Страница произведения
Войти
Зарегистрироваться
Страница произведения

Серенькый волчок


Опубликован:
06.02.2019 — 06.02.2019
Читателей:
1
Аннотация:
Homo homini lupus est.
 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 
 
 

Серенькый волчок

 

 

 

 

 

Артем Белоглазов

Серенькый волчок



Младенец лежит на голой земле. Оцепенелый, сонный. Лунный свет сеется через переплетение ветвей, сливаясь с прядями тумана; окутывает лес зыбким маревом. Холодно. Кожа ребенка приобрела нездоровый мраморный оттенок. На боку рваная рана, из раны тягучими тёмными каплями сочится кровь.

Принёс, качает головой седой старик. Зачем.

Я не могу, он кашляет в кулак. Отворачивается. Не доживу, не сдюжу. Из меня песок...

Младенец хрипит и сучит ножками. Ничтожный комок плоти, жалкий, скрюченный, он чувствует — решается его судьба, и заходится в истошном плаче.

Старик нагибается, поднимает тщедушное тельце, заворачивает в полу плаща.

Из густых зарослей ракиты за ним наблюдают горящие зеленые глаза.


* * *

"Серый не лох" — было написано на заборе.

Буквы кривые, размашистые, в щедрых потёках краски. Желтый цвет бьет в глаза. Тишина, жужжат редкие мухи; на небе ни облачка. Серёга глядит на шершавые, потемневшие от времени доски, на буквы и — краем глаза — на пацанов. В животе разливается неприятный холодок, хочется сглотнуть; в горле першит.

Дальше — заброшенная территория организации "Полив". Ржавые машины, мусор, бурьян по колено. Здесь — вытоптанная крапива и поникшие от жары одуванчики; запах пыли, резины, зноя. Резко очерченные, трафаретные тени.

Четыре и одна. Компания и примазавшийся.

Самая длинная тень у Толика, самая короткая у Гриши. Толян Черкасов крутой перец, его отец работает на водовозке, а мать в отделе учёта. У братьев Васи и Лёлика всё тоже чики-пуки. Гриня шестерит на подхвате, клоун. Серый сам по себе.

Про тебя, что ль? — хмурится Вася. Не въехал, бурчит Толик, шняга какая-то. Лёха грызет сухую травинку, щурится, косится исподтишка. Серёга пожимает плечами, мол, без понятия, чё за байда, и думает: вот же влип. Пошли, блин, на разборки, закорешился он с толиковой бригадой.

На поливских складах видели заброд — костры жгли, дебилы. Может, хавчик готовили: у Щербаковых кухню недавно обнесли и у Федоткиных, по слухам, на хате шуровали. Вдобавок сарай Пахомыча бомбанули. Пахомыч жаловался: вымели, окаянные, подчистую, канистры дырявые, и те унесли. Рвань городская, не иначе. Бегут из загаженных бетонных коробок, типа на природе легче. А ни фига, разве что с туалетом проще, да в пруду по-быстрому ополоснуться, если припрёт. Ну и бандерлогов меньше. В городе-то, ясен пень, без бабла загнёшься, так и в деревне не мёдом намазано. Друзья или, допустим, соседи помогут в меру сил, а кэш по-любасу нужен.

За жизнь перетрём, сказал Толян, взвесив в руках мощный служебный травмат. Щербаковы ему родней были. Перетрём, согласился Вася, на плоском лице отразилось мрачное удовлетворение; выкидной нож, крутнувшись в пальцах, нырнул в обратно карман. Серый, с нами? Биту возьми.

Серый взял, и Лёлик взял, и Гриня. Кастеты нацепили до кучи — гуляем, братва! Всерьёз, по-взрослому. И нате-здрасьте, чепуха какая-то, детская дразнилка.

Всё бы ничего, прошли мимо, забыли, да Гришка — осёл! — надпись радостно озвучил. Серёга придурку, конечно, втащил. Пацаны поржали, вопросов больше не возникло, но осадок остался.

Заброд в тот день не нашли.


* * *

Морщинистая ладонь на краю люльки. Надсадное дыхание, сбивающийся голос. Лицо высоко, лица не разглядеть. Только пальцы, грубые, старческие. Мизинца нет, культяпка вместо мизинца. Ногти на пальцах грязные, обломанные. Люлька мерно покачивается, скрипит. Туда-сюда, туда-сюда. Довольно покряхтывает младенец.

Стелется, обволакивает мороком заунывная колыбельная. В избе темно, душно, безопасно. Славно в избе. В низкое косое окно с трудом пробивается свет луны. За окном волглый туман, непогода, синие болотные огни. Сквозь туман — корявые, страшные — проступают ветви деревьев. Ухает, хлопает крыльями сова. Хрустят сучья под чьими-то грузными шагами.

Пальцы пропадают, скрипят дубовые половицы, загорается огонёк лучины. Пальцы возвращаются, на край люльки ложится морщинистая ладонь. Скрип, мерное покачивание. Туда-сюда, туда-сюда. Младенец агукает. Ему нравится.


* * *

Дома отчим снова ругался с матерью.

— Тарасовы в Заполярье перебрались, — бесцветным голосом упрекала мать. — В Заполярье хорошо: летом дожди, зима с сентября по июнь. Снега вдоволь, сколько нападало — твоё.

Пила из матери была что надо, до белого каления доводила.

— На какие шиши? — огрызнулся отчим. — Клад нашли? Колодец выкопали, а там чистая вода? Барыжат из-под полы? — Разговор его, похоже, допёк.

— Дом продали, ну и скарб тоже. Много ли с собой увезёшь?

— Продали они. За гроши.

— На проезд хватило.

Отчим насупился, меж бровями залегла жесткая складка.

— Социалки на северах нет. В курсе? Снег топи, сколько нападало, грязный или не очень — не колышет.

— Зато есть, снег-то. — Мать занудно гнула своё.

