↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Территория холода
Annotation
Школа-интернат в удаленной от цивилизации лесной глуши живет по своим законам. Здесь нет имен и нет традиции помогать новичкам обустроиться. Здесь тех, у кого нет сил, помещают в Казарму. Здесь один и тот же сон может бродить от ученика к ученику, пока не придет Холод — таинственный и зловещий хозяин территории, от прикосновения которого исчезаешь без следа.
Кем ты станешь, оказавшись здесь? Сновидцем-предсказателем, героем или пропавшим, о котором быстро забудут? Захочешь ли разгадывать тайны этого места или предпочтешь закрыть на них глаза? Пришло время выбирать.
Часть первая Новичок
Глава 1. Я — Старшая
Глава 2. Его еще не назвали
Глава 3. Истинное дитя этого места
Глава 4. К вам новенький
Глава 5. Это Казарма, малыш
Глава 6. Пудель
Глава 7. Ты знал?
Глава 8. Ночное дежурство
Глава 9. При свете страхи могут рассеяться
Глава 10. Будем знакомы, Спасатель
Часть вторая Спасатель
Глава 11. О портретах соседей, ночных разговорах и заботе интерната
Глава 12. О наплевательском отношении, достопримечательности и приказах
Глава 13. О разбитых тарелках, хитрости и сестрах милосердия
Глава 14. О сплетнях, приятных компаниях и ночных вылазках
Глава 15. О тайнах, темноте и ответственности
Глава 16. О принцессах, принцах и драконах
Глава 17. О позоре, гневных тирадах и гаданиях
Глава 18. О прогулках после отбоя, чужой печали и неоправданной доброте
Глава 19. О тактичной глухоте, неловкости и неправильных рыцарях
Глава 20. Об одиночках, слезах и общем укрытии
Глава 21. О лазарете, снах и яви
Глава 22. О фантазии, страхе и талантах рассказчиков
Глава 23. О безумии, женской солидарности и нежных жестах
Глава 24. О выборе сумасшедших, человеческой дороге и правоте Майора
Часть третья Выпускник
Глава 25. Трещины и шепот стен
Глава 26. Самый трудный бой
Глава 27. Ускользнувшие воспоминания
Глава 28. Меньшее из зол
Глава 29. Завиральные идеи
Глава 30. Пиковый туз
Глава 31. Проверенный способ
Глава 32. Та, кто делает выбор
Глава 33. Предатель и диверсант
Глава 34. Кабинет директора
Глава 35. Ускользнувшая Дриада
Глава 36. Классный журнал
Глава 37. Шорох в холодную ночь
Глава 38. Из уважения к чужой воле
Глава 39. Сольная спасательная операция
Глава 40. Исповедь Старшей
Глава 41. Уникальная
Глава 42. Плач болотницы
Глава 43. Выпускной
Глава 44. Вечные дети этого места
Глава 45. Вопросы с другого конца дороги
Эпилог
Часть первая
Новичок
Глава 1. Я — Старшая
НОВИЧОК
Так бывает.
Жизнь делает крутой поворот и начинает отчаянно мчаться по ей одной ведомой траектории. А все, что было до поворота, скрывается в тумане — уж и не разглядеть. События прежней жизни начинают таять, как тают застигнутые утренними сумерками ночные тени. Перед глазами остается только рвущаяся вперед петляющая лента шоссе и затылок водителя, едва выглядывающий из-за подголовника.
Водитель молчалив, почти неподвижен и сосредоточен, каким ему и полагается быть. Черная машина с затянутыми темным мутным бельмом окнами на пассажирских местах скребет колесами раненое шоссе, изредка испуганно вздрагивая на особо крупных его рубцах.
Дергаюсь вместе с машиной и вдруг понимаю, что по этой дороге очень давно никто не ездил. Из-под колес выныривают полупрозрачные силуэты потревоженной дорожной пыли. Застывшие в плотной паутине тумана пейзажи дышат сыростью, глотают росу, и стоят нетронутые, как забытые в кладовке музейные экспонаты. Рытвины на дороге — давние, никого не беспокоящие, не изъезженные и не запущенные, какими могли бы стать, реши кто-нибудь вытянуть из шоссе последние соки полезности. Но нет, дорога пуста, на встречной полосе — ни единой машины. Это даже слегка пугает.
Совсем слегка.
Гораздо меньше, чем место, где дорога заканчивается. Гораздо меньше, чем неизвестность, это место окутывающая. И уж точно гораздо меньше, чем навязчивые мысли, кричащие мне: «Там, куда тебя везут, тебе будет очень плохо».
Окно дразнит меня нечетким отражением, и я замечаю, как мои губы обиженно надуваются, как будто мне отчаянно хочется хныкать. Недовольный собой, кривлюсь, заставляя отражение измениться. Отражение соглашается — и поддается. Так лучше. В голове у меня куча вопросов, вьющаяся стаей надоедливых мух, но я отмахиваюсь от нее. Все равно ответы давать некому — не Затылок же, в конце концов, расщедрится на внятный рассказ. Впрочем, и без рассказа ясно, что ничего хорошего можно не ждать. Интернат в богом забытой глуши, откуда некуда бежать, даже если выскользнуть из-под надзора воспитателей. Уж и не вспомнить, какой он у меня по счету — и интернат, и побег. Пытаюсь и впрямь подсчитать, но цифры застывают в голове, будто замороженные усыпляющим дыханием висящего за окном тумана.
Плевать.
Какой бы это ни был интернат, все они, по сути своей, одинаковые. И новичков там не любят, а я — самый что ни на есть новичок.
Под гнетом чугунных мыслей все больше сникаю, тайком жалея себя и вжимаясь в сиденье. Тем временем лента шоссе успевает смениться грубой грунтовой насыпью, а по обе стороны от машины вырастает густой смешанный лес. Колеса с жующим хрустом начинают ерзать по неровностям. Машина крадется медленно, будто правящий ею Затылок раздумывает, не сменить ли ему курс в последний момент.
На одной из кочек я подскакиваю слишком высоко и от страха удариться головой о потолок громко охаю, тут же прикрывая рот рукой, устыдившись секундного беспричинного испуга. Пальцами чувствую закоченевший кончик носа и впрямь замечаю, как похолодало. И когда только успело?
Делаю выдох, и изо рта вырывается облачко пара. Я удивленно пялюсь в пространство, где только что растворился мой выдох, и уверяю себя, что мне это почудилось. Стало, конечно, холодно, но не настолько же! Однако похолодевшие руки я невольно потираю, чтобы согреть, и растерянно озираюсь по сторонам, почти готовый поверить, что машина везет меня прямиком в зиму.
Однако зимой вокруг не пахнет. Густой лес шелестит зеленой листвой и трещит ветками. Он вовсе не выглядит таким холодным, каким я его представляю.
— Здесь болото вокруг. Вот и холодно, — долетает до меня с водительского места. Затылок при этом все так же неподвижен, и оттого кажется, будто голос доносится не из горла человека, а отовсюду разом. Я ежусь, мне становится не по себе, даже почти жутко. Поэтому вместо того, чтобы поддержать беседу, таращусь Затылку в затылок и молю про себя:
Пошевелись…
Миг… другой… проходит целая вечность, прежде чем затылок все-таки шевелится: голова водителя немного наклоняется вправо. Звучащий отовсюду голос при этом добавляет:
— Сыро.
Если от этого мне должно было потеплеть или полегчать, способ не срабатывает.
Итак, значит, я еду в царство болотного холода посреди сырой лесной глуши. Единственный вопрос, которым я задаюсь и который не могу отогнать, это: «Насколько же дефективным я должен быть, чтобы заслужить такую судьбу?».
Хруст шин по гравию обрывается неожиданно. Машина останавливается на участке уже даже не грунтовой дороги, а травы. Затылок остается без движения, а его голос с вытравленными оттенками сообщает мне:
— Прибыли. Выходи. Я вынесу вещи.
Не речь, а чеканка.
Я морщусь. Мне почему-то хочется спорить и возражать, хотя дельных аргументов подобрать не удается. Менторский тон водителя тем временем эхом звучит у меня в ушах, повергая в бешенство — горячее, почти жгучее.
Спохватившись, понимаю, что даже холод куда-то схлынул. Вот ведь!
— Выходить будешь? — окликает меня Затылок. Как будто у меня есть выбор! Сам он при этом выйти не спешит. Снова ловлю в его голосе командирские нотки и давлюсь злостью.
— Да буду, буду. Сейчас. — Хочу скопировать его тон, но получается, скорее, лениво. Лучше бы развязно, но развязно тоже не выходит: слова напоминают растянутую безвкусную жвачку.
Затылку на мой тон глубоко наплевать, он ждет, что я, наконец, выйду.
Смиряюсь и нехотя тяну на себя ручку двери, вываливаясь в обитель болотной сырости и давая себе слово хорошенько рассмотреть лицо водителя, когда он повернется. Пока выхожу, Затылок успевает обогнуть машину и скрыться за багажником. Ничего себе, какой резвый! Что ж, идти таращиться на него специально будет совсем уж нелепо. Поэтому вдыхаю витающие в воздухе призраки тины и тоскливо смотрю на ворота. Кованое старье с ржавыми прорехами. Забор по обе стороны от них тянется строем черных кольев без начала и конца. Не хватает только колючей проволоки. Впрочем, в этом концлагере ее роль, наверное, играет сырой промозглый лес.
За высокими воротами змеится поросшая травянистым узором тропинка из древней растрескавшейся плитки. По обе стороны от нее беспорядочно разбросаны чахлые деревца и приземистые кустики, а кое-где даже возвышаются небольшие перелески, растущие прямо на территории интерната. Вдалеке справа, укутанное покрывалом еще не облетевшей листвы и тумана, виднеется грязно-белое здание в пять этажей. Далекие окна черны: видать, обитатели комнат еще спят.
Гляжу вдаль, пытаюсь рассмотреть, что еще меня ждет в этом плененном тиной захолустье. Вижу нечто двухэтажное, со старыми покосившимися рамами окон и выцветшими бирюзовыми стенами. Еще дальше… другое здание, но характерных черт отсюда уже не разглядеть.
Прерывая мою рекогносцировку, клочья тумана вдруг расступаются, и я щурюсь, пытаясь рассмотреть, перед кем. С удивлением распознаю фигуру подростка — моего возраста, может, даже младше. У фигуры длинные волосы, забранные в высокий хвост, маятником раскачивающийся сзади с каждым пружинящим шагом. На лоб падает челка, и я делаю окончательный вывод, что направляется ко мне все-таки девчонка, хотя по ее бесформенной серой толстовке, болтающимся джинсам и угловатому телу легко принять ее за тщедушного паренька.
Девчонка идет одна, взрослых при ней нет. Походка у нее, несмотря на нервозную пружинистость, уверенная, целеустремленная. Так ходят те, кто знает, чего хочет, и не испытывает сомнений. Сразу понятно: она здесь давно.
Сумка с вещами с грохотом падает к моим ногам, и я чуть не подпрыгиваю от неожиданности.
— Твои вещи, — слышу я. На секунду растерявшись, я напрочь забываю о своем желании рассмотреть лицо водителя. Прихожу в себя, оборачиваюсь, но вот уже снова вижу Затылка только со спины. Он садится в машину, колеса мягко шуршат по траве и снова вгрызаются в гравий.
Не успеваю разобраться, что ощущаю: облегчение или напряжение. Из раздумий меня вырывает заунывный стон ворот. Вроде, девчонка только что была достаточно далеко, и вот уже вышла за территорию интерната…
… и уставилась на меня. Нехорошим таким взглядом. Оценивающим, серьезным и будто потухшим, словно сам факт моего приезда для нее — одно большое разочарование и нешуточная головная боль. Ничего не скажешь, хорошенькое начало.
Заговаривать первой девчонка не спешит. Видимо, приветствовать новичков здесь не принято. А мне молчать совсем уж невмоготу, по крайней мере, не после командирских реплик Затылка. Только, что говорить, я даже не представляю, поэтому, не раздумывая, выпаливаю:
— Ого! Тут открыто? А я думал, ворота запираться должны.
Девчонка смотрит на меня, как на последнего дурачка. По правде говоря, под такими вот молчаливыми оценивающими взглядами я себя именно так и чувствую, поэтому в ответ, как правило, либо теряюсь, либо злюсь. Никто не любит застенчивых, так что сейчас мне бы разозлиться, не то эта девчонка будет первой, у кого здесь появится повод меня цеплять. Но я, как назло, тушуюсь, нервно переступаю с ноги на ногу и не знаю, куда себя деть.
— Здесь незачем запирать, — наконец отзывается девчонка. Голос у нее оказывается взрослым и удивительно хриплым, как если бы она курила с пеленок. Этот голос, по мне, совсем с ней не вяжется. И пока я пытаюсь соотнести увиденное с услышанным, она продолжает: — Уходить тут некуда. Ты разве не заметил, пока тебя везли?
Мнусь и, сам того не замечая, растягиваю губы в глупой улыбке. Неприветливость этой девчонки мне не нравится, и я хочу наладить контакт. Иначе, чую, будет совсем худо.
— Ну да. И правда, некуда, — соглашаюсь. — Лес кругом и, вроде, болото. Сыро тут, — зачем-то повторяю то, что услышал от водителя. Это кажется мне полным идиотизмом, и я добавляю: — Далековато от цивилизации.
Взгляд девчонки меняется, но уютнее мне от этого не становится. Теперь она смотрит до омерзения сочувствующе, будто раздумывает, как бы поделикатнее сообщить мне, что изучила мою медицинскую карту, и, судя по ней, я нежилец. Мне очень хочется, чтобы она прекратила себя так вести, и я уже набираю в грудь воздуху, собираясь об этом попросить, но девчонка меня опережает.
— Идем, — говорит она. — Не стоит тут долго оставаться.
Ее деловитость порядком раздражает меня. Почему меня вообще встречает подросток? Где какой-нибудь… администратор или воспитатель… или кто еще здесь этим должен заниматься?
— А разве не надо дождаться кого-то из взрослых? — спрашиваю я, подхватывая сумку с земли. Делаю два шага к входу, не глядя, и чуть не натыкаюсь на замерший на воротах рукав поношенной толстовки. Шлагбаум серого рукава не опускается, будто после моего вопроса пропустить меня будет признаком дурного тона.
Я отшатываюсь и крепче сжимаю лямку сумки. Девчонка буравит меня недовольным взглядом, лицо у нее кривится, как у человека, готового тебя отчитать.
— Что? — вскидываюсь я. — Ты сама говорила, что пора идти. Чего встала-то? На вопросы, между прочим, могла бы и ответить. Сложно, что ли? Я ведь ничего тут не знаю!
Она медленно пятится от ворот к тропинке, вся дребезжаще-сжатая, как собака, которая вот-вот кинется. Приструнил я ее, или нет — никак не пойму. Но смущенной она не выглядит в отличие от меня. А я уже жалею, что в первый же миг нагрубил незнакомому человеку, да еще и девчонке. Не то чтобы я такой уж поборник этикета, просто девчонки такого не забывают и не прощают. Они помнят и ждут удобного случая, чтобы сделать тебе по-настоящему колкую гадость.
Неприятная встречающая тем временем снова внимательно на меня пялится — как по мне, ужасно долго. Но затем, наконец, делает рукой приглашающий жест.
— Идем, — сухо повторяет она, поворачивается ко мне спиной, сильно сутулится и шагает ногами-пружинками в сторону корпусов.
Идти по змеящейся плиточной дорожке рядом не получится, даже если очень постараться, а моя провожатая стараться явно не хочет. Я уже понимаю, что она ничего, кроме раздражения, у меня не вызывает, и вряд ли это изменится, поэтому я надеюсь, что в интернате мы почти не будем пересекаться.
Свои вопросы я приберегаю для более приятных собеседников, смирившись с тем, что эта задавака мне никаких напутствий и полезных советов давать не собирается. Поэтому очередной говорящий со мной затылок заставляет меня вздрогнуть от неожиданности.
— Здесь никто из взрослых, — она особенно едко выделяет это слово, — никого встречать не выходит. Поэтому ждать кого-то было бы бессмысленно. Самому надо заходить и самому устраиваться.
Я от этой ядовитой лекции едва не замираю. Во-первых, это самое длинное, что вылетело изо рта провожатой в мой адрес. Во-вторых, да это же дикость какая-то! Что за спартанские порядки?
— А если младшеклассники? — недоумеваю я.
Девчонка резко поворачивается ко мне и теперь явно злится, но быстро берет себя в руки.
— Даже малыши в состоянии пройти по единственной дороге, — фыркает она. — Обычно они так и делают. И ты бы мог.
Да чего она на меня так взъелась? Я ведь, в конце концов, не просил ее за мной выходить! Чего она так кидается на меня, как будто я лично поднял ее ни свет ни заря и заставил за мной сюда тащиться?
— Мог, — не отрицаю. Хочется скрипеть зубами от раздражения, но я почему-то сдерживаюсь. — Просто не знал, что здесь такие порядки. Конечно, я бы прошел, если б никто не стал встречать. Но ты же сама вышла. Зачем же пришла, раз тут так не принято?
Девчонка хмыкает и важно расправляет плечи.
— Пришла, потому что сама захотела, — тоном хозяйки заявляет она. — Думала, если кого из малышей привезли, помогу обустроиться. Как видишь, я не прогадала.
Тот факт, что девчонка сама себе противоречит, тонет для меня в облаке багровой злости, и я сжимаю кулак свободной руки.
— Да кого ты из себя строишь?! Тебя нормально общаться не учили?
Голос у меня срывается, и я звучу, как истеричный ребенок. Стыд и позор. Уголки губ провожатой самодовольно приподнимаются. Ну все, я пропал! Уж эта язва не упустит случая надо мной поиздеваться. Однако пока я готовлюсь ее нападкам, девчонка делается усталой и тяжело вздыхает.
— Слушай, — говорит она. Глаза у нее серые и невзрачные, зато взгляд пронизывает так, что начинают гудеть кости. — Я тут давно, а с тобой… с тобой пока ничего не понятно. Я тебя встречать и возиться с тобой не собиралась, но раз уж начала, провожу. Я так всегда делаю. Заканчиваю начатое. Я — Старшая.
Последняя реплика напрочь выбивает меня из колеи. Она странная — эта реплика. Как и сама девчонка.
— Мы… вроде, одного возраста, — неловко бурчу я. Моя провожатая закатывает глаза.
— Меня так здесь называют, — поясняет она.
Я моргаю.
— Это, что, прозвище такое, что ли?
— А я уж думала, ты совсем не соображаешь, — хмыкает Старшая. — Да. Прозвище. Хотя здесь это, можно сказать, имя. Самое настоящее. И другого нет.
— Эм… ладно. А я…
— А ты пока безымянный, — перебивает Старшая. — Сначала переночуй здесь, а потом знакомься. До этого момента с тобой даже никто не заговорит, так уж тут принято. Можешь считать это, — она медлит, подбирая слова, — испытанием новичка. Такой язык тебе, кажется, должен быть понятен.
Не берусь спрашивать, с чего она это взяла, тем более что она не ошиблась. Новичков часто испытывают, и порой гораздо жестче, чем однодневным бойкотом. Странная традиция. Не самая приятная, но сносная. Пока я облегченно вздыхаю, Старшая продолжает:
— Утром, когда проснешься, тебе представятся и назовут тебя.
Я выныриваю из своих мыслей и непонимающе качаю головой.
— Назовут? Меня? Как — назовут?
Старшая ухмыляется.
— Не знаю. Как вести себя будешь, так и назовут. У меня есть пара вариантов, но я, так и быть, тебя пощажу.
Я хмурюсь, давя в себе желание как следует оттаскать ее за болтающийся высокий хвост, чтобы неповадно было.
— Странный обычай.
Старшая смотрит поучающе-пронзительно.
— Идем. Отведу тебя в ученический корпус, там разместишься, — говорит она и кивает. Мне ничего не остается, кроме как идти за ней.
Глава 2. Его еще не назвали
НОВИЧОК
Дорожка змеится, танцует и изгибается под моими ногами. По ее венам прорастает робкая трава и редкие одуванчики. Гляжу вдаль, стараясь рассмотреть, где старая плитка обрывается или хотя бы делает поворот, чтобы в какой-то момент замкнуться, но конца-края нет и, кажется, не предвидится. Какую же территорию занимает этот интернат? По всему выходит, что не меньше гектара. Может, потому воспитатели и не приходят встречать новеньких? Поди, наведи порядок на такой громадине! Тут не то что новичков — старичков бы не потерять и самим не заблудиться. Тем более на такой местности.
Уже хочу высказать свои соображения Старшей, но передумываю, заранее морщась от колкости, которую могу услышать в ответ. А без этого, я так понял, у Старшей ни одна беседа не обходится. Не повезло мне с встречающей, но я стараюсь радоваться, что есть хоть такая. Я ведь действительно мог довольно долго стоять у ворот в ожидании кого-то, кто бы вышел меня встретить, просто не догадавшись о здешних порядках. Впрочем, говорить об этом Старшей я, конечно, не буду. Лучше общаться в мыслях с самим собой, чем постоянно ждать нападок от собеседницы.
Первые полминуты пытаюсь прикинуть, как пройдет мое знакомство с остальными ребятами из комнаты, куда меня определят, и какое прозвище они мне дадут. Варианты почему-то один другого хуже. Сначала я волнуюсь, потом мне наскучивает: то ли волнения становится так много, что оно перетекает в апатию, то ли я просто смиряюсь с судьбой. Следующим моим развлечением становится придумывание новых кличек для Старшей. Я мысленно начинаю с самых обидных, глядя ей в затылок, затем в голову приходят менее едкие варианты. Впрочем, мне вскоре начинает казаться, что в каждом из них чего-то не хватает, и это дело я тоже бросаю.
Несколько раз меня посещает мысль удрать от Старшей — прямо мимо разбросанных по нестриженному газону деревьев, в лес, к частоколу черного забора, а потом — вдоль по грунтовой дороге, мимо холодного леса к ленте шоссе, на свободу. Мысль пьянит меня и на миг наделяет ощущением невообразимой силы. Потом это тоже стихает. Куда я, в конце концов, пойду? Старшая правильно сказала, уходить тут некуда. Возвращаться с этим осознанием и позорно поникшей головой будет просто тошно. А я ведь вернусь, как только проголодаюсь и окончательно продрогну.
Вешаю нос и зачем-то сокращаю дистанцию, едва не наступая своей провожатой на пятки. Ее нисколько не смущает моя спонтанная прилипчивость. Она по-прежнему собрана и серьезна, как ответственный человек, боящийся всех подвести при выполнении важного задания. Вот только, по словам Старшей, теперешнее задание она дала себе сама, и никто ее не заставлял. Задумавшись об этом, я понимаю, что моя провожатая явно любит усложнять себе жизнь.
Сложная, — приходит мне на ум новое прозвище, но его я тоже отбрасываю. В нем тоже чего-то не хватает.
По левую руку от нас, укутанный в лиственный саван настойчивых молодых деревьев, возникает небольшой домик, напоминающий огрызок большого грязно-белого интернатского корпуса. От ворот мне его было не видно, поэтому я удивляюсь, когда замечаю его. Одноэтажный, немного вытянутый в длину, с потрескавшимся крыльцом и темными глазами окон, — он чем-то похож на больницу в миниатюре. Из маленькой приплюснутой трубы на крыше идет темный дымок. Пока мы проходим мимо, на крыльцо выходят с сигаретами два человека: оба взрослые, плечистые, одетые в одинаковые синие комбинезоны поверх выцветших футболок.
Рабочие, наверное, — думаю я. — А домик, значит, что-то вроде их ночлежки. Должны же они где-то жить: приходить на смену тут особо неоткуда.
Я делаю вывод, что в этот интернат, вероятно, всех привозят издалека на долгий срок — и учеников, и воспитателей, и рабочих... А увозят только в отпуск или по неотложному делу особой важности. Никто из работающих здесь людей не может быть местным, потому что кроме этого забытого богом интерната в округе ничего нет. Я невольно задумываюсь, сколько потенциальных отшельников собралось здесь, готовых жить отрезанными от мира почти круглый год. Либо это действительно целая армия одиночек, либо здесь все-таки не так плохо, раз люди сюда тянутся.
Мечтательно улыбаюсь последней мысли и стараюсь себя подбодрить, глядя в сторону горизонта. Дорожка продолжает тянуться перед нами нескончаемой лентой, оборванной по краям. Большой пятиэтажный корпус — который, судя по всему, и есть «ученический», — становится все ближе, и волнение мое снова нарастает. Хочу унять его и пытаюсь отвлечься, высматривая глазами выцветшее бирюзовое здание, которое заметил еще от ворот. Мы равняемся с ним только через пару минут. Отсюда оно кажется почти заброшенным, такой обветшалый у него вид.
— Что это такое? — невольно вырывается у меня.
Старшая вздрагивает, будто забыла о моем присутствии, но до того, чтобы полноценно обернуться, не снисходит, а просто слегка склоняет голову набок.
— Корпус воспитателей, — нехотя отвечает она. Я готовлюсь к тому, что на этом ответ оборвется, но Старшая расщедривается на новые подробности: — Не путай воспитателей с педагогами. Учителя живут в другом корпусе, он дальше. А то, что мы прошли…
— Жилище разнорабочих? — перебиваю я.
Старшая медлит.
— Да, — наконец, отвечает она. На этот раз никаких колкостей. Я миролюбиво улыбаюсь, внутри меня снова расцветает надежда на мирное сосуществование в этом концлагере. — Воспитатели тоже иногда проводят занятия, но в основном они… просто есть. Понимаешь?
От такой словоохотливости я едва не запинаюсь о собственные ноги. По правде говоря, в том, что сказала Старшая, полезного мало, но беседу я все равно решаю поддержать.
— Понимаю. Судя по всему, надзор тут не особо строгий. Ворота не запирают, под конвоем новеньких не встречают, воспитатели «просто есть». Видимо, по большей части, им на нас тут наплевать.
Надеюсь на продолжение диалога, но Старшая, все так же пружиня на пятках впереди меня, лишь пожимает плечами, не подтверждая, но и не опровергая мои догадки.
В очередном микроскопическом перелеске, выросшем прямо на необлагороженной территории огромного интерната, показывается еще один корпус. В нем три этажа, окна смотрят на травянисто-кустистые заросли, ведущие к лесу и забору, а плачущие ручейками трещин стены маскируются среди растительности выжженной на солнце зеленой краской. В тени этого корпуса тоскливо таится небольшая потрепанная временем детская площадка с песочницей, несколькими сомнительного вида качелями, одинокой горкой и парой оборудованных турниками-переходами лесенок, у подножия которых основали колонию одуванчики.
Эта площадка поражает меня до глубины души. Пока что это первый намек на то, что здесь вообще водятся дети. И то, что сейчас здесь нет ни одного ребенка, наводит тоску и странную тревогу.
— А здесь живут маленькие, — объясняет Старшая. Мне западает в душу, что она назвала их именно «маленькие», а не, например, «малыши» или «младшеклассники». И в ее голосе при этом зазвучала нежная, но очень глубокая тоска. Не знаю, почему, но я хорошо улавливаю такие вещи.
— Их… судя по размеру детской площадки, не очень много.
— И хорошо, — говорит Старшая. Меня удивляет это заявление.
— Почему? — невольно уточняю я.
Голос Старшей становится строже.
— Малышам лучше быть с семьей.
Не сразу нахожусь, что на это ответить. А что тут скажешь? Когда тебя сплавляют в интернат, это обидно, даже когда ты вырастаешь, и до окончания школы остается год-два. Младшеклассникам, должно быть, это еще тяжелее дается.
— Ну да, наверное, — соглашаюсь.
Старшая меня уже не слушает. Она устремляет взгляд вдаль и вдруг начинает идти быстрее. Тогда я замечаю, что из-за изгиба дорожки к нам бежит целая группа ребятишек: настолько разных, что от оттенков их одежды, волос и кожи у меня начинает рябить в глазах.
— СтаршаРшаяШаШаяРшаРшая! — кричат они наперебой, и кличка моей провожатой трансформируется в пугающее заклинание. Я отступаю под разноцветным и разномастным натиском младшеклассников, а они облепляют Старшую, как стайка рыб-прилипал, и лезут к ней обниматься.
Угловатая сутулая тщедушная девчонка в бесформенной серой толстовке вдруг преображается вместе со своей кличкой. Но не в нечто пугающее, а наоборот. Руки ее нежно гладят детей по волосам, прежде хриплый голос звенит теперь приятным колокольчиком, в словах переливается блеск улыбки. Младшеклассники ей о чем-то рассказывают, сбиваются, не договаривают и перескакивают на новые истории, а она слушает. В ее облике не остается ни следа прежней небрежности и неприветливости. Наблюдаю за этой трансформацией, разинув рот, пытаясь понять, как человек за секунду может стать своей полной противоположностью.
— Старшая, а кто с тобой?
Меня вырывает из раздумий робкий вопрос девчушки лет восьми, похожей на плитку молочного шоколада. Копна мелко вьющихся черных волос схвачена в хвост, под которым вот-вот надорвется резинка. Глаза чернющие и большущие на аккуратном личике.
Старшая кладет ей руку на плечо, вновь завладевая ее вниманием.
— Пока рано, Медвежонок. Его еще не назвали.
Детишки вдруг смущаются и несколько секунд растерянно переглядываются. Потом кто-то из них снова заводит историю, и вся группка постепенно возвращается к своему увлекательному занятию, напрочь забывая обо мне.
Пока меня можно назвать только Пустым Местом, — с обидой думаю я и считаю минуты до момента, когда мелюзга отлипнет-таки от Старшей и отправится по своим делам. Почему с ними нет воспитателя, уже не спрашиваю, опасаясь получить едкое замечание не от одной только Старшей, а от всей этой компании.
Дети все не уходят, но я скриплю зубами и продолжаю ждать. Зачем, спрашивается? Сам не знаю! Вроде, мог бы дойти до корпуса и там обустроиться, но ноги будто приросли к плитке. Есть у меня такая мерзкая привычка: попадая в новое место, если нахожу человека, с которым хоть мельком знаком, первое время хожу за ним, как приклеенный. Злость берет от такого ребячества, а сделать с этим ничего не получается.
Стая мальков-прилипал вдруг срывается с места и рассеивается, как дым, ураганом набросившись на детскую площадку. Площадка оживает, впитывая восторженные вскрики, смех и дух игры — и вот уже не кажется такой обветшалой. Удивительные метаморфозы!
— Ты еще здесь? — спрашивает Старшая, оборачиваясь ко мне. Голос у нее снова хриплый и суровый, а глаза разочарованные.
— Мы договорились вместе идти, — отвечаю я. — А я слов на ветер не бросаю. Выполняю то, что обещал.
Старшая скептически кривит лицо и хихикает.
— Вообще-то, ты ничего мне не обещал.
— А я себе пообещал, — хмурюсь я. — А если пообещал, надо исполнять. Такой язык тебе, кажется, должен быть понятен. — Бросаю Старшей ее же фразу, вкладывая в нее целый комок колючек. Интересно, она хоть помнит, что говорила мне такое?
Видимо, помнит, потому что лицо ее на миг становится растерянным.
— Ну, раз так, идем выполнять твое обещание и заканчивать мою задачу, — говорит она и впервые за эту короткую, но очень красочную встречу улыбается мне.
Глава 3. Истинное дитя этого места
СТАРШАЯ
Старшая любила долгие прогулки. От них приятно гудели ноги, а сладостные минуты раздумий щемили тягучей тоской сердце. Она любила осень и любила, когда сыро — в сырую погоду, если как следует нагуляться, становится по-особенному тепло, будто от тела вот-вот пойдет пар на прохладном воздухе. Старшая любила забирать волосы в хвост, потому что длинные они ей мешали, но совсем не хотела делать короткую стрижку. Любила старую поношенную свободную одежду и удобные кеды, в которых можно долго гулять. Ей нравился шелест листьев, а из птичьих голосов ее сильнее всего завораживало воронье карканье, отбивающее свой едва-уловимый языческий ритм. Она любила выслеживать в перелесках следы животных и идти по ним до самого забора, окружающего интернат, или до болота, далеко за Казармой. Интернат она тоже любила — его уютное запустенье, пыль по углам, трещины в потолке и лабиринты старых лестниц; его неприметное, ничем не выдающееся название, ленивых комендантов и скрипучие кровати; несмазанные петли дверей и ржавчину на заборах, треснувший кафель столовой и столы с зазубринами; надписи на стенах туалета и стоны крыш на сильном ветру; накрахмаленные одеяла с синими метками и сбивающиеся в блинчики, кашляющие перьями подушки; сонливый туман по утрам и таинственные вечерние сумерки.
Старшая любила собирать по территории найденные окурки и тихо ворчать во время этого занятия. Любила приходить к корпусу малышей и ловить их в объятья, когда те бежали к ней с площадки. Ее вдохновляла ответственность и не пугали связанные с ней дела. К ней липли чужие просьбы и опасения, зато не липли клички. Только малышам удалось дать ей имя, с которым она сумела вступить в симбиоз. Возможно, это и не лучшая кличка в интернате, но она единственная наиболее полно отражала все то, чем была Старшая.
Она любила уединение. Часто выбираясь за большой ученический корпус, Старшая подолгу сидела одна на старом замшелом бревнышке, с упоением отдаваясь тонкой струящейся грусти, вспоминая поэмы Эдгара По и позволяя себе под них поплакать. Старшей нравилось рисовать палочками на траве языческие символы, значений которых она не знала, и нравилось представлять себя сильной, способной справиться с любой напастью, хотя это было и не так. Она любила смотреться в зеркало и тренировать строгий взгляд. Ей нравилось, что многие здешние обитатели побаиваются ее куда сильнее, чем учителей и воспитателей. Она гордилась тем, что ни разу не попадала в Казарму, и гордилась своим глубоким пониманием этого места. Тех, кто мог бы разделить с нею это знание, уже здесь не было, а Старшая — оставалась и чувствовала себя незаменимой частью интерната и его жизни.
Она любила кухонные запахи, доносящиеся из столовой по утрам — особенно запах рыбных палочек и картофельного пюре. А по вечерам она сходила с ума от нетерпения, чувствуя, как все из той же столовой пахнет свежими булочками. Ей нравилось тайком пробираться за прилавки, с бешено колотящимся сердцем утаскивать еще горячую булочку с подноса и съедать ее за корпусом под осуждающий шелест ветра. Почему-то ворованная всегда была вкуснее. Эта булочка — едва ли не единственное, что Старшая позволяла себе из слабостей. Ко всем другим своим слабостям она была беспощадна.
Ее никогда не отправляли в Казарму — Старшая сама гоняла себя до седьмого пота, вставая с рассветом и оббегая огромную территорию интерната по периметру, тренируясь, пока не откроется второе дыхание. Она понимала правила и принимала их — истинное дитя этого места.
А еще Старшая помогала другим.
Ей часто бывало одиноко среди этих других: она не разделяла коллективных страхов и редко участвовала в тайных ночных сборах. А даже когда участвовала, не чувствовала себя с остальными единым целым. В своих развлечениях Старшая всегда была предоставлена сама себе, и иногда она плакала от этого чуть дольше. Очень редко. Когда не считала слезы слабостью, а находила им уважительную причину, которой никогда не служила усталость.
Старшая мало спала и часто выходила по ночам, прислушиваясь к разговорам в комнатах за закрытыми дверями. Когда кто-то описывал сны, она замирала и вся обращалась в слух, чтобы не пропустить чей-то сон-бродун. Старшая любила улавливать их и готовиться к худшему, хотя она терпеть не могла невозможность взять все под контроль. Она ненавидела это почти так же сильно, как не доведенные до конца задачи.
А еще Старшая недолюбливала дотошных почемучек своего возраста, каким ей показался сегодняшний новичок. Его критический взгляд, направленный на все, что она здесь любила, раздражал. Его вопросы нервировали — так и хотелось пнуть его обратно за ворота и пусть катится на шоссе. Может, так будет лучше?
Ведя новичка к ученическому корпусу, Старшая втайне надеялась, что он от нее попросту сбежит и навсегда скроется из интерната. Но новичок не сбегал, а продолжал покорно следовать за ней, несмотря на все ее попытки внушить ему желание улизнуть отсюда.
Так Старшая довела новичка до ученического корпуса и сказала Горгоне — комендантше с безумной прической Эйнштейна, — что сама отведет его на этаж. Горгона лениво наклонила голову в ответ, чиркнула что-то в старом журнале и продолжила читать потрепанную книжонку о любви, толком не видя текста подслеповатыми глазками.
Длинные коридоры и пыльные лестницы привели Старшую и новичка на третий этаж в крыло мальчишек. Долго вспоминая, где посвободнее, Старшая вдруг остановилась и указала новичку на дверь.
