↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Володя Злобин
Русская широкозадая: перипетии Революции В. Я. Зазубрина
Время было такое: отрубленная голова есаула Кайгородова, хозяина Алтайской сечи, гремела в кастрюле по дороге с гор. В Ново-Николаевске только что расстреляли сумрачного барона Унгерна, так и не воздвигшего свою угрюмую кочевую империю. На крестьянских знаменах писали: 'Мы боремся за хлеб' 3. Зыбкое было время, нестойкое — и такие же неукоренившиеся места. Жизнь проникала в людей непосредственно, часто без спроса — лозунгом, пулей и новой страной. В эти неспокойные годы в Канске была написана повесть 'Щепка'5 Отсюда первая важная зазубринка — посторонность писателя. Зазубрин твердо стоял на партийных позициях, писал о красных партизанах, чекистах, советском быте, о коллективизации, но писал так, что его неизменно обвиняли в поклепе на эту самую партию и революцию. Ну, в самом деле, что за сомнения в 1921-то году? Какой Барановский? Должно быть все четко, с раз выбранной стороной, а тут какой-то Серебряный век, взвешивание, опять тоскливый русский гуманизм о 'теле земли' и об 'изуродованной, загаженной человеком жизни'7. Но раз так, почему Зазубрин, будучи идейным коммунистом, не ушел от мобилизации в подполье? И почему ушел от Колчака только после разгрома на Тоболе? Зазубрин пылал каким-то своим особым огнем, различимым в любую метель, но при этом подстраивался, хотел гореть так, как принято, и если по отдельности эти качества весьма распространены, то вместе они слагаются редко. Таков Зазубрин в жизни, где пропутешествовал от красных к белым и обратно, таков в литературе, где проделал путь от стихийного авангарда к соцреализму. Но ни поздний роман 'Горы' (1933), ни итоговая пьеса 'Подкоп' (1937), опять-таки не вполне каноничные, не принесли Зазубрину славы. Средь этого отчаяния писатель в 1935 году пишет Горькому: 'Ведь люди в 38 лет умирали Пушкиными, а я в 40 все ещё Зазубрин'9. Зазубрин пишет наружу. Текст его распорот, оттуда вываливаются потроха. А если сшито, то швы как тонкие белые черви — извиваются, прогрызают стежок. Это доступно простой арифметике. В крохотной 'Щепке' 'гной' упоминается шесть раз, 'мертвый' — восемь, 'сырость' видна в одиннадцати местах, 'мяса' столько же, 'пота' уже тринадцать, 'холода' — восемнадцать, 'бледности' — двадцать, а 'расстрела' — пятьдесят семь. С цветом гуще: серого — тридцать девять; черного, без черносотенцев и чернил, семьдесят один; белого, без белогвардейцев и прочего, шестьдесят шесть; красный встречается сто пять раз, рядом с семьюдесятью четырьмя мазками крови11. Проще говоря: кровь всегда рифмовалась со словом любовь. В 'Двух мирах' староста случайной деревни, тщедушный Кадушкин, призывает закопать живого односельчанина в землю. Так нужно, чтобы чехи не пожгли дома, и Кадушкин торопливо, из лучших побуждений, шепчет: Надо, ребятушки, утаптывать, утаптывать. Он так кончится без мучениев. Получился образ заботливого убийцы, который не по природе такой, а вынудили которого, и даже в преступлении своем он дрожит и хочет, раз избежать казни нельзя, потише и побыстрей. Того же скола щепкинский образ Ефима Соломина, чекиста из крестьян, который, как скотину, утешает приговоренного к расстрелу: 'Чо призадумался, дорогой мой? Аль спужался?' И даже стреляет Ефим Соломин с лаской, бьет без злобы, только с необходимостью: А чо их дражнить и на них злобиться? Враг, он когды не пойманный. А тутока скотина он бессловесная. А дома, когды по крестьянству приходилось побойку делать, так завсегда с лаской. Подойдешь, погладишь, стой, Буренка, стой. Тожно она и стоит. А мне того и надо, половчея потом-то. Остальные палачи не страшны, потому что от зверств своих бледнеют, злобятся, тянутся к алкоголю. Это ещё живое, способное убить себя, покаяться или спиться. Даже Ян Пепел, безжалостный и строгий чекист, отдаленный от коллег акцентом, таит какой-то невроз, неизбежную усталость машины. Ефим Соломин не таков. Его невозможно поколебать: он защищен не идеологией, а русским крестьянским упорством, понятным отношением к миру — как к запустевшему скотному двору. Ефим потому страшен, что 'не мог злиться на корову', он по-крестьянски сноровист и терпелив. С той же деревенской смекалистостью он собирает крестики с ладанками на игрушки детям. Не пропадать же им, в самом деле. Пусть послужат. Это не банальность зла, когда злодеяние рутинно и обезличено. И не трогательная интеллектуальность, как у товарища Лайтиса из 'Голодного года' Пильняка, который днем подписывает аресты, а вечером рассуждает 'о музыке, о Бетховене, о скрипке и кларнете'. Ефим Соломин проще. Выступая на митинге, он говорит о партийности как о пшенице и удивляется тому, что ЧК считают убийцами: По яво, и Ванька убиват. Митька убиват. А рази он понимат, что ни Ванька, ни Митька, а мир, что не убивство, а казнь — дела мирская... Убийство — это воля отдельного человека, а если волит партия, понятая Ефимом как намотанная на кулак вервь, то решение мiра — вне ошибок и личных пристрастий, ведь там, вне мiра, одно 'охвостье, мякина'. А раз так — можно в яму его, в землю, чтоб на следующий год напитал 'пшеничку'. Всё польза будет. Террор Ефима Соломина пока ещё не от города, а от сохи: хозяйственный, с поглаживанием головы. Надо убить, значит, убьем. С привлечением богатого коровьего опыта. Заранее потянуло Востоком: Кампучией, Нанкином, безмолвными бревнами 'Отряда 731'. 'Щепка' предугадала не только газовые камеры, но закономерный итог индустриального романтизма, безграничной веры в разум и прогресс: ...'просвещенное' человеческое общество будет освобождаться от лишних или преступных членов с помощью газов, кислот, электричества, смертоносных бактерий. Господа ученые, с ученым видом, совершенно бесстрашно будут погружать живых людей в огромные колбы, реторты и с помощью всевозможных соединений, реакций, перегонок начнут обращать их в ваксу, и вазелин, в смазочное масло. А вот у Зазубрина почти О'Брайен, когда тот запугивает Уинстона Смита: Казнь негласная, в подвале, без всяких внешних эффектов, без объявления приговора, внезапная, действует на врагов подавляюще. Огромная, беспощадная, всевидящая машина неожиданно хватает свои жертвы и перемалывает, как в мясорубке. После казни нет точного дня смерти, нет последних слов, нет трупа, нет даже могилы. Пустота. Враг уничтожен совершенно. И, в подтверждение, знаменитый Оруэлл: Вас выдернут из потока истории. Мы превратим вас в газ и выпустим в стратосферу. От вас ничего не останется: ни имени в списках, ни памяти в разуме живых людей. Вас сотрут и в прошлом и в будущем. Будет так, как если бы вы никогда не жили на свете13. Будь Зазубрин европейским писателем, он бы занозил 'Щепкой' многих великих, но, вот парадокс, родись он в Европе, Зазубрин бы ничего подобного не написал. Есть у русских писателей такая черта — писать что-то важное, пронзительное, но неизвестное, светящее лишь для своих, чтобы в темном таежном углу тихо знали о том, что будет со всеми через много-много лет. Так, Зазубрин чуть ли не первым придумал одну из самых известных метафор всего ХХ века. ещё до сталинской речи 1945 года Зазубрин выразился о людях как винтиках в механизме: И чекисты, и Срубов, и приговоренные одинаково были ничтожными пешками, маленькими винтиками в этом стихийном беге заводского механизма. Творчеством своим, судьбой Зазубрин заранее показал, что жертва сильнее палача, художник побеждает идеологию, а винтик может заклинить весь механизм. И не с пафосом борьбы показал, а окольными путями, ненамеренно, может, даже вопреки себе и собственным убеждениям. Раздвоенный это писатель, ненарочный. Не зря у 'Щепки' подзаголовок: 'Повесть о Ней и о Ней'. Зазубрин разделил Революцию, которая насмешливо похожа на то, что выкликал весь Серебряный век — символисты, великий девственник Соловьев, Мережковские, Блок. Ну вот выкликнули, пришло... Не понравилось. Оказывается, важно, какому чародею отдавать красу. А вместо Софии может явиться Катька: Она не идея. Она — живой организм. Она — великая беременная баба. Она баба, которая вынашивает своего ребенка, которая должна родить. Если Зазубрин важен 'Щепкой', то 'Щепка' важна образом Революции. Кровь, язык-пурга, сумасшествие, размытость реальности — это было и до Зазубрина, например, у любимого им Леонида Андреева, и тем более будет после, в прозе куда как сильнее, но зазубринская Революция... такое было только раз, здесь, на великой русской равнине, и увидеть ее удалось лишь из занесённого снегом Канска. Срубов отвергает очевидные мифологические отсылки, представляющие Революцию как жуткое хтоническое воплощение: Тиамат, Кали или Гекату с острой зубчатой короной. Говоря о неправильности 'античной или библейской' генеалогии, Срубов прерывает линию, заданную Французской революцией — от культуры, от города с женщиной-нацией, у которой призывно оголена одна грудь. Женщину эту запечатлел Делакруа15. В одном из писем 1923 года Зазубрин признается, что 'искренне хотел написать вещь революционную, полезную революции. Если не вышло, то не от злого умысла'17). Потому в 'Щепке' на виду 'Бесы' с идеями Петра Верховенского, из Достоевского же встреча с двойником. Неприятие Иваном Карамазовым гармонии, если она стоит на 'слезинке замученного ребенка', становится в 'Щепке' вопросом отца Срубова к сыну, согласился бы тот стать архитектором здания 'судьбы человеческой с целью осчастливить людей, дать им мир и покой', если б необходимо было замучить всего одно крохотное созданьице? 'Преступление и наказание' прорезается в поступке следователя Иванова, который решил изнасиловать арестованную Новодомскую, ибо 'ее все равно расстреляют'. И вот мысли Срубова: Отчего не изнасиловать, если ее все равно расстреляют? Какой соблазн для рабской душонки. Позволено стрелять — позволено и насиловать. Все позволено... И если каждый Иванов? Итоговое решение зло-Соломоново: расстрелять и Иванова, и Новодомскую. Иванова первым, чтобы по справедливости. Опять же, отличие справедливости от любви: по справедливости — виновны все, из нее нет спасения. Справедливо недовольство рабочего, справедлива ненависть революционера, справедлив гнев реакции, и круг замыкается, красный и белый становятся серыми, тоскующими об отмщении. А надо бы о любви. Так в пору Гражданской смогли немногие, вроде Максимилиана Волошина. Срубов в этой же ловушке: справедливость его революционная, способная отпустить крестьян на свободу, а любовь страшная, разрывающая, требующая полюбить расстрел. Срубов выбор не делает, мечется, раздваивается и сходит с ума, что вполне здраво, ибо от безумия, как показал ХХ век, может спасти только тотальное безумие. Даже Николай Курбов (1922) Эренбурга стреляется, так как находит себя слабым, несоответствующим революции, тогда как сумасшествие Срубова — это и полный от нее отказ, и полная к ней любовь. Срубовскую революцию невозможно принять, оставшись цельной личностью, и Срубов разграфляет19. Ликуя от лицезрения XV съезда партии, Зазубрин почему-то пишет: 'Набальзамированный труп лежит под стенами Кремля. Ногти на руках у него чернеют. Неправильная или не к месту приведенная цитата из книг Ленина кажется мне его мертвой рукой с почерневшими ногтями'21. Арон Борисович Залкинд (1888-1936), пионер психоанализа в СССР и отец педологии, рассматривавший в центральной