— А жить где, работать? В Заполярье минус до фига, болеть будем. Мишка вон и так квёлый. Попёрлись твои Тарасовы к черту на рога.

— Тётка у них, под Норильском.

— Тётка! — Отчим хрястнул кулаком по столу; звякнула сложенная стопкой немытая посуда. Мать сжалась, втянув голову в плечи. — А у нас ни хрена! Ни тётек, ни дядек. Бабка, и та померла, царствие ей, хоть не застала этот бардак! Ну что ты ноешь? Ноешь и ноешь. Да, Серый? Чего волком смотришь?

Заметил, глазастый. Подначивает. Далось ему, блин. Серёга как раз собирался прошмыгнуть в комнату.

— Чё вы опять про бабу Нюру? — спросил угрюмо, не сумев сдержаться. — Заколебали уже.

— Да так. — Отчим пожал плечами, будто оправдываясь. — К слову пришлось.

— Всё-то у тебя к слову. Мам, попить дай.

Отчим странно хмыкнул. Мать, прикусив губу, уставилась в пол.

— Ма-а-ам.

— Нет попить, — мрачно сказал отчим. — Мишка пролил.

— Как пролил?!

— Не знаю. Вон, у нее спроси.

— Пролил... — Мать вздохнула. — Ты, Серёж, не ругайся, ладно? Маленький он. Завтра суббота, с утра бочка приедет, потерпишь до утра? Я тебе четверть порции отдам.

— Отдаст, ёлы. — Отчим махнул рукой. — Не бери, не вздумай даже. Пусть пьёт. Криворукие, зла на вас нет.

Серёга кивнул, дескать, и не собирался. Мыслимое ли дело родных обпивать? Отчим поднялся из-за стола, низенький, коренастый, с проседью на висках; пошарив в карманах, пересчитал мятые купюры.

— Схожу в учётку, к Черкасовым, куплю полторашку. Вы ж не то что до завтра, до вечера не дотерпите. Малой уж точно. Из канистры для технической, ёлы-палы, нальёте.

— А хлеб? — заикнулась мать. — На хлеб хватит? С утра бочка...

Отчим не ответил. В животе у Серёги забурчало. Глупо покупать дорогущую полторашку, завтра привезут воду по социалке, и во вторник привезут, и в четверг. Если не транжирить, вполне уложишься в научно обоснованную норму — литр на человека в день плюс три литра технической. Куда больше? Не мажоры, поди. Норматив приняли в феврале; осенью, помнится, давали два и пять. Или семь? Летом, он помнил железно — десять. Четыре, ёшкин кот, питьевой и декалитр на прочие нужды. Кучеряво, блин, жили. А раньше в принципе не экономили. Э-эх, ужинать сядем без хлеба. Спорить с отчимом бесполезно — не переупрямишь. Ну его к лешему, да и пить к ночи захочется.

В спальне завозился, захныкал Мишка.

— Проснулся...

Мать боком, вроде краба из мультика, вышла с кухни. Серёга отвернулся, делая вид, что не заметил у неё на скуле свежий синяк. Ну, правильно. Недоглядела? — виновата. Не брата же пороть.


* * *

Рогатый месяц навис над деревьями, звезды высыпали гурьбой, крупные, яркие; перемигиваются в вышине. Прядки тумана запутались в ветвях, повисли клочьями паутины.

От избы до изгороди несколько шагов, за изгородью — болото: поросшие мхом кочки, сухостой, гнилушки, призрачные огни. Вразнобой квакают лягушки. Далеко, дальше ракитовых зарослей, где начинается топь, где среди буро-зеленой тины рассыпаны островки чахлого камыша, а в редких полыньях стоит мутная, в ржавых разводах вода, что-то сверкает и грохочет. Громовые раскаты всё громче, всё ближе.

Старик на пороге дома подслеповато щурится, вглядываясь из-под ладони в серую хмарь; вслушивается в ночь, вдыхает сырую прохладу. И наконец, опираясь на клюку, спешит к калитке.

Навстречу, перепрыгивая с кочки на кочки, несётся мальчуган лет четырёх. Чумазый, довольный, ребёнок захлёбывается от радости:

— Деда! Деда! Поймал!

Еще бы — он поймал, он смог. В руках малыша извиваются, шипят белые змеи; сыплют искрами. Тянет свежестью. Запах сильный, чистый, как после дождя.

— Вот. — Мальчуган гордо выпячивает подбородок. Коленки разбиты, локти в ссадинах; торжество в глазах.

Старик прячет улыбку в усы: растёт разбойник, взрослеет. Поймал. Отнял.

— Отпусти, — велит, притворно хмурясь.

— Нет! — Малыш топает босой ногой. — Моё!

Небо заволакивает мгла — ни звезд, ни месяца; сгущается сумрак, плотный, вязкий.

— Твоё, говоришь? — Старик задумчиво оглаживает клочковатую бороду. — Может, его?

Палец указывает на клубящуюся за спиной мальчугана, похожую на великана тучу.

Ребёнок оборачивается, меряет тучу быстрым взглядом.

— Деда, хочу иглать!

В недрах тучи раскатисто громыхает, великан будто содрогается от хохота.


* * *

Дождеуловитель на крыше проржавел с левого бока и требовал ремонта — не срочного, так, для успокоения совести. Вдруг небо расщедрится, одарит скупым нечаянным дождем. Ну да, держи карман шире — починим, и прям ливанёт. Ремонт откладывался по очевидной причине: дождей не было с весны и до августа не предвиделось. Серёга постучал по нагретому за день металлу костяшками пальцев, тот отозвался гулким дребезгом; внутри с прошлой недели скопился мусор. Отчим всё порывался спилить берёзы, росшие возле дома, Серый не давал. Не ты сажал, вот и не трогай. После скандала, когда отчим тайком срубил хилое, пожелтевшее уже деревце, Серёге вменили в обязанность мести двор и очищать дождеуловитель. Будешь отлынивать, предупредил отчим, возьмусь за топор. Не буду, отрезал Серый.