— Что ж, добро пожаловать, — сказала она, радуясь, что, наконец, отделается от этого неприятного типа.
Новичок тупо уставился на дверь перед собой.
На белой облупившейся краске висел кривоватый номерок «36».
Глава 4. К вам новенький
НОВИЧОК
Белая дверь и покосившееся число «36» взирают на меня с мрачной торжественностью, и вот… дорога, только что казавшаяся такой долгой, сжимается до нескольких минут, упираясь в тревожное будущее.
— Что ж, добро пожаловать, — бросает мне Старшая с явным облегчением. Видно, ей не терпится от меня отделаться.
Стою в растерянности и пялюсь в дверь. Старшая тем временем поворачивается на пятках и пружинит прочь, норовя раствориться в полумраке коридора.
— Эй, стой! — зачем-то кричу я. Старшая оборачивается, даже не пытаясь скрыть свое недовольство.
— Ну чего тебе еще? У меня свои дела есть, — торопит она.
Я не знаю, чего хочу от нее добиться. Судя по тому, что я уже успел здесь увидеть, помощи новичкам в ориентировке никто не оказывает. Комендантша с безумной прической на мое появление не среагировала, в кабинет администратора или директора меня никто не вызвал, даже белья постельного не выдали. Как можешь — так и добывай себе здесь средства к существованию. По-хорошему, мог бы уже это понять, но я торможу Старшую, нехотя признаваясь себе, что мне страшно входить в эту комнату без провожатого. Что я скажу ее обитателям? Поздороваюсь и заявлю, что буду тут жить? Вот так просто?
— Мне, что, просто входить, выбирать кровать и… все?
Старшая глубоко вздыхает.
— Кошмар какой-то! Ну что ты, как маленький? Даже хуже! — всплескивает руками она и шагает к двери. Бесцеремонно хватается за шарообразную ручку и поворачивает ее, совершенно не боясь разбудить здешних обитателей. То, что она вот так запросто врывается в комнату парней, ее тоже не смущает. — Эй, тридцать шестая! К вам новенький! Принимайте!
Комната №36 недовольно стонет и машет крыльями одеял.
— Старшая, — протяжно хрипит кто-то, — рано же еще. Ты чего пришла?
— Ыыыыаааа, — зевает другой комок одеяла.
— Кого принесло с утра? — недовольно бурчит еще один голос.
Последний обитатель комнаты молчит и, похоже, даже не просыпается.
Я осматриваюсь.
Восемь кроватей, занято всего четыре. Остальные четыре приветствуют меня пирамидками подушек на фундаменте одеял и накрахмаленными комплектами постельного белья, уложенного в хрустящие стопки. Стены цвета теста, пол, как в спортзале, кровати с железными пружинами и на колесиках — скрипучие и провисающие. Из-под них выглядывают разбросанные повсюду ботинки, тапочки, носки и прочий хлам. Металлические изголовья оплетают ветви мятых штанов и футболок. На подоконнике таится старенький магнитофон, на двух столах, разнесенных по разным сторонам комнаты, разбросаны какие-то книжки, на тумбочке стоит выключенный ночник. Почему-то от этой комнаты у меня возникает стойкое впечатление, как от больничной палаты, хотя на больницу здесь ничто не намекает.
От осмотра меня отрывает голос Старшей.
— Я бы и рада вам не мешать, сони, но вашему новичку оказался нужен провожатый.
В ответ ее удостаивают только очередного зевка. Дальше повисает тишина. Никто из обитателей тридцать шестой даже не глядит в мою сторону: сон для каждого из них в разы интересней. Когда Старшая рассказала мне при встрече, что в первый день со мной даже не заговорят, я отчего-то разделил ее слова на три и подумал, что встречу сухое приветствие и неловкие рассказы о том, как здесь все устроено. Мне казалось, только Старшая изображает из себя занятую и просто не хочет тратить время на новичка, а выходит, все наоборот, и в этом неотзывчивом интернате только ей до меня дело и было.
— Занимай свободную кровать, располагайся и учись самостоятельности, — нарушает тишину моя неприятная, но благородная провожатая. — Это будет тебе особенно полезно.
И уходит, одаривая меня напоследок едкой, нарочито сладкой улыбочкой, открывающей маленькие зубки.
Я остаюсь в комнате №36 один. То есть, не один, конечно. Просто в окружении четырех одеяльных коконов моих соседей чувствую я себя именно так. По правде говоря, мне сложно понять, почему старожилы тридцать шестой не испытывают ко мне никакого интереса. Нет, герольда и фанфар с организованным балом мне, конечно, не надо, но хотя бы «привет» не помешал бы. А тридцать шестая окуклилась и продолжает спать, будто меня и вовсе тут нет.
Из немого оцепенения меня выводит чье-то самозабвенное сопение с легким причмокиванием. Мне вдруг становится обидно, завидно, тоскливо… и как-то дико. Я понимаю, что, еще не зная в лицо ни одного из своих соседей, я заранее на них злюсь. Странные дети в странном месте с его странными обычаями! Чтоб им тут всем…
Останавливаюсь на полумысли и вздыхаю. Толку с этой злости? Делать-то все равно нечего. Если я хочу здесь выжить, придется принимать правила игры и следовать им. Иначе опасения, которые накрывали меня еще в машине, сбудутся.
Понурив голову, шагаю к кровати — второй от окна — и решительно кидаю сумку с вещами на тоскливый выцветший матрас. Впереди у меня бой не на жизнь, а на смерть с пододеяльником под военный оркестр скрипучих пружин. Как знать, может от моей возни кто-то соизволит проснуться и познакомиться с будущим соседом?
Глава 5. Это Казарма, малыш
НОВИЧОК
От моих манипуляций с постельным бельем никто из обитателей тридцать шестой не соблаговоляет ни проснуться, ни даже пошевелиться. Крепости сна этих ребят можно только позавидовать — не очнутся, хоть из пушки перед ними стреляй.
Сажусь на кровать, нарочно громко скриплю пружинами.
Никакой реакции. Окликать будущих соседей я то ли не хочу, то ли побаиваюсь. В конце концов, может, это игнорирование — действительно испытание новичка? Поэтому с тоскливым вздохом я снова выхожу из ученического корпуса никем не замеченным призраком. Странное дело: быстрая пробежка по старым лестницам в компании Старшей будто отпечатала во мне карту, поэтому дорогу назад по витиеватым пыльным переходам я нахожу без труда.
Комендантша остается безучастной к моим путешествиям — ей явно до меня дела нет. Администрации интерната, по-видимому, тоже. Я злюсь, потому что для меня такое поведение лишний раз подчеркивает ощущение ненужности, которое испытывает каждый второй скиталец интернатов, отосланный родителями в этот неприветливый микрокосм.
Там тебе будет лучше.
Это обеспечивает хорошее будущее и учит самостоятельности.
Такой опыт пригодится во взрослой жизни, потом спасибо скажешь.
Там потрясающая программа. А еще кормежка три раза в день!
Мы обязательно будем приезжать.
Эти сказки стары, как мир, но результат у них, как правило, одинаковый: избавление от проблемы, которую два человека в какой-то момент сами решили себе завести. Маразм, да и только.
Обида разгорается так сильно, что меня чуть не тошнит.
Вздыхаю и стараюсь переключиться. Крыльцо ученического корпуса встречает меня прохладным порывом ветра, которому удается немного остудить и даже выдуть противные мысли из моей головы. Он заключает меня в нежные и заботливые прозрачные объятья, не осуждая за чувства и понимая мою злость. Я позволяю себе несколько минут постоять с закрытыми глазами и поднятой к серому небу головой.
А ветерок тут, надо сказать, даже приятный.
Мне становится стыдно за поспешные суждения об интернате. Может, я зря так резко на все реагирую?
На всякий случай озираюсь по сторонам, ища глазами каких-нибудь жаворонков вроде Старшей, в надежде попытать счастье вновь и установить с кем-то контакт. Попытка явно не удастся: вокруг ни души. Удивительная тишина в месте, где обитает не один десяток детей! Впрочем, может, я все же сумею найти кого-то из старожилов, если как следует осмотрюсь?
Ноги относят меня прочь от большого ученического корпуса в сторону, где я еще не был. Разум подсказывает, что мне бы не уходить далеко: наверняка скоро должны начаться уроки. Но я решаю поступить с уроками, как администрация — со мной. Просто забыть о них! К тому же мне что-то подсказывает, что, даже если я пропущу занятия, меня вряд ли кто-то хватится.
Быстро миную невидимый барьер, будто отсекающий границу перелеска, и из своего укрытия мне показывается очередное здание: прямо напротив бирюзовой развалюхи, прозванной корпусом воспитателей. Этот дом больше похож на серый куб, испещренный потеками тоскливой краски. Два этажа, два ряда глаз-окон с томными ресницами оконных цветов — настолько похожих, что не отличить! Создается впечатление, что в комнатах этого дома одинаковое всё — от душной старой меблировки до нижнего белья обитателей.
Меня передергивает, и на кубовидную серую тюрьму я стараюсь больше не смотреть. Тем более что мое внимание привлекает игриво выглядывающий торец другого дома — еще одного рудимента цивилизации, брошенного посреди лесисто-болотистого царства. Этот дом длиннее предыдущего и выглядит массивным, но вид у него… какой-то неуместный. К другим зданиям на территории интерната ведут отростки дорожковой ленты, к этому — нет. Его светло-серые стены кажутся поблекшими, словно пытаются постепенно выцвести до прозрачности и раствориться в пространстве, обратившись во влажный тяжелый туман. По бетонному крыльцу тянется глубокая трещина, похожая на молнию. Перила покошены, атакованы ржавчиной и отчаянно нуждаются в покраске. На вызывающе заросшем газоне к дому протоптана тропа. Широкая, примятая ниже плиточной дорожки многочисленными хождениями, она тянется к основной артерии интерната, которая будто нарочно рядом с исчезающим корпусом круто изгибается вправо.
Оттуда, справа, до меня доносится какой-то шум: эхо чьих-то выкриков и еще какие-то звуки, которые я толком не могу разобрать. Любой звук здесь будто теряет плавучесть и уходит в самые недра интерната. Тем не менее, я примерно определяю цель и иду к источнику шума, отрываясь от изучения бледнеющего дома.
Путь до источника звука кажется невыносимо долгим, даже правая нога от колена начинает противно ныть. Интересно, с чего бы? Давно пешком не ходил?
Утяжеляю походку, стараясь не прихрамывать, но вскоре, несмотря на желание разработать занывшую ногу, замираю, потому что изгибы дорожки приводят меня к новому корпусу, в сравнении с которым остальные здания здесь кажутся просто обителью уюта! Передо мной — темно-коричневая коробка с разверстой пастью входной двери. На окнах этого мрачного трехэтажного безумия стоят ряды толстых решеточных прутьев, за которыми таится темнота.
Невольно делаю шаг назад, разинув рот, и медленно перевожу взгляд на источник шума.
Прямо на территории интерната передо мной материализуется кусочек армии. И, если честно, я понятия не имею, как на это реагировать. Посреди ровной асфальтовой площадки размерами с большой спортивный зал стоит мужчина в футболке и штанах камуфляжной расцветки. А по периметру площадки бегают дети. Среди них есть мои ровесники, а есть и помладше. Разные, как толпа детишек, облепивших Старшую у корпуса младшеклассников — со всем многообразием роста, комплекции, формы лица, разреза глаз и цвета кожи. Объединяет их только одно: все они выглядят так, будто сейчас упадут замертво, но извергу в камуфляже на это наплевать. Его палец вечно на кого-то указывает, а вслед за этим изо рта вылетают резкие выстрелы команд:
— Ты! А ну, не отставать! Не плестись в хвосте, поднажми! Ты! Сорок отжиманий на плацу сейчас же! Ты — на следующий круг! Не сбавляем темп, не сбавляем!
Я таращусь на это зверство в ужасе. Что бы ни натворили эти бедняги, гонять их по плацу до смерти, да еще и ни свет ни заря — это слишком жестоко. Тут плохо каждому первому, неужели этот изверг не видит?
— Эй! — долетает до меня выкрик, и я даже не сразу соображаю, что он мой собственный.
От содеянного у меня немеет язык, а вся кровь, кажется, уходит к ногам, которые готовятся припуститься отсюда, что есть сил. Человек на плацу реагирует сразу же и сурово вперяется в меня взглядом-тесаком, будто срывающим с меня кожу и пересчитывающим кости. Мне хочется сбежать прямо сейчас, но я обреченно понимаю, что не могу. Совесть не позволит сдвинуться с места под измученными взглядами целой толпы учеников. И раз уж что-то меня дернуло выступить поборником справедливости, надо идти до конца, иначе совсем идиотизм получится.
Увязаю в мутной трясине страха и делаю шаг к Изуверу, надеясь не хромать на так некстати разнывшуюся ногу.
— Вы чего творите? — возмущаюсь я, стремясь вложить в свой голос как можно больше праведного гнева. Повезет, если действительно праведного. Набираюсь гонора, какого, кажется, никогда не имел, вздергиваю подбородок и упираю руки в боки для пущей убедительности. — Я с вами разговариваю! Вы меня, что, не слышите?
Изувер смотрит на меня очень внимательно, и я все больше начинаю понимать, что конкретно влип. Но страх и удивленные голодные взгляды мучеников прибавляют мне дури, и я выпаливаю:
— На вопрос отвечать будете, или я со стенкой разговариваю?
Изувер склоняет голову набок, изучая меня уже с интересом. На его губах появляется легкая ухмылка, прикрытая бородой.
— Это урок физподготовки, малыш, — говорит он, словно эта реплика вполне тянет на исчерпывающее объяснение.
На «малыша» приходится закрыть глаза. Если вспылю или опровергну — плакала моя хваленая доблесть. Поэтому хмурюсь и качаю головой.
— Физподготовка? У вас ученики чуть не падают! Это пытка уже, а не физподготовка! Вы куда их так готовите, к вселенскому марафону, что ли?
Изувер усмехается, а я продолжаю:
— Администрация школы не может такого допускать! И куда она смотрит? Если вы сейчас же не прекратите, я о вас сообщу! И вас уволят, вам понятно?
Изувер снова долго на меня смотрит, будто пытается понять, что я такое. Затем делает ко мне еще несколько шагов и нависает надо мной угрожающей скалой. От его вида меня тянет съежиться, но я нарочно выпрямляюсь и гляжу на него настолько решительно, насколько это возможно.
— Ты новенький, да? — спрашивает Изувер удивительно тихо.
— А «стареньких», что, уже всех запугали? — бросаю я в ответ.
Изувера, похоже забавляют мои выпады, у него это написано на лице, как написано и то, что на тявканье мелкого щенка, вроде меня, он даже не будет тратить свою природную грозность.
— Это Казарма, малыш, — отвечает он. — Она предназначена для таких занятий. Здесь у нас помогают преодолеть трудные периоды.
— Какие еще периоды? — Мой голос блекнет и почти затухает от сквозящей угрозы в глазах мучителя-тренера.
— Если повезет, не узнаешь. — В голосе Изувера клубком гадюк переплетается воспитательское дружелюбие и угроза бывалого вояки. — А теперь, будь добр, иди, обустраивайся и не прерывай занятие. Ты сам-то как? Ничего не болит? Может, тебе тоже пора на плац?
На губах Изувера появляется улыбка, от которой хочется кричать. При этом я даже боковым зрением ловлю на себе взгляды измотанных учеников и сжимаю кулаки, готовясь выместить на этом уроде всю злость, что во мне скопилась: на водителя черной машины, на Старшую, на комнату 36 и бог весть на кого еще.
— Дайте. Им. Отдохнуть, — строго чеканю я. — Хотя бы отдохнуть. Иначе я создам вам кучу проблем, и вы от них не отвертитесь, ясно?
То, чем я руководствуюсь, — это не смелость и даже не норов, а, скорее, последний «банзай» камикадзе. Решительно пялясь в бородатое, изрытое оспинами лицо, я вовсе не уверен, что смогу доставить неприятности кому-то, кроме себя самого. Но что еще мне говорить? «Простите-извините»? А потом уползать, поджав хвост? От одной мысли об этом начинает мутить, поэтому сейчас я готов стоять на своем, даже если придется получить пару тумаков, а потом идти зализывать раны.
Изувер снова смотрит с усмешкой, затем вздыхает и оборачивается к ученикам.
— Десять минут отдыха! — кричит он тоном благодетеля. — Иначе ваш спасатель совсем разнервничается. — Изувер смеется, а ученикам, похоже, не до смеха. В направленных на меня взглядах я ловлю пусть и тоскливую, но благодарность. Конечно, у меня не получилось бы прекратить этот ужас. Кто я, в конце концов, такой, чтобы меня слушали? Изувер, похоже, и на десятиминутный перерыв-то согласился, только потому что оценил мой истерический героизм. Уверен, если б я перед ним стушевался, то уже наматывал бы круги вместе с учениками-мучениками.
— Шел бы ты отсюда, малыш, — невыносимо снисходительно напутствует Изувер. — Прогуляйся, проветрись, воздухом подыши. — На следующих словах его голос предупреждающе опускается и затихает: — И учти, в следующий раз я тебе с репутацией помогать не буду, усек?
Я громко выдыхаю, но нахожу в себе силы проигнорировать мрачный взгляд Изувера и направляюсь к тропинке.
— Эй, малыш! — окликает меня он. Я поджимаю плечи, но все же оборачиваюсь, не понимая, почему испытываю смесь тревоги и стыда. — Увидишь беглеца, отправь его обратно. Иначе хуже будет всем, поверь.
Я снова не отвечаю и спешу прочь отсюда дальше по дорожке. О ноге я забываю, ее успевает как-то незаметно отпустить. Про какого беглеца говорил Изувер, я не понимаю. Мысли мои занимает другое: хоть бы моей будущей кличкой не стало «Малыш».
Глава 6. Пудель
НОВИЧОК
Темно-коричневая тюрьма строго режима остается позади, и я заставляю себя сбавить шаг. Ноги почти не гнутся, в животе ворочается противная муть, руки дрожат, я едва могу дышать и, кажется, сейчас разрыдаюсь. Едва минувшее злоключение, в которое я ввязался по собственной воле, всплывает в голове медленно, покадрово, как слайды диафильма.
Нет! Хватит об этом думать! — стараюсь приказать себе, но память отказывается слушаться и продолжает подбрасывать мне картинку за картинкой. Ухмылку Изувера, его угрожающе нависшую надо мной фигуру, непонятные объяснения и сопровождающие все это взгляды учеников, отчаянно смердящие надеждой, что я, — раз вмешался, — смогу им помочь.
Меня снова захлестывает злость, а из горла протискивается наружу бессильный всхлип. Глупо-глупо-глупо! Как же глупо! На что я рассчитывал? Что Изувер испугается моих угроз, раскается и всех отпустит? Он не похож на человека, которого может запугать ученик, даже если этот ученик отличается крутостью нрава и габаритов, а я не отличаюсь ни тем, ни другим.
Прокручивая в голове нашу до ужаса нелепую стычку, я невольно делаю о себе тот же вывод, что недавно озвучила Старшая: а я думала, ты совсем не соображаешь. Должно быть, действительно не соображаю. Ей-богу, надерзить водителю, поставить на место Старшую или, в конце концов, растолкать сонь тридцать шестой — все это имело бы больше смысла, чем то, что я попытался сделать. Надо же, герой сыскался! Набрался дури и попер на соперника явно не своей весовой категории. А теперь мне его, выходит, даже поблагодарить нужно за то, что не поднял меня на смех перед другими учениками. Уверен, при желании, он мог бы это сделать, не прилагая особых усилий.
Плиточный кровоток растрескавшейся дорожки продолжает нести меня по территории интерната, делая еще несколько изгибов и демонстрируя безлюдное лоно природы, но вскоре по правую руку от меня из кустистых зарослей вырастает еще пара зданий, напоминающих продовольственные амбары. Внутри них вижу копошение синих комбинезонов, но снаружи никого нет. Почти незримое присутствие рабочих почему-то придает мне бодрости, я глубоко вздыхаю, шаг становится увереннее и шире.
Дорожка тем временем уводит меня влево, и по обе стороны от нее начинают все чаще возникать деревья, которые постепенно превращаются в очередной перелесок. На пару минут я замираю перед ним, размышляя, стоит ли погружаться туда. А если потеряюсь? Никто, кроме Старшей, и о приходе-то моем не знает. Может статься, что, если заблужусь, меня и не найдут.
Страх делает мне несколько неприятных уколов, но я оттесняю его логичным решением: с дорожки сходить не буду. Если она кончится, сразу развернусь и пойду назад.
Под аккомпанемент вороньей переклички я движусь по лесистой территории минут пять, а затем замечаю небольшую полянку у маленького водоемчика, поросшего ряской и камышами. Но внимание мое привлекает даже не это, а щуплая курчавая мальчишеская фигура в потертой джинсовке, сидящая ко мне спиной на поваленном стволе дерева. Фигура неподвижна. Отсюда не разглядеть даже дыхания, и от этого становится не по себе. Меня тянет попятиться, быстро развернуться и убежать, но я, как назло, замираю и очень громко дышу, позволяя холодному страху запустить свои щупальца в мои внутренности.
Иногда действия людей сковывают куда меньше, чем их бездействие. Вокруг решительно совершающих поступки людей время течет и изменяется пластичной материей, увлекая за собой зрителя и разрывая кандалы его смятения. В статике время маскируется под лед и замораживает все вокруг, а ты не смеешь пошевелиться, потому что боишься, что любым движением можешь что-то разрушить.
Воображение начинает рисовать какие-то ужасы, от которых отмахаться даже сложнее, чем от былой злости. Я чувствую, как безвольно погружаюсь в них с каждым ударом своего сердца.
Голова фигуры в джинсовой куртке тем временем поднимается — видимо, среагировав на мое дыхание, — и поворачивается.
Я готовлюсь вскрикнуть, но в последний момент понимаю, что причин кричать нет. На меня смотрит смугловатое лицо мальчишки примерно моего возраста. Волосы у него сильно вьются и смешно топорщатся в разные стороны, глаза кажутся сонными, лицо худое, руки тощие.
— Привет, — говорит он.
— П-привет, — заикаясь, отзываюсь я, беру себя в руки и подхожу поближе.
— Майор прислал? — тоскливо спрашивает парнишка, снова отворачиваясь. Голос приобретает уставшую воинственность. — Учти, если ты за мной, тащить придется на себе. Сам не пойду, даже не надейся.
Я удивленно приподнимаю брови. Майор? Тащить? С чего этот парень вообще взял, что я пришел за ним?
В памяти тут же всплывают слова тренера на плацу, и я вдруг понимаю, о каком беглеце он меня предупреждал.
— Я тебя тут раньше не видел, — говорит паренек.
Подхожу и неуверенно встаю рядом. На упавшее дерево пока не сажусь: почему-то мне это кажется невежливым, как будто поваленное дерево — хозяйская территория, а я тут гость.
— Меня только привезли, — отвечаю я, пожимая плечами. — Так что я новичок.
Парень вздыхает.
— Понятно, — протягивает он.
Я улыбаюсь, у меня на душе немного теплеет. После экскурсии Старшей и отсутствующего приема в комнате 36 мне приятно вести простой разговор без угроз, нотаций и подколок.
— Можно мне сесть? — спрашиваю.
— Можно. — Парень улыбается, не глядя на меня, а я замечаю, что усталым кажется не только его голос и взгляд, а весь мой новый знакомец. Приглядываюсь. На смуглом лице бледность странным образом кажется серой, как будто передо мной не человек, а плохо раскрашенная черно-белая фотография. — Так, значит, ты не за мной пришел?
Я передергиваю плечами.
— Ну… — начинаю неловко, — вообще-то, я проходил мимо плаца с учениками. И у нас с бородатым тренером — ты его, кажется, назвал Майором, — была небольшая… стычка. Вроде того.
Паренек поворачивается ко мне и удивленно распахивает глаза.
— Стычка? Ты поцапался с Майором в день приезда? — Он оценивающе хмыкает. — Сильно. Он тебя, что, заставлял выйти на плац?
— Да нет, — отвечаю я. — Мне просто его тренировки показались какими-то чересчур жесткими. — Продолжаю совсем уж нехотя: — Ну и что-то меня дернуло начать грозить ему администрацией школы, хотя я и директора-то еще не видел. Не знаю, глупо вышло.
Мальчишка пару секунд таращится на меня, будто пытается понять, вру я или нет. По моей скукуруженной роже понимает, что не вру, впечатляется и заливисто смеется.
— Ну ты даешь! — снова тягуче говорит он. — Казарма тебя за такое точно запомнит. История по всей школе разнесется, вот увидишь.
У меня напрягаются плечи. Только этого мне не хватало! Наверняка тогда меня точно начнут называть малышом с подачи этого Майора. Настроение у меня начинает портиться, и, наверное, у меня это написано на лице, потому что мой собеседник решает побыстрее сменить тему и выпаливает:
— Пудель.
Трясу головой и хмурюсь. Он, что, тоже решил меня задирать?
— Чего? — готовлюсь ответить грубостью на грубость, но дружелюбная улыбка и протянутая тощая рука меня обезоруживают и заставляют вовремя замолчать.
— Кличка моя. Ты ж, наверное, не в курсе, что тут у всех клички?
— В курсе, — лениво отвечаю я, пожимая парню руку. Его ладонь кажется почти невесомой, будто сделана из тонкого стекла. Я опасаюсь невольно навредить ему и поспешно заканчиваю рукопожатие. — Мне рассказала девчонка по прозвищу Старшая. Может, знаешь ее?
Пудель убирает руку. По его виду понятно, что он впечатлен.
— Уже виделся со Старшей? А ты быстро осваиваешься.
— Она здесь, что, знаменитость?
— Нет, — задумчиво отвечает Пудель. — Просто… ну, знаешь, активничает.
— Ты хотел сказать, важничает? — усмехаюсь я.
— Ну, бывает, — неуютно морщится Пудель. Вижу, что ему не нравится недовольство, сквозящее в моих высказываниях. Учитывая, что это первый, с кем мне удается минуты две общаться без подколок, я решаю сбавить обороты.
— Она у ворот была, когда я приехал. Провела мне небольшую экскурсию. Но в основном отчитывала, — признаюсь я. — Наверное, я просто от этого еще не отошел. Бесят нравоучения.
Пудель расплывается в сочувствующей улыбке.
— Отчитывать она может, — кивает он. — Но ты на нее не сердись, она хорошая девчонка. Правда.
Я улыбаюсь, предпочитая не спорить. Неловкое молчание грозится нависнуть над нами, и я спрашиваю первое, что приходит мне в голову:
— А почему «Пудель»?
Тут же думаю, что парень может и обидеться на такой вопрос, но опасность минует. Мой собеседник простодушно улыбается и показывает на свои волосы.
— Из-за них так прозвали. Сначала было обидно, потом привык. Бывает и хуже. — Он разводит руками. — А ты, наверное, еще в безымянниках ходишь?
Я киваю, трепеща от страха перед будущей кличкой.
— Можешь пока называть Новичком, — говорю. — А дальше, если что, заново познакомимся.
Пудель соглашается. По правде говоря, называть кого-то «пуделем» мне немного неловко. Тот, кто дал человеку собачье прозвище, на мой взгляд, был тем еще гадом. Но выбирать не приходится: тут ведь даже преподавателей называют по кличкам, судя по всему.
Пауза в нашем разговоре тем временем все же растягивается, втаскивая за собой неловкую тишину, нарушаемую лишь редким кваканьем лягушек. Я откашливаюсь и киваю.
— Так вот, мы с Майором когда столкнулись, он мне сказал, что, если тебя увижу, чтобы вернул в эту… как ее… Казарму. Почему-то сказал, что иначе всем будет хуже. — Морщусь от воспоминания об угрожающем бородатом лице. — Но я не горю желанием кого-то туда возвращать. Мог бы, всех бы оттуда разогнал по комнатам! Что это за корпус такой жуткий — Казарма? За что тебя туда отправили?
Пудель мрачнеет.
— Это дисциплинарный корпус. Там приводят в тонус, если у кого-то трудный период, — тягуче говорит он. Моя речь по сравнению с его гораздо резче и отрывистее. Послушать нас со стороны, так сложится впечатление, что я его допрашиваю, а он боится попасться на вранье.
— Трудный период, — задумчиво повторяю я. — Майор тоже об этом упоминал. Что за период?
— Когда трудно, — пожимает плечами Пудель. — Когда с кровати встать не можешь или на уроках засыпаешь. Когда сил нет. Директор говорит, что в таких случаях ученики сами должны напрашиваться в Казарму, чтобы их там гоняли. Но в Казарму никому не хочется, там страшно, — морщится Пудель. Я его словам верю. За зарешеченными окнами кому угодно станет не по себе. А если еще и гоняют до седьмого пота…
Дикий какой-то интернат! В чем-то отношение к дисциплине совершенно безалаберное, а в чем-то тут прямо спартанские порядки. И все это вдали от цивилизации, даже пожаловаться на это некуда. Раз администрация такое пропагандирует, значит, директор в курсе всего и не препятствует… или не особо вникает. Есть ведь такие ленивые директоры, для которых главное — кресло и статус. Наш, видимо, из таких.
— Поэтому Майор сам инспектирует и забирает, кого сочтет нужным. Или кто-то доносит: якобы беспокоится. — Пудель пожимает плечами. — На меня вот донесли.
— Соседи? — сочувственно спрашиваю я.
— Тридцать третья комната, — кивает Пудель. — В основном могут доносить любители Казармы. Вроде как, из благих побуждений. Некоторым там и правда нравится, потому что уроков нет. Ради этого они и по плацу побегать готовы. Таких, правда, отпускают оттуда быстро. А встречают их, как казарменных ветеранов.
Я киваю и мотаю на несуществующий ус. Стало быть, в Казарме побывать почетно, это уважается. Правда, такой способ зарабатывания авторитета меня не очень вдохновляет.
Пудель тем временем вздергивает курносый нос и отстраненно смотрит вдаль. Я замечаю, что у него глаза голубые, как у меня, только очень потускневшие и будто выцветшие, как от тяжелой болезни. Не понимаю, чем в таком состоянии может помочь изнуряющая тренировка!
— Кому-то нравится, а я не могу там, — честно признается Пудель. — Поэтому я туда не вернусь. Если опять погонят на плац, я прямо там и сдохну. Лучше уж по корпусу прятаться, чем вернуться туда.
Мне становится жалко этого паренька. Был бы я старожилом тридцать шестой, предложил бы перебраться к нам, дал бы слово, что спрячу его. Но я сам там еще на птичьих правах, поэтому возможности у меня нет.
— Может, стоит поговорить с директором? — осторожно предлагаю я.
Пудель смотрит на меня снисходительно, как на наивного простачка.
— Не поможет, — печально замечает он. — Проще уж Холода дождаться. Или… не знаю. — Пудель передергивает плечами, явно уходя в свои мысли. Голос у него становится совсем уж тоскливый, даже мне от него на душе как-то сереет.
Его замечаний про холод я не понимаю. Он, что, собрался прятаться до зимы? Зимой плац не работает?
Вопросов пока не задаю, потому что собеседник мой вдруг решает разговориться и поделиться историями про интернат. Я не верю своему счастью и на два часа погружаюсь в полезный ликбез. Пудель говорит о столовой, что прячется за деревьями с другой стороны от ученического корпуса. О странных уроках труда, на которых здесь учат даже сварке. О поварихе по кличке Кулебяка, что подкармливает забредающих на территорию кошек.
Лишний раз убеждаюсь, что Старшая здесь — известная личность и что она чуть ли не единственная любимица Майора, ни разу не попадавшая при этом в Казарму. Притом что Старшая не раз отправляла туда других учеников, относятся к ней здесь со странным уважением и без обид, хотя никто с ней близко и не дружит. Каким образом она «активничает», тоже не совсем ясно, но, видимо, она примелькалась здесь и создала определенную репутацию.
Пудель рассказывает о седовласом директоре Сверчке, прозванном так за «насекомью походку». Живет Сверчок, как оказалось, в «исчезающем корпусе», на котором где-то даже можно найти табличку «Администрация». Дом с одинаковыми оконными цветами — пристанище педагогов. А единственный лазарет на территории располагается, как ни странно, в недрах Казармы, а не в отдельном доме.
Некоторые традиции интерната мне Пудель тоже раскрывает. Говорит, что с новенькими действительно редко разговаривают в первый день — впрочем, те тоже не очень стремятся. Только после того, как новичок проведет первую ночь в ученическом корпусе, с ним официально знакомятся, выдают ему кличку, а вскоре берут его с собой на вылазку в лес, к столовой. Вылазка обязательно происходит ночью, и во время нее разжигается костерок, вокруг которого соседи по комнате по очереди травят страшилки. Иногда посиделки устраивают и в комнатах, но только если что-то мешает выбраться на улицу. Посвящать новичков в комнатах не очень любят: дескать, без костра не то, даже если со страшилками.
Здесь не строго подходят к изучению математики, зато любят литературу и музыку. Многие ученики, оказывается, курят, а получение сигарет — целая схема сложных договоренностей с разнорабочими, которые иногда дают ученикам выполнить простое поручение, а сигаретами снабжают в знак похвалы. Откуда сигареты поступают к рабочим, непонятно, но, вероятно, у них каким-то образом налажена связь с внешним миром. Тех, кто зарабатывает сигареты для своей подопечной группы, называют «подмастерьями», и это не общая кличка на всех, а нечто вроде касты.
От обилия информации у меня голова идет кругом, но я старательно запоминаю все рассказанные детали, потому что чувствую: мало кто еще расщедрится на такие подробности.
Когда взгляд у меня становится совсем уж ошалелый, Пудель вдруг поворачивается ко мне и с уставшим, но заговорщицким прищуром спрашивает:
— А хочешь чаю? Я термос стащил. У меня в рюкзаке есть. И печенья еще.
Я сияю.
— Хочу! — отзываюсь. У самого-то ни крошки в животе еще не было, и сейчас я невольно об этом вспоминаю.
— Возьми в рюкзаке, будь другом, Новичок. — Он говорит это очень проникновенно, как будто доверяет мне нечто священное. Я делаю серьезную мину и киваю, настраиваясь на будущие приятельские отношения. Будет неплохо обзавестись другом на случай, если в тридцать шестой жизнь будет совсем не мила. Оглядываюсь и вижу рюкзак в отдалении, у самых камышей — зеленый, как трава, и разглядеть-то не сразу удается.
Решительно поднимаюсь, отряхивая джинсы от отпечатка отсыревшего дерева, шуршу травой к рюкзаку. Наклоняюсь, раскрываю молнию, но никакого термоса не нахожу и печенья тоже.
Сдержанное бульканье долетает до меня не сразу. Поднимаю глаза и вижу, как Пудель шагает в мутной воде, быстро погружаясь в нее уже почти по бедра. Только что мирно сидел, и вдруг…
— Эй! Ты чего? — в ужасе таращусь на него я. Мне совсем не хочется думать, что повлекло его в это болото.
Изможденный паренек, растерявший всю свою деланную непринужденность, будто позабыл о моем существовании. Кряхтит и идет дальше — очень решительно, хотя каждый шаг ему дается с явным трудом.
— Стой! Ты чего делаешь? — кричу я, подбегая к кромке воды, бросив дурацкий рюкзак на землю. — Вернись! Не надо!
В голове у меня стучит, шелест листвы шепотом отдается в ушах, внутри нарастает паника. Я понимаю, что если сейчас ничего не сделать, то хуже будет всем. Но болото меня пугает, и я надеюсь все же докричаться до Пуделя и убедить его вернуться обратно.
Бульк… бульк…
Пудель делает еще шаг и вдруг с тихим стоном падает в воду, как подкошенный. Похоже, сознание потерял! Немудрено, он ведь был совсем измотан! Водная гладь скрывает его от меня.
— Э-э-э-э!!!! — истерически мычу я. Ноги сами несут меня в болото, вода быстро поднимается к щиколоткам, к коленям, к бедрам. По илистому дну идти непросто, даже когда сил достаточно. Я рычу от злости, понимая, что мне отчаянно не хватает прыти. Добравшись до Пуделя, что было сил тяну его наверх за курчавые волосы, уродливой старой губкой приподнявшиеся над водой после моих поисков. Глаза у Пуделя закрыты, лицо кажется теперь серовато-зеленым.
Не мог так быстро утонуть, ну не мог же!
Нагибаюсь и успеваю перехватить обмякшего паренька под плечи. Волоку его назад к берегу, надеясь не упасть, увязнув в иле. Вода в болоте ледяная, но я сейчас едва ли это чувствую: мне жарко от злости и страха.
