↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
В декабре в город опять вернулась цинга. Пока она набросилась на гражданское население, выкрашивала у них зубы, ломала суставы. Все цитрусовые, что были, Стессель кинул солдатам и у них пока что было все довольно неплохо. Но и у них через месяц-другой болезнь должна была вернуться — лимоны и апельсины поглощались просто с катастрофической скоростью. Узнав об этом, я снова напросился к Стесселю, предложив свою помощь. Но получил неожиданный отказ — японцы, раздосадованные тем, что мы шныряли туда-сюда, проводя целые караваны, приняли меры и теперь мимо них не мог проскочить ни один корабль. И если быстроходный миноносец под занавесом сумерек мог незаметно пробежать, то вот торговое судно, такой возможности уже не имело. Больше бой Витгефт давать не мог — после последнего такого похода часть кораблей до сих пор стояли в порту на ремонте и численный перевес Того на море просто не оставлял нам никаких шансов. Так что, теперь нам только оставалось сидеть смирно и довольствоваться лишь редкими партизанскими вылазками в китайский город. Там, впрочем, тоже было не все так гладко. Часто в нейтральных водах ходила тройка миноносцев противника, страстно желающие перехватить наш связной корабль.
До середины декабря в Артуре было тихо. Ноги стал снова постреливать из пушек, но делал это как-то лениво и неохотно, делая это скорее для острастки. Наши летуны принесли новости, что противник сидит на своих местах и приходит в себя после неудачного штурма. В Дальний приходят редкие корабли снабжения, а у подножия гор недалеко от китайской деревеньки Ханцзятунь китайцы беспрестанно долбят ямы, в которых потом происходят захоронения. Сколько человек погибло при штурме наших укреплений известно не было, но говорят, что много. Очень много. Пилоты самолично видели сложенные штабеля изуродованных и окоченевших тел. Они же потом и рассказывали, как тела перетаскивали китайцы и засыпали комьями мерзлой земли, а священник проводил свои служения.
Японцы возненавидели моточайку, справедливо рассудив, что все проблемы были именно от нее. Едва она появлялась в небе, как в ее сторону звучали выстрелы. Винтовочные пули достать не могли — пилоты каждый раз забирались на самую высоту и чувствовали себя в полной безопасности. Но в один момент противник догадался применить пушки. В мастерских Дальнего он провел переделку нескольких лафетов и вскоре по чайке стали бить шрапнелью. Так появилась первая зенитная установка. Целых две недели наши пилоты не обращали никакого внимания на косую стрельбу и шары разорвавшихся в небе снарядов, но потом японец приспособился и стал обстреливать небесный тихоход более или менее прицельно. Пришлось тогда нашей чайке отходить от тактики прямого полета и приступить к маневрированию. Какое-то время пилотам везло и шрапнель рвалась то ниже, то выше или же совсем далеко, не причиняя никакого вреда. Но однажды сразу два снаряда легли в опасной близости от аппарата и наблюдатели с земли заметили, как крыло дернулось и его потянуло вниз. Чайка упала на землю на нашей территории. Пилот разбился, аппарат восстановлению не подлежал. Но двигателя, после небольшого ремонта, снова заработали. Их-то и поставили на новую чайку, что соорудили уже без меня и моих ребят. И снова над головами японцев повис наблюдатель, забравшись еще выше, почти на недосягаемую высоту. И сколько потом его не обстреливали, до самого конца осады чайку так и не удалось снять с неба.
А вскоре новый аппарат, залетев несколько дальше, чем обычно, принес на землю новости — к крепости стягиваются новые войска. А это означало, что почти со стопроцентной вероятностью состоится четвертый, решающий штурм.
И снова над Артуром нависло тревожное ожидание.
Так мы незаметно для самих себя и дожили до Рождества Христова. Праздник для меня наступил как-то незаметно и совсем по-будничному. Ранним утром всех разбудила Лизка, громыхая на весь дом венчиком, взбивая в воздушную пену яичные белки.
— Чего гремишь, Лизка? — донеслось из-за стены недовольный голос Данила. — Поспать не даешь.
