↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
СТАЛЬНОЙ УЗЕЛ. Поединок.
На узком каменном мосту, переброшенном над пропастью, стояли двое. Те, что сопровождали их, застыли по разные стороны моста, будто статуи, не смея нарушать обманчивого покоя встречи.
Высокий светловолосый мужчина в алых одеждах, затканных золотом, смотрел, чуть прищурившись, на женщину, не уступавшую ему ростом и статью, лениво скользил взглядом по ее длинным косам, падающим до земли, белоснежному платью без единого украшения. А она не отводила взгляда от камня, оправленного в золото, что сиял на его груди — Сердца Гор, знака власти Горного народа.
— Я не хочу твоей смерти, сестра моя Эллиль, — звучный голос мужчины наконец нарушил тяжелую тишину. — Отошли полукровку в Приграничье, ему не место среди далли-эр. Тебе самой я позволю остаться и жить в моих пределах, где пожелаешь.
— Слово сказано, брат мой Амирани, — женщина выпрямилась и впервые посмотрела ему в глаза, что лучились тем же аметистовым светом, что и у нее самой. — У тебя нет власти ни надо мной, ни над моим сыном...ни над землями далли-эр!
— Слово сказано, сестра моя Эллиль, — он коротко поклонился ей, зло сверкнув глазами. — Видит Небо, я не желал тебе зла.
— Не забывай о Сердце Гор, брат мой Амирани, — голос ее был холоднее вечных снегов на горных вершинах.
Мужчина чуть пожал плечами, осторожно расстегнул тяжелое ожерелье — камень рассыпал цветные искры, сверкал и радужно переливался всеми гранями — сделал пару шагов вперед и положил его на каменные плиты моста. Затем отошел назад, поклонился сестре еще раз — и вскинул руки к безмятежно-голубому небу.
Эллиль-Эрра рассмеялась ему в лицо, сплетая пальцы — творя ответное заклятие.
Ледяной ветер взвыл, подхватил рукава соперников — белые и алые, хлестнул наотмашь по лицам тех, что пришли сопроводить их и засвидетельствовать поединок, и закрутился вокруг двух фигур на мосту.
Женщина кружится, и летят по ветру светлые косы, и кажется, будто она танцует, оба они танцуют, только между ладонями мужчины вспыхивают алые огни, и женщина — шутя ли? — уворачивается от них, и поет, поет, не прерывая песни, и он поет тоже, и прекрасен, страшен танец брата и сестры из королевского рода Эрра. И ничего нет, никого нет, только смертная пляска на Мосту Владык, и едва касаются ее каблучки каменных плит, когда падают ей под ноги сгустки огня, и резки, быстры движения его рук, когда отводит он от своей груди острия ледяных кинжалов.
Раз, два, три, танцуй, брат мой Амирани, танцуй в последний раз.
Пляши, сестра моя Эллиль, ибо смерть твоя близко.
Небо видит, ветер слышит, горы поют — нет у тебя права на власть, нет у тебя права на землю, презревший кровь свою!
Нет у тебя права, предавшая свой народ, нет и не будет, ветер мне свидетель, горы меня слышат, камни дрожат под твоими ногами, сестра моя Эллиль!
Слышишь, брат мой Амирани, стихает ветер, у тебя не остается сил, земля не слышит тебя больше. Гаснут твои огни, брат мой, брат мой, нет тебе места на нашей земле, пусть же лед пронзит твое ледяное сердце!
..Крови не было на алых одеждах — только иней. Амирани-Эрра, правитель Горного народа, лежал на каменных плитах, раскинув руки, и снег не таял на его побелевших губах, на длинных ресницах, снег искрился, будто Сердце Гор, и не было для него отныне иных знаков власти.
Эллиль-Эрра шагнула вперед и, подняв тяжелое ожерелье, вскинула его над головой. Камень заискрился на солнце, отбрасывая радужные блики.
— Услышьте, горы и реки, ущелья и скалы, услышьте, братья наши, — голос ее зазвенел, разносясь вокруг, отзываясь раскатистым эхом, — Сердце Гор в руке моей, и я, Эллиль-Эрра, правлю далли-эр отныне и до срока!
И она развернулась, даже не взглянув на тело брата, и вернулась к спутникам, что ожидали ее у моста. Они преклонили колени перед своей Владычицей, что стояла перед ними, бледная и гордая, и держала в руке ожерелье, в которое было вплетено Сердце Гор.
— Пусть наши крылатые братья донесут вести до всех далли-эр наших земель, чтоб пришли они и склонились передо мной. Оправьте Сердце Гор в серебро, — Эллиль-Эрра прищурилась на яркое солнце. — Что ж до моего недостойного брата...сбросьте тело вниз. Скалы давно не пили яростной крови Эрра. Да будет утолена их вечная жажда!
Нить первая. ЗОЛОТОЙ ВЛАДЫКА.
Владыка половины мира, любимец бога Войны, яростного Вар-Заракхайя, светоч, озаряющий умы варваров, господин земель от гор и до моря — и прочая, прочая, прочая — повелитель Атхарнаан вкушал дневной отдых на просторном ложе, среди прихотливо раскиданных подушек с узорами яркими и сложными, как перья диковинных южных птиц. Легкое, как сон, полупрозрачное покрывало сползло с ложа, ложась на яркий ковер пола, и тело повелителя, покрытое, как росой, мельчайшими каплями пота, казалось тяжелой статуей, отлитой из металла. Бронзовую неподвижность картины нарушали только порывы ветра с моря, едва колышущие занавеси, да мерное движение унизанных перстнями пальцев, лениво перебирающих многоярусное ожерелье на шее обнаженной наложницы. Волосы девушки темными кольцами легли на ее виски и шею, а черные глаза были прикрыты. Чем не угодила она сегодня? Чем мог быть недоволен ее господин? Покорная и тихая, льнула она к нему, не смея шевельнуться под этой лаской, больше похожей на угрозу.
Минуты тягучей тишины шли, пока повелитель негромко, с трудом разлепляя пересохшие губы, не окликнул рабов, невидимых за тяжелыми занавесями входа, но напряженно ждущих этого — или любого другого — приказа. Согнувшись в поясном поклоне, опуская лицо и не смея поднять глаз, они внесли подносы с фруктами, драгоценной работы чашу, запотевшую и полную ледяной воды, и многое еще, что могло бы усладить господина в этот жаркий полуденный час.
И вместе с ними, быстро и низко кланяясь, улыбаясь преданно до приторности и нервно шевеля толстыми пальцами, вошло важное лицо — главный евнух гарема повелителя. Он чуял грозу, что собирается над его осторожной головой, и потому спешил как можно скорее принести весть, которой владыка всех земель будет, без сомнения, рад.
Владыка, впрочем, не спешил. Словно не замечая согнувшегося в нижайшем поклоне евнуха, он глотнул воды, махнул рукой, отсылая рабов, оторвал от кисти винограда несколько ягод, и одну опустил в пересохший рот наложницы. Ради такой милости девушка осмелилась пошевелиться, расправляя затекшие руки — но дальнейшие ее движения были пресечены крепче перехваченным ожерельем.
— Чего тебе? — наконец негромко поинтересовался Атхарнаан, не поворачивая головы к главному евнуху и любуясь не то совершенными, округлыми и мягкими, линиями тела юной наложницы, не то красотой золотого плетения, сейчас стиснувшего ее шею.
— Да простит мне повелитель мой и владыка, что я побеспокоил его в этот час, полный истомы и покоя, — заторопился евнух. — Но дело, с которым я осмелился к нему войти, поистине любопытно и неслыханно...
Повелитель поднял бровь движением, обозначавшим вместе и "слушаю", и "любопытно", и "говори короче" — и евнух нервно облизал губы, на всякий случай еще раз поклонившись и выдавливая из себя самую преданную улыбку из возможных.
— О мой повелитель, тебе известно, что мои подчиненные, эти дети гиены и шакала, каждый большой торговый день обходят невольничьи рынки. И вот, сегодня они пришли к твоему недостойному слуге и поведали, что видели на нынешнем рынке торговца с товаром неслыханным — и с ценой невиданной. И что пытались они уломать торговца — уступить, хотя бы ради чести продать товар владыке нашему, но тот уперся, этот сын ослицы, и сказал, что унижение для столь ценного товара — быть проданным так дешево даже, как он сейчас просит, что уж говорить о снижении цены. И твой недостойный слуга, о мой повелитель, услышав, что за товар предлагает сей подлый торговец, тотчас поспешил на рынок. И когда увидел я этот товар, и не нашел в нем ни доли изъяна, я, твой недостойный слуга, о мой господин, счел, что не только эта цена разумна и верна, но и более того мог бы запросить этот сын гиены и шакала, и не было бы причины отказать ему...
— Должно быть, и впрямь что-то ценное попалось в этой клоаке, что ты, старый прохиндей, рискнул потратить доверенные тебе деньги, — позволил себе усмешку Атхарнаан, щуря темные глаза.
— О мой господин! — затрясшиеся колени не удержали евнуха, и он сполз на пол, продолжая усердно кланяться и чудом не разбивая лоб о мраморные плиты. — Я уверяю тебя, что и втрое товар стоил бы!..
— Ну так?..
— Я, право, не знаю, где добыл эту жемчужину сын гиены и шакала, но раб, которого он продавал — не что иное, как юная северная тварь!
Наложница, о которой все и думать забыли, не сдержала судорожного вздоха — не то ужаса, не то восхищения. Повелитель метнул на нее косой взгляд, и она застыла, в страхе прикусив губу. Впрочем, взгляд этот был скорее рассеянным и довольным, чем раздраженным.
— Вот как...
— Да-да, господин мой! — обрадованно зачастил евнух. — Это совсем юный мальчик, чья кожа бела, как мрамор под ногами моего повелителя, волосы похожи на пену на волнах, а глаза — цвета ярких аметистов!
— Да ты, похоже, собрался равняться с поэтами древности в искусстве изящных слов? Прежде не замечал за тобой такой склонности, — усмехнулся Атхарнаан. Задумчиво провел пальцами по следу от ожерелья, оставшемуся на нежной шейке наложницы. И потом снова посмотрел на евнуха. — Приведешь его ко мне вечером. Если эта диковинка и впрямь недурна — отсыплешь торговцу столько же, сколько ты уже ему заплатил. А нет — получишь столько плетей, сколько монет ты сегодня потратил. Ступай.
По шажку отступая спиной вперед и беспрестанно кланяясь, евнух исчез за дверьми. И только тогда повелитель вновь обернулся к девушке, притягивая ее к себе и улыбаясь хищно-ласково.
Нить вторая. ЗОЛОТОЙ ВЛАДЫКА — СТАЛЬНОЙ ЭРХА.
Огоньки светильников — сотни были их — вспыхивали, разгораясь, и вновь почти угасали, наполняя опочивальню неверной, колеблющейся светотенью. Владыка Атхарнаан отдыхал — и ожидал, предвкушая. Если его и глодали любопытство и нетерпение, никто не заметил бы их — ни в движениях пальцев, перебирающих складки покрывала, ни в ленивом взгляде из-под опущенных ресниц. Владыка следил за беззвучным — только браслеты звенят, да едва слышно переступают по мраморному полу босые ножки — танцем нагой наложницы, закутанной в прозрачную легкую ткань и извивающейся под ней, как драгоценного металла змея. Повелитель знал, что наслаждение только острее и слаще делается от предвкушения — и не спешил гневаться на задержку.
И когда наконец девушка опустилась на пол, трепеща и замирая, как пронзенная стрелой птица, — откинулся бархатный полог-вход в опочивальню, и вошел, сияя, как начищенное бронзовое зеркало, главный евнух, а следом за ним, меж двух его подчиненных... Повелитель аж привстал на локте, а потом откинулся назад, улыбаясь довольно, восхищенно и хищно. Знал, знал проклятый пройдоха, чем ему угодить!
В полумраке опочивальни белая кожа вошедшего казалась сияющей, как жемчужина, а волосы, мнимо-небрежно сколотые умелыми руками рабов на затылке, ложились на прикрытые разноцветным шелком плечи белой пеной. Северная тварь вошла — и замерла в центре опочивальни, будто в растерянности, но евнухи не стали его торопить. Взгляд Атхарнаана все разгорался, распаленный этой странной, непривычной красотой. Пожалуй, назвав это существо юным мальчиком, евнух изрядно приврал, желая больше раззадорить повелителя. Хотя усы еще не пробились на этом нежном лице, яркими красками обведены были опущенные долу глаза, а скрещенные на груди руки были юношески тонки — разворот плеч выдавал отнюдь не ребенка. В устойчивости позы, в уверенности легкой походки, так не похожей на мелкие шаги гаремных мальчиков, ощущалось больше спокойной настороженной собранности, чем юной робости — той самой, которая так легко ломается, перерождаясь в глубинный, нутряной ужас.
Что ж, тем интереснее будет игра.
Повелитель долго разглядывал диковинку, потом кивнул:
— Разденьте его.
Неожиданно — прежде, чем кто-либо из евнухов успел прикоснуться к нему — наложник одним быстрым движением распустил узел, держащий полупрозрачные — должные — одежды. Яркие, пестрые, бесценные — они с тихим шорохом опали к его ногам. Он сделал шаг, перешагивая через них — и замер, не поднимая головы, застыл в своей хрупкой, почти неестественной красоте, которой только мешали слои шифона и шелка. 'Будто сама госпожа Эваль, безумная и прекрасная, в обличье юноши вернулась в этот мир, — пронеслось в голове Атхарнаана. — Уж не черные ли у него глаза?' Повелитель сам невольно усмехнулся своим мыслям.
— Повернись, я хочу рассмотреть тебя, — бросил он, обращаясь уже к наложнику.
Евнухи отступили. Сейчас их дело было лишь одно — следить, чтобы новый наложник не сотворил недолжного — и, если что, мигом скрутить наглеца по первому знаку владыки. Два быстрых выверенных шага вокруг своей оси — и юноша вопросительно поднял глаза — все, мол?
— Нахал... — тот оскалил зубы в усмешке. — Подай чашу воды мне.
Шаги по мрамору были неслышимы — будто облако тумана проплыло — и опустилось у ложа. Владыка отпил пару глотков, промачивая пересохшее горло, но это только придало ясность встающим в нем ярости и желанию.
— Иди сюда, — почти неслышно сказал он и не глядя поставил чашу на пол.
Наложник опустился на край ложа спокойно и просто, как птица на ветку — не стесняясь своей наготы, но и не выставляя ее бесстыдно, как то обычно делают рабы желания.
Повелитель крепко ухватил его за волосы, рассыпав хрупкую прическу и заставляя откинуть голову назад — и встретил не то безразличный от ужаса, не то спокойный, как смерть, взгляд огромных фиолетовых глаз, темных в неярком свете свечей. Казалось, лицо юноши стало еще белее, пока его пристально осматривали вблизи — улыбаясь хищно, жестоко и сладко, перебирая невиданные белые волосы, дивясь острым — почти звериным, разве что без шерсти — ушам.
Жаркая, безумная волна вставала в сознании Атхарнаана — желание, и злость, и предвкушение боя, и ярое бешенство... вставала, поднималась, росла... Будь она и вправду морской волной, сносить бы ей хрупкие рыбачьи лодки, и накрывать скалы и дамбы, и вставать все выше...
Вот стала она уже высотой до неба, но все шла, шла — и обрушилась на Атхарнаана, застилая мир вокруг, лишая зрения и слуха — только огонь, ярый огонь в крови, и желание, не знающее преград. Резко, одним толчком, как сносит волна дома на берегу, взял он это северное диво — и смеялся, и брал еще, и еще, и еще — но не слышал ни крика, ни стона, ни вздоха. Да и услышал ли он бы их, будь они на самом деле? И последний раз, войдя резко и до конца, он сам застонал-зарычал низко и тяжело — и почувствовал, как отходит-отступает на время волна — отступает, не уходя совсем.
Он опустился-стек на подушки, и увидел совсем рядом широко распахнутые глаза наложника, полные муки, и боли, и скрытого упрямства, и чего-то еще, что ускользало от взгляда... Прокушенная губа пахла кровью — металлически и резко. Несколько долгих минут Атхарнаан бездумно ласкал взглядом это белое лицо, а потом откинулся на подушки и, усмехаясь от пришедшей мысли, спросил:
— Учили ли тебя, как должно чтить исконное оружие воина?
Тот молча кивнул.
— Так чего же ты ждешь? Я не насытился еще.
С трудом юноша придвинулся ближе и холодными, как лед, руками и губами начал ласкать его горячее и потное тело, своими осторожными, неумелыми движениями заставляя вспыхивать его кожу сильнее прежнего... опускаясь все ниже и ниже, пока не налился вновь прежними жаром и истомой низ смуглого живота. Та волна была рядом. Никуда не ушла, ждала мига, повода, чтобы вернуться. Вот ее первый удар. И еще. И еще. Вот она встает. Застит свет, застит все вокруг... все теряется в ее алой мути, все сливается, тонет, мчится, разбивается о камни...
Яростным стоном, восторгом и мукой взорвался мир, судорога наслаждения скрутила тело Атхарнаана, когда, как должно с наложниками и только с ними, взял он это небывалое чудо — схватил его за волосы и дернул на себя, насаживая, раз, и два, и три — с каждым разом входя все глубже, пока не вспыхнули вокруг яркие искры, и тишина не затопила слух...
— Ступай, — буркнул Атхарнаан, блаженно стекая на подушки. Не поднимая ресниц, он коротко распорядился евнухам, поспешно подбежавшим к ложу: — Научить всему, что должно. Одевать в белое. Торговцу заплатить обещанное. А теперь — все вон.
И с шорохом опускающейся бархатной завесы в опочивальню пришла тишина, нарушаемая только ровным дыханием крепко спящего человека.
Добравшись до своей постели, Эйтэри наконец-то рухнул лицом вниз и лежал, почти не шевелясь, глядя в темноту сухими глазами, и, на счастье, никто не видел, как они горят зловещим светом болотных огней.
..Когда ему расчесывали волосы, дивясь их белизне и легкости, когда подводили сурьмой глаза, когда натирали тело благовонными маслами и накидывали на плечи летящие шелковые одежды, Эйтэри смотрел на все это будто со стороны. Вполуха слушал торопливые наставления, пожелания — и угрозы, мол, если не угодишь повелителю, то...Он думал о другом.
Такая редкая игрушка, как полукровка горного народа, понравится этой дряни, прикидывал Эйтэри. Он заиграется, как ребенок, и пусть, пусть, чтобы ни делал...пусть только — рано или поздно — позволит остаться до утра.
И тогда Эйтэри, сын мятежного князя и девы из рода Горных владык, чей отец казнен, а мать исчезла, Эйтэри Горный Ветер, главарь бандитской шайки Приграничья, Эйтэри, северная тварь, убьет этого...повелителя половины мира.
Он лежал, не в силах пошевелиться, и думал об этом. Убьет. Непременно убьет, отомстив ему не только за отца и мать, за истощенную страну, за многие и многие смерти, но и за сегодняшнее унижение. Властительный мерзавец сдохнет, захлебнувшись своей черной кровью. И от чьей руки, мрачно усмехнулся про себя Эйтэри — своего же собственного наложника, подстилки, которого повелитель и за человека-то не считает...Прекрасная, прекрасная смерть.
— Повелитель так быстро отпустил тебя? — тихий голос прервал мысли Эйтэри. Он тяжело приподнял голову и, прищурившись, глянул на мальчика, который смотрел на него во все глаза, чуть отведя в сторону легкий полог над кроватью. Как же его зовут...Эйтэри не мог вспомнить, как ни старался, хотя, кажется, днем мальчик назвал ему свое имя...
— Какое тебе дело? — буркнул Эйтэри и отвернулся. — Сгинь.
Мальчик между тем отодвинул полог и аккуратно присел на самый краешек постели. Эйтэри не увидел — уловил мягкое движение и поморщился — ну чисто девка. Интересно, сколько плетей ему всыпали, чтобы сделать его...таким? Или его таким и растили...очередную игрушку для повелителя половины мира, чтоб его снежные демоны живьем сожрали.
— Тебе больно? — сочувственно поинтересовался мальчик, будто не обращая внимания на нарочитую грубость в голосе Эйтэри. — Это ничего...мне в первый раз тоже так было...
— Бывает больней, — Эйтэри приподнялся на локтях, хмуро глядя на незваного гостя. Может, сверкнуть глазами, оскалиться в недоброй усмешке...испугается же и больше не будет соваться к горным тварям глухой ночью.
— Ты привыкнешь, — мальчик чуть пожал плечами. — Повелитель тебе ничего не подарил?
Эйтэри мотнул головой — нет, мол. Говорить о том, что он бы с удовольствием вбил оный подарок повелителю в глотку, он не стал, хоть и хотелось.
— Это дурной знак! — изящные черные брови взлетели вверх. — Как же так...Повелитель всегда так щедр...
Эйтэри неопределенно дернул плечом.
— Ничего, — торжественным шепотом заключил мальчик. — Ты красив...тебя всему научат, и повелитель в награду за твое искусство однажды подарит тебе браслет...или кольцо, знаешь, вот так снимет с собственной руки — и подарит...Это великая честь! Мне рассказывали...
— А тебе не дарил? — поднял бровь Эйтэри.
— Нет... — мальчик погрустнел и вздохнул. — Он давно не звал меня к себе...
— Вот и радуйся, что не звал, — чуть слышно пробормотал Эйтери. — Чего тебе не спится, иди уже...а то сожру. И косточек не оставлю.
В подтверждение он оскалил острые зубы — и мальчик отшатнулся, прижимая ладони к щекам.
— Вы...вы и вправду едите людей? — голос его дрожал и срывался.
— Отчего ж не есть, — Эйтэри клацнул зубами и облизнулся, как кошка. — Особенно тех, кто лезет к нам в ночи с глупыми вопросами. Ну, иди сюда, любопытный ты мой, я же голоден, страшно голоден...
Мальчик ахнул и исчез, будто растворился в глухой сонной темноте гарема.
Эйтэри сверкнул глазами ему вслед и лег, подложив ладони под голову, устроившись поудобнее и стараясь не шевелиться — боль все еще саднила и тянула.
— Будь ты сотню раз проклят, повелитель Атхарнаан, — беззвучно прошептал он равнодушной темноте. — Я пришел тебя убить. И убью.
* * *
Йакарру, младший евнух гарема повелителя половины мира, неторопливо и аккуратно застегивал белоснежные одежды на новом наложнике, бережно расправлял складки легкой ткани и только об одном молился про себя — только бы не коснуться случайно белой кожи северной твари, не потревожить ледяное спокойствие существа, сейчас так похожего на дворцовые мраморные статуи. Тот, впрочем, и сам не шевелился сверх необходимого — так и стоял, застывший, будто не дыша, опустив черные ресницы. Йакарру радовался этому — нельзя смотреть в глаза северным тварям, не то зачаруют, заворожат, отнимут душу, а тело сожрут, облизываясь, что кухонные коты над случайно перепавшим куском мяса. Этот, конечно, никого еще не сожрал, но, говорят, грозился.
Сухо щелкнула последняя серебряная застежка у горла, и Йакарру отступил на шаг, оглядывая плод своего труда, и невольно вздохнул от восторга — тварь была красива, что и говорить, а цвет, избранный повелителем, украшал ее еще больше.
Наложник наконец поднял глаза, чуть прищурился, взглянув на евнуха, и тот поспешно отвел взгляд, жестом указывая на огромное зеркало за спиной твари — повернись, мол, взгляни...Ресницы дрогнули и вновь опустились, юноша чуть кивнул, будто это он был тут повелителем, вольным в жизни и в смерти своих слуг, а не одним из рабов — и повернулся к зеркалу.
И отшатнулся на миг, вздрогнув всем телом. Йакарру не успел понять, в чем дело, как лицо твари вновь стало мраморным и безразличным, а потом...сердце ушло в пятки, да там и заколотилось бешено.
Тварь улыбнулась, оскалив острые зубы — улыбнулась так, будто увидела в зеркале и желанное ей существо, и смертельного врага, и еще что-то, неведомое, непостижимое людям. Минуты текли, как речная вода, медленно и тяжело, а тварь все смотрела, смотрела, чуть касаясь пальцами тонкой ткани, серебряных нитей вышивки, блестящего металла застежек...и улыбалась. Сладко и страшно.
..Госпожа Х'эллиэр не носит белого, шептались служанки, господин и супруг как-то раз подарил ей одежды из драгоценного шелка, белоснежного, как снег с предгорий, так госпожа приказала их сжечь, безумная, такой дорогой подарок, господин так хотел ее порадовать, а она...она...вот что значит — горная тварь, ни закона у них, ни чести...
— ..Матушка, отчего ты не любишь белое, матушка?
— Горный народ одевается в белые одежды в знак скорби по близким своим и родным, дитя мое, нельзя надевать такое без причины, беду накличешь, нельзя, сыночек, нельзя...
Эйтэри еще раз улыбнулся, глядя в зеркало, не замечая, что улыбка превращается в звериный оскал.
Я не носил траура по отцу и матери. А по тебе, владыка Атхарнаан, пожалуй, надену. И буду носить до самой твоей смерти. Все по слову твоему, повелитель половины мира, все по слову твоему.
Нить третья. ЗОЛОТОЙ ВЛАДЫКА — ЗОЛОТОЙ ЭРХА.
Рано поутру, едва только взойдет над миром яростное правое око небесного бога, повелитель Атхарнаан судил, разбирая сложные тяжбы, принимая просителей и благодарящих. И мало было тех кто осмеливался прийти на этот суд. Верно, и впрямь плохи были дела у этого полного человека в порванной дорогой одежде, раз осмелился он просить справедливости владыки.
Недвижный и бесстрастный, литой статуей сидел он на возвышении, и только золотые искры, в такт дыханию, разбрасывали тяжелые украшения, надетые на него — браслеты до локтя, кольца с крупными камнями, ожерелья, сплетающиеся в тяжелое оплечье, подобное тем, которыми защищают грудь и шею воины. В Зале Речей было сумрачно, несмотря на ясное солнечное утро, только золотая дорожка света, падающего через узкие окна-бойницы, бежала по нему — от входа, через лес колонн, до самого возвышения, наполовину тонущего в тени. Здесь всегда было сумрачно, сумрачно и тихо — так, что любой звук, даже самый тихий шепот, можно было услышать, как бы далеко ты ни находился от говорящего. Здесь не было ни драгоценных украшений, ни дорогих ковров — только в ночи пира сюда вносились длинные столы и длинные скамьи, и горели факела, и звенели чаши, и раздавались приветственные крики в честь героев — живых и давно умерших, и чудилось, что ушедшие отзываются и тоже пьют за славных своих потомков...
— Говори! — негромкий голос, кажется, напугал просителя больше, чем бы мог то сделать львиный рык. Мелко затрясшись, он рухнул на колени, кланяясь в пол.
— О владыка и повелитель, попирающий ногами пуп земной, а головой касающийся чрева небесного отца, премудрый и всемилостивый, справедливый и беспристрастный владыка! — судя по тому, как, сбиваясь, зачастил проситель этот проникновенный список титулов, он твердил его всю дорогу, боясь забыть и не особо задумываясь о смысле. — Я, всего лишь бедный торговец твоей державной столицы, милости, суда и защиты прошу и умоляю!
— Кто же нанес тебе обиду, бедный торговец? — статуя на возвышении прищурилась, прикидывая стоимость одежд этого "бедняка".
— Милости твоей прошу, о повелитель! Нанес мне обиду, унизил, обесчестил и разорил меня один из твоих воинов, известный как Харрас-Аннан, и люди его.
— Не дело слушать обвинение без того, кого обвиняют, — усмехнулся повелитель. — Позвать реченного сюда!
Харрас-Аннан, блистательный офицер-эрха и безжалостный воин, в этот ранний час обычно еще спал — но нынче была стража его сороковки, и на суд повелителя он явился без замедления. Чеканные и быстрые, шаги раздались — и раскатились эхом в Зале Речей. Эрха вошел и поклонился, коротко и уверенно, хоть и низко.
— Повелитель звал меня? — уточнил он, не обращая внимания на стоящего перед возвышением, рядом со стражем, просителя.
— Это он, он, мерзавец! — одновременно с ним взвыл торговец, утратив самообладание и на миг забыв о страхе. Пристальный и будто насмешливый взгляд повелителя заставил его очнуться и упасть лицом вниз. Атхарнаан обменялся коротким взглядом с эрха и вновь велел торговцу:
— Говори.
— Милостивый и справедливый владыка, светоч земной, да продлится твое правление годы и сотни лет! — не поднимая лица от пола, а потому невнятно зачастил торговец. — Этот человек со своими людьми ел и пил у меня день за днем, не внося денег, но только обещая оплату. И я, бедный человек, веря его слову, впал почти в полное разорение, дойдя до крайней крайности. И вот, вчера вновь эти люди пришли под мой кров, и стали требовать еды и вина, и все — лучших. И им подали все, что мог дать им я, в крайней моей бедности. Но они перевернули стол, и рассыпали еду, и ударили по щеке рабыню, так что она разбила принесенный кувшин вина. И тогда я вышел к ним сам, и со всей учтивостью попросил их не устраивать драки и не чинить бесчинств, а по крайней мере оплатить хотя бы часть долго, чтобы я, бедный торговец, мог купить еды и вина, которыми должно было бы ублажать воинов. И тогда они выхватили кинжалы, и стали бить меня, несчастного, и скрутили мне руки, и я был вынужден, стеная, смотреть, как грабят и разоряют мой дом, как силой берут моих женщин, а одного из моих рабов они избили так, что он нескоро сможет работать...
Эрха стоял, яростно сверкая своими красивыми черными глазами, от которых млела не одна женщина столицы, но молчал, ожидая своей очереди говорить перед повелителем.
— И чего же ты хочешь, бедный торговец, от большой обиды, причиненной тебе? — Атхарнаан осведомился так безмятежно, будто не слышал того, что ему говорили.
— Мой повелитель! — приободрившись, поднял голову и сел на колени проситель. — Я прошу, чтобы бесчинник, во-первых, вернул то, что он мне задолжал. Во-вторых, оплатил испорченное им и его людьми, вот, я составил список...
"Ах ты дрянь", — ясно читалось во взгляде эрха, но он по-прежнему молчал.
— Что же ты ответишь, мой воин, на столь ужасное обвинение, предъявленное тебе этим бедным человеком? — голос повелителя был слаще патоки.
— Я могу ответить коротко, мой повелитель, — хмуро ответил эрха. — Этот сын слизняка не соврал, но и всей правды не сказал, что втрое худшая ложь, как говорят мудрецы.
— О чем же он умолчал?
— Мой повелитель! Я и мои воины изредка посещали дом этого человека, несмотря на убожество еды, которую там подают — там недурно вино, да и девушки хороши, — воин усмехнулся в усы, но тут же вернул себе серьезность. — И не этому червю бы быть недовольным — после выплаты жалования мы оставляем в его притоне немалую часть. Но этот сын шакала настолько лишился ума, что подал нам вчера на стол протухшее мясо и ослиную мочу вместо вина. Мы было решили, что это глупость рабыни тому виной, хоть нам и странно было, девка она сообразительная... — эрха невольно сладко улыбнулся, сбившись с придворного слога на уличную быструю речь, но выправился. — И беды можно было бы еще избежать, если б этот тугоумный сын ослицы немедля исправился и подал нам на стол еду, достойную воинов, а не рабов. Но он сперва, лишившись ума, начал угрожать нам, а после, всего лишь увидев обнаженное оружие, заверещал, как подстреленный заяц, и начал клясться всеми богами, что другой еды он нам не может дать... — воин задумчиво погладил рукоять кинжала. — Мы несколько увлеклись, я признаю. Но, мой повелитель, как велико было наше бешенство, когда мы увидели, что этот нечестивец принес ложную клятву — ведь его подвалы ломились от лучших вин, а кухня была полна отличной еды! Ведь известно, что принесший ложную клятву должен ждать воздаяния от богов, и в самом скором времени — и сейчас воздаяние богов не замедлило явиться в нашем лице!
По мере того, как говорил эрха, лицо торговца становилось все белее, пока не обрело оттенок, сходный с цветом той жидкости, которую, как уверял эрха, он велел подать на стол воинам.
— Он врет, все врет! — заголосил он, едва только стоило воину умолкнуть.
Повелитель жестом приказал: "Заставьте его замолчать". Страж, стоявший до сих пор неподвижной статуей рядом с торговцем, ухватил того за подмышки и крепко встряхнул. Тот умолк, кулем повиснув в руках рослого стража.
— Стало быть, ты, бедный человек, — кажется, лед был бы теплее голоса повелителя, — обвиняешь во лжи одного из моих воинов?
— Да! То есть нет! Но... — затрепетал торговец.
— Когда есть двое, и слова их дополняют друг друга так, что один из них говорит не всю правду, и выяснить истинную правду нельзя, а речь идет о немалом оскорблении, или о жизни и смерти, — размеренно заговорил повелитель, прикрывая глаза, будто декламируя по старинной книге, — закон велит взять огонь и железо, чтобы те указали лжеца. Поскольку бедному торговцу неоткуда знать песнь железа, если только он следует закону, запрещающему простецам касаться благородной стали — испытание железом невозможно. Если ни один из вас не откажется от своих слов, я велю принести огонь.
Эрха коротко кивнул, не сгибая спины.
— Я готов, повелитель.
Повелитель, выждав недолгое время, склонил голову.
— Быть посему. Внести жаровню.
Торговец, выпучив глаза и хватая воздух ртом, смотрел, как стражи вкатывают в зал жаровню, над раскаленными углями которой трепетало алое пламя — и, несмотря на руки стража, удерживающие его, рухнул на колени, лицом вниз:
— Я не обвиняю, я все отрицаю, я признаюсь, не надо!..
Губы повелителя изогнулись с непередаваемым омерзением.
— Стало быть, ты сознаешься тем самым в лжи, в ложной клятве и ложном обвинении. Ты лжив во всем, и я ждал, до чего дойдет твоя ложь. Ты называл себя бедным человеком, не думая, что бог Удачи держит передо мной список, в котором написаны все имена тех, кто живет в моей земле. Ты называл себя бедным человеком — так будь по слову твоему. Отныне не принадлежит тебе ничего из того, чем ты владел до этого часа. Стражи наложат на лоб тебе клеймо клятвопреступника, и до того, как сядет солнце, ты будешь изгнан из этого города. Имущество же твое перейдет казне, сын твой не возьмет в руку и золотого из тех, что принадлежали тебе, а что до твоих женщин... — повелитель метнул косой взгляд на эрха, — их судьбой распорядится тот, кого ты пытался оклеветать передо мной, — он медленно опустил и вновь поднял голову. — Быть по слову моему!
Торговец, сизый от ужаса, как пепел, только беззвучно шевелил губами, пока раскаленное тавро не коснулось его лба — и только тогда сознание милостиво покинуло его. Повелитель коротко кивнул, завершая суд, и прикрыл глаза. Никто не посмел тревожить его, и спустя немногие минуты зал был вновь пуст и тих — так, что слышно было дыхание стража, стоящего у входа.
* * *
В саду, даже в самые жаркие месяцы года, полуденный зной гасили деревья, и оттого-то, когда Яростное Око подходило под самый купол неба, а утренние дела заканчивались, повелителя половины мира было проще всего найти именно здесь — если, конечно, ты хорошо знал сад, полный тупиков и ловушек для постороннего, и хорошо знал излюбленные места повелителя.
Повелитель в этот час, развалившись на подушках, лениво играл с одним из наложников в затейливую игру фигур, привезенную не так давно с востока. Мальчик напряженно кусал губы, пугаясь каждого удачного хода — и сжимаясь в комок от неудачного. Ветер с моря продувал сад, весна была в разгаре, и оттого в саду было особенно хорошо, несмотря на глупость напарника по игре.
Атхарнаан хорошо знал эту тяжелую походку, которую не смягчали даже дворцовые ковры — что уж говорить о ковре травы. Поэтому, не оборачиваясь к идущему человеку, он негромко усмехнулся, приветствуя первым, как велит обычай, старшего по возрасту, но не вставая, как перед младшим по воинской славе:
— Приветствую, эрха-зарру. Ты пришел скрасить мой досуг или омрачить его делами?
— Второе, мой владыка, — голос старшего над отрядами был низок и неуместно-резок в этой ленивой тишине сада.
— Сгинь, — сухо кинул повелитель мальчишке, и тот, торопливо кланяясь и подбирая свои длинные одежды, исчез из вида. — Присаживайся, эхра-зарру. Если разговор будет долгим и непростым, лучше будет сперва скрасить его — вином и сладостями, если ты захочешь.
— Непростым. Но долгим ли — не знаю, мой повелитель, — мужчина опустился на подушки и поклонился — коротко и низко — и вновь поднял на повелителя взгляд. Солнце жизни этого человека уже катилось к закату, но выдубленная всеми ветрами кожа его лица не сдавалась ни старости, ни полноте, так заметным по телу, а руки по-прежнему уверенно держали — повод коня, рукоять поющей стали или косу женщины.
— Говори. Лучше сразу, прямо и все, — сухо потребовал повелитель. Под золотыми татуировками на веках его глаза казались черными — но не в этот ясный день, разбавляющий эту черноту до цвета густого гречишного меда.
— По-другому не умею, ты это знаешь, владыка, — вздохнул эрха-зарру, безотчетно гладя седеющую бороду. — Застоялись кони в стойлах, владыка. Быть войне.
— Поясни, — сдвинул брови повелитель.
— Мой владыка, давно не было войн. Уже пять лет стоят кони в стойлах, а эрха чистят свои доспехи только для празднований в честь богов. На аренах и на узких улицах, в грязных драках из-за денег и девок, не на полях битв, льется алая, неразбавленная кровь — и чем дальше, тем больше ее. Скука и безделье мучают их. Застоялись кони в стойлах, владыка. Пошли нас на войну, а то быть беде, — мужчина сжал кулаки, будто выговаривая этим жестом больше, чем хотел сказать — или именно то, что хотел.
— Я знаю, Арраим-эрха-зарру, — просто ответил повелитель, безотчетно глядя за плечо своему наставнику и советнику, командиру сороковки безбашенных эрха — в ту сторону, которую несколько часов назад покинуло солнце. — Пусть подождут еще недолгое время. Лазутчики говорят — грядет большой ветер. Лазутчики говорят — шакал вновь поднял голову в своей норе. Значит, быть войне.
* * *
Харру-Ахра, так бы звали ее на западный манер, если б в землях Эрха-Раим было принято давать второе имя женщинам. Ахра, так звали во дворце ее, заложницу, старшую княжну — прежде чем стала она его женой — будто в насмешку, опуская первое имя — то, что прежде, чем было искажено, было приставкой-именем рода.
Ар-Руа, ласково звал он ее на восточный манер, глотая начала и окончания, и смеялся — слезай с ветки, птичка-воробушек, а то поцарапаешь нежные ручки, ну же? А она дразнилась, показывая язык, и лезла еще выше — так быстро, что ему, мальчишке, было не догнать — его маленькая госпожа жена.
Ну, слезай же, Ар-Руа, просил он — скоро нас придут искать, не дело жене наследника по деревьям лазать — я потерял брата, Ар-Руа, я теперь наследник отца, Ар-Руа, я не понимаю, как это, Ар-Руа — слезай, я подхвачу.
Спускайся же, птица моя, Ар-Руа, вчера я похоронил отца, сегодня мне власть принимать, я не хочу, Ар-Руа, мне страшно, я не могу никому больше сказать — мне страшно, я не хочу, не хочу думать, что я похоронил отца и брата, что я не умею править, я не готов, Ар-Руа... Кивает — кареглазый серьезный подросток — кивает задумчиво, но молчит.
Спускайся, Ар-Руа, прыгай, желанная моя, я поймаю тебя. Мы с тобой теперь взрослые, никто больше нам не указ, я люблю тебя, Ар-Руа, жена моя. Молчит, отворачивается грустная юная женщина, ветер треплет ее покрывала, а сердце ноет все сильнее.
Спускайся же, Ар-Руа, моя упрямая, уж не в твоем положении на ветке, как птице, сидеть! Скоро, скоро ты родишь мне сына, и никого в мире не будет счастливее нас! — отчаянным выкриком вверх. Кутается в свои покрывала женщина, бережет выросший живот руками — и с лица ее катятся капли, все чаще, и чаще, и он, вытерев свое запрокинутое к ней лицо, видит, что пальцы его алы от крови, и кровавый дождь заливает его, и женщина, сидящая на ветке, оборачивает к нему страшное белое лицо, где глаза выели черви, и смотрит на него, смотрит-смотрит-смотрит, и в ее чертах он узнает ту вторую, что ненадолго пережила ее, его счастье, и она смеется, тихо и страшно, смехом мертвой, и распахивает покрывала, и из живота огромный клубок червей падает на него, и он не успевает увернуться, и тонет в этой копошащейся, омерзительной массе, и слышит только визг — только один раз в жизни та, вторая, так визжала — о, как она визжала, когда — только один, первый и последний — когда в ту ночь он вошел к ней — Не было ребенка, не было никогда, не было у тебя сына, не было, только мои дочери, они одни, посмотри — не захлебывается этот визг, не замирает, только громче и громче делается, и бесполезно зажимать уши, и нет избавления, кроме как посмотреть вновь наверх, где — и ничего, никакого мира вокруг уже нет, кроме этого крика, кроме копощащейся зловонной массы, которая...
...Поутру повелитель половины мира не помнит своих снов. Только сдвигаются гневно его широкие черные брови от слишком высоких женских голосов, только шепчутся во дворце, мол, который год уже не заходит владыка к своим женам, предпочитает им наложников и наложниц, и быть беде, ведь не называется ни одна из его жен старшей, и до сей поры нет у него сына и наследника...
Нить четвертая. СТАЛЬНОЙ СОВЕТНИК — СТАЛЬНОЙ ВЛАДЫКА
(прошлое, 27 лет тому назад)
...Далли-эр редко спускались с предгорий — там начинались земли людей, и не должно было нарушать чужие границы без необходимости. Впрочем, если такое и случалось, люди не замечали незваных гостей, ибо те старались не показываться на глаза. Разве что можно было увидеть меж деревьев неверную тень, да и то не сказать бы с уверенностью, что ты видел — не туман ли это, не ветер ли качнул ветви.
Эллиль-Эрра сидела на ветке дерева, у самого ствола, укрывшись среди теней и сумрака, и с интересом наблюдала за человеком. Он не видел ее, конечно, да и ему было не до того, чтоб разглядывать что-то в сплетении ветвей — человек заблудился. Сбился с тропы.
Она смотрела и чуть улыбалась, скаля острые зубы. Брат был бы недоволен, ох, недоволен...но человек был забавен — и госпоже Эллиль хотелось играть. Она следовала за человеком, прячась за стволами деревьев, иногда нарочно наступала на сухие ветки под ногами, шуршала листьями — и снова пряталась.
А человек не пугался — отчего? Интересно, когда он растеряет свою смелость — когда стемнеет? Люди отчего-то боятся темноты...Или...
Эллиль тихо рассмеялась, придумав новую шутку.
Кажется, человек услышал ее смех.
— Здесь кто-то есть? — он обернулся и недоуменно огляделся по сторонам.
— Есть, есть, есть, — смеясь, эхом отозвалась Эллиль.
Резкий порыв ветра хлестнул человека по лицу, растрепал черные косы — и стих.
— Кто ты? — спросил человек, озираясь. — Ты из Горного народа?
Эллиль хлопнула в ладоши, и эхо отозвалось человеку — народа...рода...рода...Ну же, человек, испугайся! Испугайся — и мы поиграем! Будет весело, человек...
Но он не боялся. Смотрел, прищурив черные-черные глаза, смотрел — будто мог разглядеть дочь Горного народа, будто видел ее, на самом деле видел.
Наглец.
Эллиль-Эрра оскалилась, зашипела, как рассерженная кошка, и вытащила из сапога тонкий короткий кинжал. Он свистнул в воздухе и пришпилил широкий рукав человека к стволу сухого дерева, будто яркую бабочку.
...Потом скажут — господин Илта-Арран, князь Приграничья, повстречал госпожу Х'эллиэр в лесах предгорий, когда выехал он на охоту, и конь сбросил его, и заблудился он, и не мог найти тропы, пока не вышла к нему дева из Горного народа, и не спасла его, указав верный путь к людским жилищам.
Потом скажут — северная тварь наложила на князя чары, и потому не мог он выйти из леса, пока не пообещал взять ее в жены.
Потом будут много говорить.
Потом.
Но никто так и не будет знать доподлинно, где князь нашел свое северное диво — светлокожую и светлокосую госпожу Эллиль-Эрра, которую люди звали на свой манер — Х'эллиэр. Господин Илта-Арран только улыбался в ответ на расспросы, а госпожу-то кто ж решится спросить — горная тварь, одно слово, глазищами своими страшными как сверкнет — про все вопросы забудешь.
..У человека хватило силы вырвать из дерева кинжал, брошенный рукой одной из далли-эр. И человек не испугался, когда встала она перед ним, смеясь, скаля звериные зубы. Он просто смотрел на нее, пристально, жадно, будто в себя вбирал каждую черточку ее бледного лица, и Эллиль-Эрра, дочь Владыки и сестра Владыки, впервые в жизни опустила ресницы.
— ..я люблю тебя, Х'эллиэр, солнце мое, звезда моя. Две жены есть у меня, матери моих
сыновей и дочерей, будешь третьей — и единственной в сердце моем.