Вытаскиваю Пуделя на берег, отпускаю, наклоняюсь над ним. Что делать дальше — не представляю. Наглотался воды или нет? Зачем-то начинаю катать бедолагу по земле, будто надеясь растолкать. Несколько раз в процессе бью его кулаком в грудь, хотя боюсь сломать ему что-нибудь — таким он кажется хрупким. В какой-то момент Пудель кашляет, его тошнит водой, он открывает мутные глаза, хрипит что-то невнятное и снова отключается.
Становится тихо.
Легкий порыв ветерка пробирает меня до костей, и я обнимаю себя за плечи, пытаясь согреться. Я насквозь мокрый, и понимаю, что так это оставлять нельзя. Надо что-то делать.
Громко бормоча ругательства, снова обхожу Пуделя и подхватываю его под плечи, надеясь выволочь на хоженую дорожку и добраться до кого-нибудь.
Какая же она длинная, эта тропинка! Перелесок, тянущий ко мне свои уродливые ветви, кажется бесконечным, как терновые заросли замка Спящей Красавицы, я пыхчу, пячусь, волоча под мышки отяжелевшего паренька, и периодически зову на помощь срывающимся голосом. Широкие безлюдные просторы, на которых можно пережить обиду, меня больше не радуют. Я продолжаю истошно орать, надеясь, что мои вопли все-таки привлекут хоть кого-то.
Синие комбинезоны разнорабочих попадаются мне на глаза первыми. Я ору громче, и в какой-то момент меня слышат. Ко мне бегут трое.
Боковым зрением замечаю, как приближается еще одно пятно. Им оказывается Майор: каким-то образом ему удается добежать до меня быстрее, чем рабочим.
А ведь Пудель в Казарму не хотел! Его так там измучили, что он готов был утонуть, лишь бы туда не возвращаться! — осеняет меня.
Я обессиленно сажусь рядом с Пуделем и пытаюсь прикрыть его собой. Когда Майор подлетает, я смотрю на него взглядом, полным искренней ненависти.
— Нет, не вы! — взвизгиваю я. — Он из-за вас это сделал! — Мой взгляд с мольбой обращается к подоспевшим рабочим. — Не подпускайте его сюда! Это все из-за него, слышите?! Это он виноват!
Майор опускается на корточки и тянет руку к моему плечу. Я грубо отбиваю ее, меня охватывает ужас, что в лазарет Пуделя направят не куда-нибудь, а в треклятую Казарму.
— Не трогайте! — предупреждаю я.
Майор примирительно убирает руку.
— Послушай, малыш, все хорошо, — мягко говорит он. — Ты все правильно сделал. Мы поможем…
— Вас нельзя подпускать к ученикам! — упорствую я. — Это вы виноваты! Это из-за вас он…
Рабочие оттаскивают меня от Пуделя и хватают под руки. Майор тем временем поднимает тощего паренька на руки и смотрит на меня с невыносимым сочувствием.
— Его нужно переодеть в сухое. Отведите его в лазарет и пригласите директора, — дает он последние указания и удаляется прочь.
Я безуспешно бьюсь в руках рабочих, немых, как големы, понимая, что только что отдал вновь обретенного приятеля в руки его палача.
Глава 7. Ты знал?
НОВИЧОК
Следующие несколько часов проходят для меня, как в тумане. Меня приводят в Казарму, заводят в ее недра, которые я толком не рассматриваю, усаживают на кушетку в белую комнату, выдают какую-то одежду, приносят чаю, велят выпить. Я пью, не споря. Кажется, все это время почти не моргаю, если верить пересохшим глазам.
Входит женщина в белом переднике, приносит поесть какую-то кашу. Ем, не различая вкуса — чисто механически. Забирать посуду через какое-то время приходит уже другая женщина, но смотрит на меня с той же отвратительной жалостью, что и первая. У всех, кто попадается мне на глаза, я справляюсь о состоянии паренька, который попытался совершить гребаное самоубийство в мой первый гребаный день в этом гребаном интернате. Ничего определенного мне не отвечают, только просят еще посидеть и подождать. И я сижу.
Время для меня будто останавливается, и я не знаю, сколько провожу здесь, пялясь в одну точку.
В какой-то момент за дверью раздаются голоса, один из которых мне уже знаком. Входит Майор, а за ним — высокий седовласый очкарик в старом видавшем виды костюме. Я мрачно гляжу на Майора, по-прежнему испытывая к нему жгучую ненависть. Перевожу взгляд на седовласого и киваю на тренера.
— Уберите его отсюда. Я с ним разговаривать не хочу. При нем — тоже.
Седой смотрит на меня с отцовской добротой и садится на белый стул напротив кушетки, которую я занимаю.
— Кажется, у вас вышло некоторое недоразумение с нашим тренером, молодой человек, — терпеливо говорит старик. Я вдруг соображаю, что это директор. Сверчок, кажется. Что-то от стрекочущего насекомого в его облике и правда есть: ходит он, чуть наклоняя вперед прямую спину, а когда садится, поджимает руки и складывает их, не сцепляя пальцев, делая их похожими на маленькие лапки. Лысая макушка и очки с толстыми стеклами довершают образ. — Вам показалось, что на физподготовке с учениками обращаются жестоко, не так ли?
Я недоверчиво кошусь на него. Что-то в его размеренном приглушенном голосе и манере речи заставляет меня убавить пыл.
— Да, — коротко отвечаю я, исподлобья глядя на Майора. — Парень, который пытался… — Не получается договорить про самоубийство, и я мотаю головой, отрывая от своей мысли кусок. — Он это подтверждал.
Майор стоит, точно надзиратель, сложив руки на груди за директорской спиной, и молчит. Смотрит на меня, не отрываясь, но не враждебно, а сочувственно. Даром мне не сдалось его сочувствие!
Сжимаю кулаки, пытаюсь совладать с собой.
— Он в шоке, директор, — тихо замечает Майор.
— Отвалите от меня! — вскидываюсь я так, что Сверчок вздрагивает и сильнее пожимает руки-лапки. Майор остается недвижим, как статуя.
— Молодой человек, — примирительно начинает директор, — в нашем заведении мы, разумеется, не обращаемся с детьми жестоко. И, само собой, не совершаем никаких противоправных действий. Наш руководитель физподготовки — опытный человек, и он уж точно не мучает учеников, смею вас заверить.
— И у вас язык поворачивается так говорить после того, как ученик из-за него решил утопиться? — восклицаю я, поражаясь наглости этой лжи.
Майор терпеливо вздыхает. Сверчок поправляет на носу очки.
— Понимаю, сколь сильно вас ввел в заблуждение этот скверный случай…
— Скверный случай?!
— … но молодой человек, с которым вы повстречались, — директор удрученно вздыхает, — эмоционально нестабилен. Ему нужно особое внимание и, поверьте, персоналу, который это внимание не сумел оказать, я уже сделал надлежащий выговор. Этому молодому человеку очень повезло, что рядом были вы. Что вы не растерялись и сумели оказать ему помощь. Сейчас, если хотите знать, ему уже лучше. Он спит.
Я поднимаю глаза на директора.
— Можно мне к нему?
— Я бы не советовал… — начинает Сверчок.
Майор прерывает его.
— Пусть идет, директор. Возможно, так будет лучше.
* * *
То, что здесь принято называть палатой, меньше похоже на палату, чем ученические комнаты. Теперешнее пристанище моего обретенного и едва не потерянного приятеля напоминает обтрепанный кабинет, наскоро переделанный под спальню.
Пудель мирно лежит на кровати у окна. Никаких приборов или капельниц к нему не подключено, и я думаю, что он вот-вот должен проснуться при виде меня, но Пудель не просыпается. Наверное, ему что-то вкололи.
Вид у него бледный и истощенный, как будто он несколько дней осознанно морил себя голодом. Невольно вспоминаю слова директора об «эмоциональной нестабильности» Пуделя — почему-то этому заявлению удалось как следует меня пронять, — и уже не исключаю возможность, что так и было.
За эти мысли сразу становится стыдно. Я опускаю голову и сажусь на стул рядом с кроватью. Чего-то жду, но ничего не происходит.
— Зачем ты это сделал? — спрашиваю в пустоту. Я даже не уверен, что хочу знать ответ. Казалось бы, мы только познакомились, и я не мог настолько прикипеть к этому странному типу и так сильно заинтересоваться его судьбой, но мне почему-то тяжело и погано. Не могу сказать, от чего конкретно.
От того, что это произошло во время нашего задушевного — как мне казалось — разговора?
От того, что я не уследил, не остановил его и не разубедил?
От того, что ему так легко удалось отвлечь меня клятым чаем с печеньями?
Наверное, от всего вместе. Почему-то даже от того, что пресловутого чая с печеньями в рюкзаке не оказалось.
— А еще… это странно, — продолжаю свою мысль уже вслух, — но мне неуютно, потому что мне не наплевать на все происходящее здесь. — Морщусь от этих слов, как будто они режут мне язык. — Лез с вопросами к Старшей, потому что хотел узнать, как все устроено… но это еще ладно! Многие бы лезли в первый день. А вот зачем я с Майором сцепился, вообще не знаю. Увидел, как он учеников гоняет, и с катушек слетел. А потом ты, — укоризненно смотрю на спящего парня. — Я когда за тобой бросился, я это сделал, не думая. Даже не знал, хочешь ли ты, чтобы тебя спасали. Может, тебе это было совсем не нужно? Может, я хуже сделал? Мне твердят, что я сделал все правильно, но я… я хочу, чтобы так и было, только я не уверен, понимаешь? Я ни в чем не уверен. Ни капельки!
Опускаю голову и сжимаю кулаки, чтобы не дать волю захлестнувшим меня переживаниям. Мое тихое отчаяние съедают стены, изголодавшиеся по разговорам, и оставляют мне тишину.
Я вздыхаю.
— Ты знал, что я за тобой полезу? — продолжаю свой абсурдный допрос. — Я ведь мог встать истуканом и молча смотреть, как ты тонешь. Не со зла, а просто потому что растерялся бы. Но я полез. Ты это знал? Тебе это было нужно — чтобы кому-то было не наплевать? Или ты ждал, что я не вмешаюсь?
Конечно же, Пудель мне не отвечает. Его сон кажется таким глубоким, как будто это и не сон вовсе… как будто он…
За окном вдруг завывает ветер, да так сильно, что я вздрагиваю. Правую ногу внезапно пронзает острая спица боли, заставляющая меня подскочить и зашипеть. Тихая палата превращается для меня в пристанище шелеста заоконной листвы, похожего на шепот, собственного шипения, и тихого дыхания спящего. За этой какофонией, показавшейся мне ужасно громкой, я не слышу, как открывается дверь.
— Все в порядке, малыш? — доносится до меня голос Майора. Шум резко стихает, будто его и не было. Или он был только в моих ушах?
Резко оборачиваюсь, забывая о притихшей ноге.
— Вы, что, теперь повсюду собрались за мной ходить? — шиплю я. Почему у меня такое чувство, будто Майор только и ждет, что я отреагирую на «малыша»? Если так, то мне совсем не хочется доставлять ему такое удовольствие.
— Мне показалось, у тебя что-то случилось, — спокойно отвечает он.
— Случилось, — ядовито говорю я. — Человек, с которым я почти подружился, рассказывал ужасы про вашу физподготовку, а потом решил утопиться. Вот, что случилось.
— Директор ведь тебе объяснил… — примирительно начинает Майор, но я перебиваю его.
— Что дело в его неуравновешенности? — кошусь на Пуделя и морщусь. Он вовсе не показался мне психом, когда мы сидели у болота. Он был уставшим, да, но не безумным и не печальным. Или печальным он все-таки был, а я не смог этого разглядеть? Не придал должного значения? Так или иначе, идти на поводу у Майора мне не хочется, и я упрямо качаю головой. — Каким бы неуравновешенным он ни был, не отрицайте, что вы его провоцировали! Думаете, все можно вылечить на плацу? Здесь вам не армия! Если вы знали, что у него проблемы, надо было сразу отправить его сюда, под надзор…
Майор выслушивает меня удивительно спокойно. Я бы на его месте уже сам себя приструнил, а этот молчит. Внимает. В какой-то момент это становится просто невыносимо, и я понимаю, что выдохся.
— Уходите, — прошу я. — Оставьте меня в покое.
Но Майор не уходит, а продолжает на меня смотреть. Под его внимательным взглядом мне становится не по себе.
— Когда будешь готов, я отведу тебя в ученический корпус, — наконец, возвещает он.
— Я сам могу туда дойти.
Взгляд Майора недоверчиво перемещается за окно.
— Можешь, — соглашается он. — И все-таки я тебя провожу. Это не обсуждается.
На этот раз в его голосе звучит сталь, напоминающая о том, почему его считают грозой этого концлагеря. Затем Майор встает и уходит. Я снова остаюсь наедине со спящей молчаливой комнатой — уже который раз за сегодняшний день.
* * *
Иногда кажется, что время должно с тобой считаться. Делать тебе поблажки, когда ты чем-то занят; не бежать так быстро, если ты теряешь его счет; закрывать глаза на твои слабости и не утекать сквозь пальцы.
Время с тобой не согласно. Ему в отличие от тебя не нужны передышки, а на твои нужды ему глубоко наплевать.
Сумерки за окном палаты Пуделя застают меня врасплох. Я таращусь мимо полупрозрачных занавесок на деревья, окутанные мрачноватой синевой, и не могу поверить, что прошло столько времени. Я, что, просидел здесь до самого вечера?
Встаю и по затекшему телу понимаю, что действительно надолго замер в одной позе. Потягиваюсь и нехотя выхожу в коридор. Директора там нет, зато есть Майор. Он сидит на скамейке ожидания, привалившись прямой спиной к стене, и, кажется, спит. Как только я показываюсь в коридоре, Майор открывает один глаз, бегло изучает меня, открывает второй и тут же поднимается.
— Хорошо, что ты вышел до темноты. Освещение здесь плохое, идти будет неудобно, — сообщает он будничным тоном.
Я не отвечаю. Опускаю голову и молча бреду за ним, стараясь не замечать навалившейся на меня усталости. Мы выходим из Казармы на улицу, и меня обдает сырой прохладцей. Затылок зудит от тяжелого ощущения чьего-то взгляда. Я оборачиваюсь, но на дорожке позади нас никого не вижу. Снова смотрю перед собой в спину Майора, но ощущение взгляда не уходит, и тогда я догадываюсь посмотреть вверх.
Решетчатые окна Казармы темны и глазасты: к ним приникло множество учеников, которые провожают каждый мой шаг. Мне неприятно, горько и почему-то стыдно. Я отворачиваюсь и вжимаю голову в плечи. Хочется закричать на них и заставить не пялиться на меня, но я сдерживаюсь и скрежещу зубами от злости. Через шаг врезаюсь во внезапно остановившегося Майора и выдаю невольное «Ой!», за которое готов сам себя прибить.
— Все в порядке?
Я поднимаю недовольный, укоряющий взгляд.
— Вам не надоело задавать мне этот вопрос? — огрызаюсь.
— Точно так же, как тебе — не надоело на меня гавкать.
От слова «гавкать» заливаюсь пунцовой краской от ушей до кончиков пальцев ног, успевая лишь понадеяться, что в темноте этого будет незаметно.
— Сложно представить, что вас так волнует, все ли в порядке у ученика!
— Представь себе, меня это волнует, — спокойно отвечает Майор.
— А если я скажу вам, что я «эмоционально нестабилен», вы от меня отстанете?
Майор тяжело вздыхает, разворачивается и продолжает путь к ученическому корпусу. Некоторое время нас окутывает тяжелое молчание, затем Майор снова его нарушает.
— По-твоему, я должен плакать, заламывать руки и биться в истерике? Такое поведение тебе понятнее?
До меня доходит, откуда Старшая могла нахвататься своих высокомерных фразочек. Любимица Майора, она нашла не самый лучший пример для подражания. Возможно, это и мешает ей завести близких друзей… если, конечно, Пудель сказал правду, и у Старшей действительно нет таких друзей в интернате.
— По-моему, ваши заботливые речи были бы убедительнее, если б вы хоть немного переживали за ученика, который попытался покончить с собой. А так ваша участливость кажется наигранной.
Майор усмехается, и я слышу, что усмешка эта совсем не веселая.
— Я тебя понял, — говорит он. — Больше не буду задавать вопросы.
Оставшийся путь по окутанной сумерками территории интерната мы проделываем в тишине. Майор не говорит ни слова комендантше за столом при входе, а молча проводит меня наверх. Он не спрашивает, какая у меня комната, а в какой-то момент предоставляет мне возможность идти первому, показывая дорогу. Я с удивлением отмечаю, что, несмотря на, мягко говоря, насыщенный день, не забыл путь до комнаты.
Уткнувшись в дверь с номером «36», я улавливаю за ней чьи-то разговоры. Поворачиваю круглую ручку, и разговоры будто отсекает ударом топора.
Я вхожу в комнату и предчувствую, как на меня вытаращатся соседи. Оказываюсь прав: они действительно без стеснения меня рассматривают. Глаза их делаются похожими на блюдца, когда они замечают Майора за моей спиной. На мое счастье, он не заходит со мной в комнату, а разворачивается и убирается восвояси.
Дверь закрывается, и я снова оказываюсь в тишине, но на этот раз комната бодрствует на три четверти: три ее обитателя не спят, а четвертый так и остается одеяльным коконом, каким я видел его с утра.
Не уступаю старожилам тридцать шестой в нетактичности и тоже внимательно их рассматриваю. Первое, что отмечаю: блондинов среди нас нет. Один парень — высокий, примерно моего роста, но более тощий, сухощавый, с ярко очерченными скулами и выделяющимся рисунком вен на тыльных сторонах ладоней. Кареглазый, с каштановыми волнистыми волосами, он весь усыпан веснушками, похожими на маковые крошки на хлебе. Черная водолазка, заправленная в потертые джинсы, подчеркивают контраст между бледной кожей и темными веснушками.
Второй — напротив, низенький, пухлощекий, с темным «ежиком» на почти идеальном шаре головы, коренастый, глядящий немного искоса. Маленькие глазки бегают быстро и ненадолго замирают на всем, что привлекает внимание.
Третий — смуглый, тоже черноволосый, ростом примерно с меня, роскошно-аскетичный. Белая фуфайка, штаны, носки — все кажется простым, но дорогим и чистым до безобразия. И как он умудряется поддерживать свои вещи в порядке в столь неопрятной комнате?
Рыжеватый отблеск ночника золотит неловко застывшие лица моих соседей. В этой тишине не хватает только треска старой закончившейся пластинки для поддержания антуража.
Я молчу. Заговаривать со старожилами тридцать шестой не хочу принципиально! Пусть сделают это первыми или катятся куда угодно. Пудель сегодня дал понять, что эта традиция — не нерушимое правило, а простая условность…
Вспоминая о Пуделе, снова чувствую тоску и усталость. Мне тут же надоедает изучать соседей, я вздыхаю и прохожу к своей кровати. Откидываю заправленное с утра одеяло, скидываю обувь и забираюсь в спасительный кокон прямо в той одежде, которую мне выдали в Казарме, потому что искать пижаму, долго роясь в сумке, нет сил.
Тридцать шестая скрывается для меня в темноте и тишине, и я тоскливо смыкаю глаза, мысленно подгоняя тот день, когда смогу покинуть это противное место.
Глава 8. Ночное дежурство
СТАРШАЯ
Этот день отличался от других. Происшествие в Казарме быстро облетело всю школу и сорвало большую часть уроков: учителям попросту не удавалось заглушить ученический гвалт. Приходил Сверчок, призывал всех успокоиться и не нарушать дисциплину, в своей манере объяснял, что все уже под контролем, обошлось без трагичных последствий усилиями одного молодого человека. Если он надеялся, что это разрядит обстановку, то прогадал: это лишь ее накалило. Интерес к ситуации возрос так сильно, что никто не мог, да и не хотел говорить на другие темы.
Сидя за задней партой, Старшая в общие обсуждения не включалась. Она встревоженно смотрела в окно, изучая происходящее и делая собственные выводы. Выводы эти ее не утешали.
Во второй половине дня настроение красться в столовую за своей сокровенной булочкой пропало. Для Старшей это было очередным удручающим знаком: такое с нею случалось нечасто и, можно сказать, это была ее выведенная опытным путем плохая примета.
Разговоры в школе тем временем продолжали вертеться вокруг новичка, все подряд обсуждали комнату, в которую он попал, и ситуацию, участником которой стал в первый же день. Ситуация, как водится, обрастала все новыми подробностями, которые, надо думать, были сочинены самими участниками обсуждения. Ученики совещались насчет клички новичка, прикидывали варианты. Уже появились критики и фанаты его поступка. Кто-то рассказывал, что казарменного беглеца чуть не утащила болотница, легенды о которой то и дело всплывали в интернате во время костровых страшилок, и она бы довела дело до конца, будь беглец у воды один. Другие приписывали происшествие самому новичку: утверждали, что он — псих, который решил заработать внимание к своей персоне, чуть не утопив другого ученика. Третьи (таких было большинство) восхищались смелостью парня, дерзнувшего диктовать свои условия не где-нибудь, а в Казарме, к которой обитатели интерната относились с нескрываемой опаской. То, как новенький проявил себя у болота, лишь подчеркивало его героизм в глазах поклонников. Четвертые — в эту группу в основном входили «подмастерья» — громко рассказывали всем, как им наплевать на новичка и на его хваленый героизм. Пятые сокрушались об «ужасном событии, потрясшем всю школу», и едва не хватались за сердце от избытка переживаний.
Старшей все это не нравилось. Не нравилось, что новичок надерзил Майору; не нравилось, что большинство учеников это одобряло; не нравилось, что они задавали вопросы и интересовались персоной нового ученика, который даже на уроках сегодня не был. Старшая предчувствовала во всем этом нечто недоброе и внутренне готовилась к чему угодно.
Когда опустилась ночь, Старшая долго не могла уснуть. Ворочалась с боку на бок, упрямо пряталась лицом в подушку, пыталась покачиваться, как в колыбели, чтобы себя убаюкать, и даже считала овец. Все оказалось бесполезно. Что-то подбрасывало ее, стоило попытаться закрыть глаза. После тридцатой попытки уснуть она сбилась со счета и вскоре сдалась, рывком скинув одеяло и сев на кровати. На соседней тумбочке зажглась тусклая лампа.
— Старшая? Ты чего? — вымученно прощебетала светловолосая Принцесса — робкая девочка с ангельской внешностью. Она всегда чутко спала и просыпалась от каждого одеяльного шороха. Должно быть, от метаний соседки ей сегодня тоже было несладко, но ни замечаний, ни советов, ни даже простого недовольства в воздух от нее не последовало.
Старшая вздохнула.
— Спи. Все нормально, — нехотя ответила она, обувая кеды на босую ногу и заправляя шнурки под язычок, не завязывая. Думала сначала сменить обтягивающую ее тощую фигуру пижаму на теплую толстовку и джинсы, но передумала. Что-то подсказывало ей, что на это нет времени, и она и так много потеряла, пока боролась с бессонницей.
Схватив с тумбы резинку, Старшая небрежно стянула волосы в высокий хвост и взъерошила челку.
— Чего там? — заворочалась в полусне Лень, как всегда, растягивая каждое слово дольше, чем полагалось.
— Да спите! — шикнула Старшая, подкрадываясь к двери. На Принцессу она посмотрела неодобрительно, кивнув на лампу. — И выключи ее уже.
Принцесса беспрекословно послушалась. Лень, похоже, снова уснула. Хозяюшка, Белка и Игла от возни Старшей даже не пошевелились. Оглядев соседок и убедившись, что в комнате 47 все хорошо, Старшая тихо выскользнула в коридор и осторожно направилась к лестнице. Глаза непозволительно медленно привыкали к темноте. Обычно мрачные ночи в корпусе не пугали Старшую: она прекрасно знала, что бояться тут нечего. Но сегодня необъяснимая тревога всколыхнулась в ней, как болотный ил, и никак не желала оседать.
Где же? — спрашивала себя Старшая, пытаясь нащупать источник своих тревог в темноте ученического корпуса. — Где сегодня?..
Однозначного ответа, как водится, не было. Его никогда не было, когда он был нужен, и в такие минуты Старшая чувствовала себя так, будто кто-то жульничает, играя с ней не по правилам. Но жаловаться было бесполезно: и так ясно, что проверять придется все, кроме учебного крыла, в котором в ночное время никого нет и не может быть. Остальная же территория… на ней все возможно.
Настоящее ночное дежурство, — вздохнула Старшая и спустилась на первый этаж. Теплый свет настольной лампы дотянулся до нее от входа. Старшая прислушалась. До нее долетело тихое похрапывание Катамарана, сменившего Горгону на ее посту. Коменданты ученического корпуса были подарком для любого, кто часто выбирался на улицу в неположенный час. Горгона чаще всего была поглощена любовными романами, а Катамаран — собственным храпом. Он погружался в сладкий младенческий сон почти каждый раз, когда принимал сидячее положение.
Старшая постаралась сосредоточиться, отгородиться от храпа и расслышать другие звуки, наполнявшие корпус. Она различала скрипы старых дверных петель и оконных рам, редкий лай ветра за хлипкими форточками, едва уловимые помехи давно утратившего красноречие радиоприемника, который Катамаран оставлял включенным. Все было, как обычно. Значит, то, что ее тревожило, притаилось не здесь.
Решительно расправив плечи, Старшая устремилась мимо поста коменданта на улицу. Ночь сначала отказалась впустить ее в себя, ударив ветряным кулаком по входной двери ученического корпуса, затем передумала и резко дернула ее на себя. Старшая тихо ахнула, оказавшись в ночной тьме, захваченная колкими, почти льдистыми объятиями ветра. Зубы застучали, по телу разлилась дрожь, неприятно заныли ноги. Старшая встрепенулась и припустилась по территории белым призраком, хватая легкими холодный воздух и не жалея сил. От бега холод быстро уступил место приятному тонизирующему теплу, растекшемуся по мышцам. На тонких губах Старшей появилась неуместная победная улыбка. Ноги несли ее мимо корпуса учителей в сторону здания администрации и дальше, к Казарме. Если в интернате что-то случалось, первым источником тревог всегда считали именно это место.
Подбежав к самому мрачному пятну темно-синей ночи, Старшая остановилась, заметив чей-то силуэт, небольшой медленно качающийся в пространстве красно-рыжий огонек и сизый дым. Силуэт был очень прямой, хотя навевал ощущение тяжелой задумчивости, от которой обычным людям полагалось сутулиться.
Старшая кивнула, соглашаясь с собственными мыслями, и решилась приблизиться.
— Я догадывался, что ты придешь сегодня, — спокойно встретил ее голос Майора. — Можешь не волноваться, здесь тихо. Я слежу.
Старшая укоризненно посмотрела на сигарету в руках Майора, но он то ли не заметил этого, то ли не захотел замечать.
— День был взбудораженный, — передернула плечами Старшая и добавила со значением: — И ночь тревожная.
— Тревожная для того, кто увидит призрак в пижаме, рассекающий по территории, — хмыкнул Майор. — Про тебя и твои ночные похождения еще страшилки не сочиняют? В школе это любят.
Старшая важно задрала подбородок, всем своим видом показывая, что такие пустяки не волнуют ее, как не должны волновать любого сознательного человека.
— Может, и сочиняют. Кому какое дело? Пусть развлекаются, если им так хочется.
Майор встретил вызов в ее голосе внимательным молчанием. Старшая ждала от него комментариев, но их не последовало. Он докурил сигарету, затушил ее о крыльцо Казармы и оставил лежать. Старшая знала, что поутру не найдет окурка, Майор всегда за собой убирал.
Молчание воскрешало отступившую было тревогу, и Старшая, снова начиная замерзать, медленно спросила, боясь выдать дрожь:
— Как… тот мальчик?
— В порядке, ты же знаешь, — нехотя буркнул Майор.
— Знаю, но… — Старшая помедлила, — то, что он сделал… это ненормально.
На несколько секунд в воздухе зазвенела тишина.
— Не тем он путем сбежать решил, — вздохнул Майор, явно посчитав, что это хорошая шутка. Старшая вспыхнула от возмущения и задохнулась собственными замечаниями. Майор и сам спохватился: понял, что перегнул палку. — Скоро окрепнет, нужно только немного времени, — попытался исправиться он и немного изменил вектор разговора: — Ему повезло, что он оказался там не один, с ним был новенький.
Услышав о новичке, Старшая поморщилась и тихо фыркнула. Майор не оставил это без внимания и улыбнулся:
— Чего нос воротишь? Ты разве с ним уже познакомилась?
— Да вот довелось, — протянула Старшая со странной укоризной в голосе, как будто Майор был виноват в их встрече с новичком.
Ее немые обвинения разбились о камуфляжную футболку.
— Это где же?
— У ворот.
— Утром?
— Да.
— Как только он прибыл?
— А когда же еще?
— Чем он вызвал такую немилость?
— Задавал много вопросов.
Одинаково стальные атаки и парирования, одинаковые интонации. Завершив словесную дуэль, Майор тихо рассмеялся, а Старшая в ответ вскинулась.
— Не вижу ничего смешного! — назидательно бросила она. — Он заносчивый. Не в меру любопытный. Сует свой нос, куда не следует. Качает права.
— Никого не напоминает? — дружественно спросил Майор.
— С ним будут проблемы! — упорствовала Старшая.
— И с тобой были. И со мной. С каждым были проблемы, и с каждым — свои. Это нормально. Хотя… что здесь, к чертям, может быть нормального? — Последние слова Майор добавил с отчетливой тоской в голосе. Старшую от этого пробрал леденящий страх, она уронила руки по швам пижамы, и шагнула к Майору. Заговорила она, уже не сдерживая в голосе дрожь:
— Вы… вы решили… уйти?
Слова покидали губы нехотя, сдавленно, будто ей запрещено было это говорить. Она сама себе запретила говорить об этом.
Майор снисходительно усмехнулся, потянулся к карману камуфляжных штанов, извлек еще одну сигарету из пачки, поджег и закурил.
— Нет, — посерьезнев, ответил он. Усмешка наползла на его лицо вымученно и отрешенно. Старшей показалось, что он просто не хочет ее пугать. — Кто же будет гонять этих оболтусов по плацу, если не я?
— Вы скучаете? — тихо спросила Старшая. — По своим родным и близким? Хотите… снова быть с ними и уйти отсюда? — Она с подняла голову, заменив грусть и страх вызовом, лицо ее будто окаменело. — Если так и есть, скажите прямо! Щадить меня не надо! Если хотите помочь, лучше подготовьте!
Майора вырвало из его мыслей, теперь они не беспокоили его даже фоном. Он опустил руку с сигаретой, выдохнул облако дыма и уставился на Старшую.
— Не много ли ты на себя берешь? — спросил он. Участливо, без угрозы.
— Столько, сколько могу и считаю нужным, — отрапортовала она.
Майор вздохнул.
— Заносчивая. Качаешь права. — Он улыбнулся. — Ты присмотрись к этому новичку, может, вы с ним подружитесь?
— Больно надо! — Старшая сложила руки на груди.
— «Больно» — не надо, — покачал головой Майор. — В твоем возрасте «больно» — это когда одиноко. А ты одинокая, у тебя как таковых друзей-то здесь и нет. Это не дело, когда поговорить по душам можно только с воспитателем.
— Неправда. У меня есть соседки, я с ними говорю. Я же не могу с ними молчать, мы все-таки вместе живем…
— Не строй дурочку, — строго оборвал Майор. — Ты прекрасно поняла, о чем я. Тебе нужно больше общаться со сверстниками.
Старшая посмотрела на него исподлобья.
— Чтобы с ними вышло, вот как с вами сейчас? Нет уж, спасибо! — бросила она. Майор приподнял брови.
— Что ты себе надумала? Что я прогоняю тебя? Что прощаюсь? Отставить эту ересь! Не задумал я никуда уходить, — увесисто заявил он. Старшая наблюдала за ним и пыталась уловить ложь, хотя она умела это далеко не так хорошо, как ей хотелось бы.
Майор посмотрел на дрожащие плечи Старшей и понял, что у нее скоро зуб на зуб перестанет попадать от холода. Сам он к холодным ночам интерната себя давно приучил, но подавать этот пример ученикам не следовало. Особенно Старшей: слишком уж фанатично она перенимает взрослые привычки, отдающие моральным самобичеванием.
— Возвращайся в корпус, — устало сказал Майор.
— Но ведь…
— Хватит спорить. — Он вымучил улыбку. — Ты любишь ставить себе задачи на силу воли, так поставь еще одну: научись справляться с беспокойством. Поняла, боец?
Старшая опустила голову и кивнула.
— Так точно, — буркнула она, но уходить не спешила.
— Иди, — смягчившись, протянул Майор. — Ты совсем замерзнешь здесь. Для успокоения можешь пробежаться по территории и удостовериться, что ночь тихая. Все будет в порядке. — Он несколько секунд помедлил и решил добавить: — И это не было нашей последней беседой, если что. Я не ухожу и не отказываюсь с тобой общаться. Но про друзей ты все-таки подумай. Ладно?
Старшая вздохнула.
— Ладно.
— Так держать.
На душе у Старшей почему-то потускнело. Она понимала, что Майор и так вел себя с ней доверительнее, чем с другими учениками, но все равно чувствовала обиду на него. Старшая не понимала, в чем в глубине души винила Майора и чего от него хотела, но упорно ощущала, что он ей что-то должен после того, что сказал.
Приди в себя! Это абсурд, — укорила себя Старшая.
На ум пришли слухи сплетниц, в которых она и Майор были героями какого-то неведомого любовного романа. Воспитатель и школьница. Старшая поморщилась, даже не успев себе это вообразить. Майор был хорошим, дорогим для нее человеком, но она не представляла, как у ее одноклассниц хватает мозгов думать, что они пара. Майор для нее был почти стариком! Хоть не Сверчок, на том спасибо!
Как ни странно, эти раздумья немного развеяли тяжесть на душе Старшей. Пружинящий бег стал казаться легче. Вновь набирая скорость и позволяя одеревеневшим от холода мышцам согреться, Старшая вернулась по дорожке обратно, пробежала мимо корпуса малышей и домика разнорабочих. Она добежала почти до ворот, пытаясь уловить усиление тревоги, но ничего подобного не почувствовала.
Должно быть, Майор был прав. В конце концов, сегодня произошло из рядя вон выходящее событие, и, как Старшей ни хотелось думать, что она не подвержена коллективным веяниям, она все же ловила их фимиам и проникалась ими, сама того не замечая.
Нехотя, уже не бегом, она вернулась в ученический корпус. Тихий треск помех радио и храп Катамарана дополнились новым электрическим треском: лампочка на столе коменданта начинала потихоньку перегорать.
После холодной ночи Старшая думала, что нутро ученического корпуса встретит ее жаром, но не ощутила его. Видимо, она замерзла куда сильнее, чем ей казалось.
На миг Старшая почувствовала усталость, но тут же заставила себя встрепенуться.
Усталость — она для кровати. Пока бодрствуешь, будь энергичной, иначе милости прошу в Казарму! — повторила она свой неписанный закон.
Преисполнившись решимости вновь попытать счастья со сном, Старшая направилась к лестнице.
Стоило ноге коснуться ступени, как кусачий, непривычно колкий мороз пробрал ее до костей, будто в штанину пижамы насыпали снега.
— Ай! — выдохнула Старшая, отскочив. Она остервенело бросилась растирать оледеневшую ногу, но почти сразу остановилась, уловив, как собственное дыхание облачком пара вырывается изо рта. Опустив взгляд на перила лестницы, Старшая заметила на них тонкие полоски инея.
— Что? — прошептала она. — Здесь?
Она знала, что это такое, и сердце ее заколотилось быстрее. Разум подсказывал ей, что бояться нечего… по крайней мере, ей, но инстинкты вопили об опасности и отказывались подчиняться.
Ты любишь ставить себе задачи на силу воли, так поставь еще одну: научись справляться с беспокойством, — тут же вспомнила Старшая слова Майора и до боли закусила губу, напряженно пытаясь взять себя в руки.
Наверх.
Она знала, что нужно идти наверх, следы инея вели туда, откуда веяло зимой.
Давай! На глупый страх и так ушло слишком много времени!
Летя вверх по лестнице, Старшая проклинала себя за промедление. Ее заминка могла стоить очень дорого.
На втором этаже она попыталась прислушаться к чувствам как можно быстрее. Здесь было холоднее, чем на первом, и все же настоящий мороз ждал ее выше. Он пришел на третий.
