↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Молодой господин Янь спит, раскинувшись по постели, и улыбается во сне. Вчера они сидели вдвоем, разбирали ноты одной старинной песни, которую для молодого господина Яня разыскали в некоем монастыре на севере, и иногда спорили о смысле старинных иероглифов — потому что от того, как их прочесть, зависит звук, — и Гун Юй играла фразу за фразой, пока у них не сложилось наконец цельное произведение. Потом они вместе записывали получившееся уже нынешними знаками, с поправками, и спорили, можно ли считать, что это та самая песня — или это современная вариация на нее. Решили, что вариация. Потом как-то естественно перешли к поцелуям и прочим прикосновениям, потом легли в постель, и это было хорошо и приятно. Потом молодой господин Янь уснул, а ей не спалось, вчерашние разговоры о музыке и заложенных в ней глубоких смыслах растеребили старые воспоминания, и даже последовавшее соитие, не то чтобы очень уж жаркое, зато нежное и ласковое, не стерло глухого внутреннего беспокойства, лишь заслонило его на время... и теперь он спит, а у нее внутри ворочается неясное, но сильное стремление, и грудь сжимается от боли, которую не унять ничем, кроме музыки.
Учитель объяснял ей. Эта внутренняя боль, это беспокойство, это волнение, причины которого могут быть тебе понятны — а могут быть и совершенно непонятны, это неважно, — их можно исцелить, лишь выплеснув то, что мытарит душу. Такое состояние бойцы снимают тренировками, путешественников оно выводит на дорогу, поэты хватаются за кисть и пишут, позабыв себя... Она музыкант, поэтому она осторожно выбирается из постели, чтобы не разбудить молодого господина Яня, набрасывает на плечи теплый халат, осторожно берет цинь — хоть бы струны не звякнули, тихо-тихо! — и выходит во внутренний дворик, аккуратно задвинув за собой дверь. Уже во дворе, поставив цинь на каменный столик, продевает руки в рукава халата и завязывает пояс. Садится, кладет пальцы на струны.
В ней ворочается, ища выхода, музыка, Гун Юй еще не знает, какая.
Нужно начать хоть как-нибудь, а потом оно зазвучит само и само расскажет всё, что созрело там, внутри. Вырастет ли из этого семени новая музыкальная пьеса... может быть, и вырастет. Там видно будет.
Первый аккорд, перебор... она не знает, что будет звучать сейчас, она просто отпускает музыку на волю, так, как музыка захочет.
...Струны звенят и плачут, одна мелодия сменяется другой, растворяется в третьей, исчезает, проявляется снова, снова уходит, чтобы вернуться позже.
Первой слышна — сперва неявно, потом узнаваемо, потом прямой музыкальной цитатой — колыбельная.
Спи, моя девочка, спи, моя милая, звезды открыли ясные глазки, значит, тебе пора закрыть свои, такие же ясные, как звездочки. Твои глазки светят днем, а звезды ночью, засыпай, девочка моя, я куплю тебе красную ленту, и синюю ленту, и желтую ленту, будешь всех краше...
Мама поет тихонько, чтобы не помешать никому, — они ночуют в одной комнате еще с тремя женщинами, — и голос звучит глухо, а вообще-то он у мамы звонкий и нежный, как колокольчик.
Мама — певица, ее песни пользуются большим успехом у клиентов, многие приходят в "Лилии и маки" для того, чтобы послушать ее, и хорошо платят. За это хозяйка высоко ценит маму и не заставляет ее ложиться под кого попало, только под уважаемых и знатных людей, которым нельзя отказать, под уездных чиновников и богатеев. Даже сам начальник уезда иногда приходит к маме и тогда уж проводит с ней время до самого утра.
...Колыбельная уходит, растворяясь в музыкальном потоке, и нота за нотой проявляется песня о белой голубке и пионе, мама часто пела ее клиентам, им нравилось, как переливался ее голос, то поднимаясь ввысь, к небу, где летит голубка, то опускаясь и лепеча внизу, в пышных чашечках садовых цветов.
Мама поет, клиенты шумят, подпевают, хлопают в ладоши — и все это тоже входит в музыку и слышится в ней, и дальше еще несколько тактов, после того, как пион и голубка растаяли, бурная музыка со взвизгами струн замечательно отражает восторги публики.
Вот гости расходятся, скрипят двери, шаркают ноги, голоса стихают, и слышно ласковое басовитое ворчание. Один важный клиент остался. Ворчание сменяется вздохами, протяжными стонами и ритмичными ударами — это то, что он делает с мамой. Цинлян — тогда она была Цинлян — не должна была этого слышать, ей следовало спать вместе со старшей служанкой тетушкой Дяогань в задней комнате. Когда маме нужно было принять важного человека, она всегда поручала дочку тетушке, потом отдаривалась парой монет, или бусин, или дешевой заколкой, или еще чем. Тетушка Дяогань всегда отвечала: "Не волнуйся, сестра, как же не приглядеть за нашей девочкой", — но мзду брала исправно. Так вот, тетушка Дяогань, как и договорились, уложила Цинлян, дождалась, пока та уснула, и сама легла — и вскоре засопела вовсю. А Цинлян проснулась среди ночи и пошла искать маму. Она знала, что нельзя, но так было темно, страшно и одиноко... она тихонько, она никого не разбудит! И действительно, не разбудила.
Она шла по галерее второго этажа, опоясывающей внутренний дворик веселого дома, и останавливалась у дверей — прислушивалась. В некоторых комнатах было тихо, в других разговаривали и пересмеивались, в третьих стонали и рычали — Цинлян знала, что они там делают, но вроде это была не мама, и она шла дальше. Пока не услышала мамин голос.
— Господин, — сказала мама. — Вы сегодня такой затейник... — и засмеялась.
И низкий сиплый голос ответил:
— Встань-ка вот сюда на четвереньки. Да, над струнами. Ну-ка, давай попробуем...
И Цинлян услышала тихие странные звуки.
Она довольно много знала о музыкальных инструментах и понемногу училась играть, поэтому сразу определила, что звучит цинь. Но это не была мелодия, и струны явно никто не зажимал, просто проводили по открытым струнам чем-то мягким, и получался приглушенный нестройный аккорд, и он повторялся, снова и снова.