Она фыркнула и, не переставая взбивать, проворчала:
— А вам бы лишь бы бока отлеживать! Утро уже на дворе, а вы клопов давите.
— Лизка, угомонись, не шуми, — в тон Данилу поддакнул Петро. — Дай поспать.
— Некогда спать. Разве забыли что сегодня сочельник?
— И что? Теперь, значит, шуметь можно?
— И то! А ну-ка встали оба и угля мне принесли, да дров! И воды принесите. Мне сегодня готовить уйму, а вы тут носа из-под одеяла казать ленитесь!
— Так пост же, Лизка. Какая готовка?
— А Василь Иваныч соблюдает пост? — уковыряла-таки моя служанка парней и те нехотя выползли из-под теплых одеял.
— А пожрать? — недовольно вопросил Данил.
— Когда Василь Иваныч проснется, тогда и получите.
Я же, с закрытыми глазами слушая их препирания, остался кемарить. Лизка гремела возле печи, парни, сбегав до ветру, послушно встали ей в услужение. Очень неудачно показал из другой комнаты свой нос и Мурзин, за что и был в мгновение ока захомутован Лизкой.
На праздник, по случаю окончанию поста, Петро зарубил курицу, а Лизка поставила варить бульон. Потом она заставила парней натаскать воду в баню и те нехотя и с легким возмущением принялись за работу. Здесь, в дачных местах, пресной воды, почитай, и не было. Ее приходилось привозить в стоведерной бочке и платить за это звонкой монетой. Вот из нее-то парни и таскали ведрами воду, частью в дом, а частью в баню. Для двоих крепких мужиков работы оказалось на пятнадцать минут, но и этого им оказалось много — они ворчали и через каждые пять минут демонстративно перекуривали.
Когда я встал, Лизка наметала на стол нехитрый завтрак и только тогда кликнула гогочащих на улице парней. Те зашли в дом румяные, пышущие жаром.
— Чего ржете, садитесь жрать! — на языке пролетариев сурово сказала Лизка и парни без лишних разговоров упали за стол. Но смеяться при этом не перестали, давились, сдерживаясь.
— Чего смешного?
Я глянул на них удивленно. Обычно по утрам парни всегда угрюмы. Просыпались они по-солдатски быстро, но без настроения. Вот и сейчас, встав, они принялись за работу без удовольствия и там, на улице должно было произойти что такое, что им это настроение сильно подняло.
— Что произошло? — спросил я, вилкой кромсая яичницу-болтушку.
— Бабу из соседней дачи знаете?
— Которою?
— Что с матерью живет. Она еще платок на себя накидывает, да под головой его так затягивает, что щеки вываливаются.
— А, ну да, помню такую. Манькой вроде зовут?
— Во-во, она самая. Ну, так вот, подходит она сейчас со своей бабкой к нам и просит воды. "Солдатики, мол, дайте водички, а то совсем от жажды помираем". Мы ей на бочку — набирай, говорим, щекастая. Ну, она домой за ведром. Прибежала, значит, ведро в бочку сует, а набрать не может. Мы оттуда уже порядком вычерпали и воды там на дне оставалось. Она и так и эдак, и на чурбачок встала — не достает. Бьет ведром по воде, а зачерпнуть не может. Она к нам — "помогите, милочки", а мы ей — тебе надо, ты и набирай. Тогда она бабку свою позвала. Они второй чурбачок поставили, бабка, значит, держит чурбачки, чтобы не упали, а баба на них забралась и опять ведром лезет. Чего-то там зачерпнула, а выползать начала, да эти чурбаки из под ног ее и вылетели. Бабка — "ой" и в сторону, а баба словно курица раскинула руки и плашмя, спиной об землю. Шмякнулась, ведро всмятку, лежит, стонет. Глаза в небо таращит, щеками пузыри выпускает. Большие такие, как в цирке. А подол задрался и панталоны всему белому свету показывает.
Лизка фыркнула:
— Нашли над чем ржать, кони. Лучше б помогли.