Глава 9. При свете страхи могут рассеяться
НОВИЧОК
Заброшенное место. Заброшенный интернат. Я иду по растрескавшейся дорожке, едва не спотыкаясь на проросшей траве. Некоторых плиток почти не видно. Сорняки и деревья пустили свои корни по всей территории, ветки проткнули стекла домика разнорабочих, проникли в корпус младшеклассников, скрыли от чужих глаз здание администрации, оплели пристанище учителей. Весь интернат — как на ладони. Запущенный, покинутый, пустой. Казарма мелькает мрачной тенью среди деревьев обступившего ее перелеска. У тропинки, ведущей к болоту, деревья и вовсе образовали неприступные заросли. Продовольственные ангары скрылись в сорной траве. Я вижу это, хотя нахожусь очень далеко, почти у самых ворот. Я могу перемещаться по территории, как захочу, и ничто не мешает моему обзору. Ноги упрямые и упорные — они тянут меня к ученическому корпусу, которому каким-то образом удалость избежать древесной войны и выдержать осаду. Окна темны, комнаты необитаемы; не нужно отправляться на разведку, чтобы это понять. В таком запустении не может быть жизни. В таком запустении может быть только лес.
Жизнью горит всего одна комната. Огонек внутри нее мигает, будто последняя искра сейчас потухнет, и что-то тянет меня туда. Уже поднимаясь, я сознаю, что направляюсь на третий этаж, в тридцать шестую. Я знаю, что огонек, который надо сберечь, будет ждать меня там.
Поворачиваю ручку (она почему-то оказывается очень холодной), делаю шаг к огоньку… и просыпаюсь.
* * *
Бывают жаркие ночи, когда лежишь, как выброшенная на берег рыба, и жадно глотаешь каждый порыв ветра, влетающий в форточку. В такие ночи только и мечтаешь о промозглом осеннем ветре или о скрипучем зимнем морозце. Скрываясь от своих соседей по комнате в одеяльном коконе, я был уверен, что меня ждет именно такая ночь. Соответственно, я рассчитывал провести ее без сна, потому что сбросить одеяло было все равно, что попрать собственную честь и выказанное недовольство, а спать в такой жаре довольно быстро должно было стать невозможно.
По правде говоря, я ждал чего угодно, кроме того, что проснусь посреди ночи от жуткого холода.
Лежу в своем укрытии и не кажу носа наружу, стискивая челюсти, чтобы не стучали друг об друга. Пальцы ног уже ноют, руки кажутся окоченевшими, а кончик носа, по моим ощущениям, покрывается инеем. Если б я не был знаком с директором этого жуткого места, то, наверное, все еще недоумевал бы, как может администрация школы-интерната допускать, чтобы дети жили в таких условиях. Но я со Сверчком познакомился, и, судя по его виду, он готов закрыть глаза на что угодно, лишь бы жить в полной уверенности, что в школе все хорошо.
Если переживу эту ночь, надо будет надыбать себе с одной из пустых кроватей дополнительное одеяло — все равно лежат бесхозные. А если придут еще новички… ну отдам. Если эти новички мне понравятся, конечно.
На мгновение меня опьяняет злорадное чувство власти и превосходства над всеми, кто заселится в тридцать шестую после меня. Уже в следующую секунду понимаю, что никакого толку в этом деланном могуществе для меня нет. Когда я стану по сравнению с новичками старожилом, я знаю, как буду это использовать: нарушать дурацкие традиции интерната и не соблюдать однодневный бойкот; рассказывать, как все устроено; может, даже к воротам ходить, встречать и провожать новеньких до ученического корпуса. Я знаю, что буду вести себя так, не потому что мне есть дело до каждого новенького, а потому что я могу это сделать. И, если не сделаю, то буду чувствовать себя полной сволочью. Почему-то.
Тоскливо вздыхаю и замечаю во тьме одеяльного кокона призрачные завитки пара.
Так, ну это уже совсем ни в какие ворота! Получается, что даже здесь, под одеялом, температура, как зимой?! Никуда не годится.
Переполняюсь решимостью встать, разбудить Сверчка прямо сейчас и заставить его столкнуться лицом к лицу с одной из школьных проблем. Захочет прятаться за Майора — его дело. Насмотрелся я уже на этого типа, пугать меня ему нечем!
Разминаю окоченевшие пальцы, хватаюсь за край одеяла, тяну его вниз, чтобы не вышло неловкости при слишком резком движении…
… и замираю.
У кровати напротив меня, где скрывался самый таинственный из моих соседей, будто вырос силуэт из инея. Очертания силуэта неясные. Больше всего они напоминают человека, изображающего привидение с помощью простыни, с той лишь разницей, что и простыня, и человек — прозрачные, а сверху их будто припорошило поблескивающим голубовато-серебристым снежком.
Хочу заорать, но холод сдавливает горло. Я даже дышу с трудом, какой уж тут кричать!
Таинственный мираж медленно склоняется над соседом.
Я замечаю, что не один являюсь зрителем этого жуткого действа: трое моих соседей тоже наблюдают за призраком-из-инея, глаза у них безумные, широко распахнутые и блестят от слез. Губы подрагивают.
Призрак-из-инея тянется к спящему соседу. Это даже не похоже на протянутую руку, это просто перемещение полупрозрачной поблескивающей массы по направлению к человеку. Парень будто чувствует это приближение и высовывает голову из-под одеяла. В черно-сизом мраке комнаты и свете голубоватых искорок его лицо похоже на посмертную маску покойника. Призрак-из-инея продолжает тянуть к нему кусок своего аморфного тела, и парень выгибает спину, а из его груди вырывается беспомощный хрип.
Будь я проклят, если это не один из самых жутких звуков в мире!
Это должно было заставить меня остолбенеть окончательно. Возможно, даже заплакать от ужаса. И я бы так и сделал, если б уже не слышал подобный хрип в этот злополучный день.
Слова Пуделя звучат у меня в ушах назойливым эхом болезненного прошлого.
Холода дождаться, — вспоминаю я, выдыхая очередное облако пара. Он об этом говорил? Этого он хотел дождаться вместо того, чтоб топиться? Эта штука, стало быть, убивает?! И о ней здесь знают?
Шокирующие мысли и воспоминание о едва не утонувшем парне, которого это место довело до попытки самоубийства, взрывают во мне снаряд жуткой злости, и я резко поднимаюсь с кровати, вставая носками на пол, больше напоминающий снежный наст.
— Эй, тварь! Пошла вон! — рычу я, царапая изнутри оледеневшее горло.
Получается вряд ли грозно. Мое верещание больше напоминает истерический визг, чем звериный рык, и напугать способно разве что того, кто опасается умалишенных. Но я уповаю на то, что это сыграет мне на руку.
О том, как буду отступать или спасаться, если эта штука нападет, я не думаю. О том, зачем вообще решил связаться с ней вместо того, чтобы затаиться, — тоже. Где-то в дальнем уголке сознания до меня доходит, что с инстинктом самосохранения у меня отношения натянутее некуда.
Тем временем призрак-из-инея на меня не реагирует, но я, не ценя свою удачу, хватаю с кровати подушку и запускаю ее прямиком в сгусток серебристо-голубых снежинок. Подушка пролетает насквозь, ударяется о стену, кашлянув облаком перьев, и падает.
Сосед издает еще один хрип. Кто-то из остальных обитателей комнаты начинает поскуливать от страха, кто-то отчетливо стучит зубами. И я пытаюсь понять, откуда я выискался такой смельчак, что лезу наперекор какой-то неизвестной твари.
— Отстань от него! Уходи! — вылетает из моего горла.
Никакой реакции. Похоже, этому существу, чем бы оно ни было, на меня наплевать, как и на всех остальных в комнате. Оно пришло только за одним из нас. А этот один, как назло, хрипит и не выказывает никакого сопротивления.
С безумным криком бросаюсь вперед и начинаю бешено трясти соседа и бить по щекам, пока не стало слишком поздно.
— Отгоняй его! — командую попутно. — Отгоняй, ему на других плевать! Гони его сам! Да очнись же ты!
Не очень-то рассчитываю на отклик, поэтому сразу откидываю одеяло парня в сторону и стаскиваю его с кровати, пытаясь увеличить расстояние между ним и этим медлительным… призраком (или Холодом… или как там его еще кличут?). Угловатое тело парня тяжело и нелепо падает на пол, и я опасаюсь, как бы он не переломал себе все кости. Широко распахнутые немигающие глаза наводят на мысль, что сосед мой уже одной ногой в могиле, но я отказываюсь об этом думать и, кряхтя и ругаясь, оттягиваю его дальше, заставляя подняться.
— Вставай! — пытаюсь мотивировать его, но на поверку получается истерическая мольба. Замечаю, что хрипы стихли, и перестаю тянуть парня прочь от Холода, надеясь на хоть какое-то содействие с его стороны. — Давай к двери! Скорее!
Парень, хвала моей удаче, и вправду начинает двигаться. Заторможенно, непозволительно скованно, но все же ковылять на четвереньках в сторону спасения.
Нетерпение готово взорваться во мне атомной бомбой. Не знаю, на сколько меня хватит продлевать соседу фору, но стараюсь, как могу. Холод по-прежнему стоит у кровати и покачивается, будто мои безумные действия привели его в замешательство. Сейчас я его понимаю, как никто! Меня собственные действия тоже привели в замешательство, и я, кажется, только начинаю осознавать, что вообще делаю.
От осознания становится страшнее…
Больше всего меня тянет включить свет, как будто при свете страхи могут рассеяться. Сам не знаю, почему, но решаю, что это хорошая идея.
Вытянутый из-под одеяла сосед стонет и поднимается на непослушные ноги. Я позволяю ему обогнать меня и подгоняю его вперед легким толчком в спину.
— Быстрее! — кричу.
Холод, похоже, соображает, что к чему, и тоже начинает двигаться. Я чувствую, как мороз перемещается по комнате чуть ближе к нам, и снова подталкиваю соседа.
— Давай же!
Знаю, что легко могу вырваться вперед, но тогда — я в этом почему-то уверен — Холод доберется до него, и все усилия будут тщетными. Сейчас мое тело выступает хлипкой баррикадой между ним и его целью.
До выключателя остается каких-то четыре шага, и я все-таки решаюсь ускориться, чтобы их преодолеть. Движение Холода леденит мне затылок, и я улавливаю, как он делает рывок, чтобы все-таки схватить несчастного парня. Я не понимаю, почему этого нельзя допустить, но интуиция вопит, что даже одно касание будет для него фатальным.
— Осторожно! — кричу я.
Где-то на подкорке уже понимаю, что кричать бесполезно, и тело вновь бросается назад, чтобы снова подтолкнуть парня к двери. Толчок получается отчаянным и донельзя грубым. Сосед падает на четвереньки, а бесформенная рука Холода приземляется прямо мне промеж лопаток.
Комната безумствует криками — уж и не разобрать, чьими, но один из них, я уверен, мой собственный. Спина и грудная клетка вспыхивают колючей ледяной болью, будто меня с размаху швырнули об воду. Уши наполняются гулом, звоном и неразборчивыми выкриками. Кажется, что их так много, что я не могу разобрать ни единого слова.
Мне больно.
Чувствую, как ударяюсь коленями о пол и давлюсь стоном.
Так и не успел свет включить, — почему-то с обидой промелькивает в голове. Хочется заплакать и уснуть, свернувшись калачиком. Я стремительно леденею в своей борьбе, которая с каждой секундой кажется мне все более бессмысленной. Силуэт соседа мутнеет перед глазами — то ли от слез, то ли от боли. Я знаю, что могу замерзнуть насмерть… и почему-то чувствую, что это будет не больно, как только я поддамся и перестану сопротивляться, пытаясь себя отогреть…
Не знаю, где сейчас Холод, но понимаю, что у меня не хватает сил отслеживать его перемещения. Осознавая глупость ситуации, я уже готовлюсь к очередному касанию, которое уж точно заморозит меня насовсем.
Дверь тридцать шестой резко распахивается.
Свет ярким потрескивающим солнцем сжигает комнату. Глаза невольно закрываются от слишком теплого, слишком слепящего сияния. Холод, окутывавший все пространство от пола до потолка секунду назад, рассеивается. Я запрокидываю голову, думая, что сейчас сгорю, но горит у меня только щека...
Буря криков в ушах увядает до монотонного назойливого звона. Мотаю головой, пытаюсь продышаться и трогаю щеку, которую начинает неприятно щипать. Открываю глаза и вижу ошарашенное лицо Старшей прямо над собой. Удивляюсь, что она настолько выше меня, а затем соображаю, что стою на коленях. Утром я бы все отдал, лишь бы эта девчонка никогда не увидела меня в таком положении, но сейчас мне слишком тяжело собрать себя в кучу, чтобы беспокоиться о таких пустяках.
Смотрю на Старшую вымученным взглядом, пытаясь выдавить из себя банальное «привет». Замечаю, что рука у нее отведена в сторону, грудь тяжело вздымается от дыхания, как после бега, лицо пылает от румянца, взгляд то ли злой до чертиков, то ли потрясенный.
А она еще более тощая, чем мне казалось! Кожа да кости под пижамой.
Словно уловив мои мысли, Старшая неловко жмется, но тут же напускает на себя свой командирский вид и выдает:
— Тебе еще раз врезать, или ты уже пришел в себя?
Глава 10. Будем знакомы, Спасатель
НОВИЧОК
Ветер скулит за окном, нарушая замораживающую тишину комнаты №36. Мгновения с неслышным звоном осыпаются на едва оттаявший пол, а я продолжаю глядеть за замершую Старшую. Она по-прежнему держит руку отведенной в сторону, будто готовится снова меня ударить. Первую ее пощечину я ощущаю до сих пор и пытаюсь понять: она сделала это, чтобы привести меня в чувство, или это просто доставило ей удовольствие.
В ответ на ее вопрос молчу и враждебно таращусь на нее снизу вверх. Старшая расценивает это по-своему, и отведенная в сторону рука отводится чуть дальше для новой оплеухи.
— Да пришел я в себя, пришел. Давай без рукоблудия, — хриплю я, не отнимая руку от груди, по которой все еще разливается тяжелая ноющая боль постепенного оттаивания.
Кто-то из моих соседей издает тихий хрюкающий смешок, и оледеневшее растерявшееся время тридцать шестой, наконец, сдвигается с мертвой точки. Старшая опускает руку, одаривая меня испепеляющим взглядом, и оборачивается к парню, из-за которого, похоже, наше злоключение и началось.
— Эй, Нумеролог? — окликает она. Я несколько мгновений не понимаю, о чем она, пока не соображаю, что «Нумеролог» — кличка моего соседа. — Живой?
Нумеролог — тощенький щупленький мальчишка лет четырнадцати с взъерошенной копной серовато-русых волос, длинными тонкими пальцами и темно-синими кругами под глазами — в ответ на оклик Старшей стонет и страдальчески смотрит на нее. Радужка глаз у него темная, как чернослив, почти пугающая.
Я отвожу взгляд: от вида Нумеролога, я и сам начинаю чувствовать себя залежалым покойником.
Тем временем Старшая осуждающе смотрит на остальных моих соседей.
— У меня нет слов, — цедит она сквозь зубы. Резкое движение рукой в мою сторону заставило бы меня дернуться, будь у меня больше сил. Но я не дергаюсь, а выпад Старшей оказывается только указующим жестом. — Ну ладно он! Эта бестолочь уже возомнила себя оппозицией для Майора, но вы-то! — Голос Старшей угрожающе набирает силу. — Вы, что, не заметили, что с вашим соседом происходит?! Разве не понятно, что в таких случаях надо делать?!
Я через силу оборачиваюсь на соседей. Парни сидят пристыженные, прикрываются одеялами, глаза у всех на мокром месте от пережитого ужаса.
— Я вопрос задала, — чеканит Старшая. Улавливаю в ее голосе интонации Майора на плацу и невольно хмурюсь.
— Отстань от них, мы все испугались, — говорю. Звучит… довольно жалко. В моем голосе недостаточно сил, чтобы перебить чеканку Старшей, но она все же обращает на меня внимание.
— Испугались они, — бубнит она. Ее рука оказывается на удивление сильной, когда она хватает меня и дергает, чтобы я встал. — Хватит уже сидеть трястись! Вставай давай, неженка!
Положение «на коленях перед Старшей» меня и самого не радует, поэтому в ответ на идею встать не возмущаюсь. Однако когда она дергает меня, и я рефлекторно поднимаюсь, глубоко вдыхая, в груди снова разрывается ледяной снаряд боли, и я со стоном сгибаюсь пополам, схватившись одной рукой за кровать. Хоть на колени обратно не падаю, и на том спасибо. Но удержаться от того, чтобы замычать и снова надавить на центр груди, не получается.
Старшая фыркает, и ее презрительный взгляд я чувствую, даже не видя его.
Кто-то из соседей вскакивает с кровати.
— Ты бы поаккуратнее… — неуверенно говорит он, замирая на полпути, пока я стараюсь распрямиться.
— Боишься, что ваш новичок хрустальный? — хмыкает Старшая.
— Его… Холод коснулся, — тихо говорит уже другой сосед.
Старшая набирает в грудь воздуху, чтобы что-то ответить, но тут до нее доходит смысл услышанного, и она замирает.
— Что? — переспрашивает она несколько секунд спустя. Взгляд ее фокусируется на мне, лицо делается вытянутым и каким-то болезненным. Смотреть на меня, как на грязь из-под ногтей, она перестает. Видно, что внутри нее разворачивается настоящая борьба, но она изо всех сил старается этого не показывать.
В комнате стоит звенящая тишина, все ждут вердикта Старшей. Когда она наконец заговаривает, голос ее звучит более хрипло, чем обычно:
— Так. Тридцать шестая, соседа под руки — и бегом к Майору.
— Ночью? — удивляется смуглый парень в идеально белой пижаме.
— А раньше надо было думать! — отчитывает его Старшая. — Теперь придется ночью. Давайте, быстрее. Одна нога здесь, другая там. Живо!
Она бросает очередной критический взгляд на Нумеролога и недовольно цокает.
— Бестолочи!
Тридцать шестая начинает суетиться, кавардак оживает и перемещается, будто желает выпорхнуть на волю. Наконец три обитателя комнаты выстраиваются перед Старшей шеренгой в ожидании ее приказа. Я все это время стою, слегка согнувшись, и опасаюсь делать глубокие вдохи. В груди волнообразно ноет, в животе муть. Старшая недовольно поглядывает на меня, и я, к собственному удивлению, понимаю, что она волнуется, хотя и не подает виду.
— Эй! — робко обращается кто-то. До меня не сразу доходит, что невысокий парнишка с шарообразной головой и птичьими глазками обращается ко мне, а не к Старшей. Я вымученно поворачиваю к нему голову и убеждаюсь в своей догадке. Лицо паренька сияет. — А это правда, что ты сегодня спас кого-то от болотницы?
Я хмурюсь.
— От болотницы?
— Стриж, ерунду не болтай, — чеканит Старшая. — У тебя сейчас дело есть, не забыл?
— Да, — неловко соглашается парень по кличке Стриж, — но… разве там болотницы не было? Это не она его утащила? Кстати, кого… а то все разное говорят… но большинство говорит, что ты его спас. Кто-то, правда, считает, что ты сам его и… ну… того…
— Что? — вскидываюсь я и, охая, кривлюсь от боли в груди, отозвавшейся на попытку распрямиться.
— Стриж, — предупреждающе понижает голос Старшая.
— Идите вы к черту со своими слухами! — устало шиплю я.
— Не переусердствуй, — обрубает меня Старшая и снова смотрит на моих соседей. — А вы, хватит тормозить!
Те не спешат покидать комнату, хотя уже ждут одетые. Самый высокий, присыпанный маком веснушек, помогает Нумерологу обуться.
— Я Стриж, как ты понял, — не унимается мой горе-собеседник. — Этот, в белой пижаме, Далай-Лама. Можно просто Лама…
— Нельзя «просто Лама», — тут же недовольно возражает названный.
— … этот высокий — Сухарь. А тот, кого ты спас — Нумеролог. Будем знакомы, Спасатель. — Стриж неуверенно пожимает плечами, оглядывая соседей. — Думаю, уже можно, да? Все как… согласны?
Старшая скептически приподнимает бровь, но ничего не говорит. Соседи переводят на меня взгляд и наперебой начинают что-то щебетать, и в их невнятных высказываниях я улавливаю звуки согласия. Даже Нумеролог что-то хрипит, глядя на меня благодарными глазами-черносливами. Далай-Лама и Сухарь подаются в мою сторону, чтобы обрушить на меня шквал рукопожатий, но Старшая отгоняет их, и на этот раз я ей даже благодарен. При сильной ноющей боли в груди я сейчас не очень обрадуюсь, если меня начнут трясти за руку три восторженных труса, коими я до сих пор подспудно считаю своих соседей.
— Сделайте уже хоть что-то полезное! — командует Старшая.
На этот раз мои соседи подчиняются и неловкой процессией покидают тридцать шестую. Я уверен, что Старшая последует за ними, но она остается, и вот мы уже в комнате одни.
— Сядь, в ногах правды нет, — хмыкает Старшая, глядя на то, как у меня предательски подрагивают колени. Чувствую я себя преотвратно, как будто по мне проехался грузовик, поэтому предложение сесть меня вдохновляет. Опираюсь на металлическое изножье кровати, осторожно сажусь. Старшая тут же плюхается рядом… очень близко. Ее рука бесцеремонно ложится мне на коленку, и я вздрагиваю.
— Больно, что ли? — удивляется она.
— Н-нет, — выдавливаю я, отводя взгляд и сжимаясь в тугой комок нервов. — Нормально все.
В жесте Старшей — только деловитость и покровительство, ничего другого. Но мне все равно перехватывает дыхание, и на этот раз боль в груди тут ни при чем. Просто не припомню, чтобы девчонки когда-либо садились ко мне так близко и вели себя так… никак. Старшую, наверняка, волнует сейчас совсем другое. Например, мое состояние или подробности злоключения. Уж точно не ее рука на моей коленке! Но… в этом-то и проблема. В таком случае, лучше б уж продолжала держать дистанцию. При этом, как девчонка, Старшая мне не то чтобы нравится, но то, что она совсем не стесняется своих жестов и даже не видит в них ничего многозначительного, почему-то обидно.
— Как себя чувствуешь? — спрашивает она.
— Бывало и лучше, — бурчу в ответ и слегка дергаю ногой, пытаясь указать Старшей на неуместность ее жеста. Она убирает руку, и я надеюсь ощутить ее смущение, но ее поведение ни капли не меняется. Как будто она даже ничего не заметила.
— Догадываюсь, — понимающе отзывается Старшая. — На такое здесь… мало кто отважился бы. Ты это сделал, потому что не знал, или у тебя инстинкт самосохранения в полной отключке?
Я с запозданием вскидываюсь. Тон Старшей не сразу дал понять, что эта язва снова издевается.
— Ничего у меня не в отключке! — возражаю я, хотя недавно думал о себе то же самое. — Разве не нормально пытаться помочь, когда кто-то попал в беду? Или для тебя понятнее сидеть и смотреть?
Осекаюсь, чтобы сделать вдох и невольно морщусь, хотя отмечаю, что боль становится слабее.
Старшая от моих слов делается мрачно-серьезной.
— Если б для меня было нормально не вмешиваться, я бы не оказалась сегодня здесь, а радовалась, что все происходит не в моей комнате, — отвечает она. На этот раз в ее словах никакой издевки.
Все происходит не в моей комнате, — повторяю про себя ее слова. Память невольно начинает прокручивать все, что произошло этой злосчастной ночью. Мой поступок, реакцию соседей, кличку, которую мне дали, Старшую, кладущую мне руку на коленку… и всё это на фоне того, что ни один из присутствующих даже не удосужился спросить, что за неведомая чертовщина порывалась напасть на Нумеролога! Как будто в любом интернате по коридорам ночами разгуливает всякая жуть и убивает детей!
Впрочем, я не уверен, убивает ли Холод — меня-то он, вроде как, не убил, хотя моя грудная клетка и чувствует себя так, будто по ней прокатился танк. Но даже если Холод не убивает, он все равно слишком нереальный, чтобы стать обыденностью. А значит, такого попросту не может быть.
Мне это снится, — вдруг понимаю я. Мысль кажется настолько очевидной, что я даже начинаю смеяться. Очень осторожно, чтобы не побеспокоить притаившуюся в грудной клетке холодную боль.
— Ты совсем дурак? — шипит Старшая. — Чего ржешь, как идиот?
Я перестаю смеяться. Все-таки эта девчонка даже во сне противная и ядовитая. Видимо, со вкусом у меня тоже плохо, раз я не удосужился грезить о ком-нибудь поприветливее.
— Это самый тупой сон, который только можно придумать, — выдавливаю я.
Старшая приподнимает брови. Затем лицо ее принимает коварное выражение, и вслед за заговорщицкой улыбкой она резко, как змея, щиплет меня за ногу. После прикосновения Холода это кажется пустяком, но от неожиданности я все равно ойкаю и отталкиваю ее руку, борясь с внутренней обидой.
— Убедился? — сладковато скалится Старшая.
— В чем? Что ты — зараза, каких поискать? — огрызаюсь я.
— Нет, придурок. В том, что ты не спишь. Мог бы и раньше догадаться: во сне боли не бывает. А ты уже минут десять сгибаешься от нее пополам.
Вообще-то в словах Старшей есть резон. Но что же получается? Что я действительно бросился спасать соседа от какой-то мистической тварюги? Наяву? Думать об этом мне пока не хочется, и я концентрируюсь на своей неприязни к собеседнице.
— Еще раз распустишь руки, и я тебе врежу, поняла? И не посмотрю, что ты девчонка! Сама нарвалась.
Старшая, как ни странно, понимающе кивает и приподнимает руки в знак мира. Конечно! Никому не хочется получать затрещины и тумаки. Я даже жалею, что у меня не хватает гонора треснуть девчонку без предупреждения. Будь она парнем, было бы проще ее осадить…
— Если впаду при тебе в такое же идиотическое состояние, можешь врезать, — безразлично пожимает плечами она. — Правда, тебе придется слишком тщательно подыскивать возможность. Я в отличие от тебя контролирую свои эмоции.
Она явно очень гордится собой, произнося это. У меня так и вертится на языке, что эта чокнутая садистка не контролирует свои клешни, но предпочитаю этого не высказывать и пока не понимаю, жалею об этом или нет. Ноющая боль в груди напоминает, что не жалею: если вступлю в перепалку, у нас точно дойдет до драки. А я сейчас явно не в том состоянии, чтобы с кем-то драться.
— Слушай, — морщась, вздыхаю я. — Если ты пришла, чтобы поупражняться в ядовитых фразочках, выбери другой день. А в идеале другого кандидата. Уверен, тебе и без меня есть, кого доставать.
— Доставать?! — возмущается Старшая, вскакивая с кровати и нависая надо мной, как надзиратель. — Да ты сам, кого хочешь, доведешь до белого каления!
Я невольно ухмыляюсь, понимая, что поймал эту язву в ловушку.
— Тогда, может, пойдешь туда, где я не буду так тебе досаждать? — с противной елейностью цежу я. — Это ведь ты в моей комнате, а не я в твоей.
Ожидаю чего угодно: что Старшая вскинется, наорет на меня, бросится вон из тридцать шестой или снова распустит руки, но ничего из этого не происходит. Она задумчиво замирает, отходит к кровати напротив и садится на нее… хотя больше это похоже на изломанное падение марионетки, брошенной кукловодом.
— Ну да… — задумчиво говорит она.
Я чувствую, как мое лицо вытягивается от изумления. Или от возмущения, поди разбери.
Все-таки я совсем не понимаю эту девчонку! Резкая, дерганная, щетинистая, мнит о себе черт знает что… И все же я почему-то рад, что она не сбежала и не повела себя, как психованная истеричка. Мне приятно, что она осталась и тихо села на кровать напротив. В задумчивости с ее лица сползает вечно недовольная гримаса, а из всего тела будто перестают торчать невидимые колючки, на которые наталкиваешься каждый раз, когда Старшая — Старшая.
Сейчас она не такая. Сейчас она кажется почти потерянной, и мне хочется подойти к ней и сесть рядом. Я сделал бы это, если б не знал, что тем самым тут же воскрешу ее прежнее амплуа, а меня слишком радует и впечатляет теперешнее, поэтому я молчу и ловлю момент.
Момент разрушается с первой же репликой Старшей.
— Не место тебе тут, — тоскливо вздыхает она.
— Это вместо «извини, что нахамила у тебя дома»? — хмыкаю я. — А этикет у нас в школе не преподают? Тебе не помешало бы!
Старшая поднимает на меня взгляд. Очень серьезный, почти майорский.
— Почему ты сказал «дома»? — напряженно спрашивает она.
— Почему ты просто не скажешь «извини»? — упорствую я.
Старшая сжимает губы, и они кривятся от раздражения. Из спины и плеч снова вырастают невидимые колючки, и разъяренный дикобраз вот-вот пойдет в атаку.
— Знаешь, что? — вздыхаю я, не собираясь больше позволять ей вольничать. — Либо сейчас я буду задавать вопросы, а ты мне на них ответишь, либо проваливай, ясно? Мне уже надоели твои командирские замашки. Не можешь общаться нормально — давай не будем.
Старшая сжимает кулаки, но вновь делается задумчивой, будто вспоминает что-то. Что бы ни пришло ей в голову, это заставляет ее сдержаться. И хотя я ясно вижу, что больше всего Старшей хочется гордо уйти, хлопнув дверью, она делает над собой усилие, чтобы остаться и продолжить разговор. Подход у нее такой же основательный, как во всем: она ведет себя, как ответственный дежурный, которому дали важное задание.
— Ладно, — цедит она. — Задавай свои вопросы, Спасатель. Но извиняться я перед тобой не собираюсь, этого можешь не ждать.
Ее принципиальность в этом вопросе рассмешила бы меня, не будь я так смущен новой кличкой. Звучит она странновато и тяжеловесно, хотя, надо признать, не может не льстить. Все лучше, чем «Малыш», в конце концов! Но пообвыкнуть со «Спасателем» тоже будет непросто.
— Для начала, — прочистив горло, заговариваю я, — что за штуку я отогнал от Нумеролога?
Старшей не нравятся мои вопросы. Из всех, что я ей задал с момента знакомства, ей не понравился ни один, это видно невооруженным глазом. С утра я от этого слегка тушевался, но сейчас мне это надоело. В конце концов, я успел насмотреться тут всякого в первый же день! Не знаю, почему, но это вселяет в меня непоколебимую уверенность, что я теперь имею право допрашивать старожилов, сколько угодно.
Похоже, Старшая не может найти контраргументы такой позиции. Она долго молчит, явно подыскивая, чем меня заткнуть.
Не находит.
Злится.
Смотрит на меня.
Не дожидается реакции и нервно хватается за собственные коленки, сжимаясь в тугую струну.
— Ты ее не то чтобы отогнал, — нехотя начинает Старшая. — Отогнал ты, скорее, самого Нумеролога. Заставил прийти в себя. Холод его не достал и ушел. Ты его запутал, понимаешь?
— Нет, — честно отвечаю я. — Не понимаю. Совсем! Какого черта ты говоришь об этой штуке так, будто это нечто обычное?!
Старшая буравит меня глазами.
— Потому что это так. Здесь — так бывает. Но об этом не принято говорить вслух. Меньше говоришь, меньше ее призываешь. Точнее, это. — Она недовольно вздыхает. — Это здесь называют просто Холод. Думаю, не надо объяснять, почему?
Я кривлюсь в ответ на очередную колкость, но предпочитаю проигнорировать выпад Старшей.
— Название мало что объясняет. Что это? Откуда взялось? Почему приходит? Что делает?
Старшая морщится от потока вопросов, как от прокисшего супа.
— Полегче на поворотах! — осаживает она. Затем нервно оправляет пижаму безо всякой надобности и картинно покашливает. — Думаешь, ты самый умный тут? Спрашивает он, что это и откуда! Только посмотрите на него!
Я закатываю глаза.
— Уймись, тут нет зрителей. Если не знаешь ответа, так и скажи, хватит воображать себя Майором.
Щеки Старшей почему-то краснеют.
— А Майор здесь при чем?
— Не строй дурочку, — машу рукой я, и Старшая вздрагивает, как от пощечины, но я предпочитаю сделать вид, что не заметил этого. — Думаешь, я не понял, у кого ты этих командирских замашек нахваталась? Копируешь отлично. Но пример, на мой взгляд, не лучший, уж извини.
Старшая невесело усмехается.
— По-твоему, я его копирую?
— Тебя, что, заинтересовало мое мнение? — удивляюсь почти искренне.
На губах Старшей тоже появляется улыбочка, только кислее моей.
— Ты, наверное, первый, кто предположил, что я просто его копирую. Одноклассницы думают, что я его охмурить пытаюсь.
— Фу! — невольно выкрикиваю я. — Он же старый!
Старшая смотрит на меня своим фирменным долгим и пристальным взглядом, а потом вдруг начинает хохотать. При хриплом голосе смех у нее оказывается громкий, звонкий и до ужаса заразительный. Я против воли подхватываю его и тоже смеюсь. Хотя, судя по звукам, скорее, крякаю: смеяться больно, но я все равно почему-то не могу сдержаться. Удивляюсь, как к нам еще не пришел кто-то из соседей…
Соседи! Холод! А если…
Резко вскакиваю, тихо ахнув от боли в груди и придержав ее рукой.
— Старшая… Холод! А если он… а если он ушел к кому-то из соседей? Мы же его только отсюда прогнали, он может…
Старшая машет рукой.
— Сядь, отдышись, — серьезнеет она. — Никого он больше не тронет. Он за Нумерологом приходил. — Ее брови сдвигаются к переносице. — Ничего бы этого не было, если б Стриж с Далай-Ламой и Сухарем вовремя поняли, что Нумеролога надо тащить в Казарму. — Она переводит на меня взгляд и снисходительно кивает. — Да сядь ты уже! Только в себя пришел, опять за грудь схватился. Раз уж решил подставиться Холоду, дай потом себе время оправиться.
Глотаю горькую пилюлю нотации Старшей, и мы с пружинами кровати скрипим в унисон.
— Что он такое? Призрак или… что-то типа того? — устало выспрашиваю я. Старшей, похоже, становится совестно за слишком частые уходы от ответов, и она кивает.
— Скорее, что-то вроде ожившей легенды. Дети интерната рассказывали друг другу страшилки у костра целыми поколениями: про Холод, про болотницу. Были и другие страшилки, но эти почему-то рассказывали чаще всего. Когда в какое-то явление верит разом слишком много людей, это может сделать его реальным.
Я скептически приподнимаю бровь.
— Ты это серьезно сейчас?
— Что, в груди не болит уже?
Мои губы сжимаются в смущенную гармошку. С каждой секундой мне все больше хочется отрицать то, что я видел. Если бы не боль в груди, ей-богу, уже решил бы, что это все было просто кошмарным сном.
— Ладно… — Я качаю головой, не веря, что допускаю нечто подобное. — Ладно. Допустим. Ожившая легенда, так? И что она делает? Зачем приходит?
Старшая пожимает плечами.
— Если б мы так хорошо разбирались в его мотивах, может, уже и прогнали бы. Мы не знаем, почему он приходит. Но иногда кому-то снится сон-бродун. Это вестник Холода… по крайней мере, я так думаю. Всегда, когда кому-то снится такой сон, потом приходит Холод.
— Сон-бродун?
— Этот сон бродит от одного ученика к другому, — терпеливо объясняет Старшая. — Он всегда одинаковый: в нем интернат как будто заброшенный…
Меня прошибает током. Откуда Старшая могла узнать, что мне снилось?
— Я же видел такой сон! Прямо сегодня!
Старшая кажется удивленной. Похоже, я слишком быстро интегрируюсь в жизнь интерната, и ее это смущает. Еще немного и она, наверное, будет готова взять назад свои слова о том, что мне здесь не место.
— И в этом сне ты ходил по территории?
— И видел единственное окно со светом — в нашей комнате. В тридцать шестой.
— Огонек видел? — удивляется Старшая. — Значит, это не бродун. Там весь интернат…
— Порос сорной травой и лесом?
— Да, но…
— Так и было. И я видел все, как на ладони, хотя стоял у самых ворот. Только в ученическом корпусе горело одно окно, и я пошел в эту комнату. Открыл дверь и проснулся, а потом… потом все случилось.
Старшая задумчиво хмурится.
— Этот твой сон очень похож на бродун, но обычно никто не видит, куда придет Холод. Я не знаю, что сказать. — Она качает головой. — Это… странно.
Я терпеливо вздыхаю. В груди по-прежнему ноет.
— Ладно, черт с ним. Со сном более-менее понятно. А дальше? Холод приходит и… что?
— Холод выбирает… — Старшая с трудом подбирает слова, — и так замороженную цель. Заторможенную. Он ее касается, и ученик исчезает вместе с Холодом.
Я молчу. Не знаю, как на это реагировать. Голова от полученной информации начинает противно гудеть, и я слабо трясу ей, пытаясь уложить там эту дикую историю. Невольно вспоминаю Пуделя, Майора и «трудный период», про который они оба говорили.