Любопытство было слишком велико, и Цинлян послюнила палец и осторожно прорвала бумагу в одной ячейке двери. И заглянула.
Мама стояла, голая, на четвереньках, сзади нее пристроился и ритмично двигал задницей какой-то дядька, довольно старый и некрасивый, — это совершенно не интересовало Цинлян, мамины клиенты всегда важные люди, а важные люди чаще всего и есть старые и некрасивые, этот хотя бы не был пузатым. Когда дядька отодвигался, становилось видно его толстое орудие, потом он снова задвигал его в маму, и оба они постанывали, и каждое соприкосновение голых тел сопровождалось смешным шлепком. Выдох — стон — шлепок. Выдох — стон — шлепок. А под мамой стоял прямо на полу цинь, и при каждом дядькином ударе мамины груди качались и задевали струны вот с тем самым странным звуком. Цинлян сразу поняла, почему господин "такой затейник" — вот как он придумал на цине играть!
Цинлян всегда запоминала звуки лучше всего; назавтра, отвлекшись от урока, она попробовала воспроизвести те ритмичные аккорды. Если бы она могла, она, наверное, первым делом встала бы в такую же позу и покачала над струнами грудью. К сожалению, груди у нее еще не было, так что пришлось пальцами, и поначалу звук получился совсем не похожий. А потом она приладилась, и вышло совсем как у мамы.
Мама услышала и очень рассердилась. Она сразу поняла, что Цинлян подслушивала под дверью, хотя это было строжайше запрещено. Цинлян тогда очень крепко влетело, все ноги были в синяках. Мама била ее и выговаривала: вдруг бы кто-нибудь из клиентов заметил? Вдруг бы хозяйка узнала?
А тетушка Дяогань потом, когда мама не видела, сунула ей медовое печенье и сказала: "Ты ловко подглядела. Молодец. Только в следующий раз знай, кому показывать, что подглядела, а кому не показывать. Девушка хуа должна это уметь".
Тетушка любила напоминать Цинлян о ее происхождении. Маме это не нравилось. Она даже как-то раз поссорилась с тетушкой, Цинлян не все поняла, но запомнила, чтобы потом разобраться — о чем же они все-таки говорили.
— Не морочь ребенку голову, старшая сестра, — говорила мама. Это тоже было странно, мама — гордость заведения, певица, о которой все знают, а тетушка Дяогань — служанка, почему вдруг она старшая сестра? — Я не хочу ей судьбы наших шпионок. Пусть честно зарабатывает музыкой и своей красотой, если будет красива... а она будет, я так думаю.
— Ты забыла свой долг и все, чему тебя учили, — отвечала тетушка Дяогань, не выказывая к маме никакого уважения, — но еще можешь послужить своему племени, достойно воспитав дочь. Зачем девушке хуа красота и талант, если она не отдаст их на благо народа? Ты учишь ее музыке — правильно. Еще ее надо научить искусству управления мужчинами и привить ей верные понятия о том, что важно и что неважно в этом мире. Чтобы, когда она понадобится, она могла исполнить свой долг. Тогда, возможно, Великий Змей простит и тебя.
— Старшая сестра, я не позволю моей дочери погибнуть в безнадежной битве за государство, которого нет.
— Не спорь со мной. Просто не мешай мне... Цинлян!
Цинлян высунулась из-за шкафчика, где притаилась, внимательно слушая старших:
— Да, тетушка?
— Слишком громко сопишь. Тебя сразу обнаружит любой стражник, если он хоть чему-то обучен... Цинлян, какого ты племени?
— Хуа, — с готовностью ответила Цинлян.
— То-то, — кивнула тетушка. — Ты хуа, и никогда не забывай об этом.
— Ее отец — ханьский боец из цзянху, — сказала мама. — По их законам она из ханьцев.
— И это очень хорошо, — заметила тетушка. — По их законам она из ханьцев, по нашим законам она хуа. И там, и там своя. Главное, чтобы помнила свой долг. Цинлян, ты знаешь, в чем твой долг?
— Слушаться сестер и трудиться на благо хуа, — Цинлян ответила так, как больше всего нравилось тетушке.
— Иди на двор, погуляй, — сказала мама. — Посмей мне только крутиться под дверью. Мне надо поговорить с тетей Дяогань наедине, ясно?
...И все это тоже отражается в ее нынешней музыке. И сладострастные стоны, и шлепки мужскоих бедер о женские ягодицы, и — расслабленными пальцами по открытым струнам — аккорды, издаваемые качающейся маминой грудью. И свист розги, и ворчание тетушки Дяогань.
И песня про Великого змея и Красу небес, и в ней снова — грудью по струнам. Ее мурлыкала себе под нос тетушка Дяогань, когда занималась однообразной работой, и еще одна женщина в "Лилиях и маках", тоже из хуа, иногда напевала, а мама не пела; но этот звук очень уместно ложится в проигрыш. Получается смесь: старшие сестры, долг перед народом и мамина грудь.
А дальше сумбур бесконечного натужного праздника в веселом доме — и сквозь него заунывная мелодия погребального плача. Мама умерла, когда Цинлян было восемь... или девять? Тогда она не понимала, что случилось, а потом поняла. Мама забеременела от кого-то из клиентов, и пыталась вытравить плод, и что-то пошло не так. Сейчас, когда она, взрослая, сама много лет прослужила в веселом доме и чего только не навидалась, она считает, что мамин ребенок от тех отваров умер, но не вышел из лона и, разлагаясь, убил ее. Но ей-девочке этого, конечно, никто объяснять не стал. Просто она помнит, как мама лежала, отгороженная от прочих обитателей задней комнаты ширмой, и от нее шел тяжелый дух, и глаза ее, обведенные темными кругами, лихорадочно блестели, а лоб был горячий-горячий, и Цинлян сидела рядом, отирала ей лицо влажной тряпицей, а мама шевелила сухими потрескавшимися губами и почему-то пыталась петь. Голоса у нее не осталось, но она упрямо шептала: лети ввысь, белая голубка... пион плачет, о тебе тоскуя... лети ввысь...