— Ага, щас, — в тон ей ответил Данил. И продолжил: — А панталоны у нее, вы не поверите..., черные, черные. У меня портянки чище, когда я в них неделю не снимая хожу. И вот лежит, значит, эта Манька, пузыри пускает, а бабка ее, увидела, что мы заржали, как кинулась и давай по ней ползать, юбку поправлять. Ругается на нас старая, ползает по тетке, а потом вдруг почуяла что-то, нос своей кочергой прикрыла, слезла с нее и удивленно такая спрашивает — "ты что, Манька, обосралася что ли?". Ну, тут мы и умерли.
И эти кони снова заржали, зашлись в истерике. Заржал и Мурзин, а следом и я. Улыбнулась и Лизка. Парней колотило в припадке, о завтраке они уже и не думали. Петро тот вообще от хохота упал с лавки. И смеялся он так заразительно, с таким забавным подхрюкиванием, что веселье за столом усилилось и превратилось в форменную комедию. Петро катался по полю, Данил лбом прикладывался к столешнице, Мурзин держался за живот и, слушая подхрюкивания Петра, все больше и больше сползал под стол. Я ржал как конь в голос, утирая слезы и Лизка, пытавшаяся держать марку, присела на табурет и хихикала в батистовый платочек.
Эта разрядка здорова нам подлечила нервы. Искренний смех получше всякой водки и коньяка задал настроение на целый день. Взбодрил парней, заставил позабыть на время тревогу Лизке. Она, отсмеявшись и утерев глаза платком, глубоко вздохнула и, поднявшись с табурета, сказала:
— Ну, все, хватит ржать — животы надорвете. Завтрак стынет.
Но смех не унимался. Данил, вытирая слезы, сквозь гогот продолжил:
— А дура эта встать не может. Глаза таращит, мычит чего-то. Бабка давай ее за руку тащить, а та валится словно мешок с дерьмом. Мы ржем, а Манька эта кое-как перевернулась, встала на карачки и поползла к калитке. Да только коленками своими юбку с пуза стянула и не заметила этого. И ползет она, стонет, а нам свой зад показывает с панталонами своими черными, а на них лепеха растеклась. И бабка на нас как завизжит: "не смотрите, ироды, что б ваши глаза лопнули!". А сама Маньку свою пытается прикрыть. Одной граблей нос свой зажимает, а другой юбку стянутую пытается на ее жопу накинуть. Чистой воды комедия.... Баба только у калитки встать и смогла. Поднялась, отдышалась кое-как, обозвала нас некультурно и сбежала до дома. И бабка за ней. Обгаженную юбку в руках тащит, морду кривит, но бросать не желает. Жалко!
В-общем, завтрак прошел у нас весело. Манька эта потом едва меня завидев, пыталась скрыться, бабка ее приходила и пыталась жаловаться на Петра и Данила. Но ничего от меня не получила. За водой, правда, наведываться не перестала, только лишь приходила одна, без дочери. Та, сгорая от стыда, со двора не казала и носа. Весть о ее позоре быстро разнеслась по дачному месту, многим подняв настроение.
После завтрака Лизка меня спросила:
— А вы, Василий Иванович, на службу пойдете?
— В церковь что ли, на вечерню?
— Да. Туда сегодня весь штаб Стесселя пойдет, и многие офицеры. И адмирал Витгефт будет обязательно.
— Ты-то откуда знаешь?
— Ну как же? Такой праздник и не прийти?
Я вздохнул. Честно, идти мне не хотелось. Каждый раз, когда я приходил на службу, то без особого энтузиазма и пиетета относился ко всему действу. Для меня посещение церкви была сродни воинской повинности — не хочется, но надо. И никто твоего мнения не спрашивает. Не будешь появляться на службах, не будет исповедоваться — народ станет косо смотреть или, что еще хуже, наверх могла уйти бумага, о том, что я, православный по паспорту, совсем не соблюдаю необходимые ритуалы. Оно, конечно, не особо страшно, но неприятно. Оправдываться потом перед попами и народом мне не хотелось. Я не жид, я не муслим, я православный. А атеизм нынче воспринимается как ругательство и пока что сильно осуждается. А мне это осуждение в связи с тем, что вскоре я буду пытаться войти в большую политику совершенно не нужно.