Пока я сижу и пытаюсь смириться с этим абсурдом, в груди снова понемногу теплеет, и это так приятно, что я уже готов принять на веру что угодно. В дальних уголках сознания бьется идиотская идея, что теперь — после прикосновения Холода — местные легенды пустят во мне свои корни, и скоро я начну верить во все это и воспринимать так же нормально, как старожилы. Что ж… я пока не могу разобрать, плохо это или хорошо.
— Ясно, — выдавливаю. — И куда они потом деваются?
— Никто не знает, — отвечает Старшая.
— И, что, никто не искал?
— Опять решил, что ты тут самый умный?
Я устаю бодаться со Старшей и качаю головой. Ладно, видимо, искали и не нашли, так и запишем. Я вдруг понимаю, что меня волнует еще один вопрос.
— Но ведь Холод коснулся меня. И я не исчез…
Боюсь договаривать свою мысль, но по моему учащенному дыханию Старшая и так понимает, чего я боюсь.
— Не волнуйся, ты уже не исчезнешь. Ты сбил Холод с толку, он не нашел свою цель и ушел. В Казарме Нумеролога поставят на ноги, и Холод перестанет быть для него опасным. — Старшая пожимает плечами и добавляет: — Что бы ты там себе ни думал про Майора, он это действительно умеет.
Я хмурюсь.
— Так туда отправляют за этим? Получается, Майор тоже знает про Холод? И директор знает? Как это может быть, ведь…
— Хочешь расспрашивать их — иди и расспрашивай, — отмахивается Старшая и встает. — Но лучше тебе сейчас отдохнуть. И мой тебе совет: поменьше бери на себя задачи, которыми должен заниматься не ты.
Я открываю рот, чтобы возразить, но Старшая направляется к двери, а через секунду в тридцать шестую возвращаются мои соседи, и я понимаю, что теперь донимать вопросами будут уже меня.
Часть вторая
Спасатель
Глава 11. О портретах соседей, ночных разговорах и заботе интерната
СПАСАТЕЛЬ
Вернувшись из Казармы, Сухарь, Стриж и Далай-Лама обступают меня и чуть не разрывают мне уши беседами. Я честно пытаюсь ориентироваться в потоке вопросов и историй, но половина в моей голове просто перемешивается, а другую половину я не запоминаю.
Ребята наперебой рассказывают что-то про интернат, упоминают Казарму, и снова пытаются вызнать подробности про болотницу. Кто это такая, я так до конца и не понимаю, поэтому честно признаюсь, что ответить мне нечего.
Удивительно, но разговоров про Холод мы почти не заводим. Не могу сказать, что я этому не рад. Произошедшая история для меня все еще выходит за рамки разумного, и разговаривать о ней вот так запросто я пока не готов.
Будучи не самым внимательным слушателем, совершенно не подготовленным к такому количеству рассказчиков, я стараюсь делать хотя бы то, что хорошо умею — отмечаю особенности поведения моих соседей по комнате и составляю их примерные портреты.
Стриж среди них самый забавный и открытый. Он широко и искренне улыбается, не стесняясь кривоватых зубов, пышет радостью и энергией. Очень активный и компанейский, хотя часто заговаривается или сбивается, из-за чего стесняется и обрывает мысль на полуслове: вероятно, кажется себе глуповатым. Кличка ему подходит, внешность у него и вправду вызывает ассоциации с маленькой птичкой. Довольно крепкое тело выглядит удивительно миниатюрным, а бегающие глазки и голова, похожая на шарик, припорошенный «ежиком» волос, довершают начатое. Стриж постоянно что-то жует: помалу, но очень часто. Как на него ни посмотришь — все время в руке то сушка, то сухарик, то конфета. А еще он очень наивный, отчего послушный. Простодушно принимает участие во всем, что делают соседи по комнате. Это даже настораживает. Если б такой парень угодил в компанию к настоящим подлецам и манипуляторам, оказался бы погребенным под ворохом проблем. И, скорее всего, даже не заметил бы этого! По счастью, в тридцать шестой таких нет.
В тридцать шестой, вопреки моему ошибочному впечатлению, царит удивительный дух товарищества. Здесь даже нет как такового лидера, хотя в первые минуты им мне показался Сухарь.
Сухарь — высокий темноволосый парень с маком веснушек на неровно-смуглом лице. У него серьезные глаза, приветливая улыбка и спокойный голос, способный внушить кому угодно уверенность в завтрашнем дне. Если он отвлекается от беседы, его лицо приобретает странное, задумчиво-мечтательное выражение, и он напоминает лирического героя поэтов прошлого. Сухарь довольно тихий, говорит не очень много, но к его мнению всегда прислушиваются. Он явно чувствует ответственность за это и слова старается подбирать так, чтобы они звучали весомо. Краем глаза он следит за тем, чтобы всем было комфортно. Во время разговора то и дело поглядывает на меня, видимо, памятуя о том, как я сгибался от боли, когда они уходили. Внимательный и рассудительный человек, взрослый в теле подростка. Иногда люди с такими качествами могут вызывать опаску: всегда есть риск, что они намотают про тебя на ус слишком много, и потом применят это в самый неподходящий момент. Сухарь опаски не вызывает. Он очень располагает к доверию, как старший брат, который чувствует себя родителем, оттого что на него частенько оставляли младшеньких.
Его серьезность разительно отличается от серьезности Далай-Ламы. У последнего она соседствует с чопорностью и легким сквозняком элитарности. Он любит выставлять напоказ свои знания психологии, высоко вздергивает нос и частенько задает философские вопросы, от которых может пойти кругом голова. Любит чистоту и показательно содержит в ней всю свою одежду. Его хлопковые широкие фуфайки будят ассоциации с таинственными восточными культурами. Каждая его реплика кажется размеренной, как течение спокойной реки, и иногда в этом течении поблескивают хвосты назидательности. Впрочем, они быстро прячутся в глубину выбранного тона, поэтому отчего-то не раздражают. Я удивлен, потому что обычно такие люди вызывают у меня, как минимум, желание закатить глаза, а здесь — ничего такого.
Про Нумеролога ребята толком ничего не упоминают, а я не спрашиваю. По двум причинам: во-первых, не хочу спровоцировать разговоры о нашем мистическом злоключении, во-вторых… может, я самонадеян, но собственному суждению о людях доверяю больше, чем чужому. Поэтому портрет самого таинственного своего соседа я предпочитаю отложить до лучших времен.
Время за воодушевленными разговорами имеет свойство подло и незримо ускользать от наблюдателей. Оно прячется и заставляет о себе забыть, а потом показывается самым бестактным образом. Нам оно о себе напоминает золотистым лучом солнца, пробившимся в тридцать шестую из окна. Ложиться спать уже не имеет никакого смысла, но Сухарь все же настаивает на том, чтобы урвать пару часов сна, аргументируя это тем, что «лучше хотя бы два часа, чем ни одного». Соседи с ним соглашаются. Стриж уже через пять минут сладко сопит, Далай-Лама отворачивается к стенке и замирает, а ни у меня, ни у Сухаря уснуть так и не получается. Мы оба периодически открываем глаза и тоскливо оглядываем комнату, предчувствуя мучительную сонливость будущего дня, но усердно изображаем спящих.
Когда дремота почти берет над нами верх, интернат пронзает резкий звонок, похожий на клаксон. С непривычки я от него подскакиваю и сбрасываю одеяло. Соседи, давясь ленивыми смешками объясняют, что это сигнал к побудке. Видимо, вчера во время него я уже бродил по территории.
Вялые сборы проходят в тишине, изредка нарушаемой чьим-нибудь ворчанием. Соседи терпеливо показывают мне туалетные и ванные комнаты — отталкивающе обшарпанные, как и весь интернат — и ведут меня в класс. На мои вопросы о том, где взять учебные принадлежности, мне насмешливо предлагают посмотреть в собственной тумбочке, и я с неподдельным изумлением обнаруживаю там все необходимое. Приходится признать: мнение об интернате начинает постепенно меняться в лучшую сторону. Похоже, это место, как и его обитатели, игнорирует тебя только в первый день. А уже на следующий окружает невидимой убаюкивающей заботой и прорастает в тебя с той же скоростью, с какой ты прорастаешь в него.
Глава 12. О наплевательском отношении, достопримечательности и приказах
СПАСАТЕЛЬ
Никогда не будет второго шанса произвести первое впечатление. С самого утра эти слова сидят у меня в голове занозой, хотя я даже не знаю, кто и когда мне их говорил. Тем не менее, трудно не согласиться с их глубинным смыслом: на учителей я явно произвожу не лучшее впечатление в первый день, и с последствиями этого мне еще долго предстоит разбираться. Как ученик, я сегодня против воли вял и ленив. Глаза у меня закрываются, голова норовит рухнуть на парту. Учителям это не нравится, и они отчитывают меня, заставляя встать перед всем классом. Я усугубляю ситуацию тем, что на осознание замечаний у меня уходит непозволительно много времени. Впрочем, в этом я виню, скорее, интернат с его порядками, чем себя. У учителей здесь крайне странная манера вызывать учеников: они называют только номер парты и место, а мне сегодня не удается быстро соображать. Да никто и не предупредил, что надо считать парты и нумеровать стулья. По отношению к человеку после бессонной ночи это то еще зверство! Да и в целом педагогическая ценность у такого подхода сомнительная, но приходится смириться.
Первые три урока ограничиваются простыми замечаниями и указаниями быть внимательнее. Потом наступает завтрак, на котором я замечаю, что многие косятся на меня. Видимо, заявления соседей, что о моем злоключении на болоте все говорят, не было преувеличением.
После раздачи я усаживаюсь за один стол с Далай-Ламой, Сухарем и подоспевшим Стрижом. Ищу глазами Старшую, но почему-то не нахожу. То ли невнимательно ищу, то ли она не приходит. Не исключено ни то, ни другое.
Автоматически потребляю кашу и бутерброды с маслом и медом, запиваю водянистым чаем, который почему-то кажется очень вкусным. Звенит звонок — менее резкий, чем сигнал к побудке — и муравейник интерната снова разбредается по ячейкам классов.
На четвертом уроке мне так уже не везет: сонливость после завтрака становится жестче, я игнорирую замечание в свой адрес, и вот меня уже поднимают перед классом с готовностью увести на расстрел.
— Поразительный уровень безответственности! — квохчет полноватая учительница, то и дело срываясь на неистовые театральные интонации. — Если вы демонстрируете такое наплевательское отношение к учебе в первый день, что же будет дальше?
Голос снует по регистрам вверх и вниз, у меня начинает гудеть в ушах от этой оперной разминки, а в глазах рябит от боевого раскраса учительницы. Кислотно-голубые тени, бешеное количество туши, румяны и ярко-алые губы. Мой изголодавшийся по сну мозг начинает искажать сигналы, и вот я уже почти вижу вместо учительницы жуткого размалеванного клоуна.
— Что вы молчите? — призывно опускается на меня плеть ее голоса. — Нечего сказать в свое оправдание?
Покачиваюсь и опираюсь на парту, чтобы не уснуть.
— Мне жаль, — отвечаю, с трудом ворочая языком. — Постараюсь больше вас не расстраивать.
Моя мучительница разражается еще одной серией упреков в мой адрес, но я уже ее не слушаю — сил на это не остается. Мои соседи (Далай-Лама и Сухарь, со Стрижом мы в разных классах) тихо посмеиваются, глядя на меня, и сочувственно кивают.
Терпи, ничего не поделаешь, — говорит взгляд Сухаря.
Судьба у тебя сегодня такая, — назидательно сообщают глаза Далай-Ламы.
Остальной класс тоже изучает меня, и в который раз в лицах одноклассников я ловлю неподдельный восторг. Их как будто приводит в восхищение то, что меня уже в третий раз отчитывают за «наплевательское отношение к учебе». Видимо, среди учеников это считается смелостью и общественно одобряемым бунтом.
Как по мне, мое нынешнее положение никак не располагает мной восторгаться. Будь здесь Старшая, она, скорее всего, разделила бы мое убеждение. Это был бы тот редкий момент, когда мы с ней согласились.
Мысль о Старшей заставляет меня дернуться и на какое-то время проснуться, как будто она и вправду может внезапно здесь оказаться. Но напрасно: на первых двух уроках я ее не видел, стало быть, мы учимся не вместе. Поджимаю губы, сам не понимая, от чего: собственных мыслей не разбираю под взлеты и падения голоса учительницы. Она уже лепечет что-то насчет Казармы, и почему-то после этого слова класс наполняется гомоном. Я замечаю двух девчонок, соседок по парте. Одна из них решительно встает и пускается в спор с учительницей. Широкоплечая и монументальная, она напоминает воинственную валькирию. С соседкой по парте она вызывает разительный контраст, потому что та — маленькая и хрупкая, похожая на изящно сделанную фарфоровую куклу.
— Да пусть он уже сядет! Зачем отчитывать ученика в первый день? Разве это педагогично?! — зычно и с вызовом возмущается валькирия.
— Может, продолжим урок? Пожалуйста… — тихим колокольчиком звенит голосок ее кукольной соседки. Из-за парты она не поднимается, лишь призывно кивает и распахивает огромные глаза, в которых рождается просьба, неспособная выдержать отказ.
— Мы продолжим, — вздергивает подбородок учительница. — Но молодой человек прогуляется до Казармы. Пусть там решают, можно ли вас допускать до учебы, учитывая ваше, — она неуютно кривится, — состояние.
Под аккомпанемент одобрительных выкриков одноклассников и распевных попыток учительницы угомонить их я послушно выхожу. Куда идти, мне, если честно, все равно, поэтому безропотно бреду в сторону Казармы. Пока иду, сонливость душноватого класса понемногу рассеивается, и голова проясняется. К мрачной клетке военного рая Майора я подбираюсь вполне живым. Бегающие по плацу ученики сразу обращают на меня внимание. Я ищу и не нахожу среди них Пуделя, зато вижу Нумеролога. Вид у него недовольный и уставший, но, как ни странно, выглядит он бодрее, чем вчера.
От Майора не ускользает, что его полубездыханные солдаты отвлеклись, и он поворачивается в мою сторону.
— Отдыхаем десять минут! — подняв руку, командует он.
Я замираю, не веря своим глазам, не в силах отделаться от самодовольной мысли, что именно мое появление заставило Майора пощадить учеников. Пока тренер направляется ко мне, остальные без стеснения меня разглядывают, и я все сильнее чувствую себя чем-то вроде местной достопримечательности. Чувство… странное, не менее тяжеловесное, чем моя новая кличка.
— Какими судьбами? — вырывает меня из раздумий голос Майора. На бородатом лице тень улыбки. — Пришел вызволять из моих лап соседа по комнате, чтобы оправдать прозвище?
Я неуютно морщусь.
— Знаете про него?
— Про соседа или про прозвище? — усмехается Майор.
— Про прозвище, — терпеливо уточняю и не удерживаюсь от колкости: — Я думал, учителя здесь запоминают учеников только по номеру места за партой.
— Ну, у нас, обездоленных тренеров, как видишь, ни парт, ни стульев, — скалится Майор. — Приходится запоминать ваши прозвища и вникать.
Я жмусь, понимая, что моя колкость выглядела глупо. Майор тем временем продолжает:
— А про твое вообще странно было бы не знать. Ты теперь знаменитость, в школе только и разговоров, что о тебе. Да и прозвища здесь не у всех такие громогласные. — Он качает головой и немного хмурится. — Так какими судьбами, Спасатель?
Я прочищаю горло.
— С урока выгнали, — честно отвечаю. — Сказали идти к вам.
— Дисциплинарное взыскание? — бровь Майора испытующе выгибается.
Пожимаю плечами.
— Я так и не понял. Но направили сюда, и я пришел.
Майор снисходительно улыбается.
— Надо будет потолковать с учительницей, которая тебя выгнала. Что она с тобой сделала, что ты стал такой покладистый?
У меня начинают полыхать уши, и я буравлю этого мерзкого типа глазами, жалея, что убийственные взгляды и не могут убивать по-настоящему. С него же моя ненависть стекает, как с гуся вода.
— Судя по твоему виду, ты на уроке носом клевал. Стало быть, тебя направили на инспекцию, — говорит он. То ли объясняет мне, то ли просто рассуждает вслух. — Жалобы есть?
Я нехорошо улыбаюсь.
— Есть. Целый список. А, что, в школе есть книга жалоб и предложений?
На этот раз Майор не горит желанием перебрасываться колючками. Он недовольно морщит лоб.
— Что беспокоит: боли, упадок сил, головокружения?
— Это критерии, по которым отправляют на плац? — шиплю я.
— Тебя туда за одно твое красноречие стоит отправить, — парирует Майор. — Поговорю с директором, внесу это в список критериев. Но пока пройдемся по старому набору. Итак, жалобы?
Я скриплю зубами и выцеживаю:
— Никак нет.
— Что ж, тогда свободен. — Он вздыхает с явным облегчением. Видимо, ему кажется, что на плацу от меня больше проблем, чем толку, и это почему-то льстит.
Уже готовлюсь возвращаться в ученический корпус, когда Майор заговаривает снова:
— Или могу предложить пройти в лазарет и поспать пару часов. Под мою ответственность.
У меня чуть челюсть не падает от этого приступа невиданной щедрости. Удивительное рядом, но я вдруг понимаю, что, несмотря на наши перепалки, Майор, кажется, меня совсем не ненавидит. Готов дать руку на отсечение, что беспокоился он искренне, когда спрашивал про самочувствие. И сейчас от него веет не угрозой, а дружелюбием. Я этого раньше не замечал, или Майор поменял тактику?
Ожидание растягивается, а из меня не выдавливается ни звука. Недоверчиво таращусь на Майора и пытаюсь найти в его поведении подвох. Несмотря на то, с каким пиететом относится к этому типу Старшая, у меня не получается перестать ждать от него подлости. Майор — очень себе на уме, и меня не покидает ощущение, что он хранит какой-то мрачный секрет, который может повлиять на всё и на всех в школе. Впрочем, когда я формулирую эту мысль в голове, она кажется мне безумной, и меня тянет сделать себе шапочку из фольги.
— Все понятно, — заключает Майор, видя мое промедление. — Иди в лазарет. Думаю, помнишь, где это. Там заходи в любую открытую палату, падай и спи. Не повредит.
— Но мне не…
— Это не обсуждается. Шагом марш, боец! — громогласно заявляет он и возвращается к ученикам, уверенный, что я выполню его приказ. Будь я хоть немного бодрее, честное слово, ушел бы восвояси. Но что-то мне подсказывает, что, будь я хоть немного бодрее, Майор бы и не предложил мне отдохнуть в лазарете.
А в итоге он предлагает (или приказывает?), а я подчиняюсь.
Глава 13. О разбитых тарелках, хитрости и сестрах милосердия
СПАСАТЕЛЬ
Как ни противно это признавать, Майор оказывается прав в двух вещах: я прекрасно помню, где лазарет, а на полпути к нему понимаю, что сон мне действительно нужен. По дороге меня посещает мысль зайти проведать Пуделя, но я отбрасываю ее. Если он все еще спит, — а такое вполне может быть при условии, что его держат под успокоительными, — то делать мне у него нечего. Если же он проснулся, мне потребуется быть с ним внимательным и осторожным, чтобы не спровоцировать его на новую глупость. А я слишком устал и слишком не в форме, чтобы быть начеку.
Ноги приводят меня в свободную палату, я шатко заваливаюсь туда, падаю на кровать и проваливаюсь во тьму.
Будит меня чей-то резкий вскрик и сопровождающий его звон жести и посуды. От неожиданности тоже вскрикиваю и подскакиваю — кажется, подлетаю на полметра от кровати, судя по тому, как больно ударяюсь копчиком при приземлении.
— Что там? Что случилось? — хриплю неокрепшим спросонья голосом.
Каково же мое удивление, когда в дверях, в окружении руин тарелок и стакана я вижу Старшую. Она стоит, вытаращившись на меня так, будто увидела призрак, и туповато моргает. Перед ней растекается река компота меж пюрешно-осколочных берегов и пирожковых скал. Я встаю, борясь с желанием потереть ушибленный копчик.
— Старшая? Ты… чего?
В голову приходит мысль, что сейчас она впала передо мной в достаточно «идиотическое состояние», чтобы отвесить ей хорошенькую оплеуху в отместку, но почему-то я даже представлять такое не хочу.
— Ты? — с шипящим придыханием восклицает Старшая. Явно злится. А я стою, беспомощно озираясь, и пытаюсь понять, что такого мог натворить во сне. Неужели разговаривал и называл ее дурой?
— Ты кого-то другого здесь рассчитывала увидеть? — нервно усмехаюсь я. — Может, палаты перепутала?
Старшая досадливо смотрит на поднос и осколки тарелок.
— Палата нужная, — обиженно бросает она. — Но увидеть в ней тебя я не ожидала.
Для меня это ничего не объясняет, но Старшая выглядит так, будто теперь не сложить полную картину произошедшего может только непроходимый дурень. Впрочем, кем-то в этом роде она меня и считает, поэтому я вряд ли испорчу себе репутацию, если продолжу задавать вопросы.
— Ясно. А… кого ожидала?
Старшая предсказуемо произносит одним взглядом «ты идиот» и складывает руки на груди: когда приходит время отвечать, вид у нее делается странно беззащитный.
— Майора, — тихо говорит она.
Не упростила.
— Так, — качаю головой я и предупредительно демонстрирую ей безоружные ладони, заранее готовый принять град ее ядовитых замечаний. Похоже, у меня иммунитет вырабатывается. — Мне понятна только та часть истории, где меня выгнали с урока и послали к Майору на… — я медлю, вспоминая слово, — инспекцию. Он отправил меня сюда, чтобы я отоспался. То, почему здесь оказалась ты, почему устроила бой посуды и почему рассчитывала увидеть тут Майора, для меня уже загадка. Думаю, не надо объяснять, почему?
Старшая не замечает, что я в который раз возвращаю ей ее же колкость. Она сникает и садится на кровать, соседствующую с моей.
— Хитро, — невесело усмехается она. Я скептически кривлюсь, внутренне кромсая крайне живучую надежду на пояснения. Ждать приходится довольно долго, и я почти не выдерживаю, но Старшая наконец расщедривается: — Я зашла к Майору во время обеда. Он сказал, что не успевает в столовую. Попросил взять ему обед и принести в эту палату. Я удивилась, но расспрашивать не стала, он вообще редко о чем-то просит.
На ее лице появляется горькая усмешка обманутого человека, и я задерживаю дыхание, не представляя, как ее приободрить. Не совсем понимаю, что именно ее задело: просьба Майора или то, что она ее не выполнила, разбив поднос. Предусмотрительно молчу. Утешать такую, как Старшая, промахнувшись с поводом для утешений, чревато.
— Знал, что я не откажу, — уже с досадливой злостью выдавливает она. Мне почему-то кажется, что еще немного, и она расплачется. Прежде чем я успеваю придумать комментарий или хотя бы шутку, Старшая поднимает на меня обжигающий взгляд и шипит: — А тут ты.
Кажется, до меня начинает доходить. И теперь я тоже чувствую себя неловко и хочу придушить Майора.
— Это он… не себе, получается, просил?
Мой желудок предательски громко урчит, и я даже прижимаю живот рукой, но Старшая все равно все слышит и укоризненно кивает.
— И, видимо, неспроста, — фыркает она. — Уж прости, официантка из меня никудышная.
Я отвожу взгляд, и смотрю на то, что осталось от обеда, сглатывая слюну.
— Ну… там пирожки есть, они, вроде, целые.
Уже порываюсь взять один из пирожков, который умудрился не полностью распластаться по полу, а упасть на него только краешком. Старшая ошалело таращится на меня и подскакивает с кровати.
— Ты с ума сошел? Там же осколки могут быть!
— Да там, вроде, нет…
— А если мелкие? Ты правда такой идиот, или прикидываешься? — восклицает она. Ответ ее, как водится, не интересует. — Неудивительно, что ты… — Ее голос резко обрывается. Всего на секунду, но я замечаю это и непонимающе хмурюсь. Старшая, конечно же, ничего не объясняет и продолжает, как ни в чем не бывало: — … заработал такую кличку. Тебе, похоже, все равно, что с тобой будет и насколько ты пострадаешь.
Она замолкает, а я не парирую. Что мне ей отвечать? Что просто хотел развеять неловкость? Это ей покажется не менее глупым, чем любое другое объяснение. Так какой смысл искать что-то удобоваримое и достойное?
— Если Майор так хотел, чтобы я пообедал, мог бы просто разбудить, — бурчу я. — Зачем такие сложности?
Старшая усмехается. Цеплять меня не собирается: похоже, слишком рада разрушению неловкого молчания между нами.
— Он нас подружить хочет, — объясняет она. Я и без лишних комментариев вижу, насколько гиблой идеей ей это кажется. — Вот и сводит. Сталкивает. Он почему-то решил, что мы с тобой похожи. — Последнее слово сочится ядом, и мне становится неприятно, хотя я тоже не считаю, что между нами со Старшей есть что-то общее.
— Он странный, — заключаю я.
— Он не странный, — не соглашается Старшая. Щеки у нее застенчиво рдеют, и она опускает глаза. — Он умный и проницательный… во многом. Но все иногда ошибаются.
— Но не все считают при этом, что могут раздавать приказы.
Старшая вспыхивает.
— Он ничего не приказывал! — заявляет она явно громче, чем нужно. — И вообще, — ее лицо кривится, — ты, что, тоже считаешь, что я во всем его слушаю?
— Я считаю, что ты имеешь полное право здесь не оставаться, если не хочешь, — выдаю единственный достойный ответ.
Она растерянно моргает и порывается встать, поэтому я поспешно добавляю:
— Но я не против, если ты останешься. Или сестра милосердия из тебя тоже никудышная?
Старшая хихикает. Я невольно трясу головой от непонимания: все никак не возьму в толк, какие шутки ее бесят, а какие смешат. Не знаю, зачем мне это знать, но почему-то интересно.
— Насчет сестры милосердия не знаю, но поднос уберу, — вздыхает она. — В конце концов, сама его уронила. Ты… вообще-то, не виноват.
Мне требуется пара секунд, чтобы переварить такое откровение.
— Вместе уберем, — киваю. — Не могу спокойно сидеть, пока другие работают.
— Можешь полежать, — ухмыляется Старшая.
— Чтобы ты мне это потом до самого выпуска припоминала?
Она снова смотрит на меня очень внимательно, будто пытается прочитать какой-то текст под моей кожей. Лично я — в полной уверенности, что под моей кожей никакого текста нет, поэтому от ее взгляда становится не по себе.
По счастью, она переводит внимание на устроенный ею же кавардак. Вместе мы кое-как собираем осколки на поднос и протираем пол висящим на кровати полотенцем, уверенные, что нам за это попадет. Чтобы не молчать в процессе, Старшая сбивчиво рассказывает мне о состоянии Нумеролога, которому, по ее словам, заметно полегчало уже за полдня пребывания под надзором Майора.
— Так что, как видишь, Казарма — не плохое место, — наставническим тоном заканчивает она.
— Угу, — пожимаю плечами. Спорить все равно не будет смысла.
— Ну а ты… как? — после неловкой паузы интересуется Старшая.
— Я?
До меня не сразу доходит, о чем она спрашивает.
— Ну да. Ничего не болит больше?
Молчу еще несколько секунд. Почему-то воспоминания о ледяной боли в груди очень неохотно выуживаются из памяти, и меня это удивляет. Неужели разум и вправду пытается их вытеснить? Я слышал о таком, но не думал, что это работает так быстро.
— Нет, все хорошо, — отвечаю. — Похоже, ты права: мне ничего не грозит. Может, я и безрассудный, но, судя по всему, везучий.
Старшая пожимает плечами. От нее исходит даже не скепсис, а полновесная горечь. Как будто она искренне уверена, что везучих не бывает. По крайней мере, здесь.
Глава 14. О сплетнях, приятных компаниях и ночных вылазках
СТАРШАЯ
Сорок седьмая комната шумит, охает и переговаривается: большинство ее обитательниц собирается в душ, как обычно, устраивая из этого феерию. Они всегда ходят туда группой, а тщательность и воодушевление сборов поражает воображение. Они собираются долго, минуты улитками ползут по стрелкам часов, издеваясь над Старшей, не принимающей участия во всеобщем безумии. Она сидит на своей кровати и терпеливо ждет тишины, всем своим видом говоря: «Меня здесь нет», хотя на деле ей хочется, чтобы не было остальных. Соседкам же нравится этот балаган, нравится, как он роднит их в приступе безудержного веселья. Отчего это веселье возникает и почему захватывает всех, кроме нее, — Старшей непонятно.
Как-то раз, жаждая понимания, она попробовала присоединиться к своим соседкам и пойти в душевую вместе с ними. Просто ввалиться туда в составе этой толпы, помыться, покудахтать и уйти. Что может пойти не так? — думала Старшая. Это была худшая идея из возможных: так неуместно она себя не чувствовала никогда. Ей с трудом удалось не броситься прочь из душа, но она пересилила себя и дождалась момента, когда сможет под предлогом «важных дел» покинуть комнату. В тот день она не возвращалась к соседкам до позднего вечера.
Уже после, — зарекшись снова пытаться играть в дружбу, — Старшая размышляла, отчего же у нее не получилось поймать и разделить всеобщее веселье. Соседки ведь неплохие девчонки, бывают куда хуже! Почему же, когда Старшая попыталась быть одной из них, всем было так неловко? Притихшие соседки вели себя дергано и нервно, не менее дико выглядела и сама Старшая, пытавшаяся хохотать, улыбаться и поддерживать глупые несодержательные беседы. Сковано, натужно и неумело было и то, и другое, и третье. В душевой девушки отворачивались друг от друга, мылись быстро и в тишине, чувствуя себя более голыми, чем были на самом деле.
Первое время Старшая думала, что просто оказалась в меньшинстве среди своих соседок, и когда кто-то из них сменится, — а это, она знала, обязательно произойдет, — собственное положение перестанет давить не нее. Но сорок седьмая меняла состав, а ситуация оставалась прежней. Любая новая обитательница комнаты быстро налаживала контакт со старожилами и училась щебетать на их языке.
Даже Принцесса.
С самого начала Принцесса показалась Старшей идеальной кандидатурой на роль подруги. Старшая не считала, что отчаянно нуждается в друзьях, ей просто хотелось утереть соседкам нос и доказать им, что не всем обязательно быть такими легкомысленными дурочками.
Принцесса — робкий и тихий ангелочек с огромными голубыми глазами — в первый день с благодарностью внимала Старшей, которая, нарушив обычаи интерната, проявила к ней внимательность и заботу. Потом состоялось традиционное знакомство, и все пошло наперекосяк.
Теперь Старшая смотрела на Принцессу с разочарованной строгостью, баюкая раненые мечты о торжестве справедливости, пока ее соседки полным составом собирались в душевую. Без них комната погрузится в блаженную тишину, но Старшая будет чувствовать в ней нотки отложенного напряжения, которое нахлынет на нее, когда этот шумный балаган ворвется обратно.
Он и вправду врывается обратно — скорее, чем Старшей хотелось бы. Переговариваясь между собой, соседки смеются и улыбаются, обсуждая звенящим высоким шепотком то, что их воодушевляет. Сплетни. Они не могут без них жить!
По возвращении остальных обитательниц сорок седьмой Старшая раздражается и сурово хмурится против воли. Принцесса, ловя ее взгляд, ежится и притихает, интуитивно ища поддержки у Хозяюшки, которую считает своим старшим товарищем.
— Это была бы очень красивая сказка! — суетливо возясь с одеждой, восклицает Белка, продолжая мысль, которая явно тянется за ней из самой душевой. Хозяюшка и Игла вторят ей звонким смехом, Принцесса краснеет и застенчиво мнет руками полотенце. Лень провожает соседок рассеянной полуулыбкой, ее смешок звучит с запозданием, когда остальные затихают.
Старшая хочет уйти, но усердно продолжает сидеть на кровати, раскрыв тетрадь с завтрашним заданием. Она не смотрит в написанное и не пытается ничего выучить, глаза скользят мимо текста, но она заставляет себя водить взглядом от начала до конца каждой строки, изображая сосредоточенность. Если сейчас встать и уйти, это будет слишком демонстративно.
Тем временем Белка энергично сушит темно-рыжие волосы полотенцем, придавая им привычную степень пушистости, и продолжает:
— А что? Он «Спасатель», ты «Принцесса», — ее голос понижается и звучит более томно: — Принцесс обычно спасают. О, я уже вижу прекрасное развитие этой истории! Так романтично! У вас будут чудесные детки!
Лень ничего не говорит, но нарочито кривится при слове «детки». Принцесса прикрывает рот рукой, и даже это нервное движение у нее выходит нежно и изящно.
— Надо только придумать, от чего или от кого он ее будет спасать, — протирая в очередной раз запотевшие очки, с нотками легкой надменности говорит Игла. — А то пока он может спасти ее только от Хозяюшки. Не ее же ты предлагаешь на роль дракона для нашей Принцессы?
Переливы высокого девичьего смеха скачут по стенам комнаты. Хозяюшка пытается изобразить воодушевленность, но Старшая прекрасно видит, что Игла кольнула соседку, хотя той отчаянно не хочется этого показывать.
Хозяюшка — высокая и крупная девушка — привыкла смотреть на более хрупких подруг с покровительственной снисходительностью. От нее исходит серьезная монументальная заботливость. Хозяюшка запросто могла бы быть чьей-нибудь бабушкой. Некоторые обитатели интерната даже воспринимают ее так. Она этому не противится — не потому что не хочет, а потому что знает, насколько это будет бесполезно. Старшей хорошо известен ее почерк, и она не раз идентифицировала его на дверях туалетных кабинок. В кратких росчерках Хозяюшки недвусмысленно сквозит и ее ненависть к полученному прозвищу, и тоска по лиричной нежной любви, которая, по ее мнению, ей недоступна в силу образа и габаритов. При этом Хозяюшка искренне верит, что для всех остальных ее терзания — тайна. Старшей эта тайна известна, но она предпочитает молчать, как молчит о большинстве дел, творящихся в школе.
Однако сейчас ее куда меньше занимает реакция Хозяюшки, чем предмет разговора. Она с недовольством отмечает, что против воли начинает жадно ловить каждое слово соседок по комнате.
— Ой, ну не надо, — говорит Принцесса. — Хозяюшка никакой не дракон. Нет у меня дракона. Не от чего меня спасать. — Тем не менее, она мечтательно прикрывает глаза и вздыхает. — Но было бы здорово, если б он на меня посмотрел. Ну… хоть ненадолго!
— На тебя нереально не посмотреть, — деловито замечает Игла, тонкие губы натужно пытаются сложиться в улыбку. — На тебя обращают внимание все парни в школе. Каждый готов стать твоим принцем.
Старшая опускает голову ниже, стараясь отвлечься на конспект. Собственные губы приходится напрячь, чтобы не выдать просящуюся на лицо знающую ухмылку. Она видит, что сухая и высокая Игла завидует кукольной красоте Принцессы. Впрочем, завидует не она одна, и не заметить это может, разве что, слепой.
Принцесса смущенно пожимает плечами, как бы говоря: «я никого ни о чем таком не просила», хотя для соседок это транспонируется в вызов: «я не виновата, что красивая». Искренняя доброта и невинный вид Принцессы сковывает им руки, не позволяя как следует проучить ее за эту красоту: каждая из них понимает, что школа устроит обидчице Принцессы бойкот. Каким-то образом этой куколке удалось завоевать всеобщее расположение.
— Он не смотрел, — отвечает Принцесса. То ли специально радует Иглу, то ли не думает о ней и предается собственной досаде.
— А ты потаскайся за Старшей, — вдруг вскидывает голову Игла. — Точно начнешь чаще с ним сталкиваться. Так ведь?
Все присутствующие оборачиваются к Старшей, заставляя ее застыть. Несколько секунд она не поднимает головы, мечтая раствориться в звенящей тишине комнаты. Затем вздыхает и подчеркнуто недовольно отрывается от конспекта.
— Что-что? — с деланной скукой переспрашивает она.
— Ой, не прикидывайся, ты же прекрасно нас слышала, — закатывает глаза Игла, сложив руки на груди. — Ходят слухи, ты частенько пересекаешься со Спасателем.
— В этой школе слухи проходят за день больше шагов, чем я сама, — отмахивается Старшая. — И когда я только все успеваю? — Она изображает недоумение. — И Майора пытаюсь охмурить, и за Спасателем везде таскаюсь, и учусь когда-то! Может, у меня просто уходит меньше времени на придумывание колючек? Лицо Иглы превращается в гримасу. Старшая прищуривается, с трудом скрывая победную улыбку.