Потом тетушка Дяогань плакала над мамой, выводя хуаский погребальный плач — а потом маму унесли, и Цинлян больше ее не видела.
...Хозяйка глядела на нее с сомнением и говорила — явно себе самой, а не Цинлян: то ли тебя сразу пустить в работу, то ли выучить... конечно, найдутся любители и на такую соплю, и даже хорошо заплатят, только как бы не порвали всю, покалечат, долго не протянешь... невыгодно. Но и годами держать дармоедку, учить — холить — лелеять, пока еще выучишься так, чтобы за твою игру на цине кто-нибудь захотел заплатить... да и голосишко у тебя не выдающийся... Думаю, выгоднее всего будет продать. Эй, Дяогань, пристрой ее пока к стирке, что ли, или на кухню отдай. Как придет господин Шичэн из торгового дома Лю, так и продадим.
Так Цинлян узнала, что мама платила хозяйке за ее содержание — из тех денег, что получала от клиентов. То есть, конечно, всё забирала хозяйка, но считалось, что часть заработанного идет на Цинлян. А теперь мамы нет.
И тут высунулась, да будут Небеса к ней благосклонны, тетушка Дяогань: позвольте, госпожа, я возьму содержание девчонки на себя. К стирке-уборке пристрою, как вы и приказали, чтобы не была вам в тягость. А мы с сестрами ее обучим всему, чему следует, и по музыкальной части, и по части искусства ублажения мужчин. Тогда и продадите, но за нее уже и цену дадут поболе. А может, она и здесь сгодится, если выучится хорошо.
— Ладно, — согласилась хозяйка. — За твой счет.
Тетушка Дяогань сильно толкнула Цинлян в спину: благодари! Цинлян поклонилась:
— Благодарю госпожу за милость.
И тетушка увела ее из господских покоев на хозяйственный двор.
Шварканье веника и бряканье посуды она в музыку не тащит, это воспоминание незначительно и неинтересно. Уроки старших сестер — тоже, но по другой причине: о них не стоит говорить лишний раз. Она помогает тетушке и сестрам везде, где они прикажут, и учится всему, чему прикажут. Она пока не была ни с одним мужчиной — мала еще, но знает, как строить глазки, как поддерживать разговор, — для этого она заучивает наизусть изящные стихи и важные цитаты, и немного обучается грамоте, — как расспрашивать клиента о том, что тебе надо, и как привести его в благодушное расслабленное состояние, чтобы он отвечал на расспросы машинально, легко, не задумываясь — с чего бы. Когда ее сочтут достаточно взрослой, она будет принимать мужчин так, чтобы и они были довольны, и сестрам была польза. Разумеется, она уже умеет красиво ходить, изящно кланяться, мило улыбаться и скромно посмеиваться, прикрываясь рукавом; и немалых успехов достигла в умении украсить лицо и тело. И косметика, и украшения, и наряды должны создавать гармонию — она постигает эту гармонию и делает успехи. Когда она подрастет настолько, чтобы принимать клиентов, она сумеет стать для них ослепительно прекрасной и притягательной. Она немного играет на цине, но недостаточно: времени не хватает за прочими заботами. Но это ничего: когда она повзрослеет и станет принимать мужчин, от нее потребуется лишь умение сыграть две-три мелодии, а дальше пойдут в ход другие таланты. Зато теперь хоть ночью ее разбуди и спроси: в чем твой долг? — и она сразу ответит: мой долг всеми силами служить хуа! Тетушка Дяогань одобрительно кивает. Не забывай, что ты хуа, это самое главное в твоей жизни!
Она не забывает. Но она все еще помнит, как мама говорила: не хочу моей девочке судьбы наших шпионок.
Тетушка Дяогань и старшая сестра Мицзи готовят ее именно к этой судьбе, а мама была против... Да, она не забывает, что она хуа, и ее долг служить своему народу, но...
Все, что остается от этих сомнений в музыке, — несколько смутных отзвуков хуаских песен и плач по маме.
А потом вступает, отодвигая все прочее, другая мелодия, — одна из трех самых важных мелодий ее жизни. Она сплетена из четырех тем, одна из них печальная, другая радостная, третья полна любви и нежности, четвертая таинственная и тревожная, они сменяют друг друга, и проступают одна сквозь другую, а то звучат вместе, гармонично и красиво — и все это Тринадцатый господин. Человек, которому она обязана всем: и жизнью, и музыкой, и именем, и встречей с тем, чья мелодия непременно прозвучит потом.
Собственно, и те четыре темы — его, из его пьес. Она снова цитирует, как цитировала колыбельную, и песню о белой голубке, и погребальный плач, и все прочее. Просто она поворачивает эти цитаты так и эдак, показывая их с разных ракурсов.
Тринадцатый господин — это ее счастливое отрочество, самое светлое время ее жизни. Она может играть о нем долго, долго...
Цинлян не видела, как Тринадцатый господин пришел в "Лилии и маки" — она была на хозяйственном дворе, парадных ворот оттуда не видно, да и вообще, посетители веселого дома к низшей прислуге отношения не имеют.
Он выходит на двор, ловит первую попавшуюся служанку и спрашивает, где здесь дочь покойной Яо Иньчжун.
— Чья? — переспрашивает служанка. — А, той певички, что померла два года назад? Посмотрите в бельевой, небось чинит исподнее.
Это грустная песня, потому что когда Тринадцатый господин заходит в бельевую, и видит ее, согнувшуюся над штопкой, у него по щекам начинают течь слезы, и он бормочет:
— Сестренка Чжун, она же вылитая сестренка Чжун... Девочка, посмотри на меня...
Цинлян смотрит на него с недоумением.
— Господин, зачем вы плачете? — спрашивает она.
— Я искал твою мать, — отвечает он. — И вот нашел... а она уже умерла.
— Она уже давно умерла, — говорит Цинлян равнодушно. — А зачем вы ее искали? Вы важный клиент? В "Лилиях и маках" много красивых женщин, спросите хозяйку, она вам посоветует.
Господин Тринадцать ничего на это не отвечает, только смотрит, и слеза все ползет и ползет по его щеке. Потом он выходит — и через час, наверное, возвращается.
— Пойдем, — говорит он.