На праздничную литургию я, конечно же, пошел. Без удовольствия, но с хорошим настроением после произошедшей истории. И вправду под куполами встретил всех значимых господ Артура. И Стесселя, и Витгефта, и Белого, и Кондратенко и Бржозовского и многих, многих других. Основная масса присутствующих — военные, таких как я, гражданских, были единицы. Женщины, с покрытыми головами, стояли подле своих мужей, и также как и все терпеливо пережидали службу. Поп, похоже, читал писания в слегка поддатом состоянии, но никого это не смущало. Даже наоборот, кого-то веселило. Особенно когда тот, читая, спотыкался на каком-то слове и раз за разом, силясь его на распев произнести, сбивался и чертыхался себе под нос. Думал, что никто кроме него самого этого не слышал, но акустика в церкви была такая, что его шепотки чертыханий долетали до самой середины толпы и вызывали тихие ухмылки.
— Написовашеся иногда со старцем Иосифом яко от семени Давида, — читал поп, подслеповато щурясь, — в Вифлиеме Мариам, чревоносяще бессменно..., черт..., безсенноное рождение. Наста же время Рождества и место единоже бе бетали..., черт..., обеталищу, но якоже красна палата вертеп Царице показашеся. Христос рождается прежде падшей воскресети образ....
Рядом со мною стоявшие офицеры покорно слушали, но улыбались забавному. Кто-то шепетом сказал:
— Что-то батюшка у нас раньше времени разговелся. Видимо совсем невтерпеж было пост держать.
Ему ответели:
— А ты попробуй тут выдержи, когда у тебя разносолов полные кладовые, а брюхо из-под рясы вываливается.
— Так реквизировать надо все, а то чего это мы постимся уже с самого лета, а батюшка наш разговляется каждый вечер? У него там, поди, добра полным-полно, на целый полк.
— Реквизируешь ты у него, держи карман шире. К нему сегодня приглашены Их Высокоблагородия.
— Жрать поди будут в три горла?
— Разговляться, — поправил друга офицер. — Сочиво, говорят, попадья знатное приготовила, меда и орехов не пожалела.
— Как же, будут они тебе сочиво есть. Попадья помимо этого еще целого порося зажарила.
— Так где ж она его взяла-то? К японцам что ли сбегала?
— А хоть бы и так, что с того? А еще ящик французского шампанского приготовила.
— Так ты-то откуда это знаешь?
— А я сам это шампанское ей в дом и доставлял. И порося того нюхал. Пахнет, свинюшка просто божественно, слюнями им весь дом закапал. Но ни кусочка мне не дали, сказали "благослови тебя бог" и отправили вон.
— Неужто и рубля не дали?
— Говорю же — нет.
Я молча слушал говорунов, краем глаза следил за амвоном. Там поп с необъятным пузом нараспев зачитывал из святого писания, изредка чертыхаясь. Служба была утомительной. В тесную церковку набилось масса народу и довольно скоро внутри стало нечем дышать. Горящие свечи лишь усугубляли, забирая драгоценный кислород. У многих людей лбы покрылись испаринами, кто-то, не смотря на значимость службы, стал протискиваться в сторону выхода, не в силах терпеть невозможную духоту. Хуже всех приходилось стоящему на возвышении попу. Даже с моего места было прекрасно видно, как по его лбу, по щекам и шее текут крупные капли пота, а сам он, утираясь, силился читать четко и громко. Но всякий раз сбивался, тихо ругался, и снова брался за лямку возложенного на него бремени.
Я достоял до конца. С толпой вышел на свежий морозный воздух и с облегчением вздохнул. Опять со мною рядом оказались те разговорчивые офицеры:
— Ну, что, Роман Семеныч, не пойти ли нам в какую-нибудь кафешантанку?
— Опять к гулящим бабам? Отчего же нет. Конечно, пойдемте.
— Бутылку водки со мною деньгой разделите?
— С превеликим удовольствием. Только в праздник можно бы и вина пригубить, хотя бы для приличия.
— А вот там и спросим, осталось ли у них что.
И они ушли, унося с собою праздничное настроение. Рождество на носу как-никак, святой праздник, а значит можно дать себе небольшое послабление.