— Ильтэ-Арра, сердце мое и счастье, непонятны и темны для меня людские обычаи. Можно ли так поступить — ради меня одной?
— Я не знаю обычаев Горного народа, сердце мое. Что же так пугает тебя?
— Мужчина далли-эр берет в жены лишь одну женщину, так было и так будет. Ты же говоришь, что две людские женщины были твоими женами и рожали тебе детей...Не жаль ли тебе их сыновей и дочерей, Ильтэ-Арра?
— Отчего бы жалеть их, сердце мое?
— Кто поймет вас, людей...Разве не дороги им их матери?
— О чем ты, Х'эллиэр, душа моя?
— Я буду третьей женой — после двух других, говоришь мне ты. И если так принято у людей...Но об одном тебя прошу я — подари им легкую смерть, Ильтэ-Арра!
— Что ты такое говоришь, любимая? Они не совершили ничего дурного, за что мне лишать их жизни? Обе они останутся при мне и при детях, ты же будешь третьей — и любимейшей из всех земных женщин, Х'эллиэр, цветок мой горный.
— Странны ваши обычаи, сердце мое. Но будь по слову твоему, и рада я, что не прольется лишней крови, что омрачит наше счастье. Я вернусь, когда придет весна на ваши земли, я вернусь и стану тебе женой.
..моя упрямая, своевольная сестра моя... Ты всегда делала то, что хотела — и кто бы запретил тебе? Тебе всегда ничто были все запреты, все законы. Еще тогда, когда то были законы нашего отца — ты, дочь рода Эрра, делала то, что хотела, смеясь над правилами, которые были сверстниками нашему роду.
Тебе не указ был наш отец — и тем более я. Ты ходила туда, куда хотела, по людским землям, ты играла с людьми, вмешивалась в их жизни, убивала — и спасала тех, кого хотела. Возвращалась домой, довольная, как тигрица с охоты — и смеялась мне в лицо, не скрываясь, когда я пытался приструнить тебя — что бы толку? Все снизу вверх смотрели на нас с тобой — и только ты сверху вниз смотрела на меня. Всегда.
Сейчас твое своеволие зашло слишком далеко. Слишком. Я не могу не отпустить тебя... и не могу отпустить, о вечные горы... Впрочем, нет. Пусть будет по-твоему. Быть может, твое своеволие преподаст урок твоей гордости. Ты не привыкла подчиняться законам далли-эр, не привыкла подчиняться мне — пусть тот, кого ты называешь своим мужем, приучит тебя подчиняться — кажется, у них там принято бить своих жен за прямой взгляд или лишнее слово, так ведь? Или же твое своеволие не зайдет так далеко, а, сестра? И ты вернешься — не выдержав людской грубости, глупости, грязи, в которой они живут... Или, назло мне, выдержишь все, а, сестра? — ты ведь читаешь в моих глазах больше, чем я хотел бы сказать, больше, чем знаю, может быть, я сам...
А если даже и нет... пусть. Люди живут недолго, как мотыльки у костра. Люди воюют часто. Люди убивают людей — просто так. Он уйдет. И уйдут его — и твои — дети. А ты вернешься. Вернешься рано или поздно. Вернешься ко мне. И будет так, как было уже многие тысячи лет. Только, быть может, при нашей следующей встрече ты опустишь взгляд.
..— уходи, если хочешь, сестра моя Эллиль. Мне ли тебя удерживать? Но знай — если решишь возвращаться, я приму лишь тебя. Ни твоего человека, ни детей твоих от него...Слышала ли ты мое слово, сестра моя Эллиль?
— Слышала, брат мой Амирани. Слово сказано.
На северную тварь в алых летящих одеждах — да что там, на женщину, уверенно едущую верхом, в одиночку и при оружии — разве что пальцами не тыкали. Кто-то поминал богов, кто-то — Лесного хозяина, кто-то просто смотрел во все глаза, а кто-то торопился закрыть тяжелые ставни — на всякий случай. Впрочем, тварь не спешила ни сожрать кого-нибудь — даже на домашнюю птицу внимания не обратила — ни украсть хотя бы одного ребенка, хоть они, любопытные, почти лезли прямо под копыта ее холеному коню.
Но юноша по имени Аммис-Тамру никуда не лез — он просто не мог с места сойти с того самого мига, как обернулся и увидел полыхнувший багрянец ее одежд. Он так и стоял посреди дороги, словно обратившись в камень, как тот неосторожный человек из сказки, прогневавший северную тварь, и смотрел, как зачарованный.
Она подъехала ближе, придержала коня, осматриваясь — и юноша мог поспорить, что смотрела она растерянно...если, конечно, ему не померещилось с испуга. Две тяжелые светлые косы, перевитые чем-то искрящимся и ярким, спускались на грудь женщины, вблизи оказавшейся совсем еще юной, светлая кожа казалась белой, как мрамор южных земель, и мягко светились глаза нелюдского, невиданного цвета.
— Как мн'е иск'ать ваш...ваш'его кн'язя? — спросила тварь, наклонившись к юноше с седла, так, что он разглядел острые звериные зубы и невольно вздрогнул. Она говорила по людски, только странно растягивала слова, и звучала ее речь так, будто это выучилась говорить пятнистая лесная кошка.
Аммис-Тамру задумался на миг, а потом молча махнул рукой в другую сторону от дороги на княжий замок — туда, мол. Кто знает, зачем она здесь, и...
Женщина посмотрела в указанную сторону и повела носом — ну чисто кошка, подумал было юноша, а потом уставилась на него горящими глазами, будто заглянула в самую душу и прошипела:
— Лж'ешь, челов'ек. Зач'ем?
Аммис-Тамру неловко пожал плечами, отчего-то думая очень просто — сожрет или не сожрет, а если сожрет, то живьем...или как. Впрочем, клинок твари мирно спал в своих ножнах, и она все все смотрела-смотрела — и наконец выговорила:
— Я...я н'е хоч'у пр'и...причин'ить зл'о. Т'ы н'е п'онял...он жд'ать. Жд'ет мен'я.
— Кто тебя знает, — буркнул юноша, отчего-то застыдившись своей лжи.
— Я зн'аю, — она глядела прямо и чуть тревожно, — я зн'аю, и он зн'ает.
— Ну вон, видишь, дорога, — он махнул рукой. — Да не та! По ней и поезжай, не сворачивай никуда. Мимо княжьего замка не проедешь? Знаешь, какой он?
Тварь хмурила тонкие брови, прислушиваясь к непривычной речи, будто не слова слушала, а ловила что-то, недоступное людскому уху.
— Я найд'у. Теп'ерь найд'у. Как эт'о...благ'одар'ю теб'я.
Она улыбнулась, на сей раз не обнажая клыков, и посмотрела на юношу — пристально и ласково.
— Н'е тоск'уй об утр'аченн'ом, д'умай об обрет'енн'ом, — она говорила напевно и протяжно, и пронзительные фиалковые глаза казалось, прошивали насквозь и навылет хрупкий людской мир. — Наст'анет д'ень, и ты зах'оч'ет...захот'еть см'ерти. Тогд'а ты всп'омни, что сказ'ала тебе Элл'иль-Эрра. И ж'ить...ж'иви. Да. Так. Ж'иви.
И тварь тронула коня вперед.
Кажется, вести летели впереди гордого коня госпожи Эллиль-Эрра. Впрочем, она как раз не спешила — решение было принято, людское быстротечное время уже замедлило свой бег, она чувствовала это, прижимая чуткие острые уши, как зверь чует приближение грозы. И теперь время было не угрозой, но благом. Она ехала неспешно, разглядывая непривычные, незнакомые деревья и травы, любуясь ими, с наслаждением подставляла лицо ласковому ветру низины. И, что скрывать — ждала. Потому и не удивилась, разглядев далеко впереди одинокого всадника, скачущего ей навстречу.
Эллиль-Эрра улыбнулась, взмахнула рукой, мигом позже вздохнув — вряд ли сейчас разглядит — и придержала коня, перейдя почти на шаг.
Его обветренные губы пахли солнцем и дорожной пылью, а руки, подхватившие ее с седла, как пушинку, обнявшие крепко, но бережно, были налиты той уверенной силой, что дарит владыке своему земля — хоть люди, кажется, считают как-то иначе.
Эллиль-Эрра запрокинула голову, глядя в сияющие глаза своего нареченного.
— Я пришл'а, как б'ыть об'ещано, — она сбивалась с торопливой людской речи, путая окончания и растягивая слова. — Пришл'а, Ильтэ-ллэ.
А он все смотрел неверяще, не говоря ни слова, только касался пальцами ее лица, тяжелых серебряных кос, алой ткани платья, обманчиво-тонкого, укрывающего легкую, но верную броню, касался так, будто хотел убедиться — и боялся убедиться — в том, что перед ним не призрак, который от неосторожного прикосновения развеется утренним туманом.
На замок уже опустилась ранняя северная ночь, но князь все никак не мог уснуть. Он вертелся на своем жестком ложе, вздыхал, сминал в сильных руках одеяло из овечьей шерсти, откидывал в сторону, улыбался светло и все прикасался к своим губам — ему казалось, что они горят от ласкового поцелуя в лоб, с которым он расстался со своей невестой. Невестой...да.
Он улыбался снова — мечтательно и тревожно, как влюбленный мальчишка. Невестой.
Так-то. Она приехала, все-таки приехала. Он был вовсе не уверен, что ее "весной" — это весной ближайшей. Что дождется он свое диво дивное, чудо лесное, что вообще увидит ее снова...
Как-то она там? Устроили ли ее хорошо? Не смеются ли втихую рабыни над ее странной речью? Не обижают ли ее? "Уши оборву, если что", — мысленно грозился северный князь и вздыхал снова — толку-то с того...
Илта-Арран укрывался одеялом, переворачивался на бок, но там его ждали новые мысли — как-то ей здесь? Не плохо ли? Сразу видно, чудо его к шелкам привыкло, к учтивому обращению, к изысканной еде...кажется, впервые в жизни он стыдился почерневших стен замка своих предков, простого быта, простой еды, простых нравов — ведь здесь почти каждый запросто мог говорить с ним, князем, и забывать кланяться, и по имени его звать... "Эх, Х'эллиэр, звездочка моя, я бы тебя с золота накормил, в шелка одел, да нет у меня... Все, что мое — твоим будет, а больше нет..." Впрочем, пока она не страдала. Сверкала глазами, как восхищенная девчонка, рассматривала простые деревянные миски, будто диковинку, и одежду себе потребовала "как у всех".
"Устанет еще. Наиграется. Надоест ей. Наскучит ей все, и уйдет она в свои далекие, непостижимые горы..." — тосковал заранее Илта-Арран, но потом улыбался вновь — но сейчас-то, сейчас она с ним! Она сегодня стояла с ним рядом, рука в руке, и улыбалась согласно, когда он представлял ее воинам и всем живущим в замке. И улыбалась тоже, когда он сказал, что нарекает ее своей невестой, и что вскорости быть свадьбе — так скоро, как позволят приличия. Х'эллиэр улыбалась всем и каждому, почти не открывая своих звериных клыков, от которых так шарахались дуры-рабыни, но ему улыбалась особенно — так, что мир вокруг гас, а она, как солнце, вспыхивала ослепительным силуэтом — и хотелось, наплевав на все, сгрести ее в охапку, утащить от всех, и... "Как мальчишка, право, — хмыкал про себя господин северный князь, негодуя и смущаясь — и в кои-то веки радуясь своему малоподвижному, как медвежья морда, лицу, по которому и северной твари мыслей не прочитать. — Как мальчишка..."
И он снова улыбался, вспоминая ее тонкие пальцы, холодные, как лепестки цветка поутру, и невозможные ее, аметистовые лукавые глаза, и ее горьковато-сладкий, льдисто-холодный запах — как розы под инеем — что был сильнее всех запахов человеческого жилья... И тончайшего шелка нижнее платье, из-за которого господин северный князь старался смотреть только в глаза своей невесте. Только в глаза — и убереги Отец опустить взгляд ниже...пока не было свадьбы. "Как мальчишка, право", — вздохнул еще раз Илта-Арран. Она пьянила его почище вина, его невозможное лесное чудо. Его невеста. Подумать только.
Он ухмыльнулся еще раз, крепко обнял свое жесткое изголовье — и наконец заснул, крепко и без сновидений.
...Пробуждение было — как вынырнуть из теплой речки в прохладный ночной ветер. Но губы, целующие его, были совсем не прохладными — напротив, горячими, ласковыми и настолько сладкими, что хотелось пить их бесконечно...пока не стало понятно, что это совсем не сон. Как и его белокожая возлюбленная не была сонным видением — тоненькая и гибкая, как сталь, она уютно устроилась на его ложе, и в темноте глаза ее светились, как у лесного зверя. Задыхаясь от волнения, Илта-Арран отстранился.
— Вот ты гд'е, — улыбнулась его невеста, оглядываясь по сторонам так непринужденно, будто она находилась не в спальне мужчины, который еще не был ее мужем, а в своей. Х'эллиэр потрогала одеяло и изголовье, ласково провела пальцами по плечу и руке князя — беззаботно, будто само собой разумеющееся. Мужчина едва не задохнулся от нахлынувшего желания, стараясь не смотреть на то полупрозрачное, светлое, неприлично-короткое, во что была одета его невеста. — Ты зд'есь сп'ать...сп'ишь? Хорош'о.
— От-откуда ты здесь?! — к Илта-Аррану наконец вернулся дар речи. Его невеста удивленно подняла брови.
— Окн'о! — и она указала на оконный проем, с которого по теплому времени уже сняли ставни.
— Там же так высоко! Ты могла упасть! — ахнул северный князь.
— Я н'е р'анена. Зач'ем уп'асть? — нахмурилась Х'эллиэр.
— Нога могла сорваться. Камни старые. А ты бы упала и разбилась... — он чувствовал себя на редкость глупо, объясняя ей очевидные вещи, словно несмышленому ребенку.
— Н'е высок'о, — пожала плечами его невеста. — В гор'ах — высок'о. Зд'есь — н'ет. Я не уп'асть. Я не р'анена.
— Ну зачем, зачем ты полезла в окно? — схватился за голову князь, не понимая, как переломить эту непоколебимую уверенность в себе.
— Дв'ерь закр'ыта, — снова пожала плечами она, будто говорила об очевидном.
— Тебя...могли увидеть, — ухватился за соломинку мужчина. — Так нельзя.
— Не в'идеть, — уверенно ответила она.
— Но если вдруг увидят...
— То чт'о?
— Будут смеяться, — твердо сказал северный князь — так же твердо уверенный в том, что он даст в рыло любому, кто осмелится смеяться над его невестой.
— Н'адо мн'ой? — женщина, не переставая улыбаться, оскалилась так, что Илта-Арран понял: не будут. Будут бояться. И сгреб, целуя, ее тоненькую ручку.
— Х'эллиэр, звездочка моя, не надо...не надо их пугать. И через окна лазать не надо. Так...неправильно. Нельзя, чтобы видели, что ты через окно в чужую спальню залезла.
— Чуж'ую? — удивилась та. — Не чуж'ую. Тво'я...тво'ю.
— Я...пока не твой муж. Так нельзя, — о пресветлые боги, как объяснить этому горному невинному ребенку, что не так? — Женщину не должны видеть в спальне мужчины, который не ее муж. Иначе про них обоих скажут дурно.
Х'эллиэр покусала губы, явно размышляя и не понимая.
— Я теб'я л'юблю. Ты мен'я л'юбишь. Что не т'ак?
— Я тебя должен назвать женой перед всеми, и провести обряды, и...
— А! — беспечно махнула рукой она и прижалась к нему, забираясь под одеяло. — Л'юди...все не в'ажно. Ты мой, я тво'я, остальн'ое — не в'ажно.
— Нельзя! — простонал северный князь, задыхаясь и мысленно хватаясь за голову. Она сама не понимает, что делает и чего ему стоит сдерживаться сейчас — и не понимает того, что любой другой мужчина на его месте не стал бы отказываться от такого подарка. Попользовался бы — и бросил.
Он перехватил узкую руку и произнес как можно тверже. — Нельзя. До свадьбы — нельзя.
— Чег'о? — Х'эллиэр удивленно захлопала длинными ресницами, склонив голову набок, как кошка.
— Ко мне приходить нельзя. Прикасаться ко мне нельзя...так.
— Почем'у? — какие же у нее тонкие черные брови...и колдовские фиалковые глаза. — Ты мен'я не х'оч'ешь? — быстрое движение рукой, удовлетворенное хмыканье. — Х'оч'ешь.
— Женщина не должна быть с мужчиной, прежде чем выйдет за него замуж, — попытался объяснить Илта-Арран, одновременно пытаясь поймать ее шуструю ручку. — Муж женщины должен быть ее первым мужчиной...и не раньше свадьбы.
— О! — она засмеялась. — Это б'ыло оч'ень, оч'ень давн'о. Теб'я еще не б'ыть на св'ете. Тво'ей кр'епости еще не б'ыть.
Он с трудом подавил стон бешенства и ревности. Хотя, если так подумать — к чему ревновать? Ведь не думал же он, что все эти века она будет ждать его?
— Любимая, запомни, — выдохнул он, стараясь говорить как можно более убедительно. — Об этом никто не должен знать. Никто, слышишь?
— Д'елать м'ожно, сказ'ать нельз'я? — Х'эллиэр ехидно подняла бровь. — Лю'ди...
— Ну, иногда и так, — ему вдруг отчего-то стало совестно.
— Я зап'омнить, — серьезно отозвалась она.
— И никто не должен знать, что ты приходила ко мне.
— Я уйт'и с р'ассветом. Но...Разве ты сп'ать зд'есь, я т'ам? — удивилась она. — Ск'учно.
— Так...положено. Я войду в твою спальню, когда ты будешь моей женой, — каких усилий Илта-Аррану стоило говорить спокойно, знал только он сам. В горле стоял комок, в ушах бухал молот, и больше всего на свете хотелось сделать то, чего, ласково и ехидно дразнясь, домогалась его маленькая невеста. Нельзя.
— Я уж'е тво'я жен'а, — по ее интонации было похоже, что она тоже думала: он не понимает очевидных вещей. — Н'ас поцелов'ать бог. Я любл'ю теб'я, ты — мен'я. Далли-эр люб'ить од'ин раз.
— Но люди — не один. У меня есть жены, и...
— А! — махнула рукой она. — Не счит'аться.
— К-к-как не считается? — в мареве, в которое он уплывал, все труднее было себя сдерживать, удержать тело, так рвущееся навстречу...
— Не счит'ается. Это — т'ак. У мен'я б'ыли мужч'ины...р'аньше. Т'оже не счит'ается. Я теб'я любл'ю. Ты мой муж.
— Х'эллиэр, — на последнем рывке сознания он перехватил ее руку, пробирающуюся к низу его живота, и постарался говорить как можно строже. — Иди к себе. Не надо... Так искушать меня.
— А инач'е? — ее глаза смеялись, язычок облизывал губы, а тонкое горячее тело прижималось к нему.
— А иначе...я за себя не отвечаю, — прошептал Илта-Арран, закрывая глаза.
Он почувствовал, как откинулось одеяло, и его невеста ойкнула.
— Б'едный мой, б'едный, — раздался ласковый смеющийся шепот, и горячие губы коснулись его щеки, скользнули по шее, — зач'ем так м'учиться, зач'ем так...держ'ать себ'я, а?
И он не смог сдерживаться больше.
...Уже под утро этой безумной ночи его невеста — его жена? — лежа на его плече, водила пальчиком по волосам на его груди, а другую руку держала на своем животе — и будто прислушивалась к чему-то.
— Это б'ыть м'альч'ик, — тихо промурлыкала она.
— А? Что ты имеешь в виду? — вырвался из ласковой дремоты северный князь.
— А ты хот'еть д'евочку? — огорчилась женщина. — Но это м'альчик. Мы потом попр'обовать д'евочку...
— Нет, ты не поняла, — его одолевала такая сладкая слабость, что мысли путались и сбивались. — Ты хочешь сказать...
— У нас род'ится м'альчик, — уже недовольно проворчала женщина, устраиваясь удобнее.
— Откуда ты знаешь?
— А в'аши ж'енщины не сл'ышать...не сл'ышат своих дет'ей? — лениво удивилась Х'эллиэр, сворачиваясь клубком, как большая пушистая кошка. — Я хот'еть реб'енка, ты хот'еть ребенка. Это б'удет м'альчик.
Северный князь тихо и счастливо рассмеялся. Не было сил удивляться, поэтому он просто сгреб свое маленькое большое счастье, зарываясь носом в небывалые белые волосы, вдохнул их запах — и сам не заметил, как задремал.
Когда Илта-Арран проснулся, Х'эллиэр уже не было рядом — как она и обещала.
(спустя 11 лет)
Господин Эхта-Оррах не сразу понял, что за край ему достался. Сперва он был просто и незамысловато счастлив — разве мог он, старший сын младшей жены воина, не так давно ставший эрха, рассчитывать, что ему в руки придут такие земли, такая власть? Да, пока это всего лишь власть наместника, но если повелитель будет им доволен... то, может быть... Слишком прозрачен был намек, чтобы не понять. От рода мятежника, здешнего князя, не осталось наследника, некому протянуть руку за браздами, вырванными из его рук — все его сыновья полегли возле отца. Достойно и справедливо, что владыка отдал власть одному из своих воинов — наградой за отвагу и верность.
Неоплаканными, без песен опустили в могилы тела защитников замка — мятежников. С песнями и криками, вином и тризной проводили в дальнюю дорогу павших воинов повелителя. И тех, и других равно приняла суровая, серая здешняя земля.
Ушло войско, остался новый правитель со своей сороковкой в краю, чье сердце билось медленно и глухо. Пока здешние сумрачные рабы отмывали залы от крови, пока убирали трупы и все разломанное, разбитое, растерзанное во время боя и после — от бешенства и эйфории — новый здешний правитель счастливо пил, только иногда выходя из облюбованных им покоев, чтобы нетрезвым зорким оком привести местных к порядку.
Впрочем, беспорядков не было. Не было ни песен, ни слез, ни разговоров. Тишина воцарилась в замке, и если б не еле слышные шаги, скрип скамей, звон посуды на кухне — можно было бы подумать, что в замке никого нет.
Только чернокосая жена здешнего бывшего князя, та, которую господин тогда еще не наместник силой взял сразу после боя, намотав толстые косы на руку — красивая и яркая, будто с юга была привезена — все смеялась, показывая белые крепкие зубы, все смеялась, без умолку и без устали, все повторяла только одну фразу на местном, варварском и грубом, диалекте: "Эта земля не будет твоей". Когда господину Эхта-Оррах удалось разобрать, что она говорит, он избил ее, и снова взял силой, как она ни извивалась, как ни пыталась укусить его, дикарка — но, изнемогая, с разбитым в кровь и оттого некрасивым лицом, не в силах смеяться — она скалила белые зубы и шептала все то же: "Эта земля не будет твоей". Зверея, наместник отдал ее на потеху воинам — и засел в самых лучших покоях, изгоняя смутную тревогу вином.
Потом ему говорили, что она не дожила и до вечера — покончила с собой, кинувшись на нож. Потом говорили, что она убила кого-то из воинов прежде, чем покончила с собой. Потом говорили, что она опоила воинов и бежала, через высокую стену, как дикая кошка. Много что говорили, да что верить глупым невежественным людям? Господин Эхта-Оррах никогда и ни при ком не упоминал больше о ней, о чернокосой дикарке — и не думал, сколько мог. Только глубокий запой, только глубокий сон как рукой снимало у него, когда в голове вновь раздавались, невесть кем произнесенные, слова: "Скаар и-зархау!"
Господин Эхта-Оррах не привык, чтобы его постель пустовала. Но у бывшего князя Приграничья не было наложниц и наложников, что, привыкшие покоряться сильному, перешли бы к победителю. Тело старшей жены князя, матери наследника, слуги нехотя показали новым господам. Сизое постаревшее лицо, синие губы, сведенные судорогой, в немыслимый узел сплетенные пальцы — что за яд подействовал так быстро и так страшно, осталось только гадать даже им, видавшим всякое придворным. Судьбой второй жены князя наместник распорядился сам. Но неужто у князя Приграничья больше не было утехи в ночные часы? С его-то властью, с его богатством, был уверен наместник — не могло того быть. А слуги отводили глаза, а рабы несли какой-то бред про прекрасных и страшных белых тварей с гор, про тех самых белых горных тварей со звериными зубами, рассказы о которых считали в столице сказками для черни. "Бред, чушь, сказки", — ярился наместник, но ни плети, ни угрозы не помогли ему ничего узнать, только приучили местных молчать, покорно глядя в пол — что уже было достижением, при этой местной распущенности.
Здешние мужчины были молчаливы, тяжелы на подъем и неповоротливы, как камни в горах. Здешние женщины, приведенные ублажать наместника, бились, как тигрицы — всерьез, до увечий и крови, не боясь кинжалов и плетей — или же лежали покорными валунами. А те, что, привычно широкому мужскому сердцу южанина, были покорны и ласковы, прошли уже за свою жизнь столько рук, что и касаться-то их было тошно. "Привезти себе гарем из столицы, и поскорее", — скрежетал зубами Эхта-Оррах. Но пока и этого не удавалось сделать. Получалось так, что власть дал владыка Атхарнаан своему воину — условную власть наместника — но не богатство. Никто из слуг, никто из рабов не знал, где местный князь укрыл свои сокровища — господину наместнику не верилось, что перед такими угрозами и такими посулами устояла бы какая бы то ни было верность, тем более, верность покойнику — значит, и впрямь они не знали...
Замок князя Приграничья был прост и пуст, сквозняки гуляли в прокопченных залах, где тяжелый серый горный камень был попросту обшит деревом, сквозняки завывали в потолочных балках, на башнях гнездились летучие мыши... Та часть сада, что не была вытоптана, тихо умирала без привычного ей ухода — и господину наместнику так и не удалось узнать, под чьими руками в этом саду расцвели почти южные розы. Оконные проемы были пусты и открыты все лето, а на зиму их наглухо закрывали тяжелые ставни, и тогда, освещенные только факелами, комнаты и переходы замка становились похожими на пещеры. Как мог жить в такой... берлоге князь самой большой земли во всей Империи? — дивился и ужасался Эхта-Оррах, глядя на чисто вымытые полы без ковров, выскобленные стены без гобеленов и картин, жесткие постели, подстилки на которых были тоньше одеял...
Украшена, как подобает дому знатного воина, была только часть дома, и была она почти по-южному хороша. Хоть богатства и там было мало, разве что шкуры зверей, пушистые, как облака — на столичных рынках такие бы с руками оторвали — но там по крайней мере было тепло, и там-то и поселился господин наместник. Там и жил, пытаясь хоть как-то обрести привычные уют и покой, собирая подобие роскошного южного дома — и только спустя время, багровея от бешенства, узнал от местной веселой, видавшей всякое, шлюшки, что все окрестности втихую смеются над ним и кличут бабой: оказывается, здешние дикари делают женской не западную, как то испокон веков повелось, а южную половину дома — ту самую, где поселился господин наместник.
Но близилась зима, и, пораскинув умом, господин Эхта-Оррах не стал ничего менять. Пусть смеются, что с того. Придет время посмеяться и ему. А он обустроит дом, как должно, чтоб не зазорно было и гостей принять. Он объезжал свои земли, окидывая зорким оком каждый уголок, и все больше понимал, насколько последний князь распустил своих простецов, как много богатств таит в себе эта земля — стоит только чуть сильнее сжать кулак, и...
'Здесь водятся такие звери?' — потрясая пушистой шкурой, требовательно спрашивал господин наместник у простеца, которого князь обучил счету и письму и который служил при нем управляющим в замке. 'Не могу знать, господин', — отводя глаза, отвечал этот седой полный человек. 'Врешь! — рычал наместник, с размаху отвешивая пощечину — а рука у него всегда была тяжелой. — Отвечай сейчас, или я вытрясу из тебя ответ!' 'Не могу знать, господин!' — трясущимися губами отвечал тот, по-прежнему глядя в пол. И только после третьей пощечины с разбитых губ слетало: 'Да, господин'. 'Где они водятся? — требовательно спрашивал наместник. — Я желаю много таких шкур!' Но упрямый простец, глядя в пол, все повторял, что он не охотник и не может знать, где добыть таких зверей. Не сразу, не с первого допроса, господину наместнику удалось вызнать, что подобные крупные кошки водятся высоко в горах, а в горы ходить нельзя, горные духи — или горные твари, или как их... — накажут, а сюда, вниз, такие звери заходят редко...
Вообще, по всему, выходило, что все богатство этой земли, сколько его есть — в горах. Но повелитель строго запретил своему наместнику лезть дальше оговоренной в незапамятные времена черты — кем, с кем оговоренной, кто знает? 'Мы не знаем, сколько правды в этих сказках, сколько лжи, — владыка Атхарнаан, почти безусый юноша с золотыми татуировками, вдвое младше своего эрха, умел отдавать приказы так, что их ослушался бы разве что полный глупец. — Нам нужен покой на Севере. Смотри в оба, Эхта-Оррах. Смотри в оба. Я полагаюсь на тебя'.
И господин наместник смотрел во все глаза, слушал во все уши — и исходил бессильной злостью. Он требовал приносить ему шкуры — но простецы, падая ниц, клялись, что зверья в лесах нет. Тогда он брал лук, брал своих воинов — и летел на охоту. Они возвращались, груженые добычей, а простецы отводили глаза — будто не они лгали своему господину, а господин наместник делал нечто, чего делать было не должно. И молчали, проклятые, молчали!..
Но господин наместник нашел-таки истинное богатство этой земли. Простое и незамысловатое, очевидное и такое незаметное: лес. Вот где была золотая жила! Рубить старые, вековые леса, везти эти бревна на юг, на рынки столицы — и купаться в роскоши. Леса Севера бескрайни, еще и внукам господина наместника хватит, а пока...
Но простецы вновь уперлись — так, как не упирались никогда раньше. 'Нельзя, господин, нельзя!' — умолял его простец-управляющий. И нес что-то вновь про горных тварей, про проклятье, про священные леса... Господин наместник устал слушать. Он выхватил топор из рук ближайшего простеца, кивнул своей сороковке — и скоро был готов воз надежных, крепчайших бревен. Когда Эхта-Оррах обернулся, весело отирая пот — вся деревня стояла и смотрела на него. Молча. Так, что его, видавшего в бою всякое, продрал мороз по коже. 'Что еще?' — в бешенстве выкрикнул он. Но вся деревня молча, как один человек, опустилась на колени, глядя не на него — на толстые стволы, лежащие там, где совсем недавно стоял лес. Он плюнул, швырнул топор, приказал сложить бревна на воз и привезти к замку — и ушел, не оглядываясь. Но воз не пришел, ни в первый день, ни в третий. А спустя неделю ударил мороз, и снег закружился в воздухе — холодный-холодный, легкий-легкий лебяжий пух. А потом пришла зима.
— А еще у нас говорят, что Горный народ...крадет детей, — Илта-Арран, князь Приграничья, говорил негромко и...осторожно. — Потом они возвращаются — уродливыми карликами, чтобы вредить людям. Портить посевы...
— Зачем бы это? Вы сами портите мир вокруг себя. Вы, люди, — госпожа Х'эллиэр смотрела прямо и спокойно, будто говорила о всем известных вещах.
— Ну спасибо, любимая, — с досадой крякнул князь, залпом опорожняя бокал дорогого южного вина, на который так долго смотрел, отпивая по глотку.
— Я говорю правду, — в сумраке глаза женщины светились почти по-кошачьи, но голос был ровен и отстранен, и тем медленнее и тягучее, тем неправильнее становилась ее речь, чем больше она волновалась. — Зачем вы рубите лес, глупцы?
— Нам нужно дерево, — Илта-Арран поднял на нее глаза, давя тяжелый вздох. — Ты не знаешь, должно быть... Здесь холодно. Очень, очень холодно. Нам нужны теплые дома. Нам нужны дрова.
— Лес держит белый ветер с гор. Если рубить — будет очень, очень, очень холодно. Еще холоднее, — женщина говорила без упрека и без жалости, как человек, глядя на темные тучи, говорит: 'Пойдет дождь'. — Горы очень, очень злые. Очень холодно, Ильтэ-лэ. Даже нам.
— Если мы не будем рубить лес, мы умрем уже сейчас, — князь сжал кулаки так, что, кажется, серебряный кубок смялся в этих пальцах. — Скажи, любовь моя, — его голос истекал ядом, нежностью и болью, — часто ли ты видела замерзших насмерть людей? Хочешь, я покажу тебе их зимой? Тех, кто умер, потому что у них было мало дров? Тех, кто умер, потому что у них был недостаточно теплый дом?
Госпожа Х'эллиэр слушала, склонив голову и сдвигая тонкие брови.
— Будет холоднее. Люди рубить слишком много лес...ле-са. Белый ветер приходит.
— Значит, скоро здесь не будет людей, — выдохнул в отчаянии князь, чувствуя, что вино все больше ударяет ему в голову. — Скоро мы все умрем здесь, от холода и от голода.
— От-чего?
— Холод... земля не родит. Зимы все холоднее. Дети умирают зимой от холода, взрослые умирают от голода весной...
— Зем-ля... — лицо госпожи Х'эллиэр стало совсем отстраненным, словно она смотрела сквозь своего мужа. — Зем-ля... и лес... это вам нужно?
— Если бы мог подняться срубленный лес, — вздохнул князь, — если бы снова могла родить земля...
— Дол-го... Оч-чень...
— Да уж, лесу долго расти, — горько усмехнулся князь. — Нашим внукам достанет ждать...
— Нет, — вскинула на него глаза его жена из народа далли-эр. — Не столько. Я... попробую. Будет быстрее. Но — дол-го... Я — не умею. Попробую. Надо ждать.
...А когда, перемаявшись зиму в этом ледяном и пустынном замке, господин наместник вспомнил о том возе леса и отправил своих воинов в деревню — они вернулись сумрачные и злые, мрачнее здешних простецов, и, как и те, что-то бормотали о проклятье. С трудом господин наместник добился внятного отчета, а когда добился, волосы зашевелились у него на голове: ни одного живого человека не осталось в той деревне. Взрослые, дети и старики, все, как один, лежали на своих постелях в своих домах — и крепок, и беспробуден был их сон, наступивший зимой...
* * *
..у Белой Госпожи, что пришла наконец и склонилась к ней, близко-близко, были бездонные фиалковые глаза, выбившаяся на щеку светлая прядка и теплые пальцы.
Ахта прикрыла глаза. Вернее, один глаз, что там было со вторым — она предпочитала не думать, да и какая теперь разница, когда Белая Госпожа сейчас заберет ее с собой туда, где никогда больше не будет боли.
А у Белой Госпожи сильные руки, успела подумать Ахта, прежде чем провалилась в блаженное беспамятство.
Потом, спустя — сколько времени? она не знала — боль вернулась, вместе с сознанием. Она слышала негромкие голоса, где-то там, над головой, но боялась пошевелиться, боялась смотреть — просто лежала, вслушиваясь.
— Это девчонка, что перед наместником плясала, — невидимый для нее человек говорил вполголоса, так, что ей приходилось напрягать слух, чтобы разобрать слова. — Красивая...
— Была, — добавил кто-то еще.
Ахта чуть слышно застонала сквозь зубы. Была...была...
— Очнулась? — на ее лоб легла узкая прохладная ладонь. — Рано еще...ч-шшшш, девочка, спи...сейчас больно не будет...
Чужие пальцы легко касались ее висков, будто танцуя, и боль ушла, и вернулся сон.
Ахта не знала, сколько пролежала так — то в беспамятстве, то в полусне, изредка чувствуя прикосновение ко лбу и вискам, легкое, словно дуновение ветра. Да и то, что было потом, она помнила плохо, будто все вокруг тонуло в густом тумане.
Ей казалось, что она очнулась тогда, когда наклонилась над ручьем и увидела в нем страшное, чужое лицо — изуродованное шрамом, бывшим теперь на месте левого глаза.
Ахта не испугалась.
Как не испугалась и тогда, когда узнала, где она находится.
Про шайку Горного Ветра, неуловимого, жестокого и безжалостного, в северном замке только ленивый не болтал — полушепотом, правда, чтоб не услышали, не донесли наместнику о том, кто распространяет нелепые слухи. Раньше Ахта бы умерла от страха на месте — но сейчас она лишь пожала плечами. Ну, шайка. Какая — теперь — разница?
А сам Горный Ветер, Хэйтэ-х'Эрра, белокожий, как горная тварь из сказок, улыбался ей и звал ее — Аххтэ-лэ, смешно растягивая звуки.
— Что значит 'лэ'? — спрашивала она.
— Не знаю, — беззаботно отзывался он. — Меня мать так звала — Эйтэ-лэ...Красиво же?
Матерью его была горная тварь, самая настоящая — впрочем, этого Ахта не испугалась тоже.
Когда Ахта наконец рассказала ему, что с ней случилось тогда, перед тем, как он нашел ее, полуживую, в лесу, Хэйтэ-х'Эрра зло сощурился и сжал кулаки.
— Чего же ты хочешь, Аххтэ-лэ? — наконец спросил он.
— Смерти ему хочу, — отозвалась Ахта, сжимая пальцы так, что костяшки побелели.
— Да будет так, — Хэйтэ-х'Эрра чуть наклонил голову.
Истекал третий год жизни господина Эхта-Орраха на севере, и ему казалось, что вот-вот — и эта суровая земля покорится. Еще немного, думал он, и ничто не предвещало иного.
Пока не появилась — тварь.
Тварь приходит ночью — тенью на подоконнике, огоньками глаз во мраке, чуть слышными шорохами и скрипами. Тварь скалится в зеркале, из-за плеча, показывая острые зубы — но не различить лица или что у нее там вместо него, только оскал и мертвенный свет огромных глаз. Тварь смеется в ночной тишине — чуть слышно, тварь хохочет в лесной глуши, темной и непроглядной, и эхо вторит этому смеху, будь он проклят.
Тварь дразнит — но не убивает, нет, это порождение здешней сумрачной земли будто хочет свести с ума.
Господин наместник хмурится и мрачнеет, когда выслушивает очередные донесения — разбойники в окрестных лесах совсем распоясались, скольких уже поймали и повесили, так хоть бы что...Господин наместник знает и о том, сколько из тех, кто уходил прочесывать леса, не вернулись обратно. Иногда их тела находили — изуродованными настолько, что думалось — их убивали дикие звери, расплодившиеся по округе, не иначе, не могут люди сотворить подобное. Но чаще всего его воины исчезали бесследно, будто проваливались под землю, под седой лесной мох, под корни деревьев. Господину Эхта-Орраху доносили, что болтают люди — шепотом, конечно, озираясь по сторонам, но болтают же, проклятые — мол, Горный Ветер, как зовет себя их главарь, жесток, как твари с гор, но справедлив, и что и он, и его люди убивают лишь тех, кто черен душой, кто совершил немало мерзостей и причинил людям немало зла.
— Ссссправедливость, — шипит наместник сквозь зубы, обращаясь к кому-то невидимому. — Я покажу тебе справедливость...
Мигом позже ему снова кажется, что тварь смеется где-то рядом.
Он пьет все чаще и больше, пытаясь как-то заглушить этот смех.
— ..хочешь отомстить, Аххтэ-лэ? — в диковинных глазах Горного Ветра пляшут злые огни. — Тогда учись убивать!
— Хочу, — сквозь зубы шипит Ахта, и кинжалы в ее руках начинают смертоносный танец.
— Попробуй меня достать, Аххтэ-лэ! — смеется он.
И она пробует, раз за разом, и свистят в воздухе лезвия, и Хэйтэ-х'Эрра смеется.
Тварь наглеет с каждым днем.
Теперь она не боится Яростного Ока, теперь и днем господин наместник слышит ее шаги и тихий-тихий шепот, чувствует на себе ее пристальный взгляд. Вино в кубке то ли горчит, то ли отдает привкусом крови. Это означает лишь одно — тварь здесь, рядом, за его спиной, обернись — и увидишь.
— Скаар и-и зарр'хаау, — шипит тварь, растягивая слова ровно так, как нужно.
Господин Эхта-Оррах резко оборачивается, но сон обрывается, и наступает серое утро, и он понимает, что теряет грань между сном и явью.
Наяву тварь роняет кувшины с вином, заливая темно-алым светлые ковры, перепутывает бумаги на столе, сбивает на пол свечи, так, что начинают тлеть тяжелые занавеси, и хорошо, что вовремя заметили, а то быть бы пожару.
И смеется, смеется, проклятая.
— В замке болтают, будто наместник совсем сходит с ума, — улыбается Горный Ветер, играя кинжалом. — Неведомые твари ему мерещатся...Думается мне, что нам пора, Аххтэ-лэ.
— Пора, Хэйтэ-Эрра.
Этой ночью господин наместник не мог уснуть. Лежал, глядя в темноту, слушал ночную тишину, в которой не было ни звука, ни шороха, будто вымер весь замок, уснул мертвым сном, что та деревня зимой...
Он поднял глаза — и даже не удивился, увидев тварь в проеме окна. Лунный свет падал на белую кожу, отражался в огромных глазах, и было видно, что тварь сладко улыбается, разглядывая его. А рядом с тварью на широком подоконнике сидела девка-наложница, которую он — за что? вспомнить бы, но никак не получается — избил и швырнул воинам, с приказом бросить в лесу, когда надоест, на корм зверью...Мертвая девка смотрела застывшим взглядом, и единственный ее глаз был затянут болотным туманом. Она смотрела — и равнодушно улыбалась, кривя разбитый окровавленный рот.
А тварь радостно скалила зубы, будто встретилась с кем-то, кто был ей очень, очень дорог.
"Наверное, надо крикнуть, позвать стражу", думал господин Эхта-Оррах, неотрывно глядя в ее горящие глаза. Но голоса не было, как в дурном сне, когда наливаются свинцом руки и ноги, когда язык не ворочается, и будто чья-то ледяная рука сжимает горло.
Сон. Это сон.
Если проснуться — наступит утро, всегда наступало, и в нем не будет белокожей твари в его покоях, и этой мертвой девки не будет тоже.
Будто прочитав его мысли, тварь улыбнулась еще шире, играя длинным кинжалом.
— Господин наместник ждал этой встречи, я знаю, — она говорила вкрадчиво, мягко, чуть растягивая слова по какой-то нездешней манере. — Господин ждал нас, и мы пришли...
— Кто ты? — наконец удалось выдохнуть господину Эхта-Орраху. — Что тебе нужно?
— О, даже господин наместник не в силах дать мне то, что мне нужно, — тварь изогнулась, продолжая по-звериному скалить зубы. — Даже господину наместнику не под силу вернуть корни срубленному дереву, выгрести соль из загубленной пашни...поднять мертвых из могилы...Но мы, правда, Аххтэ-лэ? мы можем поднести господину наместнику достойный его дар, верно?
Мертвая девчонка чуть наклонила голову.
— Господин наместник желает землю Приграничья, — голос твари истекал медом и ядом. — Господин наместник получит ее — с избытком.
..Тело нашли днем, когда обеспокоенные приближенные осмелились отдать приказ выломать дверь.
Казалось, будто господина наместника растерзали дикие звери, невесть как пробравшиеся в его покои. Постель была залита кровью, и занавеси драгоценного бархата, и ковры, и даже на стенах стыли кровавые брызги.
Только вряд ли звери могли забить горло и рот господина Эхта-Орраха землей.
Нить пятая. ЗОЛОТОЙ ЭРХА — ЗОЛОТОЙ ЭРХА
Танцует на пестром ковре белокожая Эваль, рожденная из морских брызг — черные косы по ветру вьются, смеется во все свои жемчужные зубы — смеется, и плачет, и поет, вместе — и не понять, человечий ли то голос, девичий ли смех, или белые чайки кричат над морем, или морские чудовища стонут надрывно...
Сидит, подобрав ноги, на углу ковра брат ее Эвар — белые волны-волосы на ковер стекают, по ковру расплескались — на цурме играет, ловко дергает струны тонкими, на дуновение ветра похожими, пальцами, смотрит сквозь зримый мир белыми-незрячими глазами.
Прекрасна, как рассвет, и ужасна, будто пропасти ночи, белокожая Эваль, рожденная морем.
Ужасен, как неведомые морские глубины, и прекрасен, как морская гладь под солнцем — так, что замирает человеческое сердце, не в силах понять, стоять ли зачарованно, или бежать, потеряв рассудок — белокосый брат ее Эвар, рожденный в тот же час прибрежными камнями в ответ на ласку моря.
Прекрасен и страшен этот танец, безумна и красива эта музыка, непостижима — и бездонно-глубока, безумно-мудра. Все тайны мира сплелись в ней в один клубок — но найдется ли мудрец, что распутает его?
Как взглянет на человека, обратившегося к ней, белокожая Эваль? Одарит ли сладким безумием любви, ведущей к сладостному счастью, или покарает черным безумием, любовью-на-погибель? Как посмотрит сквозь пришельца, не повернув головы, смуглый Эвар с белыми косами? Лишит ли разума, ввергнет ли в черную бездну безумия — или стократ одарит мудростью, показав прежде неведомое людям?
Или засмеются боги, и одарят несчастного вместе — и мудростью глубинной, и любовным безумием, на погибель ему?
