↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
ЧАСЫ
— Откуда ж ты свалился, сынок?
Я не знал. Сидя в лодке и глазея по сторонам, я тщетно пытался вспомнить "откуда". Увы, события, предшествующие моему появлению здесь, терялись в памяти основательно. Одетый в чужой растянутый свитер, трико и грязные сапоги, по всей вероятности тоже мне не принадлежащие, я не без радости узнал на запястье собственные часы. "Хоть так..." — растерянно мелькнуло в голове.
В лодке пахло краской и заживо иссохшей рыбой. Палило солнце, лодочник щурился, глядя под ладонь сквозь меня на белый горизонт. Весла покоились по бортам, а лодку несло по течению широкой реки к сверкающему рыбьей чешуей морю.
По берегам лежали сумрачные леса, черно-красные и безликие. От них разило покорностью и равнодушием. Даже прозрачные стрекозы жались к камышу, опасаясь растерять в лесной черноте крылья.
Все могло бы обернуться сном, красивым и тревожным, но во сне не печет солнце и не режет от сверкающей воды глаза. Хотелось спросить, куда мы плывем, но лицо старика уверяло, что вопрос не найдет ответа. Мы плыли долго, а море все не приближалось. Птицы сторонились нас. Лодочник поглядывал на меня редко, хмурым и скучным взглядом. Старик был маловнушительный, крохотный и сухой, как кузнечик, но отчего-то слово "влип" накрепко засело в голове. Мысли посещали разные и, положа руку на сердце, выглядели одна глупее другой. Удрать вплавь представлялось вполне осуществимым и совершенно безумным. Куда? Лес не внушал доверия...
— Хорошие часы. — Вдруг произнес мой попутчик. Его голос звучал глухо и отдельно от голосов реки, камыша и чаек. — Чтобы заполучить их, многие поплатились бы совестью, не так ли?
Я взглянул на свои часы. Они жили у меня так давно, что я и не помнил их, как не помнит человек лица своего, формы ногтей и расположения родинок. Часы были военные, круглые и точные, с золотой секундной стрелкой и расслоившимся от времени кожаным ремешком.
— Я нашел их, — мой голос показался чужим. — Еще в детстве. Лазили с друзьями по старому немецкому форту. Мы тогда много чего находили. Оружия всякого кучами брошено было. Вот и часы...
— Значит, на старом форте? — перебил лодочник. — Гм... Любопытно. Кто бы их мог обронить? — он бросил мне хмурый взгляд, — Ну, что ж, судьба...
— Чьи ж это за часы? — спросил я.
— Чьи, чьи... — передразнил старик. — Раньше много чьи. То один заявится, то другой. А потом и вовсе ничьи, лет пятьсот уже их не видывал...
— Особенные, значит! — догадался я. — Старинные.
Лодочник только ухмыльнулся и покачал головой.
Море немного придвинулось навстречу, и чайки, наконец, осмелились пролетать близко. Когда ветер принес шум прибоя и запах соленой воды, лодочник взялся за весла и стал править к берегу. Он втиснул свою посудину в узкую заросшую протоку, и мы долго ползли почти в траве. Море то появлялось, то исчезало в зарослях камыша, вокруг вились островки с одинокими ивами, они нагоняли зеленую мошкару. Солнце преследовало и морило. Протоки, точно вены реки, то разветвлялись, то сходились, то сужались, то разливались. Я догадался, что старик путает след. Неведомо сколько здесь пряталось островков, но мне наверняка достался самый большой и "уютный". С мягким шелестом лодка въехала носом в камыш и старик, ковырнув траву напоследок, осушил весла.
— Прибыли. Вылезай, старатель. — Несколько дружелюбнее произнес он и добавил: — Покурим?
Я машинально обхлопал карманы трико. Там лежала новенькая пачка "Монте-Карло" и зажигалка. Дым потянулся по воде, точно кто-то сверху брезгливо сдувал его прочь.
— Срок тебе до новой луны, — скрутив недокуренную папиросу, молвил старик. — Продержишься, считай — в рубашке родился. А нет — ну и нет, дальше поплывем.
— В смысле? Что мне делать?
— Так бы все и знали... Возьми вот, пригодится. — Старик протянул мне почерневший от времени кинжал. Я взялся за лезвие и сразу поранился, потому что руки тряслись. Лодочник крякнул презрительно. — Ишь! Не тряси гузкой-то. Кому и этого не даю. Парень ты умный. Вот головой и думай, а если надо — еще чего включай. Ну, бывай! Повезет — не свидимся. — С этими словами мой поводырь поднял весло и толкнул лодку от берега.
— И все? — не поверил я.
— Все. А ты как хотел? — лодка скользила легко, точно ничегошеньки не весила. Старик поднял руку на прощание и канул в зарослях речной ивы.
Это был не остров, а крохотный клочок земли, каких сотнями нарезали протоки этой странной местности. Но деревья здесь все же росли. Ивы окружали плешивую поляну в самом центре островка и купали в протоках зеленые волосы. Растянувшись в тени, я закурил, и мысли, толкаясь, как несмышленые цыплята, полезли со всех сторон.
Проклевывались какие-то неясные подозрения, но и только. Очевидным казалось следующее: неизвестно где, почему и зачем, мне надлежало продержаться до новой луны.
Сраженный этим обстоятельством я положил кинжал под голову и задремал. Я слышал, как пролетали птицы, и как солнце ползло по моим ногам, я слышал шелест воды и листвы, а когда проснулся, то понял, что сон и явь поменялись местами.
Солнце запуталась в траве, вечерело мягко и тихо. Исследовать вверенный мне остров не хотелось, но голод — не тетка. "Роскошный" ужин из щавеля и ежевики доставил лишь бесполезное буйство вкусовых ощущений. Напившись воды из реки, я снова растянулся в траве. Луна, откушенная с правого бока, разгоралась на темнеющем небе. Каких-нибудь три дня до полнолуния. А если и пять — продержусь. Внезапная болезненная веселость охватила меня. Захотелось купаться, брызгаться и петь. Я стянул чужую одежду и сиганул с берега прямо в протоку. Теплая вода вмиг остыла, стремительное течение схватило меня холодными сильными лапами и поволокло, потащило, как поживу, как бочку царевича Гвидона, то вовсе не позволяя дышать, то милостиво бросая глоток воздуха. Меня отнесло к берегу и швырнуло в камыш, давая понять, что путь через реку закрыт. Когда я, стуча зубами, выбрался на проклятый остров, от былого задора не осталось и искорки. На суше меня ожидала новая удача: одежда провалилась сквозь землю. Сколько я ни шарил в потемках, сколько ни лазил днем по кустам и в осоке, отыскать ее не удалось. Никогда.
В карманах трико остались сигареты и, что обиднее всего, зажигалка.
Смеркалось, мир неприветливо хмурился. Я топтался у кромки воды голый и злой. Проклятые часы втянули меня в переделку. Как пить дать они! Я посмотрел на циферблат. Тонкие золотые стрелки показывали без двадцати двенадцать. Часы шли исправно, вода им была нипочем.
Пинать камни не помогло, пришлось бежать нагишом десять кругов вокруг острова. Хорош же я был! Если бы во всей этой шутке присутствовали видеокамеры — кто-то помер бы со смеху. Но не я.
Согревшись немного, я уселся ровнехонько голым задом в крапиву. И после, когда злость сменилась тупым равнодушием, мир ощетинился тенями, и стало черным-черно, точно в небе выключили и луну и звезды. Я подумал о смерти. Мысль эта впервые в жизни выглядела заманчивой.
Время шло, как бог на душу. С ним так всегда: то бежит, сломя голову, то замирает на месте, прячется и стучит зубами. Ночь продолжалась вечность. Я пялился в черноту и страшно мерз. За полночь прилетели белые птицы. Светящиеся точки, которые издалека походили на звезды, превратились в птиц и, бесшумно сложив огромные крылья, опустились на поляну. Они уселись, как шахматные фигуры, мраморные статуи на черной доске, и все разом обратили взгляды ко мне. Точно сами звезды удивленно разглядывали грязного околевшего человека, сидящего на островке под кустом ивы черт знает где. Время от времени кто-то из гостей едва поводил крылом, и снова все замирало.
Я старался вспомнить, испытывал ли когда подобное, но не мог. Страх давил изнутри, съеживал и пьянил. Я сидел под ивой, не в силах пошевелиться, и, вдруг, понял: страх необъяснимым образом греет. Как греет понимание того, что от тебя ничего не зависит.
К утру птицы знали обо мне все. Они прочитали меня, словно книгу, скудный романчик, без начала и конца. Возможно я разочаровал их, хотя мне бы этого не хотелось. Медленно в темноте проступили очертания стволов, травяных холмиков, туман потянулся с воды, в черных кронах засерело небо. Светало. Птицы раскинули крылья и, пролетев надо мной, растворились в небе. Теперь страх не беспокоил меня, из всех чувств остались холод и голод. Я вспомнил про часы, они показывали без четверти двенадцать. Рановато для полудня, поздновато, для полуночи. Но часы никогда не врали.