Я тоже ушел домой. По приходу с удивлением увидел на пороге гостей. Совершенно разных и незнакомых мне людей основной массой гражданской наружности. Они меня увидели, стали поздравлять. И от меня получили поздравления, но им, видимо, не этого требовалось. Они стояли у калики, провозглашали хвалебные речи и казалось чего-то ждали. Кое-как я просочился мимо них и спросил у Лизки:
— Чего они здесь толпятся? Чего им надо?
— Известно чего, — хмыкнула она, — угощения ждут.
— С чегой-то?
— Так колядовать можно уже. Вот, пришли к вам попрошайки. Я их пыталась прогнать, да только они как тараканы возвращаются.
— И значит, они без отдарков не уйдут?
— Эти точно не уйдут. До вечера будут перед вашими окнами ходить, требовать угощения.
Я недовольно мотнул головой и глянул в окно. А там, на улице топталось человек двадцать народу и высматривали мою физиономию.
— А колядовать можно две недели к ряду..., — подумал я вслух. И Лизка продолжила:
— Да, а завтра другие придут, а послезавтра другие.... Если этих не прогоните, то разоритесь вы, Василий Иванович.
— А разве можно вот так взять и прогнать?
Вопрос был риторический. Сейчас, я чувствую, попрошайки пошли по всем более или менее значимым чинам и практически все они были обязаны скинуть им часть продовольствия. Я, конечно, все понимаю, традиции и все такое, но нельзя же быть настолько наглым. Хотя, если бы не голод среди гражданских, думаю, такого массового попрошайства не случилось.
— Мурзин здесь?
— Нет, сбежал куда-то. И ваши солдатики тоже. Черт знает где их носит.
— Ладно, как придет скажешь мне.
— Хорошо. А с попрошайками что делать? Гнать?
— Не надо. Этим отдаримся. Иди-ка, открой кладовку, я им по банке консервов дам.
— Не надо, Василий Иванович, только хуже сделаете. Узнают, что вы такой добренький — толпой сюда прибегут, не откупитесь. А не дадите следующим, скажут, что вы кровопийца и жлоб. Они доброе не помнят, всем расскажут, как вы пожадничали. И до конца войны вы будете у них самым последним жмотом и душегубом.
— Я знаю, Лиз.
— Ну, так пускай убираются восвояси. Петро с Данилом придут они их прогонят.
— Делай, как я говорю, Лиза. Раздай им по банке консервов и скажи, что это был единственный раз когда я им что-то подарил. Тот, кто придет завтра и следующими днями ничего не получат.
Она покорно вздохнула, но ни слова против мне не сказала. Раздала страждущим по банке рыбных консервов и те ушли довольные. А позже, когда пришел Мурзин, я вызнал через него какая квартира в Новом Городе пустувала и тем же вечером туда переехал. По сути — сбежал от проблем. И я отчетливо это понимал.
На следующий день и через день и на третий ко мне на дачу, что находилась на побережье моря, приходили люди. Ходили возле окон, высматривали мою физиономию. Прикрываясь колядками требовали продуктов, но оставшиеся там жить мужики довольно в грубой форме отвадили их. Мурзин ближе к ночи даже взялся за какое-то дубье и погнал людей прочь от дома. И вроде бы отвадил, огрев кого-то крепко по холке, но на следующий день люди опять пришли и опять Егорыч гонял их по улице палкой и крепким матом. Он, так же как и Лизка, так же как и мои архары придерживался здравого мнения, что прикармливать никого не стоит.
На дачу я вернулся на пятый день, где и встретил Новый, тысяча девятьсот пятый год. Год нового этапа в жизни страны. В полночь по традиции стрельнул шампанским и подарил своим людям по небольшому подарку. Поставить во дворе елку мы не смогли, ее просто неоткуда было взять, так что мы удовлетворились лишь праздничным столом под звуки артиллерийской канонады. Японцы, таким образом, решили нас поздравить. Ровно в двенадцать ночи включили свои бабахалки и не выключали их потом на протяжении пяти суток. Без конца обстреливали наши позиции, готовясь к новому штурму. Потом сделали небольшой перерыв на пару дней и снова включили, с ожесточением уничтожая остатки второго форта.