советской печати вопросы психопатологии, мог оказать некоторое влияние на творчество Зазубрина. Писатель вспомнил о Залкинде в январе 1924 года, когда при разборе рассказа 'Общежитие' на Зазубрина обрушились обвинения в 'нахальстве', 'порнографичности' и 'клевете на совработников': В заключительном слове Зазубрин сказал, что он очень удивлен обвинениями в сифилизации партии на 100 проц. Зазубрин напомнил, что в его повести больны только два коммуниста, что, основываясь на работах доктора Гельфанда и Залкинда, он имел право говорить, что среди коммунистов есть и больные, и люди неправильно оценивающие роль половых отношений в комплексе физиологических отправлений организма'23 вторым предложением цитирует массу мозга ('Головной мозг... без твердой мозговой оболочки... 1340 gr.'), словно опровергает слухи о нехорошей ленинской болезни. Об этом и разгромленное 'Общежитие' — критика советского быта с позиции скученности, пота, липкости и сифилиса. В свою очередь, Залкинд занимался социально-биологической критикой партии. Об этом ряд его работ двадцатых годов. Так, в статье 1924 года 'О психоневрозах коммунистического студенчества' Залкинд приводит выборку 600-700 коммунистических студентов из разных вузов и с рабфаков с 1919 по 1924 год25. Дальше у товарища П. развивается истерический сомнабулизм, что, при прочих совпадениях, приводит чуть ли не к финалу зазубринской 'Щепки': ...т. П. как бы переходит в другой мир, где и осуществляет свои вожделения, столь чуждые современной мирной реальности: он снова в боях, командует, гонится за противником, служит революции — по-своему27. В ней Залкинд попытался классифицировать психопатические проблемы членов партии и увязать их с социальным происхождением и политической ориентацией. Залкинд столкнулся с разгромной критикой, из-за чего ему пришлось воспроизводить один из магических советских ритуалов — доказывать верность теологическим догмам марксизма, подчеркивая, что автор ни в коем случае не подменял 'социологический анализ' 'неврологическим'29, поэтому мог читать определенно психопатичные 'Два мира', а Зазубрин, в свою очередь, мог читать Залкинда в притягивавшей его 'Красной нови'31. В ходе работы над 'Щепкой' и 'Общежитием' (первая половина 1923 года) Зазубрин мог читать регулярные колонки Залкинда в 'Правде'. В частности, в ? 19 за 1923 год была опубликована заметка 'Марксизм на первом всероссийском съезде по психоневрологии' за авторством самого Залкинда. Разбирая ряд докладов, Залкинд останавливается на выступлении психолога Георгия Челпанова, указывая, что его философия заражена 'идеологическим сифилисом'. Залкиндом также используются тропы про 'тайный брак' и 'развод', что в целом (особенно про сифилис) соответствует тематике 'Общежития'. Само по себе обсуждение сифилиса и половой темы не было для центральной советской печати чем-то запретным. В ? 214 'Правды' за 1922 была опубликована заметка 'Еще несколько цифр и замечаний по поводу движения венерических заболеваний у нас', где указывалось на рост заболеваемости сифилисом и приводилась подробная статистика о смертности беременных и их детей от этого недуга. Дискуссия о венерических заболеваниях разворачивается в ? 193 и ? 203 за 1922 год, а также в 'Известиях В.Ц.И.К.' (21 июля 1922-го). В ? 38 (1923) Залкинд публикует текст, с помощью которого мог защищаться Зазубрин при разгроме 'Общежития'. В заметке 'Заболевания и лечение партийных работников' Залкинд говорит об особом нервном истощении революционных кадров, добавляя, что 'коммунист, чем бы он ни болел, — всегда при этом нервно-болен'. Залкинд сгущает краски и живописует 'кризис партгигиены', апокалиптические масштабы партийного помешательства. А в ? 