Он выгреб сухие листья и веточки, смахнул пыль; в нос что-то попало, заставив громко чихнуть. По уму деревья надо спилить, хотя бы два крайних, но берёзы были памятью о бабушке. Отряхнув ладони, Серёга направился к приставной лестнице и заметил, как сквозь листву мелькнул яркий сарафан: по улице шла сестра Васи-хмурого, девятиклассница Людмила. Серый засмотрелся на загорелые ноги, на длинную — до пояса — косу, разулыбался, замахал рукой:

— Люда!

Девушка завертела головой.

— Да здесь я, на крыше! Ты куда собралась? Погоди пять сек, я щас.

— Куда надо, туда и собралась. — Люда была явно не в настроении. — Серёж, ты извини, но зря мы... — и вдруг резко сменила тему: — Про чепэ на городских очистителях слышал?

— Э-э, — выдавил Серый. — Нет.

— Второй раз уже. Отец говорит, оборудование изношенное и бардак вообще. Ладно, пока. — Девушка отвернулась, торопливо зашагала к перекрёстку.

Серёга обескуражено глядел ей вслед. На перекрёстке, угрюмо катая травинку во рту, стоял Лёха. Ждал сестру.

Чепэ, думал Серый, спускаясь с лестницы. Хреново. Ясно, чего бандерлоги в "Поливе" трутся. В городе жопа, поди — натуральная, без перерыва на обед. Скорей бы починили. Хорошо, нам воду из райцентра возят.

Отчим брякал на кухне кастрюлями, мать прикрикнула из спальни — половником не хлебай, прокиснет, и вообще, просила же, тише! Мишку укладываю. Помирились, по ходу. Кто помирился, а кто наоборот: с Людкой что-то не задалось, и он без понятия — почему? Поди догадайся, что не так, в чём причина? Она сроду не скажет. Вроде нормально было, целовались даже, и здрасьте-пожалуйста. Вечно с этими девчонками проблемы. Лёха еще, брательник двоюродный. Пасёт он ее, что ли? Зачем? Серёга скрипнул зубами; в голову лезли дурацкие мысли, назойливые, как мухи на солнцепёке. Жужжат, кусают, а ты знай терпи. Баран! — обругал себя. Баб тебе мало? И понял: баб, может, и не мало, а нужна одна. Хоть тресни, хоть пополам разорвись.

Не горюй, серенькый ты мой, обычно приговаривала баба Нюра, успеешь нагореваться-то. Жизнь, она до-о-олгая. Осенью старушке исполнилось бы семьдесят, пара лет до юбилея. Не дожила: возраст, болезни, тяжелая работа. Надо съездить на кладбище — могилу поправить, траву повыдергать. Заросла с мая-то. В груди стало тесно, Серёга шмыгнул носом, вдохнул, выдохнул — не помогло. Глаза щипало.

На неделе съезжу, решил он. В четверг.


* * *

Щербатая, в оспинах луна плывёт среди облаков, роняя на шерсть серебро лучей. В ложбине копится туман. На влажной земле отпечатки лосиных копыт. Лапы мокрые, брюхо мокрое, всё мокрое. Остро пахнет самкой, пахнет странно, необычно, так никогда не пахло, не должно пахнуть, но пахнет. Самки нет. Только запах и луна.

И бег, бег по ночному лесу. Лес редеет, расступается, исчезает, леса больше нет. Вокруг непонятное: углы, стены, яркий свет, вонь и грохот. Это не деревня, в деревне иначе. Лучше. Привычнее. Он пятится, глухо рыча, в утробе, вспухая, клокочет ненависть. Шерсть на загривке встопорщена, уши прижаты, он готов провалиться сквозь землю, готов рвать и хватать, вцепиться и тащить, лишь бы вырваться из западни непонятного — не видеть, не слышать, не чуять. Вонь и грохот, стены и яркий свет. Он в ловушке, слепо мечется из угла в угол — назад! назад! в темноту, к луне и звездам — и оказывается в ночном лесу. Дома. В лесу спокойно, тихо. Скользкие листья, жухлая трава, черные ветви деревьев; в зарослях ракиты шелестит ветер. Ракита растёт возле болота, он попадает сюда каждый раз, всякий раз, когда... Запаха нет, пропал. Луна прячется за облаками, в траве шебуршат мыши, умолкнувший на мгновение лягушачий хор вновь набирает силу. Он замирает, вслушивается. Хрустят сучья под чьими-то грузными шагами, гулко ухает сова. Это на болоте. Он настораживает уши. Да, на болоте. По болоту бродит морок, там синие огни и покосившаяся изба с гнилой изгородью. В избушке живет человек, старый человек, очень старый и еще — очень молодой. Человеческий щенок, забавный и несуразный. Он принёс щенка годы назад. Чужого, плачущего, пахнущего молоком. Принёс из людского жилья сюда, в лес, как носил прежде, давным-давно. Очень старый человек ругался, кашлял и снова ругался, но щенка взял. Как раньше, встарь. Щенок выжил. Вырос. Голенастый, худой, с выпирающими лопатками — гроза мышей и лягушек. Теперь щенок играет с мороком и ничуть не боится. Когда хлещет дождь, морок накрывает избу студенистым телом и жадно пьёт, раздуваясь огромной сизой тучей. В животе у чудища кувыркаются молнии. Лучше не соваться туда. Опасно.

Веет холодом, порывы ветра гонят облака прочь. Он возвращается к ложбине, где пахло самкой. Припадает к земле, нюхает. Нет, зря. Ветки тянутся к луне корявыми пальцами, цепляют клочья облаков. На кончиках ветвей искрится иней. Луна далеко, луну не достать. Самки нет. Накатывает безнадёга. Остаётся поднять морду к небу, где мерцают колючие звезды, и выть, выть, ловя отзвуки заунывной протяжной песни.