Четвертый, решающий штурм состоялся одиннадцатого января по старому стилю. Едва лишь рассвело, как их пушки словно озверелые мастодонты набросились на высоту, терзая кирпичную кладку, обрушая своды, кроша бетон в пыль. Над фортом нависла непроницаемая серая шапка дыма и мелкого крошева камня. Неожиданно в полдень теплого дня обстрел закончился, и следом раздались нечленораздельные вопли, соединенные в нестройные хор и частая сухая ружейная трескотня. Японец полез на склон.
Все свои силы генерал Ноги бросил на штурм именно второго форта. Про Высокую он и думать забыл, поняв, что взять ее не сможет. Но нашим от подобного решения были лишь одни плюсы. Сообразив, что все свои силы японец сосредоточил напротив второго форта и наши стали там собираться. Часть пехоты со второстепенных участков была снята и переброшена на опасное направление, и почти все минометы, что малые, что крупные так же перевезли поближе к месту боевых действий. И едва встав на позициях, они стали крыть карабкающегося по склонам противника со смертоносной эффективностью.
Семь дней длился штурм. Семь дней Ноги кидал своих людей под пули, гранаты и мины, и все семь дней он не мог занять уже почти разрушенный форт. Часто японец закарабкивался на вершину, залегал в развалинах форта, полагая, что находится в мертвой зоне, но его накрывали минометами, выбивая, а затем добивая штыками. Взаимодействие командования на таком уровне в эти дни оказалось отлажено просто до совершенства. И немалую роль в этом сыграли мои полевые телефоны. Едва лейтенант от инфантерии понимал, что у него под носом происходит накопление сил противника, как он вызывал минометчиков и просил закинуть с десяток мин по такой-то точке. И через минуты в указанном месте распухали адские бутоны, поднимая в воздух камень, пыль и части человеческих тел. И именно за это наши минометчики оказались столь любимы простыми солдатами.
К исходу седьмого дня штурм сам собою захлебнулся. Противник исчерпал основные силы и бездарно погубил резервы. И потому Ноги в бессилии отозвал пехоту, а сам отправил своему Императору покаянную телеграмму, где снова просил разрешения о сепуку. Этот факт наши установили со стопроцентной достоверностью. Уж не знаю как способом, но смогли. И каким-то образом этот факт всплыл в иностранных газетах, которые вдруг стали высмеивать подобную варварскую традицию. Император разрешения своего опять не дал и Ноги, скрипя сердце, остался сидеть близь Артура. О пятом штурме уже не могло идти никакой речи — резервы японской армии оказались исчерпаны.
Нам эта осада также далась тяжело. Многие тысячи погибли, тысячи оказались на всю жизнь покалечены. Но, тем не менее, именно после этого крайнего штурма все вдруг отчетливо поняли, что мы выстояли и не сдались. Мы одержали победу, очень тяжелую, почти неподъемную, но заслуженную победу. И теперь нам осталось лишь досидеть до того момента когда осада окажется снята.
Японцы, как установила авиаразведка, действительно к следующему штурму более не готовились. Всех легкораненых они подлечивали и возвращали в строй, тяжелых же отправляли глубоко в тыл. Новые войска не приходили, новые пушки не поступали, лишь снаряды не прекращали прибывать в порт Дальнего. И Ноги, не в силах сломит нашу оборону, стал ежедневно, по часам обстреливать город. Бил по гражданским объектам, бил по портовым постройкам, по бухте..., бил туда, куда палец по детской и глупой считалочке падал на карту. Наши тоже в стороне не оставалась и вели свою борьбу, но делали это редко и только со стопроцентным знанием, куда именно необходимо было отвечать. Со снарядами на наших батареях оказалось не очень хорошо. Еще после окончания второго штурма артиллеристы пришли к пониманию, что снаряды в дефиците и надо бы их поберечь. Вот они и берегли, без нужды не отстреливались, а били лишь тогда, когда знали наверняка, где находится противник. В портовых мастерских, конечно, беспрестанно шло литье корпусов снарядов, мин и гранат, но делалось это такими медленными темпами, что, можно сказать, никакого влияния их работа на запасы не оказала. Тем более что в их приоритете было литье корпусов именно мин крупного калибра и ручных гранат.