* * *
Госпожа Этха-Мар, Вторая жрица Эваль-Возлюбленной, быстро шла по галерее храма, залитой солнечным светом, и в такт ее шагам, не по-женски уверенным, звенели золотые браслеты, украшавшие тонкие смуглые руки и почти доходящие до локтя, и подвески на тяжелых серьгах отзывались легким перезвоном, и развевались алые шелковые одежды, свободные настолько, чтоб не стеснять движений, и прозрачные — ровно настолько, чтобы раздразнить жадный мужской взгляд. Ее спутница, юная девушка из младших жриц, еле поспевала за госпожой, мелко переступая узкими босыми ступнями, но госпоже Этха-Мар не было до этого дела.
Она шла, любуясь своей Госпожой, Дарующей и Губящей, чьи лики смотрели на нее с фресок на стенах галереи. Робко улыбалась трепещущая нежная дева, в первый раз переступившая порог супружеской спальни, сладко усмехалась расцветшая женщина, будто только что покинувшая объятия возлюбленного — кажется, еще миг, и она облизнет языком припухшие от поцелуев губы — и скалилась безумная, без возраста и без времени, с бездонными провалами черных глаз, с искаженным бледным лицом. Разная — и единая, Эваль, вечно пляшущая на цветном ковре этого мира.
Близился полдень — час, когда Вторая жрица Сестры будет танцевать на площади перед храмом Близнецов, во славу и во имя госпожи своей, и Второй жрец Брата будет играть для нее на священной цурме, как Брат играет для Сестры своей.
Полдень — их время, как полночь — время Старших.
И, выходя из храма на горячие камни площади, под яростное и грозное око Небесного бога, госпожа Этха-Мар запрокинула лицо к небу, к ласкающим солнечным лучам — и улыбнулась.
Второй жрец Эвара-Провидца уже ждал ее на площади — сидел почти у храмовой стены, в тени, скрестив ноги, задумчиво пробегал ловкими пальцами по струнам, чуть хмурился, подкручивая колки. Говорили, будто когда-то он был воином, но был тяжело ранен в бою, от чего почти лишился зрения — и будто Эвар-Безумец одарил его пророческим даром.
Говорили, однако, что зрение к тому, кого в храме называли Аммис-Тамру, потихоньку возвращалось, но дар провидения от того не умалился.
Впрочем, сейчас, как и обычно во время церемоний, глаза Второго жреца прикрывала белоснежная повязка из легкой струящейся ткани. В свитках говорилось, что давным-давно старших жрецов Брата ослепляли, дабы открылось им то, что невидимо смертным очам...сейчас, правда, обходились ритуальной повязкой.
Аммис-Тамру не повернул головы, услышав шелест одежд и перезвон украшений госпожи Этха-Мар, только кивнул головой — и ударил по струнам, и Этха-Мар вскинула руки, и закружилась, едва касаясь босыми ногами старых, истертых камней, растворяясь — в музыке, в солнечных лучах, в жарком воздухе, во взглядах, вздохах, шепотах толпы на площади.
Брат играет, Сестра танцует, так было и так будет всегда, пока стоит этот мир, пока смотрит на него зорким своим оком небесный бог, Сестра играет плечами, сплетает и расплетает руки, и раскидывает их в стороны, будто крылья, смотрите, люди, любуйтесь, люди, как колышется высокая грудь под тонким шелком, как качаются крутые бедра.
Мужские взгляды обжигают разгоряченную танцем кожу, смотрите, смотрите же, желание угодно госпоже моей, и страсть угодна ей, и любовь, любому из вас я буду принадлежать во имя госпожи моей Эваль, любому, слышите? Я танцую — для моей госпожи, и для людей на площади, и для тебя, безумец мой, благословленный богиней, щедро одаренный ей, ох, щедро, не каждому от нее достается такой дар — та любовь, что сродни безумию. Ей, госпоже моей, угодна твоя страсть, подобная волне морской, что поднимается до небес и обрушивается вниз, и нет ей преград. Смотри на меня, о Харрас-Аннан, благородный воин повелителя, смотри, о мой безумец, люби меня — во имя ее и во славу ее!..
Звенели, пели и стонали струны, и тело привычно отзывалось на плавную смену мелодии, танец тек и плыл в солнечном золоте, пока не прозвучал резкий, внезапный аккорд, сбивающий общий ритм, и госпожа Этха-Мар не успела даже удивиться, по отточенной годами привычке отклоняясь назад, выгибаясь дугой — 'волна отходит с берега'...Но зато она успела увидеть, как сверкнула на солнце, ослепив на миг, сталь кинжала, брошенного меткой рукой — откуда-то из толпы, кто знает, откуда, сверкнул, пролетел и зазвенел жалобно, ударившись о мрамор храмовых колонн при входе — вместо того, чтоб напиться живой горячей крови, а музыка продолжала звучать, и нельзя было прервать танца в честь богини, и Этха-Мар плясала, по-прежнему легко кружась, раскинув руки, и покачивая бедрами, и отбивая ритм пятками по горячим камням, и не думала, ни о чем не думала, кроме танца.
Но стихла музыка, и Этха-Мар снова вскинула руки к небу, и медленно опустила их, трепеща пальцами, будто перебирая незримые нити бус, и сама мягко стекла на камни, раскинув невиданным цветком свои шелковые юбки...
И только тогда испугалась по-настоящему.
Этха-Мар не помнила, как она сумела подняться, и выпрямиться, и дойти до храмовых ворот, не оборачиваясь, не давая воли противному липкому страху, стискивая до боли пальцы, чтобы руки наконец-то перестали дрожать. Кто знает, не свистнет ли снова в воздухе смертоносная сталь, вряд ли, но...
'Как же страшно, — думала она, вопреки собственной воле, вопреки отчаянному желанию не думать об этом, — как же...'
Но ничего не произошло. С площади расходились люди, пришедшие посмотреть на полуденный танец — и среди них, там, был тот, кто...Был. Но более никак себя не проявил.
Ишме, младшая жрица, еще не заслужившая себе второго имени, подбежала, набросила на разгоряченные плечи госпожи тонкую накидку, сброшенную ей на руки перед танцем, и Этха-Мар нашла в себе силы чуть улыбнуться девочке в знак благодарности.
А Аммис-Тамру ждал ее за воротами храма. Повязка по-прежнему прикрывала его глаза, он, как и положено, чуть опирался на руку младшего жреца, но, как только Этха-Мар поравнялась с ним и вскинула на него растерянный взгляд, он будто увидел — и шагнул к ней. Всего лишь миг, незаметное летящее соприкосновение рукавов — и тот самый метательный нож тяжело лег в руку Этха-Мар.
— Доброго дня тебе, сестра, — лицо Аммиса-Тамру оставалось спокойным, словно морская гладь в безветренный день, и голос его был ровен, будто и не случилось ничего.
— Доброго дня тебе, брат, — отозвалась Этха-Мар, и жрец Брата коротко кивнул ей, и ушел, не сказав более ни слова.
После полуденного танца на храм опустилась ленивая дневная тишина, и под прохладными сводами, дарящими покой и уверенность, Этха-Мар почувствовала, как тревога немного отпустила ее. Здесь, под взглядом Эваль-Возлюбленной, было спокойно и тихо, и привычно...но там, на площади перед храмом тоже было — привычно. Пока не запела сталь.
Этха-Мар отпустила Ишме, приказав, чтоб в ближайшее время ее не беспокоили, и ушла в свои покои, подавив безотчетное желание запереть дверь покрепче.
Она бессмысленно перебирала тяжелые гранатовые бусы, подвернувшиеся под руку, разглядывала нож, что отдал ей Аммис-Тамру, слушала, как за окном шелестят старые яблони храмового сада — и думала, думала, думала о том, кто же и за что мог попытаться...И старалась не вспоминать о давящем ледяном страхе, что продолжал стискивать сердце.
Но страх не уходил, и она неосознанно вслушивалась в шорохи и шелесты, отголоски голосов и шагов, и ждала, сама не зная, чего, и не знала, что делать, и как завтра ей выходить на площадь, и танцевать во славу Возлюбленной, и...и все время думать о том, кто и когда метнет следующий нож.
Время медленно текло и тянулось, как древесная смола, и мысли путались, как нитка бус, которую Этха-Мар так и не выпустила из рук, перебирая, перекатывая гладкие бусины между пальцами. Она так и сидела, оцепенев, на краю постели, укутанная, как плащом, ленивой тишиной, пока где-то вдалеке не хлопнула дверь, и не зазвучали голоса, громче, чем то могло бы быть в сонном послеполуденном покое храма — и совсем близко раздались уверенные тяжелые шаги, которые Этха-Мар, хоть и не желая в этом признаваться даже самой себе, узнала бы из тысячи других.
Тяжелый полог, расшитый золотыми нитями, откинулся легко, словно тонкая кисейная занавеска — и Харрас-Аннан стремительно ворвался в комнату, будто жаркий и сухой ветер белой земли, и в два шага оказался рядом с Этха-Мар, и обнял ее, крепко прижимая к себе. Она судорожно вздохнула, намертво вцепляясь пальцами в его широкие плечи, утыкаясь лицом в грудь — и прикусывая губу, чтоб не разрыдаться, как малолетняя девчонка.
— Тише, тише, маленькая моя, любимая моя, — прошептал он, чуть касаясь губами ее волос — будто почуял, услышал ее ужас и панику — и пытался забрать их у нее этими прикосновениями. — Все хорошо, слышишь? Я здесь, я с тобой, я никому и никогда, слышишь, никому и никогда не позволю тебя обидеть...
Она чуть отстранилась, запрокидывая голову, посмотрела в его глаза, полные любви, и тревоги, и нежности, и потянулась к нему, обвивая руками его шею, подставляя губы для поцелуя — жадного, страстного и сладкого, и отзываясь на него так же жадно.
Харрас-Аннан оторвался от ее губ, задыхаясь, покрыл поцелуями ее щеки, легко коснулся губами век, и снова поцеловал ее — долго, нежно, так, что голова закружилась, а потом осторожно отстранился, взял ее лицо в ладони, пристально посмотрел ей в глаза и спросил:
— Кому же ты могла так перейти дорогу, любовь моя?
Этха-Мар вздрогнула всем телом — да, страх и не думал никуда уходить, и даже жаркие объятия мужчины не могли прогнать его омерзительный холодок.
— Ты...видел, да? — тихо спросила она, запнувшись.
— Видел, — Харрас-Аннан наконец-то опустился на край постели, как был, в уличной одежде, пропитанной белой пылью Эрха-Раим — только громыхнул, падая на пол, тяжелый пояс с кинжалом. И Этха-Мар свернулась клубочком в объятиях воина, крепких и надежных, словно камень древних стен. — Я выследил его и дрался с ним. Оттого-то я и не пришел к тебе раньше, хоть мне и хотелось этого. Но...все бестолку.
Он наклонился и достал из поясной сумки белый сверток, осторожно развернул платок и протянул Этха-Мар на раскрытой ладони. На тонкой ткани тускло поблескивала длинная игла, острие которой было темно, как от запекшейся крови.
— Яд? — подняла бровь Этха-Мар.
— Да, — Харрас-Аннан, хмурясь и досадуя, дернул плечом. — Мы дрались с ним, долго... Видимо, нас заметили, и решили избавиться от того, от кого отвернулся Бог Удачи, промах за промахом... Я, — он чуть замялся, — не сразу понял, что случилось. Он упал, и пока я понял, что с ним... А потом, клянусь Небом, мы с ребятами перевернули всю округу, заглянули разве что не под каждый булыжник, но поздно. Этот...был мертвее мертвого, а тех, кто, может быть, и послал его — и кто убил его — уже и след простыл.
Этха-Мар, закусив губу, смотрела, как он снова аккуратно заворачивает и убирает иглу — а потом молча протянула ему нож убийцы, что отдал ей Аммис-Тамру. Харрас-Аннан взвесил нож на ладони, покрутил, примерился, нахмурив брови.
— Это хороший метательный нож, — наконец сказал он, откладывая оружие — больше из него так сходу было не вытянуть ничего, разве что потом пройти лавки оружейников, поспрошать, кто и кому продавал такое, недешевое и легкое, а потому далеко летящее, лезвие... Харрас-Аннан снова обнял свою любимую, кусая усы — ему не хотелось еще больше тревожить ее, хотелось успокоить — но пока что она в опасности, а он не знает ничего. Не зная, как бы получше ее расспросить — и при этом как можно меньше обеспокоить, он по извечной воинской привычке пошел напролом. — Милая, попробуй вспомнить — может быть, от тебя кто-то уходил недовольным...было такое?
— Нет, — Этха-Мар покачала головой, чуть прищурилась, ехидно и дразняще. — Отчего бы?
Он усмехнулся, в лад ей, но тут же посерьезнел — и продолжил расспросы, не очень понимая, с какого конца идти — и как же нащупать хоть какую-то нить. В самом деле, ну кому могла помешать жрица Эваль — даже не Старшая, а вторая, та, что разве что в делах храма только участие и принимала, даже в город не выходила, кроме как на Полуденный танец?
— Ты...никому не отказывала? — может быть, чья-то ревность и обида могли захотеть крови гордой красавицы?
— Те, кто служит Эваль, не отказывают никому, разве ты не знаешь? — она пожала плечами. — Все решает жребий.
— Но кто-то же захотел твоей смерти, любовь моя, — Харрас-Аннан покусал губы, прежде чем задать следующий вопрос — потому что он касался темы, в которой он, воин, ничего не понимал. — Может...храмовые дела?
Она задумалась, но все-таки качнула головой — нет, мол.
— Это хорошо, — задумчиво прищурился тот. — Хорошо...Можно будет, по крайней мере, не бояться за твою жизнь в этих стенах. Но у вас, на этой половине храма, вовсе нет мужчин... Скажи, Возлюбленная не будет против, если несколько отважных воинов повелителя захотят почтить ее...ну, несколько дольше, чем это обычно делается?
— Не будет, — Этха-Мар чуть улыбнулась. Краски постепенно возвращались на ее бледное лицо. — Я поговорю со Старшей. Благодарю тебя...
— Пустое, — он улыбнулся в ответ, прижимая ее к себе еще крепче и ласково дыша в затылок. — Я не смогу быть здесь постоянно. Но они будут меняться, и защитят тебя, если что. Ничего не бойся. И...постарайся не выходить в город пока. Кто-то же сможет заменить тебя в Полуденном танце?
— Да, — она кивнула, задумалась и снова кивнула, — я думаю, да. Такого не бывало раньше...
— Не бывало раньше такого, чтобы жрицу Возлюбленной пытались убить во время Танца, — голос Харрас-Аннана звучал резковато. Он напряженно думал — и не мог ничего придумать. — И... я знаю, милая, жребий и все такое — но у вас ведь есть те, кто бывает постоянно...ну, как я, например. А есть те, кто заходит раз, два, и все?
Этха-Мар кивнула, не очень понимая, к чему клонит любовник.
— Я все понимаю насчет жребия — но не выходи пока к тем, кто у вас раньше не бывал. Или кто был раз-два. И пусть ваши девочки смотрят за теми, кто выходит от них — чтобы не ходили по храму, а уходили сразу. Можно так?
Этха-Мар слабо кивнула. Все это переворачивало привычную и спокойную жизнь, весь уклад — но ничего из того, что предлагал ей любовник, не было святотатством. Это было разумно, и...от этих уверенных слов ей делалось спокойнее, страх будто растворялся в спокойной силе воина. А Харрас-Аннан смотрел на темные кудри своей возлюбленной, и больше всего на свете сейчас ему хотелось схватить ее в охапку, и усадить в седло, и гнать коня до тех пор, пока рабы не закроют за ними крепкие и надежные ворота его дома. Но эти ворота — слабая защита от убийцы, если он носит такой кинжал. Храмовые стены едва ли не надежнее. А его воины будут рядом — пожалуй, они будут даже рады такой службе. Эрха усмехнулся в усы, перебирая тугие кудри Этха-Мар — но какая-то мысль неотрывно крутилась и не уходила. Что-то из последней фразы...точно.
— Милая, скажи... — он говорил медленно, боясь потерять эту самую мысль. — А был ли...в последнее время... не знаю, может быть, месяц, или пару месяцев назад... у тебя кто-то, кого не было раньше? И кто потом больше не приходил? Какой-то достаточно богатый человек?
Этха-Мар завозилась потревоженной кошкой.
— Да, были такие... человек несколько...но я все равно не знаю, не понимаю, кто...
— Мог быть из них кто-то чем-то недоволен? — настойчиво расспрашивал Харрас-Аннан. Ему отчего-то казалось, что он на правильном пути, и сворачивать он не собирался.
— Да нет, с чего бы... — Этха-Мар, понимая, к чему он клонит, перебирала — и отсеивала — в памяти лица и ночи, и разговоры, и...не только.
— Вспомни, милая, — требовательно и настойчиво спрашивал Харрас-Аннан. — Может быть, кто-то был недоволен твоим предсказанием?
— Я почти не помню своих ответов на вопросы тех, кто спрашивает через меня госпожу мою Эваль, — Этха-Мар снова прикусила губу. — Она говорит моими устами, и я...
— Постарайся вспомнить. Может, кто-то был зол, опечален...нет? Может, кто-то спрашивал о странном? — проклятье, ну что же это может быть? можно было бы подумать, что это убийство задумал — и едва не осуществил — простой безумец, отчего-то обиженный на богиню и ее жриц — если б не эта игла. Толстая отравленная игла, оружие самого ближнего боя, орудие придворных — и самых лучших убийц, неслышимо подкрадывающихся — и так же мгновенно и незаметно исчезающих. И эта почти мгновенная агония неудачливого убийцы... Нет, нельзя было положиться на то, что Этха-Мар ничего не помнит... люди странны, люди зачастую делают странные вещи — и принимают странные решения, и делают странные выводы из самых обычных слов.
Этха-Мар долго молчала, качая головой, старательно вспоминая, так и эдак, пока не рассмеялась, несмотря на свою сумрачность.
— Я только одного чудака, пожалуй, припомнить могу. Он отчего-то спрашивал у меня, удачной ли будет охота. Я уж не знаю, за каким прекрасным сердцем он собрался охотиться... метафоры у людей бывают странны...
— И? — поднял бровь Харрас-Аннан. К Эваль редко ходят спрашивать об удачной охоте — если понимать вопрос буквально. А если это метафора... то ведь боги тоже могли не понять. Отчего бы не спросить напрямую? Кому расскажет о твоем вопросе жрица, впадающая в экстаз и говорящая от имени богини? Да и зачем бы ей?
— Я не помню, — Этха-Мар повернулась к нему и подняла брови "домиком", почти по-детски жалобно. — Когда Возлюбленная говорит через меня, я же не помню этого...но он очень расстроился, когда услышал ответ. Очень-очень. Так... — она нахмурилась, припоминая то, что она видела перед собой тогда, сквозь марево экстаза, — Как будто он испугался даже.
— Испугался? — поднял бровь Харрас-Аннан. А вот это уже...очень интересно. — Попробуй, ну, постарайся вспомнить, милая, что ты говорила?
Этха-Мар долго сплетала и расплетала пальцы, хмурясь и перебирая бусы, которые она все еще не выпустила из рук. Потом медленно и неуверенно проговорила:
— Там было что-то про кролика... что кролик слабее льва... или тигра... что-то про его нору...
— Чью, кролика? — усмехнулся воин.
— Не путай меня, — нахмурилась Этха-Мар и потерла лоб. — Да, там было про то, что кролик слабее тигра, но охота может быть удачной в дни верхушки лета... еще бы, в такую жару не то что тигра, северную змею, верно, поймать можно...
— Это все? И этот человек испугался этого предсказания? — нетерпеливо спросил Харрас-Аннан.
— Нет, что-то еще было... — женщина снова, хмурясь, потерла лоб, потом беспомощно посмотрела на воина. — Не помню... а, нет! Что-то было еще, что-то про опасность от тех, кто видит насквозь. Вот, теперь точно все, — Этха-Мар жалобно вскинула глаза на своего любовника. — Я не понимаю... как это все может быть связано, но богине виднее — и он, видимо, все понял... И ушел после этого очень быстро, и дары оставил щедрые...
— Понятно, — выдохнул воин, которому ни демона лысого не было понятно, кроме того, что отгадка — по крайней мере, возможно — лежит тут. — Ты знаешь этого человека?
— Увижу еще раз — узнаю, — пожала плечами Этха-Мар. — Он не назвался, как многие из тех, кто приходит. Но не думаешь же ты, что из-за охоты?..
— Я ничего не думаю, любовь моя, — воин осторожно приложил палец к ее губам, давая понять, что серьезный разговор завершен, и мягко улыбнулся. — Кроме того, что никто больше не посмеет тебя обидеть. А еще, — он провел рукой вдоль спины женщины, с готовностью изогнувшейся под его лаской, — я точно знаю, что не хочу потратить впустую эту ночь, которая обещает быть такой прекрасной. Иди ко мне, любимая.
И Этха-Мар, отогнав страхи, уже кажущиеся такими пустыми, потянулась ему навстречу — и вновь, как уже бывало сотни раз, утонула в страсти, на грани священного безумия, которая выплескивалась из этих карих глаз — и в эту ночь не было во всем Эрха-Раим никого, кто служил бы Эваль более покорно и неистово, чем эти двое.
* * *
Вечером, когда укрывает Эрха-Раим весенняя ночная прохлада, в которой запах влажной земли, запах цветов, запах моря и запахи человеческого жилья — от сладких до самых отвратительных — становятся единым целым, сплетясь в один тягучий и пряный запах, запах живого города — вечером, когда в одних храмах закрывают двери, укрываясь от ночной тени, а в других, напротив, нараспашку открывают, впуская взгляд Ласкового, ночного Ока, — когда простецы закрывают двери и ставни своих домов, чтобы посторонние не видели их достатка и их жизни, зажигают лучины и свечи и готовятся уйти в сон — в этот час веселее льется вино в домах, открытых любому воину — были б деньги платить.
Полыхают угли, жарится на открытом очаге мясо, горят свечи по углам, чуть разгоняя сумрак. Обходя зал легкими танцующими шагами, покачивая бедрами под тонкими накидками, не сшитыми по бокам, красивые девочки-рабыни богатого хозяина разносят еду и вино. Их тонкие тела, мелькающие в разрезах ткани, все желаннее разгоряченным взглядам воинов, нежные, озорные и зовущие улыбки все больше кружат голову. Но пока что воины недостаточно пьяны, чтобы заваливать их на столы прямо здесь — и девчонок подзывают к себе, сажают рядом или на колени, поят дорогим вином — а они жмутся к гостям, и смеются, и опускают ресницы в мнимом смущении, когда сильная рука, чьи пальцы украшают перстни с крупными камнями, миновав условную преграду ткани, почти до боли сжимает нежное бедро.
Смех, молодость, вино, и хорошая еда — и недорогая любовь, и юная доступная красота — все сплетается в единое пьянящее марево, в густые сети, в которых тонет разум. Открыты двери в ночь, заходи, кто хочет — до утра будут царить угар и веселье в этом веселом доме, одном из лучших, одном из самых дорогих в Эрха-Раим!
Но утихает, хоть и не сразу, шум, и смолкают разговоры, и оборачиваются в одну сторону головы, когда протяжно и низко гудит струна цимра-дэ, младшей, простой сестры священной цурмы. Кто-то смотрит с усмешкой — кто это набрался уже настолько, чтобы начать петь? — кто-то, узнав по голосу, по первым звукам, меднопоющую цимра-дэ Эрха-Раим, поворачивается с почтением — и шикает на слишком веселых собутыльников. Харрас-Аннан сегодня здесь. Харрас-Аннан решил петь — и ради этого стоит отставить вино, и отложить споры, и прекратить разговор.
Эрха сегодня задумчив и как будто почти не пьян, за его столом — лишь один из воинов, спокойный и собранный, будто и не в веселом доме сидит. И нет вокруг него обычной веселой стайки рабынь, не в обязанность, а в радость ластящихся к статному воину. Только одна из них, тоненькая и смуглая, с темными глазами юной лани, прежде сидела подле него на полу, положив голову ему на колени, а теперь подала ему цимра-дэ и отодвинулась, накручивая смоляной локон на тоненький пальчик — не дело мешать певцу, хоть бы и лаской.
Загудели струны — печально, зовуще и страстно, все скорее, все сильнее удары — так, что поймался ритм, как звон браслетов в танце — шорохом окутывает, но без него рассыплется музыка, и танец потеряет свою гармонию и перестанет быть собой.
Поверх голов, поверх огня очага, сквозь стены и расстояния смотрели черные глаза музыканта, смотрели невидяще, нежно — до боли, ласково — до неистовства, любяще — до безумия. Звенели колокольчики в прическе, щелкали в ударах широкие кольца, тяжело звякали широкие воинские браслеты — такие меч не остановят, а вот нож или кинжал в переулке — поймают, не дадут довести удар.
И вот добавился к мелодии голос, низкий и звучный, поющий так легко и безыскусно, как дыхание, и берущий за горло этой мнимой простотой.
Этха-Мар глаза темны, как спелые вишни,
Этха-Мар кудри вьются, как гиацинты.
Хэйле!
Этха-Мар так многим разбила сердце!
Несчастен тот, кто ее хоть однажды видел.
Хэйле!
У Этха-Мар сияют, как жемчуг, зубы.
У Этха-Мар не руки — душистые ветви.
Хэйле!
Этха-Мар служит в храме Сестры и Брата,
она безумна, как любой, кто ее отведал.
Хэйле!
У Этха-Мар очи видят запретное людям,
она так легка — три мира ее не удержат —
она и следа не оставит своих легких ножек.
Хэйле!
Этха-Мар танцует у храма, смугла и прозрачна —
несчастен тот, с кем она не делила ложе.
Хэйле! Хэйле-лэйтэ Этха-Мар!
Когда отгремели восторженные крики, певец выпил за столами всех друзей и, пьяный несколько более, чем ему хотелось показать, опустился — почти упал — за свой стол, и тоненькая девочка-рабыня завилась вокруг него, почти незаметно, но настойчиво предлагая — еду, вино, свои услуги, свое тело — печальная поволока все еще туманила взгляд эрха, и ее не развеивала радость от того, что очередная песня была принята с восторгом — к восторгу он привык.
В этот момент от входа в веселый дом раздалось робкое:
— Господин!..
Эрха обернулся. У входа стоял мужчина, вряд ли старше самого эрха. Но его темные волосы уже густо тронула проседь, а потрепанная и грязная одежда, вместе с торчащим из-за плеча грифом простенькой цимра-дэ, ясно указывала на статус этого человека — уличный музыкант, из простецов, само собой.
— Чего тебе? — соизволил откликнуться эрха прежде, чем простеца погнали от дверей.
— Господин... На меня снизошло счастье слышать твою песню, — негромко, но звучно проговорил простец. — Я простой человек, но я хожу по всем землям и городам Эрха-Раим, и, если б господин позволил мне, я мог бы петь его песню — и прославлять по всем землям великий дар господина...
Харрас-Аннан на секунду задумался, потом весело хлопнул себя по коленям:
— Бери ее и пой, музыкант, не вижу в том беды! Но не мой дар прославляй — прославляй красоту возлюбленной моей, Этха-Мар, чьи глаза сияют, как звезды, а дыхание подобно запаху розы!
Простец поспешно поклонился, благодаря — но так и не переступив порога веселого дома. Но эрха охватил веселый кураж.
— Иди сюда, сядь за один стол со мной! — воскликнул он, смеясь. — Эй, хозяин, лучшего вина мне!
Простец боязливо прошел к нему и сел за стол, явно опасаясь жестокой шутки. Но эрха был доволен и рад своей выдумке, и потому он щедро, своей рукой, плеснул вина нищему, как своему лучшему гостю, и только потом — себе, и со смехом поднял бокал:
— За нее, прекраснейшую из прекрасных, желаннейшую из желанных!
— Это именования Эваль, не богохульствуй, Харрас-Аннан, — негромко и смурно сказал один из воинов, сидевший неподалеку.
Но прежде, чем эрха успел что-то ответить, за него ответил музыкант, у которого, похоже, от глотка хорошего вина совсем развязался язык:
— Пусть господин простит мне, но для любого влюбленного его возлюбленная прекраснее и желаннее всех, и разве это не то, что дарит Эваль?
— Ты слышал? — рассмеялся эрха, хлопнув воина по плечу, потом обернулся вновь к нищему. — Пей до дна, друг! Не обижай меня!
И только после того, как музыкант опустошил бокал, эрха, смеясь, отпустил его, выдав на прощание увесистый кошель. А потом, когда нищий уже почти растворился в темноте, эрха встал, пошатываясь, дошел до порога и крикнул ему вслед:
— Да смотри, во всех городах ее славь! И пусть по всем городам гремит проклятье тому, кто хотел смерти моей прекраснейшей! Пусть все знают, во всех землях Эрха-Раим — клянусь, я найду его — и убью, вот этой рукой!
Вскинутая в угрожающем жесте рука была опутана мышцами и венами, как дерево — старой виноградной лозой, и проклятье прогремело на половину уже спящего в этот час города. Нищий обернулся, серьезно кивнул — и растворился в темноте. Эрха упал обратно на скамью, и счастливо, растеряв терзавшие его печаль и тревогу, пил до утра, когда рабы помогли ему дойти до дома и раздеться. И, утонув в своей мягкой постели, среди подушек, он видел во сне Этха-Мар, танцующую обнаженной на белых раскаленных камнях Эрха-Раим, и ее губы улыбались только ему. И он улыбался ей в ответ, и не было в эти часы счастливее человека на всем белом свете.
Нить шестая. СТАЛЬНОЙ ЭРХА — ЗОЛОТАЯ ПЕШКА
Итти лежала в оконном проеме, свернувшись клубочком на вышитых подушках. Побеги вьющейся розы оплели окно, и цветы, пахнущие нежно, и сладко, и терпко, тянулись внутрь. Бездумно водя тонкими пальцами по чашечке цветка, еще хранящей в своей глубине душистую прирожденную влагу, девушка смотрела в небо, смутно видное в просветах деревьев парка. Его жаркая синева постепенно переплавлялась в бирюзу, и в золото, и в зелень — но пришел розовый, и оранжевый, и алый, и карминно-красный, и, нежданные, вспыхнули медь и золото в белых розах, и шафран и вино — в желтых, и глубокой смертной кровью налились алые... Отблески небесного сияния легли на белый мрамор стен, делая его драгоценной яшмой, расцветили рубинами и опалами его переливы. Закат дохнул весенним ночным холодом, и в чашечках цветов слезами-хрусталем засияла роса. Итти, озябнув, поежилась в своих полупрозрачных одеждах, не согревающих и не скрывающих ничего, а только, намеком, дразняще, делающих тело желаннее мужскому взгляду. Ее рука потянулась за шелковым покрывалом — тонкое, оно все же было теплее ее одежд — запели-зазвенели браслеты на ее запястье, и этот звук будто выдал ее, разрушив ее уединение. Тяжелые шаги раздались за стеной, и тяжелый входной полог откинулся.
— Вот ты где, дочь гиены! — старший евнух был в ярости. — Повелитель желает тебя сегодня, а ты...
Итти сжалась, не смея поднять глаз.
— Я... давно готова, господин. Рабыни убрали меня еще...
— Ты смеешь еще спорить со мной, дочь грязи! — взвизгнул евнух, стискивая в в толстом кулаке плеть. Он и так был не в духе, а еще эта...
Итти инстинктивно дернулась, зажмурившись, но не смея даже прикрыть лицо руками — страх был сильнее ее, хоть она и знала, что сейчас он не посмеет ударить ее. Не посмеет. Не сейчас, когда ее зовет к себе повелитель, нет. И впрямь, кулак с видимым трудом разжался, евнух выдохнул, шумно и тяжело, и процедил:
— Потом поговорим, дочь грязи, возомнившая себя золотым...
— Да, господин, — едва слышно выдохнула Итти.
— Встань. Повернись. Так... — толстые, но от того не менее умелые руки поправили покрывала, уложили выбившуюся из прически прядку. Итти стояла, опустив ресницы, с трудом скрывая привычное отвращение — и привычный ужас, которые вызывали в ней скользкие, как слизни, прикосновения этого недо-мужчины. "А ведь у него, говорят, есть его женщины, и он бьет их..." — мелькнуло в ее голове.
Наконец старший евнух отступил на шаг, сладко улыбаясь.
— Ступай. Повелитель хотел тебя видеть с закатом, а он давно уже потух. Итти тоненько ахнула и, быстро переступая узкими босыми ступнями, полетела по полутемным переходам гарема в покои, где ее ждал прекрасный и грозный, обожаемый и ввергающий в ужас, казнящий — и возносящий на вершины блаженства, владыка ее, господин и почти бог — повелитель Атхарнаан. Шелест шелка и звон золотых украшений спешили за ней, как спешили, но не могли угнаться, рабыня со свечой и младший евнух.
...Расчет старшего евнуха не оправдался. Раздражение повелителя, не столь уж великое, быстро утонуло в нежной покорности девушки, в ее искреннем стремлении ублажить своего господина — и в ее непритворной радости.
— Чего ты хочешь? — растянувшись на подушках, как сытый тигр — и не менее опасный в своей неподвижности — спросил ее под утро владыка.
— Служить тебе, телом и сердцем, мой повелитель, единственная цель моя и отрада, — тихо ответила Итти, и в этих нежных устах должные — и привычные уже — слова не казались ложью — по крайней мере, ложью абсолютной. Повелитель перекатился на живот, подставляя тонким, как лучинки, но ловким пальцам девушки спину и плечи, могучие, как у любого воина по рождению.
— У тебя есть свои покои, куда не войдет ни одна другая наложница, — промурлыкал он, нежась под ее легкой и умелой лаской, — рабыни-служанки, украшения без числа, внешняя галерея, даже часть сада, куда ты можешь выходить без сопровождающего евнуха... Чего еще ты хочешь, цветок моего гарема?
— Я хочу, чтобы мой владыка и повелитель и дальше звал меня к себе, — тихо ответила девушка, мягко разминая и лаская его спину, сбитые в тугой комок мышцы. — Чтобы я была желанна моему господину, чтобы мой танец радовал его взгляд, а мое тело — его тело.
— Вряд ли это будет всегда, — усмехнулся он. — Ты и так надолго заняла меня, птичка-Итти.
Итти на секунду замерла, давя судорожный вздох — вздох страха большего, чем страх плетей.
— Да, господин мой... Но... тогда к чему остальное? — все же вырвалось у нее, в то время как пальцы продолжали привычную ласковую работу.
Владыка Атхарнаан усмехнулся, не открывая глаз и не отвечая. Потом одним быстрым движением высвободился, прижав девушку к покрывалу и удерживая оба тонких, как свечи, запястья разом в железном кольце пальцев. Со странной усмешкой он, будто в первый раз, жадно разглядывал юное тело, простертое под ним — не только взглядом, но всем своим существом ощущая поднимающуюся по нему жаркую волну. Дразня и раззадоривая, кусал губы — и свои, и — быстрым укусом змеи — нежные, припухшие от поцелуев губы наложницы — пока печаль в глубине ее черных глаз не переплавилась, не растворилась в желании.
А после, когда утро неумолимо велело им расставаться, владыка взял Итти за подбородок, не давая ей отвести взгляда от этих бездонных глаз в оправе золотых татуировок, и спросил еще раз:
— О чем бы ты попросила меня, птичка-Азар-Итти, в награду за эту ночь? Задохнувшись и затрепетав всем своим существом, заметавшись в выборе, девушка наконец выговорила свое сокровенное желание, о котором она думала весь вчерашний день:
— Господин мой, позвольте мне вышивать, как то делают благородные госпожи. И... и чтоб мне не запрещали это ради другого...
Владыка Атхарнаан, прищурившись, внимательно смотрел на нее — но в черных бархатных глазах, распахнутых с робким ожиданием — радости и благодарности, или печали, или страха — не было лукавства, не было притворства, даже кокетливого ожидания большего — не было.
— Пусть, — усмехнулся он и велел позвать старшего евнуха, останавливая поток радостной благодарности девушки. Поставив перед ним Итти, едва одетую, закутавшуюся в тонкое покрывало и потупившую глаза, он коротко и сухо сказал: — Я разрешаю ей вышивать. И запрещаю обижать ее — кому бы то ни было. Если ты в своей ревности к Йакарру посмеешь оскорбить его находку и мою любимицу... он займет твое место в тот же день.
— Господин мой, она оклеветала меня! — возмутился старший евнух, не смея поднять глаз из земного поклона.
— Она не сказала про тебя ни слова, — тихо и опасно прорычал повелитель. — Я тебя предупредил в последний раз. Проваливай. Ступай, Итти.
* * *
Эйтэри растянулся на мягком травяном ковре, щурясь на солнечные лучи, косо падающие сквозь густую листву. В кронах деревьев щебетали птицы, перед самым носом по травинке ползла деловитая букашка, а устроившаяся рядом Ахта щекотала спину Эйтэри то ловкими пальцами, то какой-то веточкой.
— Полно, Аххтэ-лэ, ну, полно же, — пробурчал Эйтэри, дергая плечом, но девчонка, хихикая, продолжала его щекотать, несмотря на его недовольное шипение, пока Эйтэри не встряхнулся, как собака после купания, и...
И проснулся.
Вокруг была душная южная ночь, полная кружащих голову запахов благовоний, а вовсе не солнечный день далекого теперь севера, и жаркая ленивая полутьма...и чьи-то пальцы, ласково и робко гладящие его спину и плечи.
— Что за... — сонно буркнул Эйтэри, поворачиваясь, отбросил с лица растрепавшиеся волосы — и из темноты на него посмотрели огромные карие глаза мальчика, того самого, который приходил к нему после...той, первой ночи. Как же его зовут-то, о вечные горы...
— Чего тебе опять? — Эйтэри оскалил свои острые зубы. В прошлый раз вроде помогло...может, и сейчас мальчишка испугается и куда-нибудь исчезнет, и можно будет досмотреть сон, который был намного приятней яви.
— Я...— голос дрогнул, мальчик прерывисто вздохнул, и его глаза, обрамленные густыми черными ресницами, распахнулись еще больше, но тонкие пальцы продолжали касаться белой, будто светящейся в сумраке кожи, и гладить, и ласкать — робко, но умело.
— Ты, ты, — Эйтэри перехватил руку, совсем по-девичьи узкую, сомкнув пальцы на хрупком запястье. — Какого демона тебе от меня надо?
Мальчик, вздрогнув, закусил губу и замер, но не попытался вырваться.
— Ты... ты такой красивый...
— Я знаю. Мне многие говорили, — буркнул Эйтэри, надеясь, что грубость заставит мальчишку наконец уйти.
— Ты... очень мне нравишься. С того самого первого дня, когда...
— И это мне тоже говорили много раз, — фыркнул Эйтэри, разжимая пальцы и отталкивая тонкую руку.
— А... я совсем тебе не нравлюсь? — мальчишка зачарованно смотрел на него, изгибаясь, как кошка, и хлопая своими длинными ресницами. — Совсем?..
— Мне красивые девки нравятся, — раздраженно буркнул Эйтэри. — А ты не девка, а... недоразумение какое-то. Ну, и...
— Я некрасивый, по-твоему, да? — в голосе мальчика зазвенели слезы, и легким перезвоном отозвались браслеты, украшавшие тонкие руки, когда он обнял себя за плечи. — А ты...ты такой красивый...и злой! Ты ссоришься со всеми здесь, а это нельзя... это плохо — ссориться... Я ведь ничего дурного тебе не сделал... я мог бы все тебе рассказать... я просто хочу стать тебе другом...
— Другом? — передразнил Эйтэри и снова оскалился. Мальчик ойкнул, втянув голову в плечи, но не отодвинулся. — Это так, значит, называется? Иди уже. А то съем. Глухая ночь на дворе...
— Днем увидят, — мальчик снова протянул к нему руку, но, будто натолкнувшись на презрительный взгляд фиалковых глаз, так и не решился коснуться. — А сейчас все спят, и...
— Вот и я хочу спать, ты не поверишь, — буркнул Эйтэри и отвернулся, поудобнее устраиваясь на подушке.
— И видеть сны, да? Тебя слышно по ночам, очень, — мальчик снова придвинулся ближе.
— Тебе девицы снятся, да?
— Да сгинешь ты сегодня или нет? — Эйтэри раздраженно поднял голову. — Девки, девки. Несколько штук разом. Тебе-то что?
— Но здесь нет девушек, и их у тебя больше не будет, — пожал плечами мальчик и улыбнулся, трепеща ресницами. — Разве ты не тоскуешь...по ласке? Я бы мог стать твоей девочкой...
— Да уйди ты, недоразумение! — Эйтэри зло сверкнул глазами. — А как же, — в его голосе прозвучала нескрываемая издевка, — добрый-добрый п-повелитель? Служить ему, душой и телом, и всякое такое, как там бишь учат?
— Это совсем другое, — мальчик, кажется, удивился, что приходится объяснять такие очевидные вещи. — Ведь... — он замялся, подбирая сравнение, потом заулыбался, найдя, как ему показалось, подходящее, — воин тоже служит повелителю, но у него есть семья, и никто не скажет, что он отказывается от службы. Так принято.
— Ну ты сравнил, — фыркнул Эйтэри. — И что, вас не секут за эту, ммм, семью?
— Нет, — мальчик просиял, и его тоненький негромкий голос стал вдохновенным. — Раньше, если заставали наложников, ласкающих друг друга, их сажали на кол, как двоих свободных, замеченных в этом. Но повелитель сказал, что плоть слаба, а особенно — плоть наложников, которые по сути своей рабы рабов и волей не обладают. И сказал, что больше порки наложникам ничего не будет. Ну... может, одного куда продадут.
— Дааа, повелитель так добр... — голос Эйтэри так и сочился ядом, но мальчик не заметил издевки.
— Да, повелитель очень добр! Но он так редко зовет меня к себе... — вздохнул мальчик и, решившись, легко и ласково провел рукой по плечу и груди Эйтэри. — Я бы мог ласкать тебя и отдаваться тебе...
— Да сгинь ты! — по-кошачьи зло зашипел Эйтэри — так, что мальчик шарахнулся на край кровати, вцепившись в покрывало — и спустя несколько секунд до Эйтэри донеслись сдавленные всхлипы. — Ты что, ревешь? — растерянно спросил он, потом сел и тряхнул мальчика за плечо — тот мотнулся под его руками, как тряпичная кукла. — Ну... не реви ты... ну что ты, право... как девчонка...
Мальчик поднял на него мокрые глаза — и, заметив сочувствие и приняв его за готовность к уступкам, попытался прижаться к груди Эйтэри. Соблазнительные позы в сочетании с мокрыми глазами и носом выглядели еще более жалко, чем мокрые нос и глаза сами по себе.
— Съем, — устало сообщил Эйтэри.
Мальчик, вздрогнув, отстранился, умоляюще посмотрел на него — и, глотая слезы. начал собирать свою накидку.
— Если меня не будешь брать ты — будут брать другие тут, — тихо проговорил он, сползая с кровати. Потом обернулся, с отчаянной надеждой: — А я не хочу. Хочу, чтобы ты.
— Ну зачем же...обязательно, чтобы кто-то брал? — чувствуя себя странно беспомощно и глупо, спросил Эйтэри.
— Они сильные, — пожал плечами мальчик. — А я слабый. Я буду чьей-нибудь девочкой, пока не вырасту...а потом меня отошлют из гарема, — узкие плечики еще больше сжались.
— Ну... хочешь, я тебя научу, как победить более сильного? — Эйтэри немного растерялся от привычной беспомощности, которая звучала в словах мальчика.
Мальчик обернулся и улыбнулся, горько и безнадежно, сквозь слезы.
— Я все равно... не смогу. Я слабый... — он вытер лицо ладонью и попытался улыбнуться призывно, но у него не вышло. — Если ты вдруг передумаешь... я приду.
* * *
Йарху свернулся клубочком на своей кровати, крепко обняв шелковую мягкую подушку. Солнце тонуло в закате, и можно было бы еще посидеть у окна, гадая на его последние лучи, и попробовать поймать сказочный зеленый луч, который, как говорят, можно увидеть только если смотреть, не отрываясь, и ждать, когда солнце полностью уйдет в море — и, говорят, в этом случае исполнится самое заветное желание.
"Но мое желание все равно не исполнится. Не исполнилось уже", — Йарху отчаянно кусал губы, чтобы не разреветься раньше, чем... "Ничего. Это не больно... ну...почти не больно. Ничего страшного. Он красивый и сильный, и... Мне надо успокоиться, и улыбнуться ему, и сказать, что я рад и признателен, что он выбрал меня, и тогда, может быть, больно не будет совсем, и, может... Боги, пусть ночные ворота сегодня никогда не откроются!.." — это последняя отчаянная молитва была настолько искреннее всех фальшивых самоуверений, что Йарху почудилось, что он взмолился вслух.
Мальчик невольно вжал голову, прислушиваясь к привычным звукам обычной вечерней ленивой суеты. Но никому не было дела до маленького наложника, укрытого кисеей полога и зарывшегося в подушки, и вряд ли кто-нибудь слышал его молитву.