— Куда? — вот теперь Цинлян испугалась. Она помнит про "порвут и покалечат", а господин крупный мужчина, и...
Господин Тринадцать качает головой.
— Нет, — говорит он. — Мне не нужна глупая маленькая девчонка в постели. Пойдем, я выкупил тебя. Я буду учить тебя музыке.
Она увязывает в узелок немногие пожитки — халатик, поношенный, но шелковый, мамину заколку, которую они с тетушкой Дяогань утаили от хозяйки, пустой вышитый мешочек — мама вышивала сама. Тетушка Дяогань, подозрительно шмыгая носом, сует ей несколько мелких монет.
— Ты благодари господина, — говорит она. — Благодари да кланяйся, каждый день! Он за тебя такие деньжищи отвалил — хозяйка заломила, а он не торгуясь... поняла, что любые деньги заплатит. Ты не бойся, девушки подслушали, он правда музыкант. Он с твоей матерью, оказывается, знаком был, до того, как она сюда попала. Искал ее, хотел позвать на выгодную службу, не то что здесь. А она уже умерла. Вот и взял тебя, вроде как из дружбы. Благодари да кланяйся!
И, немного подумав, добавляет:
— А может, он даже и твоего отца знал.
Цинлян останавливается, взлядывает на тетушку Дяогань:
— А может, он и есть мой отец?
— Вряд ли, — с сомнением отвечает тетушка. — Помнишь же, матушка твоя рассказывала, что твой отец умер. И разве он был музыкантом?
— Нет, — говорит Цинлян. — Он был убийца из цзянху.
— Ну вот, — кивает тетушка. — А этот разве похож...
Господин Тринадцать совершенно не похож на убийцу из цзянху, это уж точно.
Цинлян кланяется тетушке, та машет рукой и обнимает ее на прощанье. И напоминает:
— Не смей забывать, что ты хуа. Если понадобишься, тебя найдут. Ты знаешь, что будешь должна тогда сделать.
Она знает. Выполнить все, что прикажут сестры.
И она уходит с господином Тринадцать, и это радостная песня, и нежная, и про любовь. Потому что господин Тринадцать, хоть и не отец ей, а заботится о ней, как о родной дочери, и учит ее — и музыке, и бою, в котором он, оказывается, большой мастер, хоть и не похож на бойца из цзянху, и рассказывает ей о маме, и как она была талантлива, и как они вместе служили в одном вельможном доме, пока мама не вышла замуж за отца... тут он спохватывается и обрывает сам себя.
— Того вельможного дома больше нет, — говорит он. — Об этом я расскажу тебе как-нибудь позже, Гун Юй. Когда станешь постарше.
И да, теперь ее зовут Гун Юй, как первую и последнюю ноты в тонике. Это достойное имя для музыкантши.
Сперва она молчит и не рассказывает господину Тринадцать о хуа, она хорошо запомнила, что эта тема не для всяких ушей. Но вскоре выясняется: господин Тринадцать и сам прекрасно знает, что ее мама была из хуа — а значит, и сама Гун Юй тоже, — и о сестрах-шпионках ему известно чуть ли не всё. И тогда ее прорывает, и настает такой день, когда она, не в силах больше скрывать от учителя самого главного, говорит ему: господин, я вырасту и буду верно служить моему народу — за себя и за маму, которая забыла о долге... и видит, как с каждым ее словом брови господина Тринадцать сдвигаются все суровее.
Она рассердила его? Чем? Он же знает, что она хуа, а долг всякой хуа... Но он не рассержен, а огорчен.
— Разве этого хотела от тебя твоя мать?
— Мама не могла хотеть от меня предательства... — тихо говорит она. И вспоминает: "я не хочу для моей девочки такой судьбы". Значит, мама могла?
Она совсем запуталась. Какой долг весомее — перед народом или перед мамой?
Господин Тринадцать качает головой:
— Оставим этот разговор. Просто подумай хорошенько и реши, как правильно.
Она откладывает и откладывает это решение. Она не знает, как правильно.
Господин Тринадцать увел ее в вольный край рек и озер. Они путешествуют, останавливаясь то в одном городе, то в другом, иногда надолго оседают в какой-нибудь крохотной деревушке, и там она с утра до вечера учится. Играет на цине, на флейте, на эрху, на барабане, поет, читает и пишет, сочиняет стихи, разучивает бойцовские каноны и немного танцует. Потом господин Тринадцать объявляет: пора вынести такую-то пьесу на публику — и они перебираются в более людные места. Гун Юй понемногу выступает — играет на постоялом дворе, или на деревенской ярмарке, иногда — в какой-нибудь музыкальной лавке, демонстрируя покупателям возможности инструментов, иногда — на свадьбе или другом каком празднике.
Цзянху — это звон мечей, ветер в ветвях, звон воды в ручье, простор и воля, обрывки мелодий и ритмы народных плясок, и шум толпы, и тишина рассвета с первыми голосами птиц. И сигналы, каждый всего в несколько нот, на все случаи жизни — "внимание", "свои", "тревога", "вижу цель", "стоять и ждать приказа", "вперед" — причем у каждого воинского союза свои мелодии. Гун Юй знает их все и может при случае обратиться условной мелодией и к братству Шуанча, и к поместью Тяньцюань, и ко всем прочим. Но главными становятся сигналы союза Цзянцзо, потому что Тринадцатый господин решил пойти на службу в воинское братство и выбрал Цзянцзо. Своей ученице он ничего объяснять не стал, просто сообщил: отныне мы на службе, идем, глава союза хочет познакомиться с тобой.
И это третья из самых главных мелодий ее жизни — третья по счету, после маминой колыбельной и темы господина Тринадцать, а по значимости для Гун Юй нет мелодии важнее, чем глава союза Цзянцзо, господин Мэй Чансу.