В середине января в Артуре вдруг пронесся слух будто бы Куропаткин готовится к решающему бою. И город вдруг заново ожил, забурлил. Этот слух оброс вдруг самыми фантастическими предположениями и догадками. И однажды, теплым солнечным днем сидя на набережной на резной лавочке, рядом со мной подсела пожилая супружеская пара из гражданских и прямо меня спросила:
— Господин Рыбалко, а правду говорят, будто Куропаткин собрал целый полк из ваших чаек и хочет ими бомбить японцев? Это правда или враки?
Я усмехнулся:
— Откуда же я знаю?
— А правду говорят, будто у него теперь есть такая радиостанция, которую он всегда возит с собой и через нее общается со своими генералами?
— А вы-то откуда это взяли?
— Так все говорят, что это так, — ответила пара, с надеждой заглядывая мне в глаза. И ожидали от меня ответа, так словно я знал все на свете. — Если это так, то, значит, не все так плохо как все говорили до этого про господина Куропаткина. Не совсем дела у нас пропащие. Так ведь? А еще говорят, будто бы у него в армии появилась какая-то особо большая чайка с десятью моторами. И будто бы она может взять с собою на небо двадцать пудов бомб. Вот мы и думаем, что если это правда, то не устоит японец перед ним и нас, значит, скоро освободят.
— Про чайку с десятью моторами это выдумки, — уверенно заявил я, и пожилая пара сделала свой вывод:
— Ага, значит все остальное правда. Что ж, весьма отрадно это слышать. Вы не представляете себе насколько нам здесь тяжело. Поскорее бы уже разбить этого японца..., — и сказав это, они ушли. И вскоре радостный слух о том, что у Куропаткина появился целый авиаполк бомбардировщиков расползся по крепости.
Январь, насколько я помнил из своей истории, станет переворотным месяцем, в котором случится Кровавое Воскресенье. И где-то в январе-феврале Куропаткин должен будет дать японцам бой под Мукденом и там, заняв оборонительную позицию, феерично обосраться. Точную дату я не помнил, но стойкое ощущение того, что колесо истории вот-вот сделает свой очередной поворот, имелось. И я с некой тревогой ожидал настоящих новостей. И мою тревожность заметили мои люди и так же замерли в ожидании плохого. Данил с Петром давно знали о моем "пророчестве" и потому так же нервничали и дергались. По вечерам иногда заводили разговоры о том, какой может быть жизнь без царя. Мусолили эту тему, обсасывали со всех сторон на протяжении нескольких дней, до тех пор, пока я жестко не хлопнул ладонью по столу и не сказал, возвысив голоса:
— О том, что царь отречется от престола и сбежит, не может быть никакой речи! Точка! Чтобы я об это больше не слышал.
— Ну, так революция же будет! — не унимались мои архары. — Как во Франции будет?! Или нет? Если как там, то Николаю бежать надо, пока его голова на плечах прочно сидит, а то скатится еще ненароком. Кому он тогда претензии свои предъявлять будет?
— Николай революцию жестко подавит и не будет никакой Франции. И гильотин для господ тоже не будет. Армия на штыках удержит царя на троне.
— Господи, это же сколько народу погибнет?
— Не знаю, но немало. По стране прокатятся повсеместные стачки и даже железная дорога встанет. А вы представляете что значит остановившаяся железная дорого во время войны? Вы представляете, что будут делать власти для того, чтобы доставить на фронт пополнение и боеприпасы? Царь, он может быть и слабовольный, но уж точно не дурак. Он в бараний рог свернет того, кто будет мешать ему в войне с Японией. Так что, все ваши домыслы о том, как бы хорошо жилось без царя сейчас просто бессмысленны. И потому я не желаю слышать об этом. Понятно?
— Понятно, Василь Иваныч, — протянули мои парни, но, зная мою натуру, не остановились на этом. Наоборот, углубились в тему, вытаскивая из меня те крохи знаний, что у меня имелись: — А долго это будет продолжаться?