Все были заняты своими делами. Все. Даже он — тот, о ком Йарху не хотел думать — и думал непрерывно с самого времени полуденного отдыха. Эльма, этот мальчик, уверял, что ему едва четырнадцать, но Йарху смотрел на эти широкие плечи, на темный пух на щеках, и подозревал: врет. На год так врет точно. А евнухам-то что, была им охота выяснять... Еще полгода, может, если повезет, и год — а может, уже и завтра отправят переростка котлы драить и дворцовые полы натирать до блеска. Ни мягкой постели, ни сладкой еды, ни украшений и благовоний, ни ласки повелителя ему не видать. Оттого он и бесится, оттого и силой своей бахвалится — страшно ему. Страшно потерять все, а страшнее — потерять всю жизнь, которую ты знал, потерять с ней все, на время, будто в насмешку, данное. Этого дня все гаремные боятся, только для мальчиков он уж очень скоро наступает, всего несколько лет — и отцвела твоя весна.
Все это Йарху понимал, и очень хорошо, и даже сочувствовал немного старшим-переросткам. Его-то еще года три из гарема не отправят, а если повезет — и четыре, он хрупкий и маленький и нескоро еще состарится.
Да, маленький. И хрупкий. И на девочку похож. И, значит, быть ему чьей-то девочкой...может даже, пока здесь быть. А про то, что будет дальше, ему и думать не хотелось.
Шепотом говорили, что бывших гаремных рабы презирают, кто не брезгует — все ими пользуются, а они и года в простых рабах не проживают. "Ах, Экту..." — кольнуло болью воспоминание. Говорят, прежде был обычай — убивать бывших наложников по достижении ими совершенных лет — приносить их в жертву на алтаре бога войны. Был, да запретил этот обычай дед нынешнего государя — да славится имя его в веках. "А может, и лучше бы..." — Йарху прерывисто вздохнул, но на глаза сами собой снова навернулись слезы. "Как ни есть, а тут..."
Некстати вспомнился разговор с Хэйтэ, северной тварью, и глупое его предложение научить его, Йарху, драться. "Какой же он красивый... и какой злой", — губы у Йарху задрожали от обиды. Глупая отговорка. Глупая и прозрачная, как вода. Понятно же, что просто побрезговал... что не понравился ему маленький Йарху. "Интересно, кого-то он выберет", — мельком подумал он — и тут же забыл об этом. Это было не важно. Важно — то, что сильный и красивый Хэйтэ, так нравящийся ему, Йарху, его не выбрал.
А значит, его выбрал другой. Выбрал, властным, у других подсмотренным, жестом взял сегодня за подбородок, задирая голову — и Йарху не рискнул посмотреть ему в глаза, будто свободному. Будто воину. "Я сегодня к тебе приду", — сказал, как решенное дело. Да и кто бы ему возразил — высокому, красивому и наглому, любимцу старшего евнуха. Младшие шептались, что не просто так ему, Эльма, и шелка лучшие, и в купальню идти первым, и не отправят его никак из гарема, хоть и видно, что взрослый он уже. Шептались — да молчали, и только страху этот шепот нагонял. "И не вздумай пищать, — добавил свысока, будто плюнул. — Будешь паинькой — при себе оставлю. А не понравится мне — по кругу пущу". Йарху только и смог, что отчаянно закивать в ответ.
Этот — мог. И негласные внутренние законы гарема нарушить мог, по которым своего принуждать нельзя, и мог объявить "общей девочкой" того, кто оказался бы не всему гарему — ему лично против шерсти, и за кого некому было бы вступиться. К другим старшим Эльма не задирался, не рисковал — те и отлупить втихую могли, и покровитель только потом бы разве что помог. Но Йарху сейчас был ничей. Значит, можно.
Мальчик несколько раз глубоко вдохнул и выдохну, пытаясь успокоить скачущие мысли и сердце. "Не так уж это и плохо. По крайней мере, никто меня не обидит... кроме него самого". Плохое выходило утешение, что говоить. "Я... буду покорным и ласковым, я умелый, я ему понравлюсь, и больно не будет... Главное — не плакать, ни за что. Это его точно разозлит..." Мысли прыгали, как блохи в шерсти здоровенной, злой и голодной крысы — и чем тише становилось в спальне, отходящей ко сну, тем быстрее они прыгали.
Йарху как раз очень четко представил себе эту крысу, когда полог отодвинулся, и к нему на кровать, как на свою, уверенно скользнул Эльма. Он был в тонкой накидке, почти полностью оставляющей тело обнаженным, и в полутьме его кожа казалась почти черной, только ярко сверкали в улыбке белые зубы. Йарху глядел на него зачарованно и бессмысленно, как мышь смотрит в глаза огромной ленивой кошке — когда понятно, что бежать некуда, но есть еще безотчетная надежда, что не заметят — ну или пощадят, хоть от лени.
Эльма растянулся на подушках, ленивым и хозяйским движением — Йарху мгновенно подобрался в клубочек, боясь вздохнуть лишний раз.
— Мой птенчик соскучился по ласке...
Йарху, от ужаса потеряв всякий страх, безотчетно замотал головой.
— Я не о тебе, дитя падали, — беззлобно фыркнул Эльма. — Мне плевать, по чему соскучился ты. А вот мой птенчик, — нежное поглаживание по низу живота, — соскучился, и очень. Ни одна девочка не ласкала его со вчерашней ночи.
Йарху, вздрогнув, закусил губу, поняв, как унизить его хотят — прямо сейчас, с первого раза, зная, насколько ему не в радость это "покровительство" — и наслаждаясь его ужасом.
— Что же ты медлишь, хорошенькая девочка? Тебя не научили, как нужно вести себя с мужчинами? — в тихом и почти ласковом голосе было столько насмешки и угрозы, что у Йарху перехватило горло.
— Это... не по правилам, — пискнул он, поздно понимая, что не возражать бы ему, а заняться тем, чего от него хотят.
— Что ты сказала, девочка? — явно подсмотренным у высших высокомерным движением вздернул бровь Эльма. — А ну-ка, повтори!
— Не по правилам... это, — задыхаясь от ужаса, все же выговорил Йарху. И спустя секунду в ушах у него зазвенело от увесистой пощечины. Он длинно и протяжно всхлипнул, безотчетным движением схватившись за вспыхнувшую щеку.
— Мне долго ждать, пока ты тут хнычешь? — Эльма все сложнее было играть господина перед рабом — если б этот младший вскрикнул чуть громче или оказал сопротивление, пришлось бы уйти, пока на шум не пришел евнух, ночующий при гареме. Понятно, что Эльма потом бы на нем отыгрался, но само по себе это было бы обидно.
Йарху истерически замотал головой.
— Ну?!
— Не надо... Эльма, ну пожалуйста... — прекрасно понимая, что умолять бесполезно, что еще немного — и его просто изнасилуют, пискнул он.
— Ах ты грязь... — зашипел Эльма и замахнулся.
То, что было дальше, Йарху потом вспоминал, как будто он сам и все вокруг было в жидком стекле — медленное и как будто не с ним, и потому совсем не страшное...
Полог колыхнулся, и что-то белое перехватило поднятую для замаха руку Эльма, будто серебряные оковы сомкнулись — да это же пальцы — и рука — и фигура за пологом, высокая, пока молчащая, спокойная... И светящиеся даже сквозь полог яркие искры глаз.
Эльма несколько раз дернулся, рукой, потом всем телом — но оковы не шелохнулись даже на волос.
— Ах, оказывается, эта девочка уже занята... — прошипел Эльма, пытаясь ехидничать — но даже в сумерках было видно, что он посерел от страха. — Надо было сразу сказать, и я...
Фигура не шевельнулась, но серебряные оковы сместились чуть в сторону. И еще. И еще. И Йарху увидел на лице старшего мальчика тот самый страх, который внушал ему он сам. И боль. И ужас, перехватывающий горло.
— А маленьких и слабых обижать — нехорошо. Дурно, — голос северной твари был тише шелеста листьев и такой ласковый, что хотелось бы, наверное, сбежать на край света, если б этот голос обращался к нему. — Понимаешь? Еще раз так сделаешь — сломаю руку.
Короткое, неразличимое движение — и рука Эльма, только что вывернутая под немыслимым углом, освободилась от белых оков — и повисла плетью.
— Аааах... — выдохнул Эльма — и спустя секунду уже две руки подхватили его под мышки — и вытащили за полог.
А дальше Йарху почти не видел — только слышал.
— И вообще, ночь на дворе, — голос был мягким и по-прежнему ласковым. — Детям надо спать. Понял? Спаааааать. И чтоб я тебя тут не видел и не слышал до утра. Понял? Исчезни.
Короткий стук — кажется, все это время Эльма держали, как котенка за шкирку, а отпущенный, он сперва упал на четвереньки — и только потом, судя по поспешному шороху, ретировался.
Фигура постояла немного, будто в задумчивости, потом полог приоткрылся — и стало видно взлохмаченную со сна белую голову Хэйтэ.
— Ну... как ты тут? — как будто нерешительно спросил спаситель.
— Он... он мне тут в постель намочил...
— Всего-то? — Хэйтэ картинно поднял тонкую бровь. — Эх, видать, старею...
Йарху истерически засмеялся, потом заплакал вместе, и повис на шее своего избавителя, утыкаясь в тончайшие, белого шелка, одежды — забыв и думать о том, какова их ценность и что сделают евнухи с тем, кто их испортит.
— Ну, тише, тише... горе ты мое, — растерянно гладил его по голове Хэйтэ, аккуратно опустившись на край кровати.
— Спасибо-спасибо-спасибо... — всхлипывал Йарху, свернувшись клубком у него на коленях и обвив его шею. — Не бросай меня, пожалуйста... Ты себе не представляешь, какой он... мерзкий... он непременно нажалуется...
— Ну и пусть жалуется, — тихо рассмеялся Хэйтэ, потом посерьезнел. — Пока тут буду — не брошу. Эх ты, котенок...
* * *
Итти восхищенно, как ребенок — так, как она никогда не восторгалась новыми украшениями и одеждами — гладила тонкий белый шелк, перебирала тончайшие, самых ярких цветов, нитки, уважительно и осторожно притрагивалась к невозможно острым — она даже не хотела думать об их ценности — тонким, как волос, иголкам. Ее прихоть была исполнена на следующий же день, и несколько часов, когда ее никто не беспокоил, она, блаженно и растерянно улыбаясь, возилась со своим сокровищем, перебирала нитки, прикладывала их к ткани так и эдак и печально думала о собственной глупости. В размышлениях о своей недостижимой мечте она совесм забыла одну важную деталь — вышивать ее учила мать, так далеко в детстве, что она, Итти, уже ничего толком и не помнила. И учила она дочь не на шелке и не шелком вышивать — на грубой ткани и грубыми нитками, и уж тем более не было у них таких иголок — только простые костяные, и откуда бы в их доме взяться другим? Все забыла она, Итти. Вот все, что нужно — а не помнишь ничего. Горько так, что руки опускаются. И кого теперь просить о помощи? Старший евнух и так на нее волком смотрит — только придраться ни к чему не может. Опять просить владыку и повелителя, чтоб ей позволили учиться у кого-нибудь — да не слишком ли это большая наглость будет?..
В этих размышлениях прошел день, и вечер, и ночь, когда ее не звали к повелителю, и наступило нераннее гаремное утро. Когда звонкий голосок рабыни, укладывающей ей волосы, отвлек Итти от печальной думы, девушка осознала, что в этот раз возится с ней не та рабыня, что обычно, а какая-то новая, веселая пышногрудая смуглянка, судя по говору и по меди кожи, родом с юга.
— Что-то ты совсем загрустила, ночная госпожа, — почти пропела она, в то время как ее проворные пальцы работали, сплетая в косы и укладывая в прическу смоляные пряди Итти. — Как бы мне тебя порадовать? Вот, хочешь, я вплету в твои косы живые цветы? Или нитку жемчуга?
— Обычно меня убирает другая рабыня, — чуть нахмурилась Итти.
— Она вчера была неловка и подвернула ногу, так что ей позволили полежать немного, — охотно ответила девочка. — А я не хуже ее умею укладывать волосы, и знаю толк в ароматах и притираниях...
— Как тебя зовут, знающая толк? — невольно улыбнулась Итти.
— Серха, ночная госпожа. Я тебя красиво-красиво уберу, — заверила ее девчонка. — Ты так хороша, угодная повелителю, и он всегда будет с радостью и желанием смотреть на тебя. А сегодня ты особенно хороша будешь...
И так она щебетала, легко и бессмысленно, но приятно для девичьего сердца, пока Итти вдруг, решившись, невесть почему, довериться этой веселой девочке, не проговорила:
— Милая, а ты умеешь вышивать?
— Вот, велико искусство, — хихикнула та. — Иголка, нитка да тряпка, и дел-то.
— И...дальше что? — робко уточнила Итти.
— Нитку в иголку, да и вышивай, — фыркнула та. — Да только зачем тебе это, ночная госпожа? Нежные пальчики исколешь, глазки устанут...
Итти услышала насмешку в голосе и хотела было поставить дерзкую девчонку на место, но только выговорила негромко:
— Не надо... так говорить. Я... тоже хочу, и... — она закусила губу, понимая, что сама не может объяснить себе свое желание — и впрямь странное для гаремной — и оттого почти оправдывается перед этой девчонкой. Но та посмотрела на нее отчего-то почти сочувственно:
— Я пока что буду приходить тебя убирать, пока твоя служанка не сможет ходить. Пока меня не отправят другую часть гарема обслуживать, покажу и научу всему, что сама знаю. Больше — не покажу, — девчонка озорно сверкнула глазами, но потом снова улыбнулась мягко, — но чем смогу, помогу.
* * *
Как там судили, что решили евнухи — доподлинно не было известно никому, кроме тех, кто был там. Но шепотом ползли по гарему слухи, мол, так бесстрашно отвечала северная тварь, Хэйтэ, так прямо смотрела в глаза евнухам, так смеялась, когда захотели было правоту ее испытать огнем — а Эльма так боялся и в своем доносе так путался, и так ревел, когда ему огнем пригрозили — что не смогли его евнухи правым признать, как ни бесился старший евнух.
Говорили еще, совсем шепотом, что, вроде как, и проверили северную тварь огнем, а он руку в жаровню положил, и смеется так — ну, мол, и долго мне ее тут держать, или и так понятно? — а Эльма, глядя на это, со страху обделался и лицом вниз упал.
А еще говорили, что Эльма больше не в фаворе у старшего евнуха, что тот гордится своей находкой, Хэйтэ, и потому-то плетей Эльма всыпали тоже — мол, нечего на жемчужину гарема повелителя поклеп возводить.
Но, возражали другие, Хэйтэ тоже досталось, да так, что другой не встал бы недели две, а он ничего, уже на следующий день занимался со всеми, только морщился иногда...
Они все говорили, но никому первое время даже не приходило в голову спросить обо всей этой истории маленького Йарху, два месяца назад потерявшего своего мальчика.
Йарху с того момента все время крутился возле северной твари, другие мальчишки только завистливо вздыхали: "Повезло ему..." — а Эльма, когда смог ходить, все поджимал губы и делал вид, что не замечает этой парочки.
...Той же ночью, дождавшись, пока все уснут, Йарху соскользнул со своей кровати и неслышно пробрался до кровати Хэйтэ. Тот лежал на животе, и последствия порки ему явно мешали
заснуть. — Я вот тут...— тихонько шепнул Йарху, присаживаясь на кровать.
Хэйтэ резко обернулся, его глаза мерцали тем самым страшным кошачьим огнем. Но, увидев мальчишку, он улыбнулся:
— А, это ты, котенок. Чего пришел? Полезай сюда, — он отодвинулся, освобождая место.
— Я слышал, тебя выпороли...
— Ну, было дело,— усмехнулся Хэйтэ.
— Дай посмотрю, — Йарху прежде, чем ему было дано разрешение, дотянулся до спины юноши и откинул рубашку. И ахнул: спину полосовали вздувшиеся алые рубцы, местами сочащиеся кровью.
— Как же тебе больно, высокое небо... — прошептал он.
— Ничего, и больнее бывало, — усмехнулся-поморщился Хэйтэ.
— Сейчас-сейчас, — заторопился Йарху, скользнул за занавеску и исчез. Впрочем, вернулся почти тут же, с какой-то склянкой в руках. — Лежи тихо, не шевелись. Сейчас больнее будет, а потом отпустит, — сосредоточенно нахмурился он.
— Да ты лекарь, — хмыкнул Хэйтэ, тем не менее подчинившись маленьким ласковым рукам.
— Нет, — помотал головой Йарху, сколь возможно, аккуратно размазывая снадобье по спине. — Это... друга моего раз выпороли, дали склянку, мол, мажь, как хочешь. Ну, я ему помогал. А то, что осталось, припрятал, мало ли, пригодится...
— Ну вот и пригодилось, — хмыкнул в подушку Хэйтэ.
— За что же они тебя так... — закончив, Йарху отложил в сторону склянку и ужом скользнул на кровать, ласково прижавшись к боку юноши. Тот сгреб его, мальчишка повозился и затих.
— За наглость, — улыбнулся Хэйтэ, стараясь не шевелиться лишний раз.
— Как же это... так больно и страшно... — прошептал мальчишка.
— Да не то чтобы уж... Бывает больнее, — поморщился юноша.
— Это как? — глаза Йарху стали от страха как блюдца.
— Ну, например, когда порют, сдирая кожу, до кости пробивают...
Йарху почти неслышно вскрикнул и сглотнул.
— Я бы умер, — тихо и серьезно сказал он. — Я очень боюсь боли...
— От боли не умирают, — усмехнулся Хэйтэ. — Ты бы выдержал и смог жить дальше.
Йарху помотал головой.
— Я слабый. Я всего боюсь.
— А меня не боишься больше, значит? — Хэйтэ шутливо оскалил зубы — в полутьме это смотрелось и впрямь жутко. — Р-р-р.
— Нет, — Йарху с трудом удержался от того, чтоб вздрогнуть — и на всякий случай прижался крепче к юноше. — Ты меня спас...
— Ой, да было бы от чего. Велика победа — с мальчишкой справиться, — фыркнул Хэйтэ. — Пнул бы ты его между ног — и он бы и не полез больше.
Йарху замотал головой.
— Он больше и не полезет, потому что ты со мной. Он сильный. А я слабый. Мне с ним никогда не справиться. А ты очень-очень сильный, и меня спас...
— Ни один, даже самый сильный человек, не сможет ничего с тобой сделать, если ему хорошо попасть между ног, — Хэйтэ шутливо нажал на нос мальчишки, а потом вдруг стал серьезен. — На самом деле, он совсем не сильный. По-настоящему сильному не надо доказывать свою силу.
— Это как ты, да? — выдохнул мальчишка, восторженно глядя ему в глаза. Потом уткнулся ему в плечо и прошептал: — Значит, ты меня бить не будешь?
— Ты совсем сдурел? — сдвинул брови Хэйтэ. — С чего мне тебя бить?
— Это хорошо... Так противно, когда унижает — такой же, как ты... А бояться — самое мерзкое, что может быть, — мальчишка серьезно и грустно посмотрел в глаза своему защитнику. — Я боюсь боли. Всего боюсь. Боли, крыс...
— А чего крыс бояться? — удивился Хэйтэ. — Они же маленькие.
Йарху посмотрел на него, как на младенца, впервые открывшего глаза.
— Крысы — они вот такие, — он показал свою согнутую руку. — Еще когда я был в том гареме, ну, где я рос, там было такое место... Если провинишься, тебя там запрут. А там крысы.
— Так не съедят же. Чего бояться?
— Сожрут, — убежденно сказал Йарху. — Заснешь — и...
— И не почуешь, как тебя съедят? — фыркнул Хэйтэ.
— Укусят. Один раз — и все... Сожрут. Их много, большие... — мальчишку передернуло, и он зажмурился, снова переживая свой страх.
— С ними же договориться можно... они глупые, но... — увидев, какими глазами смотрит на него Йарху, юноша осекся. — Тьфу, демон, я дурак. Ты же не сумеешь, да...
— Не сумею, — помотал головой Йарху. — И никто, кроме тебя, не сумеет. У нас мальчишку так съели...
— Ты видел, как съели? — уточнил Хэйтэ.
— Нет, так говорили... — прошептал Йарху, вздрогнув.
— Вас пугали просто. К... покорности приучали, — каких трудов Хэйтэ стоило не допустить в голос лютую ненависть, знал только он сам. — Крысы не едят людей. По крайней мере, сытые крысы богатого дома. И они слабые. Слабые и трусливые. Их легко отогнать.
— Как ты прогнал Эльма? — глаза мальчишки восторженно засияли.
Хэйтэ фыркнул.
— Примерно. Спи уже, трепло.
— Сам трепло, — сонно буркнул мальчишка, уютно свернувшись под его рукой — и заснул, будто свечу задули. Когда утром Хэйтэ проснулся, никого рядом уже не было, будто приснилось все.
* * *
И вот стежок за стежком ложатся на белую ткань. Алые розы, их зеленые стебли, синеватая белизна древних стен — гаремный сад, радость и услада ее, мечта других гаремных, не сумевших так, как она, Итти, угодить повелителю. Выводит иголка равно — и нежные лепестки, и острые колючки — только тронь, и изранишься в кровь. Нежные, нежные ручки у Итти, правду сказала та рабынька, Серха — вот уже падает на белоснежное полотно алая капля, и расцветает новый цветок там, где не задумывала вышивальщица — но она, присмотревшись, видит, что и впрямь так лучше, лучше не пытаться отстирать кровь, а вышить прямо по ней алыми, как кровь, нитками.
Она, Итти, упряма и упорна, гораздо больше, чем любая другая из гарема, она терпелива и настойчива. Она не бросит вышивку, хотя уже в кровь исколоты пальцы, хотя болью сводит руки — так, как сводило, когда она только училась танцевать.
Сначала — самое простое. То, что она видит каждый день. То, что даровано ей, как подарок. Гаремный сад — таким, как она его видит.
...змея обвивает стебель, почти невидимая за листьями — но ее ядовитое жало трепещет совсем рядом с чашечкой цветка. Опасна, ох, как опасна жизнь здесь, во дворце — и хоть считают ее, Итти, наивной и слишком юной, она многое видит и примечает, а о многом догадывается, да не скажет никому. Зачем бы? Она не хочет ни с кем ни вражды, ни ссоры, она никому не мешает — и разве может причинить кому вред единственное страстное ее желание, ее цель — служить господину своему, служить душой и телом, и, может быть, однажды все же случится чудо, и... Итти прикусывает губу — об этом думать даже нельзя лшний раз, а то сглазишь еще, спугнешь... Дергается нитка, ложится неровный, некрасивый стежок — и вышивальщица поспешно прикрывает его веселой радужной бабочкой, чтоб никакой злой глаз не заметил бы даже места, где она, простая наложница, подумала о невозможном своем, о не случившемся пока сыне. Легка бабочка, как душа человеческая — до неба долетит, смиренную мольбу передаст, авось и смилуется Небесный Отец и уговорит Мать помочь ей. Не богатств, ни почестей ей не надо — только родить ребенка возлюбленному своему господину, только знать, что никогда она, Итти, в общий гарем не вернется, не разлучится вовек с господином своим.
Там, тогда, она старательно училась всем нежным наукам, и танцу, и пению, и славить богов никогда не забывала. И получилось так, как говорили ей евнухи, отметил ее владыка и повелитель, любимицей своей назвал. И недаром, ведь она готовилась ко встрече с ним дни и ночи напролет, и трепетала в ожидании, и ждала этой встречи ежечасно — в то время как прочие наложницы ленились и похвалялись друг перед другом своей красотой, забывая, что женская красота дарована Небом лишь затем, чтоб слыжить радости мужского взгляда, и постыдно для женщины быть красивой — и нежеланной...
Вьется легкая вязь вокруг вышивки — легкая и тонкая, как сон, и золотые искры сверкают в ней, и нитку своего жемчуга распустила Итти, чтобы завершить вышивку. Кажется, как живые, трепещут розы, и каплями росы блестят на них мелкие жемчужины, и плещут крылья радужной бабочки — тайного желания, а змея зависти почти не видна...
Итти отстранилась, любуясь. Все у нее получилось, как она хотела — она, ночная госпожа, вышивает не хуже дневных, разве сравнить с тем, что показывала ей мать?..
Итти вздохнула, прерывисто и горько — давно отцвела весна ее матери, простой женщины — короткая и быстрая, хоть яркая, как полевые цветы. А лето закончилось, не начавшись, и пришла короткая и страшная осень-старость.
Она, Итти, едва став любимицей повелителя, выпросила себе разрешение на встречу — и едва ли не пожалела об этом. Она помнила мать своего детства — совсем молодую, едва старше двадцати пяти — а сейчас смотрела на нее старуха без возраста, смертельно усталая, рано состарившаяся морщинистая рабыня в ярких дешевых тряпках. Раскаленный воздух кухни, горячая вода чанов с грязной посудой за десять лет выпили ее молодость и красоту без остатка. Одиночество погасило ее когда-то яркие глаза. "Старость рано приходит к простецам и рабам", — бессмысленным повторением крутилось в голове изречение какого-то мудреца, которое любил старший евнух. Старуха-мать сидела перед Итти, прятала стертые руки в передник, и смеялась, и плакала — некрасиво и жалко — и заискивала перед ней, ночной госпожой, и гордилась ею так, что Итти стало страшно, и тесно, и мутно в этой крохотной каморке. Лишней она была здесь — чужая, избалованная райская птичка из западной, гаремной части дворца, с верхних ярусов.
Коротким был их разговор, коротким и горьким. "Ты больше не придешь, маленькая моя, — все повторяла эта старуха, так непохожая на ее красавицу мать, когда-то приворожившую в свою постель молодого воина... — Не забывай меня, не забывай, благодаря кому ты сейчас так возвысилась. Господин Йакарру был так милостив, что взял тебя, малютку, в гарем, за совсем ведь крошечную мзду взял, а я тоже, благодарение ему, не бедствую, ну, непросто тут, да на свободе-то еще хуже было, а ты вон какой красавицей выросла, так вот, слушай его во всем, не перечь, не прекословь, смирись, слушайся, даже если не нравится что..." "Я все знаю, я все помню, мама..." — шептала Итти снова, как тогда, и снова, закрывая глаза, клялась — не то самой себе, не то уже ушедшей в Залы Теней матери — сделать все, лишь бы не оказаться ни у таза с кипящим бельем, как бабка, умершая от грудной жабы, ни на кухне, у чана с грязной посудой, как мать. "Никогда-никогда не ослушаюсь. Всегда-всегда я буду радовать повелителя, и он никогда не прикажет отправить меня из гарема, даже когда я ему наскучу... — шептала Итти раз за разом, зажмурясь, как молитву богам. — Все будет хорошо". И слезы высыхали на глазах, как роса высыхает на чашечке цветка поутру. И Итти, ночная госпожа, разворачивала новый сверток белого шелка, и диковинные цветы распускались под иглой, и странные звери гнули длинные тонкие шеи, и опускалась тень, и вставало солнце, и в песню без слов сплетались неведомые узоры, рожденные вопреки правилам, рожденные той, кого никто никогда толком не учил вышивать.
* * *
..Когда-то, совсем в другой жизни его звали Ар-Халлу — далеко на востоке, в тех землях, что давным-давно были частью империи Эрха-Раим, но потом гордые правители возжелали жить сами по себе, и откололись, и разделили владения между собой, и с тех пор не прекращались усобицы на востоке. Каждый город полагал себя центром мира, и то объединялся с соседями, то сражался с ними же, проливая в боях благородную алую кровь воинов и темную кровь простецов, и каменистая земля жадно пила эту кровь, не разбирая.
Здесь его называли на западный манер — Архальбу, и он так привык к звучанию местного языка за эти долгие годы, что уже и не всегда вспоминал мягкий восточный говор. Язык Эрха-Раим был резче и жестче, словно отточенная сталь, а на шелковом наречии востока здесь никто и не говорил.
Архальбу был рабом — но не простым. Его называли мастером Архальбу, ибо был он на редкость искусен в игре на цимра-дэ, в пении и сложении стихов. Когда-то он был среди тех, кто прибыл с заложницей — дочерью одного из восточных князей, совсем еще девочкой, которая спустя время стала первой женой повелителя Атхарнаана. Ар-Руа, так ее звали, да. Мастер Ар-Халлу. Драгоценный подарок восточного князя.
Теперь его называли — учитель Архальбу, и он обучал тех, кто должен был служить усладой повелителю, тому искусству, что приносит наслаждение не телу, но душе человеческой. Они, юные и прекрасные, учились петь и играть на цимра-дэ так, чтоб у слушателя замирало сердце, чтоб душа парила в небе под солнечными лучами, чтоб сердце билось радостно и счастливо. Никакой грусти, никакой тоски, только весело звенят струны под их пальцами, только легко звучит голос — для радости господина и повелителя.
Многих, очень многих учил мастер Архальбу, но подобных тому, что сидел сейчас перед ним, еще не встречалось. Среди пестроты гаремных покоев, ярких шелковых занавесей, расшитых золотыми нитями, затейливо вытканных ковров и вышитых подушек, на ласковой ткани которых распускали перья невиданные птицы, юноша казался серебряно-белой статуей. Белоснежный шелк одежд, вышитых серебром и жемчугом — и спокойное лицо, почти такое же белое...мрамор, как есть мрамор, да полно — живой ли он вообще?
Будто услышав мысли учителя, белокожий наложник улыбнулся и даже пошевелился, легко и ласково касаясь струн цимра-дэ, будто любимую женщину по волосам поглаживая.
Мастер Архальбу смотрел внимательно, прищурившись, с трудом скрывая нетерпение — кому ж еще доведется услышать голос одного из Старших детей, как зовут подобных ему на востоке. И там, и здесь о них болтали разное — мол, бывали люди, которые могли связать Старшее дитя обещанием либо клятвой, и тогда оно творило чары, плело заклятья в угоду этому человеку, поймавшему в силки птицу-удачу. Правда, на востоке полагали, что у подобных существ несколько рук, коими они и ткут темные подземные чары, словно пауки — свою паутину.
Но у белокожего юноши, что сидел перед ним, обнимая цимра-дэ, было всего две руки. Учитель приглядывался к нему, отмечая и сильные пальцы, и обманчиво-тонкие запястья, и упрямо-презрительно поджатые губы. Видать, невесело птице в клетке, куда уж ей петь, если даже зерно клевать — и то глаза б не глядели.
А надо, чтоб запела...и не то непотребство, за которое этого юношу уже успели плетьми отхлестать. Младшие мальчишки уже успели пересказать, посверкивая глазами, как Хэйтэ — как называло себя серебряное Старшее дитя — в ответ на приказ самого старшего евнуха — спой, мол, северные твари, по слухам, дивно поют, так покажи, что умеешь — спокойно взял в руки двенадцатиструнную цимра-дэ и под незатейливый мотив в три аккорда спел — то, что разве что простецы по кабакам поют, да и то изрядно набравшись.
В песне той, горячо шептали мальчишки, говорилось про неверную жену-красавицу, старика-мужа и молодого дружка ее, с которым она и дурила глупого муженька. Песня, как и все ей подобные, изобиловала красочными описаниями прелестей жены, недостатков мужа и весомых достоинств любовника. Мальчишки аж жалели, что слышно было плохо, и они мало что запомнили. За эту песенку, рассказывали они дальше, удостоился Хэйтэ от старшего евнуха звонкой пощечины по белоснежной щеке. На этом месте мастер Архальбу недоверчиво поднял бровь — надо же, не посмотрел старый лис на цену редкой этой жемчужины, не побоялся испортить, хоть и на время, хорошенькое личико наложника. Впрочем, подумал учитель, внимательно глядя из-под полуопущенных ресниц на бледное строгое лицо, жемчужину эту еще поди добудь из раковины, если она так и норовит створками цапнуть. И цапнула, конечно.
Дальше, судя по сбивчивым мальчишеским рассказам, старший евнух зашипел — мол, ты это перед повелителем петь собрался? А Хэйтэ ему ответил — могу и спеть, если очень надо, вряд ли раньше повелителю такое слышать доводилось. Вот за это наглецу плетей и всыпали. Мальчишки уверяли, что отхлестали его сильно — так, как почти никогда не секут гаремных, только эта вот...жемчужина удостоилась.
Странно — юноша сидел перед ним, как ни в чем не бывало, держа спину прямо и гордо.
'Врали, наверное, — подумал мастер. — Где это видано, чтобы наложников повелителя пороли, как кухонных рабов. Видимо, пугали только, или пару раз плеткой хлестнули, чтоб неповадно было.'
Тем временем Хэйтэ снова осторожно коснулся струн цимра-дэ, легко перебрал их и нахмурил тонкие брови.
— Что? — спросил учитель, еще внимательнее вглядываясь в бледное лицо.
Юноша поднял голову, будто только сейчас заметил, что в покоях он не один, сощурил глаза — презрительно? внимательно? не понять — и наконец уронил:
— Непривычно.
— А привычно — что? — спросил мастер Архальбу, стараясь скрыть неподобающее сейчас любопытство.
Старшее дитя пожало плечами, снова пробежав пальцами по струнам.
— Струн двенадцать. Я привык к шести. Простая цимра-дэ, шесть струн и простые песенки.
— Простая цимра-дэ — это у Старших-то? — само собой вырвалось у учителя.
— Старших? О ком ты, почтенный? — юноша снова вскинул на него непроницаемые фиалковые глаза. — Я с севера. Там все просто. Инструменты в том числе.
— Так ты никогда в жизни не видел двенадцатиструнной цимра-дэ? — удивился учитель, подумав о том, что мальчишки, не иначе, приврали, рассказывая о том, как Старшее дитя подыгрывало своей непотребной песенке.
— Этого я не говорил, — по губам Хэйтэ скользнула тень улыбки.
Он немного помолчал, затем снова бережно обнял изящную цимра-дэ и поднял на учителя вопросительный взгляд.
— Так что я должен делать? — холодно спросил он.
— Должен? — в голосе мастера тоже зазвучали ледяные — и обиженные нотки. — Здесь нет слова 'должен'. Мы не в кабаке, а ты, Старшее дитя, не простец, задолжавший хозяину лет на десять вперед. Ты плетей боишься, верно?
Хэйтэ не ответил, только по-звериному показал зубы, приподняв верхнюю губу — точь-в-точь скалящаяся пантера, черная смерть.
— Не боишься, значит. Это..хорошо. Страх сжимает горло, сводит судорогой пальцы...ни спеть, ни сыграть, нет. Это как полет во сне...когда летишь, пока не помнишь, что людям не дано крыльев, а как вспомнишь, испугаешься — все, камнем вниз...Понимаешь?
— Понимаю, — наконец соизволил ответить наложник. — Так тебе спеть, почтенный?
— Спой, — кивнул мастер и только потом подумал, а стоит ли выслушивать очередное непотребство.
Хэйтэ улыбнулся, снова оскалив острые зубы, и, казалось, глаза его сверкнули так, как в темноте горят глаза у кошек. И он ударил по струнам, рвано и резко, и такой же — была его песня.
Стук-постук в ночной тиши — но ты не спрашивай, кто там,
от судьбы не дожидайся ты даров да чудес.
Это я — твое сырое ледяное болото,
это я — твой черный, вымерший да высохший лес...
Струны стонали, плакали, как ветер над пустошами, и песня звенела, затягивала в черный бездонный омут, будто душные и темные чары Старших детей.
Это я топчусь под окнами твоими — не слышишь?
Половицами скриплю в беспокойной темноте,
ночью яблоки неспелые катаю по крыше,
заплетаю бледным мхом теплый камень старых стен...
Это я — огонь в болотном непроглядном тумане
и кувшинки золотой да прозрачный лепесток,
ручеек в глухом лесу, болиголов на поляне,
корни дерева засохшего —
и камень в висок...
Хэйтэ пел, улыбаясь, и тени от ветвей садовых деревьев, качающихся за окном, падали ему на лицо так, что оно казалось то ли застывшей маской, то ли скалящимся черепом.
Заливается Ночная неживая охота,
Мчатся гончие по краю потемневших небес.
Это я — твое сырое ледяное болото,
это я — твой черный, вымерший да высохший лес...
Струны застонали в последний раз — и резко смолкли под ладонью Хэйтэ.
— Так? — наложник смотрел на учителя, прищурив глаза.
— Это...чары? — спросил мастер Архальбу, с трудом выныривая из-под темной воды обратно в солнечный день людского мира.
— Это песня, — Хэйтэ отложил цимра-дэ в сторону, погладив ее по блестящему боку.
— Это не песня, — покачал головой учитель. — Это омут. Тьма, тоска и страх. Чей-то смертный страх. Кого ты задушил этим страхом, чью душу выпил этот омут, о Старшее дитя?
— Не гневи богов, о мастер Архальбу, — Хэйтэ опять смотрел прозрачно и светло, но в глубине его фиалковых глаз таилось что-то, чему вряд ли нашлось бы имя в людском языке. — Это песня. Всего лишь песня.
Нить седьмая. ЗОЛОТАЯ БАШНЯ — СЕРЕБРЯНЫЙ СОВЕТНИК — ЗОЛОТОЙ ЭРХА
Когда Арраим-эрха-зарру получил письмо от Хаттора-эрха-зарру, он изрядно удивился и несколько встревожился. В этом письме его старый приятель и такой же старый соперник сообщал ему, что у него есть некоторые сведения — а возможно и слухи — которые не мешало бы обсудить за бутылью-двумя доброго вина. И все было бы ничего, если бы в письме не стояла метка, начертание которой было известно только высшим воинам на службе Империи. Она означала "Дело не терпит отлагательств. Во славу и благо Империи".
Что могло случиться? И отчего, если дело безотлагательное, не собраться во дворце и перед взором повелителя и под взглядами бога не обсудить новости — да хоть бы и слухи?
Уже отослав ответ и ожидая окончательной договоренности, Арраим все думал об этом, думал — и ничего не мог понять. Тревога его была так очевидна, что наутро Эрта, его третья и любимая жена, ласкаясь, осмелилась спросить — что обеспокоило ее господина и супруга? Арраим сперва отмахнулся от нее, но потом таки рассказал о странном письме — и неуместном в дружеской переписке знаке.
— Ох, недобрые вести он принесет... Я нынче сон видела, — нахмурилась Эрта. — Там шла песчаная буря, застилая небо... Так страшно, как мне только в детстве было...
— Здесь не бывает песчаных бурь, когда же ты привыкнешь, бронзовокожая моя, — усмехнулся в бороду Арраим, прижав ее к себе так, что молодая женщина невольно ахнула — и засмеялась.
Но этот разговор только усилил его смутную тревогу, как бы он ни пытался смеяться над тем, что он считал бабьими глупостями.
Хаттор приехал к нему уже на следующий день, и тревога на его строгом лице была даже большей, чем на лице Арраима.
— Ты уверен, что нас никто не подслушает? — после должного обмена приветствиями и первого бокала вина перешел к делу гость.
— В моем доме слушаются моих приказов, — сдвинул брови Арраим. — Нас не будут беспокоить.
— Я не хотел бы тебя оскорбить, досточтимый эрха-зарру, — поднял руку гость, предупреждая вспышку раздражения. — Но крайне важно, чтобы то, что я сейчас скажу, не пошло никуда дальше... пока.
— Пока?.. — Арраим нахмурился еще больше. Он не любил секретов и тайн, слишком часто они превращались в измены и заговоры.
— Выслушай меня, и тогда поймешь, к чему такая секретность, — Хаттор потер виски, он выглядел уставшим и растерянным.
Арраим кивнул:
— Слушаю.
Но его гость не спешил говорить — словно растерял все слова. Он растерянно перекатывал в пальцах виноградину и, казалось, не знал, с чего начать. Наконец он решился.
— Ты можешь мне не поверить. И скорее всего не поверишь. Но если не к тебе мне обратиться, то к кому?.. До меня дошли известия, что с юга надвигается беда.
— Кочевники? Опять?.. — в глазах Арраима мелькнул темный огонек.
— И да, и нет, — поморщился Хаттор. — Мне тяжело говорить об этом... но дошло до меня, что на юге зреет заговор. Выслушай меня! — воскликнул он, прежде чем Арраим успел — не то что вставить слово, а найтись, что сказать — и стиснул руки. То, что он рассказывал, явно давалось ему нелегко. Арраим смотрел на капли виноградного сока, стекающие по узким пальцам гостя — и хотел, чтобы то, о чем ему говорили, оказалось дурным сном. — Я знаю, что на юге тихо со времени прошлого правления... И, похоже, князья юга возгордились, чувствуя свою силу. До меня донесли сведения, что князь Абгу-Кхар (он выговорил это имя с запинкой, но в южном произношении, в то время как Арраим не мог — да и не пытался — произнести его иначе, чем Аббу-Хар) тайно заключил союз с кочевниками, и в знак этого взял себе в жены дочь одного из вождей кочевников, а своего второго сына отдал им на воспитание...
— Не может этого быть, — невольно вырвалось у Арраима. — Князь Аббу-Хар всегда был предан повелителю и Империи...
— Времена меняются, — вздохнул Хаттор. — И интересы людей меняются тоже — а с ними меняется их преданность.
— Чего же он хочет? — глухо выговорил Арраим.
— Свободы, — пожал плечами Хаттор. — Свободы жить по своей воле, свободы заключать союзы с нашими врагами, свободы управлять наделом, как ему вздумается...
— Постой, — Арраим на стиснул зубы.— Ты хочешь сказать...
— А не сказал разве еще? — Хаттор хмыкнул. — Он хочет отделиться от Империи. И двое других князей его поддерживают. Если начнется война, они будут на его стороне.
— Доказательства, — глухо выговорил Арраим, стиснув кулаки. — Это слишком серьезное обвинение, чтобы предъявить его вот так.
— Нет у меня доказательств, мой друг, — понурился Хаттор. — Тот, кто рассказал мне об этом, боится мести князя и не будет открыто свидетельствовать против него. У него семья там, на юге — и боги видят, что он сделал достаточно для блага Империи.
— И ты поверил ему на слово? — нахмурился Арраим.
— Договор был устным, поскольку презренные варвары не знают письма, — пожал плечами Хаттор. — А что до новой жены — князь скрывает ее, но доказательства можно достать. И найдутся те, кто подтвердит этот убогий брак.
— Но отчего ты не пошел с этими вестями к повелителю нашему Атхарнаану?
Хаттор вздохнул и опустил голову.
— Я опасаюсь, что повелитель наш, да славится мудрость его, больше расположен к князю Абгу-Кхару, чем ко мне. И мою весть он сочтет пустым желанием оклеветать князя — особенно если учесть малость моих доказательств.
Арраим задумался, пристально глядя на старого приятеля. Дело было сложным, но...
— Нужно добыть доказательства, — наконец выдохнул он. — Хотя я предпочел бы, чтобы это осталось слухом... Повелитель наш говорил о войне — но не с югом, а с востоком. Как бы нам не оказаться зажатыми в тиски...
— Понимаю, — помрачнел Хаттор. — Последние мои вести с востока не несли никакой угрозы, но разведчики повелителя не в пример надежнее общих вестей — лишь бы сами не были обмануты...
— Бедную нашу родину раздирают на части сволочи, которым хоть к горным демонам в пасть — лишь бы по своей воле, — вздохнул Арраим, осушая кубок.
— Увы, неразумным и гордым всегда хочется этого,— вздохнул Хаттор, не сводя с него взгляда бархатных черных глаз. — Я, право, не знаю, как далеко зашло предательство южных князей. И как скоро они собираются выступить. Но одно я могу сказать точно — пуще глаза своего нам нужно беречь нашего повелителя, потому что только его мудрость отделяет нас от хаоса и войны всех со всеми, войны, в которой не будет победителей...
— Ты опасаешься за жизнь нашего владыки? — Арраим вмиг стал похож на натянутую струну, а его собеседник, напротив, был печален и казался уставшим.
— Да. Слишком очевидно, куда следует нанести удар... К тому же, сложными путями мне в руки попало вот что... — он передал Арраиму сложенный вчетверо лист.
"Тигр спит днем. Охоте быть удачной", — значилось на нем. Арраим поднял бровь.
— Договоренность об охоте тебя так встревожила?
— Ответь мне, друг мой, — нахмурился Хаттор, пристально глядя на него и крутя в пальцах теперь уже золотой ножик для очистки фруктов, — будешь ли ты передавать приглашение на охоту через двоих рабов, которые держат рот на замке относительно того, кто их нанял, и не сдаются даже под пытками? Или ты объявишь во всеуслышание, что намерен победить грозного хищника, и позовешь всех близких тебе воинов на славную охоту?
— Говоришь, они не отвечают... — Арраим стиснул кулаки так, что костяшки побелели.
— Один из них бросился на меч воина, который его брал. Второй — молчит, что с ним ни делай, — поджал губы Хаттор.
— Из него нужно вытянуть, кому он был должен отдать письмо. И от кого, — тихо проговорил Арраим. — Это будет твоим доказательством.
— Слово раба? — фыркнул Хаттор.
— Это слишком серьезно, — кивнул Арраим. — Повелитель прислушается к тебе.
— Да, ты прав, — вздохнул Хаттор. — Как тяжело понимать, что благополучие Империи зависит от жалкой твари...
— Если ты окажешься прав, повелитель щедро наградит тебя за старания, — положил ему руку на плечо Арраим.
— Благо Империи для меня важнее моих наград, — вздохнул Хаттор, опуская взгляд. — Пожалуй, мне пора, друг мой.
— ...Да даст тебе зоркие глаза и чистый ум дочь бога нашего, ясновидящая Эттор! — обнял его Арраим, когда мужчины уже стояли на пороге дома, прощаясь.
— Да хранят боги тебя и твою семью, и в особенности — твоего сына, младшего из младших! — ответил ему тем же Хаттор.