* * *

— Слышь, чё, — сказал при встрече Гриня. Понтуясь, глотнул из фляжки, смачно харкнул под ноги. За его спиной курили одну сигарету на двоих Вася-хмурый и Толян.

— Чё?

Серый тоже сплюнул — насухо; напрягся, сжав кулаки. Навалять Васе и особенно Толяну он бы не смог при всём желании.

— Пишут про тебя. — Гриша неопределённо мотнул головой, в рыжих вихрах полыхало солнце.

— Что пишут?

— Ну-у-у... — уклончиво промычал Гриша.

Толян затянулся в последний раз, щелчком отправил бычок в заросли репейника. Разговоры кончились. Сейчас клоуна отодвинут в сторону и...

— Харэ гнать, рыжик. Кто пишет? Где?!

Вертлявого Гришу действительно отодвинули.

— За базар отвеча... — Серый запнулся, осознав, что стоит лицом к лицу с двумя шкафами — Васей и Толиком.

— Не кипеши, — оборвал Вася. — Никто тебе не предъявляет. Пока.

— Короче, для прикола слишком, э-э... — Толик скривился. — Короче, слишком.

— Что пишут-то? Где?

Идиотизм ситуации вымораживал напрочь.

— Да на заборе! — выкрикнул из-за шкафов рыжий. — Опять! Возле поливских складов.

Серёга недоуменно молчал.

— Мы заброд искали, — снизошёл до объяснений Толик. — Нету никого, свалили. Насрали, значит, и привет. Уроды. А ты, Серый, подумай, крепко подумай, кто про тебя чухню сочиняет. Или не сочиняет, других Серых нет.

— Какое-то чмо, — начал Серёга, — корябает...

— Вот и разберись.

Ни Толик, ни Вася не подали на прощание руки. Он стоял, как оплёванный.

— Адью, — шутовски раскланявшись, Гриня подмёл пыль на дороге воображаемой шляпой. — К складам прогуляйся!

Идти не хотелось. Пришлось. Серый долго, в бессильной ярости пинал неструганные доски. Башку расколочу, прямо об забор, рёбра переломаю, зубы выбью, поймаю и... Глаза жгло от обиды. Пытаясь соскоблить своё имя, посадил занозу на большом пальце.

Зачем? Почему?! А главное, кто? Мысли скакали, затеяв чехарду. Ни домов рядом, ни людей — на кой черт писать здесь? Писать про... него? Мерзко, несправедливо. Гадко.

Не дай бог Людка увидит. Позорище.

Размашистые кривые буквы. Капли потёков. Неряшливая запятая прилипшей мухи.

"...не гей" — жирной масляной краской.

Как опровержение, оправдание; приговор.


* * *

Поле залито серебром, поле широкой рекой течёт вдоль кромки леса. Воздух вязкий и влажный, в низинах стоит туман. Еле слышно журчит ручей, колышутся под ветром метёлки мятлика, в чаще всхрапывает лось. Ни зверю, ни человеку нет дела до сохатого, они катаются по мокрой траве, борются, жарко дышат. Серый сопящий клубок: лапы, руки, ноги, хвост. Нос к носу, глаза в глаза. Тело переполняет восторг.

Зверь взвизгивает и рычит от возбуждения, человек хохочет; забава длится без малого вечность. Наконец оба в изнеможении падают на спину. Сердце готово выпрыгнуть из груди, нырнуть в студёную ключевую воду. Успокоиться.

Человеческий щенок уже не такой смешной и неуклюжий — подрос, вытянулся, возмужал. Луна серебрит его волосы, длинные белые волосы, отражается в голубых льдинках глаз. Человек смахивает с волос налипший мусор, на правом запястье едва приметный шрам. Зверь вздрагивает. Это было давно. Острые зубы, горячая кровь, боль, боль, боль и рухнувшая с небес тьма. Он смутно помнит, как гнался за самкой: палая хвоя пружинит под лапами, шорох листвы, шёпот ветра, бег сквозь ночной лес, синие огни, граница болота. Самка ускользнула, навстречу шагнул нескладный человеческий щенок, щенку повезло: успел закрыть горло. Старый, очень старый человек кричал гортанно и жутко, вокруг ревело и грохотало, молнии в животе чудовища взбесились и жалили змеями.

Человек треплет зверя за бока, тот, вывалив язык, лежит неподвижно. Это было давно. Он помнит, хотя рад забыть. На опушку выходит лось, качает рогатой головой, хрустит валежником. Не хватает лишь уханья совы.

Луна скрывается за облаком, тени сплелись в густой чернильный ком. Цвиркают сверчки. Далеко-далеко очень старый человек в покосившейся избе заводит протяжную песню, зовёт домой. Ему вторит тихий грозовой раскат. Над родным болотом навис морок, грузный, неподъёмный, косматый. Гигант дремлет, ворочаясь в тесноте леса. Играть с ним одна морока.


* * *

Это был Лёлик. Серый выследил паскуду через пару дней. Нет, он не удивился, но стало противно, точно в нечистотах изгваздался. Поначалу Серёга грешил на рыжего клоуна, справедливо рассудив, что гадит кто-то из кодлы, и собирался жестоко проучить Гриню. Отмудохать до посинения, а затем, как и обещал, сломать рёбра. Ну, бог с ним, не рёбра — нос.

Ломать пришлось Лёху.

Тот был настолько беспечен, что даже не засёк слежку: озирался раза два, не больше. Серёга зря надеялся, что ошибся. Лёха по-хозяйски утоптал чахлую крапиву под забором и, достав из пакета банку с краской, сел перекурить. Над складами вился жидкий дымок, видать, босяки, холера им в печёнку, вернулись на обжитое место. Самое время гонять. Собраться с пацанами и... Подождать, пока Лёлик свалит, замазать оскорбительную надпись, как ни в чём не бывало подкатиться к Толяну, доложить о городских и по-тихому разрулить непонятки насчёт Лёхи.