— А вообще, — назидательно продолжает она, — встретить этого парня — дело нехитрое. Он и так везде сует свой нос. Можете просто подождать, пока он прокрадется к вам в душевую.
Принцесса прячет лицо в ладони, Лень недоверчиво хмурится, Хозяюшка возмущенно надувает щеки, а Игла с Белкой растерянно переглядываются. Белка нарушает молчание первой.
— Этот Спасатель не похож на того, кто будет подглядывать за девочками в душе, — тоном знатока заявляет она.
— Ну раз не похож… — снисходительно тянет Старшая, поднимаясь со своего места. Теперь она понимает: самое время уходить.
— Ты куда? — недовольно спрашивает Хозяюшка. Ее голос ниже, чем у остальных. Она пытается компенсировать это с помощью высоких ноток или громкости, но часто забывается и выдает свое естественное контральто.
— Попытаюсь поспеть за сплетнями. А то слишком уж они меня обгоняют, — отмахивается Старшая.
Она уже знает, что сначала соседки начнут недовольно ворчать на нее за глаза, а потом им станет стыдно с подачи Принцессы — проверенный и отлаженный механизм.
— Какое удовольствие разгуливать ночью по темному корпусу? — спрашивает Белка тоном журналистки, охотящейся за сенсацией. — Тебе там одной не страшно?
Старшая поднимает на нее глаза, успев зашнуровать кеды.
— Нет, — улыбается она. Улыбка выходит искренней, Старшая не храбрится. Ей и вправду не страшно. Компания ночной темноты, ветра, прохлады, и, возможно, Майора, если он выйдет на ночной перекур, видится ей более приятной, чем компания вернувшихся из душа соседок. В эти минуты они почему-то больше всего похожи на серпентарий.
— Мимо тридцать шестой не побежишь? — щурится Игла.
Старшая выпрямляется и устало глядит на соседку.
— Нет. Сплетни про этого выскочку собирайте сами, если вам так надо.
Соседки притихают, и Старшая покидает комнату в тишине, избавленная от необходимости объяснять что-либо.
Вопросов о ночных вылазках ей давно не задают: все знают, что ничего дельного им Старшая не ответит. А что ей говорить? Рассказывать, что там, во время «ночного дежурства» она чувствует себя живой и свободной? Что для нее это не только отдых, но и важная задача? Что только по ночам она изредка может поговорить с Майором — единственным, кто ее понимает, — с глазу на глаз? Старшая не верит, что соседки поймут ее.
На упоминание Спасателя, вертящиеся эхом в памяти, Старшая реагирует двояко. Пока этот парень не появился в интернате, она была здесь едва ли не единственным смелым учеником, склонным к героизму. Теперь… теперь их двое, и Спасатель быстро набирает популярность. Наверняка, и сорок седьмая, и тридцать шестая комнаты будут подталкивать его в объятия Принцессы. Сухарь без ума от Белки, она наверняка подначит его надоумить соседа раскрыть глаза пошире. А дальше и делать ничего не придется, ведь Игла была права: на Принцессу с мечтательностью смотрит едва ли не каждый первый парень в интернате. Каждому месту, видимо, нужна своя сказка. Почему же здесь не могли выбрать другую?
Эта мысль отчего-то заставляет щеки Старшей заполыхать от внутреннего жара. Она убеждает себя, что дело в беге, но с трудом может в это поверить. Ноги проносят ее по третьему этажу в сторону второй лестницы, хотя Старшая вполне могла не бежать по этому коридору и не бросать мимолетный требовательный взгляд на дверь с покосившейся табличкой «36».
Она не хочет думать о словах соседок, не хочет признавать, что ей не нравится «красивая сказка» для Принцессы, не хочет соглашаться с советами Майора и не хочет верить, что компания Спасателя сейчас была бы куда приятнее, чем густая тьма, промозглый холод ночи и пронизывающий ветер.
Старшая проносится по коридору третьего этажа так быстро, как только может. Она не прикрывает глаза только из нежелания упасть, хотя и знает, что не расшибется здесь насмерть, даже если весь путь будет слепа. Ноги, унося ее все дальше от тридцать шестой, зачем-то начинают топать сильнее и громче, и Старшая стыдится этого. Ей кажется, что собственное тело бунтует против нее, привлекая внимание, с которым она понятия не имеет, что делать.
Она вылетает на вторую лестницу, не догадываясь, что дверь комнаты №36 за ней открылась, и одинокая фигура парня, уверенного, что ему почудилось, долго высматривала на полу призрак ее следов.
Глава 15. О тайнах, темноте и ответственности
МАЙОР
Есть мнение, что темнота дружественна к тайнам.
Как только она опускается, множество тайн выползает наружу, как червяки после дождя. Тайнам без света не страшно — без света они думают, что их не видно.
Разговоры, начинающиеся в темноте, почти всегда полны секретов, которые нужно спрятать от чужих глаз. И я жду этого, разговаривая с директором, изредка поглядывая в окно. Сегодня ночью главная одиночка снова патрулирует территорию. И с первыми лучами солнца опять побежит, я это знаю. У нее своя Казарма, гораздо жестче моей. Она сама установила в ней правила, сама их соблюдает и никому не позволяет встрять между собой и выполнением этой ежедневной задачи. Мне кажется, кличка «Старшая», которой ее кто-то так любезно наградил, для нее тяжеловата. Я иногда называю ее «боец», но, похоже, это мало помогает. Она наделяет это слово другим значением, воспринимает его почти синонимом к своей кличке. Никто из тех, кого я так называл до нее, о таком не помыслил бы. Там, откуда я, это слово означало только то, что означало, не больше и не меньше.
Директор продолжает говорить. Рассуждает о делах школы, планирует улучшения. Я не силен в этом, но директор настроен разговаривать именно со мной. Как будто весь остальной педагогический состав подходит для этого меньше.
Зачем мы здесь? Я слышал это тысячу раз. Здесь, в этом месте, где каждый новый день похож на предыдущий, мы никогда не уходили дальше разговоров, во время которых я чувствую себя нерадивым учеником на нелюбимом предмете.
— … и окна, — стрекочет директор. Сейчас в нем угадывается еще больше сходства со сверчком, чем обычно. Может, его и не зря так прозвали?
— Наши воспитанники уже не первый раз отмечают, что ночи холодные. Нужно что-то придумать с окнами.
Директор смотрит на меня с беспомощным ожиданием. Будто я в самом деле могу что-то придумать с окнами в ученическом корпусе.
— Разве что заклеить, — предлагаю я. — Поменять здесь рамы мы не в состоянии, это же прекрасно известно.
— Да-да, — едва слышным торопливым шепотом отзывается директор. Не уверен, что он действительно меня слышал и осмыслил то, что я сказал. Тем временем он тоже подходит к окну и рассеянно смотрит в темноту. В сероватом мраке кабинета он похож на еще один призрак этого места. Не удивлюсь, если он иногда бродит по коридорам административного корпуса и ищет неспящих собеседников, которые к нему не выйдут.
— Тут стало холодать, ты замечаешь? Как перед зимой. Или мне кажется?
Мне не нравится то, что он говорит. Точнее, то, как говорит.
— Дела в школе уже обсудили. Теперь погоду? Мне осталось в общих чертах рассказать, как прошел мой день, и у нас получится классический семейный ужин.
Директор улыбается.
— Необычно у вас, — скрипит он. — У меня в семье погоду никогда не обсуждали. Мы не любили дежурных разговоров.
— Дежурных?
— Тех, которые ведешь, когда не о чем говорить, — улыбается старик. — У нас, если не хотели говорить, просто молчали. А вы, значит, говорили о погоде?
Чем дольше длится эта беседа, тем меньше я понимаю ее смысл. Когда тебя просят прийти ночью, чтобы поговорить, невольно ждешь, что разговор будет важным и не предназначенным для чужих ушей. Но то, что обсуждаем мы, можно выносить на всеобщее собрание учителей и воспитателей. Тогда зачем эта таинственность? Старику либо слишком скучно, либо он страдает бессонницей, либо то, ради чего он позвал меня, так и не прозвучало.
— Зачем вы попросили меня прийти, директор?
Он не поворачивается ко мне, хотя я этого ожидаю. С моей стороны то, что я сказал — провокация, на которую он всегда ведется: слишком не любит, когда я «говорю этим тоном». Там, откуда я, на это бы не обратили внимания. Здесь — обращают.
После моего вопроса директор долго молчит.
— Я устал, — наконец говорит он.
Признаться, я не сразу понимаю смысл его слов. Но когда понимаю, то ощущаю резкое похолодание.
Ненавижу разговоры, которые ведутся в темноте.
— Плохо, — отвечаю я, не желая впитывать ту многозначительность, которую директор вкладывает в свои слова. — Надо больше отдыхать.
Он улыбается, и у него выходит печально.
— У тебя скверно получается косить под дурака, майор.
Слова директора бьют прямо в яблочко, при этом голос звучит так, будто он хочет меня успокоить. Удивительная черта, которую я никогда не пойму в нем. Но насторожиться заставляет даже не это, а то, что он назвал меня «майор». Он никогда так не поступает, ему больше нравится говорить мне просто «ты» или свое излюбленное «молодой человек», как ученикам. И я прекрасно понимаю, что он — не назвал меня по кличке, которую мне подарили сообразительные ученики, он сказал иначе. С каких-то пор я научился это различать.
— Когда я уйду, ты тут пригляди за школой, пока мне не найдется замена, — спокойно говорит он, будто рассуждает о пустяках. — Знаю, ты этого не любишь, молодой человек, и упрекнуть мне тебя не в чем. В конце концов, я часто вешаю на тебя не полагающиеся тебе задачи. Но что же может поделать старый дурак, который нашел себе одно доверенное лицо во всей школе?
Теперь я хмурюсь. Мне совсем не нравится то, что я слышу, и оттого я никак не могу перестать «говорить этим тоном».
— Директор?
— У тебя странная манера. Ты как будто задаешь вопрос.
По правде говоря, именно это я и делаю. Обращаюсь к нему так, будто спрашиваю, в себе ли он. Это должно дать ему возможность объяснить то, что он от меня хочет, но директор никогда так не реагирует, нарочно заставляя меня конкретизировать, что именно я хочу переспросить. Я пытаюсь дать ему свободу выбирать, что именно пояснять, а он хочет, чтобы я спросил конкретно. Не понимаю этого человека. Никогда не понимал. Но отчего-то сейчас, слыша его «я устал», я чувствую ужас.
— Ты легко просыпаешься по утрам, майор?
Снова это слово. От него становится… нет, не холодно. Жарко, как в пустыне.
— Как обычно, — отвечаю хрипло.
Втягиваю воздух так сильно, что в груди начинает болеть. Несколько таких вздохов возвращают меня в звенящий момент, зависший между «только не сейчас» и «больше никогда». Думал, у меня давно атрофировался страх услышать плохие вести. Нет, жив и трепыхается.
Директор не спешит облегчать мне задачу, ничего не говорит. Он просто стоит, не глядя на меня, и рассматривает ночь, серея во мраке кабинета. Ждет, что я спрошу у него что-то, а я совсем не хочу спрашивать. Но должен. Знаю, что должен.
— Ты… нет? — с трудом выдавливаю я, заставляя себя говорить по-другому, так, как научился говорить только здесь, в этом чокнутом месте.
Директор улыбается жуткой смиренной улыбкой смертника.
— Пока меня на это хватает, — отвечает он с явным намерением подсластить пилюлю. Снова успокаивает, сумасшедший старый дурак. — Но скоро не будет.
— Это можно исправить, — напоминаю я.
— Собрался гонять меня по Казарме, молодой человек? — Он смотрит снисходительно, как на нашкодившего ученика, до последнего надеющегося, что его не поймали на шалости.
Я чувствую в горле знакомый, хоть и давно забытый комок, от присутствия которого вышколенное лицо каменеет и перестает выражать что-либо. Старик не заслужил моей невнятной мины. От меня он заслужил гораздо больше, чем кто бы то ни было, а я смотрю на него взглядом надзирателя и ничего не могу с собой поделать.
— Этот метод работает, — напоминаю отстраненно.
— Мы понятия не имеем, работает он или нет. Может быть, для некоторых… А может, это просто ряд случайностей.
— Мы определили эту стратегию и множество раз ее проверяли.
— Осечки были.
— Ты так говоришь, только потому что теперь это касается тебя, — холодно заявляю я. Мне совсем не хочется говорить жестоких вещей этому человеку, но его необходимо отрезвить. — Если сдашься, не сработает ни одна стратегия. И, когда дело касается учеников, ты это хорошо помнишь.
Он смотрит устало.
— Ты же понимаешь, что я не смогу выйти на плац с учениками? Я не хочу их волновать, а это не останется незамеченным. Они запаникуют.
Я выпрямляюсь.
— Переодевайся.
Директор весь вытягивается, глаза кажутся огромными на осунувшемся лице. Он ожидал от меня долгих убеждений и бесед, но это ему может дать кто угодно другой. Не я.
— Разумеется, я подожду снаружи, — киваю.
— Сейчас? — все еще не веря, спрашивает директор.
— Лучшего времени не найти, — не уступаю. — Ученики спят, сюда никто из них ночью не сунется, они и днем-то не большие любители сюда ходить.
Директор выглядит беспомощно. Я понимаю, что он хочет переспросить: «Сюда? Не в Казарму?», и киваю ему.
— Плац нам без надобности. Хочешь оставить его только для учеников, дело твое. Но здесь тоже пространства достаточно. — Пока он неосмысленным взглядом смотрит мимо меня, я поворачиваюсь к двери его кабинета.
Оклик директора настигает меня у самого выхода.
— Во что же мне… переодеваться? В пижаму? У меня нет спортивного костюма.
Очень глупая попытка. Я не удерживаюсь от усмешки и снова «говорю этим тоном»:
— Поищите получше, директор. Я жду снаружи.
Закрываю за собой дверь и борюсь с желанием закурить. Меня вряд ли кто-то упрекнет за курение прямо в этом коридоре, и все-таки надо знать меру. Ситуация еще не безвыходная, чтобы терять контроль над собой. Я вытащу этого старика, чего бы мне это ни стоило.
Глава 16. О принцессах, принцах и драконах
БЕЛКА
Белка идет по дорожке, Сухарь шагает по мокрой траве рядом с ней. На улице моросит мелкий дождь, небо затянуто плотными облаками, вот-вот обещая затяжной ливень. Сухаря это не заботит: его кеды уже давно промокли. Он смотрит на Белку и слушает ее болтовню, не особенно вникая в смысл ее слов. Белка красивая: высокая, стройная, смуглая с янтарно-карими глазами и темно-рыжими волосами. Сухарь думает, как бы улучить момент и обнять ее за талию. Более наглых жестов от него Белка не потерпит: возмутится и убежит. Сухарь знает это и давит в себе непрошенные мысли, которые никак не хотят уходить.
— Ты меня слушаешь? — проверяет Белка. Она подносит ладони к губам и дышит на них, чтобы согреть. От влажной погоды она быстро мерзнет, и даже не по сезону теплая куртка ее от этого не спасает.
— Слушаю, конечно, — торопливо кивает Сухарь и спешит реабилитироваться за вранье: — Замерзла?
Он снимает шарф, который только для того и надел, чтобы ей отдать. Не прогадал! Он в таких вещах никогда не прогадывает, разбирается. Сухаря только удручает, что у него не получается нормально ее слушать. С остальными он внимателен и во все вникает. С Белкой у него это не выходит, слишком уж она красивая, и он на это отвлекается.
Белка принимает шарф. Он тоже поможет совсем ненадолго, но ей приятна забота Сухаря. Она кутается в шарф и обворожительно улыбается.
— Так вот, — продолжает она, — я хотела узнать, где он бывает.
Сухарь прищуривается.
— Спасатель? — уточняет он, вспоминая, что Белка последние минут десять часто упоминала кличку его соседа.
— Ну да, да. Не тормози, — недовольно поторапливает Белка. — Так где он часто бывает?
Сухарь качает головой и останавливается.
— Ты что-то много о нем расспрашиваешь и говоришь, — набирается смелости и выпаливает он. — С чего такой интерес?
Белка хихикает. Для ее дела ревность Сухаря — лишняя проблема, с которой ей совсем не хочется возиться, но его реакция ее будоражит. Она мурлыкающе приближается к нему, в глазах пляшут огоньки. Белка даже не скрывает, что довольна.
— Значит, не слушал ты меня, — говорит она. — Но ты такой милый, когда ревнуешь, что, так и быть, я повторю.
Весь ее вид говорит, что Сухарь должен оценить ее прощение по достоинству, и он ценит, не в силах ничего с собой поделать от ее улыбки.
— Ты же знаешь мою соседку Принцессу, — говорит она. Это не вопрос, Принцессу знают все. Но Сухарь несколько мгновений нарочито делает вид, что не может вспомнить, о ком она, и Белка расцветает. — Ну такая красивенькая, светленькая…
— Для меня в школе только ты красивая, — перебивает Сухарь и смущается. В его голове этот комплимент звучал весомее, чем получился вслух. Но Белка довольствуется результатом.
— Ой, ну мы не о том…
— Я серьезно, — настаивает Сухарь, чувствуя, что Белка рада бы еще немного поговорить «не о том».
— Прекрати, — хихикает она и игриво отстраняется от него, когда он к ней приближается.
Сухарю неприятно, что она его так дразнит, но он не хочет ругаться и ничего не говорит.
— Вернемся к делу, — кивает Белка. — Так где бы нам… ну, как бы, случайно столкнуть Спасателя и Принцессу?
— Не знаю, — честно отвечает Сухарь.
— Но ты же живешь с ним в одной комнате! Ты, что, не знаешь, где он бывает? Куда любит ходить, что делает…
— Я не слежу за ним, — бубнит Сухарь. — Когда мы зависаем все вместе, он с нами. А если уходит куда-то один, я не спрашиваю, куда. Он иногда ночью в коридор выходит, но Принцесса же туда в темноте не пойдет?
Белка хмурится.
Только если Старшая отведет, — думает она. Но Старшая начисто отказалась участвовать в сводничестве, заявив, что ей это не интересно. — Нет, это дохлый номер.
— А почему Принцесса просто не подойдет к нему сама? — спрашивает Сухарь. — Мы же в одном классе все. Ну пусть попросит что-нибудь списать.
— Принцесса — отличница, — напоминает Белка. — Будет странно, если она вдруг к нему пристанет. Он сразу поймет, зачем она это делает.
Сухарь непонимающе качает головой.
— Так разве не в том суть?
Белка напускает на себя недовольный вид и понимает, что задача на поверку оказывается сложнее, чем она думала.
СПАСАТЕЛЬ
Моя ученическая репутация в интернате упрямо не желает выправляться, хотя я, как мог, старался не отставать. В этой школе крайне странная программа! Она ускользает от меня, как дымка, которую пытаешься поймать за хвост. За пару месяцев моего пребывания в интернате успело без предупреждения уйти два учителя. Программу они забрали с собой. Администрация — сколько бы я ни считал ее здесь бестолковой, — умудрилась максимально быстро перераспределить расписание и добавить новые уроки. Проблема в том, что теперь я в них почти ничего не понимаю и чувствую себя дураком.
Только мысль о предстоящих экзаменах заставляет меня продолжать попытки разобраться в хитросплетениях нашего учебного плана. Об экзаменах никто не говорит, — ни учителя, ни ученики, ни воспитатели, которых мы почти не видим, — но не может же не быть годового контроля! Во всех школах есть. Правда, иногда мне кажется, что задумываюсь об этом я один. Заводить об этом разговоры сам не решаюсь: не хочется прослыть заучкой и занудой. Некоторые ученики запросто прогуливают уроки, и им, как ни странно, за это даже не выговаривают! Та же Старшая, насколько я слышал, частенько пропускает занятия. А репутация у нее при этом лучше моей.
Мою участь в школе утяжеляет невидимое геройское клеймо, которое на мне за что-то поставили. К каждому моему действию до сих пор относятся с повышенным вниманием, а любую помощь, которую я иногда, не задумываясь, оказываю другим, воспринимают как очередной подвиг. По правде говоря, мне не очень это нравится. Я не чувствую возможности остаться наедине с собой — даже ненадолго.
Пытаюсь иногда улучить момент, но и тогда меня, как правило, кто-но находит.
Вот и сейчас, идя по коридору я внезапно натыкаюсь на высокую крупную девушку, которую про себя прозвал Валькирией. Как выяснилось позже, зовут ее Хозяюшка.
Наталкиваюсь на нее и отшатываюсь под грозное: «Смотреть надо, куда идешь!», от которого у меня едва не звенит в ушах.
— Ой! Извини! — вырывается у меня.
У Хозяюшки из рук вываливается стопка тетрадей, которые она явно несет из класса. Странно. Мне показалось, что я не настолько сильно на нее налетел, но бросаюсь помогать ей собирать тетрадки, надеясь, что ни одна из них не порвалась и не испачкалась о пол.
— Что на уроках разиня, что в жизни растяпа, — низким голосом бубнит Хозяюшка.
«Разиня». Так могла бы выражаться какая-нибудь старушка, к примеру, Кулебяка из столовой. Странно слышать такое от девчонки моего возраста.
— Я задумался, — оправдываюсь зачем-то. — Извини, не хотел, чтобы так вышло. Надеюсь, я тебя не ушиб?
Мы поднимаемся, и я смотрю на Хозяюшку снизу вверх: она выше меня почти на голову. Волосы у нее каштановые и не очень пышные, хотя и слегка вьются. Лицо квадратное и массивное, глаза ярко-голубые. Она похожа на статную даму, общий облик у нее очень взрослый и воинственный, хотя трудно сказать, за счет чего. Может, за счет того, что ее часто видят с подругой, которая внешне — полная ее противоположность?
— Ты? Меня? — удивляется она.
Я не совсем понимаю ее реакцию.
— Ну да, — пожимаю плечами. — Я же на тебя налетел.
— Мелковат ты, Спасатель, чтоб меня зашибить. — Она зачем-то нарочито меняет голос. Пытается говорить неестественно высоко для себя, а получается просто слишком громко.
Я поджимаю губы. Хозяюшка, пожалуй, права. Если среди нас двоих кто и мог ушибиться при столкновении, то, скорее, я, чем она. Но в том, как она это произнесла, я чую какую-то нервозность. Как бывает у Старшей почти каждый раз, когда я у нее что-нибудь спрашиваю, только более инертно. Старшая могла бы на меня кинуться, Хозяюшка вряд ли будет так делать. Она, по-моему, не стремится доказывать, что сильная.
— Зачем ты так сразу? Я же просто вопрос задал, — бурчу я. Хозяюшка, похоже, такого не ожидала, потому что вид у нее растерянный. — Не ушиблась и хорошо, — продолжаю я, глупо улыбаясь. — Не придется чувствовать себя невольной скотиной. А то я не привык девчонкам вредить, даже нечаянно.
— Ой, ладно тебе, — неловко отмахивается Хозяюшка.
Мы продолжаем стоять, между нами электризуется тишина, от которой мы оба не знаем, куда деваться. Когда становится совсем невыносимо, мы, как назло, синхронно подаемся вперед и снова налетаем друг на друга. На этот раз, благо, хоть тетрадки не оказываются невинными жертвами.
— Извини, — снова машинально бросаю я и отступаю. — Проходи.
Хозяюшка изучает меня долгим заинтересованным взглядом.
— Хороший ты парень, Спасатель, — наконец вздыхает она. Тетрадки скользят в одну руку, вторую она увесисто кладет мне на плечо. — Отойдем на минутку?
Огорошенный такой просьбой, я недоверчиво следую за Хозяюшкой в нишу коридора возле женского туалета. Как по мне, места хуже не придумаешь, чтобы отойти, но делать нечего — уже, вроде как, согласился. По крайней мере, не отказался, так что сбегать будет позорно.
— Слушай, — тоном подстрекателя шепчет Хозяюшка, — я тебе кое-что скажу, чтобы ты был готов. А ты дальше сам соображай, ладно?
Понимая, что получил несанкционированный доступ к какой-то тайне, притихаю и киваю, не желая обидеть доверившуюся мне девчонку. Хозяюшка тем временем наклоняется к моему уху и горячо шепчет:
— Ты нравишься Принцессе.
Я замираю и, кажется, не дышу. Хозяюшка выпрямляется и воровато оглядывается по сторонам, проверяя, не подслушивал ли нас кто. По счастью, уроки закончились, все разбрелись, и в коридоре пусто.
— Что? — тупо переспрашиваю я.
— Ушам не верю! Ты правда не знал? Мне кажется, только стены об этом еще не шепчутся. Хотя, может, уже и до них слухи докатились. Ты как, шепот за стеной еще не слышал?
Трясу головой, совершенно потеряв нить.
— С ума сойти, да? — басовито хихикает Хозяюшка. — Та, кого прозвали «драконом», предупреждает принца, что рука принцессы уже завоевана. Вот умора, скажи!
Я совсем не понимаю, о каких драконах и принцах речь, а вот Принцесса тут замешана вполне определенная. Моя одноклассница, которой я, оказывается, нравлюсь.
Хозяюшка горящими глазами смотрит на меня в ожидании реакции и скоро явно начнет терять терпение. Проблема в том, что, как реагировать, я не знаю. Потому что понятия не имею, что мне делать с этой информацией. Нет, назвать Принцессу некрасивой девочкой может только идиот. Она даже слишком красивая, как яркая светловолосая куколка для таких же миленьких родительских любимиц. Она — олицетворение того, что называют «хорошей девочкой». Тихая, правильная, нежная… как цветок, который хочется поставить в безопасное место и просто не трогать. Принцесса из тех девушек, с которыми интересными могут показаться только неоднозначные перемигивания и романтичные переписки, тянущиеся месяцами. Даже объятия и поцелуи кажутся в отношении нее каким-то… варварством, я уж молчу про все остальное! О ней просто не получается думать в этом ключе. Понятия не имею, почему.
Мне кажется, до этого момента я бы даже не заметил, если б она села рядом со мной, как однажды это сделала Старшая, и положила мне руку на колено. Теперь — замечу. И понимаю, что захочу сбежать.
— Ну? — кивает Хозяюшка. — Ты, что в таком шоке?
— Не то слово… — выдыхаю я.
Хозяюшка тяжело хлопает меня по плечу.
— Скоро вам должны устроить встречу. Вроде как, случайную. Но ты уж будь к ней готов, не теряйся, касатик.
«Касатик». Откуда она только выискивает эти словечки?
Пока я над этим думаю, Хозяюшка уходит, оставляя меня стоять в нише возле женского туалета в полной растерянности.
ПРИНЦЕССА
Принцесса идет по коридору третьего этажа, страшась, что не успеет вернуться в свою комнату до выключения света в ученическом корпусе. Она боится темноты, а в особенности одиночества в темноте. Ей никогда не верилось, что она сможет преодолеть страх ради кого-то другого, но вот она здесь. Одна в коридоре, в котором в любой момент могут выключить свет, крадется по третьему этажу, робко смотря в сторону далекой белой двери с номером «36». Она словно сияет золотом, эта дверь. Принцесса видит это почти наяву, хотя, разумеется, обшарпанный вход в тридцать шестую даже не думает сиять для кого бы то ни было.
Он часто выходит в коридор по вечерам, — вспоминает Принцесса слова Белки. Они придают ей сил, когда уверенность выливается из ее души, словно из решета. А ей нужно сохранить хотя бы немного, пока не доберется до Спасателя и не поговорит с ним.
Принцесса с первого дня пребывания здесь не может преодолеть свою застенчивость. Как будто что-то пробралось к ней в душу вместе с болотистым воздухом интерната, влетев через окно черной машины, и навесило на часть ее характера тяжелый амбарный замок. Кличка «Принцесса» поставила на этот замок дополнительную восковую печать, окончательно залив замочную скважину. Теперь она в плену и не в плену — будто отрезанная от важной половины самой себя, которую толком не помнит. Принцесса ненавидела бы это, если б понимала, каково это — ненавидеть по-настоящему.
Ее соседки кривятся от зависти к красоте, а Принцесса видит это, но не может не то что поставить их на место, она даже обидеться по-человечески не в состоянии. Так и живет половинкой человека, которого хватает только на то, чтобы быть всеобщей безликой любимицей в школе. Она благодарна окружающим за заботу, которая поддерживает ее, но обуславливается это не повсеместной добротой, а тем, что рядом с Принцессой любой и каждый чувствует себя более целым.
Но все меняется при одном взгляде на Спасателя.
Он другой. Он от нее ничего не хочет, не пытается рассмотреть в себе целостность за ее счет. Каждый раз, когда Принцесса смотрит на него, ей кажется, что он может снять с нее и амбарный замок, и восковую печать, освободив то, что у нее кто-то отнял. И парадокс в том, что во всей школе Спасатель едва ли не единственный, кто не обращает на Принцессу никакого внимания. Непростительно живой, он будто плотнее всех остальных, а она для него слишком невидимая. Сувенирная статуэтка, которую можно закрыть под стеклянной дверью шкафа.
От этого Принцессе хочется плакать, и даже за такую возможность она благодарна.
Покажись сегодня! Дай мне понять, что я для тебя не невидимка. Можно я тоже почувствую себя целой рядом с кем-то, ну пожалуйста!
Слышишь?
Принцесса вздрагивает, замерев. Странный вопрос врывается в ее мысли, словно шепот из-за стены ученического корпуса. Непрошенный, похожий на шелест, но вполне явный, его нельзя так просто с чем-нибудь перепутать.
Приходи… возвращайся…
Принцесса ахает, прикрывает рот рукой и жалеет, что одна в этом коридоре. Будь здесь другие ученики, можно было бы уверить себя, что они над ней подшучивают, но никого нет. И все же кто-то говорит с ней, сплетая свои отрывистые слова в чуть более тугие косички воздуха, которые принимают форму призыва и проникают Принцессе в уши. Она не хочет этого слышать. Ее пугает тот, кто с нею говорит.
— Кто это? — тихо шепчет она.
Слышишь?
Принцесса издает испуганный писк и закрывает уши руками, невольно отвечая на вопрос неизвестного призрака. Она даже не знает, один этот призрак, или их несколько, но она боится этих шепотков, боится этих вопросов и хочет, чтобы они оставили ее в покое.
Пожалуйста… ты слышишь?
Даже если б Принцесса могла выполнить долетавшие до нее обрывки просьбы, она понятия не имеет, о чем ее просят. И это пугает еще больше. Почему она это слышит? Кто с ней разговаривает и зачем?
Перед глазами Принцессы все мутнеет. Она чувствует, что начинает задыхаться, что-то будто утягивает ее в болото, из которого ей никогда больше не выбраться.
— Помогите! — Она хочет кричать, но из горла вырывается только хриплый полушепот.
В коридоре никого нет. Золотистое сияние двери тридцать шестой беспощадно гаснет. Принцесса чувствует, что падает в объятия страшных неизвестных голосов, от которых ее никогда никто не спасет.
СТАРШАЯ
Старшая выходит в коридор аккурат перед выключением света в ученическом корпусе. Ей невыносимо сидеть в сорок седьмой и каждую секунду обращать внимание на отсутствие Принцессы. Соседки только об этом и говорят: рисуют в своих фантазиях ее «сказку», предполагают варианты развития «самого красивого романа в школе». Старшую бесит, что никто даже не допускает неудачи! Как будто варианта, при котором Спасатель откажет Принцессе, просто не существует.
Предполагать такой вариант сама Старшая не хочет. Соседки и так уловили ее безучастность в вопросе сводничества и трактовали его по-своему. Если они еще и подшучивать над ней начнут, Старшей захочется провалиться сквозь землю.
Поэтому она улучает первую же возможность выбраться на ночное дежурство. Подслушать чьи-нибудь сны, проверить обстановку в корпусе малышей, отвлечься. Бег приводит мысли в порядок, а Старшей это сейчас нужно, как никому другому.
Она старается не думать о том, куда поведут ее ноги — отдает им на откуп то, каким будет сегодняшнее дежурство. Она знает, что, если возьмет себя в руки, ей обязательно удастся обойти коридор третьего этажа и не пройти мимо тридцать шестой. Но если ноги сами поведут ее туда, она будет в этом не виновата.
Ей очень не хочется чувствовать себя виноватой в том, что она пройдет рядом с этой комнатой. Она убеждает себя, что так ее несут ноги, потому что прежде она всегда «змейкой» оббегала все коридоры. Просто номера комнат для нее были неважны.
СПАСАТЕЛЬ
С каждым шагом по коридору третьего этажа я замечаю, что начинаю идти медленнее. Скоро придется повернуть к нашей комнате и вернуться к соседям — давать еще один круг по ученическому корпусу будет глупо, учитывая, что свет в коридоре вот-вот погасят. А мне страшно не хочется возвращаться в комнату.
Ловить себя на этой мысли странно. В тридцать шестой нет ничего плохого. Скорее всего, Далай-Лама все еще сидит и читает книжку, а Стриж и Сухарь продолжают увлеченно резаться в карточную игру под тихие напевы шепелявого магнитофона. Так почему же мне так не хочется туда приходить?
Как только вернусь, соседи встретят меня радушно, самым неуютным может быть только очередной глубокомысленный вопрос от Далай-Ламы. Например, перед тем как я ушел, он назвал мои прогулки путешествиями и спросил: «О чем они для тебя?». Вопрос поставил меня в тупик — я понятия не имею, что тут можно ответить. Но на протяжении уже не первого круга почета по ученическому корпусу слова Далай-Ламы не дают мне покоя.
Эти прогулки, о чем они для меня?
Самый простой ответ — об одиночестве. Собственно, так я Далай-Ламе и ответил, но он не согласился.
— Зная тебя, в это с трудом верится. Подумай получше.
Сухарь в ответ на это одарил меня сочувствующим взглядом, дескать, Лама не даст тебе подсказок, смирись, и вернулся к игре со Стрижом.
Я недолюбливаю Далай-Ламу вот уже около часа за этот вопрос. Волей-неволей приходится задумываться об этом, прислушиваться к своим мыслям. А там такое непроглядное болото, что мне совсем не хочется туда смотреть. Но любопытство давит, и я все-таки смотрю.
О чем могут быть эти прогулки, кроме одиночества? О чем-то противоположном? О желании кого-то встретить? Встретить на этих прогулках я могу, разве что Старшую — по крайней мере, она первая приходит мне на ум, когда я об этом думаю. Но надо быть мазохистом, чтобы хотеть ее встретить! Если Старшая не в настроении, она обязательно отпустит порцию колкостей, и это еще в лучшем случае. Тем не менее, я ловлю себя на том, что улыбаюсь, когда об этом думаю. Чувствую, что надо бы одернуть себя и перестать, но я почему-то не одергиваю и не перестаю. В конце концов, здесь и сейчас никто не станет спрашивать, «о чем я улыбаюсь», здесь и сейчас я могу никем не притворяться.
Мысль поражает меня. Так эти прогулки — об искренности? О том, что, когда я не один, я всегда стараюсь быть кем-то другим? Быть Спасателем?
Хмурюсь и стараюсь переключить мысли на что-то другое. Об этом я точно не хочу думать.
Идти по коридору медленнее уже попросту не получается, а маршрут подходит к концу. Приходится смириться с необходимостью вернуться к соседям. Поворачиваю к тридцать шестой, минуя лестницу рядом с переходом в учебное крыло… и замираю.
На полу кто-то лежит. Девчонка.
— Эй? — окликаю я, осторожно приближаясь. Сердце у меня начинает колотиться сильнее, как будто хочет выскочить через уши. Как назло, свет в коридоре предупреждающе мигает, словно говорит мне: «Не ходи-и-и-и туда». Пересилить себя стоит большого труда, и я снова делаю шаг к девчонке. — Эй? Ты живая?
При следующем взгляде узнаю в ней Принцессу из моего класса. Ту самую, про которую мне говорила Хозяюшка, пророча мне роль принца.
С удивлением ловлю себя на том, что морщусь. Наверное, за такое на меня бы ополчилась добрая половина школы — ни один дурак не стал бы морщиться, если б узнал, что нравится Принцессе.
О чем я только думаю, ей же, может, помощь нужна! — прихожу в себя и бросаюсь к ней почти бегом, сразу же опускаюсь на колени, чтобы проверить ее состояние.
Принцесса лежит на спине и, к моему ужасу, дышит с ощутимым трудом. Глаза широко распахнуты, но смотрят мимо меня, рот открывается и закрывается, но с губ не слетает ни звука. Жуткое зрелище, если честно.
— Принцесса? — обращаюсь я, с трудом называя ее по кличке. — Что случилось? Где болит? Ты меня слышишь?
Не успеваю договорить последний вопрос, Принцесса издает жуткий сип, сильно выгнув спину. Я невольно вскрикиваю, резко отклоняюсь и, не сумев вскочить на ноги, неуклюже плюхаюсь на пол.
— Чего орешь? — долетает до меня знакомый издевательский голос.