— Отчего же так особенно? — вздрогнул Арраим, отстраняясь.
— Ходят слухи, что его опутала своими волосами одна из жриц храма Эваль, — пожал плечами Хаттор. — А все знают, что они безумны во славу богини, и сводят с ума тех, кто приходит к ним слишком часто.
— Я понял тебя, друг, — стиснул зубы Арраим. — Благодарю за вести.
— Надеюсь, я не принес тени в твой светлый дом, досточтимый эрха-зарру, — поклонился Хаттор, произнося слова вежливости, и печально улыбнулся.
— Мой дом открыт тебе, досточтимый эрха-зарру, — так же поклонился Арраим. Долго стоял у порога, глядя на ясно сияющий весенний день вокруг себя — но видя только хаос и мрак. Слушая веселое гудение большого города в отдалении, трепет листьев и пение птиц — и не слыша их.
Затем он неторопливо прошел в дом, долго и бессмысленно крутил в пальцах золотой, богато украшенный кубок, из которого недавно пил с гостем — пока кубок не полетел и не впечатался в стену — раб, оказавшийся рядом, едва успел увернуться — одновременно с могучим рыком: — Харрас-Аннана ко мне!
Арраим ясно представлял себе, какая суматоха поднялась после его приказа. Как помчались во все концы белого города Эрха-Раим самые быстроногие рабы, спеша выполнить приказ господина. По всем веселым домам, от самых лучших до самых простых, и во дворец повелителя — сейчас было не время сороковки Харрас-Аннана, но вдруг он решил навестить товарищей по оружию? И по всем подворотням, и в его дом не забыть зайти — вдруг он там? И расспросить всех встреченных воинов его сороковки, не видали ли они своего эрха? Раз командир вызывает, да к тому же срочно — выходит, нешуточное дело. Нешуточное. Да. Совсем не до шуток было одному из троих эрха-зарру столицы. Он ждал своего подчиненного...и впервые в жизни не знал, как и что говорить. Вино убывало в кубке, убывало, но не кончалось, и раб неслышно подливал господину снова и снова.
— Пошел вон, — мрачно, но беззлобно приказал ему Арраим спустя некоторое время. — И как прибудет... Харрас-Аннан, сразу его ко мне.
О чем же они всерьез говорили в последний раз? Ах да, о драке, устроенной его воинами.
"Из него вышел хороший командир, видят боги, — в очередной раз подумал — и невольно усмехнулся Арраим. — За своих до последнего будет стоять, только об этом они никогда не узнают. А наедине такой нагоняй получат, что забудут на месяц, как по веселым домам ходить... Хороший командир, да... И на меня похож куда больше старших".
При этой мысли он нахмурился и поспешно налил себе еще — так поспешно, что винная алая кровь плеснула на стол, расплылась темным кровавым пятном по темному дереву. Арраим долго смотрел на нее, хмурясь, будто пытаясь найти в ней нужные слова.
"Мой господин, скажи ему, чтоб не позорил тебя, — надменный голос старшей жены представился ему так ясно, словно она не ушла в иной мир два года назад, а снова, поджимая губы, говорила с ним о сыне той, что никогда не была ее соперницей — но чей сын стал соперником ее сыновьям в сердце их отца. — Он не уважает законов, для него ничто — честь имени, которое ты ему подарил. Поставь его на место".
"Он на том месте, где ему надлежит быть, — нехотя, раздражаясь от этого бессмысленного и бесконечного спора, в сотый раз отвечал Арраим. — Я дал ему то, что должен был дать, а прочего он добился сам".
"Ты дал ему много больше того, что обычно получают младшие из младших".
"В тебе говорят обида и зависть, женщина. Я никогда не обделял твоих сыновей, и не обделю и впредь".
"Он позорит имя рода, в который его взяли из милости! — она взвилась, эта гордая женщина от рода воинов — ее сыновей сравнили с этим...этим... — Он не ценит твоих благодеяний, этот сын беспутной рабыни!"
"Еще одно слово, и я тебя убью, — тихо и спокойно сказал ее муж, не угрожая — предупреждая. — Не забывайся, женщина".
И она мгновенно умолкла — даже в его воспоминаниях она была очень разумна и хорошо знала мужа.
..Распутная рабыня, ну надо же. Жена никогда не знала ее, свою соперницу — хотя какое может быть соперничество между достойной знатной невестой молодого воина — и девкой, к которой он бегает по ночам, в ожидании свадьбы? Арраим усмехнулся в бороду. Черты лица почти стерлись из памяти, сейчас ему казалось, что она была похожа на Эрту, только...светлее кожей, что ли. У нее были такие же лукавые, к вискам вздернутые, глаза. Ее голову венчал такой же тяжелый узел волос, который так сладко было распускать — и тяжелая, смоляная волна падала на гибкую, как у кошки, спину... А как она шла от источника, поставив тяжелый кувшин с водой на голову! Никакая знатная женщина не сравнилась бы с ней горделивостью походки — легкой походки ни разу не рожавшей женщины.
Он был у нее первым, даром что ей было уже почти пятнадцать — и это тешило его мужское самолюбие. Казалось бы, велика гордость — провести ночь с чужой рабыней? Но он видел, как она отшивала других мужчин, когда они лезли к ней — и как непросто, лаской, а не силой — он покорил ее. Конечно, он мог ее завалить где угодно, когда угодно, и никто ему бы слова не сказал...но отчего-то ему хотелось, до темной воды в глазах, хотелось, чтоб она покорилась ему сама.
Лукавая и веселая, мягкая и неглупая — или это ему так казалось, в его шестнадцать? — она совсем вскружила ему голову. Он тайком от ее хозяйки, сестры его отца, пробирался по ночам на окраину Эрха-Раим, в маленький тихий дом, увитый плющом — вдовий надел, целовал свою красавицу — и клялся, все клялся ей, мол, погоди, я вот женюсь, куплю тебя, сделаю своей наложницей, а то, может, сына мне родишь, женой младшей сделаю... А она смеялась, и грустила, и верила ему, и не верила.
Отец, которому он, решившись, сознался, на его далекие планы плечами пожал, даже запрещать ничего не стал, мол, молодая дурь, женишься — пройдет. Друзья смеялись, мол, кто ж рабыню, да к тому же пользованную, в гарем берет? Подари ей бусы, и довольно с нее. Сосватанная невеста была еще слишком юна, свадьба все откладывалась...
А потом была война, восстание, и перед выступлением он страстно прощался со своей любовницей, со своей ненаглядной, своей звездочкой. А потом уехал — на год. А как вернулся в столицу — сразу свадьбу сыграли, кто ж откладывает свадьбу воина, закаленного походом? И молодого хозяина закрутила взрослая жизнь. Свой дом, свой гарем, свои рабы, да и воинские дела не забыть — пусть учится наследник быть старшим, хоть и над малым хозяйством — ему потом все отцовское богатство, отцовские земли достанутся, почти все, кроме тех, что его братьям отойдут.
И почти что прав оказался отец — чуть было не забыл он о ней. Чуть было не — да вспомнил таки. Тетка все пыталась незнающей прикинуться, мол, не понимаю, о ком ты. Но он таки вытряс из нее правду — впервые в жизни забыв о почтении к старшим. И узнал, что умерла эта девушка — года не прошло с его отъезда. Что сразу, как он уехал, выдали ее за раба замуж, что родила она ребенка — и умерла от родильной горячки.
— Сколько времени прошло с начала похода до ее смерти? — он сказал это так, что тетка не сразу нашлась, что солгать.
— Месяцев десять, что ж, я помню точно, когда какой раб...
— Я хочу видеть ее ребенка, — в его голосе лязгнула сталь. Юноша вырос, прошел войну и привык приказывать — и старшая родственница не осмелилась перечить мужчине и воину...
Мальчишка был крепкий и серьезный. Крохотный, щекастый, абсолютно голый, весь в грязи, как все дети рабов. И очень серьезный.
— Ведь ты же не думаешь, сын брата моего, что это твой?.. — едва успела сказать она... Но Арраим уже был в другом конце двора, подле ребенка, подхватил на руки это грязное вонючее создание — и, ни слова не сказав, пошел прочь.
— Не смей! Это... мой раб! — выкрикнула тетка ему в спину. Только спустя годы он понял, что родные пытались уберечь его — так, по-своему — от тех бед, которые он по молодой наивности мог на себя навлечь. А тогда его затрясло от бешенства. Он резко развернулся, как в бою — и отчеканил, глядя прямо в глаза женщины:
— Плату за раба-ребенка ты получишь сегодня же. И не советую мне мешать, или я перед очами повелителя и Отца-Неба назову тебя преступницей, что погубила мать моего сына — и пыталась незаконно обратить его, благороднорожденного воина, в рабство.
Пожилую женщину затрясло — эти слова были выкрикнуты при всех, их слышали и сопровождавшие их слуги, и любопытные рабы, сразу высунувшие нос из дома...
— Уже прошло двенадцать лун с его рождения, ты не можешь его признать воином от крови воина! — взвизгнула она, но Арраим только хищно оскалил зубы.
— Так, значит, все же это мой сын. Сроки совпали.
Тетка жалобно застонала, ломая руки и проклиная свой язык, а молодой мужчина только недобро оскалился.
— Я признаю его своим сыном завтра в полдень, перед взглядом Яростного Ока. И пусть боги помилуют тебя, госпожа, если ты не придешь поздравить меня.
А грязный, голый ребенок сидел у него на руках и сосредоточенно пытался вытащить из ножен его короткий кинжал.
...Воспоминания постепенно затуманивались пьяной мутной дымкой, печаль одолевала мужчину, когда занавесь на входе закачалась, запели колокольчики и браслеты, и вместе с пряными цветочными запахами вошла Эрта.
— Мой господин не прогонит меня? — промурлыкала женщина, подбежала и свернулась клубочком у его ног. Положила ему на колени голову с тяжелым узлом волос — узлом, украшенным и выпущенными из него прядями, и косичками, и жемчужными нитями. Искательно посмотрела ему в глаза, хлопая тяжелыми черными ресницами. Арраим тяжело выдохнул сквозь зубы и улыбнулся.
— Нет, Эрта. Нет.
Звуки быстрых шагов, быстрых и уверенных, раздались в доме Арраима. Тот, кто шел, хорошо знал расположение комнат, ему ничего не стоило оттолкнуть недостаточно смекалистого раба, загородившего ему дорогу, ему не нужен был проводник. Тяжелые занавеси отлетали с его дороги, как пыль Белой Земли. Арраиму не было нужды оборачиваться, чтобы понять, кто ворвался в его просторный дом так бесцеремонно. Едва распахнулась последняя дверь — прежде, чем прозвучало приветствие — он мягко отстранил жену, пытавшуюся по-своему, по-женски, лечить душевную маяту своего господина. С тем, чтобы, услышав от дверей:
— Приветствую тебя, Арраим-эрха-зарру, да не ослабеют твои чресла! — негромко сказать:
— Эрта, выйди, — и только когда легкий перезвон колокольчиков стих, следом за шорохом шелка, наконец обернуться, сдвинув брови, и посмотреть на вошедшего. — Здравствуй, Харрас-Аннан, да не захочет никто отрезать твой острый язык. Я посмел оторвать тебя от девок или выпивки, что ты решил на мне поупражняться в острословии?
Молодой мужчина вытянулся у резной двери, ничуть не переменившись в лице.
— Разве посмел бы я... — начал он.
— Хватит, — Арраим поднялся вместе с этим словом — так резко, что драгоценное блюдо, стоявшее возле него, с грохотом скатилось на пол и закружилось там, останавливаясь.
Харрас-Аннан наблюдал за движением блюда, лениво переводя взгляд с него на своего командира, будто на свете не было ничего важнее круга металла, крутящегося на разноцветных деревянных плитках пола.
Арраим подошел к нему, крепко ухватил за плечо и пристально посмотрел в глаза. Харрас-Аннан ответил ему безмятежным и наглым взглядом никогда ничего не боявшегося человека.
Они были так похожи в этот момент — одного роста, черноволосые — хоть волосы Арраима уже изрядно тронула седина — с одинаковыми орлиными носами, с упрямо поджатыми губами — будто человек смотрел в зеркало и видел там свою молодость. Арраим сдался первым. Раздраженно оттолкнул плечо молодого мужчины и отвел глаза. Спустя пару секунд он, прищурившись, махнул рукой в сторону выхода на розовую галерею.
— Есть серьезный разговор, — сухо сказал он. — И я не хочу, чтобы его услышали лишние уши. Хоть об этом и так все болтают... — он стал мрачнее грозовой тучи, резко развернулся и вышел. Харрас-Аннан, недоумевая, последовал за ним.
Розовая галерея была самым тихим местом дома. Самым тихим и самым тенистым в эти послеполуденные часы. Вьющиеся полудикие розы так густо оплетали колонны, так плотно опутывали пространство между ними, что солнечные лучи терялись в листьях. От жарких поцелуев Небесного Отца крохотные чашечки алых, как кровь, цветов пахли сладко и так густо, будто небрежный раб разлил тут целый флакон благовоний. Харрас-Аннан шел за своим командиром, злясь и недоумевая — зачем его могли вот так срочно вызвать? Чтобы гулять с ним по внутренним покоям дома, и молчать, демоны его побери!
Ему показалось, что прошло очень много времени, прежде чем Арраим наконец разомкнул губы, глядя куда-то мимо него, и негромко выговорил:
— Говорят, ты зачастил в храм Эваль.
— С каких пор уважаемый эрха-зарру начал слушать сплетни? — раздраженно фыркнул Харрас-Аннан.
— Окороти язык, и не забывайся, благороднорожденный эрха! — бешенство ударило в голову старому воину.
Харрас-Аннан дернулся, как от удара, и побледнел так, что его бронзовая кожа почти посерела. Он замер, сжимая и разжимая кулаки — золотые перстни жалобно скрипели друг об друга. И ответил только, наверное, спустя минуту тишины, когда Арраим пристально посмотрел на него:
— Любой другой, обратись он ко мне так, уже собирал бы зубы с пола. Но тебе, благороднейший из эрха-зарру, я отвечу... и отвечу так: я посещаю храм Эваль, прекраснейшей из богинь, так часто, как считаю нужным. И даже приказ повелителя нашего не запретит мне это.
Он коротко кивнул, будто они были на поле боя, развернулся на пятках и вылетел по ближайшему спуску с галереи в сад прежде, чем командир успел хоть что-то ему сказать. Остался только диковатый запах его благовоний, непохожий ни на чей больше. Он смешался с запахом роз, слился с ним, растворился — и исчез.
Арраим вслед за ним, хоть и гораздо медленнее, спустился в сад и, как был, в одежде для приема гостей, долго рубил тренировочное чучело — до тех пор, пока оно не превратилось в труху. Только потом он позвал рабов, приказал убрать площадку для тренировок и приготовить ему купальню для омовения. А сам вернулся на галерею, прижался лбом к мраморной колонне, и долго стоял так, тщетно пытаясь снова уловить запах сына — и понять, что же он снова сделал не так. А розы качались от ветра и касались его седых волос — не то сочувствуя, не то укоряя.
Нить восьмая. ЗОЛОТОЙ ВЛАДЫКА — СТАЛЬНОЙ ЭРХА — ЗОЛОТАЯ ПЕШКА
Ночь — особое время в гареме.
И для тех, кого не вызвали в покои господина, оно не менее особенное, чем для счастливцев, призванных к господину на час, а то и — как знать — оставленных на ночь. Хотя последнее бывало не то чтоб часто в огромном гареме повелителя половины мира.
После занятий дня, после ленивой дремоты полудня, после суматохи вечера, полной надежды и ожидания— даже для тех, кому, вроде бы, не о чем беспокоиться— наступало успокоение. Наступали часы, когда даже евнухи сквозь пальцы смотрели на занятия своих подопечных — лишь бы те не совершали прямо запретного. Мальчишки и женщины распускали высокие прически с выпущенными из них отдельными прядями, заплетали свои длинные шелковые волосы, перевивая косы шнурками, заговоренными от злых духов. Стирали краску с лиц — не дозволяется нежным цветам гарема наносить на лица татуировки, подобно воинам. Снимали длинные драгоценные расшитые одежды со многими прорезями, оставаясь сверкать нежными обнаженными телами или укутываясь в тонкий шелк, в котором уютней спать. Звенела негромко легкая цимра-дэ, едва слышно юный голос рассказывал о страсти и о муке, и о вечной любви, которой нет преград. Где-то в углу не то целовались, не то строили козни соперникам. Кто-то фыркал себе под нос, слушая рассказы об очередных похождениях проходимца-простеца Харуха. Эти истории, конечно, строго были запрещены в гареме — но, никто не знает, как — они все равно оказывались узнанными, рассказанными и услышанными, и запреты разве что усиливали любопытство.
Город давно спал, кроме веселых домов, давно дремал дворец, кроме отдельных спален, откуда разносились сладкие стоны и крики — и только в гареме шла, наконец, настоящая жизнь.
Проходило несколько часов — в зависимости от евнуха, следящего в эту ночь за порядком — пока строгий страж не разгонял весело щебечущих гаремных пташек и не уходил спать сам, в одинокую постель подле выхода. Хотя сторожить выход не имело никакого смысла, какой безумец туда сунулся бы, даже не будь замка. Ведь ночью по переходам и пустым залам дворца ходила черная смерть, и горе тому, кто попался бы ей на пути.
-...Черная смерть подходит неслышно, черная смерть убивает быстро, ты успеешь увидеть только высверк глаз во тьме да оскаленную пасть, прежде чем упадешь с разорванным горлом. С ней бесполезно бороться, от нее бесполезно бежать, даже стража от нее не спасет и не укроет. Никто не может знать, где она сейчас и откуда придет. Она быстра и безжалостна, и справедлива, как возмездие повелителя...
— А сам-то ты ее видел? — усмехнулся Хэйтэ.
Йарху посмотрел на него, как на дурака.
— Если б я ее видел, я бы с тобой сейчас не говорил.
— А имя у этой черной смерти есть? Кто это? Человек или зверь?— продолжал допытываться Хэйтэ.
— Это огромная черная тварь, подаренная повелителю одним из южных князей,— Котенок пожал плечами, явно не одобряя стремления услышать рассказ простыми словами, а не напевную легенду гарема.
— И с тех пор она тут бродит? — поднял бровь Хэйтэ.
— Нет, что ты. Ее выпускают каждую ночь. И до рассвета она бродит по переходам дворца, надежнее любой стражи и любой защиты. А с рассветом возвращается в свое логово, и спит там весь день. Говорят, ее вырастили на человеческом мясе, и с тех пор она жаждет его каждую ночь. Ни один лазутчик не выйдет из дворца живым...
— А если повелителю понадобится...да хоть по нужде отойти, его тоже сожрет? — фыркнул Хэйтэ.
— Что ты! — от такого кощунства Йарху аж сел, широко раскрыв глаза, черные в темноте. — Нельзя так говорить. У повелителя в жилах течет божественная кровь, ни одна тварь никогда не покусится на него. А если б даже она и осмелилась сделать это — тут же умерла бы в страшных муках...
— Видать, сильно он ядовит... — прошипел Хэйтэ себе под нос.
— Что? — встрепенулся Котенок.
— Ничего. Спи давай, — Хэйтэ шутливо прижал его к постели тяжелой рукой — вроде, в шутку, а не дернешься. — И я спать пойду.
...Ночь — особое время в гареме. Когда затихает все, затихают все, когда всем добрым людям Эрха-Раим наступает время видеть третий сон — кто будет слушать шорохи, шепоты в темноте? Кто будет бессонно вслушиваться в тишину, кто будет изучать тьму недреманным оком? Разве что тот, кому положено следить за покоем и порядком, разве что тот, кто должен следить за тем, чтоб никто не вошел незваным к цветам гарема повелителя. Но если тихо все, много сотен ночей уже тихо, и крепко закрыты двери, и черная смерть, пуще стражи, сторожит дворец повелителя — что толку противиться сладкому, желанному сну? Не проснется толстый, ленивый, старый страж. Не увидит белую тень — или скорее призрака — легче облака скользящего по спальне. Не услышит легкие, легче легкого, кошачьи осторожные шаги. Не звякнут предательски ключи, они мирно останутся лежать под подушкой — зачем ключи, когда есть тонкая шпилька, шпилька из прически раба рабов — наложника? Не скрипнет дверь. Не запоет пол под ногой. Скользнет белая тень — и не видели ее. Никто не видел. Не было ее.
Ночное зрение — совсем другое. Другими цветами наливаются привычные, знакомые предметы. Только белый остается белым. Ослепительный, сияющий белый. Как пить даст, выдаст...некому. Пусты переходы дворца повелителя. Пуста гаремная половина. Здесь не стоят на каждом этаже стражи, не бдят в ожидании приказа господ сонные рабы, не дремлют в углах ленивые слуги, не доносятся приглушенные стоны из-за занавесей. Тишина. Темнота. Только, кажется, оглушительно разносятся твои осторожные шаги. Да странный запах — его не было днем. Ни на что не похожий запах. Не зверя, не человеческих удушливых благовоний...терпкий. Опасный. Запах крупного хищника.
"Ну вот и посмотрим, что там Котенок болтал про черную смерть",— Эйтэри оскалил зубы, усмехаясь — и мельком подумал, что сейчас он сам больше похож на чью-то смерть, чем на княжьего сына.
"Не сегодня. Еще не сегодня",— неслышно шевельнулись губы.
Добиться, чтобы эта тварь заснула рядом с ним. Неважно, как — добиться. И нанести один, только один удар. Он не имеет права на промах. Он не имеет права выдать себя. Слишком многим они рисковали, отправив его сюда — куда большим, чем его, Эйтэри, жизнь и честь. Слишком много раз пытались убить этого... повелителя половины мира. Слишком много раз попытки оказывались бесплодными — будто заговоренной была эта тварь. Он без вреда выпивал яды, он легко в одиночку, без помощи стражи, скручивал своих убийц. Сильной и живучей была эта тварь.
Тварь...другая тварь сейчас ходит по темным переходам, скользит неслышимой черной тенью. И его самого называли здесь частенько тварью — белой тварью с Севера. Забавно... две твари ведут игру.
Та, вторая, уже наверняка учуяла его — не могла не учуять... уже крадется из тьмы, неведомо откуда, принюхивается, ожидая мига, чтобы нанести удар... Впрочем...Эйтэри чутко прижал уши, прислушиваясь к шорохам ночи, по-звериному принюхался, раздувая ноздри — и наконец учуял.
Сестра моя, сестра, мысленно позвал Эйтэри, выйди ко мне, сестра моя ночь, выйди, я не враг тебе, я брат тебе, я Эйтэри Горный Ветер, сын Эллиль-Эрра из Горного народа, слышишь ли меня, сестра...
И она вышла из темноты, потягиваясь всем своим атласным телом, светясь переливчатой шерстью — черная пантера, страх и ужас гарема повелителя Атхарнаана, смерть во мраке. Она оскалила белоснежные клыки и тихо, угрожающе зарычала, припадая к земле.
Ирри-и-рруи, поклонился Эйтэри, здравствуй, сестра моя, я брат тебе, Ирри, слышишь меня, Ирри?
Пантера подняла голову, шумно принюхалась, прижала уши, будто прислушиваясь к словам-мыслям...и отозвалась наконец, тяжело и непривычно — здравствуй, Ирру, маленький белый братец.
Эйтэри опустился на колени и обнял за шею сестру свою Ирри, и она положила морду ему на плечо.
* * *
...Город не хотел сдаваться. Город не хотел сдавать тех, кто укрылся в нем. Город стоял до последнего. И, закрывая глаза еще одному воину, погибшему так нелепо, он в ярости клялся — не оставить этого так. Не оставить здесь камня на камне. Только бы сперва найти, найти то, что ему было нужно... В пьяном мареве сна он не точно помнил, что именно ему нужно — но твердо знал, что без этого ему не жизнь, что без этого — лучше лечь под этими стенами... И твердо был уверен, что увидев — он узнает свое бесценное сокровище.
И город пал под натиском, рухнули его стены, полегли защитники. И он, в ярости въезжая в покоренный город, приказал выпустить отсюда женщин и детей, и пусть возьмут с собой столько, сколько могут унести на себе — и отдал город своим воинам.
И, едва дождавшись, пока уйдут бывшие жители, он кинулся искать свое сокровище — сам, по переходам и пустым темным залам дворца, и по подземельям, залитым водой, и по пустым высохшим в одночасье садам, и по домам, разрушенным за время осады. Под темно-серым, свинцовым, тяжелым, беспросветным небом. И мертвецы смотрели на него, насмехаясь и скалясь, мертвецы, лежащие в кроватях, будто готовые ко сну, и сидящие за столами, и смотрящие в окна домов... Старые мертвецы, похожие на иссохшие мумии, древние скелеты, — и новые, свежие, раздувшиеся от жары, и совсем-совсем недавние, по телам которых еще струилась кровь...
Их было сперва немного, один-два попались на дороге. А потом целая семья, белозубо улыбаясь, встретила его в доме. А потом они начали шевелиться. Пытаться встать. Бестолково шевелить костяными разваливающимися ногами, со скрипом поворачивать головы, следить за ним пустыми глазницами. Их становилось все больше. В каждом переходе, в каждом доме, на каждой лестнице. На улицах их было больше, чем живых — да полно, не один ли он живой остался здесь? А мертвецы поднимали головы, и смотрели вслед, и кто-то из них пытался ползти за ним — а он все метался по бесконечным коридорам и переходам, и улицам, узким и каменным, как на востоке — и не мог найти то, что искал.
Тихий смешок раздался за его спиной. Потом другой, когда он обернулся, послышался справа. Нет, слева. Да не смешки это, это стучат друг о друга сухие, обветренные кости. И все чаще. Чаще. Со всех сторон. Он заметался, потом замер, ожидая, пока приблизится источник звука. А они все стучали, со всех сторон, все громче.
— Он забыл,— таким же стуком.
— Он все забыл.
— Ему никогда не найти ее.
— Давайте ему... поможем? — а это уже похоже на голос...какой мог бы идти из разрубленного горла.
— Мы же добрые, правда?
Опять этот стук. Со всех сторон.
— Иди сюда. Иди прямо вперед, коли не боишься, — вновь этот голос из разрубленного горла. И бульканье.
На этой площади собрались, кажется, все мертвецы этого города. Все. Всех видов, всех степеней сохранности, всех ростов — от стариков, метущих мостовую своими седыми бородами, прилипшими к черепам — до малюток, рассыпающихся на руках у мертвых матерей. Тот, с разрубленным горлом, стоял в центре, и был он странно-знаком.
— Кажется, ты что-то потерял? — он засмеялся-забулькал, и кровь в несколько толчков выплеснулась из его горла. — Не ее ли?
Он узнал ее, проклятье, узнал. В один миг. Эти темно-каштановые волосы, эта простая ее верхняя рубаха и штаны — на востоке женщины часто носят такие... И эти тонкие-тонкие руки, пусть и стали они костями, обтянутыми кожей-пергаментом... Он зарычал, теряя разум, и кинулся вперед.
— Не так быстро, братец, не так быстро, — засмеялся тот, в центре, тот, что держал его жену за тонкие кости плечей. И мертвецы заступили ему дорогу, так что он видел только макушку ее низко опущенной головы.
— Отпусти ее! — прорычал он, вне себя от горя и ненависти.
— А что ты за это дашь, а, братец? — он снова засмеялся-забулькал. — Это дорогого стоит, не так ли? Трон? Или свою жизнь? Предлагай, поторгуемся!
— Ничего ты не получишь, — прорычал он, пытаясь пробиться в центр — но мертвые руки переплетались, как ветви, и загораживали путь.
— Он больше не лю-у-бит тебя, — издевательски засмеялся тот, в центре. И она подняла на него жуткие провалы глазниц, и пергаментно-сухие губы прошептали:
— Правда?
И ему показалось, в один страшный миг, что она стоит там, живая, и смотрит на него своими светлыми глазами, и слезы катятся по ее щекам.
— Отпусти ее! — дергаясь, задыхаясь в переплетении мертвых рук-ветвей, не то угрожал, не то умолял он.
— А что ты мне предложишь взамен? — булькал тот, в центре. — Посмотри-ка, что у нас есть, а?
И она протянула тонкие костяные руки к нему, и в них крошечный трупик их нерожденного ребенка грыз свой костлявый палец.
— Отпусти их! — он дергался изо всех сил, но мертвые только сильнее вцеплялись в него, стискивая, связывая по рукам и ногам. И вот уже чья-то кость проткнула его кожу, и полилась кровь. И он почувствовал, что еще миг — и его разорвут на части, растерзают мертвые пальцы с длинными ногтями...
В окна светил ясный летний рассвет, руки и ноги затекли от крепкого сна в одной позе, и рабы с низкими поклонами, едва услышав, что господин проснулся, вносили утренние одеяния.
Владыка Атхарнаан недовольно морщился от любых звуков, пытаясь припомнить — что же ему снилось? Ведь что-то важное... Ничего. Только пустота и черная дыра. Будто он лег, закрыл глаза — и тут же проснулся. Как будто не было этой ночи.
* * *
-... как там мой новый наложник? — повелитель Атхарнаан, владыка Эрха-Раим и сопредельных земель, едва завершил тренировку, и сейчас отдыхал под осторожными руками рабов — омывающими пот, обтирающими лишнюю влагу, смывающими усталость, разминающими гудящие и ноющие мышцы.
Когда руки рабыни неосторожно касались левого предплечья, повелитель недовольно морщился, считая ниже своего достоинства шипеть, подобно рассерженному коту: на предплечье, под бронзовой кожей, наливался лиловый синяк, пока еще невидимый другим.
"Хххорош был, зараза,— невольно улыбнулся повелитель, осторожно поводя плечом и возвращаясь мыслями к последнему поединщику.— Надо будет повторить"...
— Итак? — недовольно повторил он, не услышав ответа.
Старший евнух мялся, опустив очи долу. Потом решил на всякий случай упасть на колени.
— Владыка, его учат всему, что должно знать наложнику, — туманно сообщил он. — Он прилежен и не ленив, и успехи его...
— Я хочу его завтра ночью, — лениво потянулся Атхарнаан, постепенно расслабляясь в окутывающей его теплой неге.
— Но, владыка... — робко запротестовал евнух.
— Что? — низкий голос больше напоминал рычание.
— Его обучение еще не закончено, и... — евнух лихорадочно пытался придумать, какие отговорки могли бы здесь подойти.
— У вас было два месяца, чтобы подготовить его ко второй встрече со мной, — прищурился повелитель, меряя евнуха взглядом. — Сколько вы собираетесь обучать его? Вечность?
— Но, владыка...— совсем тихо прошептал евнух.
— Меня это не интересует, — отрезал повелитель, переворачиваясь на живот, давая понять тем самым, что разговор окончен. — Сегодня я хочу спать. А завтра — эту белокожую тварь ко мне. И отговорок я слышать не желаю.
* * *
..Говорят, что в зеркалах живут младшие духи, те, которые не имеют своего облика — и потому всегда принимают обличье того, кто смотрится в них. И говорят еще, что по ночам они, одолеваемые скукой, перекидываются всеми, кого успели увидеть за день — будь то юная красавица, любующаяся собой, или ее седая беззубая бабка, тщетно ищущая в зеркальной глади тень своей былой красоты, или пушистая серая кошка, трогающая отражение лапой и недоумевающая — кто же это так нагло вторгся в ее дом, и не поймать его.
Если это и впрямь было так, то этой лунной ночью духам, что жили в зеркалах танцевального зала гарема, явилось невиданное прежде зрелище. Днем они любовались юными гибкими телами, извивавшимися в танце, трепещущими, как крылья голубки, тонкими руками, летящими косичками, искрящимися в волосах камнями и бусинами...А сейчас зеркала отражали белую фигуру, светящуюся под лунными лучами, выгибающуюся, как лук в умелых руках, стремительную и легкую, как отточенная сталь лучших оружейников. Тот, кто кружился сейчас в пустом и гулком зале, не танцевал — хоть боевое искусство, что было принесено в земли Эрха-Раим с Востока, и напоминало затейливый танец — и двигался как воин, резко и быстро.
Он резко выдохнул, опускаясь на одно колено, касаясь ладонями пола, и поднялся, отирая ладонью со лба невидимый пот.
Черная тень скользнула к нему от дверей.
'Ты готовишься к охоте, братец мой?' — Ирри-и-рруи ткнулась мокрым носом в ладонь Эйтэри, напрашиваясь на ласку. Он погладил ее между ушами, почесал подбородок, отчего Ирри зажмурилась и хрипло, глубоко замурлыкала.
'Да, сестрица,' — отозвался он наконец.
'Охота будет удачной,' — Ирри потянулась, выгибая бархатную спину. Эйтэри опустился на прогревшийся за день деревянный пол, который, казалось, еще не утратил ласковое дневное тепло, и пантера улеглась рядом с ним.
'Скажи, ты и впрямь ешь людей, сестрица моя?' — Эйтэри потрепал пантеру за ушами.
'Ем? — Ирри презрительно чихнула и вытянула тяжелые лапы. — Нет, братец. У Ирри...у меня довольно еды. Я убиваю тех, кто попадается после заката. Не ем. Нет'.
'Зачем убиваешь, сестра? — спросил Эйтэри, поглаживая ее по черной атласной шкуре. — Пристало ли тебе лишать кого-то жизни просто так?'
'Не просто, — пантера забила хвостом — точь-в-точь ее младшие пушистые сестры, коих во дворце было множество. — Ирри так учили. Никто не должен бродить здесь после заката, никто чужой, я чую чужих. Ирри умеет. Ирри убила многих'.
'Отчего ты не убила меня, нарушившего запрет?' — юноша по-кошачьи прищурил глаза.
'Ты не чужой, ты брат мне, — Ирри, успокоившись, положила тяжелую голову на колени Эйтэри и замурлыкала вновь. — Хочешь погулять по саду, маленький брат? Я все тебе тут покажу, до рассвета здесь мое место'.
Эйтэри кивнул, улыбнулся ей — и поднялся.
..Нет никого в темных переходах гарема, и не будет до самого утра, пока Ирри-и-рруи, черная смерть, не уйдет спать в свое логово, а до тех пор — никого и ничего, кроме нее самой — да ее маленького белого братца. Эйтэри шел рядом с Ирри, ступая так же бесшумно, как она, и думал о том, как шелестят сейчас деревья в саду, как далекие равнодушные звезды смотрят на спящий людской мир, как Ночное око плывет по небосводу...И, задумавшись, он не сразу учуял чужое присутствие.
Ирри зашипела, припадая к земле, скаля острые белоснежные клыки, и Эйтэри замер рядом с ней, задержав дыхание — только сердце колотилось где-то в горле. Он напряженно всматривался в темноту, лихорадочно соображая, что же он будет делать, если...
И наконец разглядел.
Девушка танцевала, кружилась — странно, неловко, тяжеловато, но когда она повернулась лицом, стало понятно, отчего так — мешал большой живот, который она обнимала тонкими руками. Если присмотреться, то были видны и припухшие веки, и синева под глазами, и распухшие щиколотки...и побледневшее лицо, и очень светлые уставшие глаза. На запястьях ее звенели тяжелые серебряные браслеты с большими и темными, как омуты, камнями, и перезванивались колокольчики, вплетенные в тяжелые черные косы.
— Что ты делаешь? — отчего-то спросил Эйтэри, и его голос отозвался глухим эхом под низкими сводами. — Тебе же...
Девушка остановилась и посмотрела на него — долго-долго, внимательно и осторожно.
— Можно, — наконец глуховато отозвалась она. — Теперь можно.
Она подошла к нему и снова глянула — прямо в глаза, не отводя взгляда, и заглянув в глубину ее светлых, почти прозрачных серых глаз, Эйтэри понял, кто перед ним.
..Таких — в смерти не покинувших этот мир, но оставшихся в нем бледными тенями, стонущими, плачущими, или тихими, неприметными — в северных лесах было довольно. Были те, кто затаил неутолимую злобу на весь род людской, и те, кто вовсе не помнил свою жизнь, блуждая в сумраке, навсегда потерявшись в нем. Одни заманивали легковерных людей в трясину, глубокую топь, и уводили детей в чащу, и хохотали в колючих зарослях, другие выводили из леса на верную тропу, укрывали от погони, сбивая ее со следа...
— Тебе не место здесь, — тихо уронил он. — Что тебя не отпускает?
Девушка жалобно поморщилась, как ребенок, собирающийся заплакать.
— Ты...живой, но от тебя веет холодом, — она зябко повела плечами. — Мне холодно...И кровью пахнет...грядущей кровью...
Ирри прижала чуткие уши и снова зашипела, скаля зубы. Мертвая девчонка ойкнула и отшатнулась — как живая, показалось бы тому, кто не заглядывал в ее прозрачно-тусклые глаза.
— Тихо, сестренка, — Эйтэри успокаивающе положил руку на голову пантеры и хмуро глянул на девчонку. — А ты не бойся. Что она тебе сделает...
— Ничего, — кивнула та, тем не менее опасливо отодвигаясь. — Просто я привыкла... Она улыбнулась, робко и чуть виновато.
Эйтэри молча разглядывал ее полупрозрачную фигурку и думал, что же могло удерживать душу девочки в земном мире, не давая уйти в залы мертвых. Непогребенная — вряд ли, откуда бы такой взяться во дворце повелителя, да и в любом людском жилище, эти маются в лесах, болотах и вдоль проезжих дорог, там, где застала их нежданная смерть. Скорее уж ее удерживала жестокая обида...или нарушенное слово, или и то, и другое вместе.
'Расспросить бы кого, — подумал Эйтэри, — не помнят ли беременную девочку-рабыню, родом с востока, умершую не так давно...впрочем, кто их запоминает-то, девочек этих. Хотя должны бы ее видеть, не одному ж мне она явилась, ни с того, ни с сего. Должны были видеть — и узнать, рано или поздно'.
Отчего-то ему казалось, что сама девочка на этот вопрос не ответит.
Она тем временем снова посмотрела на него долгим тревожным взглядом.
— Я должна сказать...а ты должен знать, — почти прошептала она темными потрескавшимися губами. — Ему еще не время...
— Кому? — удивленно поднял бровь Эйтэри.
Но девочка покачала головой и снова неуклюже закружилась, переступая опухшими ногами, пока не растаяла в душной темноте дворцовых коридоров.
* * *
Старший евнух откладывал миг второй встречи своего владыки и повелителя с презренной северной тварью столько, сколько мог, но оттягивать еще больше было опасно — прежде всего для его, евнуховой, шкуры. Но неведомо было, не станет ли встреча опасностью еще большей — а ну как ляпнет что-нибудь этот невежа, или оскорбит слух повелителя непристойной песней, или будет неучтив, неискусен и неуклюж?
Сколько его ни учили, сколько ни пороли — все ему было как с рыбы вода. Уже и плеть взяли жесткую и тяжелую, какой рабов, а не наложников, порют, и хлестали так, что боялись — не сломалась бы новая игрушка повелителя, не переломилась бы спина пополам. А ему было хоть бы что. Ночь отлежится, день-два кособоко походит, притихнет ненадолго — и всей пользы. Глазами своими бесстыжими хлопает, ухмыляется нагло — будто знает, как мало власти над ним имеют евнухи, пока повелитель не насытился диковинкой. Страх не угнездился в глазах, крика не вырвалось из груди...
"Верно, каменные сердца у них, северных тварей, — шептались младшие евнухи и читали заговоры от злых духов. — Или боли они вовсе не чуют..."
А старший евнух был готов проклясть тот день, когда он решил купить эту тварь на рабском рынке — чтобы вымолить прощение повелителя за тот случай, за ту девчонку...
Но вот пришла ночь, когда повелитель хотел видеть эту тварь — и все решалось. Старший евнух был готов на многое, чтоб удостовериться в благополучном исходе, но...Днем он днем принес богатые жертвы всем богам — но увы, боги не дают обещаний. А если б и давали — разве можно придавать больше значение обещаниям тех, кто выше тебя и не боится тебя?
Младшие евнухи уже не раз и не два прибегали в ужасе — повелитель сердится! Повелитель недоволен столь долгим ожиданием! — а старший все расправлял невидимые складки на шелковом одеянии твари — белоснежном, многослойном, легком, как сон, как дыхание девушки, расшитом серебром и мельчайшими жемчужинами, которые переливались и сверкали, как слезы, как снег. И вдруг — будто озарило его, иль и впрямь боги решили вмешаться? — он понял, как привести к покорности эту тварь.
Отступив на шаг, он осмотрел еще раз творение самых искусных рабов, кивнул удовлетворенно — и выговорил, негромко и надменно, хоть до дрожи опасаясь ошибки:
— Ты, нечестивый сын шакала, сегодня удостоился великой чести. Тебя призывает на свое ложе владыка половины мира. Если ты не докажешь сегодня ночью, что достоин этого, тебя выпорют, как последнего раба, и посадят в клетку в зверинце, чтобы владыка и высшие воины могли любоваться тобой. А этого твоего..., — толстый палец старшего евнуха, украшенный тяжелым кольцом с крупным рубином, безошибочно указал в толпе искусно убранных наложников на одного. Йарху, заметив взгляды, устремленные на него, затрепетал — слов старшего евнуха он не расслышал. — Так вот, этого твоего выпорют с той же силой, как и тебя в последние дни. А выживет — отправят подстилкой в городскую стражу. Хорошо запомнил?
Лицо северной твари, кажется, побелело еще больше — хотя под слоем серебряной пудры было не разобрать. Искусно обведенные глаза полыхнули такой яростью, что старший евнух едва не отшатнулся в страхе — а ну как убьет, голыми руками, прямо посреди толпы младших евнухов? Но прозвучавший голос был тих и ровен:
— Я хорошо запомнил.
— Обращайся ко мне "господин", раб рабов, — прошипел старший евнух уже в который раз — но на сей раз чувствуя, что победил. — И запомни еще: за любую твою провинность он получит наравне с тобой. А сдохнет этот — так кто-нибудь еще. Такого добра довольно у повелителя и владыки нашего.
— Господин, — один из младших евнухов влетел и согнулся в низком поклоне, — больше нельзя медлить...
— А мы не будем, — довольно усмехнулся старший евнух. — Вперед.
Закат уже погас, рабы успели уже принести — и обновить свечи, а сладкие блюда для взгляда и тела все сменяли друг друга, и все никак не кончались.
Казалось, старший евнух задался целью показать своему владыке все сокровища его гарема — но никак не показывал главного, того, чего требовал его господин. Наложников и наложниц отсылал повелитель прочь, едва досмотрев их танец, едва дослушав песню. Среди всех этих нежных цветов не было того, кого он ждал и хотел в эту ночь.
Он начал уже раздраженно отстукивать некий ритм по ткани покрывала — так, что танцевавшая перед ним девушка вздрогнула и едва не сбилась — но выправилась — и в этот момент откинулось тяжелое покрывало входа, и в опочивальню, согнувшись в низком поклоне, вошел старший евнух, и двое его помощников с ним, и...вздох невольно вырвался из груди повелителя.
В одеждах, сшитых и вышитых по его приказу, тварь была невозможно, непозволительно красива — словно взмах крыла чайки, словно драгоценная жемчужина в раковине — еще живая, светящаяся своим нежным, тихим, розоватым светом, словно бриллиант чистейшей воды.
Повелитель облизнул губы.
Северная тварь шла спокойно и легко, будто десятки взглядов не пожирали ее, будто никто не привел ее, будто преступника, под охраной.
— Все вон, — тихо проговорил повелитель, не отводя взгляда от своего наложника. А тот — вот наглость! — прямо и спокойно смотрел ему в глаза. Будто равному. Услышав приказ, юноша замер, не сделав следующего шага. Евнухи растерянно засуетились, и только спустя минуту повелитель добавил: — Этого оставить. Остальные — вон.
— Но, в-в-владыка и повелитель мой... — старший евнух низко согнулся перед ним.
— Я сказал — все вон. Что здесь непонятного? — повелитель, не сводя глаз, пожирал взглядом бледное лицо наложника, и его голос был почти спокоен.
— Но...
— Мне повторить в третий раз? — голос повелителя стал опасно-тих.
Старший евнух сдавленно охнул — и исчез за занавесью, последним из всех, кто были здесь. Северная тварь стояла посреди опочивальни, спокойно опустив руки вдоль тела — будто танцор перед началом танца — или после его окончания. Вдоволь налюбовавшись этой белоснежной сияющей фигурой, повелитель тихо сказал:
— Подойди сюда.
Юноша приблизился все тем же легким шагом — будто лань идет по льду, осторожно ставит крохотные копыта, подошел — и замер у ложа, ожидая приказа и не опуская глаз.
— Разденься, — едва слышно шевельнул губами повелитель, чувствуя, как перехватывает горло, как подступает и накрывает его привычная волна — и желание, и ярость, и ненависть, и боль, сплетенные воедино. С шорохом упали на узорчатый пол белоснежные сверкающие одежды — но обнажившаяся кожа была едва ли не белее их, и едва ли не ярче самоцветов сверкали огромные фиалковые глаза в тени ресниц.
— Иди сюда,— едва слышным шевелением губ. Легкое движение — его услышали. Опустился, сел на край ложа — будто свободен. Будто сам выбирает, куда и когда ему сесть. И эти проклятые глаза...такие спокойные.
Повелитель откинулся на подушках, не отводя взгляда от наложника.
— Мне сказали, тебя всему учили. Чему же именно тебя успели научить за это время?— глуховатый голос повелителя прозвучал почти насмешливо.