Дерьмовый вариант. Да и в падло.

Тогда дерьмовый вариант номер два — отбуцкать Лёху, а потом как-нибудь утрясти с Васей, сохранив честь и достоинство. Вася не дурак, разберётся. Ну, или нет, по фигу. Лёлик тоже обратил внимание на дым и, затушив окурок, решил приступить к работе немедленно.

Пока он возился с неподатливой крышкой, Серый вихрем налетел на обидчика; банка покатилась в сторону, кисточка выпала из рук. Они сопели, елозя по жёсткой, выгоревшей траве, поднимались, падали, вслепую молотили воздух. Лёлик сперва не понял, кто на него напал, а, узнав, недобро ощерился.

— Проси прощения, тварь!

Серый тряс говнюка за грудки, из рассечённой брови Лёлика текла кровь, губы превратились в оладьи. Лёха бешено сопротивлялся. Прижав его к земле, Серый ударил лбом в переносицу. Коронный удар редко подводил, но Лёха не вырубился.

— Зачем?! — прошипел Серёга в разбитое лицо.

— К сеструхе моей подкатываешь.

— К Людке?

— Да! К Людке.

— И ты из-за нее? Или вы это, того... типа двоюродным можно?

— Пошел на х...! — выдавил Лёлик.

— Что-о?!

— Соси, утырок!

Лёха вцепился ногтями ему в глаза.

— Сука!

— Сам сука!

Они дрались уже всерьёз, как дикие животные, кусаясь, царапаясь и пытаясь добраться до горла. После отчаянной возни в придорожной пыли под руку, будто нарочно, подвернулся кусок щебня, и Серый без раздумий обрушил камень на голову врага.


* * *

Скрюченные пальцы на краю люльки. Черные ногти, пергаментная кожа, культяпка мизинца. Сиплое, с присвистом дыхание. Х-х-х... вдох, в груди клокочут, лопаются пузырьки. Х-х-х... выдох. Пустая люлька скрипит, жалуясь на отсутствие тепла. Дерево рассохшееся, в трещинах. Люлька бессмысленно качается туда-сюда. В избе темно, душно, сыро. Плохо в избе. Спёртый воздух пропитан миазмами хвори и немытого тела.

Из низкого косого окна сочится тусклый свет. За окном клубится туман, в нём тонут деревья и ущербная, ядовитого цвета луна. Скрипят половицы, загорается огонёк лучины. Старик переводит взгляд с окна на колыбель. Он не замечает вошедшего, он смотрит только на люльку. В ней пусто. Старик поправляет невидимое одеяльце. На заострившемся восковом лице извиваются черви губ. Я не смогу, не сдюжу, рану надо зашивать... я разучился, прекрати их носить...

Память издевается, мешая прошлое с настоящим. Заросли ракиты, холод, луна; он нагибается, поднимает тщедушное тельце... в избе светло, от кадки с горячей водой валит пар; он калит над лучиной кривую иглу, берёт шёлковую нить... деда! деда! поймал! — радуется малыш; змеи сердито шипят, сыплют искрами...

В губы тычется плошка с горьким целебным отваром. Пей, пожалуйста, пей. Старик запрокидывает голову, взор застит белёсая муть. У потолка маячит тёмное пятно. Высоко, не разглядеть. Он пьёт и натужно кашляет, отхаркивая мокроту.

Вот и славно. Пей.


* * *

Лёху хватились к вечеру. Искали не особо усердно, но когда, как в задницу ужаленный, прискакал Гриня с вестью о десятках бродяг на территории "Полива", народ зашевелился. Выяснилось, у кого-то украли канистры с водой, у кого-то — крупу и макароны. Толян организовал пацанов, и вооруженная битами, ножами и цепями ватага двинулась к складам. Труп нашли почти сразу.

Что делать дальше никто не знал.

Вася ревел белугой и грозился резать городских без разбора. Сестра Васи, Людка, голосила, убиваясь по двоюродному брату. Бабы кучковались на лавочках, утешая друг друга; мужики точили топоры и вилы. Пацаны бесцельно шатались по деревне, боевой запал их улетучился в одночасье — парни откровенно растерялись: редкие стычки между забродами и деревенскими ни разу не доводили до смертоубийства. В здании сельсовета заседали оружные люди во главе с Черкасовым, намечая план действий. Родственник Черкасова, Щербаков отрядил ребят покрепче патрулировать улицы.

Серый весь день прятался на заднем дворе, не показываясь ни отчиму, ни матери. Его мутило, рвать было уже нечем, и он блевал то желчью, то слизью пополам с кровью. Проклиная свою несдержанность, сучий камень и мудака Лёху, он думал, как же так вышло, как сложилось, что он убил человека? Убил, по сути, ни за что — за поносные слова. Человека, с которым девять лет подряд, изо дня в день учился в школе. Да, случайно. Да, в помрачении рассудка. Но кому нужны жалкие оправдания? Если бы не жгучая обида, не обстоятельства, если б психованный Лёлик не стал его душить... Пакет с краской Серёга швырнул через забор, тело отволок в канаву и закидал лопухами; домой возвращался по-воровски, чуть ли не ползком крадясь заброшенными огородами, где росли одни сорняки.

Он попал, конкретно попал, и в дерьме по самую маковку. От пролитой крови не отмыться, прощения не вымолить. Разве что... валить всё на бандерлогов, иначе Вася прирежет его как собаку. Не Вася, так Лёхина родня, без разницы. А тут, считай, шито-крыто. Но если обман раскроется? Или совесть заест, не позволит забыть. Не жизнь, а сплошная мука. Драпать надо, Серый, тикать пока не поздно.