...Господин Мэй Чансу появляется в ее сегодняшней музыке позвякиванием и бульканьем закипающего чайника, звоном струи кипятка о дно глазурованной чашки — зеленой, она точно знает, что эти ноты для зеленой чашки. Чашек было много разных, и для каждой своя тема. Он так важен для нее, что для каждой его чашки она находит отдельное звучание... но первое впечатление странное, этот человек, которого она тогда еще совсем не знала, показался ей одновременно ненастоящим и поэтому отталкивающим — и одновременно полным скрытой мощи и тем необыкновенно притягательным, и оба этих смутных ощущения вместе напугали ее. Она поклонилась, оробев, села, когда было велено, и молчала, затаившись, не понимая, перестать бояться или лучше уж бояться, потому что опасно. Чем он опасен, она не понимала, но чувствовала тревогу, и сердце сжималось, и хотелось поскорее уйти и хорошенько подумать, что же такое она уловила в этом человеке.
А он сидел, вертел в руках чайную чашку, потом ставил ее на столик и подливал себе чаю, и господину Тринадцать предлагал, — а Гун Юй не предлагал, — и говорил с господином Тринадцать о непонятном, вроде все слова знакомы, а вместе не складывается. Поэтому первое, что запомнила Гун Юй — это голос. Выразительный, красивый голос, интонации — но не смысл — и вот всё это звяканье-бульканье-журчание неторопливого чаепития. Поднять глаза она не смела, только вначале взглянула — и отвела взгляд, и теперь сидела, слушала и пыталась понять, как оценивать господина главу и как к нему относиться.
То есть как себя вести-то было ясно сразу — он очень важный и большой человек, с важными господами она умела держаться со всей вежливостью и уважением. И учитель обращался к нему как к вышестоящему, да не просто начальнику — господину. Он произносил "глава", а звучало — будто выговорил всю формулу "мой господин, позвольте низкорожденному смиренно слово молвить". Это было странно, Гун Юй никогда не видела, чтобы ее учитель с кем-либо вел себя так.
И это еще одно противоречие, она понимает, что глупое, но оно тоже мешает ей. Она помнит детское убеждение: важные люди все старые и некрасивые, так всегда бывает. А этот — совсем молодой, и... она не может решить, красив ли он, уж очень у него бледный вид, и на лице возле глаза шрам, небольшой и не очень заметный, но всё же... нет, важные люди совсем не такие, они идут к своему положению долгие годы и добираются до вершины власти и значимости, обзаведясь морщинами, седыми волосами и одышкой.
Впрочем, одышка и у этого есть.
Вечером в комнате, которую ей отвели в поместье главы, она садится за цинь и пытается с его помощью собрать разбежавшиеся мысли и как-то сложить вместе противоречивые впечатления — и отзвуки той первой неудачной попытки сыграть господина главу звучат в ее нынешней импровизации. Почти каждая нота там — не на своем месте, почти каждая — неверна, но все-таки что-то в той неправильной мелодии было... есть и сейчас.
Господин Мэй Чансу — это цзянху и союз Цзянцзо со всеми их звуками, темами и перекличками, но еще он — ворчание лекарей, и стук пестика, растирающего в ступке очередные снадобья, и шипение жаровни, на которой заваривают лекарства. Потому что господин Мэй Чансу очень болен. Она почувствовала это сразу, впервые увидев его, но не осознала, позже — поняла, еще позже — пыталась что-то с этим сделать. Однажды ему стало худо, когда Гун Юй с учителем еще жили в его доме в Ланчжоу. Тогда забегали и засуетились все, кто был в поместье, а Гун Юй посадили возле господина присматривать за ним, чтобы если — не дай Небеса — станет хуже, немедленно звала. Она сидела, смотрела на бледное, какое-то даже серое в желтизну лицо, прислушивалась к дыханию — у господина что-то скрипело и хрипело в груди, будто треснувшая дудка, — утирала холодную испарину со лба и думала: куда уж хуже-то? Он лежал пластом, был не в себе и бредил, звал кого-то, один раз четко выговорил: "отец-полководец", но больше ничего было не разобрать. Потом прибежал лекарь, Гун Юй отодвинули со словами: иди, девочка, не мешай, и кстати, передай на кухню, чтобы принесли горячей воды, — и последнее, что она увидела, прежде чем закрылась дверь — распахнутая рубаха на груди больного и длинная тонкая игла в пальцах лекаря, занесенная над бледной кожей.
Господин пришел в себя на следующий день, а еще через день уже командовал вовсю, и жизнь покатилась своим чередом, а Гун Юй снова сидела вечерами за цинем и пыталась сыграть господина главу — и снова ничего не получалось, не складывалось. Опять ничего не поняла... но разве для музыки непременно нужно понимание, обычно впечатления достаточно?
Она трогает струны, внутри у нее что-то ворочается и мешает, не давая уснуть, это даже не боль... взвинченность, и музыка не помогает. Она отставляет инструмент, выходит во дворик, встает в стойку и повторяет канон Черной цапли, начальные движения, раз за разом, пока последние мысли не улетучиваются из головы и не остается только — выпрямить спину, колено высоко, еще выше, руки над головой, замереть, держать стойку... повторить. Другое колено...
— Что с тобой? — спросил учитель наутро. — Что тебя беспокоит?
— Сама не знаю, — честно ответила Гун Юй. — Беспокоит, а что — не понимаю.
Учитель покачал головой.
— Непременно разберись. Если не будет получаться — приходи, попробуем разобраться вместе.
...А потом господин глава появляется в ее снах, усаживается со своими чашками-чайниками прямо посередине мира, и говорит: "Гун Юй, нечего на меня смотреть", — а она отвечает: "Простите, господин глава, я не могу не смотреть — я должна вас сыграть, но я не понимаю". И он усмехается так, что у нее обрывается сердце, и машет рукой: "Уходи, нечего тебе понимать и незачем". И бледнеет, чашка выпадает из пальцев, катится по полу, оставляя на досках пола мокрую полосу разлитого чая, и Гун Юй хватает неизвестно откуда взятую тряпку — вытереть, а господин заваливается набок и с деревянным стуком ударяется об пол головой, и возле него возникает лекарь, сильно дергает в стороны ворот халата, обнажая бледную грудь, и втыкает в господина иглы, одну за другой, толстые, как кисти для письма... это и есть кисти, они торчат, воткнутые до середины рукояти, потом глава, не открывая глаз, садится, выдергивает из себя одну кисть, заносит ее — перед ним из ниоткуда возникает лист бумаги, и он, по-прежнему не открывая глаз, пишет что-то на этой бумаге, кровавые буквы проступают насквозь, Гун Юй пытается прочесть, но не понимает знаков, наверное, она не знает этих иероглифов? и тут господин открывает глаза, смотрит на нее в упор и спрашивает тихим голосом: "Ты еще здесь?" — и почему-то это так страшно, что ее выбрасывает из сна, она вскакивает, слепо пялится в темноту и пытается унять бешено колотящееся сердце.