Юноша спокойно пожал плечами, сияющими в полумраке:
— Вероятно, всему, что нужно.
А голос у него ниже и сильнее, чем кажется при таком хрупком теле...
Повелитель приподнялся, прищурившись, и коротко, почти без размаха, отвесил звучную пощечину — со странной смесью бешенства и радости замечая, как алая отметина вспыхнула на нежной коже щеки, и как алыми пятнами пошли скулы. Он намеренно затянул паузу, и потому не сразу прошипел сквозь зубы:
— Похоже, тебя не научили самому главному. Отвечать на мои вопросы.
— Как будет угодно повелителю, — юноша наконец опустил глаза. Повелитель несколько секунд смотрел на него изучающе.
— А раз тебя научили "всему" — так покажи, что умеешь, — короткий смешок и приглашающий жест. Юноша, по-прежнему не поднимая глаз, взобрался на ложе и медленно начал раздевать его, целуя, тонкими ледяными пальцами легко касаясь его кожи, мгновенно — непозволительно быстро! — вспыхнувшей, отозвавшись на ласку. Повелитель насмешливо улыбался, глядя на него из-под ресниц и чувствуя, как удушливая волна наступает, подобно приливу, подходит, отступает, и вновь подходит, туманя разум...
Он сам не понял, в какой момент и как он опять оказался сверху. Наложник под ним, крепко схваченный за загривок и притиснутый к подушкам, кажется, забыл, как дышать — только вздулись по спине невидимые раньше мускулы. Повелитель, ослабив захват, задумчиво провел пальцем по белой коже, вдоль позвоночника, положил руки на узкие бедра юноши — и вдруг всем телом, каждым нервом ощутил, как тот напряжен. Как ему страшно. И как страшно показать свой страх.
— Если ты расслабишься, будет не больно, — тихо сказал Атхарнаан, сам не зная, зачем, оглаживая простертое под ним тело, будто успокаивая коня после скачки.
Чужой запах, горьковато-пряный, чужой страх, откровенная неумелость, несмотря на два месяца в гареме, и льдисто-хрупкое, но такое сильное это тело — это все било в голову почище всех гаремных ухищрений. Хотелось то ли крепче сжать ладони — и раздавить этот ледяной цветок, пусть и изрезав в кровь пальцы, — то ли, едва дыша и отстранившись, любоваться его красотой, то ли войти в него, слиться, стать единым целым — то ли подчинить, уничтожив, растоптав чужую волю.
Но как ни летело ко всем ледяным демонам самообладание, в первый раз он вошел медленно, не торопясь, и только когда чужая плоть, вопреки разуму и желанию хозяина, судорогой сжалась вокруг его члена, темная волна накрыла его с головой, исторгнув из груди звериное рычание.
Раз за разом, резко и грубо, он брал это неподатливое тело, вколачиваясь в него до основания, сходя с ума от сопротивления, рыча и кусая до синяков эту нежную кожу — пока волна не отхлынула. Наложник лежал под ним, стиснув покрывало в кулаках так, что, кажется, видна была каждая жилка, каждая косточка — но не издавал ни звука, только дышал хрипло и тяжело.
Повелитель лениво откинул со спины серебряную волну волос, в которую рассыпалась прическа. Отдельные волоски и пяди прилипли к мокрой спине, и он убрал их, почти лаская. Багровые синяки покрыли плечи и шею юноши — следы скорее укусов, чем поцелуев. Повелитель задумчиво провел по ним пальцем — 'Какая же нежная кожа...и ни одного шрама, как у ребенка или у девушки...' — и отстранился.
— Перевернись на спину, — голос его все-таки сорвался.
Юноша быстро и молча выполнил приказ. Фиалковые глаза, распахнутые на пол-лица, до крови прокушенная губа...ах ты, упрямец.
— Не стоит пытаться подаваться мне навстречу, — едва слышно хмыкнул повелитель, придавив тонкое тело всем своим весом и дыша в полупрозрачное, скорее звериное, чем человеческое, заостренное ухо. — У тебя это плохо выходит. Еще порвешься... А если ты обнимешь меня ногами — будет удобнее...нам обоим.
'А он соображает...даже сейчас', — мельком подумал он со странной смесью досады и удовольствия. А потом, спустя минуту и несколько движений, мыслей не осталось. Ни мыслей, ни слов, ни разума, ни мира вокруг — только эта багровая, пряная, удушливая, горячечная тьма.
Волна подошла, накатила, ударила что есть силы в лицо — и начала отступать, оставляя покой и опустошение. Атхарнаан отпустил плечи наложника, оставив на них алые отпечатки пальцев — и стек на покрывало, с трудом выравнивая дыхание.
— А ты, пожалуй, неплох, наглец, — промурлыкал он, лениво потягиваясь.
— Как будет угодно повелителю, — едва слышно выговорил юноша и прикрыл глаза.
Повелитель несколько секунд всматривался в него, потом хмыкнул.
— Ты будто не хочешь, чтобы я снова позвал тебя к себе, — задумчиво и вместе с тем насмешливо протянул он. — Забавно...
— Нет, я хочу этого больше всего на свете, — выдохнул юноша так, что никак нельзя было усомниться в его искренности.
— Вот как? — повелитель поднял бровь. — Что ж, я подумаю. А евнухи неплохо поработали над тобой, а? Как думаешь, они заслужили награды за это — или наказания за то, что не научили тебя отвечать мне?
Юноша не отводил и не опускал взгляд.
— Они не...Как будет угодно повелителю, — голос постепенно возвращался к нему, хоть и был все еще тих.
— Надо же, — фыркнул повелитель, скривив губы. — А что, если я прикажу казнить их за то, что не научили тебя, как себя вести со мной? Хочешь? Наверное, тебе будет радостно посмотреть на их казнь?
— Нет, — прошелестело чуть слышно, будто листья зашуршали под осенним ветром. — Они стремились выполнить приказ повелителя.
— Но не выполнили? — усмехнулся Атхарнаан. Да нет, это что-то забавное... — Ладно. Пусть живут. А вот ты, пожалуй, заслужил плетей за дерзость.
Юноша не ответил, только — или почудилось? — что-то странное и опасное мелькнуло в глубине спокойных фиалковых глаз. Повелитель долго, молча прищурившись, разглядывал его, вспоминая легенды о ледяных северных тварях, о холодной их крови, об их родичах — крылатых змеях, о городах из облаков, возведенных высоко в горах, там, где не ступит никогда нога человека...Кто бы мог подумать, что вот это, сказочное, небывалое, будет здесь. Кожа фарфоровой белизны, наглые глаза, алые, в кровь накусанные губы...
'И впрямь как чары,' — усмехнулся он сам над собой, а потом резко ухватил юношу за волосы, запрокидывая его голову, и впился в губы — поцелуем жестким и грубым, почти насилуя рот так же, как совсем недавно насиловал тело — а затем, так же резко, оттолкнул наложника. Посмотрел пристально в глаза, усмехаясь, снял с себя тяжелые золотые серьги и вложил в холодную ладонь.
— Заслужил. И пусть тебе проколют уши, чтоб носил мой подарок, — хмыкнул повелитель, прищурившись. — А плетей ты заслужил не меньше. Так и передай. А теперь ступай, я хочу спать.
* * *
Йарху тихо плакал, уткнувшись лицом в подушки и надеясь, что никто его не услышит. Ему было горько и обидно — до невозможного горько и обидно. Он впервые в жизни не понимал, за что же его выпороли. Нет, ему даже все объяснили — господин старший евнух соизволил сам взять в свои ухоженные руки плетку и негромко, по-отечески рассказать, охаживая по спине маленького наложника, что дружба с северной тварью до добра не доведет, а гордыня этой самой твари погубит не только его самого, но и всех вокруг него. А Хэйтэ стоял совсем рядом, между двух евнухов, и лицо у него было белое-белое... И не то чтобы ужасно больно было, куда хуже был страх — а ну как запорют до смерти? Ведь обещали же, мальчишки пересказали... А это ведь долго-долго, больно-больно, особенно если начать так слегка...
У страха глаза велики, и только спустя время Йарху понял, что на самом деле выпороли его не сильнее, чем обычно. Но тогда — когда его рывком поставили на ноги и велели продолжать занятия — у него так и подогнулись колени, и если б не младшие евнухи, ему б было не сделать ни шага...
А потом уже, в промежутке между танцами, старший евнух вывел Хэйтэ на середину зала и, откинув его светлые волосы с ушей, показал тяжелые золотые серьги. А лицо Хэйтэ было все таким же белым — и это была не пудра, уж в этом-то Йарху разбирался хорошо... Повелитель отметил его, наградил золотом, велел, чтобы серьги при нем были...тогда за что же порка? У Йарху от слабости, от страха, от подступающих к горлу слез кружилась голова, он чувствовал, что еще чуть-чуть, и у него вновь подогнутся колени. Он каким-то чудом сумел уговорить младшего евнуха, присматривающего за мальчишками во время танцев, позволить ему уйти в спальню.
И сейчас он лежал и тихо плакал, всей душой надеясь, что слезы уйдут, прежде чем все вернутся с занятий. Как же так?..как же так получилось — повелитель наградил Хэйтэ, так что явно не недоволен им, а он, Йарху, и вовсе точно-точно ничего дурного не делал, ни одного запрета не нарушил... А его выпороли. Будто он в чем-то виноват. Будто он плохо делает, что дружит с Хэйтэ — но ведь от этого только хорошо всем стало... Хэйтэ больше не шипит по-кошачьи на мальчишек, не скалит на них свои острые зубы... И слушать стал внимательнее, и слушаться больше...и занимается прилежнее, ну оно и понятно, ведь каково поначалу тому, кто так далеко от дома, от родных...а сейчас у него здесь друзья появились, а все он, Йарху, старался... Ему было так жаль себя, что он глубже зарылся в подушки, тихо хныкая — почти в голос.
Сквозь слезы он и не заметил, сколько времени прошло, не услышал шагов у своей кровати, не заметил шороха полога, и даже не обратил внимания, как прогнулась кровать под чужим весом — и ощутил чье-то присутствие, только когда будто холодный ветер коснулся спины, и боль начала отступать. Он быстро вытер лицо и обернулся, уже зная, кого он увидит.
Хэйтэ сосредоточенно нахмурился:
— Не мешай. Сейчас станет лучше.
— Ничего, — тихонько сказал Йарху. — Все уже прошло.
— Чувствую я, как прошло, — фыркнул, как кошка, Хэйтэ. — Лежи смирно, сейчас закончу.
— Это чары, да?
— Чары, чары, — буркнул юноша, потом, спустя недолгое время, легонько пихнул Котенка в бок. — Все, вот так-то лучше.
— Ты...не думай, что я не буду с тобой дружить из-за того, что меня сегодня выпороли, — опасливо сообщил Йарху, вытерев слезы и перекатившись на бок. Спине правда стало легче — какие же сильные чары у этих северных... — Я вообще ничего так порку переношу, не страшно, главное, чтоб не до крови, а то вот крови я боюсь...
Хэйтэ долго молчал, похоже, не особо слушая его — или слушая что-то свое, кто ж их, северных, знает...
— Детей нельзя бить, — сердито — или грустно? или...как? — наконец сказал он. — Ни до крови, ни...вообще нельзя. Дети не должны плакать из-за взрослых.
— А...как же? Я знаю, даже детей воинов порют, пока они в руки сталь не возьмут — только потом уж нельзя... — озадачился Йарху.
— Вообще нельзя, — нет, наверное, все-таки грустно сказал Хэйтэ. — Никому и никогда нельзя обижать слабых...Женщины и дети не должны плакать. И когда-нибудь так и будет. Никто не обидит женщину, никто не ударит ребенка.
— Это какая-то сказка, да? — улыбнулся Котенок. — Я такой не слышал, расскажи?
— Это правда, — уверенно сказал Хэйтэ. — Так должно быть, и так будет.
— Хорошая сказка, — мечтательно промурлыкал Котенок и с любопытством уставился на Хэйтэ. — А покажи серьги? Я там не рассмотрел...
Юноша со вздохом откинул серебряные пряди с ушей и повернулся, показывая тяжелые золотые серьги затейливого узора, достающие почти до плеча. Котенок округлил и без того огромные глаза, разглядывая подарок повелителя.
— Вот это да... — протянул Йарху наконец и просиял. — Это хороший знак, очень, очень хороший! Я так за тебя рад! Ты будешь самым лучшим...самым-самым, и у тебя будут свои покои, и рабы, и...да что ты смеешься, вот увидишь, так и будет!..
— Непременно, — по губам Хэйтэ скользнула непонятная усмешка. — А сейчас маленьким котятам надо спать.
— Я не... — запротестовал было Котенок, но, увидев, как нахмурился юноша, не стал спорить дальше. — Разве можно, рано же еще...
— Нужно, — Хэйтэ улыбнулся и легко коснулся виска мальчишки тонкими прохладными пальцами. — Спи. А я тебе колыбельную спою, будто мама-кошка маленькому котенку...
— Я не помню...ее, — уже проваливаясь в сон, пробормотал Йврху. — Другие мальчишки говорят, что помнят своих...врут, конечно...а я не помню...совсем...
— Спи, — голос Хэйтэ был ровен, как всегда, даже слишком ровен, — спи уже, Котенок...
И сквозь тяжелые теплые волны спокойного сна Йарху услышал негромкую песню — и свернулся клубочком, сладко засыпая под нее и не вслушиваясь в слова.
Хэй, в небесах пляшет старая ведьма-зима,
Хэй, на пожарища падает, падает снег.
Шепчутся люди — что, верно, лишился ума
Тот, кто упрямо твердит о грядущей весне.
Землю луна заливает серебряным светом,
Спи, засыпай — пусть приснится тебе бесконечное лето,
Лето, о брат мой, беспечное вечное лето...
Снежные духи протяжно рыдают во тьме,
Раны земные засыпаны серой золой...
Брат мой, не верь этим басням о вечной зиме —
Реки вскрываются. Птицы встают на крыло.
Лес просыпается, солнцем весенним согретый —
А за весною придет безмятежное вечное лето,
Лето, о брат мой, беспечное вечное лето...
Пусть выбивают дыханье ударом под дых —
Помни, что скоро иные придут времена,
В пашню уроним зерно, и поднимем сады,
И позабудем навеки, что значит — война.
Солнце взойдет, в золотое сиянье одето —
И над измученной нашей землей будет вечное лето,
Лето, о брат мой, беспечное вечное лето...
Спи, засыпай — пусть приснится тебе бесконечное лето,
И за весною придет безмятежное вечное лето,
И над измученной нашей землей будет вечное лето,
Лето, о брат мой, беспечное вечное лето...
Нить девятая. ЗОЛОТАЯ ПЕШКА — ЗОЛОТАЯ БАШНЯ
Улицы Эрха-Раим пели, ругались, смеялись, визгливо предлагали свой товар, гудели шумом бессмысленно движущейся во всех направлениях толпы, истекали бранью и признавались в любви. Легчайшая белая пыль вздымалась за сандалиями Серхи, вздымалась — и опадала, как самая дорогая, самая тонкая ткань.
Девушка смеялась, подставляя лицо жарким поцелуям солнца, звенели медные браслеты на руках и ногах, под накидкой сверкала смуглая кожа, а охряная ткань платья, припорошенная пылью, казалась старым золотом. Легкая волна ткани обрисовывала и крутые бедра, и тонкую талию, и открывала — может быть, даже больше нужного — высокую грудь. И что с того, что ноги не напоминали копытца лани, что под кожей рук, несущих укрытую тканью корзину, катались шарики мускулов, а широкие ладони явно не были похожи на шелк? По ветру летели легкие волосы, черные, как смоль, покачивались бедра, глаза смеялись, походка была легкой, и мужчины, от юнцов до древних стариков, хоть несколько секунд смотрели вслед — и вздыхали, видя у основания шеи татуировку. Дворцовая. Не по их честь.
Сегодня корзина и впрямь была легкой. Две коробочки с притираниями, нитка нежно-розового жемчуга — госпоже в волосы вплести — немного травок — этот проныра уверял, что одни дают силу желанию, а другие — легкий сон, вот и проверим... "Главное — не перепутать, — мысленно фыркнула Серха. — Впрочем, скорее всего, врал, уж больно глаза хитрые были, и все облапать норовил..." Торопиться во дворец не хотелось, она любила эти недолгие дни, когда солнце уже печет вовсю, но днем еще нет нужды прятаться от его слишком жарких ласк.
— Красавица, — поймал ее за юбку уличный торговец, — хочешь персиков? самые сладкие персики в Эрха-Раим! Сладкие, как твои щечки! Самый сладкий персик — за твой поцелуй!
Серха, подбоченясь, кинула на торговца оценивающий взгляд. Лиловые глаза навыкате, как у коровы, черная борода кольцами...вот еще!
— А почем тогда корзина твоих персиков, коль персик — за поцелуй? — хитро прищурилась она.
Мужчина явно смутился, но быстро оправился, уверенный в своей неотразимости.
— Договоримся, красавица, — масляно и недвусмысленно улыбнулся он.
— Своей жене подари, — хихикнула Серха, увернувшись от цепких рук, и, смеясь, пошла дальше.
— Дорогу! Дорогу! — крик разрезал толпу, как ножом. Вжавшись в стену и низко опустив голову, Серха слушала, как грохот копыт приливной волной налетел на улицу, пронесся, подобно грому, заставляя сжиматься в комок, удалился, и стих. И улица начала оживать — где-то послышалась брань, кто-то причитал, подсчитывая разбитое, испорченное, спертое в давке, кто-то, прижатый толпой, жалобно стонал...
— Демоны клятые, прах их побери, — ворчала возле Серхи древняя, но не дряхлая старуха из тех, что вечно сидят на улице у своего дома — на такое лицо уже никто не позарится, а так, глядишь, кто что-нибудь и купит у нее. — Что встала столбом? — напустилась она на Серху.— Помоги мне!
Серха поморщилась — она не любила, когда ей приказывали чужие господа — но старуха, несмотря на свой орлиный нос, тяжелую клюку и скверный характер, сейчас была беспомощна — тонкие нитки дешевых бус с опрокинутого прилавка разлетелись во все стороны, рассыпались, порвались, и не старческими руками было их собирать.
Пока Серха, поставив корзинку, вытягивала нитку за ниткой из щелей между камнями мостовой, стараясь не рассыпать бусы хуже прежнего, старуха непрерывно ругалась — мол, последние времена настают, рабы непочтительны, молодежь бессовестна, воины Эрха-Раим с вражеской землей перепутали, власти никакой нет, шваль всякая по улицам шастает, и никакой управы на них нет...
— А тут вот, слышь, — старуха схватила Серху за руку и даже голос понизила — так, что слышала это не вся улица, а только половина, — говорят, один из князей на ведьме женился.
Серха аж вздрогнула. Не то чтобы она верила всему, что "говорят", но ведь дыма-то без огня не бывает... Старуха, довольная произведенным эффектом, быстро закивала, не отпуская ее.
— Она черная, как головешка, и глаза, как уголья, светятся. Лица не открывает, да распознать ее можно — руки-то у нее тоже чернее ночи! А особенно, — старуха погрозила пальцем, кривым, как корень дерева, — хорошеньким да молодым бояться надо. Заманит, да кровь выпьет, а сама от того моложе и красивей станет!
Старуха внимательно посмотрела на девушку, а потом поманила к себе — и уже по-настоящему шепотом просвистела ей в ухо:
— Говорят, один из князей рабов скупает, да все сплошь молодых да красивых. Смекаешь?
Серха шарахнулась от нее и с трудом удержалась от того, чтоб плюнуть.
— Еще б князь стариков-то покупал, — больше для собственного успокоения выдохнула она. Сердце колотилось где-то в горле — уж очень жутко выглядела эта старуха. И говорила она так страшно... — Кому они нужны?
— Дворцо-о-овая, — каркнула-рассмеялась старуха. — Мало вас бьют, мало боитесь. А вот как купит тебя такой, что делать будешь?
— Никто меня не купит. Я потомственная, — прошептала Серха, подбирая корзинку и отступая. Старуха явно была сумасшедшей, и к тому же сумасшедшей злой.
— Купит! — заорала вдруг та, тряся длинным пальцем. — Купит! Не вечно тебе, девка, во дворце жить, не вечно мясо есть и вино пить! Будешь в хлеву жить, демоны тебя раком ставить будут! Будешь наложникам ноги лизать!
Серха вскрикнула и, не дослушивая, не слушая, не желая слышать, кинулась бежать. Только когда дома, улицы и люди отгородили ее от страшной старухи, она прислонилась к стене, прижав руку к груди и с трудом переводя дыхание.
— Говорили же мне, — прошептала она самой себе, — не делай добра — не сделают зла. И что я дура такая, умных не слушаю? Вот ведь ведьма-то...
Она сплюнула, дохнула на колечко с дешевым прозрачным камушком, поймала им солнечный луч и поцеловала маленькую искру.
— Отец и Мать, защитите, — выдохнула она, добрела до ближайшего уличного фонтана и села на бортик.
Ноги не держали. Искристая вода тянула умыться и попить, что девушка и сделала, с удовольствием ощущая, как расходится ледяной комок страха в животе. И только когда он ушел совсем, она заметила, что к другой стороне фонтана сбегается толпа. Похоже, уличный певец собирался развлекать народ песнями — или уже развлекал какое-то время, а она не заметила?
Тихонько зазвенели струны — похоже, даже не цимра-дэ, а цурма, самая простая, самая старая, из тех, под музыку которых хорошо танцевать, а звук их быстро гаснет, не звенит эхом.
Но он сейчас не пел, а просто перебирал струны, будто размышляя, и они тихо и сухо звенели, отзываясь на ласку.
— Каждый в песне слышит свое, — раздался вдруг его голос — сильный, красивый, привычный к улице голос, легко перекрывающий шум. — Свою печаль, свою любовь, свою радость. Многие песни сложены о девах с косами черными, как смоль, с глазами глубокими, как море. И много историй говорит о любви, и о жизни, и о разлуке, и о горе, и о счастье, и о тоске любящих душ... И в каждой из них каждый слышит свое.
И он запел — негромко, будто продолжал говорить. О древних временах, о знатном, богатом и отважном воине. И о встреченной им в лесу белокожей деве с глазами темными, как омуты, со смоляной косой, венцом лежащей на гордой голове. И о том, как очаровала она его, похитив навеки сердце. И о том, как оборачивалась она птицей, и белой ланью, и быстрым ручьем — но он не дал ей уйти. И о том, как вернулась она в человечьем обличье, и дала ему клятву пойти с ним, и стать его женой, и не оставить его — до тех пор, пока он трижды не оскорбит ее.
И о том, как возненавидела новую жену своего господина его ревнивая третья жена.
Серха слушала — и так живо представляла себе и вспыльчивого, неумного, хоть и любящего мужчину, и его волшебную возлюбленную, которая с каждой его вспышкой делалась все печальнее, и змею-жену, которая вливала яд клеветы в доверчиво слушающие ее уши... И тихие коридоры, по которым тайно крался муж, думая, что обманут новой женой — а был обманут другой... И ворвался в покои своей возлюбленной, и застал там мужчину, и вне себя от бешенства ударил по щеке свою любимую... И она горько застонала — это был третий, последний раз — и обернулась птицей, и вылетела в окно... и ничего ему не осталось, ничего, кроме памяти...
— Ай, исчезла любовь моя, ай, оставила меня, ай, навек оставила меня...
Серха сама не заметила, в какой момент ноги понесли ее по бортику фонтана — вперед, к певцу, и в какой момент ладони подхватили простонародный четкий ритм, а подошвы ступней застучали, слитно с ногами, и зазвенели браслеты — и певец лишь на миг обернулся, удивленно посмотрел на нее — но улыбнулся, тряхнул головой, и, не порушив ритма, повел новую песню — уже веселее, такую, чтоб было хорошо танцевать. А люди вокруг смеялись и бросали медные монетки, и скоро девушка плясала уже по медному ковру.
Когда певец закончил, погасил струны ладонью, неторопливо встал и поклонился толпе — девушка, усталая и радостная, рухнула на бортик фонтана — только сейчас вспомнила о своей корзине — но, к счастью, никто ее не украл.
— Твоя доля, красотка, — певец, собравший монетки из пыли, уже протягивал ей увесистый мешочек. У него были ясные глаза и загорелое, продубленное всеми ветрами лицо. Серха отмахнулась:
— На что мне? Я дворцовая рабыня, повелителя нашего собственность, мне без надобности.
Певец покачал головой, но не возразил, запихивая за пазуху оба мешочка.
— Спасибо.
— Тебе спасибо, — рассмеялась Серха. — Давно я так не плясала.
— Ты мне удачу принесла, — улыбнулся певец, просто и открыто. — Давно такой выручки не было.
— Я вообще удачу приношу, — ехидно прищурилась девушка, качая уставшей ногой.
— А вот тебе везения не помешает немножко добавить, — певец улыбался, но глаза его были серьезны. — Держи.
— Что это? — Серха удивленно разглядывала невзрачный мешочек, похожий на те, в которых носят заговоренную землю.
— При себе носи, удачу принесет, от гибели спасет, — певец приложил палец к губам, показывая, что ничего больше не скажет. — Так где тут, говоришь, ближайший постоялый двор?..
Серха показала ему направление, и полетела, задержавшись сверх всякого приличия, во дворец. Мешочек она, поколебавшись, повесила на шею и спрятала глубоко между грудями — и там он грел ее, как крохотный кусочек теплого песка с берега моря.
* * *
Он не первый век бродил по земле. Одежда стиралась, превращалась в лохмотья и пыль, менялось то, что носят люди, менялись негласные договоры, по которым живет их мир. Люди сами не замечали того, как меняются они и их мир. А он смотрел на них, будто перед ним разворачивали длинный свиток истории — и не было этому свитку конца. Давно умерли его жены, и его дети, и дети их детей... Его род давно пресекся— и спустя время он перестал горевать об этом. Слишком малой песчинкой в потоках времени был и он сам, и его род.
Он приходил в город, и останавливался в доме, где его были готовы принять — с годами названия постоялых дворов менялись, но не менялась суть. Он жил там, и пел песни, и играл на старой своей цурме, и помогал рабам на кухне. иногда молодые вдовы, которым покойные мужья завещали свое состояние, а чьи дети были малы, звали его в свои дома. Он не отказывал. Ни одной из этих женщин, как бы ни заходилось от нежности сердце, он не назвал женой. Ни одного ребенка не назвал своим. А когда его женщина начинала стареть, а ее дети — входить в пору зрелости, и когда соседи начинали пристально смотреть на его лицо, что не меняется с годами — однажды ночью он исчезал из дома и из города, прихватив свою старую, верную подругу о шести струнах. Сменится поколение, и в этот город можно будет вернуться — память людей коротка. Города росли и строились, и делались прекраснее, и бунтовали, и рушились под тяжелой пятой армий— но смерть обходила его стороной, самые страшные раны исцелялись, оставляя лишь шрамы — а тех, кто был с ним рядом, выкашивала безжалостной косой. И он отвык от людей рядом— от людей, кто шел с ним дольше, чем шаг вместе, по одной дороге.
Бедой, проклятьем обернулось то, что сказала ему той, еще счастливой, ночью, она — любовь его и проклятье его, жизнь его и погибель его, белокожая и чернокосая его жена, на языке, что сейчас назвали бы древним. "Я люблю тебя, муж мой и радость моя. Я люблю тебя, и клянусь небом, что не отдам тебя смерти, пока жива сама".
Беда и проклятье — смертному полюбить бессмертную, но худшая беда, худшее проклятье — смертному стать бессмертным, и жить, не зная, зачем и сколько еще... Стиралась в лохмотья одежда, в труху стирались посохи, камнем становился — и рассыпался в руках — забытый в тайнике хлеб. Он много раз собирался покончить с собой, много раз собирался, да так и не решился: кто знает, не останется ли он жить и после этого — искалеченный, но живой? Горькая улыбка тенью легла на его губы — люди не замечали ее, и к счастью.
Первое время он молил богов о возможности все исправить.
Потом — о смерти.
Потом он перестал молиться богам, и только иногда, утром или вечером, когда вокруг никого не было, долго-долго смотрел на север, в сторону, где деревья скрывали вершины гор, и шептал всегда одно и то же:
— Аэдонэ, о, Аэдонэ, отпусти меня...
* * *
В ночной тишине, в душной полутьме спальни негромко говорили двое. Женщина, несмотря на ярко накрашенное лицо, была бледна, а ее болезнь выдавали сухие губы, которые она беспрестанно облизывала, и прерывистое дыхание. Лица мужчины, прижавшегося лбом к ее холодной, влажной, безвольной руке, было не видно — только высокую строгую прическу воина из младших.
— Все бесполезно, солнце моих ночей... — тихий голос женщины прервался в полустон. — Он слишком силен. Силен, как воин. Он хочет жить. Любой ценой — жить...
Юноша поднял голову и пристально посмотрел на нее.
— А может, все обойдется, а? Ты ведь не можешь поручиться, что и в этот раз не вышло?.. — жарко, с надеждой, зашептал он.
Женщина горько усмехнулась и покачала головой.
— Как матери не знать, живо ли ее дитя? Он жив. Жив, наша погибель и проклятье...
— А эти травы...может, еще раз попробовать? — он целовал ее руку, неотрывно глядя на нее, и его юное красивое лицо было почти умоляющим — и не понять было, умоляет ли он свою любовницу сказать "да", или Небесного Отца — сделать бывшее небывшим, отсрочить возмездие за незаконную любовь.
— Я уже попробовала "еще раз", — красивое лицо женщины болезненно скривилось. — Или ты хочешь, чтобы я умерла — и спасла тебя, унеся нашу тайну в могилу? Но моя смерть не останется незамеченной, и...
— Нет-нет-нет! — жалобно запротестовал юноша. — Ни за что на свете я не хочу твоей смерти...
— Лучше бы я тогда умерла, в ту самую ночь, — женщина жалобно скривилась, кусая губы и с трудом сдерживая слезы. — Все равно теперь я омерзительна тебе...
— Что ты говоришь такое, звездочка моя, — беспомощно проговорил юноша. — Я тебя, как и раньше, люблю, и даже больше прежнего!
Женщина молча плакала, глядя в потолок опочивальни, и краска разводами текла по ее лицу. Юноша целовал ее безвольные руки, не решаясь коснуться лица.
— Скоро он начнет шевелиться, — с трудом, в омерзении поджимая трясущиеся губы, выговорила она, резко села и прижалась к его груди. — Мне так страшно, милый...
— Мы что-нибудь придумаем, — бестолково повторил он, целуя ее. — Что-нибудь обязательно придумаем...
— Отец уже придумал, — отстраняясь от него, огрызнулась она. — Но... Пока он сделает то, что обещал, пока найдет убийц и придумает план — я буду уже в пыточной, и... — она все же разрыдалась, свернувшись клубком, обняв колени и тихо всхлипывая — на громкие рыдания у нее не было сил.
— Милая, милая, звездочка моя... — юноша бестолково и беспомощно гладил ее по спине. — Не будет такого, все будет хорошо, не может быть иначе...
Она пристально посмотрела на него, будто видя впервые, и жарко зашептала:
— А ты ведь при оружии ходишь подле моего мужа каждый день...
— Я не могу же просто так напасть на него! — юноша чуть не плакал сам. — Ну как, как? Там же вокруг всегда много других воинов, и...
— Ну так вызови его! Вызови — и убей! Спаси меня! Ты погубил меня — ты и спаси! Ты сильный, ты ловкий, и...
— Ты читаешь слишком много старых легенд, милая, — юноша уныло покачал головой. — Никто мне не даст права на такой поединок... Да если бы и так... Он очень, очень силен, мне не победить его...
— Ты слизняк, не мужчина, — ее губы презрительно изогнулись, она вырвала у него свою руку и уткнулась в подушки, уже не жалея краски на лице.
Юноша застыл в растерянности, не понимая, что делать, что ответить на такое оскорбление.
Пропасть разделяла их — младшего воина по имени Балих-Адду, пусть сотню раз даже он был главой своего, ныне обескровленного, рода, и красавицу Итхар, жену повелителя половины мира. Он вполне хорошо понимал, что, сложись даже все лучше некуда, ему никогда не стать мужем этой статной, хоть и не юной, красавицы — разве что чудом. И ни его красота, ни род, не последний в Эрха-Раим, не изменили бы этого. Но невозможность, запретность этой любви, ее опасность только сильнее гнали кровь по венам, заставляли сильнее биться сердце... Пока однажды все не рухнуло в одночасье. Где, в чем была ошибка, чья была в ней вина — не имело смысла выяснять. Ошибся ли лунный календарь, не те ли травы дала знахарка?.. Нежеланный, зачатый не ко времени, против желания невольных родителей, незаконный ребенок был силен и живуч — и нес с собой гибель не только матери, но и отцу, и их семьям. Страшную, мучительную, постыдную гибель...
Его дни и ночи стали кошмаром, мукой стали их редкие свидания. Она то жаловалась, то упрекала его, то предлагала выходы, один другого безумнее. Ему начинало казаться, что он сходит с ума, и в голове оставались лишь три мысли: "Хоть бы это все кончилось", "Хоть бы он как-то умер сам" — и, стыдливо скрываемая им даже от самого себя — из-за полной ее глупости: "Хоть бы она умерла, и никто ничего не узнал". Это было невозможно. Стали бы пытать рабынь, всплыла бы ее беременность, и...что толку об этом думать.
Она становилась все невыносимее, все больше требовала от него клятв любви и верности — хотя оба они хорошо знали, что пыток им не выдержать. Страх постепенно уходил, сменяясь отупением — что толку дергаться, если все равно исход один?..
"Все бесполезно", — думал он в то время, как его губы в сотый раз приносили клятвы любви и преданности, уверяли, что все уладится.
— ... Нет, ты не мужчина, — повторила Итхар, резко повернувшись к нему. — Я пойду к нему. Я сделаю все, чтобы он взял меня. Быть может, так удастся спасти твою подлую шкуру.
Балих открыл рот, но возразить ему не дали.
— Убирайся, — выкрик, вместе с пощечиной, обжег его лицо. — Убирайся, и чтоб глаза мои тебя не видели...никогда!
Испытывая странную смесь облегчения и отчаяния, он исчез из ее покоев, и тихая, неприметная рабыня убрала веревочную лестницу из окна.
* * *
В переходах храма Эваль пахло женщинами, жертвенной кровью и странными, кружащими голову благовониями. Здесь было темно и прохладно, несмотря на то, что в город уже пришла летняя жара. Юношей, при оружии сидящих у покоев госпожи Этха-Мар, одолевала невыносимая скука. Шло время, их сороковка день за днем, неделя за неделей стояла на страже, днем и ночью, посменно, давно выучив и однообразный распорядок жизни храма, и все лица, всех людей, приходящих сюда. Таинственных убийц и следа не было, не было даже намека на то, что кто-то все еще хотел смерти Второй жрицы — будто эта попытка должна была остаться единственной.
Хаштар-Ахза, воин постарше, широко зевнул — и в этот момент зашуршала занавесь выхода, потом скрипнула, открываясь, дверь, и в дверной проем выскользнула младшая жрица, Ишме, прислуживающая госпоже. Воин вроде бы лениво потянулся — но его рука скользнула совсем рядом с покатым бедром девушки. Ишме откачнулась, едва на волос, но так, чтобы молодому воину было не достать, прикрыла дверь и полуобернулась к нему, кинув лукавый взгляд из-под ресниц.
— Все по воле боги-и-ни, — насмешливо пропела она. — Приходи ко мне ночью, коли не трусишь.
И удалилась, покачивая бедрами, прежде чем смутившийся юноша нашелся с ответом.
— Вот ведь...коза, — ругнулся тот и с трудом удержался от того, чтоб плюнуть.
— Нехорошо так, — укорил его товарищ помоложе, который сидел и от скуки драил кинжал. — Нельзя так со свободной, да к тому же жрицей.
— Тебя забыл спросить, — огрызнулся Хаштар и тоскливо откинулся к стене. — Вот ведь... — он покосился на товарища и не стал договаривать, каким словом он хотел назвать коварную девушку. — Не хочу я к ней ночью... Что я, простец, который милости воина ждет, — чтоб ждать там и думать, к ней меня проведут или нет? И к тому же, ночью они безумными становятся... Говорят, в них богиня нисходит, и говорит их устами, в то время как они ласкают мужчин, а мужчины берут их... А я так не хочу...
— Сейчас наша смена, — недовольно напомнил его товарищ, склонившись еще ниже над кинжалом. — Вот освободишься — и говори с ней, а мне-то что рассказываешь, как ты хочешь, а как — нет.
— Эх, нет, как я хочу — я б только ей рассказал, прямо в ее маленькое ушко... — сладко облизнулся Хаштар. Потом кинул взгляд на товарища и заржал. — Эй, Арру, ты чего раскраснелся, как девица, которой юбку задрали?
— И...ничего не раскраснелся. У меня вообще...невеста есть, — ни к селу, ни к городу буркнул тот, смутившись еще больше.
Его товарищ бессовестно ржал. Потом пихнул его в бок так, что тот едва не выронил кинжал.
— Не поверю, что ты ни разу не заваливал хорошенькую рабыню, — подмигнул он.
— Рабынь не надо заваливать, — неохотно буркнул Арру-Хар.
— Чего? — опешил его товарищ. — А что, смотреть на них, что ли?
— Им предлагать надо. А если не согласятся — не насиловать, — серьезно ответил тот.
— Ты вовсе разума лишился? — глаза юноши стали просто круглыми. — С чего бы я, воин, стал у рабыни спрашивать? То есть она откажет, и я пойду, как отвергнутый любовник знатной госпожи?
— Брат моего отца служит в храме Эттор, и он говорит, что силой брать женщину, если только она не из захваченного города, недостойно воина.
Хаштар присвистнул.
— Ну...
— Он говорит, что они слышали голос богини. А она говорила, что раба нужно принуждать к работе, но не больше того. И если раб работает и не ленится, то его нужно хорошо кормить и одевать, и не бить больше, чем нужно для вразумления, и не убивать без важной провинности. И что если раб хочет жить с рабыней, и она не против — не препятствовать им, а считать их семьей, как семья простеца, и не разлучать, и не отдавать эту рабыню другим мужчинам... —
Арру-Хар говорил медленно, но четко, как по заученному.
— Ну, просто так-то бить раба до смерти никто не будет — чего имущество-то портить, — нахмурился Хаштар. — Но насчет семьи — это уж как-то слишком...
— Брат моего отца говорит, что, хоть душой раб от животного не отличается — благородному воину должно иметь снисхождение к этой слабости души, как если б это был ребенок или собака. И если раб не нарушает воли господина, должно обращаться с ним мягко и снисходительно, и позволить ему взять себе женщину, и выделить им комнату, чтоб они не сношались у всех на глазах, и давать роженице послабление, и давать воспитывать своих детей, не отнимая их при рождении. А господин должен воспитывать своих рабов, как учат собак — не кусать господина, быть ему преданными, рвать в клочья врагов и загонять дичь...
Хаштар слушал внимательно, но недоверчиво качая головой.
— Это все хорошо, конечно, но эдак рабы распустятся вконец и возомнят о себе невесть что...
— Надо содержать их в строгости, но в справедливости, — пожал плечами Арру-Хар, явно повторяя слова и жест дяди и чуть задумался. — Отец так и делает, и кто бы сказал, что у нас распущенные рабы.
Хаштар помотал головой и хмыкнул.
— Так-то оно так, но уж больно чудно... А твой...этот...как его...он с тобой себя вообще как свободный ведет.
Арру-Хар серьезно кивнул, поняв, о ком идет речь.
— Он сын моей кормилицы. И он мне два года назад жизнь спас. Кинулся убийцам под ноги, а пока они с ним разбирались, я сталь обнажил, а там и стража подоспела...
— Ого, — присвистнул его собеседник. — А чего вы ему свободу не дали, коли так?
— Он не захотел. Мол, пока молодому господину нельзя к себе оруженосцев брать, буду при нем. А я так решил, — юноша упрямо сдвинул брови. — Женюсь, возьму оруженосца, а потом отпущу и его, и женщину, какую он выберет. И денег ему подарю — пусть хоть у меня остается служить, хоть лавку строит, хоть мать выкупает...
— Хорошо у вас быть рабом, — хохотнул Хаштар. — Мои бездельники бы вмиг распустились...
— Месяц назад рабыня сделала моей матери такую горячую ванну, что та обожглась до того, что ей лежать больно было, — задумчиво ответил тот. — Отец приказал бездельницу продать в веселый дом.
— Даже без порки? — удивился Хаштар.
— Они больше всего боятся быть проданными куда-нибудь. Она умоляла хоть до смерти ее забить, а не продавать.
— И?
— Говорят, моя мать за нее попросила. Выпороли девку и на кухню посуду мыть отправили. Она в ногах валялась, благодарила.
— Привольно же рабам у вас, если они смерть продаже предпочитают, — хмыкнул Хаштар. — А ты, гляди, еще добрее отца будешь.
— Не знаю, — юноша покраснел. — Я строгий, правда, но что наказывать без причины? Просто так и собаку бить не надо.
— Да глупые же они, — пожал плечами Хаштар. — Рабы — глупые, а дикари у нас на юге — еще глупее. А глупей раба-дикаря разве только наложник может быть.
— И то верно, — тот скривился. — Наложники — это такая насмешка над человеком...
— Я, право, думал, что глупее моих рабов ничего не бывает, — хмыкнул Хаштар. — Но вот подарили мне наложника, когда я уже здесь был, так он...
— Избавь меня от подробностей, — краснея, взмолился Арру-Хар. — У моего отца нет наложников, и у меня не будет. Вот возьму себе первую жену, а как родится у нее наследник, и других возьму, будут у меня жены и наложницы, будут мне детей рожать...
Хаштар, смеясь, хлопнул его по плечу:
— Посмотрим, что ты через десять лет скажешь! — подмигнул. — А что, так хороша невеста? Что ты, когда свадьбы еще не было, ее старшей женой хочешь сделать?
— Хороша, очень, — мечтательно улыбнулся Арру-Хар. — Она такая...тоненькая...
— Не боишься ее, такую тонкую, сломать во время скачки? — подмигнул Хаштар, посмеиваясь.
Арру-Хар вспыхнул, открыл рот, но, от возмущения не найдясь с ответом, только судорожно вздохнул, сверкнул глазами и отвернулся.
— Да ладно тебе, — хмыкнул Хаштар, пихнув его в бок. — Я ж не хочу тебя или твою невесту оскорбить. Первая жена — дело такое... Как это говорят, первая — выбор рода, вторая — члена, третья — разума, четвертая — любви, пятая — опыта, шестая печется о твоей старости, а седьмая через твой гроб на твоих детей смотрит.
— Я так далеко не загадываю, — буркнул Арру-Хар, постепенно остывая.
— А еще говорят, — подмигнул ему старший товарищ, — что втрое счастлив тот, кто сумел совместить выбор рода, члена, ума и любви. Опыт приложится, а прочее зачем тебе? Кстати, когда свадьба-то?
— Следующей весной, когда зацветут персики, — вздохнул тот. — Она на две зимы меня младше, ее род не хочет спешить. А там мне совершенные года будут, и ей можно будет...
— Так у тебя есть еще время погулять в полную силу! — засмеявшись, хлопнул ладонями по коленям Хаштар. — И что, ты уже все веселые дома Эрха-Раим обошел, с тех пор, как тебя сталью опоясали?
— Да нет, зачем бы... — мучительно стараясь не краснеть, пожал плечами Арру-Хар. — Я так при эрха и...
— А без эрха ты по веселым домам не ходишь? — прищурился Хаштар.
— Это уж слишком!.. — вскочил на ноги Арру-Хар.
Хаштар остался сидеть.
— Правду говорят, что в столице — самые гордые воины... — вздохнул он. — Не стоит так оскорбляться в ответ на любую шутку. А что до твоей юности, отец говорит, что юноши мечтают стать зрелыми мужами, но зрелый муж не хотел бы стать старцем, и лучше бы ему стать юношей вновь, но не повернуть вспять колесо времени...
— Ты...прав, наверно, — нахмурился юноша, помолчав, потом подумал минуту и снова сел. — Меня слишком уж утомили шутки товарищей, которые помнят меня еще оруженосцем досточтимого Харрас-Аннана...
— Ты, вроде, и не так давно перестал им быть, — усмехнулся Хаштар. Потом откинулся, прислонившись к стене со скучающим видом. — Вот уж не думал я, когда ехал служить в столицу, что мне придется, как простому стражу, сидеть и караулить бабу... Слышь, Арру-Хар, а что говорит эрха, когда охрана-то кончится?
Тот пожал плечами.
— Когда надо, тогда и кончится. Когда госпоже жрице опасность перестанет угрожать.
Хаштар присвистнул.
— Да мы тут все паутиной зарастем! Кто знает, может, она под кого лечь отказалась, а он с ума от бешенства сошел? Попытался ее убить, а потом в море утопился? И как досточтимый эрха узнает, что опасность миновала?
Арру-Хар спокойно пожал плечами.
— Эрха виднее.
— Эрха великий воин, — поморщился Хаштар. — Но так потерять голову из-за юбки...