Его тоже искали. Его, запропавшую девчонку Вику и соседского Кольку. Вику нашли и всыпали ремня, а Кольку — нет. Куда подевался рохля и тугодум Колька было совершенно непостижимо. Неужели и впрямь бандерлоги? Оборзели вконец, нарываются по беспределу. Хорошо, в пятницу никого с пацанами не встретили, попёрлись дуриком, ага. Сейчас бы затихариться, переждать бучу, а позже... позже станет ясно, уносить ноги или погодить. Доводы рассудка не помогали: Серёгу трясло от мысли, что Вася обвинит его в смерти брата, устроит самосуд. Умом Серый понимал, что паникует зря, но страх расплаты оказался сильнее. Он уходил, как и пришёл, огородами. В память врезалось: отчим утирает скупые слёзы, мать рыдает, заламывая руки. Я живой, шепнул он, живой. Простите...

В двенадцатом часу у ворот "Полива" собралось полдеревни — с вилами, факелами и чудовищным зарядом ненависти. Бродяги в ужасе бежали еще раньше, едва завидев толпу.

Склады горели всю ночь и следующее утро.


* * *

Туман стелется призрачной дымкой, в тумане легко заблудиться, свернуть не туда. Сырость заползает под одежду, сворачивается клубком, сырость и холод. Ну, здравствуй, говорят они, нам по пути. Он треплет по холке матёрого зверя и говорит — беги, беги назад, мой добрый друг, поторопись, слышишь? Взойдет солнце, растопит ночное серебро, волшебство исчезнет, растворится без остатка. Я не хочу, чтобы ты исчез, беги к своим щенкам и самой лучшей на свете подруге.

Бледный месяц прячется за холмами, капли росы на траве блестят россыпью бриллиантов. Скоро рассвет. Первый в его жизни настоящий рассвет. Он идёт навстречу солнцу, он приветствует солнце как равный. Я издалека, сообщает он. Я люблю дождь, и мой дед любил дождь, мы жили на болоте, где горят синие огни, но дед умер и теперь лежит в пустой избе в чаще леса. Мне горько и одиноко, я не знаю, куда идти и просто иду. Дед сказал: иди к людям. Ты человек, тебе не место здесь. Сказал и умер. Еще он сказал, что смог и сдюжил. Что долга больше нет, долг уплачен сполна, и велел передать тому, кто спросит.

Я человек, мне восемнадцать зим, и я иду к людям. У нас всё не так, я посмотрю, как у вас. Со мной мой старый приятель, в детстве мы часто играли. Великан, правда? Он несёт неприкосновенный запас, не трогай его. Дед пел мне колыбельную, одну и ту же. Это наш тайный знак. Дед сказал, помогай людям. Помогай своим людям. Он сказал мне, прости, сынок. Прости и прощай. Деда нет, но есть песня. Я буду петь, а ты слушай. Или не слушай, если не хочешь, я спою для себя.

Солнце сияет надраенной монетой, яркое, как тысячи лун.

Петляет по склону тропа.

Под босыми ногами клубится пыль.


* * *

Переждать неспокойное время Серёга решил в лесу: было, где схорониться. Полуразрушенная землянка — он копал ее с отчимом, забавы ради, в седьмом, вроде бы, классе — приняла беглеца как родного. Натаскав в землянку мох и еловый лапник, Серый тут же уснул.

За деревней он следил со взгорка. Конечно, из-за расстояния ничего толком не углядеть, но ситуацию в целом просечь можно. По-прежнему дымились остовы складов, по-прежнему разыскивали его и Кольку. Мужики разгуливали с вилами и топорами, а некоторые — с ружьями наперевес. Сегодня был вторник, но бочка не приехала. К вечеру в сторону заиленного пруда направились с вёдрами первые ходоки. На другой день, допив последние резервы технической воды, потянулись остальные.

Бочка не приехала и в четверг. В деревне начались брожение и смута: люди муравьями сновали от двора ко двору. Серёге мнилось, он слышит возмущенный гомон. У дома водовоза Черкасова выросла толпа, кажется, ломали двери. Из ворот, газуя, вылетел грузовик с самодельным прицепом-цистерной; раздались выстрелы, машина перевернулась, и к небу устремился черный жирный дым. У цистерны сразу выстроилась очередь с бидонами и канистрами, людьми командовал толстяк в синей футболке. Щербаков — узнал толстяка Серый, шурин Черкасова, и ничуть не удивился. Беглеца-водовоза с женой вытащили из дымящей кабины и, дав волю гневу, пинали и мутузили, пока те не рухнули навзничь.

Мужики приволокли прятавшегося за сараями Толяна, бросили на колени. Почему он не удрал с родителями, никто не выяснял. Какая, на хрен, разница? Церемониться с ним, иудой. Толику вломили для острастки, сунули обрез в рожу — мол, не дергайся. Щербаков не стал выгораживать племянника, наоборот, отвесил оплеуху, затем махнул рукой, отдавая толпе — делайте, что хотите. Народ жаждал мести. Крови, искупления вины. Первым ударил рыжий Гриня. Толик выл и валялся в ногах; удары сыпались со всех сторон, а мужики, войдя в раж, и не собирались останавливаться. Дом водовоза спалили, в отместку и назидание.

Серёга мог поклясться — в понедельник, еще до поджога складов, до того, как нашли труп Лёхи, подобное и представить было нельзя. После расправы над Черкасовыми, народ будто двинулся кукушкой: бегали, орали, цапались из-за ерунды. Пару раз даже шмальнули поверх голов. Наиболее сообразительные пошли громить учётку и, под шумок, зажиточных соседей. Раззудись, плечо, однова живём! Пахомыч, старый пень, что-то смекнув, увязался вдогон.