— Что долго?
— Ну, революция эта? Стачки.... Долго будет?
— Думаю года два страну будет лихорадить.
— И что, все эти два года Николай на штыках будет подавлять простых рабочих? Неужели ничего революция не даст? Помнится, вы говорили, что царь разрешит депутатов и думу.
Я отмахнулся:
— Честно, чем больше об этом думаю, тем больше прихожу ко мнению, что дума эта будет не более чем простая говорильня. Какой статус у нее будет? Я не знаю. Какие полномочия? Тоже не знаю. Но, как мне кажется, Николай сделает все возможное, чтобы не упустить из своих рук монополию на власть.
Парни замолкли и призадумались. Потом Данил спросил:
— Так что же, вся революция коту под хвост? Все смерти напрасны?
— Не совсем.
— А что же тогда будет полезного для народа?
— Цензуру отменят. Совсем. Говори что хочешь, ругай кого хочешь. И партии разрешат. Ляпота....
Парни переглянулись.
— Значит, теперь политические выплывут наружу? Не будут больше прятаться?
Я медленно кивнул.
— А вы, Василь Иваныч, что делать будете? Не пойдете, например, к эсерам?
— Боже упаси идти к эсерам. И к большевикам и меньшевикам тоже.
— К кадетам? К монархистам?
— Нет, парни, все мимо.
— То есть вы планирует без политики? Не хотите изменить страну к лучшему? Но как же так, Василь Иваныч, вы же столько говорили, что жизнь простых людей тяжела и надо ее менять. Неужто вы про это забыли?
— Нет, не забыл. Все так, все верно. Я за то, чтобы по всей стране был облегчен труд рабочего. Я за восьмичасовую смену на всей территории страны. И за профсоюзы я обеими руками. Но без стачек и без погромов.
— А как же тогда...?
— Я буду создавать собственную партию, — огорошил я их и парни вытаращили глаза. И даже Мурзин, который молча нас слушал и предпочитал не встревать за политику, взглянул удивленно.
— Это же сколько вам денег понадобится....
Да, деньги на поддержание партии потребуются немалые. И даже я, условныq миллионер, вместе с Мишкой не смог бы в одиночку ее потянуть. Поэтому нам просто необходимы будут нужны единомышленники в среде богатых людей. А богатые люди у нас в стране это либо промышленники и банкиры, либо графья да бароны с земельными участками и кое-какими мануфактурами. Но все они как один не смогут быть привлечены той идеей, что я задвину. Сокращение рабочих часов для них означало прямые убытки. А на это они пойти не смогут. И тут мне предстоит либо искать по-настоящему идейных в этой среде, либо искать спонсоров за границей, либо вводить партийные взносы. Хотя и все три способа можно было бы совместить.
— А вы уже придумали название своей партии?
— Нет, не придумал. И если честно, я еще не выработал идею и не придумал лозунги.
— А с крестьянами, что делать будете? Как вопрос с землей решать?
М-да, а вот это был на самом деле самый главный и самый сложный вопрос. Крестьянство сейчас в загоне, общины, идея в которых была довольно-таки не плохая, давно уперлись в свой потолок и только мешали. Крестьяне хотят землю в собственность и тот кто ее им даст, получит огромную поддержку. Но вот как это сделать, как дать людям землю, не ущемив при этом права других? Вот был вопрос. И посему выходило, что Столыпин со своей земельной реформой, с переселением крестьян на свободные территории, будет в какой-то мере прав. Напряжение с общин надо снимать, да и с самими общинами надо что-то делать. А вот что делать, пока непонятно. Кстати, по поводу Столыпина. Помнится он, затеяв переселение миллионов вместе со всем их скарбом и скотом, столкнулся с острой нехваткой подходящих под эти цели вагонов. И пришлось тогда государству в срочном порядке закупать тысячи и тысячи вагонов. И вот, вспомнив сейчас об этом, я увидел новую возможность для заработка. И теперь главное каким-то образом донести эту мысль до Козинцева, чтобы он там, в Питере предпринял кое-какие меры.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|