В этот момент зашелестела занавесь, и юноши вскочили на ноги. Скрипнула, открываясь, дверь, и они невольно сглотнули: затянутая в тончайший шелк цвета кармина и индиго, звенящая бесчисленными браслетами и ожерельями, расписанная тонкими линиями, Вторая жрица была так прекрасна, что мужчина, будь он тысячу раз счастлив со своей любимой, не мог не хотеть ее. Ее благовония кружили голову, ее взгляд, открытый и дерзкий, лишал рассудка.
— Воины, время идти в храм, — Этха-Мар окинула их внимательным взглядом и засмеялась. И они поклонились ей, пропустили ее вперед и пошли за ней, сопровождая и охраняя.
* * *
— ... Фу, ну и жара... — едва ли не хором выдохнули молодые воины, выйдя из-под сумрачных сводов храма Эваль в раскаленную пыль белых улиц Эрха-Раим. Переглянулись — и рассмеялись. Дежурные пары выдавались по жребию, случайно, но это дежурство сдружило почти незнакомых прежде юношей. И это стоило бы закрепить и упрочить. А также отметить. Так подумал Хаштар и, вытерев пот со лба, как бы между делом сообщил:
— Не дело благородным воинам в такую жару шляться по улицам, как простецам. Нет ли тут поблизости веселого дома, где нам помогли бы переждать жару холодные фрукты и жаркие объятья?
— Тебе лишь бы об объятьях думать,— хмыкнул Арру-Хар. — Тут рядом есть один, но лучше бы нам проехать подальше. Его другая сороковка уж очень любит.
— Вот еще, — фыркнул Хаштар. — Если тут есть веселый дом рядом, зачем куда-то ехать?
— Неприятностей не боишься? — поднял бровь Арру-Хар. — Сороковку Харрас-Аннана любят не все и не везде, а ты теперь наш.
— Можно подумать, ты трусишь, — фыркнул Хаштар. — Я сын князя юга, я в двенадцать лет бился рядом с отцом, когда он ходил против дикарей, и я буду бояться пойти в веселый дом в столице империи?
— Ну как знаешь, — пожал плечами Арру-Хар, и дело было решено.
Веселый дом был простым, без особых изысков, но просторным и светлым, с прохладными фонтанами по углам. В широком зале только малая часть столов была занята, а прочие сверкали гладко вытесанным камнем, свободным от чаш и блюд.
— Завяжи сталь шнурком, — вполголоса напомнил Арру-Хар. — Я слышал, на юге не так, но здесь, в столице Эрха-Раим, позорно для воина сверкать железом в веселом доме.
— Может, мне еще и у входа его оставить? — нахмурился Хаштар. — Прежде мне этого не говорили.
— Нет, — вздохнул от его непонятливости Арру-Хар. — Нужно перевязать рукоять, чтобы сталь нельзя было разом выхватить.
— Я никого не собираюсь убивать, — фыркнул юноша.
— Не сомневаюсь, — покачал головой Арру-Хар. — Но другие могут счесть иначе. И, верно, не зря южан считают теми, кто легче всех теряет голову от вина.
Перевязывая шнуром рукоять оружия своего приятеля, он добавил:
— Белые улицы Эрха-Раим и так пьют довольно чистой, неразбавленной крови, а если б не этот обычай, они бы ею захлебнулись...
Между тем, навстречу им выпорхнули две рабыни, нежных, как юный персик. Под крышей, у фонтана, было прохладно — и Хаштар забыл о своем неудовольствии.
Час шел за часом, легкое вино и шаловливые ласки рабынь кружили голову, Хаштар поочередно уединялся уже с двоими, и подумывал о третьем разе, размышляя, которую бы предпочесть — ту, которая сидит рядом и льнет к нему всем своим сочным телом — или ту, которая устроилась у его ног, мнимо-скромно положив голову на колени? Арру-Хар же смущенно отшучивался в ответ на настойчивые приглашения, краснея от ласк, хотя на угощение для девушек не скупился. Жара уже спала, но юноши никак не могли расстаться. Веселый дом постепенно наполнялся посетителями, раскатистый смех без всякого стеснения разносился под этой крышей, вино лилось рекой, рабыни сбивались с ног, пытаясь угодить всем разом, а веселье только начиналось. Был еще только прохладный вечер, а не пряная звездная ночь. Море казалось по колено, горы — по плечо. За стол приятелей подсаживались их знакомые, приятели их знакомых, воины их сороковки, друзья этих воинов, потом уходили, пошатываясь, а Хаштар и Арру-Хар, как пришли вместе, так вместе и собирались уходить — но пока ни один из них не заговаривал об этом.
Вдруг перед их столом встал, уперев руки в боки, незнакомый воин, старше их обоих, изрядно — сразу видно — сдавший в сегодняшней схватке с вином. Он мутным взглядом обвел сидящих и поинтересовался:
— А что, и вправду бла-а-агородные воины Харрас-Аннана сторожат для него его бабу?
Хаштар с насмешкой поднял бровь, а лицо Арру будто окаменело.
— Пойди проспись, тогда я с тобой поговорю,— прошипел он первым.
Но пьяный воин будто его не услышал.
— Говорят, она его опоила, — доверительным шепотом сообщил он на весь веселый дом, оглядывая всех присутствующих. — И теперь — оп-па — он не может поднять оружия. Ни данного мужчинам от рождения, ни того, что вкладывают в руку воину. Как ни пытается — не может! — он пьяно засмеялся.
Хаштар вскочил, и Арру-Хар поднялся следом, сжимая тяжелые кулаки.
— Ты сейчас же возьмешь свои слова обратно, и я прощу тебе твой пьяный бред, — процедил он.
— Ой, а птенчики, кажется, обииииделись! — засмеялся воин. — Да об этом все знают! — он махнул в сторону соседнего стола, за которым явно прислушивались к беседе, потому что последние слова пьяницы поддержали громкими выкриками. — А что, его птенчики не...
Договорить ему не удалось — кулак Арру-Хара, одним махом перепрыгнувшего стол, заставил его голову откинуться так далеко назад, что воин не удержался на ногах и рухнул на соседний стол.
— Эй, птенчики, похоже, решили показать зубки! — за соседним столом повскакивали на ноги.
— Начинается веселье? — прищурился Хаштар.
— Не вздумай обнажить сталь, если не хочешь бойни, — тихо, но голосом, далеким от мирного, предупредил еще раз Арру-Хар, быстро считая противников. Пятеро...так, этот, кажется, готов поддержать их, этот совсем пьян, а этому просто хочется размять кулаки... Спустя секунду ему стало уже не до подсчетов — все смешалось в бешеной, бессмысленной драке, визге девок, грохоте разлетающейся посуды и отборной брани. Драка, похоже, охватила уже весь веселый дом, нежелающие участвовать в ней либо ретировались отсюда, либо все же были в нее втянуты.
— Ах вы, щенки, — взревел давешний пьяница — похоже, протрезвев, а заодно лишившись пары зубов. Длинный нож, появившийся в его руках, Хаштара изрядно озадачил. Не то чтобы уйти от не очень твердого удара и сделать подсечку было чем-то сложным. Но в секунды передышки, случившейся между атаками, он вопросительно вскинул глаза на Арру-Хара.
— Нож бронзовый, к-к-козья порода, — выругался тот, сплевывая кровь с разбитой губы. — Плохо дело.
— Что?..— не понял Хаштар.
— Бронза не в счет, а кулаками тут не отобьешься. Нужно пробиваться к выходу, — едва слышно обронил тот.
— Кто б нас выпустил, — мрачно ощерился Хаштар, оценив обстановку. Стоящих на ногах осталось немного, но сплошь — их враги. Из-за поясов, один за другим, появлялись бронзовые ножи, длинные и короткие, воины негромко переговаривались между собой, видимо, договариваясь о совместных действиях, и Хаштар на миг почувствовал растерянность — чужие и странные правила боя озадачивали его. Арру-Хар вынул свой кинжал и протянул другу — и в этот миг их неприятели двинулись на них, смыкая кольцо.
— Следи за спиной, — одними губами шепнул Арру-Хар — и спустя секунду драка продолжилась. Двое-трое противников на одного — это было Хаштару привычно еще по югу, но не в тесных проходах между столами веселого дома. И не на коротком оружии. Когда за спиной раздался грохот и треск, он обернулся, инстинктивно дернувшись в сторону, — но это всего лишь Арру-Хар, устав разбивать кулаки о чужие рожи, подхватил тяжелую деревянную скамью. "Лишь бы мне голову не снес ненароком", — вздохнул Хаштар мысленно — и каким-то чутьем отшатнулся, уйдя от подлого удара сбоку длинным кинжалом.
В этот момент распахнулась дверь, и в веселый дом ворвался их эрха — блистательный и злой, как тысяча горных демонов. И пока Хаштар соображал, откуда бы ему появиться здесь — и не нарушает ли честь сороковки то, что победа все еще не осталось за ними — Харрас-Аннан несколькими быстрыми ударами расшвырял атаковавших их воинов, легко перехватил руку Арру-Хара со скамьей. Юноша вмиг вытянулся перед ним, переменившись в лице.
— Прррекратить! — рявкнул эрха с теми властными интонациями, которым просто невозможно не подчиниться. И воины, зачарованные этим голосом, невольно сделали шаг назад. В этот миг он был дивно похож на своего отца, и поколениями выработанный голос не срывался.
— Эрха, я... — буркнул Арру-Хар, мучительно краснея и с грохотом роняя скамью.
— Потом, — процедил Харрас-Аннан, тяжелым взглядом обводя веселый дом. Видимо, закончив осмотр, он так же тяжело посмотрел в глаза своим воинам и негромко, но голосом, не предвещавшим никому ничего хорошего, поинтересовался:
— Звать ли мне городскую стражу, или благороднорожденные позволят мне и моим воинам спокойно уйти отсюда?
— Воину зазорно отказаться от продолжения боя! Ты трус, ты, сын рабыни! — в бешенстве выкрикнул один из атаковавших.
Хаштар не успел ощутить гнев и едва успел уловить движение — но миг спустя наглец заваливался назад, лицо и пузырящаяся на губах кровь, кажется, шла горлом — а Харрас-Аннан стоял на прежнем месте, только его орлиный профиль, кажется, отливал сизой бледностью.
— Еще?.. — осведомился он так тихо, что опытные воины невольно попятились, открывая проход. Хаштар двинулся к дверям, чувствуя себя, невесть почему, провинившимся мальчишкой, Арру-Хар шел впереди, и было ему, если судить по напряженной спине, не лучше. Эрха шел за ними, и Хаштар буквально ощущал его взгляд. Но до дверей дойти они не успели — за ними раздался странный шорох, и юный голос выкрикнул:
— Стой!
Хаштар рывком обернулся, ожидая чего угодно — и увидел, как эрха уходит от удара — удара длинной стали — в руках того пьяницы — чью руку перехватил незнакомый юноша — кажется, Хаштар дрался с ним совсем недавно — пьяница попытался его отшвырнуть — но секунда была упущена, и эрха нырнул под клинок, выворачивая руку своего неслучившегося убийцы.
Еще пара мгновений — и все было кончено. Воин, лишенный оружия и стянутый ремнями, как последний раб, извивался на полу, пытаясь если не освободиться от пут, то по крайней мере занять менее позорное положение. От толпы отделился воин в возрасте — судя по одежде, один из десятников этой сороковки — и низко склонил голову перед эрха.
— Я прошу принять мои извинения за постыдное поведение моих воинов, эрха.
— Не тебе нужно приносить извинения, отец воинов, — сухо ответил Харрас-Аннан. — За то, что сделано, должно отвечать перед судом повелителя. И не тебе. Твой бой был честен.
Воин побледнел, кусая губы.
— Я...прошу дозволения моим воинам сопроводить убийцу до зала суда. А тебя— не вставать перед судом повелителя.
Эрха пристально посмотрел на него-но воин не отвел взгляда.
— Хорошо, — тихо ответил эрха. — Да будет так.
— Они отпустят его! — бешено прошипел Хаштар, не смея, впрочем, вслух перечить решению командира.
— Нет, — так же тихо ответил тот незнакомый юноша, который перехватил руку убийцы. — Его убьют, не доводя дело до суда.
Хаштар вскинул на него глаза, думая, что ослышался. Юноша грустно и криво усмехнулся.
— Если поставить его перед судом, он будет осужден и опозорен. Его дни все равно закончены, а его род, род благородных и честных воинов, не заслужил позора.
— Да, все так,— так же тихо сказал Арру-Хар, следя, как их недавние противники подхватили связанного — он перестал извиваться, и лицо его обреченно исказилось. — Эрха мудр и благороден.
— Вы тут, в столице, все... — покачал головой Хаштар и махнул рукой.
— Мы блюдем закон, — незнакомому юноше, похоже, тоже было не по себе от происходящего. — Ударить в спину — позор хуже смерти.
— И ты остановил его руку...зная, что будет дальше? — поразился Хаштар.
— А как иначе? — поднял бровь юноша.
— Но...он же из твоего отряда...
— Был, — тихо поправил он. — Да.
— Хаштар, — дернул друга за рукав Арру-Хар, — не позорься.
— Отстань, я понять хочу, — дернул плечом тот и снова обратился к юноше. — Но ты же с нами дрался!
Юноша посмотрел на него и вправду как на несмышленого ребенка. Потом скользнул взглядом по одежде, по жестким волосам — и неожиданно улыбнулся.
— А, ты недавно с Юга!
— И что? — немедленно вскипел Хаштар.
— Говорят, у вас там иные обычаи, и многие законы для вас — ничто, — юноша усмехнулся. — Теперь я вижу, что воистину так.
Арру-Хар с опаской сжал плечо друга, ожидая новой вспышки, но тот внезапно рассмеялся.
— Я опять меряю всех по своей мерке, да.
В этот момент к ним вернулся эрха, только что тихо переговоривший о чем-то с хозяином веселого дома.
— Нашей сороковке — гулять здесь до утра, — решительно сказал он, ставя на место ближайшую опрокинутую скамью. — Хозяин готов простить и то, что вы прогуляли тут сегодня днем, и нанесенный ущерб, если мы оставим здесь не меньше.
— Эрха, а как же...— Арру-Хар растерянно оглянулся на воинов другой сороковки.
— Нас не побеспокоят ,— эрха решительно хлопнул по столу широкой ладонью, а потом перевел взгляд и пристально посмотрел в глаза своему недавнему спасителю. — А ты оставайся, если хочешь, Йарим-Аххе, сын Хаттора. Я благодарен тебе, и отплачу трижды, как должно.
— Не стоит такой признательности, эрха Харрас-Аннан, сын Арраима-эрха-зарру, — юноша склонился в церемониальном поклоне. — Я сделал то, что должно.
— Твоя скромность делает честь твоей отваге, — улыбнулся эрха. — И все же, останься. Я буду рад видеть за своим столом друзей. Вас это тоже касается, мои юные воины, — эрха, вроде бы, был серьезен, но в глазах у него плясали искры .— Такая отвага не должна остаться незамеченной.
Молодые воины склонили головы, потупившись, но чувствуя, что гроза миновала и их эрха доволен. А сын Хаттора, чуть покраснев, улыбнулся открыто и смущенно, и стало видно, как на самом деле немного ему лет и какое удовольствие ему доставляет то, что взрослый воин, эрха, говорит с ним на равных.
— Почту за честь! — коротко поклонился он — и скромно, как младший, устроился с краю стола.
— Нет-нет! — пылко возразил Хаштар, уступая место. — Ты герой, тебе и в середине сидеть!
Арру-Хар согласно кивнул и подвинулся, и шутливо вздохнул, глядя на кувшины, уже принесенные расторопным хозяином:
— И опять пить...
— Что делать, если прежнее вино пропало? — фыркнул Хаштар, подставляя свой кубок. — Если еще и девки не разбежались, то я доволен таким завершением дня!
Арру-Хар неодобрительно покачал головой, явно думая о своем, потом промолвил негромко, будто думая вслух:
— А все-таки, как вовремя тут очутился эрха...
Но для острого слуха Харрас-Аннана эти слова не потонули в шуме. Он улыбнулся и будто невзначай указал глазами ему за спину. Арру-Хар обернулся. Мальчик-раб, прислуживавший ему в качестве оруженосца, худой, как подросток, и жилистый, как воин, встрепенулся: не нужно ли чего господину? Арру-Хар покачал головой и сделал условный знак, известный им двоим: "Сегодня можешь отдыхать", — а после уткнулся в свой кубок, искренне надеясь, что соседи по застолью не увидят краски стыда и горького раскаяния, которая залила его некрасивое смуглое лицо.
Нить десятая. СТАЛЬНОЙ ЭРХА
В то утро запели-застонали трубы, низко и скорбно, как в отчаянии стонет мужчина над телом возлюбленной, как муж провожает жену, как родители хоронят ребенка... Промедлившие веселые дома поспешно выталкивали за двери последних посетителей, не глядя на их состояние и состоятельность.
Трезвые и злые, рыскали по улицам воины городской стражи. А благороднорожденным было не до того, чтоб гонять по улицам всякую шваль — те, у кого не было дома и семьи, в тускло блестящих траурных доспехах несли службу у дворца повелителя, охраняли дорогу, которой ему надлежит пройти, те святыни, что ему надлежит сегодня посетить. И горе тому, кто соскучится в этом карауле, нарушит молчание, или, не дай боги, начнет дремать. Надолго запомнилась благородным воинам казнь двоих, злополучных, однажды заговоривших друг с другом, засмеявшихся шутке — а смех, на беду, разлетелся так, что достиг ушей повелителя. Говорят, он переменился в лице так, что от него шарахнулись. Но ничего не сказал, проехал мимо. А тех двоих наутро казнили, да так, что волосы дыбом у всех встали.
И во второй раз запели трубы — возвещая, что пуст город, что жители скорбят по своим домам, а караул стоит на своих местах. И город стих совсем— ни голоса, ни смеха, ни песни. Не кричат торговцы, закрыты окна, даже животных нет на улицах. Как перед грозой, как перед бедой, затих белый город Эрха-Раим. Будто не живут здесь сотни людей. Только продолжают петь дикие птицы, которым нет дела до приказов людских владык.
И запели трубы в третий раз, и по улицам проскакал всадник, облаченный в черное, крича горькую весть:
— Плачьте, плачьте, жители Эрха-Раим, светлого города! Горе, горе великое! Угасла звезда ясная, увял цветок благоуханный раньше срока! Небо черно, не смотрит на нас наш отец-Небо, закрыл в скорби очи! Горе, горе!
И над столицей поднялся многоголосый плач и вой — горе, горе! Ушла радость до срока, и горести не утолить! Что пить воду, если она горька? Что смотреть на небо, если оно черно? Что тянуть руки к огню, если холоден огонь? Как найти дорогу, если звезды не светят? Зачем голос, если только рыдания срываются с губ?..
Открылись ворота в дворцовой ограде, и застучали копытами кони— черные, как ночь, белые, как песок Белой земли, серые, как тоска... Выехал повелитель земли Эрха-Раим, владыка половины мира, Атхарнаан, впереди всех, на своем коне, вороном с белой звездой во лбу, и ни одного украшения не было на нем...
— На ком, на повелителе или на коне? — Эйтэри, растянувшись на своей постели, лениво таскал фрукты из ближайшей к нему вазы со льдом. Ему было невыносимо жарко — и жарко было даже думать о людях, неподвижно стоящих много часов подряд, не шевелясь, в своих черных доспехах, в таком пекле. Котенок надулся:
— На обоих! Не мешай мне рассказывать!
— Молчу, молчу! — Эйтэри засунул в рот большой абрикос и знаками показал, мол, молчу, как рыба.
— Так вот, на них не было никаких украшений, простое черное одеяние облекало повелителя, и простая попона была у коня... И одетые так же, в знак траура, ехали следом за ним его приближенные, знатнейшие воины — трое эрха-зарру столицы, конь-о-конь, и князья областей, и хранитель казны, и...
— Избавь меня от полного перечисления!— взмолился Эйтэри, но видя, как Йарху надулся, он перевернулся на живот и шутливо ткнул его кулаком в бок.— Так дальше-то что? Ну, выехали они? И?
— В храм Эваль поехали,— мрачно и коротко сообщил Котенок.
— Погоди. Это ведь там девочки красивые?— поднял бровь Эйтэри и фыркнул.— Это что, вся шумиха — для того, чтоб к девочкам съездить?
Йарху отшатнулся от него, округлив глаза. Кажется, даже какой-то стих, обращенный к богам, зашептал.
— Ты чего?— удивился Эйтэри.
— Может, тебе ничего и не будет, ты тварь северная, а вот как оскорбится богиня на меня, что я твои богохульственные речи слушаю, как поразит меня проклятьем...
— Не поразит, — уверенно сказал Эйтэри. — Я скажу, что это я виноват.
Йарху посмотрел на него в священном ужасе и на всякий случай отодвинулся еще.
— Северные твари не чтят Прекраснейшую?
— Они сами себя считают прекрасней всех на свете, — отшутился Эйтэри. — Ну так дальше-то что?
— Ну... Повелитель принесет жертвы Эваль, а потом пойдет на могилу своей возлюбленной жены, Харру-Ахра, и будет там долго сидеть в одиночестве, воскуряя благовония перед ее статуей, потому что так велико было благочестие сей жены, что не ушла она вдаль по Чертогам Мертвых, оставляя позади всю жизнь, а была взята в сонм младших богинь, дабы оберегать нашу землю и своего возлюбленного мужа, а после его смерти служить ему, как служат его предкам, потомкам бога войны, младшие богини. И предок их, бог войны, радуется, глядя на них, потому что велика была доблесть их при жизни, не посрамили они его крови, как воины, ушли в Чертоги, и достойны пировать с ним...
Эйтэри лениво выслушал эту пылкую речь и снова потянулся к вазе с фруктами.
— Нам-то с этого всего что? — не очень разборчиво поинтересовался он.
Котенок надулся совсем.
— Нам нельзя никуда выходить сегодня. И надевать яркие одежды, и петь, и танцевать,
и играть на цимра-дэ. И никого из гарема повелитель этой ночью не позовет.
— Какое горе! — фыркнул Эйтэри. — Все? Все остальное можно?
— Ну, то, что в гареме можно, — буркнул Йарху.
— Евнух все равно не смотрит, спит в своем углу сном младенца. На него уже успели колокольчик повесить, — высунулся за занавеску Эйтэри. — Так что поди сюда, буду показывать, как из захвата выворачиваться.
— Да зачем это мне?.. — скорчил жалобное лицо Котенок.
— А я сказал — поди сюда. Кто ныл, что слабый?
— Ну я. Ну слабый... — Котенок со вздохом подчинился, сползая с кровати с той стороны, где евнух не мог его видеть.
* * *
..боль накатывает волнами, выбивая дыхание из груди, лишая воли и разума. Прилив-отлив, багрово-черная волна набегает на берег, и отходит, и вновь возвращается, затапливая измученное тело, и она солона на вкус — будто кровь, или это и есть кровь из насквозь прокушенной губы, и шепот сквозь зубы, от которого на смену боли приходит выстуженная ярость, оглушает, как удар грома — 'Не смей прикусывать губу, я хочу слышать, как ты стонешь, не смей, слышишь меня?' Эйтэри с трудом разжимает зубы, чувствуя, как капля крови течет по подбородку, и, когда новая волна боли захлестывает его с головой, из груди наконец вырывается глубокий стон — стон не страсти, но ярости и боли, благо звучат они почти одинаково.
От нагретой воды гаремной купальни поднимался легкий пар, и северная тварь, с наслаждением плескавшаяся в ней, будто растворялась в белых шапках пены.
— Как в сказке, — восхищенно протянул Йарху, удобно устроившийся на мраморном бортике.
— Чего? — Хэйтэ, отмывавшийся так, будто хотел кожу с себя смыть, поднял голову, отяжелевшую не столько от блаженного тепла, сколько от намокшей копны волос. — Какая еще сказка?
— Ну, про морскую деву, которая полюбила человека, а он отверг ее, и она превратилась в пену, алеющую на закате, — Котенок произнес это торжественно и со значением, как он обычно и рассказывал трагические истории о вечной любви.
— Ну и дура, — фыркнул Хэйтэ, продолжая яростно намыливаться. — Стоило б оно того...наплевала бы сто раз и плавала себе, радовалась жизни...Не боись, ни во что я не превращусь. Разве что растаю, как кусок сахара. Знаешь, что еноты делают с сахаром?
— Едят? — с восторгом предположил Йарху, подозревая, однако, что тут не все так просто.
— Ну да, едят, — с серьезным видом согласился Хэйтэ. — Но перед этим они его очень, очень старательно моют...
Котенок задумался на миг, а потом захихикал:
— Ты хочешь совсем растаять?
— А что мне остается, ледяной северной твари? — горестно обратился Хэйтэ к шапкам белоснежной пены. — Только растаять, как отвергнутая морская дева, как сахар в старательных лапках енота...
Котенок захихикал еще громче и, свесившись с бортика, брызнул в сторону Хэйтэ ароматной водой:
— Ты трепло!
Хэйтэ лениво плеснул водой в ответ и протянул не менее лениво:
— Никакого уважения к старшим...
— Ты старший, да, — Йарху подобрался поближе, мягко, но настойчиво отобрал у юноши мочалку — тот только расслабленно оскалил зубы — и принялся осторожно тереть ему спину, стараясь как можно аккуратнее касаться багровых синяков и кровоподтеков — следов вчерашней ночи, и морщась при взгляде на кожу, растертую до красноты — так, будто Хэйтэ хотел шкуру с себя содрать.
— Тебе, наверное, пятнадцать? — полушепотом спросил Котенок, наклоняясь совсем близко к острому уху и рискуя свалиться в воду. — Или даже шестнадцать...не бойся, я никому не скажу!
— Не скажешь? — Хэйтэ поднял бровь и понизил голос до еле слышного шепота, чтоб не услышали молчаливые евнухи из младших, прислуживавшие в купальне новой игрушке повелителя. — Двадцать пять.
Йарху распахнул глаза на пол-лица и едва не свалился в воду, но каким-то чудом удержал равновесие. Хэйтэ приложил палец к губам, и Котенок истово закивал — никому, мол. Юноша чуть улыбнулся и ушел с головой под воду.
..сколько ни три, сколько ни изводи душистого мыла, да хоть песком оттирайся — этих прикосновений не стереть с кожи, будто ее касалась раскаленная сталь, оставляя ожоги. Сколько хочешь болтай о ерунде, сколько хочешь думай о мести...все равно в ушах будет звучать этот проклятый голос — 'От боли? Так тебе больно? Отвечай правдиво, солжешь — велю содрать с тебя шкуру!..'
И жаркие губы касаются виска почти ласково — 'Нет, все же я велю выпороть евнухов...Это, в конце концов, их забота, а не моя. А я — слышишь? — не хочу причинять тебе боль...'
Лицемер проклятый, чтоб его снежные демоны сожрали и косточек не оставили.
Если б можно было кожу с себя содрать, чтоб не помнила она широких сильных ладоней, настойчивых губ, болезненно-жарких поцелуев, больше похожих на укусы — содрал бы, ко всем демонам содрал бы, до того тошно с этих воспоминаний...А они не уходят, тревожат сны, не дают покоя в дневной суете.
Эйтэри вынырнул, отфыркиваясь, и, отжимая воду из тяжелой волны серебряных волос, подмигнул Котенку, улыбаясь, будто и не тянуло в груди что-то, чему не было имени.
* * *
Сегодня Старшее дитя почти не напоминало серебряную храмовую статуэтку — юноша зябко кутался в широкую белоснежную накидку из тонкой драгоценной ткани, что привозили с восточных границ Эрха-Раим. Но не могла она согреть, легкая, почти невесомая, вся в искорках самоцветов, должная северную жемчужину украшать — и только...
— Тебе холодно? — мастер Архальбу приподнялся со своего места, и само собой с языка сорвалось, — или ты...болен?
Хэйтэ поднял взгляд — ясные фиалковые глаза, в которых не было и тени болезни — и покачал головой, так, что чуть зазвенели маленькие колокольчики, вплетенные в светлые тяжелые косы.
— Нет, здесь тепло, — улыбнулся он. — И заболеть тоже не с чего. Я просто...
Юноша умолк на полуслове и осторожно потянулся за цимра-дэ, но накидку у горла не удержал, и она соскользнула на плечи легким облаком, открывая шею, на которой жарко цвели темные цветы — следы прошедшей ночи. Хэйтэ сверкнул глазами и тихо зашипел, подхватывая легкую ткань и снова кутаясь в нее, словно нестерпимо было прикосновение воздуха — такого ли уж холодного? — к коже или...Или нестерпимы были взгляды, что волей-неволей притягивались к отмеченному повелителем? Любой другой мальчишка на его месте ходил бы, высоко задрав нос, и красовался перед остальными — смотрите, мол, завидуйте...
Легкий, невесомый перезвон отвлек мастера от размышлений, и хорошо — все эти мысли не имели значения и не стоили даже малого времени, уделенного им. Старшее дитя склонилось к цимра-дэ, касаясь струн так бережно, будто прикасалось к живому существу, и наигрывая странную мелодию, непривычную и дикую для людского уха.
— Что желает услышать мастер? — наконец соизволил поинтересоваться юноша, не переставая перебирать струны. Многие в гареме говорили, что Хэйтэ ведет себя подобно господину, но не рабу — впрочем, мастеру Архальбу не было до этого дела. Почти не было.
— Что ты играешь сейчас? — мастер ответил вопросом на вопрос, чуть наклонив голову к плечу.
— Это... — Хэйтэ помедлил с ответом, — ничего особенного...вряд ли этим можно развлечь господина и повелителя нашего...да и вообще кого бы то ни было.
— Спой, — попросил учитель и, помолчав, добавил, сам не зная, отчего, — прошу тебя.
Хэйтэ пожал плечами — мол, было б о чем просить. Мелодия набирала силу, струны пели, отзываясь чутким пальцам, и песня ткалась — как темные чары, гибельные для человека.
Ночь кружит над лесом. Закат погас.
Светлячки танцуют по старым пням.
Не найти тропинки в полночный час,
Никогда не выйти к людским огням.
Укатилось солнышко за луной,
Ты не бойся, милый — пойдем со мной.
Ай, ладонь моя холоднее льда,
Чуть коснись — прожжет человечью плоть.
Потерпи — мы скоро придем туда,
Где всегда спокойно, светло, тепло...
За спиной деревья встают стеной,
Ты не бойся, милый — пойдем со мной.
Над болотом стонет седая выпь,
А в лесной глуши воет лунный волк.
Мы с тобой, дружок, не примнем травы —
Ни следа, ни шороха...ничего.
Может быть, отыщут тебя весной.
Ты не бойся, милый...иди за мной.
— У тебя все песни такие? — наконец спросил учитель, когда стихла музыка, и отзвенела тишина, повисшая в покоях.
— Разные, — Хэйтэ снова пожал плечами, накидывая личину неотесанного раба. Впрочем, эта личина была ему тесна, словно одежда с чужого плеча.
— А что ты поешь для повелителя, да продлятся дни его во славу империи? — осторожно продолжил спрашивать мастер Архальбу. Холодок пробежал у него по спине — кто знает, на что осмелится это непостижимое существо. Хотя если бы осмелился...да что говорить.
— Повелитель еще не приказывал мне петь, — Хэйтэ взглянул прямо и слишком безмятежно. — Не тревожься, мастер. Если прикажет — я знаю песни, способные усладить слух благороднорожденного достойным образом.
— Отчего же ты не поешь их мне?
— Мастеру вправду интересна эта...шелуха? — юноша позволил себе усмехнуться. — Не надоело слушать про розы, грезы и любовное томление в ожидании небесного блаженства?
Мастер Архальбу помолчал, пытаясь сдержать улыбку, не приличествующую сейчас...но не смог — и рассмеялся. Хэйтэ тоже улыбнулся, чуть наклонив голову, и косички стекли по плечам серебряными ручейками.
— Мастер...можно задать вопрос? — юноша отложил цимра-дэ и снова посмотрел прямо, будто в самую душу заглядывая бездонными фиалковыми глазами. Учитель молча кивнул, так же прямо встретив его взгляд.
— Только выслушай до конца, и не сочти меня безумцем раньше времени, прошу тебя. Я слышал, ты знаешь многое из того, что скрыто, и мне неведомо, к кому еще, кроме тебя, можно обратиться с таким...вопросом. Я видел во дворце — тень. Вы, люди, называете таких призраками, — Хэйтэ вскинул ладонь, будто останавливая слова, еще не сорвавшиеся с губ собеседника. — Дослушай же, прошу! Она из тех, кто не ушел к солнцу...в Залы Мертвых, кто отчего-то остался в людском мире...
— Она? — переспросил мастер, не очень понимая, почему его сейчас интересует именно это.
— Да. Это девушка. Совсем юная. Похожа на тех, что с востока. Она странно одета...хотя, может быть, такое носят на востоке. У нее черные косы — и серые глаза, никогда таких не встречал. И две родинки над бровью, — Хэйтэ сплел пальцы в замок и замолчал, то ли задумавшись, то ли подбирая слова.
— Откуда ты... — начал было мастер, но юноша перебил его, резко вскинув голову и глядя на него в упор.
— Ты ее знал?
— Она давно умерла, ты не мог ее видеть...тебе кто-то рассказал? — учитель говорил тихо, не глядя на Хэйтэ.
— Она беременна...была. На последних месяцах, — так же тихо уронил Хэйтэ. — Она устала. Ей холодно. Ее что-то держит здесь, только я не понимаю, что...Я не хочу, чтобы так. Хочу, чтобы она ушла туда, где ей будет спокойно. Так...нельзя. Кто она, мастер?
Учитель отрешенно посмотрел на него, будто сам Хэйтэ и весь мир вокруг казались ему ненастоящими, будто могло это все раствориться, как туман поутру.
— Ее звали Ар-Руа, но ты не мог ее видеть, — наконец сказал мастер, продолжая смотреть сквозь все вокруг. — Впрочем, кто знает, что ведомо и видимо Старшим детям...Она была старшей женой повелителя, и она умерла тринадцать лет назад.
— Он убил ее? — глаза юноши сузились, и на миг показалось, что зрачки стали вытянутыми, кошачьими.
— Она умерла от яда, — покачал головой мастер.
— Отравил? — в голосе Хэйтэ звучала сталь, так...идущая ему, будто вот именно сейчас он сбросил наконец чужую личину и стал самим собой, и мастеру Архальбу было страшно присматриваться к этому неведомому существу.
— Нет, — учитель прикрыл глаза. — Если ты не лжешь...и если ты не безумен, если это и впрямь Ар-Руа...то оставь ее, мальчик. Не в твоей воле и не в твоей власти ее отпустить.
Хэйтэ кивнул в ответ и надолго замолчал, не шевелясь, застыв серебряной статуэткой. Влажный солоноватый ветер шевелил многослойные занавеси, ласково касался бледного лица юноши, играл колокольчиками, вплетенными в косы, и только их еле слышимый перезвон нарушал тишину.
Наконец юноша встряхнулся, как кошка, выгнул спину и снова потянулся к цимра-дэ.
— Благодарю тебя, мастер. Я понял, — он наклонил голову — по-воински коротко — и улыбнулся. — Вернемся к розам и грезам?
* * *
/Север. 14 лет назад./
Когда он проснулся, нежаркое северное солнце уже вовсю светило сквозь сплетенные ветви деревьев, и в высоких кронах перекликались-пересмеивались птицы, и вокруг шумел, шуршал, шелестел на разные голоса старый лес — и он, Эйтэри-Эрра, был один. Совсем один. Он прислушался, прижимая острые уши, по-звериному принюхиваясь, и не почуял вблизи никакой опасности. Будто и...будто и не было ничего. Может, это и был туманный, тяжелый сон, и сейчас можно было встать и пойти, и найти дорогу к замку, и...и все станет по-прежнему, разве что госпожа Хешме — в который раз уже! — надерет ему уши за то, что горное отродье опять запропало в лесу, ищи его потом...
Не надерет. Эйтэри закусил губу. Не надерет, потому что осталась там, в замке, за запертой дверью подземного хода. И это, все это было вовсе не сном — и темнота, и шум, и дрожащее пламя факела, и шепот госпожи Хешме, больше похожий на шипение: 'Уходите, уходите оба! Пока не поздно...Мы — люди, мы все выдержим, а вы...нельзя вам...в клетку посадят, на смех южным господам, уходи, дура остроухая, сколько тебе говорить?!' И лицо матери, бледное, растерянное...такого не могло быть, никогда не могло, но так было. Они шли долго, долго, и вышли наконец — куда? Ни он, ни матушка этого не знали, ясно было только одно — далеко от замка, от...И они были вдвоем, это Эйтэри помнил, но...Он было хотел позвать матушку по имени, но Лес сказал — ее нет здесь. Лес знал все и никогда не лукавил. Слезы сами собой навернулись на глаза, но мальчишка, упрямо поджав губы, вытер лицо грязной ладонью.
— Мужчины не плачут, — сказал он самому себе вслух, сорвал с кустика лесной земляники крупную ягоду, налитую золотым теплом, сунул ее в рот и поднялся на ноги, оглядываясь по сторонам. Чужому взгляду Лес показался бы мрачным и неприветливым, но Эйтэри смотрел на косые полосы солнечных лучей, на сестрицу ящерку, выползшую погреться на замшелую корягу, на россыпи земляники — и улыбнулся Лесу. Рыжая сестрица белка прыгнула с ветки ему на плечо, и он осторожно погладил ее.
— Что же мне делать, сестрица белка? — вслух спросил Эйтэри, и она зацокала, а потом запрыгала с ветки на ветку, будто показывала дорогу, в самую чащу, оборачиваясь — идет ли?
Эйтэри зашагал за ней, перелезая через бурелом, оставляя клочки одежды — и капли крови — на колючих кустах и все гадая, к кому или к чему приведет его пушистая рыжая сестрица. Лес вокруг густел, и все труднее было продираться через заросли, расцарапанные руки саднили, и казалось, что путь в глубину леса не закончится никогда.
И на поляну, залитую солнцем, Эйтэри вывалился совершенно неожиданно. Он было обернулся к белке, но рыжая сестрица стрелой взлетела на верхушку ближайшего дерева и пропала в густой листве.
Эйтэри огляделся по сторонам. Лес был тих, спокоен и молчалив. Казалось, что даже смолкли неугомонные болтушки-птицы, и стих ветер в кронах. На поляне буйно цвели мелкие белые цветы, 'девичьи слезы', хоть и время их уже прошло...будто они распустились, как в старой сказке, по мановению руки юного Лета. Лес будто замер в почтительной тишине перед...перед кем? Эйтэри выпрямился — что бы то ни было, он Эрра, он сын своей матери, он не испугается. Ни за что. И когда он разглядел величественную тень, увенчанную могучими рогами, он и впрямь не испугался. Он поклонился и опустился на одно колено перед белоснежным золоторогим оленем, выступившим из переплетения лесных теней — как и подобало приветствовать владыку и господина лесных земель.
'Слепые дети огня и железа не отыщут тебя, дитя рода Эрра. Ни тебя, ни твою мать. По слову Эрра горы отступали с дороги, реки обращались вспять, так и по слову твоему лес заплетет тропы, скроет любые следы...'
— ..Хозяину Лесов неведома — или не нужна вовсе — ни людская быстрая речь, ни плавные переливы речи далли-эр, — Хэйтэ-х'Эрра говорил негромко, почти шепотом, так, чтоб не потревожить остальных, уже давно улегшихся спать вповалку у общего костра, и его рассказ слышала только Ахта, клубочком свернувшаяся у него под боком. — Он слышит то, что недоступно никому из живущих, разве что равнодушному солнечному богу, если б тому было дело до земных тревог и радостей. Хозяин Лесов бродит по владениям своим в облике белого оленя, и встретить его — к добру...Но не любит он, когда люди убивают его зверей ради забавы, не пропитания, и не любит, когда рубят его деревья направо и налево, бездумно...таких людей он наказывает рано или поздно, так или иначе...
— Надо же...а я слышала песню о том, что белого оленя с золотыми рогами давным-давно подстрелил на охоте сам повелитель, приехавший как-то из столицы, — Ахта поежилась, прижимаясь к Хэйтэ все теснее и теснее.
— Брешут, — только и усмехнулся тот, обнимая ее.
— А ты видел Лесного Хозяина? — вдруг спросила девушка, уже проваливаясь в сон.
— И не раз, — кажется, Хэйтэ улыбался. — Спи, Аххтэ-ллэ.
Нить одиннадцатая. ЗОЛОТАЯ ПЕШКА — ЗОЛОТОЙ ВЛАДЫКА — СТАЛЬНОЙ ЭРХА
Итхар с тревогой всматривалась в зеркало. Лицо, отражавшееся в нем — после ночи, полной тревожных, больных и мутных снов, — было таким же больным и некрасивым. Будто, и не родившись еще, проклятый ребенок пил из нее силы и красоту. Набрякшие веки — до того как уснуть, она долго плакала, молилась и проклинала. Мешки под глазами. Болезненно обметанные, до крови потрескавшиеся, искусанные губы. Безжизненно и тускло повисшие пряди волос.
И руки дрожат... Ее губы горько искривились — она сейчас скорее похожа на мужчину-простеца, перебравшего вчера, а не на красавицу-жену владыки половины мира. А ей сейчас так нужна красота...вся, вся, сколько может быть.
Итхар тряхнула головой, волосы соскользнули — и вновь повисли унылыми космами. На миг женщине показалось, будто между них сверкнул серебряный. Затаив дыхание от ужаса, она поспешно склонилась к зеркалу. Нет. Померещилось.
Она перевела дух и хлопнула в ладоши. Вбежала одна из ее рабынь — подарок господина и повелителя к прошлому — нет, позапрошлому — дню рождения. Молоденькая, хорошенькая, с огромными темными глазами...Итхар на миг задумалась — а не было ли это намеком?..
— Да, госпожа моя? — девчонка осмелилась заговорить, видя, что госпожа медлит давать распоряжения.
— Где тебя носило, дрянь? — прошипела Итхар, будто очнувшись — и с размаху отвесила звонкую пощечину, оставив царапины на нежной коже щеки. Девушка не решилась даже всхлипнуть — только на секунду задержала дыхание, склоняясь перед госпожой низко, почти до пола.
— Д-дрянь, — почти плюнула Итхар, тяжело дыша от бешенства. На миг ей захотелось вырвать этой твари глаза, чтоб не смела их поднимать ни на кого. Конечно, господин обратил на нее внимание, прежде чем отправить сюда. А то как же.
Нет, не только вырвать ей глаза. Обрезать косы. Отдать на потеху городской страже...
— Госпожа моя, купание для тебя готово, — мягкий низкий голос вырвал ее из кровавого бешенства. Итхар изумленно огляделась по сторонам, едва на секунду задержав взгляд на девчонке, которая по-прежнему, сжавшись, стояла перед ней. На плечи госпоже легли мягкие руки — не то приобнимая, не то удерживая, не то предлагая освободиться от одежд.
— Да, Адари. Хорошо, — вздохнула женщина, прикрывая глаза и подчиняясь этим уверенным и ласковым рукам.
Ее старшая рабыня — да полно, только ли рабыня? — наперсница, советчик, друг, поверенная всех ее радостей и горестей — сняла с плеч госпожи тяжелый халат, так что та осталась только в полупрозрачной тунике и такой же юбке.
— Пойдем, госпожа моя, — ласково пропела Адари, уронив в руки девчонки драгоценный халат, будто ничего не стоящую тряпку, и повела госпожу через покои и переходы — в купальню.
Только на краю купальни Итхар решилась скинуть с себя тонкую защиту одежды — с тем, чтобы тотчас скользнуть в чуть теплое молоко, благоухающее тысячей ароматов их почти неуловимых оттенков. Адари успокаивала, конечно, что пока живота не заметно... но только пока. И — всем ли, или только ей? И сколько осталось до того, как чей-нибудь внимательный взор заметит этот проклятый живот — хоть даже взгляд вон того евнуха, что сейчас, не смея поднимать глаз на нее, обнаженную, смотрит в сторону выхода, чтобы никто не посмел помешать госпоже.
Итхар бессознательно вздохнула, погружаясь в молоко по самый подбородок. Сегодня. Она должна собрать все свое мужество — и выйти отсюда не несчастной, забытой и изменившей женой, а царицей соблазна, розой гарема, сияющей и прекрасной, среди колючек и сорняков.
Итхар прикрыла глаза, пытаясь успокоиться и собраться с мыслями. "Я подарю Прекраснейшей десять красивых нетронутых девушек. И много золота, — мелькало у нее в голове. — Надо было бы почтить ее самой, в храме, но сейчас поздно уже... хотя..."
Она приподнялась и поманила к себе Адари.
— Отправляйся сейчас же в храм Прекраснейшей, — негромко сказала она и поморщилась. — Возьми с собой эту... как ее... ту мерзавку, которой я сегодня дала пощечину. Отдай ее жрицам и скажи, что они получат в десять раз больше, и еще — золота по весу этой девки, если сегодня мне удастся то, что я задумала.
— Госпожа моя Итхар, — рабыня говорила недовольно, но негромко, чтобы прочие не осмелились даже краем уха услышать, как она смеет спорить с госпожой. — Я не думаю, что примирение с господином своим супругом стоит начинать с избавления от его подарка.
— Будешь забываться — и тебя подарю, — мгновенно вскипела Итхар, раздраженно хлопнув ладонью по поверхности молока так, что брызги полетели.
— Я не думаю... что госпожа решится на это, — мурлыкнула Адари так ласково, что в любых других устах это прозвучало бы как угроза. В любых других — но не в этих.