Односельчан точно подменили, подсунув взамен участливых, приветливых людей злобных троллей. Нехватка воды как на ладони обнажила людскую мерзость; скрытая неприязнь, зависть, размолвки переросли в открытую вражду, обострившись до ненависти. Резко и бесповоротно стало ясно: каждый сам по себе и сам за себя. Только теперь Серый в полной мере осознал смысл выражения "человек человеку волк". Я не виноват! не виноват! — прохрипел он сдавленным горлом. Я не нарочно!

Навалилась глухая тоска; при мысли о матери, младшем брате, Людке щемило в груди, тревога за близких боролась с почти животным страхом. Страх победил.

Проклиная себя за трусость, Серёга побрёл к землянке. В деревне творилось неладное, и следить за событиями он перестал.


* * *

Он несёт с собой громы и молнии, ливни и морось, прохладу и тень; напоенный влагой воздух, туман и капли росы. Блики на речной глади, тишину заводей, лужи, брызги и шёпот ручья. И радугу в полнеба.

Так говорят.

У него нет имени. Имя утеряно, забыто, стёрто из памяти. Как мать нарекла ребенка, сокрыто во мраке лет. Человеческое имя ничто, пылинка пред ликом вечности. Он не пылинка, он — равный. Рождённый от смертной и выросший в Безначалье, где никого нет, где ничего нет, лишь символы и знаки, тени и призраки. Где всё не то, чем кажется, и не так, как на самом деле. Он мальчишка с ободранными коленями, воплощение силы. Силе не нужно имя.

Об этом молчат. Люди не знают о Безначалье.

Кто он — неведомо, откуда — неизвестно, чего хочет — нет ответа. Когда иссякают терпение и надежда, когда пересыхают источники и обнажается дно рек и озёр, а брат поднимает руку на брата, может случиться всякое: вильнёт тропа под ногами, крутнётся волчком, и он окажется рядом — парень со шрамом на боку, с радугой за плечами. Герой? полубог? мессия? — любой ответ неверен. Он не человек, и он человек, у него была мать, и у него был дед, дом и друзья — грозный косматый морок и серый зверь с горящими плошками глаз. И родное болото. В зыбком и шатком мире Безначалья очень важно, чтобы у тебя кто-то был, не просто ночь и туман, но дом, дед, друзья. Чумазое детство с беззаботными играми и любимая колыбельная, свой угол и двор, и счастливая улыбка. Но проходит время, игры заканчиваются, детство заканчивается; смерть, не спрашивая, переступает порог, и как кутёнка швыряет во взрослую жизнь, на стремнину. Плыви, если можешь. Докажи, что достоин. Он лишился дома и деда, друга и привычной жизни, лишился и обрёл целый мир. Он идёт к людям, потому что он — человек, человеку не место в Безначалье, место человека — среди своих.

Чужие боги глядят ему вслед, глядят с усмешкой. Проходи, говорят они. Не задерживайся, говорят они. Это наша земля. Их слова злы, а усмешка безжалостна.

Боги ревнивы и не жалуют чужаков.


* * *

На подножном корме Серый быстро отощал. Он ел грибы — вешенки, рыжики, жевал корешки иван-чая и лопуха, грыз липовую кору; порой находил твердую зеленую землянику и засохшую бурую малину, заедал лебедой кислый щавель. Чтобы не заболеть, употреблял сныть. Преодолев отвращение, глотал червей и личинок. Утром слизывал с листьев драгоценную росу. Росы выпадало кот наплакал, и по ночам приходилось таскать воду из пруда в консервных банках.

К концу недели его шатало от голода, усталости и жажды. Серёга в отчаянии помышлял уже выйти к людям и во всём признаться, но поостерёгся. Это из-за него, корил он себя, он виноват в смерти Лёхи, виноват в том, что сожгли склады. Если в дыму и огне погибло несколько заброд, причина этого — он. Не приехала бочка, нет питьевой воды? Над семьёй Черкасовых учинили самосуд? Народ остервенел, потерял совесть и человеческий облик? В деревне поджоги, грабежи и убийства? Опять повинен он, Серый. Повинен кругом и везде.

Мерещились неясные звуки и шорохи; в глазах мутилось, распухший язык царапал дёсны, в ушах звенел комариный хор. Хотелось упасть прямо где стоишь и спать, спать... Из последних сил он добрался до землянки и свалился в беспамятстве.

В полубреду снилось морщинистое бабушкино лицо. Баба Нюра стряпала пироги на кухне: ловко орудуя скалкой, раскатывала тесто, клала заранее приготовленную начинку, защипывала края. Серёжа уплетал пирожки с картошкой и не думал ни о второгоднике Черкасове, ни о домашке по математике. На ночь бабушка читала ему "Морского волчонка" Майна Рида, треть или четверть главы. Малышу Серёже бабушка пела песни. Больше прочих мальчику нравилась колыбельная про волчка, смешила до слёз. Придет серенькый волчок, хохотал он, а я тоже Серый! Я сам его укушу!

Баба Нюра пела: серенькый. Привычка, объясняла смущённо. В этом был особый шарм.

Старушка преставилась позапрошлой зимой и не мучилась с нехваткой воды, невзгод на ее век и без того выпало достаточно. Укладывая внука спать, баба Нюра тянула нараспев — и утащит во лесок под ракитовый кусток. Что за ракитовый? — перебивал Серёжа, осознавая: он бредит.

Перед глазами разливался слоистый туман, в нём горели огни и глухо, грозно взрыкивал то ли гром, то ли зверь. Безумие качало его на мягких бабушкиных руках, качало в колыбели среди ночного леса; саднил бок — он ударился, когда падал, и грубые пальцы с культяпкой мизинца сноровисто зашивали рану. Он метался в горячке, и кто-то остужал лоб холодным прикосновением; бабушка склонялась над кроватью, заботливо поправляя одеяло, скрипели дубовые половицы, потрескивала лучина, ухала, хлопая крыльями, сова... Из запредельного, чуждого далёка доносился незнакомый голос, мужской голос, к нему присоединялся знакомый бабушкин: они пели вместе, они пели отдельно, очень давно и прямо сейчас.

