И, пока она произносила слова молитвы, черты лица ее смягчались, губы потеряли свою твердость, огонь ненависти в ее глазах потухал, в них показались слезы, и покатились по щекам.

Она молилась, казалось, освещенная жемчужным светом, исходившим с ночного летнего неба. Там мерцали звезды; слышалось пение ночных птиц.

— А теперь, матушка, вознесите молитву за себя.

Она скрестила руки на груди, склонила голову, исполненная стыда и укоризны; и, пока она молилась, дух ее сына поднял над головой ее белый флаг, и тот тихонько поплыл вниз, и, едва коснулся волос, будто небесная роса снизошла на коленопреклоненную женщину, и она тихо опустилась на пол лицом вперед.

Покойся с миром.

 
↓ Содержание ↓
 



Иные расы и виды существ 11 списков
Ангелы (Произведений: 91)
Оборотни (Произведений: 181)
Орки, гоблины, гномы, назгулы, тролли (Произведений: 41)
Эльфы, эльфы-полукровки, дроу (Произведений: 230)
Привидения, призраки, полтергейсты, духи (Произведений: 74)
Боги, полубоги, божественные сущности (Произведений: 165)
Вампиры (Произведений: 241)
Демоны (Произведений: 265)
Драконы (Произведений: 164)
Особенная раса, вид (созданные автором) (Произведений: 122)
Редкие расы (но не авторские) (Произведений: 107)
Профессии, занятия, стили жизни 8 списков
Внутренний мир человека. Мысли и жизнь 4 списка
Миры фэнтези и фантастики: каноны, апокрифы, смешение жанров 7 списков
О взаимоотношениях 7 списков
Герои 13 списков
Земля 6 списков
Альтернативная история (Произведений: 213)
Аномальные зоны (Произведений: 73)
Городские истории (Произведений: 306)
Исторические фантазии (Произведений: 98)
Постапокалиптика (Произведений: 104)
Стилизации и этнические мотивы (Произведений: 130)
Попадалово 5 списков
Противостояние 9 списков
О чувствах 3 списка
Следующее поколение 4 списка
Детское фэнтези (Произведений: 39)
Для самых маленьких (Произведений: 34)
О животных (Произведений: 48)
Поучительные сказки, притчи (Произведений: 82)
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх