↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Lithuania Ascendant (с) Владимир Серебряков
Глава 1.
Владислав Гаврилов Шофаревич
13 сентября 7509 года, среда
Выезжая из тени на свет, я прищурился. И все равно луч выглянувшего из-за темной кромки леса закатного светила ударил в лицо с ощутимою силой, жаркими пальцами отвешивая расслабленные пощечины. Ослепленный червонным блеском, я не заметил особенно крупного камня на бетонке. Велосипед мой взбрыкнул, будто норовистая лошадь. Лязгнула цепь, клыки шестерни впились в штанину, и не успел я помянуть богородицу, как очутился на земле. Саквояж полетел в придорожные бурьяны.
Первое побуждение любого мужчины, оказавшегося в подобном унизительном и нелепом положении — подняться. Но не тут-то было! Мой железный конь висел на ноге, словно пес-быкобор. Пришлось подтащить его к себе, и, устроившись в неестественной позе, будто индус, выдирать из челюстей бесноватого механизма уже не первый раз страдающие штаны.
Поминутно я бросал опасливые косые взгляды на верстовой столб, что торчал у поворота на Ольшаны. На указателе значилось: "Яцова — 7 верст; Рига — 50 верст; Столбов Рог — 92 версты". Это по дороге; птице или бомбардировщику быстрей будет. До Баркова немногим дальше, да и вообще граница, считай, под боком. Вот поэтому дорога, которая ведет от Поневежа на Ригу и дальше, через границу, на Ревель, покрыта бетоном, — не асфальтом даже, — чем несказанно облегчает мне передвижение. Только падать на него больно.
За поворотом начинался проселок. Падать на обочину было бы куда удобнее, хотя не менее стыдно... но, съехав на щебень, я и педали бы начал крутить осторожнее. Бетонка все же располагает к гордыне, за которую я теперь расплачиваюсь. Посмешище просто: окрестный врач с разбитым локтем. И в порванной рубахе. Еще спасибо всем святым, что я еду домой. Даст Бог, в деревне никто не заметит.
Велосипед соизволил, наконец, отцепиться от моей штанины. Я подавил острое и бессмысленное желание пнуть его по раме, и полез в заросли иван-чая за докторским чемоданчиком.
Вот так и вышло, что к Ольшанам я подъезжал на четверть часа позже, чем собирался, и в прескверном расположении духа. На штанах явственно просматривались пятна смазки, белесая дорожная пыль въелась в темную ткань. Солнце, как назло, катилось по самому окоему, то выпрыгивая из-за леса, то скрываясь вновь, но всякий раз пыталось заглянуть мне в лицо преданным псом, заставляя жмуриться и морщить лоб.
Впереди маячил Старый дуб. Когда я впервые приехал в Ольшаны, мне вначале показалось странным, что дорогу, хотя бы и проселок, где машины проезжали раз в неделю на Великий пост, проложили в объезд дерева, а не пустили кряжистого великана на резные шкатулочки. Невежество мое было развеяно очень быстро: местные жители несоразмерно гордились своей единственной достопримечательностью. О состоянии сельского дуба вносили даже записи в церковно-приходскую книгу. Еще спасибо, что меня не заставляли начищать медную табличку, прибитую когда-то прямо к стволу — этим занимались по воскресеньям после службы ольшанские ребятишки. Гвозди за долгие годы изошли на ржу, но бурая кора наросла вокруг краев таблички, так что снять ее теперь можно было, разве что срубив народное достояние села — преступление, которое туземцы, полагаю, сочли бы более страшным, чем убийство. Впрочем, судить не могу — убийств за время моей службы окрестным врачом не случалось. Как и за последние тридцать два года. Тихая провинция.
Как же я не хотел сюда ехать! Но дела в стране в последние годы шли не шатко, не валко. По справедливости мне следовало испытывать благодарность к Абраму Гецлову, моему преподавателю клинической терапии, который порекомендовал меня сельскому старосте Ольшан на место своего сокурсника, к несчастью, отдавшего Богу душу незадолго до моего выпуска. Потому что иначе я мог не найти работы вовсе. Сельчане предпочитают старых докторов, пускай даже те слыхом не слыхивали об антибиотиках, вакцинацию считают новым изобретением, подагру приписывают влиянию скверных гуморов, а радикулит — сглазу. Ну а в городах за последние годы и вовсе тяжеленько стало.
Тем не менее в Ольшанах меня приняли. Не сразу, понятное дело — возможно, лет через двадцать тутошние жители перестанут меня сравнивать (не в лучшую обыкновенно сторону) с покойным дохтуром Йосефом, а к концу жизни снизойдут, наконец, до того, чтобы объявить "нашенским". Однако же не любое мое начинание отвергалось теперь с порога, и жители отдаленных хуторов — а в ведении моем находились земли на добрых десять верст в округе, от Яцовы чуть ли не до самой Митавы — не стеснялись более обращаться ко мне за помощью. Еще отправляясь в здешние края, я в предвкушении дальних прогулок купил по случаю злосчастный велосипед, но в беззаботные университетские годы я как-то не думал о том, какими долгими окажутся эти прогулки. За первый год в Ольшанах я сбросил, должно быть, треть собственного веса. Зимой вынужденные тренировки прекращались, но легче от этого не становилось — ради всякой поездки приходилось одалживать коня у старосты, а всадник из меня, признаться, никудышный.
Задумавшись, я отвлекся от фигур высшего пилотажа, которые выделывало переднее колесо моего скакуна, ублюдочного детища Дорофеевских заводов, и проклятый механизм, наткнувшись на выставленный (умышленно, полагаю) из земли корень, немедля попытался сбросить седока. Однако в этот раз я был наготове, и ущерб если не моим нервам, то хотя бы достоинству был сведен к наименьшему: нас с велосипедом всего лишь вынесло с дороги. Я остановился, чтобы поправить штанину, уже готовую в очередной раз намотаться на зубцы шестерни... когда за спиной у меня раздался пронзительный визг тормозов, в следующий миг прервавшийся оглушительным скрежетом сминающегося металла.
Я обернулся разом, вместе с застрявшим между ног велосипедом. Ужас, со всей очевидностью запоздавший — смолкшее авто уже не могло размазать меня под колесами — пробил хребет стылой молнией. В следующий миг я, позабыв о себе, лихим прыжком взмыл над злосчастным железным скакуном и ринулся к автомобилю.
Машина врезалась в дуб со всего размаху, так что не только капот превратился в некое подобие гармоники, но даже прочная вроде бы стальная рама сложилась едва не пополам. В ушах у меня звенело. От удара распахнулась смятая дверца, открыв взгляду нутро салона. Внутри билось, судорожно копошась, нечто белесое и раздутое, словно чрево гигантской личинки, и, только с усилием преодолев оцепенение мысли, накатившее от этого мерзостного зрелища, я сообразил, что это баллон или пузырь из тонкого каучука, совершенно скрывший фигуру шофера.
Зрелище это было совершенно фантастическое. Вовсе не потому, что я, прозябая в глуши, впервые увидал мотор — в конце концов, я городской уроженец, хотя и вынужден был в поисках пропитания покинуть родную Ригу — а потому, что делать автомобилю в наших краях было совершенно нечего. На моей памяти в деревню заезжали единственно кумпанские грузовики. Даже из Яцовы я добирался сюда или на попутке, или на подводах. Спортивному авто — а судя по экзотически зализанным обводам кормы и жуткому пузырю, без сомнения призванному гасить удар при столкновении, машина была гоночной — нет никакой нужды покидать превосходную трассу, рассчитанную на траки хелонов. Припозднись я еще на четверть часа, и мог бы пострадать под ее колесами на большой дороге... но зачем этот безумный гонщик свернул в Ольшаны?
Глаза еще отказывалось поверить, а ноги уже несли меня вперед. Задыхаясь от бензиновой вони, я бессильно налег на покореженную дверцу, впился пальцами в тонкую пленку — несообразно прочную, и почему-то скользкую, словно вместо талька ее хранили в елее, — попытался разодрать, и тут услышал звук, от которого кровь в моих жилах сковал ледостав: легкое журчание вытекающего горючего.
От яростного рывка мерзкий пузырь, наконец, подался — не лопнул, а словно бы выскочил с корнем, как гриб-дождевик из земли, и тут же спался вовнутрь, опав неразборчивыми складками. Я нашарил под ними знакомую грубую фактуру материи, и с натугой выволок из раскуроченного авто обмякшее тело, казавшееся еще тяжелей в безвольной, трупной вялости.
Говорят, что самые роскошные авто бывают у самых невзрачных и щуплых богачей, как и самые роскошные хвосты обычно принадлежат некрупным петухам. Но этот гонщик оказался рослым и, что было еще хуже, крепко сбитым. Протащив его пару шагов, я повалился на одно колено и пополз, пытаясь одновременно удерживать на себе норовящий соскользнуть груз и поскорее удалиться от разбитой машины. Мешок картошки волочить было б легче.
Мы не одолели и пяти саженей, когда за спиной у меня глухо ахнуло. По волосам прошлась волна печного жара, что-то застучало по земле, и миг спустя послышался треск пламени. Спасаясь от огненной волны, я засеменил быстрее, пока под тяжестью не рухнул, запнувшись обо что-то, наземь, в густую траву.
По спине забарабанил град. Я невольно зажмурился, и тут же понял, что зря — это всего лишь запоздав, сыпались с дуба взбудораженные ударом зеленые мелкие желуди.
Приподнявшись, я оглянулся. Машина полыхала, словно костер на Иванов день; хоть прыгай через нее, если не боишься пятки подпалить. Водитель ее валялся рядом со мной на траве, нелепо вывернув руку — похоже, при столкновении он потерял сознание.
Лицо незнакомца было залито кровью из ссадины на лбу, но это меня мало тревожило — раны скальпа, даже самые незначительные, кровоточат на редкость обильно. Но удар по голове мог привести к последствиям куда более печальным. Несчастного следовало бы доставить в госпиталь как можно скорее, однако единственный транспорт, способный на это, догорал у меня за спиной.
Можно было послать какого-нибудь мальчишку на велосипеде в Яцову, чтобы оттуда пригнали возок... но в тамошней больничке пострадавшего разве что просветят икс-лучами. И то — к тому времени, когда станет поздно.
Оставалось только положиться на провидение.
От околицы уже бежали ольшанские — те, кто оказался дома и заслышал грохот, то есть, несмотря на вечерний час, все больше старики да неуделки. Лето ливонское коротко; это для меня, урожденного горожанина, новогодняя пора перед началом бесконечных осенних дождей покойна, а на селе она кажется самой жаркой.
Не обращая внимания на гудящий костер — впрочем, пламя уже начинало пригасать, пожрав все, до чего смогло дотянуться, и только исходило смрадным дымом — я склонился над лежащим. Дыхание редкое, но ровное, пульс — наоборот, учащенный, но тоже ритмичный. Зрачки — одинакового размера. Судя по всему, кроме головы ничего не пострадало...
— Матерь божья! — Подбежавший первым Вячко Семенов, на удивление бодрый старикан, всюду щеголявший одиноким погонным крестом на груди, согнулся в приступе кашля, едва выдавив эти слова. Я мысленно приготовился к большому скандалу, который учинит его благоверная не мне, так супругу, как только донесет до ольшанского дуба могучие свои телеса. Нельзя Семенову бегать. Легкие у него слабые. Свой единственный крест он заработал на восточном фронте, под Курском, когда его окоп накрыло облако горчичного газа — и только чудом не получил тогда второй, на могилу. Я бы решил, что после такого солдат — не жилец, а старик, видишь ты, скрипит потихоньку, но держится.
Вслед за ним пресвятую Богородицу поминали все по очереди: сначала стайка мальчишек, потом боевая хрычовка Марфа Янова, потом еще кто-то...
Я поднялся с колен, оглядываясь.
— Пан Вячко, — обратился я к старику вполголоса, покуда бабки причитали в почтительном отдалении как от догорающего остова авто, так и от жертвы аварии — и слава Богу, потому что возьмись они квохтать прямо над телом, я бы, пожалуй, вспылил, испортив тем отношения с большей частью деревни. — На чем бы его перетащить ко мне?
— Да носилки-то соорудим, — отмахнулся дед. — Надо будет, так и на руках донесем... ты скажи лучше, дохтур, трогать-то его можно?
— Нужно, — уверенно ответил я. — Вроде бы ничего не сломано. Отлежится, очнется. Я его лекарством напою, когда в себя придет.
— А коли сломано? — усомнился старикан.
— Тогда трогай-не трогай, все равно не жилец, — ответил я почти шепотом.
Семенов тяжело, с присвистом вздохнул.
— Тогда ладно, — решил он. — Это... сейчас носилки соорудим, да отнесем.
Кончилось тем, что мне так и не дали помочь — ольшанские сами доволокли таки не пришедшего в сознание лихача до моего дома, а я только метался пьяной молью вокруг, потрясая саквояжем и велосипедом и булькая: "Да что вы... давайте я... пустите, пожалуйста...".
Пребывающего в бессознательном состоянии гонщика мои добровольные помощники уложили, не раздевая, на кровати в гостевой, и порывались пособить и дальше, но я заверил их, что справлюсь сам. К концу практики в университате самые что ни на есть породистые шляхтичи управлялись с клизмой и ночным горшком ловко, словно родились с этими низменными орудиями в руках — что уже говорить о таких, как я? Пронаблюдав, как я стаскиваю с пациента хитро зашнурованные башмаки, даже самые деятельные бабки убедились, что жертве моей заботы не грозит немедленная гибель, и позволили себе удалиться.
Выгнав всех из дома, я постоял минуту, переводя дыхание. Заглянул в зеркало — оттуда на меня смотрело покрытое пылью и сажей чучело. Понятно...
Прежде чем привести себя в порядок, я все же закончил разувать гонщика, и снял с него куртку. Последнее заняло у меня больше времени, чем можно было подумать — вместо пуговиц на ней были модные застежки-пупки. Дорогая, надо полагать, обновка; и кожа показалась мне какой-то странной.
Потом я отправился к рукомойнику, и, стащив с себя все, долго плескался, оставляя на полу сырые пятна. Повздыхав, переоделся в чистое. Заодно и рубаху сменил, не дожидаясь бани. Беда только в том, что приличной одежды у меня было не так много. Опять же, не всякая годится, чтобы в ней к больным выходить. Курточку, прикупленную по случаю, не так давно обслюнявила зеленью нафаньева Зорька. Свои-то поймут, а вот столичный гость — едва ли. К тому же лежала она во время поездки на багажнике, и, конечно, дважды извалялась в пыли — когда я падал, и когда бросил велосипед. Надо будет в чистку сдать.
Пришлось напялить дорогую ферязьку, в которой я принимал мантию из рук декана на выпускном. Пусть лучше незнакомец посчитает меня хлыщом, чем неряхой.
Затем я методично обработал уже подсыхавшую рану на лбу шофера — как и ожидалось, неглубокую — намотав поверх стерильной марлевой подушечки с корпией столько бинта, что хватило бы на трех больных, но рисковать я не собирался: человеку, способный разбить об ольшанский дуб гоночное авто, вполне по силам устроить мне все десять казней египетских, если он решит, что его лечили недостаточно старательно. Осмотрел попутно все, что мог, прощупал пульс, покачал головой над нехорошей бледностью на скулах. Приготовил все настойки, отвары и декокты, которые могли понадобиться в ближайшем будущем — после ударов по голове, особенно сопровождающихся длительной потерей сознания, пострадавших обычно мучают страшнейшие головные боли, подавить которые удается порой только препаратами опия. И обнаружил, что делать мне, покуда больной не проснется, нечего.
Побродив пару минут по гостиной, я приказал себе успокоиться. Запоздалый ужас только теперь накатывал цепенящими волнами, застилая взор жуткими картинами — как взрыв бензобака разносит автомобиль на куски, разбрасывая во все стороны смертоносные обрывки стального листа, и те, словно мясницкие ножи, полосуют сначала гонщика, а потом — меня. Мелькнула шальная мысль напиться балдрианы на спирту, но я боялся переборщить и впасть в добродушное безразличие ко всему на свете. Если пострадавшему станет хуже... например, если удар повредил мелкие сосудики под дура-матер, и сейчас под черепной коробкой зреет кровяной наплыв, грозя раздавить нежные сероватые извилины, сжать ствол мозга...
Я тревожно вскинул голову: нет, сквозь распахнутую дверь явственно доносилось ровное и шумное дыхание, подозрительно напоминавшее храп. Оставалось только повести плечами, сбрасывая невидимую тяжесть пустых фантазий. Все в руце Божьей; только в наше суетное время об этом приходится напоминать себе беспрестанно. Если нашему лихачу суждено умереть, я едва ли спасу его в деревенском лазарете. Разумеется, сделать трепанацию черепа, чтобы снизить давление на мозг, можно даже здесь. Хотя бы коловоротом, зубилом и кувалдой. Вот только будет ли прок от такой операции?..
Вздохнув, я шлепнулся в кресло у закатного окна, откуда еще сочилось немного света, и снял с ближней полки "Назидательные записки" Гийема Сегю-Ростана. Больше ради того, чтобы унять нервы, потому что книгу я выучил почти наизусть уже к третьему прочтению.
Страницы отдавали пылью и старым клеем — запах, который в моем сознании с детства связывался с романтикой. В самом деле, откуда, как не из книг, мог черпать литовский мальчишка материал для детских мечтаний? Мемуары бешеного нарбоннца я прочел вначале на русском, в грошовом издании для бедных, и, повзрослев, не успокоился, покуда не купил прибывший из Тулузы том в шоколадно-нежной коже с золотом, чтобы насладиться — не могу поспорить, весьма назидательной — историей жизни этого авантюриста, изложенной на его родном окситанском наречии, и, хотя продираться сквозь устарелые обороты было нелегко, ни разу не пожалел об этом.
Сегю-Ростан принадлежал к тому поколению искателей удачи, что проросло в Нарбонне к исходу бурного столетия, последовавшего за открытием Гибореи, когда неутолимые аппетиты соседей прекрасной Дамы оказались устремлены по преимуществу на страны заморские, а зависть к раздувшейся от золота казне Нормандского королевства пробудила во многих душах жажду обогащения столь же скорого, неутомительного и сообразного благородной натуре шляхетства. В эту-то благодатную почву и упала семенем весть об открытии золотых приисков в далекой Сибири. В отличие от гарнизонов Мечики, владимирские казаки приветствовали новых поселенцев с распростертыми объятьями, не спрашивая роду и племени — и со всего христианского мира потянулись в Сибирь искатели наживы.
Окситанец Гийем был далеко не первым из них — возможно, иначе миру пришлось бы обойтись без его восхитительно наивных мемуаров. Но к тому времени, когда, растратив почти все деньги, но не растеряв гонора, Сегю-Ростан вместе с доброй дюжиной таких же авантюристов доплыл, наконец, пузатым ромейским карабом до Корсуни, и собирался уже двинуться дальше, как его настигло известие весьма неприятное. От царского двора во Владимире, некстати очнувшегося от дремоты, пришел категорический запрет допускать до земель сибирских проклятых латинян — дабы не расхищали богатства русских недр.
Спутники Гийема отреагировали по-разному. Одни, пожав плечами, бросали безнадежную затею, чтобы податься на военную службу к императору, круль-кесарю, султану или кто там еще, христианин или язычник, нуждается в их мечах и злобе. Другие, рассудив, что Святая Троица на всех одна, отправлялись исповедоваться и принимать причастие в ближайший православный храм. Но поиздержавшийся шевалье избрал третий путь, по мнению всех советчиков, к которым он обращался в большом порту — невозможный: добраться до сибирских золотых россыпей, минуя владимирские земли.
Путь его лежал через Черное море, в Трапезунт и Батум, оттуда через грузинские земли — в Дербент, тогда находившийся под властью персидских халифов. Там удача, дотоле не оставлявшая обезденежевшего путешественника, внезапно изменила ему: вместо того, чтобы переправиться через Хвалынь, добравшись до Титархана, или обойти его вдоль южного берега, Гийем оказался в лапах стражи, набиравшей пришлых бродяг в войско халифа, весьма некстати решившего покончить, наконец, с теряющим последние силы Ургенчем.
Вот здесь начиналась самая, пожалуй, невероятная часть приключений Сегю-Ростана: безоружный, "одинаково скверно", по его собственному признанию, владеющий любыми языками, кроме родного окситанского, чужеземец-гяур не только не лишился последнего достояния — меча, но и убедил — не иначе, как вмешательством свыше — ассасинского амира поставить нарбоннца во главе отряда христиан-невольников. Обычно цветистый слог Гиейма на страницах, посвященных победоносному походу персов, иссыхает, уподобляясь саксаулам Черных песков. Разграбление Самарканда описано им с такой лаконической краткостью, что само немногословие кажется зловещим, будто с желтоватых страниц поднимается дым полыхающего города, и крики жертв эхом отдаются в ушах.
Дезертировав из победоносной армии...
Меня отвлек звон колокольчика. Я подошел к двери и вгляделся в мутное стеклышко. Потом вгляделся еще раз — удостовериться, что глаза меня не обманывают. И поспешно отворил, отвесив стоящему на пороге почтительный поклон.
Старостой в Ольшанах был — с каких пор, и не скажу, до меня началось — пан Евгений Манилов Борецкий. Имел ли он какое-то отношение к тем самым Борецким — тоже не знаю, но любые намеки на свою прославленную фамилию староста переживал весьма нервно. Держался он, во всяком случае, с достоинством, присущим потомкам старинных родов — а спорить, будто род старейшин новгородского Сорока уступает хоть в малости боярским семействам Литвы или Киева, могут разве что сами бояре, растерявшие за века, в отличие от тех же Борецких, все достояние, кроме гордыни.
Сейчас, однако, старик был непривычно смущен и растерян: даже снять шляпу, когда захлопнулась дверь, он вспомнил не сразу.
— Как ваш больной? — спросил он вместо предисловия, и тут же отвел взгляд. Поразительно, но в этот миг староста напоминал напроказившего школяра.
— Покуда спит, пан Евгений, — ответил я успокаивающе, словно с нервным пациентом или пугливой лошадью.
Да что же еще стряслось? Только тут я сообразил, что для того, чтобы так быстро вернуться с поля, у старосты должна была иметься веская причина: после того, как он выбил для Ольшан трактора, следовало ожидать, что пан Борецкий не отпустит с поля ни души живой, покуда урожай не будет собран, или не кончится аренда, и тем более — не уйдет сам.
— Да проходите, прошу вас! — Я и сам с запозданием понял, что веду себя невежливо.
— Тут, пан дохтур... потолковать с вами хотел... — Староста протолкнулся мимо меня в гостиную, подошел к креслу у окна и снова замер. — Не разбужу? — переспросил он.
— Едва ли, — ответил я. — Если очнется, то сам. И чем раньше, тем, пожалуй, лучше будет.
Староста похмыкал немного и, не найдя, что сказать, уселся.
— Так о чем вы потолковать собирались, пан Евгений? — поинтересовался я.
— Да насчет пострадальца вашего, — признался старик. Пальцы его, скрюченные артритными желваками, беспокойно пошевелились. — Когда увидали, так сразу за мной и помчались. А я уже к вам, доктор... мы хотя и не вастаки, но может, вам после университата, — важное слово он произнес с особым напором, — этакое дело знакомым покажется...
— Что за дело-то, пане? — не выдержал я, вклинившись в очередную паузу.
— Это, пан дохтур, словами не описать, — решительно проговорил староста, снова поднимаясь. — Только показать можно. Вот пойдемте, сам увидите.
Я положительно не мог узнать величавого Борецкого. Староста едва не за рукав выволок меня из дома, так что мне оставалось лишь успокаивать совесть тем, что, случись больному очнуться в мое отсутствие, то и срочная помощь ему едва ли будет нужна. Мы прошагали в обратную сторону весь маршрут, каким волокли ко мне пострадавшего, не произнеся за это время ни слова, добрались до дуба, а потом двинулись в сторону от дороги, чтобы остановиться в трех десятках аршин от места аварии.
— Вот это вот чудо, — промолвил староста, неопределенно поводя рукой.
В первый момент я увидел только россыпь мелкого щебня, словно сланцевая крошка, и удивился — кому пришло в голову рассыпать его тут, на лугу? Потом внутренний объектив сознания закончил наводку на резкость, и я непроизвольно охнул.
То, что я принял за сланец, было асфальтом. Крошеным асфальтом. Мелко крошеным асфальтом.
Я почувствовал, что начинаю повторяться. Про себя. Потому что, глядя на ровный круг из плотно пригнанных серых обломков... всплыло чужеземное слово — такыр... ни о чем, кроме ломаного асфальтового листа, думать было непосильно. Безумное зрелище превращало рассудок в такое же колючее, слепое месиво разрозненных мыслей.
Машина мчалась не по дороге. С той стороны, откуда она врезалась в дерево, проселок как раз и делал злополучную петлю, на которой я неизменно застревал штаниной в велосипедной цепи. От груды почерневших, смрадных обломков я повел взглядом вдоль следов шин, наискось вдоль проселка, через обочину, через луг... до выкошенного круга, сплошь усеянного асфальтовым крошевом. Дальше следов не было. Никаких.
Словно автомобиль вывалился на луг сквозь невидимую дверцу, уже набрав скорость, и водитель едва успел дать по тормозам, когда на путь ему заступил вековой дуб, посаженный в честь посещения деревни великим князем Станиславом Дмитриевым — единственным из Гедиминовичей, на памяти людской почтившим Ольшаны своим присутствием. Можно было подумать, что автомобиль рухнул с низко пролетавшего самолета... но он упал не один. Неведомая, безымянная сила подхватила его вместе с дорогой, срезав тонкий слой асфальта, словно шкурку с картофелины.
Меня затрясло. Теперь уже не от страха. А от ужаса.
Я понял смятение деревенского старосты. Бывают вещи, до такой степени выламывающиеся за грани привычного бытия, что их с трудом удается уместить в пределах рассудка. Старику горько было признаваться, что весь опыт шести десятков его лет непригоден, чтобы объяснить выпадающие из пустоты автомобили. Он рассчитывал, что мое "университатское" образование поможет если не втиснуть случившееся в рамки повседневности, то хотя бы наделить именем. Но для меня зрелище серого такыра посреди зеленых ливонских лугов оказалось столь же жутким и непонятным.
— Действительно... чудо... — пробормотал я, только чтобы не молчать. Мне казалось, будто над полем внезапно повисла тишина, давящая и плотная.
— Вот и я подумал — нечисто тут дело, — убежденно проговорил Борецкий. — Как скажете, пан дохтур — могло такое приключиться, ну... от натуры?
Я еще раз посмотрел на серый круг в траве. Внезапно резкая вонь, исходившая от выгоревшего авто, приобрела для меня некоторую определенность. Так пахло временами в лаборатории, где мы, студиозусы, постигали алхимическую премудрость. Дым остро и странно отдавал соляной кислотой.
— Нет, пан староста, — ответил я так же твердо. — От натуры — не могло.
— Тогда, значит... я пошлю кого-нибудь в городок? — предложил Борецкий. Видно было, как ему не хочется этого делать — солнце уже зашло, темнело, как это бывает по осени, стремительно, и недолгая, в сущности, дорога до Яцовы грозила сюрпризами. Попадется такой вот лихач на пустой ночной дороге... Опять же — послать кого потолковей, так жалко хорошего человека дергать в ночь, а отправить, кого не жалко — так будет ли толк? В Ольшанах еще на слуху была история, приключившаяся еще до моего появления на селе — когда известного разгильдяя и пропойцу Семена Сешича отправили в городок (здесь никогда не говорили "в Яцову", а только — в городок, как бы заранее отделяя ближайшее многолюдное поселение ото всех прочих, будь то не столь далекая огромная Рига или лежащий по другую сторону от Яцовы Баюшок), а дождались только через три дня, на приказной машине и в совершенно неприличном состоянии.
— Подождемте лучше до утра, — ответил я после недолгого раздумья. — Я дам больному снотворного, и не позволю вставать... а завтра вызовем полицию.
— Ну, коли вы за него поручитесь... — проворчал старик.
— Я могу поручиться только, что он никуда не уйдет до рассвета, — поправил я. — Не обещаю, что наш, — я поискал достаточно обтекаемое слово, — гость не исчезнет столь же необъяснимо, как появился.
— Меня другое тревожит, — признался Борецкий. — А ну как он прознатчик?
— Чей? — спросил я с интересом.
— А холера его знает! — Староста махнул рукой. — Разве по нынешним временам разберешь? Может, господский — рубеж-то недалеко, почитай, за самой Двиной...
На самом деле граница между Литвой и Господином сотоварищи уже не первый век проходит самое малое в полусотне верст за рекой — разве что в самые мрачные дни Смуты в руки новгородцев попала, и то ненадолго, часть южной Ливонии. Но даже в те дикие времена здешние земли считались приграничными; что уже говорить о временах нынешних, когда хелоны и аэропланы пожирают расстояния?
— А может, ляшеский, — продолжал староста. — Пойди их, шпиенов, разбери!
Или владимирский, добавил я про себя. Разбить о дерево дорогую гоночную машину — это для тамошних богатеев в порядке вещей. Чем не легенда для разведчика? Если бы только еще у нас нашлось, о чем доносить в Посольский приказ. Об урожаях, что ли?..
Если бы не асфальтовый круг в траве, я бы, может, и согласился с паном Евгением. Появление незнакомца в деревне всегда подозрительно, особенно сейчас, когда новая война не за горами, и небо словно в тягости от бомб. Но после того, что мы увидали...
— Давайте все-таки дождемся утра, — повторил я.
— Ну, как скажете, пан дохтур, как скажете... — Староста подергал себя за ус.
Обратно мы шли так же молча.
В доме было темно. Я долго шарил в прихожей, разыскивая рубильник, и зажмурился, когда электрический свет ударил в лицо. Пожалуй, стоит поблагодарить Всевышнего за то, что живу в богатые, суетные времена — в Ольшаны кабель протянули недавно, предшественнику моему до последних дней оставалось обходиться керосинкой, да и я часто предпочитал зажечь тусклую лампу, чем слушать, как пощелкивает массивная тумба счетчика, выдергивая по грошу из моего неглубокого кармана. Керосин, хотя и привозной, покуда дешевле.
Но сейчас мне требовался яркий, пронзительный свет угольных нитей. Будем надеяться, что лампочки не перегорят все разом, как это уже один раз случилось, потому что на запасные у меня никогда не хватает денег.
Пройдя через гостиную, она же приемная, библиотека и кабинет — сельский врач не может позволить себе роскошеств, — я заглянул в комнату для гостей, где положили больного. Незнакомец так и не пришел в себя, но состояние его явно улучшилось: он вздрагивал, ворочал головой, пытаясь спрятать закрытые глаза от света, нездоровая бледность сошла со щек. Рубашка смялась; подушка валялась на полу — видно, покуда меня не было, больной смахнул ее случайным движением.
Бутылка стояла на полочке, рядом с мерной стопкой.
Незнакомец беспокойно зашевелился, пробормотав что-то в полудреме. Слова показались мне смутно знакомыми, и в то же время — непонятными, как бывает, когда слышишь впервые особенно странный говор дальних краев. И тогда я решился.
Дозы парегорика, которую я осторожно влил ему в приоткрытый рот, хватило бы, чтобы отправить в объятья Гипна и более крупного мужчину. Я рассчитывал, что мой пациент крепко проспит до утра.
Потом я потянулся к висящей на спинке стула куртке и, зажмурившись от стыда, принялся ощупывать карманы.
Думаю, если бы учитель мой реб Коган, Абрам Гецлов, застал своего ученика за подобным занятием — выгнал бы из универа к чертовой матери, и был бы прав. Что за врач роется в вещах больного? Работа скорей для мародера или воришки.
Карманов оказалось несообразно много, при том, что я не сразу понял — некоторые из них фальшивые. Постепенно на столик у кровати ложились вещи, одна за другой: расческа, кошелек, зажигалка, пакетик из чего-то вроде целлофана, полный бумажек — кажется, банкнот, но мне на первый взгляд незнакомых; я, впрочем, и не приглядывался поначалу особо, календарик по латинскому стилю... И чем больше их становилось, тем яснее делалось мне, что с этими вещами что-то не в порядке.
Неправильные они были. При взгляде на них делалось жутко, как в дурном сне, когда все вроде бы как всегда — но стоит приглядеться, и становится видна преисподняя сторона. Карманный календарь казался мне совершенно обычным... если бы не странный, жирный блеск плотной бумаги... и нелепые начертания цифр. Зажигалка тоже не привлекала внимания, покуда я не заметил, что темно-зеленый материал, похожий на галалит — вовсе не эмаль на металлическом корпусе. Сплющенный цилиндрик казался целиком отлитым или отштампованным из незнакомого вещества, глянцевитого и, судя по многочисленным царапинам, непрочного.
Стиснув зубы, я потянулся к кошельку; расстегнув, открыл. Внутри болтались по дрянной замше странные монетки. Я на пробу вытянул одну: с реверса глядел на меня странный герб — на увенчанном тремя звездами щите под встающим солнцем взирали друг на друга грифон и лев. Внизу значилась дата, тоже, как и календарик, по латинскому счету "от рождества Христова": монету отштамповали восемь лет назад. Вокруг герба гнулась надпись, исполненная настолько странным шрифтом, что я в первый момент не сообразил даже, как ее прочесть... и даже потом узнал только второе слово — республика — к тому же написанное с ошибкой: "republika". Перевернув монетку, я узнал ее достоинство — десять, надо полагать, сантимов. Где, интересно, в ходу такая вот мелочь? Я мог узнать шведские эре, господские рубли, польские гроши, владимирские полушки, даже датские... да, в Дании кроны делятся на сенты, но это не кобенхавенского монетного двора продукт, готов заложить свою бессмертную душу.
Мною понемногу овладевало дьявольское, похотливое любопытство. Вслед за монетами — их в кошельке обнаружилось несколько видов, разного достоинства, латунных и неаргировых, но исполненных в одной манере, с тем же гербом — последовала одинокая, сильно мятая травянисто-зеленая купюра. То, что изображения на ней были непривычны, а надписи — непонятны, меня уже не удивило, но я так и не успел понять, каким образом помимо водяного знака прямо в бумагу была помещена тонкая полоска фольги с пробитыми в ней обозначеньями номинала. Сам же водяной знак изображал женщину в высоком головном уборе — короне?
Из пакетика я вытянул тонкую стопку банкнот — другого, заметно было, образца: длинненькие, цвета владимирских мундиров, с портретами неизвестных мне государственных мужей. Сразу привлекало внимание, что все они были большого достоинства, по пятьдесят и сто... долларов, следовало полагать. Мне было бы спокойней, сумей я вспомнить, в какой стране мира расплачиваются столь экзотической валютой. И пишут, выворачивая латинское "r".
Мира... Все сильней зрело во мне ощущение, что не от мира сего этот пришелец. В самом прямом смысле слова. Но тогда — откуда?
Против воли я поднял голову, будто пытаясь сквозь сияние лампы, сквозь потолок и крышу разглядеть звезды. Вскоре после поступления в университет меня захватило тогдашнее поветрие: вести бесконечные споры не о политике или истории — предметах накрепко сплетенных друг с другом — а о проблемах менее приземленных. Например, о жизни на других мирах. Климат литовский не способствует развитию астрономии, но через третьи руки мы узнавали и о странных пятнах, смутно зримых в телескопы на поверхности Арея, и о вспышках света, будто бы наблюдавшихся в лунных цирках. В конце концов, нигде в Священном писании не сказано, что наша Земля — единственное место, где Господь заронил семена жизни, и вдохнул душу в свои творения... но если мы сотворены "по образу и подобию", то подобие это должно быть...
Я снова поглядел на своего пациента. Ничего не было в нем сверхчеловеческого, запредельного, — пожалуй, на полоцких стогнах легко можно встретить подобный тип людей. Но загадка его появления продолжала мучить меня.
Или это работа тайных лабораторий — неважно, наших ли, скрытых, по слухам, в непролазных пущах близ южной границы, или чужестранных? Военное искусство многажды менялось со времени последних сражений, и не в последнюю очередь трудами любомудров, неизменно обращающих всякое творение ума и рук к смертоубийству. Когда Серджио Монтальи поднял в воздух первый аэроплан, у кого-то ведь уже таилась в сердце мысль загрузить летающую машину бомбами! Но и без доморощенных гефестов наука вошла в жизнь властно, и не уйдет. Если верить газетам, вот-вот появится на вооружении установка, способная засечь вражеские бомбардировщики на дальних подступах к границам — так почему не мог некий сумрачный гений изобрести машину, способную забросить сквозь многие версты автомобиль с водителем... поначалу. А потом — хелон. И не один. Ну а за ним — грузовики с пехотой, и полковую артиллерию вдобавок.
Но и эта версия не казалась мне убедительной. Хотя бы потому, что незнакомец не походил на военного. Тем более — на испытателя новой техники. И опять мысли мои возвращались к нелепым деньгам в его кошельке, к странным предметам...
Я потянулся к темно-серой пластинке, назначения которой поначалу не понял. Зачем в ней два окошечка: одно бледно-сизое под стеклом, другое — словно скол обсидиана, как обрядовые ножи гиборейских туземцев? А под ними — ряды цифр и значков, надо полагать — математических? Загадка на загадке...
Решительно отложив пластинку, я поднялся на ноги и выключил в комнате свет. До утра мы ничего не узнаем, а в ярком электрическом блеске ламп мучительно и позорно было глядеть на горку чужих вещей, в которых я только что бесцеремонно копался. Тщетной оказалась даже надежда отыскать в них хоть что-нибудь, способное пролить свет на загадки, поставленные явлением... гостя, подумалось само. Предки называли, обороняясь от нечистой силы, гостями заморских купцов... и непокойников, восставших с погоста. Кто явился к нам на этот раз?
С этой мыслью я и уснул в кресле, силясь развеять мысли досужим чтением. Роскошный том Сегю-Ростана выпал из рук, ударившись об пол вызолоченым корешком, но стука я уже не услышал._________
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|