173 того же года опубликована статья Залкинда 'Рефлекс революционной цели', где он договаривается до существования 'классовых рефлексов организма' и попутно присовокупляет: Половая жизнь, — по мнению одного из самых глубоких психопатологов современности, проф. З. Фрейда, — является источником огромного количества нервных и общебиологических нестроений. Примечателен конец этой большой статьи: История такие правила и ритмы выдвигает стихийно: новые формы быта, назревающие внутри партии и во всем рабочем классе, новые элементы морали, иное разрешение полового вопроса, — этим история строит классовую психофизиологию. Надо помочь истории, понять со устремления и овладеть ими. Тов. Троцкий чутко и своевременно приступил к этому в социолого-культурном разрезе. Необходимо начать эту работу и в биологическом разрезе. В 1923 году Троцкий совершает культурный разворот, выпуская труды 'Литература и революция' и 'Вопросы быта'. Троцкий обратился к повседневности, которую предлагал — в том числе в физиологическом аспекте — революционизировать. Это сопровождалось публицистической кампанией в 'Правде'. В ? 153 была опубликована статья Троцкого 'Чтобы перестроить быт', в ? 155 вышла статья 'От старой семьи к новой', а большая статья 'Вопросы быта' появилась в ? 181 и ? 183. Троцкого поддержал Залкинд, который в ? 96 за 1924 год опубликовал статью 'К практике нового быта', где объявил, что пролетариат находится в стадии 'первоначального социалистического накопления'. Обсуждение не прошло мимо Зазубрина: доктор из 'Общежития' Лазарь Исаакович Зильберштейн очевидно схож с Троцким33). Многое оттуда до сих пор не введено в оборот. Например, в октябрьской 'Правде' 1922 года (? 239) была опубликована статья Валериана Правдухина 'Молодая литература в Сибири', посвященная 'Сибирским огням' и их авторам. Из этой статьи можно узнать о первоначальном названии 'Щепки': Сейчас В. Зазубрин работает над новой повестью 'Раненый', которая должна появиться в ? 5 'Сибирских Огней'. И в первых набросках, и в теме, взятой В. Зазубриным, чувствуется редкая и ценная смелость растущего и дерзкого таланта. Он пытается через своего героя дать нам картины революции, будничной работы Чека, падений и восстаний человека в вихре революции. В. Зазубрин, несомненно, растет. То, что Зазубрин был смел и дерзок, хорошо показывает следующий случай. Критик Корнелий Зелинский описал встречу писателей со Сталиным 26 октября 1932 года на квартире Горького, где прозвучало знаменитое изречение про 'инженеров человеческих душ'. Зазубрин, сидевший прямо напротив Сталина, зачем-то долго и подробно сравнивал его с Муссолини, сводя мысль к тому, что у дуче просматривается 'условный рефлекс на величие', а в образе Сталина величия нет, отмечая 'простоту речи и поведения, рябину на лице'. Присутствующие потупились, а сам Сталин, которого в лицо сравнивали с Муссолини, нахмурился. Зазубрин обладал честностью без такта и чуткости. По поводу присылаемого в 'Сибирские огни' Зазубрин говорил: 'Если бы мы печатали всех рабочих и крестьян, присылающих в журнал свои рукописи, то редакция обратилась бы в богадельню, а литература не обогатилась бы ничем ценным'. Впервые пришедшую к Зазубрину писательницу Надежду Чертову он с ходу обозвал 'навозной'35. Кровяное-то кровяное, но ведь как угадал Зазубрин с чередой расстрелов. Расстреляны пролетварвары Лелевич, Авербах и Вардин, осадившие 'Сибирские огни'. Расстрелян противник напостовцев Воронский, внимания которого так пытался добиться Зазубрин. Расстреляны сибирский критикан Александр Курс и те, кто его прикрывал: бывший первый секретарь Сибкрайкома Сергей Сырцов и один из отцов сталинских репрессий Леонид Заковский37. Может быть, помня об этом, Правдухин мужественно терпел пытки более полугода и показаний не дал. Может быть, он не дал их вообще — чужая приговорила