Горячка отступала, боль отступала; в лунном свете журчала вода, и по дороге из серебра навстречу озлобленным, отчаявшимся, измотанным людям шёл спаситель.


* * *

Рассвет беспощаден. Рассвет заявляет свои права, властно, осязаемо, грубо. Выцветшую голубизну утра захлёстывает половодье красок. Первые лучи солнца, предвестники полуденного зноя, слепят глаза.

Здесь жарко и сухо, в почве мало воды, она глубоко-глубоко, так глубоко, что не достать. А вода на поверхности давно непригодна для питья. Либо нечистая, отравленная, либо солёная. Здесь так живут, день за днем, неделю за неделей, целый год и еще полгода. Притерпелись, обвыкли; смирились.

Если перепутать направление, можно попасть в довольно странный мир. Странный и уродливый. Но он не перепутал. Знакомый напев не мог лгать; тропинка вилась под ногами юрким полозом, тропинка вела в прохладную лесную сень. Через поле с никлой травой и растрескавшейся, похожей на глину коркой, через пашню с вывороченными твердокаменными глыбами, через безмолвную, точно вымершую деревню.

Не лаяли собаки, не мычала скотина, не квохтали куры; звуки шагов тонули в душной, давящей тишине. Ни ветерка, ни дуновения. Пара воробьев, вспорхнув с берёзы, перелетела на соседнюю; качнулись и замерли тонкие ветки. Дома щурились на путника бельмами разбитых окон, угрюмые, безучастные. Пустые. На окраине курилась дымом плешь свежего пожарища. Он втянул носом запах гари, запах скорой беды, тревоги и страха. Будущей беды и застарелого, подспудного, рвущегося наружу страха. Того, который лучше не знать и не испытывать. Никому, никогда. Страха, превращающего людей в зверей.

Здесь всё можно изменить, здесь всё нужно изменить. Помочь своим людям — тем, кто позвал. Исправить окончательно и навсегда. И не только здесь.

Остатки тумана, который он нёс с собой, развеялись на заре. Из-за верхушек сосен, заливая окоём алым светом, поднималось солнце.

Здесь слишком сухо! — прокричал он солнцу. Слишком! Мне не нравится!!

Это прозвучало как вызов. Это и был вызов: Давид готовился к схватке с Голиафом.


* * *

Серый не понял, что погнало его на опушку. Он встрепенулся, прогоняя липкий, тревожный сон, торопливо глотнул вонючей жижи из банки и поспешил к грунтовке, ведущей в деревню.

На полдороге между лесом и полем стоял человек. Он ждал.

Запнувшись о корень, Серый споткнулся и упал. Вскочил, потирая ушибленное колено; прикипел к пришлецу взглядом.

Человек стоял свободно и раскованно, под молочно-гладкой кожей бугрились мышцы; взор его был сосредоточен, а брови чуть нахмурены. Он будто чего-то ждал или к чему-то готовился. Льняные кудри рассыпались по голым плечам, босые ноги попирали землю. Высокий, статный, человек выглядел богом, сошедшим с картин Рафаэля.

Нет, не выглядел — был.

За ним горой высилась сизая туча. Ужасная, исполинская, заволокшая горизонт от края до края. В ней то и дело сверкали вспышки молний и страшно, раскатисто гремел гром. Тьма поглотила небо и землю, поднялся ветер. Это было невыразимо прекрасно, немыслимо; великолепно.

Туча льнула к человеку, ластилась игривым щенком, притворно ворча. Спокойный и неподвижный, он смотрел прямо перед собой и наконец поднял руку в приветственном жесте. От человека к туче тянулась тонкая кручёная верёвка. Он держал ее, как ребенок на детском утреннике держит шарик. Шарик рвётся вверх, а туча рвалась на волю. Из тесноты — на простор. Казалось, туча беременна новым потопом и вот-вот разродится.

— Кто ты?.. — прошептал Серый.

— Я пришел, — сказал человек. — Это тебе. Людям. Мой неприкосновенный запас.

Туча лопнула, раскрывшись диковинным цветком.

Хлынул дождь.

20 — 23.04.2018

Вторая редакция


©  Артем Белоглазов aka bjorn

 

 

 

 

 

 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 



Иные расы и виды существ 11 списков
Ангелы (Произведений: 91)
Оборотни (Произведений: 181)
Орки, гоблины, гномы, назгулы, тролли (Произведений: 41)
Эльфы, эльфы-полукровки, дроу (Произведений: 230)
Привидения, призраки, полтергейсты, духи (Произведений: 74)
Боги, полубоги, божественные сущности (Произведений: 165)
Вампиры (Произведений: 241)
Демоны (Произведений: 265)
Драконы (Произведений: 164)
Особенная раса, вид (созданные автором) (Произведений: 122)
Редкие расы (но не авторские) (Произведений: 107)
Профессии, занятия, стили жизни 8 списков
Внутренний мир человека. Мысли и жизнь 4 списка
Миры фэнтези и фантастики: каноны, апокрифы, смешение жанров 7 списков
О взаимоотношениях 7 списков
Герои 13 списков
Земля 6 списков
Альтернативная история (Произведений: 213)
Аномальные зоны (Произведений: 73)
Городские истории (Произведений: 306)
Исторические фантазии (Произведений: 98)
Постапокалиптика (Произведений: 104)
Стилизации и этнические мотивы (Произведений: 130)
Попадалово 5 списков
Противостояние 9 списков
О чувствах 3 списка
Следующее поколение 4 списка
Детское фэнтези (Произведений: 39)
Для самых маленьких (Произведений: 34)
О животных (Произведений: 48)
Поучительные сказки, притчи (Произведений: 82)
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх