↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
"Год синмё (1591).
Двадцать пятый день (синса) восьмого месяца.
Пасмурно, но дождя нет. Приехал племянник Нве, привёз подарок от матушки. С ним прибыла воспитанница жены, ума не приложу, зачем. Разговаривали. На закате Нве уехал на восток, к Пусану.
Ночью не мог уснуть, сидел в павильоне, и разные мысли лезли в голову".
Он и думать о ней забыл, так был занят, и вдруг она появилась следом за Нве. Неужели приехала верхом? Ну и ну... Когда он заметил женскую фигуру в яркой синей юбке и светло-зелёной накидке, только удивился: кто такая и что ей надо... Но когда она шагнула из-за спины Нве, сбрасывая с головы свою накидку, мгновенное узнавание ударило поддых, и в ушах зазвенело.
Видеть это лицо, оказывается, всё ещё трудно.
...Который уже раз. Он старается отвести взгляд, но ничего не выходит: забудется — и снова смотрит на неё, и губы сжимаются плотно, чтобы не вырвалось: "Мичжин!"
Потому что это не Мичжин, и он всё время об этом помнит. Это не Мичжин, её зовут Чохи, она совсем другой человек, кроме лица и голоса ничего общего.
Но как бы он ни твердил себе одно и то же, при виде её лица все равно перехватывает дыхание, сердце сжимается — сегодня даже заболело, — и на язык рвётся оклик: "Мичжин!" Да что ж такое, он немолодой человек, у него взрослые дети, а сам, видно, не повзрослеет никак, раз по-прежнему вскидывается от одного звука голоса, от одного взгляда на это лицо.
Что толку себя бранить, если не помогает. И ведь правда, не вспоминал о ней уже сколько, но стоило ей приехать...
Нве зачем-то привёз её с собой. Нет, конечно же, есть повод: матушка сшила для сына одежду и велела Чохи передать подарок.
Он принимает свёрток со словами благодарности, разворачивает — и видит мелкие аккуратные стежки. Матушкино зрение с годами ослабело, и ясно: шила не она.
— Матушка сшила это для меня сама? — спрашивает он, уже зная ответ.
— Я ей помогала, господин, — отвечает Чохи, опуская глаза.
Значит, шила Чохи.
Пока её глаза опущены, можно любоваться её лицом, и он сидит, смотрит. Тонкие черты, длинные ресницы, красивые брови, точёный нос, а уши немного оттопырены, и это делает её ещё милее.
Чохи, — напоминает он себе. Её зовут Чохи. Не Мичжин.
...Шила ему одежду, да притом по матушкиному указанию... и матушка послала её в такую даль — отвези, мол, сама... И он ни за что не поверит, что матушка затеяла эту игру одна, без ведома и одобрения его жены.
Они прислали к нему Чохи с подарком, какой дарит женщина мужчине в знак своих нежных чувств. Они обе знают, как он смотрит на эту девушку каждый раз, когда сталкивается с ней.
Его женщины приняли решение, а его даже не спросили. Поставили перед фактом.
Вот тебе, адмирал, женщина, которую ты можешь сейчас сделать своей. Она ведь нравится тебе. Почему бы нет?
Зачем они это устроили? Что скрыто за этим откровенным предложением, сделанным женой, матерью и Чохи?
Если бы у его матери был другой характер, он ещё мог бы поверить, что она просто решила позволить ему соединиться с женщиной, к которой он явно неравнодушен. Пусть мальчик порадуется на своей флотской базе, так далеко от дома. Но какое там "если бы". Его суровая матушка лучше всех в семье помнит о долге. Какое там "побаловать мальчика", если мальчик на службе, защищает Чосон, и думать должен о вверенном подразделении, о противнике и о приказах его величества, которые следует исполнять ревностно, не отвлекаясь ни на какую ерунду и уж, конечно, не на девиц! А жена? Приехала бы сама, в конце концов, но нет же. Он знает, что она сказала бы: не могу, слишком много дел по дому, и как же я оставлю твою старую мать? Оставила бы на невесток и Чохи, они бы управились... нет!
Таким образом, полученное послание он понял, но не понял его причин; а подарок сидит перед ним, опустив глаза, и теребит кисточку на нефритовой подвеске, прикреплённой у пояса.
Потом внезапно взглядывает на него в упор, и их глаза встречаются. Дыхание перехватывает, как всегда, он вздрагивает и отводит взгляд — но она уже увидела всё. И тоску, и смущение, и сомнение...
Увидела ли она имя Мичжин, замершее на губах?
...Ушел с племянником в Восточный павильон, захватили вина, сели на верхнем этаже, говорили о разном. Нве рассказывал, как там дома, в Асане, адмирал — как тут идут дела, как учения, как ремонт кораблей, и чего следует ожидать от проклятых японцев... Наконец Нве засобирался. Адмирал вышел его проводить, смотрел, как племянник вскакивает в седло, подбирает поводья, толкает коня коленями... Застучали копыта, взвилась пыль.
Хороший парень Нве, жаль, Хисин не дожил, не увидел, каким вырос его старший сын.
Повернулся, чтобы идти в дом, и остановился.
Там Чохи, и она ждёт.
Вернулся в павильон, налил себе ещё вина. Сидел, смотрел на низкое волглое небо, скрывшее луну за тучами, и не мог заставить себя пойти в дом. Лучше ещё вина...
— Нальбаль, подай письменные принадлежности.
— Темно, — сказал Нальбаль.
— Так подай свечу, — раздражённо отозвался адмирал.
Распланировать морские учения на ближайшую неделю, прикинуть, кому поручить работы на верфи, подсчитать расходы на ремонт казармы и на новые вёсла... да мало ли что можно обдумать, если не можешь заснуть и нужно чем-нибудь занять голову!
Немного поработал, голова отяжелела — меньше надо было пить, — хотел идти в дом... вспомнил.
Вздохнул и налил ещё чашку.
...Нальбаль, как всегда, отирается у дверей, сторожит неизвестно от чего. Вот уж кто понимает, что творится с командиром. Нальбаль один из тех немногих, кто помнит Мичжин — и помнит, что связывало её и юнца, учившегося тогда, двадцать пять лет назад, гончарному делу и искусству боя у старика Намгуна. Нальбалю не было и десяти, но он помнит и всё понимает.
Как неловко.
Воздух промозглый, с моря тянет холодом и сыростью, но в доме Чохи...
Ей, должно быть, сейчас около двадцати, скоро она станет старше своей матери, на которую так похожа лицом.
Мичжин, которую он не смог защитить. Мичжин, увезённую за море проклятыми японцами.
Он думал, что навсегда потерял ее — и это оказалось правдой, но море, издеваясь, вынесло на чосонский берег Чохи.
И теперь она сидит там, в угловой комнате, отсюда не видно, светится ли её окно.
Может быть, жена хочет таким способом развязать, наконец, затянувшийся неудобный узел? Пусть лучше муж, который так редко бывает дома, перестанет коситься на эту девушку вместо того, чтобы заботиться о матери, жене и младших детях, ещё не вылетевших из гнезда. Пусть получит её, успокоится и выкинет из головы. А то ходит, косится и вздыхает — и мыслями вечно где-то далеко. Он и раньше, до появления Чохи, часто так себя вёл, — но думал о служебных делах и о благе родины, а с родиной ничего не поделаешь. Девицу же можно взять в наложницы, и сразу всё станет проще.
Да, похоже на то. Хотя удивительно, что матушка поддержала эту идею. Смягчилась на старости лет? Как-то это даже тревожно. С годами тяжёлый характер, говорят, становится всё жёстче, а она вдруг помягчела... уж не заболела ли? Но Нве сказал — в добром здравии, чем немало обрадовал.
Посидел ещё немного, вспомнил, что хотел прикинуть ещё кое-какие неотложные расходы. И нужно будет отрядить солдатиков на сбор травы. Хотя бы на кровле сэкономим...
— Господин, — окликнул Нальбаль, — вернёмся в дом. Холодно, вы простудитесь.
— Сейчас, — ответил адмирал, — допишу...
Дописал. Отложил кисть.
...Ей двадцать, а ему сорок шесть. Она могла бы быть его дочерью, если бы не японцы... в ушах до сих пор звенит голос Мичжин. Лодка уходит в море, он стоит на залитом кровью песке среди трупов зарубленных пиратов, а с лодки доносится всё тише: "Урабони!" Брат.
Она звала его старшим братом, это означало — "милый".
Её увезли, и он больше никогда её не видел.
Но через двадцать пять лет по договору с Японией обменяли пленных — и среди них была Чохи.
Она называет его "господин". Хотя бы от слова "урабони" разница в возрасте уберегла его.
Он передёргивает плечами — и вправду холодновато, — и снова тянется к бутылке.
— Господин, — говорит Нальбаль. — Пойдёмте. Час тигра перевалил за половину.
Уже? Тогда, наверное, можно. Наверное, она всё-таки уже спит — и больше не ждёт. Тогда ладно.
— Пойдём, — говорит он, поднимаясь.
Завтра с утра стрельбы, потом морские учения, потом проверить, как дела на верфи... Можно весь день не появляться дома.
А потом он уж что-нибудь да решит.
"Двадцать шестой день (ильо) восьмого месяца.
С утра ясно, но к часу овцы собрались тучи и зарядил дождь.
Провёл стрельбы. Гарнизоны соревновались между собой. Победил гарнизон Садо, командир Ким Ван очень был доволен, забавно было смотреть. После обеда морские учения, прошли вдоль берега до Сунчхона, вернулись затемно.
К вечеру зазнобило, сойдя на берег, сразу ушел к себе. Жар, всё тело ломит".
...На самом деле она ждала тогда, в тот вечер, и слышала, как он вернулся в дом. Шаги адмирала — уверенные и твёрдые, а потом он вдруг запнулся у порога, засмеялся негромко, что-то сказал — через дверь не разобрать, другой голос ответил, тоже неразборчиво, скрипнули половицы — одна, другая — и стало тихо.
У того, другого, шаги бесшумные, как у кошки.
Она сидела в темноте, забившись в угол, обхватив колени руками, и думала, как ей повезло с адмиралом и его семьёй. Она обязана им всем — но больше всего обязана госпоже Пан, адмиральской супруге, и если та решила, что Чохи следует стать адмиральской наложницей, кто Чохи такая, чтобы возражать — или даже задумываться, хочет ли она этого.
Её никогда не спрашивали, чего она хочет, и она не привыкла хотеть... но если честно — она все-таки задумалась об этом... и она не хочет. Она бы рада вообще больше никогда не иметь дела с мужчинами в том смысле, какого от неё ждут. Но госпожа Пан взяла её в свой дом — её, вдову государственного преступника, и ни словом никогда не попрекнула ни пленом, ни мужем. И раз таково желание госпожи Пан...
Если адмирал откроет дверь её комнаты и войдёт, она встретит его с покорностью и даже радостью. Сейчас соберётся с духом — и да, будет рада. Он спас ей жизнь один раз, другой раз её жизнь спасла его жена — и Чохи примет от этих людей всё, что они пожелают. А чувства... какие чувства ещё нужны, кроме вечной благодарности? Её жизнь принадлежит им, пусть они и не говорят об этом. Она знает, в чём её долг.
Служить им обоим с искренностью и усердием. Неблагодарность — грех.
Губы её шевелились, пальцы перебирали чётки — от маленького деревянного крестика и по кругу. Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твоё... Дай мне силы, Господи.
Но он не вошёл.
Она ещё немного посидела в своем углу, прислушиваясь, но в доме стояла сонная ночная тишина. Значит, можно лечь спать, а что будет завтра — завтра и увидим.
Но сон не шёл, проклятая её судьба кружила перед глазами, и, наверное, стало бы легче, если бы она могла заплакать — но слёзы высохли ещё тогда, когда умер её ребёнок, и больше не приходили омыть её душу. Она ходила, говорила, хлопотала по хозяйству, начала даже понемногу улыбаться, а внутри всё лежал тяжелый камень, холодный и шершавый, как скалы на морском берегу. Иногда она даже думала мельком — как в ней, такой маленькой, помещается такой большой камень, и удивлялась. Потом что-нибудь отвлекало, и она жила.
Если это можно назвать жизнью.
Сначала у неё была семья, как у всех. Мама очень её любила, отец баловал, хотя и сокрушался, бывало, что Небеса не дали ему сына, только дочку. Кажется, тогда она ещё умела чего-то хотеть, но на самом деле она уже не очень хорошо помнит. Вроде бы да... "хочешь рисовое пирожное? хочешь, наденем розовую кофточку? синюю? ну, как хочешь..." Потом она выросла, и родители выбрали ей жениха. Никому в голову не пришло узнавать, чего хочет она сама — и ей в том числе. Жених был воспитанным молодым человеком из хорошей семьи, и собой недурён — чего ж больше? Послушная дочь, она только поклонилась и поблагодарила родителей за заботу.
Иногда, позже, лежа в постели совсем с другим человеком, за которого её выдали замуж чужие люди в чужой стране, она спрашивала себя, как бы ей жилось с тем, умершим в день свадьбы? И казалось даже, что она была немного влюблена в того жениха... но на самом деле она не успела понять, чувствует ли что-то к нему, потому что её свадьба обернулась кошмаром, заслонившим собой всё.
Поклон невесты... А теперь выпейте вина...
Гости в праздничных нарядах, гомон и сомнительные шутки, и радостные возгласы... Глаза подведены, на щеках красные круги, голове тяжело с непривычной прической, в которой конского волоса не меньше, чем её собственных волос, и дрожь в коленках от осознания ответственности — надо все сделать правильно, чтобы никаких досадных оплошностей, чтобы маме и отцу не было за неё стыдно. Чашка с рисовым вином тоже вздрагивает в руках. Она подносит её к губам, думая только о том, чтобы не расплескать, не приведи Небеса...
И тут громкий треск, и она от неожиданности выпускает чашку из пальцев. Та падает, падает, падает... наклоняется, свадебное вино вылетает и падает рядом с чашкой, падает, падает... Звон расколовшейся керамики... И вдруг по ушам — вокруг испуганные крики, кто-то бранится, кто-то молится, кто-то плачет, на стол со свадебными дарами падает человек в нарядном шёлковом платье, она не помнит, кто это. Грудь человека залита красным, глаза выпучены, рот открыт — и она понимает, что он мертв.
Она вскакивает, бежит куда-то, её хватает за локоть жених, бледный, испуганный, они выскакивают со двора — прямо перед ними неизвестно откуда оказывается человек в конической шляпе, в руках у него длинный предмет, палка, нет, не палка... Громкий треск, её жених дергается, спотыкается, падает в пыль. Её хватают, тащат, она оглядывается — он лежит, под щекой камень, глаза распахнуты, как у того, поперёк стола, рука нелепо вывернута.
Она что-то кричит, её волокут, швыряют на колени, сноровисто связывают руки — и она видит вокруг, так же брошенных на колени и связанных, гостей со своей свадьбы, и нескольких слуг, и незнакомых людей — а над ними стоят, держа в руках свои громовые палки, эти, в конических шляпах, и покрикивают на чужом языке.
Четыре года она будет слышать этот язык со всех сторон — и выучит его, конечно.
...Незадолго до свадьбы мать призналась Чохи, что она ей не родная. Но ты не думай, ты все равно моя любимая дочка, — сказала мать.
— Да, мама, — сказала Чохи. — Конечно, мама.
О той, что её родила, Чохи не знала ничего, даже имени. Всё, что от неё осталось — половина расколотой чашки, обыкновенной глазурованной чашки без узоров. Кто бы мог подумать, что о женщине, оставившей её когда-то у маминого порога, Чохи услышит за морем, в Японии, от страшного человека с уродливым шрамом возле левого глаза? Человека звали генерал Вакидзака, и это он командовал налётом года чонхэ, когда японцы прошли по провинции Чолла, убивая налево и направо, сжигая дома, воруя рис, ценности и людей.
Увидев её лицо, генерал отшатнулся.
— Ты?
Чохи ничего не поняла, только постаралась расправить плечи. Смотрела ему в глаза с вызовом и ненавистью и молчала.
— Не может быть, — сказал генерал. — Это не Мичжин.
С ним был человек, одетый по-чосонски и знавший чосонский язык; он перевёл ей вопрос генерала — как твое имя? Она сделала вид, что не слышит.
Пусть они разозлятся и убьют меня, — думала она. — И кошмар закончится.
— Генерал хочет знать о женщине по имени Мичжин, — не унимался переводчик. — Отвечай!
Но она ничего не сказала — да и что она могла сказать?
...Генерал отдал её переводчику, а тот женился на ней.
— Может быть, эта девчонка моя дочь, — сказал генерал. — Горячая была женщина её мать... я сильно был ею увлечен, но она сбежала от меня и, видимо, добралась до чосонского берега. Я думал, она утонула в море, лодчонка была жалкая, или умерла от стрелы — мой слуга подстрелил её, когда она убегала. Скорее всего так и было, но откуда-то же взялась эта... Она была беременна, возраст подходящий... Как, ты сказал, зовут девчонку, Сахвадон?
— Я не говорил, — ответил Сахвадон, чосонец на японской службе, предатель своего народа. — Но её имя Чохи, господин.
— Как бы то ни было, мне не хочется продавать её в публичный дом или на тяжёлые работы, — сказал генерал. — Вдруг она всё-таки моя дочь.
— Отдайте её мне, — сказал Сахвадон.
Генерал медлил с ответом.
— Может быть, я даже на ней женюсь, — сказал Сахвадон. — Она девушка из хорошего дома, это видно. И вашей чести не будет урона. Если она вдруг всё-таки ваша дочь.
Генерал засмеялся.
— Забирай, — сказал он. — Трудно было бы лучше пристроить чосонскую девчонку. Эй, переведи ей, что я оказываю ей честь и выдаю её замуж.
...Она думала, что снова будет тяжёлый свадебный наряд, тяжёлая свадебная прическа, красные круги на щеках и вино из свадебной чаши. Но всё оказалось совсем не так. Чужеземец в длинном чёрном одеянии с четками и крестом, новое имя — Мария — и незнакомый обряд.
Сахвадон был христианином.
Отец Грегорио был первым человеком, поинтересовавшимся у неё, чего она хочет.
— Берёшь ли ты в мужья этого человека, Мария? — спросил он.
Она ответила "да". Каким бы ни был муж — она совсем его не знала, — конечно, ей повезло избежать тысячи невыносимых участей. Она будет ему хорошей женой. Обязательно.
...Он неплохо с ней обращался и даже, наверное, любил. Любила ли она его? Она не знала. Но он спас её, и она была благодарна... а неблагодарность — грех. Поэтому — в горе и в радости, пока смерть не разлучит нас... аминь.
За четыре года она привязалась к нему, а когда забеременела — искренне была рада.
Он тоже радовался и мечтал о сыне.
И всего полгода назад Чосон вспомнил о своих людях, украденных в год чонхэ, и потребовал их возвращения на родину. Но другим условием мирного договора была выдача предателя Сахвадона, служившего японцам переводчиком и проводником по Чосону во время набегов. Его выдавали, чтобы публично казнить.
Его беременная жена не интересовала чосонские власти, но поскольку она тоже была пленницей года чонхэ, её просто вернули на родину вместе с остальными.
Она знала, что, ступив на родную землю, овдовеет, и возвращение казалось ей огромной волной, нависшей над ее жизнью. Ещё мгновение — и волна обрушится, и унесёт самого близкого человека, который обещал всегда быть с ней... В горе и в радости, пока смерть не разлучит нас... Выплывет ли она, нет ли — одна надежда, что её вынесет все-таки на берег Чоллы, а там мама... И можно будет прибежать, и уткнуться в подол, и заплакать, и остаться под крылом.
...Когда тяжёлые рыжие быки, понукаемые стражниками, медленно переступили широченными копытами и двинулись, каждый в свою сторону, и толстые верёвки, привязанные к рукам и ногам распростёртого человека, натянулись, и на его лице напряглись жилы, он ещё нашёл в себе силы повернуть голову и найти взглядом в толпе свою жену. Губы его шевельнулись, — она знала, что он зовет её: "жена!", но ничего не слышала, ни его слов, ни возбуждённого гомона толпы, ни мычания быков, ни щёлканья кнута... она хотела отвернуться, но не могла и смотрела до самого конца, и когда даже мужчины в толпе опустили глаза, а женщины отвернулись, причитая, — она смотрела и видела всё.
Наверное, её ребёнок умер в ту же минуту, когда и его отец, разорванный на куски.
А может быть, он умер позже, на следующий день, когда она пришла к своей матери — и та, глядя ей в глаза, сказала: "Уходи, девушка. Моя любимая дочь Чохи умерла в год чонхэ от рук проклятых японцев, а тебя я не знаю. Вот, возьми денег". Может быть, он решил, что незачем рождаться в мир, в котором у него больше нет никакой семьи.
Так или иначе, он родился мёртвым, и у неё не осталось ничего.
...Нет, у неё еще было чужеземное имя "Мария", деревянный крестик и единоверец Кон Тэвон, заботившийся о ней и взявший её в свой дом, но жить было незачем — а соседи не желали видеть рядом с собой вдову казнённого предателя. У каждого был свой счет к японцам, и к вернувшимся из плена относились с недоверием и злобой. Они там, на чужбине, сами стали японцами, — говорили люди. Убирайтесь куда-нибудь подобру-поздорову, — говорили люди. И уж тем более эта. Говорят, она спала с изменником, с негодяем, продавшим японцам свой народ. Наверняка они все шпионы. Вон, прошел слух, что в окрестностях Нокто высадились какие-то, военные шастают по дорогам, ищут. Японские засланцы пришли за сведениями, вынюхивать. Кто может знать, куда делись японские шпионы? Конечно, эти, которых увезли в год чонхэ, а теперь вернули.
Местные власти тоже так считали. Проследили шпионов до Чоныпа, осмотрелись вокруг, увидели возвращённых пленных, схватили и увели — вести дознание.
Она малодушно понадеялась тогда, что её убьют. Последнее время она часто молила о смерти. Самоубийство — грех, но добрый бог мог бы сжалиться и окончить её никчемное существование. Кон Тэвон взывал к палачам — отпустите девушку, она не вынесет пыток, — а Чохи про себя молилась: скорее, скорее. Добрая смерть, приходи и возьми меня.
Но её бог судил иначе — пришёл чиновник и приказал, чтобы их с Тэвоном отпустили.
Она не видела лица, но громкий голос, потребовавший освободить невинных, запомнила.
В следующий раз она услышала его в доме, куда забрала её госпожа Пан. Человеком, вытащившим её из пыточной, был хозяин дома.
"Двадцать восьмой день (капсин) восьмого месяца.
Болен".
...Он лежит в лихорадке, лицо бледное и осунувшееся, под глазами круги, губы пересохли. Она отжимает чистую тряпицу, кладёт ему на лоб. Щёки пышут жаром.
Вчера весь день лежал, не мог сам повернуться с боку на бок, стонал, не открывая глаз. Нальбаль, знающий все хвори господина наперечёт, нехотя позволил ей помочь. И вот сейчас Нальбаль пошел отдохнуть немного, а Чохи осталась у постели больного.
Она отирает его лоб, а сама смотрит. Немолод, на висках седина, но когда-то был хорош собой... да и сейчас тоже, если бы не болезнь. Третьего дня, до лихорадки, когда она приглядывалась, зная, для чего её прислали сюда, она заметила.
Он поворачивает голову и открывает глаза. В них плещется жар и боль, и что-то он видит, чего на самом деле нет.
— Ты вернулась, — говорит он. — Я рад. Прости меня, я не смог... я даже не убил его, а был должен... Чуть левее бы — и ему конец. Надеюсь, он хотя бы окривел на левый глаз.
Она поправляет одеяло, и он перехватывает её руку, сжимает. Глухо:
— Прости, Мичжин.
Глаза горячечно блестят, взгляд блуждает, останавливается на её лице и соскальзывает куда-то за плечо.
Она мягко высвобождает руку и говорит:
— Я Чохи, господин.
Брови хмурятся, он смотрит снова — и теперь точно видит её, а не призраков.
— Прости, Чохи. — И, после паузы: — Почему ты ещё здесь? Поезжай домой. Позови Нальбаля, я велю ему...
— Да, господин. Я скажу Нальбалю, обязательно. Отдыхайте пока. Вам надо...
В ослабевшем от лихорадки голосе прорезается командная нота.
— Позови Нальбаля. Ну!
— Господин...
Ну вот, теперь он пытается сесть. Стиснул зубы, упёрся рукой, рука подламывается, он упирается снова, на лице решимость и — иначе не скажешь — ослиное упрямство.
— Сейчас позову, — сдается она. — Уже иду, господин.
Когда она возвращается с Нальбалем, он уже сидит, бледный до желтизны.
— Нальбаль, госпожа возвращается в Асан. Помоги встать, мне нужно написать письмо.
Чохи попыталась заикнуться — лежали бы вы, у вас же всё болит, какое письмо, и никто не ждёт, чтобы она немедленно вернулась... — какое там!
...Она едет домой. Господин послал Нальбаля проводить её, и он едет рядом с ней. Оба молчат. Потом она спрашивает:
— Ничего, что ты оставил господина в таком состоянии?
— Раз он встал, теперь будет занят с утра до вечера, и раз отослал меня с вами, значит, обойдётся пока без меня.
— Но ему было так плохо...
— Ревматизм, — отвечает Нальбаль. — В сырую погоду, да на морском ветру время от времени возвращается. Ничего с этим не поделаешь.
Разговор обрывается.
Потом она вспоминает, что ещё хотела сказать.
— Тот человек... которому "чуть левее — и был бы конец" — у него шрам на лице, вот тут. Но он не окривел. Генерал Вакидзака.
— Откуда вы знаете? — Нальбаль удивлён.
— Это его люди увезли меня в год чонхэ. Он тоже говорил о Мичжин, как и господин. Я, наверное, сильно на неё похожа.
— Одно лицо, — говорит Нальбаль. И, помолчав: — Госпожа, не приезжайте больше.
Чохи склоняет голову.
— Да. Понимаю.
Ничего она не понимает, на самом деле, но что ей не следует приезжать — очевидно.
"Третий день (кичхук) девятого месяца.
Холодно, но дождя нет.
Работал с бумагами, потом стрелял из лука. Выпустил пять сунов стрел.
Работы на верфи продвигаются успешно, закончили ремонт ещё двух кораблей.
Нальбаль вернулся из Асана, привёз письма. Матушка в добром здравии, какое счастье!"
Когда Чохи вернулась, госпожа Пан только взглянула на неё — но ничего не сказала. И старая госпожа тоже. Если они удивились, почему так скоро — так виду не подали.
Жизнь пошла своим чередом. В хозяйстве ни одна пара рук не лишняя, и хотя дети уже не маленькие — а старшие уже и взрослые, всё равно пяти женщинам работы хватает. Тем более старшая из женщин — матушка господина — стара, ей самой нужна помощь. Она, правда, упряма и горда и норовит всё сделать сама, но зрение подводит, и в руках уже нет той ловкости, и ноги болят. А остальные — госпожа Пан, супруга адмирала, две невестки, вдовы его братьев Хисина и Ёсина, и ещё Чохи, взятая в дом из милости.
Вдовья доля незавидная, особенно если ты вдова в двадцать лет и даже детей нет. Зачем живёшь? Хорошо уже, что есть дом, в котором ты нужна, чужие дети, которых нужно обшивать и обстирывать, старуха, о которой надо заботиться... поле, на котором работают старшие мальчики, когда не изучают Конфуция, огород, куры, в конце концов!
Время идёт, и иногда она думает: может быть, ей не следовало тогда слушаться господина и уезжать из Ёсу? Потом вспоминает, как боялась, что он войдёт в комнату... и какое облегчение почувствовала, когда Нальбаль сказал: "не приезжайте больше, госпожа".
Время идёт, отпраздновали новый год, подошла весна... посеяли рис, посадили овощи... а к лету как гром с ясного неба — война!
Старшие мальчики — Нве, Хве, Бон — иногда ездят к господину на юг и привозят новости. Чохи вздрагивает при имени генерала Вакидзаки, опускает взгляд, чтобы не заметили в её глазах давнего испуга и стыда. Она помнит — "я даже не убил его, а был должен" и "вдруг она все-таки ваша дочь, генерал". В такие дни она долго сидит вечерами в своей комнате, перебирая чётки, и шепчет: "Отче наш, иже еси на небеси..." Она молит бога о том, чтобы он помешал японцам топтать землю её предков — но услышит ли он, ведь среди её единоверцев полно японцев, а среди её предков тот, со шрамом на лице, враг, завоеватель... Её товарищ по плену и тоже христианин, когда-то заботившийся о ней — Кон Тэвон — служит у адмирала Ли Сунсина и воюет против японцев, так, может быть, и ничего? Всё перепуталось в голове.
Когда до Асана доходят вести о победах чосонского флота, она понимает, что молится об адмирале.
Когда война кончится и он вернётся домой, в Асан, может быть, он взглянёт на нее, как тогда, и пусть даже обмолвится, пусть даже назовет не её именем... если он войдёт в её комнату, Чохи будет рада.
Потом она снова вспоминает, кто её отец.
...Она собирает вещи тихо. Смену одежды, немного еды, чётки, булавку, которую ей подарил Сахвадон... Красный шёлковый мешочек, в котором лежит половина расколотой глазурованной чашки, она оставляет на столике возле зеркала. Пусть будет здесь. Здесь знали женщину, оставившую ей этот осколок. Там, где она будет, он ей не понадобится.
Все в доме ещё спят, когда она закрывает за собой дверь.
Она найдёт себе дело в воюющей стране. Там, на юге, она прибьётся к какому-нибудь отряду Армии справедливости. Всегда нужны руки — ухаживать за ранеными или варить солдатам еду.
Во дворе она встает на колени и кланяется этому дому. Раз, другой.
...Адмирал смог приехать домой только в году пёнсин — через четыре года после начала войны — поздней осенью. Подъезжал к Асану, перед глазами вставали картины забытой мирной жизни. Вспоминал жену — молодой, детей — малышами, матушку — бодрой... Возле дома заколотилось сердце.
Чохи.
Не вспоминал, да. Не думал даже. Иногда снилась, но это ничего. Теперь же она выйдет с прочими к нему навстречу, и как себя вести?
Не вышла.
Удержался, ни о чём не спросил домашних. Жена посмотрела пристально, но ничего не сказала.
Вышел вечером на крыльцо, сел, глядя на хмурое осеннее небо. Луна то выглядывала из-за туч, то пряталась снова.
Скрип двери, шаги. Жена села рядом.
Повернулся к ней — и увидел у неё в руках красный шёлковый мешочек.
— Ты не спросил, — сказала жена. — Но я же вижу... Она ушла и ничего не сказала, проснулись утром — её нет. А это оставила.
— Давно? — спросил он.
— В первый год войны, — ответила жена. — Я писала тебе, но ты не ответил, я решила, что и ладно. А письмо, видно, затерялось.
Не вспоминал и не думал. Забыл. Не интересовался. Не до того было. Война заслонила всё. Небеса, как стыдно.
Долго сидел, держал в руках сложенную из двух половинок глазурованную чашку. Вот эта — моя. Вот эта — Мичжин.
Где теперь та девушка? Жива ли? Кто знает.
"Год пёнсин (1596).
Десятый день (кею) десятого месяца.
Ясно. В полдень распрощался с матушкой. В час овцы взошёл на корабль, подняли паруса и пошли при попутном ветре и на вёслах, до утра подгоняя гребцов".
Примечания
1. В каноне эта линия развития не получила.
2. Последняя "цитата" из дневника — действительно цитата из "Военного дневника" Ли Сунсина
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|