...Она зажигает свет и долго сидит при свече, боится лечь, вдруг опять приснится... перед мысленным взором возникают воткнутые в бледную кожу кисти для письма, и ее снова передергивает.
Она ставит на столик цинь и опять — который раз — пытается сыграть господина главу, и опять не получается ничего.
...Впечатления копятся, оброненные случайные слова и оговорки наслаиваются одна на другую, и однажды внезапно Гун Юй понимает то, что, видимо, действительно не следовало бы понимать. И все странности господина складываются одна к одной, переставая быть странными. Прежнее имя господина, непроизнесенное, повисает перед Гун Юй, тяжелое, как камень; если такой привесить на шею и броситься в реку, не выплывешь. И она чувствует, как барахтается, глотая воздух, а имя господина тянет ее на дно, во тьму, туда, откуда нет возврата.
Это имя она должна ненавидеть до конца своих дней, потому что она хуа.
Никогда не забывай, что ты хуа. Однажды тебя найдут, и ты знаешь, что должна будешь сделать.
Долг перед народом, прежде казавшийся далекими словами и не более того, внезапно обретает плоть, и если подумать о нем всерьез, начинает сочиться кровью. Однажды тебя найдут, и ты обязана будешь сказать им: я знаю, где сын кровавого пса, я знаю имя, под которым он живет, я знаю, как подойти к нему, я служу ему, и он доверяет мне.
И — протестующий мамин голос: я не желаю для моей дочери судьбы наших шпионок. Я не желаю, чтобы она погибла в безнадежной борьбе за государство, которого больше нет...
Не важно, есть ли государство, а месть должна быть исполнена, никогда не забывай, что ты хуа.
Разве этого хотела для тебя твоя мать?
Она представляет, как открывает рот и говорит: я знаю. Я знаю, кто, и где, и как подойти к нему.
Она бежит к учителю, и непочтительно хватает его за рукав, и бормочет, задыхаясь:
— Учитель, я не хочу быть хуа. Ни за что... Учитель, что мне делать?..
Он оборачивается к ней, на лице его тревога:
— Так, замолчи. Дыши. Дыши, я сказал, как я тебя учил? Как на тренировке, да. Вот так. Теперь говори.
Теперь слова не приходится выталкивать из горла, но все равно они норовят застрять, будто цепляются за зубы.
— Я ни за что не хочу быть хуа.
Учитель внимательно смотрит на нее.
— Что случилось? Тебя нашли сестры? Что они потребовали от тебя?
— Нет... нет, учитель. Никто меня не находил. Просто...
— Договаривай.
— Просто я узнала, кто такой господин глава, и если сестры найдут меня... что мне тогда делать, учитель?
...Проще всего было бы убить ее, тогда она не выдаст. Она сидит в своей комнате, сложив руки на коленях, и ждет. Если ей прикажут умереть, она умрет. Потому что за главу она отдаст все... когда стало — так? Когда ей не жаль стало жизни — за его жизнь? Пусть он скажет хоть слово — и она сама, своими руками... Сейчас господин Тринадцать вернется и огласит ее приговор, она готова, она даже с радостью...
Вот и учитель возвращается. Сейчас...
— Если за тобой придут, союз Цзянцзо защитит тебя, — говорит он. — И собирайся, мы уезжаем в столицу.
Союз Цзянцзо взял ее проблемы на себя... но в ответ она должна послужить союзу Цзянцзо. Но поскольку это означает послужить главе, и значит, она пригодится ему живой... От одной мысли, что она может быть полезна господину Мэй Чансу, у нее начинает сильнее биться сердце, и хочется сесть за цинь и снова попробовать сыграть мелодию, которая по-прежнему ноет у нее в груди и по-прежнему не хочет переплавляться в ноты, уже сколько раз пробовала, и всё никак.
...Они уезжают в столицу, а господин глава остается. Она не увидит его долго — неизвестно, сколько. Однажды они встретятся, но сколько пройдет времени? Может быть, годы.
Она берет цинь и решительно направляется к его комнатам. Хотя бы насмотреться перед отъездом. Это лицо, эти глаза, эта усмешка. Эти тонкие пальцы, привычные к кисти, эти плечи, которые куда шире, чем кажутся, но худые и слабые, и эта бледная кожа... перед глазами мелькает жуткое видение — с теми кистями, вонзенными в грудь, — и мысль: я бы вытащила их одну за другой, осторожно, чтобы не причинить боли, и смешала бы травы, те, что смешивала тетушка Дяогань, когда лечила поротые спины слугам... и дыру от каждой кисти аккуратно намазала бы темно-зеленой травяной кашицей, и разгладила бы пальцами, и... у него, наверное, гладкая кожа, и если я проведу кончиками пальцев... ладонью... В висках начинает стучать, и она разворачивается и бежит к себе.
Ни за что она не пойдет к нему. Вдруг он увидит ее смятение и, не дай Небеса, поймет ее волнение, и что именно ее волнует... кто... что ее волнует он сам? Ни за что. Ему незачем знать.
Она сидит в своей комнате, положив пальцы на струны, но не играет, а губы ее шевелятся. Я помню, что я хуа; но ханьцы числят род по отцу, а мой отец из ханьцев. Если я не хочу быть хуа, я могу ею не быть. И если я не буду хуа... я не знаю, как правильно. Но ради господина главы я могу всё. Правильно оно или неправильно, как-нибудь разберусь потом. Просто если он хочет чего-то от меня, я сделаю это.
Даже если он хочет для меня судьбы шпионки. Одна только разница — это не ради сестер хуа и народа, это ради главы.
Позже она узнает, что на пути, на который ее поставили глава и ее учитель, она сможет отомстить тому, кто убил ее отца и погубил ее семью — от этого на сердце станет радостнее. Но выбирала она, не зная об этом.