Итхар скривилась.
— Тебя — не подарю, — неохотно согласилась она. — А она достаточно намозолила мне глаза. Надоела.
— Стоит ли избавляться так, второпях, от подарка своего господина? — мягко спросила Адари. — Разумно ли это? Эришу искусна и дорого стоит...
— Тем лучше жертва храму, — презрительно фыркнула Итхар. — И довольно об этом. Ступай. Эти бездельницы, надеюсь, справятся и без тебя.
— Да, госпожа, — низко, с глубоким вздохом поклонилась Адари. Дальше спорить было бесполезно. Госпожа упряма и своевольна, и если какая мысль угнездилась в ее голове — пиши пропало... Вдруг Итхар поймала ее за руку, высунувшись из купальни почти по пояс и искательно заглядывая в глаза.
— Вернись до темноты, — ее голос прозвучал почти умоляюще. — П-прошу тебя.
Рабыня мягко улыбнулась.
— Да, госпожа моя. Я постараюсь успеть.
..Подобрать лучшие одежды, которые только дарили бы госпожу красотой, несмотря на ее положение? Подобрать такие краски, что сделали бы ее красивее, чем была она, когда вошла как жена в этот дом? Выбрать самых искусных рабынь дома, подкупить надсмотрщика за рабами, чтобы они прислуживали сегодня только госпоже? Добиться того, чтоб в обычные благовония, что курятся в покоях владыки и повелителя, добавили — тайно, конечно, тайно! — возбуждающие масла, что через несколько часов лишают рассудка, оставляя лишь желание?
Все может она, Адари. Все может ради своей госпожи. Вывести из дворца драгоценную рабыню, за которую не одну меру золота отмерили, воспитанную, чтобы жене воина из рода воинов служить, — да так, чтоб любые вопросы отбросить? Успеть через весь город, в храм Прекраснейшей, и обратно до темноты? Так надо госпоже. Значит, надо успеть.
Адари выглянула за занавеску паланкина — самого простого, того, которым ей дозволялось пользоваться, когда она спешила с поручением.
— Поскорее же, дети ослицы! — не выдержав, рявкнула она, когда рослые рабы, несшие паланкин, замешкались на узкой дороге, пропуская всадника. — Моя госпожа не любит промедлений!
Открытая угроза вряд ли напугала бы их больше, чем окрик обычно спокойной старшей рабыни. Паланкин двинулся вперед куда быстрее, чем прежде — но все же медленнее, чем хотелось бы Адари. Женщина со вздохом откинулась на подушки, на секунду задержав взгляд на сжавшейся в углу девчонке. Верно, госпожа своим страхом и ее, Адари, рассудка лишила. Отчего б не подумать ей раньше, что надо бы жертвы богам принести? Отчего б не прийти им с госпожой в храм Эваль прежде — да хоть бы и вчера? А не так, глупо, в спешке... Но что уж говорить — все делалось сейчас быстро, а дни убегали один быстрее другого, как песок сквозь пальцы... Только бы удалось то, что задумала госпожа. Только бы удалось. Месяц лишний просто было бы спрятать. Да тогда даже она, Адари, не знала еще. Никто не знал. Сильна госпожа, не сразу ребенка почуяла... Два — сложнее уже. А будет уж скоро три... Три месяца ее госпожа в ужасе живет — а нельзя ни словом, ни взглядом, ни вздохом страха выдать. Только бы получилось. Месяц спустя можно было б лекаря вызвать. Объявить на всю страну о радости — будет ребенок у владыки и повелителя. И тогда смогла бы госпожа уснуть наконец спокойно. И она, Адари, вместе с нею.
— Сколько вы будете еще ползти, порождения ослов? — Адари, не выдержав, вновь высунулась за занавеску. Ноги рабов уже ступали по белым плитам площади перед храмами Сестры и Брата. Давным-давно Адари сопровождала сюда госпожу — тогда, когда она еще не отчаялась вернуть расположение господина мужа своего. Давным-давно. Может, оттого и наказала их Эваль нежданным, нежеланным ребенком?..
Вдруг ее мысли прервала девчонка-рабыня, до того момента сидевшая тихо, забившись в угол паланкина.
— Госпожа, — она подалась вперед, и только поэтому Адари ее услышала — ее голос был тише дуновения ветра. — Госпожа, куда же мы едем?
— Уже приехали, — коротко ответила Адари, потому что в этот момент рабы опустили паланкин на землю — бережно и плавно, едва заметно. Так, как требует госпожа. Адари невольно улыбнулась. — Идешь со мной, — бросила она девчонке, выбралась из паланкина и пошла к воротам, не сомневаясь, что та последует за ней.
Рабы, сторожащие ворота, открыли немедля, с глубокими поклонами. Кто-то побежал во внутренние покои — предупредить, уведомить, осведомиться... Адари озиралась с интересом, но без лишнего любопытства. О храмах Сестры и Брата говорили много и разного, но откуда бы знать правду не допущенным в подвалы и святилища? Скорее всего, большая часть того, что слышала старшая рабыня, была досужими вымыслами праздных девок, что в свою очередь были порождены пьяным бахвальством мужчин. Вечер уже опускался на город, золотились верхи зданий, темнел восток, тени ложились на улицы и на этот маленький внутренний дворик перед тяжелой громадой храма — и нужно было уже спешить обратно, но сперва — довести до конца дело, порученное ей госпожой. Вдруг в руку ей вцепилась тонкая ледяная рука. Адари вздрогнула и резко обернулась — но это была всего лишь Эришу. В своих легких белых одеждах рабыни внутренних покоев — переодевать ее не было времени, с огромными глазами, расширившимися на все лицо, она казалась бесплотным призраком.
— Чего тебе? — прошипела Адари, пытаясь высвободить руку. Но не тут-то было — девчонка вцепилась в нее мертвой хваткой.
— Госпожа, госпожа, где мы? — ее испуганный шепот срывался. — Ради Отца-Неба, умоляю, скажи, где мы?
— Мы в храме Сестры и Брата, — вполголоса сказала Адари. — Возьми себя в руки, козья дочь!
Девчонка тихонько ахнула — похоже, слухи об этом храме и ее ушей касались тоже. 'Надо бы повнимательнее следить за тем, о чем болтают рабыни, — недовольно подумала Адари. — Не дело рабыням внутренних покоев госпожи о таком говорить'.
— Можно подумать, ты девка из веселого дома или прислужница простеца, которая украла пригоршню монет, — прошипела Адари, все-таки вырвав руку, — стыд и позор твоему дому, что не сумел тебя воспитать.
Девчонка вздрогнула, сглотнула и изо всех сил постаралась выпрямиться. 'Совсем скоро это будет не моя забота, — попыталась успокоить себя Адари, но сердце невольно защемило. Девчонку было жаль, госпожа без всякой причины, с первого взгляда невзлюбила ее, а ведь Эришу стоила немало — и не зря. Спеть, станцевать, уложить волосы, подобрать одежду, развеселить госпожу — все это она умела лучше всех рабынь, и все было не впрок. — Надеюсь, меня не заставят смотреть на жертвоприношение. По крайней мере, прямо сейчас. Ох... а если все-таки заставят? Как мне успеть к госпоже?..'
В этот миг двери открылись, и навстречу гостье вышла девушка. Опытный глаз Адари оценил ее как равную — одну из старших прислужниц, и потому девушка удостоилась ответного поклона.
— Я с посланием и с подарком от моей госпожи, — твердо повторила Адари, глядя прямо в темные глаза — поверх до бесстыдства открытой одежды.
— Я знаю, — улыбнулась девушка. — Следуй за мной, Адари, голос и посланница госпожи Итхар, второй жены владыки и господина нашего, Атхарнаана, да хранят его боги. Я проведу тебя к моей госпоже. И подарок, — она едва заметно, с тонким намеком, улыбнулась, — не позабудь.
По террасе, светлой от закатного солнца, по темным переходам, озаренным только факелами, все ниже и ниже, кажется, в самую глубь земли Адари спускалась вслед за своей проводницей — а Эришу, вновь вцепившись ей в руку и мелко перебирая ногами, спешила за ней. Храмовая прислужница почти летела впереди — и летели за ней легкие одежды, порой, на резком повороте лестницы, обнажая ноги — до самого бедра, легкие рукава скорей открывали, чем прятали, полные руки, волосы в беспорядке рассыпались по плечам. Адари чувствовала себя неуверенно в недрах храма, куда обычно заходили со стороны только мужчины — да и те не о многом могли рассказать. В воздухе чувствовались странные, непривычные ароматы благовоний, голова уже кружилась от этих бесконечных поворотов и лестниц.
Девушка-проводница оборачивалась — и лукаво усмехалась, поджидая отстающих гостей. Ее раскосые глаза смеялись, а зрачок казался узким, как у хищника.
— Поспешите-поспешите! — торопила она. — Осталось уже совсем немного времени!
— Немного — до чего? — запыхавшись, спросила Адари. На миг у нее мелькнула мысль — неужто эта девица знает, как важно для нее, Адари, сегодня ко времени вернуться во дворец? Да нет, откуда бы ей знать...
— Увиииидишь, — девушка казалась как будто слегка хмельной, улыбка ее становилась все шире и призывнее, но при этом она смотрела сквозь свою собеседницу.
Адари с трудом преодолела страх. Сейчас главное — то, что нужно госпоже. Все остальное, все страхи, все неприятности ее рабыни — все не имело никакого значения.
Поворот, еще поворот, короткая лестница — а их проводница уже распахнула перед ними дверь.
— Госпожа Старшая Жрица ждеееет вас, — дверь за их спинами захлопнулась, будто придавив раздавшийся смешок.
— Она...безумная! — едва слышно от ужаса выдохнула Эришу.
— Цыц! — прошипела Адари, потому что навстречу им, в сопровождении прислужницы, шла уже высокая женщина в длинных драгоценных одеждах. Ее лицо было скрыто под слоем ритуальной краски, темные косы без единого седого волоса рассыпались по дорогой ткани, но руки, пусть и ухоженные, выдавали возраст — Старшая Жрица была совсем не молода.
— Я слушаю тебя, голос и посланница своей госпожи, — напевно проговорила женщина. Темные глаза казались прорезями в драгоценной маске — но прорезями, глядящими странно-цепко. Адари с трудом удержалась от недостойного желания поежиться.
— Моя госпожа просит тебя помолиться Прекраснейшей о том, чтобы та ниспослала ей сегодня высочайшую из участей — быть принятой и обласканной господином своим, — поспешно выговорила она фразу, которую твердила всю дорогу.
— И только? Это не так много... — усмехнулась Старшая Жрица, глядя на нее будто из невообразимой дали, и Адари в один чудовищный — до ледяного пота ужасный — миг показалось, что та знает все. Нет, не так — вообще все, что может быть известно человеку — или не человеку? — о тайнах ее госпожи. Но наваждение вмиг развеялось, когда Старшая Жрица задала следующий вопрос. — А к чему тогда здесь эта девочка?
Адари поспешно вытащила Эришу вперед, будто отгораживаясь ею, и выдавила из себя улыбку:
— Госпожа моя передает в дар храму Прекраснейшей эту рабыню, искусную в пении, и танцах, и украшении господских покоев, и многом другом — с тем, чтобы Прекраснейшая из прекрасных приняла ее жертву чистой крови и позволила воплотиться вернейшему из ее желаний — рождению ребенка...
При словах 'жертву чистой крови' Адари почувствовала, как напряглись под ее пальцами тонкие плечи, и прежде, чем обращение было произнесено до конца, девчонка рванулась вперед — от нее, мимо Старшей Жрицы, вперед по покоям, по коридорам, куда ноги несут, с безумными, остановившимися от ужаса глазами, как бежит маленький, смертельно напуганный зверек...
Но Старшая Жрица не сделала и шага, и движения, чтобы остановить нахалку — только, едва обернувшись, проводила взглядом колыхнувшиеся занавеси. Адари, выйдя из оцепенения, охнула и рухнула на колени, готовясь умолять о прощении и проклиная глупую свою неосмотрительность — надо было связать девчонку прежде, чем вести сюда... Но Старшая Жрица усмехнулась:
— Ей некуда бежать отсюда. Оставь свои заботы. Ты принесла дар, а будет ли он принят нашей Госпожой — печаль уже не твоя. Встань и следуй за мной.
Адари встала, не решаясь ни отряхнуть платье, к которому прилип какой-то мелкий сор с пола, ни сказать, что ей пора, и молча пропустила к дверям Старшую Жрицу.
С порога та обернулась:
— А что до жертвы крови... твоя госпожа не знает, какими жертвами сыта моя Госпожа. Узнай об этом ты — и оставь печали на эту ночь.
Адари показалось, что застывшая маска вдруг лукаво подмигнула — и рассыпалась.
Итхар раздраженно барабанила пальцами по стене, глядя на солнце, неторопливо и важно скрывающееся за деревьями сада, лениво собирающееся на покой, подбирающее свои лучи, как девушка — длинные шелка драгоценной одежды — прихотливо, рассеянно и капризно. Рабыни смягчили ее кожу, втерли драгоценные благовония в волосы, расписали кожу сложным и тонким узором, окутали тончайшими покрывалами, что можно будет ронять, одно за другим, к ногам владыки своего и повелителя, дразня его мысли, его желание... В высокую, прихотливо украшенную прическу убрали блестящие от притираний волосы, сплели тонкими косами, перетянули золотыми цепочками, украсили золотыми колокольчиками острые шпильки — звенят они нежно и маняще при каждом движении... золотыми браслетами украшены руки, тяжелые перстни оттягивают пальцы, сверкает между них кожа — освобождай от металла нежную, отпускай на свободу, любуйся чистотой обнаженного тела — или восхищайся проворными руками несвободных, превративших живую — в чудо мастерства. Было нужно выждать последние минуты — и идти. Но Итхар все медлила, не в силах оторваться от окна и ожидания, не находя в себе мужества войти без приглашения и дозволения в покои владыки, когда за спиной не оставалась та, что будет за нее непрерывно возносить молитвы богам, прежде чем она вернется. 'Где же носит эту мерзавку, ну!' — шепнули накрашенные губы, искривляясь болезненно, нервно и горько — хотя самой женщине казалось, что она спокойна, как никогда.
Осколки, брызги, смех. По стенам мечутся тени — уродливы они или прекрасны? Мир рассыпался на осколки. Страха — нет. Нет смерти. Нет боли. Танец над пропастью. Захватывает сердце: желание — до пьяной одури, восторг — до боли, радость — до опустошения и покоя. И снова, по новой спирали, что закручивается все стремительнее, сжимаясь в точку — в сердце в твоей груди, срывается все неожиданнее, заполняя собой весь мир. Это ты летишь над городом вместе с ветром, это ты растешь травой в поле, это твое сердце бьется вместе с землей, заставляя вздрагивать человеческие селения, это твоя кровь бьется о каменную грудь побережья... Нет страха, нет сомнений, нет земли под ногами. Боги улыбаются, глядя на тебя. Ты протягиваешь им руки — и они касаются тебя.
— Госпожа? — наконец осмелилась окликнуть Итхар одна из рабынь. Поймав гневный взгляд резко обернувшейся женщины, она склонилась до земли. — Ты просила сказать тебе, когда владыка отпустит всех и останется один.
— Уже?.. — не удержала возгласа Итхар, порывисто вздохнула и прижала руки к груди.
"То, что я волнуюсь, никого не удивит, — напомнила себе она. — Можно не скрываться. Никому не догадаться о том, почему я волнуюсь".
— Хорошо, — выдохнула она, тщетно пытаясь совладать с подступающей паникой.
— Ты прекрасна, госпожа, — по-своему поняв ее страх, осмелилась улыбнуться рабыня.
Она плохо знала Итхар, обычно украшая Аттар-Дис, старшую — по возрасту, не по положению — из жен владыки и повелителя.
Итхар смерила дерзкую таким выразительным взглядом, что та умолкла, вновь поклонившись. Итхар подавила вспышку бешенства простой мыслью: если у нее все получится, меньше чем через год вся империя будет лежать у ее ножек.
— Это...хорошо, — наконец соизволила ответить она, движением руки отпуская рабыню и невольно снова обернувшись к окну. Адари не было, и не было надежды, что она скоро вернется. "Прикажу кнутами сечь", — мельком подумала Итхар, но в этот миг к ней подошла темнолицая рабыня, ближайшая подручная Адари и, низко склонившись, шепнула:
— Все готово, госпожа.
Значит, благовония уже добавлены в курильницы, новая смена стражи не преградит незваной жене вход в покои повелителя, а господин и владыка сейчас дуреет от желания, сам не замечая этого. Пора идти. Пора, пока он не понял, что с ним, пока не послал привести к нему кого-нибудь. Кого-нибудь, с кем он сейчас спит настолько чаще, что вспомнит и выделит — не важно, наложницу или наложника, не важно, кого, главное — не ее.
— Да. Я иду, — выдохнула Итхар.
Рабыня с поклоном подала ей верхнее покрывало и подхватила светильник — от верхних покоев гарема вниз, по переходу из гарема во дворец, и оттуда — по сумеречным лестницам и галереям до самых покоев владыки — предстоял неблизкий путь, и стоило спешить. "Убью мерзавку", — решила Итхар...и запретила себе думать об этом. О чем бы то ни было. Она вызывает желание, она полна желания, она сегодня — под рукой Эваль. Ни о чем больше думать нельзя.
Все — под рукой Эваль. Все и все. Все пронизано желанием, все пронизано яростным светом любви, в этом пожаре сгорает все, чем раньше кичилось маленькое человеческое существо — перед лицом стихии, более древней, чем земля и небо, стихии, что породила и землю, и небо, и далекие звезды, и самих богов... В начале начал было только море и только камни — черные слезы одиночества первобога, и белая пена на них. Из морских волн поднялась Эваль с черными, как камни, глазами. Из белой пены встал Эвар с белыми, как пена, глазами. И прежде них не было ни зверя, ни человека, ни жизни, ни смерти — как не бывает тьмы без света. Не было ничего.
...Танцуют-мечутся по стенам тени, уродливо-прекрасные, безумно-мудрые, могучие в своей беспомощности. Открывают рты в страстном крике — стоне — вое — бешеном вопле. Потерялось в угаре оргии маленькое человеческое 'я'. Забившись в угол, плачет и трясется в ужасе маленькая девочка-рабыня в белой накидке — в мареве безумия, в воплях страсти чудится ей рык чудовищ. Потерялась в хмельном разгуле та, что должна была вернуться вовремя. Ей будет даровано то, о чем она просила. Только то — и не более. Здесь-и-сейчас стало для нее — 'всегда и везде'. На эту ночь.
— Господин мой и повелитель, — ласково пропела Итхар, откидывая занавесь. Она не бывала в этих покоях так давно, что боялась потеряться. Но почти все здесь осталось неизменным. Воины у входа тихо сказали ей, что повелитель остался читать свитки в дальней комнате — Итхар не была там ни разу, но быстро сообразила, где это. Тяжелая занавесь откинулась, пропуская ее, и упала за спиной. Владыка Атхарнаан сидел за столом, бессильно уронив свиток, и смотрел куда-то вдаль — но мигом обернулся на голос.
— Госпожа моя жена, — насмешка прозвучала в его голосе, и Итхар на миг испугалась. Но сладкий запах, волнами идущий по комнате, расширенные зрачки мужчины — все это говорило о том, что травы подействовали.
— Господин мой скучает нынче, и я, жалкая раба его, осмелилась прийти, дабы развеять скуку и принести радость в ночные часы, — Итхар склонилась, будто ненароком роняя покрывало. Восхищенный вздох мужа прозвучал в ее ушах слаще музыки. — Я так давно не танцевала перед моим господином, — самым нежным голосом произнесла Итхар. — Дозволит ли он мне?..
— Танцуй, — повелитель будто вмиг охрип. — Танцуй, я приказываю.
Итхар всплеснула руками и, отщелкивая пальцами ритм, закружилась по комнате. "В танце не должно быть страха, только нежность, только страсть", — зазвучали в ее ушах слова учителя. Но мужчина, сидящий перед ней, был ей чужим. Многие годы она не восходила на его ложе. Она никогда не выходила рука об руку с ним к народу, не скакала на охоте конь-о-конь. Он был ей страшен, как ни дурманили голову травы. Другой был с ней, один был с ней последние годы. Держал ее стремя на охоте. Подливал ей вина на общих привалах, когда никому уже не было дела до того, чья рука касается чьей. Целовал ее так, что в ушах звенело — наедине, когда никто не мог видеть. Она не видела его так давно — с той ночи, как выгнала его. Скучает ли он? Отчего не передаст хоть записку? Итхар, прикрывая глаза, кружилась по тесной комнате и представляла себе его — каким он впервые вошел к ней. Юный, робкий, тонкие сильные руки, срывающийся голос... Легко, в танце, развязала пояс, скинула халат — тесный, мешает... Легче пуха соскользнула к ногам накидка. Только бы не оступиться, только бы не удариться ни обо что, только бы не перевернуть свечу... О, если б она танцевала для него, она бы не думала об этом — легкой, свободной птицей летела бы в его объятья...
— Иди сюда, — низкий, с глухими нотами, голос вдруг раздался совсем рядом, и сильные руки — мужчины, не юноши — сгребли ее, сминая, отбрасывая последнюю, условную защиту ткани, прижимая спиной к стене.
Таким же уверенным и властным, почти грубым, был поцелуй. Итхар прикрыла глаза, заставляя себя ответить — чужой, слишком сильный, слишком резкий запах ударил ей в ноздри, едва не заставив шарахнуться — она едва удержалась. "Так глупо, в полушаге от..." — мелькнуло в ее голове, в то время как тело ее, куда более своевременно, отвечало на ласки, отзываясь, как цимра-дэ под руками певца.
— Ааах, — изогнулась она, обвивая руками его шею, подаваясь вперед, прижимаясь всем телом и .надеясь, что вот сейчас, вот сейчас он прекратит ласкать ее, распустит завязки на ее юбке, и исчезнет последняя преграда между ними. Но муж не спешил — смеясь, хозяйски и любовно, он гладил ее тело, заставляя вспыхивать все сильнее — огнем уже непритворного желания. Она прикрывала глаза, представляя, как ласкал бы ее милый — и страх уходил, стирался.
— Неужто соскучилась? — низко, насмешливо мурлыкнул он прямо в ухо ей, так сжимая ее груди, что Итхар застонала в голос, чувствуя, что теряет рассудок и падает куда-то.
— Люблю тебя... — выдохнула она. И миг спустя поняла, что этого говорить не стоило — одни боги ведают, почему. Атхарнаан вдруг отстранился, и женщине почудилось, что между ними пронесся ледяной ветер.
— Вот как? — сухо обронил он.— Ты любишь — меня? Когда ты выучилась мне лгать?
Итхар испугалась. О боги, неужто он все знает? Да нет, не стал бы он ее целовать, вообще говорить с ней не стал бы, в темницу бы вверг в тот самый день, когда...
— Да, господин мой, — всхлипнула она. — Люблю тебя, ведь что может быть вернее любви жены к господину и владыке своему?
— Господина и владыку, значит, любишь? — тихо проговорил Атхарнаан, и глаза у него — безумные глаза того, в чьей комнате курятся травы желания — сощурились, превратившись в узкие щелки. Сейчас он держал ее за плечи, и она чувствовала, как холодна стена, к которой она прижата спиной, как душно в комнате...а еще она чувствовала, что черный ужас захлестывает ее.
— Ддда, — прошептала она.
— Что же, мне взять тебя в рот, как берут наложников, устанавливая свое право? — его голос, спокойный и насмешливый, был голосом безумца. — Или поставить раком, как берут рабынь?
Если бы она могла, она отпрянула бы. Но сзади была стена, а впереди был он — яростный и холодный, как осенний прилив. Не сводя с него взгляда расширившихся от ужаса глаз, она не в силах была не то что ответить, не то что возмутиться — но даже пошевельнуться. Полностью обнаженный мужчина, чье поднятое оружие лучше любых слов говорило о его желании — сейчас он в своем безумии был неуправляем и страшен.
— Убирайся, — тихо сказал он, отпуская ее плечи и отворачиваясь.
"О боги, что я наделала!" — мысленно застонала Итхар. Сейчас он вызовет к себе кого угодно, кто будет сговорчивее, а она ни с чем вернется к себе... Она сглотнула и коснулась его руки.
— Если мой господин так хочет... — она попыталась выдавить из себя улыбку, но губы дрожали.
Он мигом обернулся к ней, и ей показалось, что ее вновь прижали к стене — но на сей раз схватив за горло.
— Вон отсюда! — его рык ударил по напряженным до предела нервам, как могла бы ударить пощечина. Итхар всхлипнула и кинулась к дверям, забыв о том, что обнажена по пояс, что юбка, оставшаяся на ней, почти ничего не скрывает, что за дверью стоит стража... А вслед ей летело бешеное:
"Вон!!!"
Через несколько мгновений за ту же дверь был вышвырнут ворох одежды, а прибежавшему на шум рабу было приказано передать старшему евнуху, что владыка и повелитель желает видеть в своей спальне северную тварь. И немедля.
В опочивальне повелителя половины мира было прохладно — сладкий запах курений из малой комнаты сюда почти не долетал, а в окнах, теребя занавеси, играя с огоньками свечей, гулял ветер из сада и, шутя, украшал драгоценные мраморные плиты стен мельчайшими бриллиантами росы.
Но владыке Атхарнаану везде было душно. Он метался по комнате, как дикий зверь по клетке, как горячее дыхание Белой земли в каменном колодце, и ветер не мог охладить его лица. Ему хотелось порвать евнухов в клочья за промедление, но он сам не мог бы сказать, прошло ли несколько мгновений или несколько оборотов часов, когда он бросился на постель — и наконец в коридоре зазвучали голоса, стражи распахнули двери — и закрыли вновь, и только легкие и быстрые шаги одного зашуршали, приближаясь к опочивальне. Взлетела занавесь, поднятая и вновь отпущенная тонкой рукой, и новый наложник — который уже месяц он новый? — предстал перед повелителем, спокойный и собранный, как всегда. Евнухи не успели уложить, как должно, дивные серебряные волосы, и только одна коса, наспех заколотая шпильками, венчала высокий лоб. Краска едва тронула лицо — похоже, обычную вечернюю роспись он уже смыл, ложась спать, а заново нанести ее не было времени. Но того, что есть, не нужно было: дивно прекрасной оставалась северная тварь и без всяких гаремных хитростей.
— Поди сюда, — коротко выдохнул повелитель, опасаясь, что у него сорвется голос.
Наложник подошел ближе, но шаги его были тяжелее, чем обычно. "Из постели вытащили, разбудить забыли. Нет, не выйдет тебе сегодня выспаться, прелесть моя", — мелькнуло в голове повелителя, в то время как его руки распускали многочисленные завязки белоснежных одежд юноши, губы стремились — скорее, скорее — коснуться кожи, напиться ее горьковатым запахом, будто драгоценной водой под палящим солнцем Белой земли. Юноша стек на постель каким-то странным, неловким движением, будто его все еще стесняла одежда, уже лежащая на полу. Повелитель впился в его прохладные, влажные губы, уже готовый уступить желанию взять его прямо сейчас, не лаская, не доводя до того, чтоб он дрожал, льнул и тянулся — до дурноты хотелось успокоения, чтобы отпустила томящая жажда, сводящая судорогой тело, лишающая разума...
Но, углубляя поцелуй, бездумно лаская белоснежные плечи наложника, Атхарнаан провел ладонью по его спине — и вдруг ощутил, что...что-то не так. Юноша под рукой вздрогнул и напрягся — совсем чуть-чуть, но довольно, а пальцы ощутили не гладкость кожи, а... Повелитель оттолкнул наложника и повернул ладонь к свету. Темные пятна на пальцах. Кровь?.. Ухватив юношу за плечо, он принудил его повернуться к себе спиной — и увиденное заставило его ощериться и коротко, со свистом, выдохнуть сквозь зубы. Нежная белая кожа, поперек и наискось, глубоко, сильно была разорвана рубцами — багровыми, уродливыми, сочащимися кровью.
— Что это? — выдохнул повелитель, не веря своим глазам.
— Это? — юноша уже поспешно вернулся в прежнее положение, чтоб не было видно спины. — Спина.
Он неловко улыбнулся, как человек, который даже не пытается обмануть другого, но вынужден хотя бы попробовать отвлечь своего собеседника, заведомо зная, что ничего не выйдет.
— Кто...посмел? — выдохнул Атхарнаан. Дикое, неестественное возбуждение вдруг ушло, будто угас костер, на который опрокинули чан с водой — и на смену ему пришла ярость. — Кто? — повторил он, поскольку юноша молчал.
— Если я скажу, что сделал это сам, владыка, ты, наверное, не поверишь, — он снова так же улыбнулся. — Тот, кому это дозволено.
— И...за какой же проступок? — в темных глазах повелителя полыхало бешенство, которому он пока не давал выхода. Что серьезного мог сотворить этот наложник, чтобы отходить его так — как последнего раба, который взял сталь господина без дозволения? Старший евнух — кто бы еще осмелился? — вовсе лишился рассудка?
— Я песню спел, — юноша усмехнулся, ни на секунду не отведя взгляда, глядя спокойно и прямо — так, что в его словах невозможно было усомниться.
— Песню? — прищурился повелитель. — Я хочу слышать ее.
Юноша удивленно посмотрел на него — но затем пожал плечами, прикрыл глаза, его пальцы шевельнулись, словно тронув струны цимра-дэ, а затем принялись отщелкивать ритм.
Этой ли ночью искать судьбу в зеркалах,
Этой ли ночью свечам до утра гореть?
С темного неба летит седая зола,
Осень с зимою встречаются на заре.
Ставни закрой, не ходи за дверь до зари,
В зеркало, в зеркало, в зеркало не смот-ри.
Двери запри, поскорей опусти засов,
Хэй, погаси свечу, не пытай судьбу!
Слышишь — во тьме идет Владыка Лесов,
Звездная россыпь горит у него на лбу,
Белая шкура в росе — небесных слезах,
И человечьи — смотри! — у него глаза...
Странная, простецкая ритмика, навязчивый, повторяющийся мотив — такие песни поют разве что в веселых домах, да и то — не после первой кружки. Но, как ни странно, история была благородна и печальна, она трогала за душу, хотелось услышать ее целиком, до конца, а то и подпеть.
Другой счел бы это чарами северных тварей, но повелителю Атхарнаану встречались уже песни, в том числе из самых простых, что так вот брали за горло — и не отвлечься, а в книгах попадалась ему и северная легенда о белом олене — правда, рассказанная иначе.
Что говорили потом? Обернулся он
Вдруг человеком — с косою белой до пят...
Властен ли в чаще леса людской закон,
Если два сердца тают и ввысь летят?..
Хэй, под его копытом земля дрожит.
Солнце померкло, жизнь без него — не жизнь...
Не позабыл ли? — гляди на небесный шелк,
Звезды летят, будто искорки от костра...
..Братец под утро вернулся и в дом вошел —
Ах, хороша ж охота была, сестра!
Крови достанет напиться сырой земле...
Лучшая наша добыча — белый олень!
Он на рогах золотых нес ночную мглу,
Сумрачен взгляд был его человечьих глаз...
Как натянул повелитель свой верный лук —
Сразу без промаха в горло впилась стрела!
Белая шкура сияла, как первый снег...
Что же ты плачешь, сестрица? Не рада мне?
Ставни прикрой, да захлопни дверь до зари,
В омут глубокий, красавица, не смот-ри...
— И за это?..— выдохнул Атхарнаан, когда наложник утих.
— Ну да, — спокойно пожал плечами тот, будто не считая наказание чрезмерным — или не видя особой печали в располосованной спине. Повелитель стиснул зубы.
— Укройся, — сухо проговорил он, бросив наложнику тонкое покрывало, а сам быстрыми шагами прошел ко входу в покои.
Конечно, старший евнух был там — приведя наложника, он ожидал благосклонности или гнева, награды или наказания владыки половины мира, трясясь от страха всем своим жирным телом.
"Знает, что сделал — знает, и боится", — кровь ударила Атхарнаану в голову, застилая весь мир вокруг алым маревом. Он схватил этого недомужчину за ворот богато расшитого халата и поволок за собой в сторону опочивальни. Вмиг ослабевшие ноги старшего евнуха едва шевелились. Он шептал бы молитву богам, но мысли замерли от ужаса — тому, кто попадал под гнев владыки, мало было надежды уйти невредимым. Евнуха швырнули на пол перед ложем, на котором, сверкая наглыми аметистовыми глазами, кутался в вышитое покрывало проклятый наложник. "Я тебе еще припомню",— было подумал евнух, понимая, что вряд ли у него будет возможность когда-либо кому-либо что-то припомнить, когда над его ухом раздался тихий, как свист стрелы, голос повелителя:
— Давно ли ты, потомок червя, начал решать самолично, за что спускать шкуру с моих наложников?
— Э-э-это не я! — едва смог вымолвить евнух, сжавшись в комок.
— И ты, конечно, уже наказал виновного? — голос повелителя был тише дуновения ветра.
— У-у-уже...нет, но скоро... — залепетал евнух, как вдруг услышал звук стали, вынимаемой из ножен, и упал лицом вниз, не в силах даже умолять о пощаде.
Но его вновь резко вздернули за ворот, и в следующий миг он, нетвердо стоящий на мелко трясущихся ногах, почувствовал прикосновение стали к горлу — и в следующий миг движение ее вниз, безотрывно от тела. Еще несколько движений — и драгоценная, немало недель украшавшаяся многими вышивальщицами, расшитая жемчугом и золотом одежда упала к ногам, как смятый цветок падает из рук. На лице повелителя застыл отсвет того самого кровавого бешенства, которого боялись все, от самых жалких рабов до первых лиц Империи. "Вот и мой конец, — как-то отстраненно подумал старший евнух. — Боялся я, что тварь владыке не угодит, а другого бояться надо было..."
Повелитель, двигаясь неторопливо и плавно, обошел его — так пантера, черная смерть, обходит свою жертву, которой некуда бежать. И миг спустя швырнул его толчком на пол, на колени, так что перед лицом у него снова был проклятый наложник, свернувшийся в углу огромного ложа, не отводящий от него спокойного, колдовского взгляда. Будто бы его, давным-давно лишенного возможности продолжить свой род, унизили, поставив на колени перед этим ничтожеством, не годным ни на что более, кроме как ублажать мужчин... Но прежде, чем он успел это осознать, спину обожгло болью. Евнух захлебнулся вдохом — и вскрикнул только от следующего удара. За ним последовал еще один. И еще.
Тяжелая плеть, символ его власти в гареме, плеть, наводившая ужас на нежные гаремные цветы, сейчас гуляла по его собственной спине. Повелитель работал ею размеренно, молча, по удару на выдох, с оттяжкой, будто чучело для разминки рубил. Вдох-взмах-выдох-удар. И снова. И опять. Весь мир сомкнулся для старшего евнуха на его нежной, ошалевшей от боли спине, которую кнут вспарывал, подобно острейшей стали. В глазах у него темнело, мир вокруг пытался уплыть, но новые вспышки боли не давали ему не только перестать кричать, но и лишиться чувств.Удары были не в полную силу — ровно таковы, чтобы не убить на месте.
В какой-то миг он все же потерял сознание — но быстро очнулся от холодной воды, выплеснутой в лицо. "Он забьет меня до смерти, — отстраненно и безнадежно подумал евнух, не в силах поднять голову, не в силах приподняться от ледяного пола. — Именно этого он и хочет". Этой плетью можно было убить с одного удара — но, похоже, такой легкой смерти он не заслужил.
Он обреченно зажмурился, ожидая новой боли, но вдруг в тишине раздался самый странный на свете звук: тихое мурлыкание, какое бывает сквозь самый крепкий, самый сладкий сон. Страшная плеть со стуком упала рядом. Евнух, едва переводя дыхание, все же рискнул незаметно скосить глаза. Повелитель смотрел не на него. Через его голову он смотрел на своего наложника, сладко спящего, свернувшись в клубок под покрывалом, — и взгляд его был странен, будто тот задал ему сложную загадку и не спешит подсказывать. Затем Атхарнаан едва взглянул на евнуха, и алого бешенства больше не было в его глазах. Было похоже, будто он крепко спал — а сейчас проснулся и недоумевает, что делает в его покоях этот обнаженный, окровавленный, униженный человек.
— Убирайся, — чуть шевельнулись его губы. Быстрыми шагами Атхарнаан прошел ко входу в свои покои, распахнул дверь и, резко чеканя слова, приказал: — Эту падаль с пола — убрать, пока я не решу, что с ней делать. Моего наложника — не трогать, пока сам не проснется. И — воду для омовения мне.
Эйтэри сквозь сон потянулся, как кошка, откидывая тяжелое душное покрывало. Но прежде, чем он разлепил глаза, к нему пришло странное, непривычное ощущение — было слишком жарко... и воздух, чистый и прохладный, скорее напоминал воздух сада, чем удушливый гаремный угар, в котором волнами ходили сладкие благовония. Он повел носом, ощущая незнакомые запахи, и вместе с ними — запахи нагретой солнцем листвы и камня...
Вокруг было слишком тихо, будто ни в этой комнате, ни в одной из соседних никого не было. Острые уши пошевелились, улавливая звуки. Никого. И только тогда юноша отбросил волосы с заспанного лица и осмотрелся. Точно. Здесь он так и заснул вчера, и, похоже, повелитель — будь он трижды неладен со своим благородством — не стал его будить. Эйтэри непроизвольно ощерился при этой мысли, тем не менее с любопытством осматриваясь в покоях, которые он прежде видел только при свете свечей и при условиях, которые... совсем не позволяли разглядеть все как следует. 'Он оставил меня здесь? Тем лучше', — он усмехнулся, привычно щурясь — как бы кто не заметил выражения лица новой любимой игрушки повелителяъ.
Юноша с удовольствием потянулся еще раз, расправляя застоявшиеся мышцы, откидывая на спину почти распустившуюся за ночь косу и выпутываясь из покрывал. Рубцы на спине схватились надежной коркой, и Эйтэри лениво подумал о том, что через неделю они исчезнут без следа, если только новых не появится...а пока что стоило бы воспользоваться внезапным приступом благородства владыки и повелителя половины мира для того, чтобы все здесь хорошенько осмотреть.
Но едва он собрался слезть с кровати, как отпрянул, заметив только сейчас то, на что спросонок не обратил внимания. На полу валялись чьи-то богатые одежды, разрезанные кинжалом...брызги крови на плитах... и плетка, плетка старшего евнуха, измочаленная и в потеках той же крови. Эйтэри присвистнул. 'Ого, похоже, я все проспал... Надо будет хоть спросить, что тут было... хотя и так понятно. О повелитель, велика справедливость твоя', — зло усмехнулся он про себя, обнажая острые зубы. Старший евнух вызывал у него разве что омерзение, но жестокое наказание заставило едва ли не пожалеть его. Юноша соскользнул с другой стороны кровати, скрипнув зубами, накинул на себя ненавистные одежды наложника, местами испачканные кровью — не голышом же ходить... — и отправился на разведку по соседним комнатам, отделенным от опочивальни тяжелыми занавесями.
Если даже кто и заметил бы, что игрушка сует нос куда ни попадя, всегда можно притвориться, что заблудился, фыркнул он.
С вздохом Эйтэри прошел мимо лежащих на видном месте кинжалов — пропажи наверняка хватятся, да и где бы ему спрятать украденное, когда он будет выходить отсюда, уж не в этих ли полупрозрачных тряпках? Эйтэри заставил себя даже не прикасаться к ним — опытный глаз признал хорошее оружие, подобного которому в его лесных владениях и не видели никогда, и выпустить их потом из рук было бы невыносимо сложно.
Он откинул еще одну тяжелую занавесь и обнаружил за ней совсем маленькую комнату. Тут юноша не смог сдержать тяжелый вздох — на низком жестком ложе, на столе, на полках лежали свитки, карты, отдельные разобранные страницы и переплетенные в единое целое тяжелые тома. Один из них, открытый, лежал в середине стола, заложенный острым кинжалом без ножен — и кинжал-то в первую очередь и притянул взгляд Эйтэри. Тонкий, как лунный луч, тяжело и тускло сверкающий, как старое серебро, прошедшее много рук, с удобной потертой рукоятью, он так и просился в умелые руки, будто хотел, чтоб его покрутили, играя, примерились...Искушение было невыносимо. Юноша осторожно, чтобы не закрыть и не повредить книгу, взял кинжал. Он лег в руку, как влитой, хотя рукоять была рассчитана на ладонь куда как шире, но, тяжелая и удобная, она уравновешивала лезвие так, что при случае этот нож можно было метнуть не хуже настоящего метательного ножа. По лезвию бежал странный волнистый узор более темного металла, будто уходящий вглубь, будто слитый воедино со светлой сталью — хотя лесному князю и случалось видеть благородную сталь, в том числе и богато украшенную, но подобного дива ему еще не попадалось. Кинжал свистнул в руке, раз, два и три, остро и певуче взрезая воздух, останавливая и нанося мнимые удары, легко пробивая невидимую грудь, проходя меж ребер, точно отыскивая сердце.
— Ах, как же ты поешь, прекрасный не-мой... — тяжело вздохнул Эйтэри вслух. — Забрать бы тебя с собой на свободу...
Он потряс головой, пытаясь развеять очарование и вернуться к делам насущным, и с сожалением вернул оружие на место. Но на темных страницах открытой книги ему бросились в глаза знакомые слова — слишком часто в последние месяцы его так называли. 'Повелитель, да продлятся дни его, читает о северных тварях?' — юноша насмешливо поднял брови, вчитываясь в замысловатую вязь непривычно написанных слов.
'Говорят, что высоко в горах на севере живут огромные крылатые змеи, выдыхающие смертельный яд. И что северные твари, хоть и подобны обликом людям, по сути своей и есть те же змеи.
Ибо в древние времена, когда были северные твари еще людьми, вознеслись они страшно в гордыне своей, и отвергли богов, и стали поклоняться только свету, как мерилу всего сущего, и впали в безумие, и стали брать крылатых змей, как жен себе, и они вынашивали им детей, сильных и бессмертных, и умеющих извергать яд, и неуязвимых для железа.
И хотели они, увидев, что народ их растет, и нет преград ему, обезумев в мощи своей, покорить всю землю, от края и до края. Но с годами дети, от змей рожденные, все больше охладевали кровью, и все больше становились подобны змеям. А детей у того народа рождалось все меньше, а люди-змеи уходили к матерям своим в горы, пока не остались северные твари жить только там.
Они весьма умны и искусны в чародействе, и опасны смертельно, потому что никогда не бьются в открытом бою, а нападают исподтишка, как змея из-под трухлявой коряги.'
'Вот же бред. Южные дикари, одно слово', — фыркнул он, дочитав до конца разворота и не рискуя переворачивать его — слишком уж велик был риск зачитаться. Проклятье, сколько месяцев уже он не держал в руках книги?..
Взгляд Эйтэри, пьяный от всех этих недоступных удовольствий, быстро обежал всю комнату, но больше ни за что не зацепился. Разве что... юноша подошел к окну. За ним была не привычная уже южная галерея — а сразу деревья сада, а за ними, на некотором отдалении — здание белого камня, в котором Эйтэри не без труда узнал 'сокровищницу удовольствий' — попросту говоря, гарем — прежде виденный им только ночью, когда он бродил по саду с Ирри. 'Ах, так вот что это за окна — единственные, которые смотрят в сторону гарема', — он прищурился и высунулся в окно почти по пояс, пытаясь выяснить еще что-нибудь интересное.
И оно нашлось — прикрыв ладонью глаза от солнца, Эйтэри разглядел крытый переход, ведущий от покоев повелителя к верхним этажам гарема. Значит, где-то должна быть дверь...конечно, скорее всего, она заперта, но любой замок всегда можно открыть с другой стороны. Если ночью залезть по плющу, укрывающему гаремные стены, на верхние этажи...если...
Но тут он запоздало вспомнил о том, что солнце уже поднялось высоко по небосклону, и скоро евнухи спохватятся о наложнике, милостиво оставленном до утра в покоях повелителя. Если уже не спохватились, подумал Эйтэри и сквозь зубы помянул снежных демонов, творивших друг с другом что-то очень непотребное. Дверь, дверь, где же может быть эта клятая дверь, да и есть ли она тут вообще...
Он обшарил взглядом комнату еще раз и разочарованно вздохнул — расшитые яркими цветами и птицами занавеси, книги, свитки, сад за окном... 'Пора', — напомнил он себе, отбросил край тяжелого полога, шагая вперед...и наткнулся на дверь, покрытую затейливыми резными узорами. Эйтэри, не веря своим глазам, обернулся — да, полог, что скрывал выход из комнаты, был очень, очень похож на этот, и разве что хозяину не составляло труда их не путать. Он коснулся двери пальцами, будто бы она должна была развеяться дымом от прикосновения, а потом, встряхнувшись, взялся за ручку и дернул. Дверь была заперта. Но она — была, а значит...
'Потом, все потом,' — подумал Эйтэри, отпуская полог, и он мягко опустился, снова укрывая потревоженную тайну. Юноша выскользнул из комнаты, вернулся в опочивальню повелителя и, усевшись на край постели, принялся переплетать серебряную косу, чтоб тому, кто войдет сюда, было ясно — любимая игрушка владыки только что проснулась и приводит себя в порядок, дабы не оскорбить царственный взор своей растрепанной со сна башкой.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|