рука. Расстрелян один из инициаторов 'СО' Дмитрий Константинович Чудинов, расстрелян жаловавшийся на зазубринскую кровавость Итин, убит Александр Ансон, дореволюционный интеллигент Вениамин Вегман умер в следственной камере. Из авторов расстреляны Исаак Гольдберг, Михаил Ошаров, Михаил Кравков, Павел Васильев, Георгий Вяткин, Порфирий Казанский; за десять коротких минут приговорили к расстрелу краеведа Вячеслава Косованова, погибли в заключении Пётр Петров и Евгений Забелин... Погибли, и оттащили веревками в темный загиб39. В сентябре 1937-го расстрелян сам Зазубрин. На расстрельном списке от 31 августа 1937 года41. Странная исключительность, волей-неволей отсылающая к тому злополучному сравнению Сталина с Муссолини. Зазубрину приписали 'участие' в антисоветской террористической организации. Вспомнили и эпизод с 'работой' на 'охранку'. Сызранская группа РСДРП в декабре 1916-го приняла решение заслать молодого Зазубрина в охранное отделение с целью разведки, чем он под фамилией Минин и занимался целых три месяца. После были обвинения в провокаторстве и партийный суд, где Зазубрин был полностью оправдан, в том числе по показаниям бывшего начальника сызранской 'охранки' Ивлева43. Как и Воронскому, Зазубрину приписали фамильный порок, зазубринщину, — протаскивание в литературу буржуазно-кулацких идей. Партия строила 'правильную' литературу, где не было места колеблющимся, и Зазубрин держал оборону в 'СО' вплоть до своего ухода весной 1928 года. В 1930-м журнал ужимается, зато становится ежемесячным. Из плана публикаций вырезаются крупные вещи45, тогда как любое искусство и есть фундаментальное расхождение с действительностью. Искусство — это система расстояний, нечто, способное отдалить бытие без его потери, вечная видимость недоступного. Расстояние не только позволяет взглянуть на жизнь со стороны, но и оберегает ее от прямого вмешательства — великая ценность художественной литературы в том, что она не имеет юридической силы. Ни один роман, даже самый идеологический, не может заявить, что после своего прочтения он вступает в законную силу и требует поступать в соответствии с ним. У художественной литературы всегда остается опасность неисполнения, поэтому она никогда не может полностью удовлетворить власть. Поэтому самые радикальные пролеткультовцы ратовали за очеркизм и газетность, жанры, наиболее соприкасающиеся с жизнью, а значит, и обязательные к исполнению, как это было с нехорошими передовицами 30-х годов. Призыв 'не разрываться с жизнью' — это призыв к уничтожению литературы, потому что литература — в стихах ли, в прозе, документальная ли, даже идеологическая — хотя бы чуточку, но пребывает в той дымчатой, никому не принадлежащей стране, что зовется выдумкой и фантазией. Вот почему Александр Курс так яростно хотел залепить 'кирпичом по скворешне'47. С опорой на Горького Зазубрин пытался доказать партии свою верность, но опять замечтался и пошел наперекор канону соцреализма, требующего изображения 'положительного героя-творца'49. Наиболее соцреалистическим оказывается последнее произведение Зазубрина — пьеса 'Подкоп' (1937). Оно же и самое слабое. Не к марксизму тяготел Зазубрин, а к поэзии, которая, конечно, отнюдь не стихи. Как однажды Зазубрин сказал Федору Тихменеву: 'Я всегда радуюсь, когда встречаю человека, способного к поэтическому восприятию мира'51; далёкий от Петрограда купец Иннокентий Пшеницын мирно дышал на стекло, чтобы рассмотреть за ним градусник; и не догадывался никто, что тысячелетней России последний отмерен день. А над ними уже выходила, поднималась из тумана, из сырости оврагов, из темени колодцев и провалов меж волн — вставала Она, чадом умытая, русская широкозадая, ненасытная баба-революция.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|