Просто выбирала между народом матери и мужчиной — и выбрала.
...Они с господином Тринадцать едут в столицу. Стук копыт и скрип колес, песни, которые они играют в придорожных гостиницах для посетителей — и нелишнее упражнение, и небольшой заработок, и никакой связи с союзом Цзянцзо, какое отношение к нему имеют бродячие музыканты? Гомон столичных улиц, крики зазывал и торговцев, суета и толкотня. Веселый квартал, дом, увешанный цветными фонарями, вывеска: "Сладкие звуки". Музыкальный дом, где отныне она будет служить — и применять все известные ей искусства со всей известной ей изощренностью. Исполнять музыку, завоевывая сердца знатных господ, знающих в этом толк; и быть красивой для гостей, и принимать некоторых из них особо, и со всеми быть милой и любезной, и вовремя цитировать классиков и поэтов, и когда надо — спрашивать, когда надо — передавать сплетни, а когда надо — внимательно слушать.
Это нужно господину главе.
Когда-нибудь они встретятся, и он увидит, какой она стала. Она больше не голенастый подросток, только и умеющий, что робеть и краснеть да неумело перебирать струны циня. Теперь она красивая женщина, известная музыкантша, у ног которой лежит столица, и сам великий князь Цзи захаживает в "Сладкие звуки" ради ее игры. Теперь она повела бы себя с ним совсем иначе... и, может быть, он понял бы, какое сокровище выросло здесь, под крышей музыкального дома, для него?
Время от времени она играет его тему, которую безуспешно пытается подобрать который год, теперь пьеса звучит гораздо лучше, чем раньше, и все же она не завершена. Иногда Гун Юй думает с досадой, что ее пьеса — не о господине главе. Это не он, это ее мечты о нем, а он не такой... Какой он? Она сидит над инструментом, вспоминает его бледное лицо, и усмешку, и голос, от которого кружится голова, и представляет, как он увидит ее — теперь, когда она выросла, — и поймет, что она красива. И талантлива. И умна.
И что она любит его.
Полюбит ли он ее? Может быть, он наконец оценит?..
Господин Тринадцать не сидит на месте и время от времени отправляется странствовать — и, разумеется, часть времени проводит в цзянху. Он возвращается с новостями и с указаниями главы. Вызывает к себе Гун Юй и передает: кем следует поинтересоваться, какие вопросы задать, а какие ни за что не задавать, но осторожно выяснить окольными путями. Гун Юй выслушивает, кланяется: будет исполнено. И спрашивает:
— Как здоровье главы, учитель?
Учитель вздыхает — он видит ее насквозь и знает причины ее интереса — и отвечает подробно. Хворь главы не оставляет его надолго, зимой он снова был тяжело болен, но потом пошел на поправку и сейчас уже чувствует себя совсем неплохо. Его пользовал лекарь Янь, не волнуйся, он хороший врач. Гун Юй кивает — она давно уже навела справки о лекаре Яне, ему можно доверить здоровье господина главы, но, может быть, кое-какие травяные смеси... Гун Юй собирает рецепты, вспоминает те, что слышала еще от тетушки Дяогань в "Лилиях и маках", и у каждого лекаря, какой встречается ей на жизненном пути, немедленно начинает выпытывать: а чем вы, к примеру, лечите кашель? А если мокрота с кровью? А если ледяная лихорадка? А если... Нет, я не могу показать вам пациента, это я так, интересуюсь, а болеет мой дядюшка в провинции, но если вы расскажете, чем вы снимаете жар во время приступов...
Она ищет везде, докуда может дотянуться, даже ходила к гадалке: что могут означать такие-то симптомы для человека, рожденного в год металла? Та раскладывала гадательные палочки, капала воск, жгла перья и желтую бумагу, катала по столу цветные бусины и сыпала из горсти просо; наконец сказала: белый металл и желтая земля — один из лучших союзов, держись его, девушка, он принесет тебе счастье. А здоровье-то? — воскликнула Гун Юй. — Со здоровьем-то как? — но оказалось, что со здоровьем все будет хорошо, если в окно на заре не залетит черная бабочка, предвещающая внезапную смерть, но следует остерегаться также мышей и северного ветра. Словом, ничего толкового... кроме засевшей накрепко мысли: белый металл и желтая земля... и вправду, он старше меня на восемь лет... и если он заметит меня, и поймет, как я ему полезна, и, может быть, пожелает меня... Один из лучших союзов, держись его, девушка.
Представила тот союз — и всё. Опять голова кругом и ни одной разумной мысли.
Господин глава, я бы держалась вас, да где вы и где я...
Струны смеются и плачут, одна мелодия сменяет другую, и вот волной накатывает радость — он едет в столицу, ну и что, что по делам? Он будет рядом, и, может быть, Гун Юй увидит его как-нибудь. Господин Тринадцать, можно, я пойду с вами навестить главу? Нет? Делать вид, что мы незнакомы? Ну да, какое отношение имеет музыкантша из столичного веселого дома к некоему простолюдину Су Чжэ из цзянху... и даже если узнают, что простолюдин Су Чжэ на самом деле глава союза Цзянцзо, к нему музыкантша из веселого дома тоже не имеет никакого отношения.
Он едет в столицу, но видеться с ним нельзя, и приходить к нему нельзя, а если он придет в их музыкальный дом послушать, как она играет на цине, она должна делать вид, что с ним незнакома.
Это ужасно и даже, пожалуй, невыносимо, но придется терпеть. Разве что передать весточку украдкой, да травяную смесь, полезную для здоровья... да новости о том, как он поживает, будут доходить немного быстрее, вот и все.
Господин Тринадцать качает головой. Перестань. Глава выказал недовольство, когда я передал от тебя тот мешочек с травами. Ему это не нужно, более того, ему это не нравится. Гун Юй, он не желает твоей заботы. Просто делай свое дело. Нам следует навести справки о наших соседях из "Красных рукавов", и будь втройне осторожна — там заправляют хуа.
Сестры — это серьезно, действительно следует быть осторожной втройне, как бы не прочитали лишнего в твоих мыслях... Но с годами Гун Юй даже неподобающие мысли научилась применять в дело.