Когда я поднимаю глаза, Старшая уже подбегает. Вид у нее нарочито скучающий, хотя дышит она часто, а глаза мечут искры, как будто она опять за что-то на меня злится.
— Ты ее до смерти зацеловал, что ли? — спрашивает Старшая. Слова-дротики вонзаются в меня, от них становится почти физически паршиво. А еще у меня, кажется, входит в привычку таращиться на нее снизу вверх. Привычка эта мне решительно не нравится, и я поднимаюсь, потирая ушибленный зад.
— Не трогал я ее! Она уже лежала так, когда я ее нашел. Что с ней? Припадок?
Старшая присаживается рядом с Принцессой и трясет ее за плечо.
— Слышишь? — вдруг протяжным шепотом спрашивает она. Принцесса снова издает жуткий сип, и я вздрагиваю, прикусив язык в попытке не закричать.
— Понятно, — резюмирует Старшая, выпрямляясь.
— Что тебе понятно?! — вскидываюсь я. — Мне лично ничего не понятно!
— Бери ее на руки, — кивает Старшая, легко принимая на себя командование. Похоже, и вправду знает, что происходит. От этого и уютно, и неуютно одновременно. Хочется начать заваливать ее вопросами, но я предпочитаю сначала сделать дело, поэтому подхватываю Принцессу на руки и следую за Старшей.
Свет в коридоре снова мигает и выключается.
Становится совсем темно, и я замираю, пытаясь привыкнуть к темноте.
Старшая неслышной тенью оказывается справа от меня и кладет руку мне на лопатку, слегка подталкивая.
— Ничего, в темноте тоже дойдем, — серьезно сообщает она. А я задерживаю дыхание, чтобы она не поняла, как сильно у меня колотится сердце. Еще посчитает совсем трусом, который чуть в штаны не наделал после выключения света.
— Ты что-то видишь? — беспомощно спрашиваю я.
— Я здесь и вслепую могу. Иди за мной.
— Куда мы ее несем? — не унимаюсь.
— В душевую, — невозмутимо отвечает Старшая.
— Может, лучше в лазарет?
Моя ершистая провожатая останавливается.
— Ты тут самый умный? Я тогда пойду?
— Нет! — выпаливаю я и превращаюсь в образец смирения. Без Старшей я в темноте точно угроблю и Принцессу, и себя, пока донесу ее до Майора. — Извини. В душевую, так в душевую. Веди.
Наша странная компания осторожно двигается по коридору. Принцесса на моих руках иногда дергается, продолжая лепетать свои неслышные жуткие мольбы. Я стараюсь не думать об этом, потому что тут же одолевает желание бросить ее на пол и убежать прочь.
— Извини, что помешала вашему свиданию, — противным елейным голоском говорит Старшая, разрывая полотно накрывавшей нас тишины. Я вздрагиваю, и ее рука на моей лопатке прекрасно это чувствует. — Что? Я недостаточно деликатна с вашей романтикой?
— Да не было у нас никакой романтики, — бурчу я. — И никакого свидания.
И не будет, — хочется добавить мне, но от этого я удерживаюсь.
— Брось прикидываться. Об этом уже вся школа сплетничает.
— Про тебя и Майора тоже сплетничает, — парирую я, — но ты же не пытаешься его охмурить. Вот и я ничего такого не пытался с ней сделать.
Мы заходим в душ, Старшая придерживает мне дверь, и теперь я щурюсь от слишком яркого света. Старшая проходит в мужскую душевую без стеснения. Другие девчонки могли бы стушеваться, а ей все равно.
На мой комментарий о романтике она ничего не отвечает, и мне продолжает быть очень неловко оттого, что мы вообще затронули эту тему.
— Клади ее, — командует Старшая, кивая на одну из кабинок и осматривая старенькие квадратики тусклой бежевой плитки, посеревшей от времени.
Я послушно опускаю Принцессу в кабинку и отхожу. У меня невольно вырывается вздох облегчения, хотя Принцесса совсем не тяжелая.
— Что теперь?
Старшая нехорошо улыбается. Похоже, происходящее доставляет ей удовольствие. Вместо ответа она поворачивает ручку душа, настраивая ледяную воду, и поднимает ее.
Кукольная красота Принцессы тает с каждый каплей, делая ее похожей, скорее, на Девочку-со-списками из сказки Андерсена. Мне становится ее жалко, на моем лице отражается сочувственная гримаса (как по мне, противная). Старшая же стоит с непростительно каменной миной.
— Что теперь? — повторяю я свой вопрос.
— Что-то она долго.
Ни на миг не поколебавшись, она и сама лезет под ледяные струи душа, чтобы проверить Принцессу. Ни писка, ни шипения, ни даже вздрагивания, будто ей безразличен холод — почти так же, как перспектива простудиться. Как только ее рука дотрагивается до неподвижного тела, Принцесса вдруг сильно дергается и случайно пинает Старшую в живот. Та резко выдыхает и складывается пополам.
— Старшая! — вскрикиваю я, бросаясь к ней.
Принцесса тем временем стонет и начинает дрожать, будто пока не понимает, где находится. Ей бы помочь, но я придерживаю Старшую за плечи и жду, пока она разогнется.
— Ты как? Сильно болит?
— Отстань! — отталкивает она меня и усилием воли распрямляется. — Ничего мне не будет. Вытаскивай ее.
Я понимаю, что мне тоже предстоит полезть под ледяной душ и не уверен, что выдержу это так же стойко, как Старшая. Но делать нечего. Неохотно расстегиваю молнию черной толстовки и набрасываю ее на плечи Старшей, которая начинает дрожать от холода. Она не успевает отмахнуться от меня — я уже лезу в душ за Принцессой. Выключаю воду и протягиваю Принцессе руку, чтобы та встала. Толстовка больше бы пригодилась ей, но я почему-то не подумал об этом…
— Ты как? Пришла в себя?
Принцесса хватает меня за руку, и я помогаю ей встать. Она бросается мне на шею и начинает плакать. Я стою истуканом, затем буквально заставляю себя приобнять ее и осторожно похлопать по спине. Вся одежда у нее мокрая и противно-холодная. Хочется отстраниться, но Принцесса цепляется за меня слишком отчаянно, чтобы я мог себе такое позволить.
— Ну все, все, — улыбаюсь. Ободрение у меня получается лучше, чем проявление нежности, в которой Принцесса так нуждается. — Все уже хорошо.
Принцесса продолжает плакать. Я поворачиваюсь к Старшей и беспомощно смотрю на нее. У нее очень взрослый и усталый взгляд, и почему-то это ее мне сейчас хочется заключить в объятия. Приходится подавить свое нелепое желание и доверить его своей толстовке.
— Надо отвести тебя в комнату, — говорю Принцессе. — Идем.
Она безропотно подчиняется и ничего не говорит.
Старшая следует за нами тенью, кутаясь в мою толстовку. Я рад, что она не пытается мне ее отдать, несмотря на то, что и сам замерз (я уж молчу о Принцессе).
Путь до комнаты на четвертом этаже кажется жутко долгим, и, когда мы добираемся, я не могу скрыть предвкушения от расставания с Принцессой. Она поворачивается ко мне и виновато на меня смотрит.
— Извини, пожалуйста, — лепечет она. — Я… не знаю, что случилось, но я хотела, чтобы этот вечер прошел не так. Я хотела…
Качаю головой, перебивая ее. Мне совсем не хочется слышать, зачем она оказалась в коридоре третьего этажа.
— Не надо, — говорю как можно мягче. — Тебе сейчас лучше отдохнуть и набраться сил. И извиняться тебе не за что.
Принцесса улыбается обезоруживающей улыбкой брошенного ребенка, от которой я чувствую себя последней скотиной, но мелочно отвожу взгляд вместо того, чтобы улыбнуться в ответ.
— Еще увидимся, — выдавливаю через силу.
Принцесса опускает голову и отступает на шаг. Почему-то жду, что она спросит: «Обещаешь?», чтобы меня добить, но она этого не делает.
— Я пойду, — беззащитно улыбается она и, обняв себя одной рукой, открывает дверь и пропадает в комнате.
Старшая прислоняется к стене и устало трет руками лицо. Злорадный облик выветрился, словно его смыло душем и прикрыло моей толстовкой. Теперь вид у нее такой, будто ей стыдно. Совсем слегка.
— А ты в какой комнате? — развожу занавески тишины между нами. Вопрос и вправду интересный: я ведь никогда прежде не бывал в ее комнате. Только она бывала в моей.
Старшая обращает на меня внимание так, будто только что вспомнила о моем присутствии. Во взгляде почему-то нотки затравленности.
— В этой, — тихо отвечает она.
Округляю глаза. Почему-то мне и в голову не могло прийти, что Старшая и Принцесса — соседки. Ничего необычного в этом нет, но я почему-то удивляюсь.
— О, так я… тебя проводил? — глупо усмехаюсь я. Едва это вылетает из моего рта, жду, что Старшая вспылит и отпустит одну из своих колючек, но этого не происходит.
— Выходит, что так, — кисло усмехается она.
Пока я пытаюсь понять, что меня смутило больше, — отсутствие колкости или что-то в ее тоне, — Старшая снимает мою толстовку и протягивает мне.
— Спасибо, — говорит она.
— Даже так? — усмехаюсь я. — Простое человеческое «спасибо»?
Мне это кажется отличной шуткой ровно до того момента, пока Старшая не поднимает на меня испепеляющий взгляд, а я не осознаю, что капитально влип.
— Да, так, — шипит она, распаляясь. — А что, недостаточно фанфар для героя? — Ее речь снова становится ядовитой. — Надо было расплакаться у тебя на шее и губки бантиком сложить? Уж извини, ты не по адресу!
— Слушай, я же не…
— Дорогу назад сам найдешь! — перебивает она, не давая мне договорить.
Я замираю с открытым ртом, в котором спиралью закрутились попытки сгладить конфликт, но Старшая уже явно не настроена меня слушать. Она толкает меня в грудь рукой, в которой все еще сжимает толстовку, отпихивает меня в сторону и заходит в комнату, хлопая дверью так, что я еще несколько секунд слышу в ушах легкий звон.
Стою в темноте коридора с толстовкой в руке и таращусь в дверь, не решаясь ворваться туда и продолжить разговор. Внутри уплотняется дурно пахнущее ощущение, что я непоправимо все испортил.
Глава 17. О позоре, гневных тирадах и гаданиях
СПАСАТЕЛЬ
От прилетевшего мне в щеку комочка бумаги дергаюсь и едва не падаю с подоконника, на котором и так умещаюсь, только если свешиваю ногу и упираю ее в батарею. Далай-Лама отвлекается на мое вздрагивание и оценивающе цокает.
— Где-то там пробегала внутренняя гармония, — кривовато улыбается он. — Ты не терял случайно?
Меня хватает только на то, чтобы выразить свое ворчание одними глазами и снова уставиться в темноту за окном, замерзая под открытой форточкой. Спать все равно не получается. И не получится, даже если заставлять себя. Завтра на уроках опять буду клевать носом, но плевать! На очередной планерке на это обратят внимание нашего воспитателя Папируса, он придет, прошелестит что-то невнятное и оставит нас в покое.
— Спасатель, — окликает меня Стриж. Рот у него забит чем-то хрустящим. Поворачиваюсь к нему и вижу в руке соседа вафлю, из-за которой он весь перемазался шоколадом. — Ты чего? Как вернулся со своей прогулки, ты сам не свой.
— В мокрой одежде, — тихо замечает Сухарь, приподняв бровь от тетрадки, из которой только недавно вырвал последний лист и скатал его в комок, чтобы запустить в меня.
Недовольно отворачиваюсь. Говорить о том, что случилось в коридоре, мне совсем не хочется. Ни о странном припадке Принцессы, ни… вообще ни о чем не хочется. Зря я выбрался на эту прогулку! Но при мысли больше так не делать, ощущаю почти физическое удушье.
— Он не хочет рассказывать, — пожимает плечами Далай-Лама. — Но явно не потому, что понял, о чем для него эти путешествия. — Он внимательно смотрит на меня. — Или поэтому тоже?
— Ты озвучил одну очень верную мысль, — киваю я. Далай-Лама подается вперед, и я грозно сдвигаю брови к переносице. — Ты сказал, что я не хочу рассказывать.
Он надувает губы, но быстро приходит к выводу, что я прав, и возвращается к книге. В тридцать шестой, похоже, собрались все самые тихие. Вряд ли в этой комнате хоть раз бывали шумные попойки или вечеринки. Впрочем, даже если б они тут проводились, я бы, надо думать, сбегал.
Осознав это, становлюсь еще более недовольным и пялюсь в темноту за окном.
По дорожке кто-то с кем-то прогуливается. Только прибыв в интернат, я такому удивлялся, но теперь уже давно привык. Подумаешь, гуляет кто-то по ночам! Здесь и не такое бывает.
Какая-то мысль промелькивает так незаметно, что я толком не успеваю поймать ее за хвост, но в груди начинает отчетливо ныть. Невольно прикладываю к ней руку, меня тянет согнуться, но этого я не делаю.
Так, ну это уже ни в какие рамки! Не должно было это коридорное происшествие так на меня повлиять. Не могло… Но отчего же мне кажется, что причина моего взвинченного состояния именно в нем?
— Сухарь! — выпаливаю отчаянно. Пока сосед удивленно на меня пялится, я таращусь на него с не менее выразительным видом алчущего в пустыне. — Ты же встречаешься с Белкой из сорок седьмой, так?
Вопрос заставляет Сухаря напрячься и подобраться, как будто он собирается отстоять честь своей дамы.
— Она же, вроде, непростая девчонка. С характером, — упорствую я, чувствуя, что начинаю закипать. — Как ты умудряешься ничего не испортить?
Сухарь прищуривается.
— В каком смысле?
— Ну не совершать ошибок, после которых потом ходишь и думаешь, последняя это была ваша встреча или нет!
— В школе любая встреча не последняя, — дожевывая вафлю, тихо замечает Стриж.
Сухарь осторожно отклоняется назад, будто хочет увеличить и без того немаленькое расстояние между нами.
— А почему ты вдруг спрашиваешь о Белке?
— Для примера, ревнивец, — усмехается со своего места Далай-Лама. — Для примера. Сама она его не интересует, так что ты выдохни.
Бросаю на него предупреждающий взгляд, и он картинно опускает глаза в книгу, хотя теперь тоже прислушивается к разговору. Сухарь остывает и смотрит на меня с сожалением, хотя я совета хотел.
— Порчу, — в сердцах отвечает он. — Еще как порчу. Иногда я вообще не понимаю, чего она хочет. В ее присутствии я становлюсь совсем дурной. И каждый раз кажется, что сделаю что-то не так. Но никогда не знаю, что именно.
Я удивленно смотрю на него. Странно слышать такое от вечно чуткого и внимательного Сухаря, который, кажется, предугадывает желания других раньше, чем они сами понимают, чего захотят.
Сухарь замолкает, причем так сокрушенно, что мне теперь совестно: какого черта я его вообще про это спросил. В разговор вмешивается Стриж, разрушая не успевшую повиснуть тишину:
— Но Принцесса же не такая, — невинно замечает он. — С ней разве можно что-то испортить? С ней, наверное, даже поссориться трудно.
Далай-Лама проницательно буравит меня взглядом, и я надеюсь, что ему хватит мозгов не высказать то, что он обо всем этом думает. Ему хватает.
— С любой девчонкой может быть сложно, — отвечаю я. Голос, правда, звучит так, будто я огрызаюсь, и Стриж расстроенно опускает голову. Что ж такое! Что ни скажи, обязательно кого-нибудь заденешь. А мне же не положено, я же тут чертов «герой».
О чем для тебя эти путешествия?
Вздыхаю и невольно поворачиваюсь к окну, потом смотрю на висящую на спинке кровати черную толстовку, которую давал Старшей, и на душе скребут кошки. Мне не нравится, как все получилось. И хотя я могу найти тысячу и один аргумент, который меня оправдает в собственных глазах, на деле это почему-то не помогает.
Дверь тридцать шестой вдруг открывается, и я подскакиваю. Мне едва удается не дать себе понестись на звук очертя голову.
В дверях глашатаем разочарования появляется какой-то парень. Не сразу понимаю, откуда я его знаю. Лицо вытянутое, руки-ноги тощие, блеклые волосы стоят торчком, глаза темные. Кем бы этот парень ни был, я надеялся увидеть явно не его. Но вслед за ним показывается тот, кого мне хотелось бы лицезреть и того меньше.
— Принимай соседа обратно, тридцать шестая, — улыбается Майор. Как по мне, улыбка у него всегда неискренняя. Он притворяется добряком, а на самом деле я уверен, получает садистское удовольствие от мучений учеников на плацу. Он был бы менее смелым без поддержки администрации, но они с директором попеременно прячутся друг за друга, когда кто-то из них проштрафится.
Слова Майора, сказанные у двери, доходят до меня с легким запозданием и заставляют крепко задуматься.
Соседа, так он сказал. Это же Нумеролог! Как я мог забыть про него? Ведь благодаря ему я, можно сказать, заработал свою кличку. Когда…
Мысли сбиваются, глаза невольно пытаются отыскать за спиной Майора Старшую. И сейчас меня сильнее обычного злит, что она вечно за ним таскается. А еще больше злит то, что в эту самую минуту ее тут нет.
Майор кивает нам всем, задерживает на мне взгляд — я это отчетливо вижу, — и ретируется из комнаты. Нумеролог тоже обращает на меня внимание и подается вперед, чтобы пожать руку и по-человечески познакомиться.
— Привет, Спасатель, — невинно улыбается он, но я соскакиваю с подоконника, отстраняю его с пути и пулей вылетаю из комнаты вслед за Майором.
— Спасатель!
— Ты куда?
Стриж и Сухарь пытаются окликнуть меня, но я уже исчезаю из их поля зрения в темноте коридора. Размытый силуэт в камуфляже мне едва виден, я даже не уверен, что это Майор, а не какая-нибудь необъяснимая иллюзия.
— Стойте! — выкрикиваю в темноту.
Возмущающие плотный мрак коридора камуфляжные пятна замирают и делают оборот. Я иду в направлении Майора, опасливо держась за стену, потому что иначе запнусь: глаза привыкают к темноте ужасно долго.
— В чем дело, малыш? — спрашивает он. Будто специально дразнит, и на этот раз так тяжело не вестись.
Сжимаю кулаки и цежу сквозь зубы:
— Вам пора заканчивать свои интриги. Не знаю, чего вы пытаетесь добиться, но завязывайте уже с этим!
Майор молчит. Не могу разобрать в темноте, как он на меня смотрит, но его непонимание буквально проникает в прохладный воздух ученического корпуса. Опять прикидывается, что он тут ни при чем — что не пытается играть учениками, как извращенный любитель марионеток. Если б он это хотя бы признавал, честное слово, было бы проще его терпеть, но его лицемерие заставляет меня вспыхивать, как спичка.
— Может, ты пояснишь? — наконец спрашивает он.
— Хватит сталкивать нас со Старшей! Я прекрасно знаю, что это делаете вы!
Мне с трудом хватает выдержки не начать показывать на него пальцем, как на обличенного злодея. Представляю, как бы это глупо выглядело, учитывая, что разделяет нас буквально пара шагов.
Майор усмехается, но ничего не говорит. Это выводит меня из себя. Они оба — и он и Старшая, пусть бы катились к черту со своими интригами!
— Если хотите найти ей друзей, лучше погоняйте ее хорошенько в своей Казарме! — выпаливаю. Хочу остановиться, но слова уже полились, как из рога изобилия, и я ничего не могу с собой поделать. — Пусть наберется дисциплины и научится общаться с людьми! С ней же совершенно невозможно! Она себя вообще не контролирует, кидается на всех, как сумасшедшая! Все ей не то и все не так! Что ей ни скажи — в ответ какие-то колючки, претензии! Заканчивайте уже сталкивать нас с ней, мне это неинтересно, ясно вам?!
— Тебе не кажется, что…
— Я вам скажу, что мне кажется! — перебиваю и продолжаю повышать голос я. — Что она зря таскается за вами! Хорошему вам ее нечему научить! Она с вами становится только большим психом, чем изначально была! Не знаю, что за игру вы ведете, но она отвратительная! И вы со Старшей оба чокнутые! Отвалите от меня!
Майор молчит.
Эхо моей тирады разносится по коридору, темнота губкой впитывает ее и теперь уже никогда не отпустит. Я заливаюсь краской с головы до пят. Жалею о каждом слове, но назад ничего не воротишь. Мне кажется, что стены коридора вокруг меня просыпаются, начинают дышать и поворачивают к нам с Майором свои многочисленные уши. Еще секунда, и все сказанное мною проникнет в каждую трещинку в штукатурке, в каждую вентиляционную щель, достигнет каждой кровати, каждой душевой или туалетной комнаты. Все будут знать о моем отношении к Старшей. И, возможно, мое мнение кто-то разделил бы, но я не хочу, чтобы оно долетало до всех в таком виде. Я вообще не хочу, чтобы оно до всех долетало.
Потому что это неправда.
То есть, правда, конечно, но, похоже, что не вся.
Майор внимательно смотрит на меня, я это чувствую. Его взгляд прожигает во мне дыру, мне почти нечем дышать от паники, хотя внешне это никак не проявляется.
Тяжелая рука ложится на плечо. Я слышу глубокий вздох, зажмуриваюсь, жду удара, способного снести мне полчелюсти, но вместо этого рука просто снимается с моего плеча, а Майор покидает зону раскаленного воздуха вокруг меня.
— Вы… разве… ничего со мной не сделаете? — зачем-то спрашиваю я.
Глупо? Пожалуй. Но вряд ли я когда-либо смогу выглядеть в чьих-то глазах хуже, чем выгляжу сейчас в собственных.
Майор оборачивается ко мне через плечо.
— Возвращайся в комнату, малыш. Тебе бы отдохнуть.
И уходит. Через несколько секунд затихает даже едва-слышное эхо его шагов, и чернильная тьма коридора смыкается надо мной глухим куполом. Я стою посреди нее, и у меня, кажется, все дрожит. Выходит, я предположил неверно: можно выглядеть еще хуже, если сейчас расплакаться. А мне этого страшно хочется.
Почему-то опять начинает ныть правая нога, и я в сердцах пинаю ей стену. Не знаю, чего я от этого жду: что стена образумится и не станет разносить по корпусу сплетни? Вряд ли мой пинок способен ей помешать. Скорее всего, я заработаю только больше боли в ноге.
Но боль, как ни странно, уходит, как будто вместе с ударом ее получилось выпустить. Не знаю, хотел ли я этого. Не уверен, что такая мысль могла бы прийти мне в голову прежде, но здесь… здесь, как будто и не такое становится возможным. Я уже ничего не понимаю в этом чертовом месте, которое иногда прямо на моих глазах ломает физику!
Дверь тридцать шестой снова открывается, на этот раз изнутри, и за ней толпятся мои соседи. Сухарь первым выходит в коридор и втаскивает меня в комнату. Там я оказываюсь под прожекторами глаз своих соседей — то ли красный, как рак, то ли бледный, как известка, поди теперь разбери.
— Нехило ты… с Майором, — тоненьким голоском говорит Нумеролог, сокрушая ледяные пласты тишины, окружающие меня. — Я еще не видел никого, кто бы с ним так говорил.
— А он этим еще в первый день решил отличиться. Альфа-самцовые игры, — говорит ему Далай-Лама тоном наставника. — Нам, простым смертным, такое не понять.
— Лама, заткни пасть, а? — устало бросаю я.
Далай-Лама даже не возмущается: похоже, он от меня чего-то подобного и ждал. Может, разве что, еще угроз.
— Значит… Старшая… — отваживается начать Сухарь.
Я зажмуриваюсь, не желая видеть соседей. Отвечать на этот вопрос-невопрос тоже совсем не хочется. Больше всего сейчас мечтаю оказаться где угодно, но в одиночестве. И там — тихо загнуться в омуте собственного позора, который я ощущаю гирей на капризной правой ноге.
В душно-холодной тишине комнаты опять расцветает живой голосок Нумеролога.
— Слушай, только не смейся, — невинно начинает он, — но я погадать могу.
Открываю глаза и непонимающе гляжу на него. Лицо Нумеролога сияет самой добродушной и одновременно самой заговорщицкой улыбкой, что я когда-либо видел.
— Эти, — он кивает на Сухаря со Стрижом, — правда, колоду мою опять своими играми испоганили. Сто раз им говорил: на гадальных картах нельзя играть, они потом врать начнут. Но ни в какую! — Он качает головой, видя мой скептицизм и протягивает мне руку. — Мы так и не познакомились нормально. Я Нумеролог. А ты Спасатель, я знаю. Рад, что мы соседи.
Он говорит это так искренне и с такой энергией, что меня начинает понемногу отпускать, даже дрожь куда-то девается.
— Ты только не думай, что теперь ничего не получится, — заверяет меня Нумеролог. — Ну, из-за карт. Они по мне соскучились и по гаданиям тоже! Быстро заговорят, я их откалибрую.
Беспомощно киваю, не в силах выдавить ни слова.
— Извини, что спрашиваю, — делает новую попытку Сухарь, — но… а с Принцессой, получается… не получается?
Умоляюще смотрю на него, он с пониманием кивает и замолкает.
— Я когда утром проснулся на свой второй день, остальным тоже предложил погадать. Ну, чтобы разговор завязать, — продолжает рассказывать Нумеролог, уже утягивая меня вглубь комнаты. — Меня чуть Гадалкой не прозвали, но сжалились. А то вся школа смеялась бы. «Нумеролог» звучит посолиднее.
— Не гонись за солидностью, — посоветовал Далай-Лама, — не твое это.
— Да и без нее нормально, — успокаивает Нумеролога Стриж. — Ну… в смысле, можно жить и так. Без солидности… я про нее. — И смущается, как делает почти всегда, когда заговаривается.
Нумеролог с благодарностью кивает ему. Они с Сухарем, не сговариваясь, подходят с боков к своим кроватям и сдвигают их, чтобы устроить большой плацдарм, на котором будут растить карточное будущее для невинной жертвы предсказания, коей сегодня буду я.
Простая, до неприличия замызганная игральная колода на удивление ловко ложится в руки Нумеролога, и он долго тасует карты, не роняя при этом ни одной.
— А чего так долго? — интересуется Стриж.
— Тихо! — шипит на него Нумеролог. — Я настраиваюсь. Вы мне своей игрой все сбили, надо вернуть.
Я осторожно смотрю в сторону Сухаря, и тот примирительно поднимает руку, успокаивая меня. Хотя его вид, скорее, говорит, что деваться мне некуда.
— Итак, давай сначала посмотрим на кличку, — деловито говорит Нумеролог.
Он как-то хитро раскидывает колоду на несколько стопок, берет первую, раскладывает ее поверх остальных и повторяет эту операцию, пока стопок не остается две — ровно по полколоды.
— Так-так, — заинтересованно тянет он. — Начнем. Сначала карты скажут, есть ли у нее что-то к кому-то другому.
Нумеролог переворачивает одновременно две карты из разных стопок. Долго ничего не говорит, выкладывая разные пары карт, затем выпадают два туза, и Нумеролог хмурится.
— Тоскует она. — Его почти пугающе черные глаза обращаются ко мне. — Тоска у нее есть по кому-то.
— По кому это? — недоверчиво спрашивает Сухарь. — На нее не похоже.
— По Майору… что ли? — неуверенно предполагает Стриж.
— Тсс! — Нумеролог качает головой. — Не мешайте.
Я стараюсь на карты Нумеролога больше не смотреть. У меня внутри снова все начинает ворочаться. Жуткая смесь злости, тревоги, досады и вины поднимается выше, как болотный ил, и мне начинает казаться, что меня сейчас стошнит. Я отчаянно понимаю, что совсем не хочу знать, что дальше.
Как по заказу, в открытую форточку, под которой я недавно мерз, влетает сильный порыв ветра, раздувший карты в стороны. Нумеролог пытается поймать их, Стриж с Сухарем бросаются ему помогать, но только сильнее перемешивают карты между собой. Сеанс гадания можно официально считать проваленным.
Нумеролог вскакивает и всплескивает руками.
— Не хотят! — хмурится он секунду спустя и извиняющимся взглядом смотрит на меня. — Слушай, похоже, карты не хотят тебе рассказывать… такого просто раньше не бывало! Обычно они всегда…
Я киваю и улыбаюсь, мне трудно скрыть облегчение.
— Ничего. Все нормально.
— Карты, похоже, считают, что тебе не положено знать! — с оправдательным жаром сообщает Нумеролог.
— Ничего, — повторяю. — Не положено, так не положено. Как-нибудь обойдусь.
Больше всего сейчас тянет снова уйти, и я решаю не отказывать себе в этом желании. Вскакиваю с составной кровати, беру толстовку, все еще влажную и холодную после того, как в нее куталась вымокшая Старшая, и спешно направляюсь в коридор.
— Даже не пытайтесь, — тихо напутствует Далай-Лама остальных, когда они синхронно набирают в грудь воздуху, чтобы меня задержать.
Темнота коридора, привыкшая, что я то и дело нарушаю ее покой, смиренно принимает меня, и я бреду к лестнице, утопая в ней.
Глава 18. О прогулках после отбоя, чужой печали и неоправданной доброте
СПАСАТЕЛЬ
На улице моросит мелкий дождь, колкий и холодный. Пробившаяся сквозь плитку трава поскрипывает под ногами, когда я выхожу на старую плиточную дорожку, тянущуюся через весь интернат. Холод поначалу пробирает до костей, но через некоторое время это проходит. Я успеваю окончательно привыкнуть к темноте и брожу по территории интерната, избавившись от оков ученического корпуса и начав, наконец, дышать полной грудью.
Путешествие по дорожке мне быстро наскучивает, так что я схожу с нее и огибаю ученический корпус с задней, самой темной стороны. Там почти везде густо растут деревья, и мало кто туда наведывается. Туда ходить некому и незачем. Именно поэтому я решаю, что это место сейчас подходит мне больше всего.
Пробираюсь сквозь назойливые колючие ветки и паутину, несколько раз чуть не оскальзываюсь на мокрых корягах и, наконец, выбираюсь на небольшую… я бы даже не назвал это полянкой — скорее, проплешиной посреди густых зарослей. Здесь почти непроглядно темно, свет долетает только из столовой: кухня по ночам работает. Почти у самых окон на первом этаже ученического корпуса (судя по расположению, это комната одного из комендантов), лежит старое замшелое бревно. Кое-как добираюсь до него и устало опускаюсь на влажный мох.
Тишина оглушающе обнимает меня. В зарослях тихо: ни птичьего пересвиста, ни шуршания веток, ни мяуканья бродячих кошек. Внешне место выглядит почти заброшенным, но пока я сижу на мшистой подстилке, у меня создается отчетливое впечатление, что на эту микроскопическую полянку наведывается кто-то помимо меня. В темноте я не нахожу этому никаких подтверждений, но предчувствие такое явное, что мне трудно с ним спорить. Это место пронизано тихой тоской и какой-то обреченной печалью. Некоторое время я утопаю в незримой чужой грусти, затем начинаю чувствовать себя непрошеным гостем и поднимаюсь. Холод ночи тут же напоминает мне о себе, заставляя поежиться.
Вернусь сюда как-нибудь днем, — решаю для себя. Очень уж интересно найти следы чужого пребывания и, возможно, встретить родственную душу, которой тоже иногда не терпится ото всех сбежать.
Пока выбираюсь из подпирающего ученический корпус леса, окончательно перестаю зябнуть и даже радуюсь возможности остановиться на дорожке, где осенние ветра снова открывают мне свои объятия. Забываясь, раскидываю руки им навстречу и запрокидываю голову к моросящему дождем небу, как вдруг ночь перечеркивает серп голоса:
— Вообще-то ученикам не положено разгуливать по улице после отбоя.
Мои руки падают по швам.
Майор.
Опять он.
Успеваю ощутить привычное раздражение — похоже, оно уже превратилось в рефлекс. В следующий миг у меня в ушах звучит эхо моей коридорной тирады, и по телу прокатывается волна стыдливого жара. Волна настигает меня примерно посередине воинственного разворота в сторону Майора, поэтому двигаюсь в итоге дергано и нервно.
— И какое за это полагается наказание? Сорок отжиманий? — вылетает у меня изо рта раньше, чем я успеваю сдержаться.
Майор вздыхает. Кажется, он уже порядком устал от меня и моих постоянных дерзостей. Я и сам удивляюсь, как он еще не поставил меня на место или не отметелил хорошенько. Уверен, у него уже не раз кулаки чесались так поступить.
— Что ты здесь делаешь? — спокойно спрашивает Майор. — Идешь жаловаться на мои интриги директору? В такой час не советую. Лучше обратись к нему утром. Хотя и это не лучшая идея.
Если честно, у меня не было мысли пожаловаться на Майора Сверчку, но она появилась, стоило ему попытаться меня от этого отговорить.
— Почему? — усмехаюсь я и складываю руки на груди. — Потому что вы меня уже опередили и настроили директора против всего, что я скажу?
Майор смотрит на меня, как на последнего идиота, до уровня которого явно не стоит опускаться. Он молча достает сигарету и закуривает. Лишь выдохнув пару клубов дыма, он снова заговаривает со мной. Голос у него измотанный:
— Я ничего не говорил о тебе директору.
От его слов мне почему-то становится не по себе, и чувство безнаказанности куда-то улетучивается, хотя должно быть наоборот.
— Почему? — тупо спрашиваю я.
— Не счел нужным.
Слова — три удара кузнечным молотом по наковальне — тяжелые и увесистые. У меня вдруг промелькивает мысль, что Майор — настоящий военный, а не тренер по физподготовке. В таком случае терпимость и деликатность, которую он проявляет ко мне, просто феноменальная.
— Так что ты здесь делаешь?
Опускаю голову и притихаю. В мыслях верится всего одна просьба, но озвучить ее очень сложно. Бомбардировать Майора обвинительными речами гораздо легче, чем чего-то просить.
— Открою тебе тайну, малыш, просьбы даются гораздо проще, когда огрызаешься чуть меньше, — снисходительно говорит он.
— Может, уже хватит называть меня «малыш»? — не выдерживаю я.
Майор тихо смеется. Странно, но его смех звучит… грустно. Интересно, с чего?
— Я перестану, как только ты закончишь считать себя центром мира.
Поджимаю губы. В самый неподходящий момент красноречие решило меня покинуть и вместо того, чтобы продолжить щетиниться, я теперь тушуюсь. Майор выдыхает очередной клуб дыма, стряхивает последний уголек сигареты в мокрую траву и убирает бычок в карман камуфляжных штанов.
— Так о чем ты хотел попросить? — спрашивает он.
— С чего вы вообще взяли, что у меня есть просьба?
Особенно после того, что я наговорил, — добавляю уже про себя. Надо быть последним наглецом, чтобы после такого обращаться к человеку с просьбой. Видимо, таковым он меня и считает. Что ж, у него есть повод так обо мне думать, и не один.
— Шутишь, что ли? — хмыкает Майор. — От тебя за милю несет желанием о чем-то попросить. Можно даже не принюхиваться.
Не в бровь, а в глаз, крыть нечем.
— Я, скорее, хочу спросить, — выдавливаю с трудом. — Что… что вы будете делать с тем, что услышали от меня в коридоре?
Майор внимательно смотрит на меня.
— О чем ты? — уточняет он. Я морщусь, понимая, что он хочет заставить меня по-человечески повиниться и озвучить свою просьбу. Уже готовлюсь вновь пережить свой позор, но Майор договаривает и на корню меняет мое представление о происходящем: — Я ничего не слышал.
Гляжу на него недоверчиво, его слова меня окончательно обезоруживают.
— Но я же…
— Не сделал ничего, что следует обсуждать.
— Но…
— Послушай, — Майор задумчиво кивает, — кому я, по-твоему, улучшу жизнь, если поступлю так, как ты обо мне думаешь? — Он замолкает, ждет моих комментариев, которых не поступает, и улыбается. — Вот и мне так кажется. Так что еще раз повторяю: я ничего не слышал.
Слова застревают в горле, я просто не могу вытолкнуть их наружу. Чувствую себя почти голым, хочется где-нибудь скрыться. Сейчас Майор может просто растерзать меня, если захочет, а я столько раз давал ему повод. Так мерзко от самого себя мне, наверное, еще никогда не было.
Вместо того Майор делает ленивый жест в сторону ученического корпуса.
— Возвращайся в комнату, — говорит он то же самое, что сказал в коридоре. — Отдохни, успокойся. Каждый может сорваться, ничего в этом страшного нет.
Ну все, больше не могу.
В горле давит, подбородок дрожит. Какого черта он ко мне такой неоправданно добрый?! Я вел с ним себя, как скотина! Я не заслужил его понимания, так зачем он его выражает?