Утренняя пробежка стала отныне моим любимым видом спорта. К ней прибавились отжимания, ивовый турник и дыхательные упражнения. Когда курить нечего и есть тоже, лучшего способа согреться и успокоиться, просто не придумаешь.
И впрямь помогло, после тренировки проклюнулось и созрело первое волевое решение.
В детстве сестра учила меня плести из осоки косички. Для восстановления навыка и изобретения веревки потребовалось полдня и уйма терпения. Затем мой кинжал сотворил из плотного корешка некоторое подобие крючка. Удочка получилась хлипенькой и никакого доверия не внушала. Однако с ее помощью я без труда натаскал в протоке десяток карасей. Солнце палило, караси подпрыгивали и сверкали, мне стало весело. Я распотрошил рыбешек и проглотил сырыми.
Зуд успеха требовал действовать. Памятуя о жутком ночном холоде, я нарезал вдоволь тростника, большущую охапку осоки и воодушевленно принялся плести циновку.
Упрямства хватило до вечера. Тихонечко подул ночной бриз, любопытно заглянул мне через плечо. Циновка продвигалась медленно. Изрезанные травой руки покрылись мозолями: осока рвалась, для каждого сочленения требовалось вязать веревку-косичку. Я устал, как пес. Темнота застала меня врасплох. На этот раз усталость одержала верх над холодом и страхом. Бросив работу, я повалился в траву и снова увидел луну, встающую над морем. Она не пополнела ничуть, а возможно от нее опять слегка откусили. В полусне это показалось странным и совершенно забылось, говорил лодочник о полной луне или все же о новой. "За что?" — в ужасе подумал я и тотчас уснул. Мне чудились белые птицы, они приведениями кружили над поляной. Я обрадовался им, как старым знакомым. А потом мне приснился сон.
Снилось, что я стою на подоконнике и держусь руками за карниз. За стеклом — комната, горит настольная лампа, и девушка в ночной рубашке что-то кричит мне. На ее лице — ужас, на моем — звериный гнев. Подо мной — далеко-далеко ночные огни и пустая река дороги. Мороз, но девушка распахивает окно. Теперь я слышу ее голос, но ничего не понимаю из ее спешных и пронзительных слов. Я делаю шаг в сторону, подоконник прогибается, тело тоже, оно замирает на миг, и лицо девушки исчезает...
Следующий день ознаменовался тем, что я нашел зажигалку. Должно быть, она выпала из кармана и пряталась в траве, пока не решила, что пора найтись. Теперь я разжился костром и печеной в углях рыбой. Я долго грел над огнем руки и как дитя радовался треску горящего хвороста. До вечера пришлось собирать все, что годилось на дрова. Островок не поскупился, но запасов хватило бы не надолго. Необходимость экономить вернула меня к плетению циновки. На часах было уже без десяти двенадцать. Время и впрямь шло, как попало. Мне подумалось, что его и вовсе нет. Вселенной, включая остров, ивы и реки, и уж тем более море, наплевать на какое-то там время, придуманное человеком. Вселенная просто есть. И я, я тоже становился подвластен этому обстоятельству.
Луна удивленно пялилась на мой костер, я помахал ей рукой и стал ждать птиц. Ночь давно упала на землю, а птицы все не прилетали. Была вероятность, что костер им не по нраву. Тогда я разметал угли, и мое голое, измазанное землей и сажей тело окунулось во мрак. Я не видел даже собственных рук, но это больше не страшило меня... Спустя недолгое время надо мной закружили белые "звезды", и пронзительный птичий крик разрезал тишину. Я вздрогнул от неожиданности и вспомнил, что уже три дня слышу только шелест осоки и плеск воды. Крик повторился.
Я поджег ветку, взял кинжал и пошел в обход острова, освещая малюсенький клочок пространства. И с ним, с пространством, тоже не все понятно. Как его измерить? И надо ли?
Хотелось идти за птицами, но огонь слепил, белые призраки молчали. Побродив так в потемках, я окончательно потерялся на своем крохотном острове. А, может, забрел мимо него. Здесь вдоволь рос терновник. Царапаясь и собирая занозы, я упрямо протискивался вперед, на зов внутреннего голоса. И не прогадал. Вскоре ноги ступили в песок, и я вышел к морю. "Факел" давно потух, далеко-далеко тлела синим огнем слабенькая ниточка горизонта. Сотни прекрасных безмолвных чаек носились в небе и покачивались на черной глади воды. Море то и дело возгоралось изнутри дрожащим светом. Я попал на чужой пир, на беседу, языком которой служило все, кроме слов. Птицы предпочитали танец. Круглобокая луна, звезды и весь не окружающий, но существующий мир слушали их, затаив дыхание. Белые птицы танцевали о тайнах, не доверенных человеку. Хотелось достать из ушей пробки и услышать их. Тщетно! Я чувствовал то горе, то радость, то печаль, то смех и не понимал, как соединить это в своем сердце.
Незаметно птицы сбились в круг над водой, где медленно вырастало светящееся яйцо. Оно становилось нестерпимо ярким, это дивное яйцо. Как солнце, что наливается алым, ныряя ночью в море. Мир перестал дышать, танец замер. Яйцо лопнуло фонтаном слепящих искр. Из него, отряхиваясь и хлопая крыльями, вырвалась белая птица. Вместе с ней в небо бросился крик.
Охватило странное чувство: моя душа тоже просилась к птицам, я пытался удержать ее словом воли, но напрасно, меня тянуло к воде. Пошатнувшись, я отступил назад в лес, запнулся о корягу и повалился навзничь. Кинжал отлетел в сторону. Под спиной что-то хрустнуло, раз-другой надломилось и началось свободно падение. На этот раз в глубокую яму, полную грязной жижи.
Попытки вылезти на ощупь успехом не увенчались, слишком темной и скользкой оказалась моя тюрьма. Я стоял в яме по колено в ледяной воде и думал о белых птицах. Казалось, я жил бесконечно долго, в темноте, под землей, ничего не зная, ни о чем не догадываясь. И вот мне сунули под нос тайну. Сказали — она есть. Я многое понял, да, но так ничего и не узнал. Как вечный крот, что увидел вспышку солнца.
Серый кусок неба над головой медленно голубел. В нем изредка мелькали белые птицы, но с рассветом они пропали. Утро наливало в мою берлогу свет, и вскоре я мог рассмотреть место, куда попал. Яма метра три глубиной, ровные стены — корни, земля да песок, на дне полно воды. Вот только откуда здесь яма? Здесь? Где? Я не знал — ничего не знал. Что-то со мной было неправильно. Взять, к примеру, то, что ничегошеньки не помнил, кроме детства. И больше того, пока я не увидел рождение волшебных птиц, меня совершенно не волновало даже то, как меня зовут. Да и важно ли это? Пока живешь — важно, а потом? И потом! Дайте только вылезти отсюда, я сделаю все, чтобы разгадать хоть немного.
Полметра удалось осилить, и я застрял. Ноги скользили, грязь комьями летела из-под торчащих коряг, они сбрасывали меня, как назойливого пса. Пришлось спрыгнуть обратно в жижу. Хорошо хоть вода не прибывала, как случается с подобными ямами. Брызги грязи покрыли меня затейливым узором. Я выругался, отодрал от стены кусок корня и принялся ковырять ступеньки. Хоть согрелся. Часовые стрелки доковыляли до "без пяти".
Вдруг по дну ямы мелькнула тень огромного крыла. Я замер. Странно. Волшебные птицы прятались днем. Но мне не почудилось, птица появилась вновь. Она летела тяжело и низко, в ее лапах сверкало солнце. Через мгновение у моих ног плюхнулось нечто тяжелое. Я нашарил в воде кинжал! Чудо-птица! Запрокинув голову, я стоял, пока не заболела шея. Моя благодетельница не вернулась.
День перевалил к вечеру, когда я выполз на свет. Проковыряв кинжалом дюжину ступенек, изломав ногти, наевшись земли, напившись грязи... я вылез. Полуживой.
Сверху яма очень походила на могилу...
Я нашел птицу тотчас. Она распростерла крылья в зарослях терновника и светилась так, что резало глаза.
По каким-то удивительным причинам я все понял. Ночи — ночное, солнцу — солнечное. Птица преступила черту миров. Ради меня. Зачем? Возможно, она что-то знала обо мне, но и только. Я заплакал и сразу осознал, что не плакал очень давно. Не сдерживая рыданий, я страдал по самому себе, потерянному где-то и недостойному смерти белой птицы. Она умирала, ее крылья обуглились, глаза удивлялись. Это были дивные глаза, не человеческие и не птичьи. Абсолютная мудрость, абсолютная доверчивость...
"Не тревожься", — говорили они. — "Там, откуда ты, принято тревожиться. Напрасно. Страха нет. Только рассказы о нем, только рассказы..."
Я взял птицу с собой, к своему кострищу, положил в тень. Перья ее играли перламутром, шея завяла, словно цветок без влаги, а в чудесные глаза заглянуть больше не довелось. Ночью ее не стало. В том смысле, что она исчезла. Умерла ли она? Я сомневался...
Костер щедро плескал в небо искрами, а меня по-прежнему бил озноб. В горле саднило, голова казалась тяжелой, как гантельная лепешка. Я попытался завернуться в незаконченную циновку. Черта с два она грела! Даже глупо.
Утро для меня не наступило. Я лежал в бреду, мне грезились ворохи теплых одеял, свежий хлеб и жареная колбаса. Иногда я приходил в себя и видел, как колышутся на ветру ивовые косы. Однажды прозрачная стрекоза села мне на живот, совсем рядом в траве дразнились цикады. И я снова засыпал, сны казались прекрасными.
К исходу дня я очнулся. Нестерпимо хотелось пить. То ли и впрямь потеплело, то ли меня бил жар, однако воздух загустел — дышать стало тяжело и противно. Мир слегка подрагивал от электрических разрядов. Шла гроза, и совершенно очевидно, что она направлялась сюда.
Я засунул зажигалку в дупло ивы, накидал побольше травы на последнюю охапку хвороста и принялся ждать дождь. Часы дразнили без одной минуты двенадцатью, и я стал подозревать, что неспроста.
Такой грозы я никогда не видывал, по крайне мере на той памяти, что сохранилась. Дождь не пробовал и не примеривался, он просто рухнул на остров водопадом теплой свежести. Я накрылся циновкой, и, наверное, только поэтому не захлебнулся. Небо озарилось, и раздался такой треск, точно сама земля раскололась напополам. Водопад нарастал, циновка прогнулась, но выдержала.
Со следующим ударом грома мир перевернулся и ослеп от вспышки света. Вместе с миром ослеп я. Перед глазами мелькнули серое море и белые птицы. Мелькнула луна, круглая, как золотая тарелка. Дольше всех задержалась хитрая ухмылка лодочника. Но и она сменилась полной тьмой, в которой все реже и тише слышались раскаты грома...
Все-таки кое-что я узнал, и потому не страшился смерти.
За секунду до того, как открыть глаза, я ощутил, что лежу на чем-то мягком и приятном. Приснилось! Вот черт! Это ж надо! Память вернулась вся и сразу. Наша с Галкой комната в общаге, колючее верблюжье одеяло. Утренний зимний свет льется в окно десятого этажа. Сонный город посыпает легким снежком. Понедельник, Галка уже на лекциях. Ее халатик переброшен через спинку стула, на столе: недопитый кофе, черновик реферата и пустая фольга шоколадки. Все кажется ярким и ласковым. Хочется лежать долго-долго, глазеть на падающий снег, на суетливую синицу за окном в бумажной кормушке, на зашкафную паутину, подрагивающую от сквозняка, на занавески в паршивенький кружочек, на плакат с красоткой Феррари... На все-все. Смотреть и радоваться.
Я почему-то подумал о счастье и о том, что сейчас постучат в дверь. Постучали:
— Толь, дай конспект по мифам!
— Конспект? Это ты, Паш? — пришлось встать, в зеркале мелькнула недельная щетина. Я остолбенел, потому что увидел, что грязен, словно неандерталец, и гол, как Адам. Ну, почти. На моем запястье красовались часы, которые я мальчишкой нашел на старом форте. Часы шли исправно.
Я сел и уронил гудящую голову в изрезанные осокой руки.
На глаза попался листок от Галкиного реферата, и я, не задумываясь, прочитал:
"... перевозит души умерших по реке жизни. Изображался мрачным старцем в рубище.
Считалось, что только золотая ветвь, сорванная в роще Персефоны, открывает человеку путь назад..."
Харон. Затошнило от голода и от внезапной догадки, что я все же сверзься тогда с подоконника. Прямиком в лодку. И вернулся. Оттуда!
Часы. Да, скорее всего так, хотя и невероятно. Часы из золотой ветви? Не может быть! Хотя почему бы и нет? Золото — что ему будет за века? Для волшебства не срок...
Тайны жгли. Они открывались, как карты пасьянса. Птицы-души, птицы-ангелы, могила, холод, голод и дождь очищения. Карта — циновка, карта — ключик к тайнам мироздания, карта — мертвая птица. Я попал в междумирье, на краешек мудрой тарелочки, где было всего по ложке...
Пашка ушел ни с чем. Я опустошил холодильник, а после долго грелся под душем, совершенно не зная, что теперь делать с часами, и точно зная, что в кармане джинсов лежит две по пятьсот. Я потрачу их на хризантемы, белоснежные, словно волшебные птицы. Галка обрадуется, станет тыкать курносым носиком в каждый пушистый цветок и тихо вздыхать. Она не знает о реке жизни ничего, кроме того, что выискала в Интернете. И не нужно. Галка умеет быть счастливой просто так.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|