Когда она беспокоится о здоровье главы, никто не заподозрит ее в шпионских намерениях. Потому что беспокоится она всерьез и на самом деле.
Теперь, когда он так близко, следует печься не столько о его самочувствии — не дай Небеса, кто-нибудь сообразит, кто нынче в столице так слаб здоровьем. Однако можно вовсю, не скрываясь, страдать от разлуки с любимым — и пусть гадают, в кого из столичных любителей музыки влюблена Гун Юй! Она знает их всех, выбор большой.
А господин глава в музыкальных домах не бывает. Если только случайно — и то, друзья привели.
Потом наступает день, когда наконец она может послужить ему, наконец от нее будет толк, и — наконец-то! — никто не сможет заменить ее в этом деле. Этот день вдвойне радостный — потому что ее служба главе будет одновременно местью за ее семью, — и одновременно опасный, но что значит опасность по сравнению с избавлением от старой занозы, вросшей глубоко в плоть и в душу, и пусть выдергивать ее будет больно, а из образовавшейся дыры хлынет кровь и гной... зато душа станет чище, и отец на том свете кивнет благодарно, и мама будет держать его за руку и улыбаться дочери. Нужно лишь выйти вперед и рассказать о последнем заказе на убийство, который ее отец сперва принял, а потом отказался исполнять.
Когда глава подаст ей знак, она исполнит порученное со всем тщанием.
...Это знаменитая старинная мелодия "Феникс ищет подругу", и звон мечей, и стоны раненых и убитых, и свист стрел над прудом, и шуршание, с которым они пробивают оконную бумагу летнего павильона, и растерянное молчание тех, жизнь кого сегодня перевернулась раз и навсегда и непонятно, как ее жить дальше, и господин глава, которого вообще неизвестно что держит до сих пор на ногах, Гун Юй кажется, что он вот-вот упадет, а он не только стоит, он еще и от стрел уворачивается, хотя в чем душа держится... и суровый голос госпожи Чжо: я бы убила тебя, девочка, если бы это принесло облегчение, но никакого толку от твоей смерти не будет, поэтому я не буду мстить.
Это день, в который Гун Юй сыграла свою роль.
Она еще не знает об этом.
Нет, от нее еще будет польза, она еще пригодится, но главное ее выступление уже состоялось. И несмотря на то, что она выросла, и похорошела, и стала знаменитой, и даже несмотря на благорасположение звезд — господин глава не проявил к ней никакого интереса. Она хорошо справилась с работой, спасибо, Гун Юй. А как же союз земли и металла... Она продолжает исполнять поручения, но он не выказывает ни малейшего желания увидеть в ней женщину, да он вообще не желает видеться с ней лишний раз, что же делать?
С конским ржанием, гудением охотничьих рогов и свистом стрел в пьесу вступает Весенняя охота, которую сменяет тревожный свист, и гул пламени, и тяжелые удары тарана в ворота Охотничьего дворца, и звон цепей, в которые заковали мятежного принца Юя... и горит огнем рана на плече, и — нет слаще музыки — тревога в голосе главы: ты ранена? Гун Юй, как ты? — и этот всплеск счастья затапливает гудящая волна ревности.
Гун Юй всегда знала, что не может рассчитывать на многое. Даже с благоволением стихий место наложницы — самое высокое положение в жизни господина, какого она может достичь. Ни в каком случае ей не быть женой, место жены займет девушка из подобающей ему семьи, а учитывая его настоящее имя, которое жжется изнутри, но которое не следует произносить ни при каких обстоятельствах... он родственник его величества, он из такого рода, что голова кругом. Ему в жены годится не всякая.
И тут она появляется — та, что годится ему в жены.
Она влетает в гущу сражения на белом коне, в серебрёном доспехе, и на сияющем белом шлеме развевается конский хвост, а в руке у нее меч, запятнанный кровью мятежников, и мятежная армия принца Юя откатывается под напором ее конницы — с ней всего тысяча всадников, но не всякому хватит силы духа и боевого мастерства, чтобы противостоять княжне Му.
Гун Юй билась во дворе осажденного Охотничьего дворца, защищая господина главу, и сделала все, что могла... но княжна примчалась и спасла всех — в том числе и Гун Юй. Надо быть благодарной... а сердце заливает раскаленная горечь и злоба. Потому что Гун Юй увидела, как княжна смотрит на главу — и как глава смотрит на княжну.
Между этими двумя Гун Юй просто нет места.
Она не имеет никакого права ревновать, но ничего не может с собой поделать. Где ей тягаться с княжной... разве что красотой, и кроме того, Гун Юй моложе, но господин глава ни одной женщины не видит, если поблизости княжна, и ничего с этим не поделаешь. Их двое, а все остальные — снаружи. Кто-то ближе, кто-то дальше. Гун Юй мало того, что снаружи — она так далеко, что им двоим и не видно, наверное.
Как только появилась княжна, Гун Юй исчезла. Что она делает, чего она хочет, что она чувствует — нимало не занимает господина главу.
Ревность рычит и воет от тоски.
Осталось совсем немного, но доигрывать эту пьесу до конца она не будет. Пусть останется — ревность, и сквозь нее — а все-таки с ним на север еду я, а вы, госпожа, уезжаете на юг... дальше не надо. Ни сражений, ни скрипа снега под ногами, ни судорожного кашля, ни последнего вздоха, ни слез.
Все-таки с ним на севере была я, а не вы, госпожа, но я не буду говорить вам об этом.
Струны стонут, звенят и плачут, мелодия рассыпается на отдельные ноты и опадает в ночную росу.
Гун Юй снимает пальцы со струн, и последний аккорд медленно замирает в посветлевшем воздухе. Скоро рассвет.
Она настолько ушла в себя, настолько ничего не замечала, что вздрагивает, услышав тихое и взволнованное:
— Что это было, барышня? Это потрясающе...
В голосе молодого господина Яня дрожит настоящее сильное чувство, он в самом деле знает и понимает музыку, и даже если не все понял в ее импровизации, видимо, пережил с ней каждый звук и каждую интонацию.
— Моя жизнь, — отвечает она коротко.
И запоздало чувствует себя виноватой за то, что для молодого господина Яня в ее жизни не нашлось ни одной ноты.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|