Не удерживаюсь и вытираю слезящиеся глаза рукавом толстовки. Падать ниже уже некуда, но я, кажется, упорствую.
— Иди, — подталкивает Майор.
И вдруг ему на нос падает снежинка.
Лично я бы не обратил на такое внимание поздней осенью, но Майор выглядит так, будто для него снег — нечто небывалое. Даже лицо у него вытягивается и становится растерянным. Он поднимает голову к небу, откуда на нас неспешно летят снежинки — первые в этом году.
— Снег… — глухо констатирует Майор.
Я пожимаю плечами.
— Зима скоро.
Он окидывает меня каким-то странным оценивающим взглядом, задумчиво кивает и говорит:
— Возвращайся в корпус. Вредно на холоде в одной толстовке стоять.
Сам он при этом в футболке, но мне не хочется спорить, да и незачем.
— Я… пойду, — бурчу, не в силах выдавить из себя «спасибо» или «доброй ночи». Но Майору это от меня, похоже, не нужно. Он молча разворачивается и шагает в сторону Казармы.
Странно. Что за отношение у него такое к снегу?..
На улице стремительно холодает, и в корпус я возвращаюсь, громко стуча зубами. Когда поднимаюсь на третий этаж, чувствую себя согревшимся, но измотанным.
Тридцать шестая встречает меня приветственными кивками без замечаний. Соседи уже в кроватях и засыпают. На меня тоже стремительно накатывает сонливость, будто разговор с Майором вытянул из меня последние жилы. Прохожу к своей кровати и падаю на нее прямо в одежде. Перед тем, как провалиться в сон, бросаю взгляд на удачно отказавшуюся со мной говорить колоду игральных карт Нумеролога. Что ж, в одном я с ней полностью согласен: мне совершенно не хочется сейчас знать, что будет дальше.
Глава 19. О тактичной глухоте, неловкости и неправильных рыцарях
СПАСАТЕЛЬ
Следующий день можно назвать одним из самых неловких за время моего пребывания в интернате. Во взглядах одноклассников я постоянно ищу осуждение: слышали ли они мой скандал с Майором? Как отреагировали?
Обитатели интерната то ли не слышали, то ли решили изобразить глухоту.
В столовой толком не могу есть: верчусь, постоянно оглядываясь в поисках Старшей. Но ее, как назло, нигде нет. Школа будто перестроила свои коридоры так, чтобы мы со Старшей в них сегодня не пересеклись. Почему-то мне больше нравится перекладывать эту ответственность на школу, а не на саму Старшую, которая, очевидно, избегает меня.
Зато со мной все время ищет встречи одна из ее соседок.
Что я только ни делаю, чтобы уйти от разговора с Принцессой: и пересаживаюсь за другую парту, находящуюся вне ее поля зрения, и прячусь в туалете все перемены, и скрываюсь за спинами своих приятелей в столовой.
Только соседство Принцессы и Старшей весь день останавливает меня от того, чтобы вломиться в сорок седьмую и прекратить эту игру в прятки. Наверное, всегда хочется так поступить, когда прячешься не ты, а от тебя.
На последней перемене я не успеваю вовремя скрыться в туалете. Принцесса подходит, пока я разговариваю с одним из подмастерьев, с Шелухой, обитателем тридцатой комнаты. Он один из самых шустрых: обеспечивает сигаретами почти всех курильщиков третьего этажа.
Заметив, кто к нам приближается, Шелуха быстро соображает, что к чему, и отваливается.
— Привет, — робко говорит Принцесса.
— Привет, — нехотя отвечаю я, жалея, что бежать теперь поздно.
— Я хотела с тобой поговорить, но все не удавалось, — улыбается она.
Меня передергивает. Ее тихий голосок, осторожная манера, милая застенчивость — все это прекрасно, но меня Принцесса почему-то отталкивает.
Тебя сожрут, если ты будешь такой! — вопит мой внутренний голос. — Ты добрая и хорошая девочка, но… ты обуза. Фарфоровая кукла, хрупкая статуэтка. За тебя нужно постоянно бояться, тебя надо от всего ограждать и защищать. Тот, кто за это возьмется, должен стать твоей Башней, твоим Драконом, твоим Рыцарем и твоим Миром одновременно. Я не такой! У меня не получится воплотить твою сказку, хотя ты такая несчастная без нее, что хочется поселить тебя в ней, лишь бы ты… отстала.
Принцесса не знает о моих мыслях и с невесомой нежностью касается моей руки. У меня не получается с собой совладать, и я дергаюсь, как от ожога. Кулачок Принцессы сжимается, она вся будто становится меньше. Голова опускается, плечи сникают.
— Ой… — тихо произносит она, не глядя на меня. — Я… тебе противна… да?
Эти слова режут без ножа. Хуже всего то, что Принцесса почему-то не уходит, а ждет, пока я прогоню ее сам. Она готова принять от меня любую жестокость, даже не разозлившись. И это тоже вызывает во мне странную смесь жалости и отвращения.
— Прости, — напряженно отвечаю я, с трудом подбирая слова, — просто это было неожиданно. Ты очень милая… а я… гм… очень нервный.
Она продолжает молчать, и от нее веет печалью. Я чувствую, как сильно ей хочется, чтобы ее утешили, но не делаю этого, потому что опасаюсь потом не оторвать ее от себя.
— Я хотела извиниться, — тихо щебечет она. — Вчера я шла к тебе, когда что-то случилось со мной. Мне нужно было тебе сказать…
— Принцесса, — набираясь смелости, перебиваю я. Голос, как назло, дрожит. — Послушай, я знаю. Я все понимаю, правда. И… мне… очень неловко тебе это говорить, но я… не тот, кем ты меня представляешь. Не рыцарь. Ты понимаешь?
Она на меня не смотрит, взгляд ее устремлен в пол. Мои аргументы ей не нужны, она уже почувствовала себя брошенной и несчастной, и исправить это теперь никак не получится. Даже если я откачу назад и все же изображу подобие взаимности, Принцесса мне не поверит.
— Я понимаю, — сиротливо отзывается она.
— Извини, — качаю головой. — Мне правда жаль, что так получилось. Я не хотел тебя обижать, честно. Но… я не могу ответить тебе взаимностью. Я… лучше пойду.
Ухожу, не оборачиваясь. Серая тоска Принцессы напоминает тоску брошенной собаки по своему хозяину, и от этого мне невыносимо горько. Стараюсь удалиться из ее поля зрения как можно быстрее.
Все-таки разговоры с девчонками — это самое сложное, что существует в этом чокнутом мире!
Глава 20. Об одиночках, слезах и общем укрытии
СПАСАТЕЛЬ
Утром понимаю: пришло время моего первого осознанного прогула. Продуманного и взвешенного, любовно лелеянного в течение беспокойной, полубессонной ночи.
Каждую минуту невольного бодрствования мысль о печальном виде Принцессы, с которой мы неизменно пересечемся в классе, вгоняет меня в уныние. А она ведь обязательно напустит на себя именно такой образ, даже если не захочет! И щупальца ее печали будут колоть меня пиками осуждения весь день. Эта пытка еще не началась, а я уже ощущаю от нее призрачный болезненный зуд.
Хотелось бы не думать ни о ком, кроме себя самого, чтобы чужие переживания меня не трогали, но у меня так не получается. Поэтому дождевые черви мрачных предсказаний будущего, в котором я буду чувствовать себя обиженной на мир последней сволочью, назойливо, с противным землистым хрустом вползают мне в голову. Заглядываю вперед недалеко — всего лишь до конца дня, и будущее уже не радует настолько, что меня тянет застонать. В моей голове не рождается ни малейшего сомнения: к окончанию последнего урока я буду похож на решето.
Нет, нет и еще раз нет! Увольте! Я и так уже чувствую себя чем-то наподобие подушки для иголок. Выдерживать напор чьих-то разбитых мечтаний, которые будут пытаться до меня достучаться, я пока не в состоянии.
С утренней побудкой последние крупицы совести, пинающие меня идти на занятия, отмирают и отваливаются, как ороговевшая корка. Я твердо решаю провести этот день где угодно, лишь бы не на уроках, на которых меня будет поджидать не только печальная Принцесса, но и блюстительницы ее интересов из сорок седьмой. Если Принцесса вряд ли продемонстрирует что-то кроме грустных опущенных глаз, то Белка, Игла или Хозяюшка запросто могут превратить мою жизнь в ад за то, что я не оправдал надежд. Не знаю, зачем… я даже не уверен, что они настолько переживают за Принцессу или настолько разочарованы моим нежеланием быть рыцарем в их общем развлечении! Но в том, что девчонки сорок седьмой захотят пустить мне кровь, я почему-то ни на секунду не сомневаюсь.
— Ты идешь? — окликает меня Сухарь.
Я сажусь на кровати и стараюсь заставить руки, безвольно лежащие на коленях, не подрагивать от волнения, которое мне и самому противно.
— Нет, — пищит за меня моя трусость. Точнее она, разумеется, мимикрирует под нормальный, даже вполне ровный голос, но я-то знаю, что она пищит — мерзко и жалобно, как всякое недостойное существо.
Рука Стрижа с печеньем замирает на полпути ко рту, Нумеролог смотрит с нескрываемым подозрением, даже Далай-Лама испытующе приподнимает бровь, ожидая объяснений.
— У тебя… настроения нет, или что? — хмурится Сухарь.
Я отмахиваюсь.
— Решил день отсидеться в окопе, прежде чем попадаться на глаза сорок седьмой, — отвечаю честно, а то очень уж у соседей вид перепуганный.
Объяснение их успокаивает.
— М-да, ты прав, лучше отсидеться, — понимающе говорит Сухарь.
— Я тебе обед принесу! — торжественно обещает Стриж.
— Спасибо, — улыбаюсь.
Через несколько минут тридцать шестая пустеет, и я чувствую, что этот день успел выдавить из меня моральные соки, даже не начавшись, поэтому устало отклоняюсь, касаюсь головой стены и некоторое время слушаю тишину. До звонка, который вот-вот должен приглушенно донестись из учебного крыла, я почему-то пребываю в напряжении. Жду начала урока, как благодати, но с удивлением обнаруживаю, что и после него расслабиться не получается: тишина начинает давить сильнее обычного, и все мои попытки справиться с тревогой оказываются безрезультатными.
В конце концов, чертыхаясь и ворча, все же выбираюсь из комнаты в коридор. Воспоминания о Принцессе и о Старшей ноют в памяти, так что миную место нашей недавней встречи чуть ли не бегом.
В скором времени добираюсь до выхода из ученического корпуса. Коменданту Катамарану на меня плевать совершенно: знай себе возится со своим приемником, который у него то и дело капризничает. Выбросил бы, что ли, эту рухлядь! Станции он, видимо, ловит плохо, песни вечно играют одни и те же — все до единой уже поросли плесенью от старости. И как Катамарану не надоело их слушать?
Прохожу мимо него с видом безнаказанного наглеца и не стыжусь самодовольства, наползающего при этом на мое лицо.
Улица встречает промозглым холодом — почти зимним, хотя снег с момента, как мы с Майором застали его, не лег: воровато растаял и больше не выпадал.
Вдыхаю влажную прохладцу поздней осени, вздрагиваю от нее и вливаюсь в каменный кровоток интерната.
Остается задать направление. Вот только задачка для меня оказывается не из легких.
Куда идти? Зачем я вышел? О чем для меня этот побег?
Задумываясь об этом, невольно снова вспоминаю Принцессу и Старшую. Ноги почему-то несут меня в сторону Казармы, и я спохватываюсь только на полпути. Вообще-то идти туда мне тоже не хочется. Что мне там делать? Опять бодаться с Майором? Боюсь, после того, как он проявил ко мне понимание, это будет не так просто. Я ему… вроде как, должен. Не уверен, что это можно выразить именно таким словом, но лучших у меня не подбирается. Прислушиваясь к себе, я понимаю, что Майор все еще кажется мне по-настоящему жестоким и мутным типом, и у меня не получается отделаться от мысли, что его деликатность по отношению ко мне — просто тактика, которой он зачем-то решил придерживаться. Если судить по недавнему происшествию, где я сорвался, а он пообещал не трубить об этом на всю школу, тактика успешная — теперь я не могу позволить себе так просто ему перечить, а мне это, вроде как, положено делать. Иногда я и рад бы быть более покладистым, но не чувствую, что имею на это право. Вроде как, задал планку, стыдно теперь ее ронять. Майору никто здесь не смеет возражать, все перед ним беззащитны! По всему выходит, что я единственный, кто на это решился, и теперь я каким-то образом олицетворяю бунтарский дух всей школы.
Точнее, олицетворял, пока Майор меня не подловил. Своим добрым отношением ему удалось ухватиться за какую-то очень важную нить и сделать меня почти марионеткой. Корявенькой, неповоротливой, но уже подвешенной на ниточках и почти готовой плясать под движения его пальцев.
Стыд и позор.
Собственная беспомощность почему-то ощущается как предательство, хотя как и кого я предаю, в голову не приходит. Тем нем менее, ноги уже принимают мысленную команду на разворот и несут меня против кровотока школы к воротам.
Около корпуса младшеклассников невольно замираю. Сегодня здесь живо и весело: на площадке много детей, в руках у них куклы, ведрышки, совочки, скакалки, машинки. Кто-то играет в прятки, кто-то носится друг за другом, то и дело шмыгая за деревья. Рядом Сверчок переговаривается с двумя воспитательницами, которых мы за глаза называем Няньками. С воспитателями младшеклассников мы пересекаемся еще реже, чем со своими, так что и прозвище им даем общее, хотя я уверен, что малышня их кличет как-нибудь по-особенному.
Глядя на площадку — удивительно оживающую, когда на ней играют дети, и умеющую по-настоящему умирать в их отсутствие — невольно вспоминаю свой первый день в интернате. Помню, как меня ошеломила перемена в Старшей, которая оказалась удивительно нежной, когда ее обступила малышня.
Улыбаюсь своим воспоминаниям, слушая детский довольный визг, призывные крики «кто не спрятался, я не виноват!» и считалки для игры в скакалки. Последние особенно привлекают мое внимание, и я вслушиваюсь…
…Холод сосчитает «Пять» —
Люди станут забывать.
Холод сосчитает «Шесть» —
Всех пропавших нам не счесть.
Холод сосчитает «Семь» —
И уводит на совсем…
— Привет!
Чей-то оклик вырывает меня из оцепенения перед стишком, который на поверку оказывается каким-то до одурения жутким, и я громко ахаю. Курчавая девочка по кличке Медвежонок хихикает, кокетливо прикрывая рот маленькой ручкой, и отступает на шаг.
— Я тебя, что, напугала? — спрашивает она, лучась от шоколадного самодовольства. Что ж, крыть нечем. Действительно напугала, взяла эффектом неожиданности. А я — взрослый дядя в ее восприятии — чуть не взвизгнул от страха.
Наскоро перевожу дух и виновато улыбаюсь.
— Еще как. Ты так тихо подкралась, я и не заметил. Ты Медвежонок, да?
— Ой, ты запомнил! — еще сильнее радуется девочка.
— Конечно, запомнил, — киваю, взъерошивая ей волосы. — А я… — почему-то выдавить собственную кличку становится непросто, и я выуживаю ее из себя с трудом, как занозу, — Спасатель…
— Угу, — улыбается Медвежонок. — Я знаю.
Щурюсь. Знает? Неужели моя «легендарная» личность знаменита даже среди малышни? Не уверен, радоваться этому известию или нет.
— Знаешь? А откуда?
— Старшая сказала, — отвечает Медвежонок.
Я стараюсь сдержать улыбку, представляя, как бы отреагировала на эту невинную фразу сама Старшая. Наверняка ей бы не понравилась моя осведомленность о том, что она говорит обо мне с младшеклассниками. Тянет расспросить, о чем именно она рассказывала, но я титаническим усилием отбрасываю эту идею и киваю Медвежонку.
— А она к вам сюда часто приходит? Старшая.
— Вот так часто, — демонстративно разводит руки Медвежонок, тут же досадливо дуясь. — Но уже долго не приходит. И сегодня не приходила, и вчера… — Она вдруг бодрится и сверкает на меня своими огромными глазами. — Ты передашь ей, что мы скучаем? Она тогда точно-точно придет!
Мне становится тоскливо и как-то промозгло.
— Передам, — обещаю я. — Обязательно.
— Она, наверное, ушла в свое секретное место, и забыла про нас.
— Секретное место? А ты знаешь, где оно?
— Нет, оно же секретное, глупый!
В голосе Медвежонка столько важности, что я не без усилия удерживаюсь от смешка. Киваю, признавая свою ошибку.
— И правда глупый. Но неужели ты даже маленького намека не знаешь, где это может быть? Я бы тогда ее поискал и напомнил, что нехорошо надолго вас оставлять.
Медвежонок крепко задумывается и смешно хмурится.
— Она только говорила, что это место секретное, и туда никто не ходит. И из окон никогда не смотрят, поэтому там можно спрятаться от всех.
Меня невольно посещает мысль о микроскопической полянке, найденной мной у самой заросшей лесом стороны ученического корпуса. Там есть окна комнат комендантов, и оттуда действительно вряд ли кто-то будет всматриваться в заросли: Горгоне интересны только ее задрипанные книжонки, а Катамарану дышащий на ладан радиоприемник. Неужели туда наведывается Старшая?
— Ты придумал, где ее искать?
Полный надежды вопрос вырывает меня из раздумий.
— Есть одна мысль, — я благодарно кладу руку девочке на плечо. — Спасибо, Медвежонок. Я побежал! Не буду терять времени!
И действительно бегу. Не только под влиянием воодушевления, но и чтобы быть подальше от пугающей считалочки, которая снова доносится до меня со стороны площадки:
Холод сосчитает «Раз» —
Интернат в лесу увяз.
Холод сосчитает «Два» —
В сны вползёт бродун-трава…
Добраться до ученического корпуса — плевое дело. А вот обойти его и прокрасться на самую малообитаемую сторону гораздо сложнее. Если Старшая действительно там, надо ведь еще, чтобы она меня не заметила и не сбежала раньше, чем я смогу с ней поговорить. Поэтому я не нахожу ничего лучше, кроме как пробраться к ней через окно комнаты Катамарана.
Из обиталища коменданта несет застарелым потом и затхлой одеждой. Удивительно, учитывая, что на дежурства он является более опрятным! В комнате меня первым делом встречает видавший виды старый диван с продавленной ямой посередине, накрытый выцветшим пледом ковровой расцветки. Покосившиеся дверцы старых шкафов удерживают тонкие резинки, накрытый пожелтевшей клеенкой стол — единственное фундаментальное сооружение в этой комнате — атаковали груды жестяных чашек, старых газет и каких-то рыбацких снастей. Интересно, где Катамаран здесь рыбачит? В болоте, что ли?
Нахожу притаившийся под столом деревянный табурет и выдвигаю его, чтобы добраться до окна. Попутно нарушаю пыльный покой пары резиновых сапог, поросших паутиной.
Полянку и замшелое бревно, на котором я недавно сидел, отсюда видно… и Старшую, которая сидит на нем сейчас, тоже видно, только я замираю в нерешительности, потому что впервые наблюдаю, как эта девчонка содрогается и горько рыдает. Ее спина изогнута вопросительным знаком, даже через толстовку проступают отчетливые позвонки, такая она тощая, а рыдания больше напоминают конвульсивные подергивания.
Не знаю, хорошая ли идея появляться перед Старшей сейчас. Вряд ли ей это понравится. Мне бы, надо думать, не понравилось… Но видеть ее такой чересчур сложно и почти страшно, а я, видимо, слишком эгоист, чтобы ценить ее личное пространство в эту минуту, поэтому я распахиваю окно, собираюсь спрыгнуть, слышу вскрик Старшей… зацепляюсь носком кроссовки за небольшой выступ на оконной раме и с грохотом валюсь в кусты.
Все тело будто прокалывает небольшими иголками, предсказанными мною же еще с утра, я издаю кряхтящий звук и осторожно поднимаюсь. Надо же было так облажаться! Хоть не переломался весь — и то повезло.
Старшая стоит передо мной, как ощетинившаяся кошка: взгляд бешеный, лицо чумазое, отчетливо улавливается след слез, стертых грязной рукой. Подозреваю, что движение было яростным и воинственным.
— Ты какого черта здесь забыл? — угрожающе тихо шипит Старшая. Во время следующей реплики уровень децибел ее голоса начинает подниматься с каждым словом. — Да от тебя нигде покоя нет в этой школе?!
— Да, нигде! — ору в ответ, чем, как ни странно, на миг дезориентирую Старшую. — Бегай хоть по всей территории, я на тебя из кустов выпрыгну или из окна вывалюсь! В кошмарах буду являться, пока ты со мной не поговоришь!
Старшая шмыгает носом и недоверчиво смотрит на меня. К истерической контратаке она была явно не готова. Пыл ее гнева начинает остывать.
— Ты наглухо отбитый, что ли? — растерянно бурчит она.
Я делаю к ней шаг.
— Верно подмечено, — усмехаюсь. — Сейчас точно.
Старшая морщится и явно пытается сдержать улыбку, кажущуюся ей неуместной.
— Не больно хоть? Ты рухнул, как мешок с картошкой.
— Нормально. Пострадала только моя гордость. Хотя меня сравнивали с вещами и похуже. В частности, ты. Так что, думаю, я это переживу.
Пока она не успевает бросить в меня очередную колючку, подхожу ближе и виновато опускаю голову.
— Пока ты мне глаза не выцарапала, и я совсем не потерял лицо, выслушай, ладно? Потом можешь беситься и кидаться на меня, если хочешь, даже мешать не буду. Идет?
Старшая таращится на меня раскрасневшимися круглыми глазами.
— Ты точно головой не ударился? Несешь какой-то бред.
— Мне не понравилось то, как мы в последний раз разошлись, — выпаливаю, заливаясь краской. — Не понравилось, как поссорились. Мы постоянно гавкаемся, но в тот раз как-то… совсем нехорошо вышло. А еще я… — поджимаю губы, ожидая оплеухи, но рассказываю, — я себя, как идиот, повел. К нам Майор заходил, приводил Нумеролога. Ну и мне крышу сорвало, я бросился за ним в коридор. Наговорил ему гадостей. Про тебя в том числе…
Старшая отводит взгляд, и по мне пробегает сначала волна жара, потом холода. Чувствую: знает. Все знает, в мельчайших подробностях.
— Я сгоряча сказал, — вздыхаю. — То, что я там наговорил… я так совсем не думаю. Ну… может, только чуть-чуть. Но прям очень чуть-чуть! Почти не думаю. А сказал я это, потому что злился. На тебя, на себя, на него — на всех. Даже на Принцессу. У нас с ней, кстати, нет ничего.
От последних слов уши у меня начинают полыхать.
Старшая хмыкает.
— С чего ты взял, что мне… — начинает она.
— Да плевать мне, хочешь ты это знать, или нет! — срываюсь раньше, чем это успевает сделать она, обхожу ее и плюхаюсь на бревно, ощущая себя отбивной после падения. — Я хочу, чтоб знала.
Отворачиваюсь.
Думал, полегчает, когда душу перед ней выверну, а мне как было погано, так и осталось. Видимо, это так легко не лечится.
Некоторое время сижу молча, затем Старшая перестает изображать истукана и садится рядом со мной.
— Я знаю, что ты наговорил, — приглушенно бубнит она. — Слышала.
— Ты была в коридоре?
— Ты так орал, что можно было услышать даже на первом этаже.
— Прости, — закрываю руками лицо. — Слушай, я правда идиот. Я не хотел. Хочешь, можешь мне врезать, я не обижусь.
Старшая невесело усмехается.
— Ну ты… в чем-то, наверное, был прав, — нехотя говорит она. — Я сначала так не думала и хотела тебя прибить. А потом задумалась, и поняла, что некоторые вещи ты заметил так, что попал в яблочко. Так обидно стало! Я даже хотела с тобой об этом поговорить, да вот только не поняла, как буду это делать. — Она пожимает плечами. — Привыкла, что вечно на тебя наезжаю и, похоже, разучилась говорить по-другому. Вот даже сегодня не смогла, хотя была рада, что ты пришел. — Она на миг суровеет и грозит мне пальцем. — Хотя, если ты кому-то об этом скажешь, я буду все отрицать! Не хватало мне еще проблем от моих соседок…
Я смеюсь.
— Я тоже прячусь от твоих соседок. Не хочу, чтобы они сжили меня со свету.
— Они могут, — сочувственно подтверждает Старшая. — Так значит, Принцесса из-за тебя ходит, как в воду опущенная?
Пожимаю плечами.
— Из-за своих фантазий, — бурчу в ответ.
Старшая выдыхает. Я на нее не смотрю, но слышу улыбку в ее выдохе.
— Надо же, — тянет она, — полшколы парней мечтает оказаться на твоем месте. А тебе оно, оказывается, и даром не сдалось.
— Вот пусть Принцесса забирает себе половину школы, а меня оставит в покое!
Старшая игнорирует мое возмущение, и я ей за это благодарен. За последующий вопрос, правда, мне ей сложно сказать спасибо, но осудить за него тоже не могу, хотя и очень хочется.
— Почему она тебе так не нравится? Она же такая красивая, вся из себя милая, нежная…
— А я наглухо отбитый, как ты сама выразилась! — недовольно пресекаю эти рассуждения и предупреждающе гляжу на Старшую. — И это все не по мне. Я не для нее, а она не для меня, и этим все сказано. Что бы там ни фантазировали твои соседки, я в этом участвовать отказываюсь.
Старшая сдержанно кивает.
Некоторое время мы молчим, затем она пихает меня в бок и заставляет на нее посмотреть.
— Слушай, а как ты меня тут нашел? Сюда обычно никто не ходит.
— Почему никто? Ты же ходишь.
— Никто, кроме меня, — цокнув, уточняет Старшая. — Обычно просто никто не добирается в эту часть ученического корпуса. А я…
— А ты — одиночка лесная, обыкновенная. Подвид лесных существ, да?
Ожидаю очередного взрыва за неумелую шутку, но Старшая, как ни странно, смеется.
— Вроде того. Я тут… прячусь иногда. Если грустно или кто-то достанет. Сижу, размышляю. Иногда знаки рисую. Только я понятия не имею, что они значат, просто красивые. Иногда вспоминаю любимые стихи.
Киваю, комментировать мне тут нечего.
Про слезы она не упоминает, а я не расспрашиваю. Зато после слов о стихах, вспоминаю неуютную считалочку малышни и ежусь.
— Ты чего? — спрашивает Старшая.
— Да так, — отмахиваюсь. — Тебя там младшеклассники заждались, кстати. Ты про них забыла совсем, а они скучают. Я был у них сегодня, они про тебя спрашивали.
Старшая потирает переносицу.
— Да, нехорошо, — соглашается она.
— А еще… — неуверенно жмусь, — они там считалочку какую-то хором говорили. Очень странную. Что-то там про «Холод», «бродун-траву» и каких-то «пропавших». Ты ее знаешь?
Старшая смотрит на меня очень внимательно, своим самым неуютным взглядом, как в первый день.
— А что? — интересуется она. На мой вкус, очень уж многозначительно.
— Ничего, просто… не понравилась она мне. Страшная какая-то.
— Надо будет прислушаться, — улыбается Старшая, и улыбка кажется неискренней. Сразу видно: ей хочется поскорее уйти, чтобы не продолжать разговор. Не понимаю, почему ее периодически так тянет сбежать от моих вопросов. Пока я об этом думаю, она и правда встает.
— Ты куда?
— Пойду навещу малышей. А ты… лучше выбирайся вон по той тропинке. — Она кивает в сторону ближайших кустов, вероятно, эту самую тропинку скрывающих. — Там меньше шансов, что упадешь.
Пожимаю плечами. В комнату Катамарана мне отсюда все равно вряд ли удастся залезть, так что последую совету для разнообразия.
— А я через лес, — бросает мне Старшая, уже перемещаясь между деревьями. — Осторожнее там! Увидимся!
Ухожу по тропинке в смешанных чувствах.
Старшая оказалась удивительно приветливой, но в последние минуты нашего разговора меня не покидало впечатление, что я упустил что-то важное.
Глава 21. О лазарете, снах и яви
ПУДЕЛЬ
Ненавижу иголки, таблетки, микстуры и все, что связано с лазаретом.
Ненавижу медицинский персонал. Любой: ласковый, строгий, безразличный, назидательный. Терпеть не могу тех, кто приходит ко мне под личиной медсестер, врачей или психологов. В жизни они могут быть сколь угодно нормальными людьми, но в этой личине становятся уродливыми жуткими монстрами. Меня тянет орать и биться в истерике от их прикосновений, но в их присутствии я почти всегда амеба. Не то что сопротивляться — шевелиться с трудом получается!
Когда могу, стараюсь отказываться от химии, которой они меня пичкают. Я от нее почти постоянно сплю и просыпаюсь разбитый.
Несколько раз мне удавалось втайне не принимать лекарства по несколько дней и накопить немного сил, чтобы спланировать побег. Я решил вырваться из Лазарета ночью и покинуть интернат во что бы то ни стало. Мечтал нарваться на Холод, но когда понимал, что поблизости его нет, пытался рвануть обратно к болоту. Мне невыносимо здесь находиться! Это место затягивает, как трясина. Я ни жив ни мертв здесь, я в полусне, в полубреду, от меня смердит, как от покойника, мне здесь дышать нечем! Бросает в дрожь от одной мысли прожить здесь еще хоть день, а они вынуждают меня, связывают транквилизаторами и заставляют глубже погружаться в эту полужизнь-полусмерть. Я толком ничего не в силах выразить, но я почти всегда в панике, мне хочется закончить это, перестать барахтаться в этой тине и оборвать все! Лучше не видеть ничего, чем постоянно лицезреть Казарму и ее жуткий Лазарет, полный монстров в белых халатах.
И Майора…
В нем не получается увидеть монстра, но он страшнее всех, потому что все видит и умело прячется.
Сколько раз он оказывался быстрее меня! Сколько раз перехватывал! Ловил, скручивал, сгребал в охапку… я опомниться не успевал, как вновь оказывался в койке, нашпигованный химией.
Кажется, постепенно мы все устанем — и я, и Майор, и медперсонал. Меня оставят тихо гнить в койке, я закрою глаза и однажды просто не открою их. Я очень на это надеюсь.
* * *
Очередная ночь.
Я сплю и не сплю.
Я между «везде» и «нигде».
У меня давно не получается разобрать, где сон, а где явь и существует ли в этом проклятом месте хоть что-то из этого. Днем меня убеждают, что я живу в иллюзиях, ночью иллюзии убеждают меня, что я не живу. Я страшно устал от этой бешеной карусели, но не вижу никакого способа с нее сбежать.
Стук шагов отрывает меня от моих мыслей. Я прислушиваюсь. Как правило, ночью в лазарете тихо, никто не хочет бродить по темным коридорам и будить старых призраков. Но сегодня все не так: до меня доносится звук чьих-то шагов, ровных, как марш.
Стылый страх сковывает мое тело. Что меня ждет? Новая порция уколов? Может быть, на этот раз привяжут к кровати, чтобы не сбежал? Они могут. Удивлен, что они до сих пор этого не сделали. Нет смысла сомневаться, что идут именно ко мне — в такой час больше ни к кому никто не ходит, я-то знаю!
Дверь открывается. Фигуру Майора я различаю безошибочно и жалобно, беспомощно скулю. Он не реагирует, подходит к моей кровати и вырывает из-под моей головы подушку. Я не успеваю понять, что происходит, меня не хватает ни на вскрик, ни на попытку к сопротивлению. Тяжелая подушка опускается мне на лицо. Секунды три мне кажется, что через нее даже можно дышать, но затем это чувство пропадает.
Я уже ничего не контролирую, не знаю, что происходит с моим телом. Мне кажется, я уже давно должен был задохнуться, но этого не происходит! Тело будто застревает в состоянии вечной агонии и готово биться в конвульсиях бесконечно.
Затем подушка исчезает, и я делаю вдох. Самый сладостный вдох на свете! Он похож на крик и, кажется, может разорвать легкие…
Подушка опускается снова — и все повторяется.
Новый вздох, потом — новая пытка.
С каждым разом я обнаруживаю, что за окном становится светлее. И я согласен со светлеющим небом, которое будто говорит, что эта пытка длится невообразимо долго! Я рыдаю, захлебываюсь и схожу с ума.
— Ты понимаешь? — с остервенением шипит обезумевший Майор, отнимая подушку от моего лица. — Понимаешь?!
Я не знаю, что должен понять.
Признаюсь, я даже рад почувствовать укол в плечо, после которого на меня наваливается темнота. Темнота всегда была лучше, чем все это…
— Так — ты не уйдешь, — слышу я.
И, кажется, умираю.
* * *
Открываю глаза утром. За окном — светлая осенняя серость, в лазарете тихо. Вокруг, как всегда, никого. Подушка преспокойно лежит под моей головой, в палате никаких следов ночной борьбы.
Сон?
В таком случае, это самый страшный кошмар из тех, что мне здесь снился.
Я прислушиваюсь к себе: никаких неприятных ощущений в теле нет, даже бодрости будто прибавилось.
Я осторожно встаю с кровати и подхожу к окну, наверное, впервые за долгое время не чувствуя себя смердящим покойником. Так — ты не уйдешь. Меня не оставляют эти слова. Скорее всего, они мне просто приснились, но есть ощущение, что в них очень много смысла. В остервенении Майора из моего кошмара мне мерещилась усталость. Я безумно его утомил своими выходками, и он будто попытался дать мне подсказку с помощью встряски. Возможно, по его меркам, то, что он делал, вполне подпадает под эту категорию.
Я пытаюсь убедить себя в нереальности произошедшего, но не могу. Слова застряли в голове, я не в силах их оттуда вынуть.
Мне нужно его увидеть! Прямо сейчас!
Выбегаю из палаты в запревшей от времени пижаме. Удивляюсь, что вполне в силах бежать. Мимо ходят медсестры, но будто не замечают меня. Это заставляет меня только сильнее увериться в том, что их кто-то подговорил не обращать на меня внимания! Раньше каждый мой чих привлекал толпы монстров в белых халатах. Теперь — всем плевать.
А, может, я призрак?
Все-таки умер и остался в этом страшном месте?!
От ужаса я запутываюсь в ногах и заваливаюсь вперед, но кто-то подхватывает меня под руку и восстанавливает мое равновесие.
— И куда это ты так несешься? Неужели опять на болото?
Я задерживаю дыхание и отшатываюсь.
Майор. Вид у него спокойный, обыденный. Как будто ничего не было, как будто ночью он не пытал меня удушьем.
— Вы… — срываюсь я. — Вы пытались меня убить!
Майор приподнимает бровь.
— Интересные новости. Неужели не преуспел?
Я вздрагиваю от его снисходительной усмешки. У меня путаются мысли, но я чувствую, чувствую, что действительно пережил настоящую пытку! И пусть ничто мне об этом не говорит — ни тело, ни комната, — но воспоминания слишком явные, чтобы посчитать их сном!
Вопрос Майора при этом ставит меня в тупик. Я понятия не имею, что отвечать.
— Вы… вам не удалось!
— Да что ты? — Майор складывает руки на груди. — История становится все интереснее. Подробностями поделишься? Если я, взрослый и далеко не тщедушный мужчина, вознамерился причинить тебе вред, что же мне помешало? Ты сам, или случайный свидетель?
— Вы… издеваетесь?
— Ничуть. Просто хочу услышать твою версию. Создается впечатление, что говоришь ты всерьез, и я хочу понять, насколько все запущено. Так что излагай.
От меня ускользают все доступные слова, а ноги начинают дрожать — на этот раз не от слабости, а от страха перед этим жутким человеком.
— Может, присядешь? Ты, кажется, сейчас упадешь.
Он кладет мне руку на плечо и направляет к скамейке в коридоре, как самый настоящий заботливый воспитатель. В его искренность вполне верится. Сейчас он совсем не похож на мучителя, который явился ко мне ночью. Я безвольно следую за ним, глаза смотрят в никуда, я чувствую себя растерянным и беззащитным.
— Мне это… приснилось, да?
— Что — приснилось? — терпеливо спрашивает Майор. — Что я тебя убиваю? Я, если ты помнишь, несколько раз не позволял тебе самому успешно справиться с этой задачей. Прости, но так ты отсюда не уйдешь. Я за тебя отвечаю.
От услышанного я хочу вскочить, как безумный, но останавливаюсь. Поворачиваюсь к Майору и смотрю на него.
— Как — «так»?
— Через болото, — спокойно отвечает он. — Или какие там у тебя еще способы? — Он качает головой и устало улыбается. — Извини, парень, но такой дорогой я тебя отсюда не выпущу. Отсюда только нормальной дорогой можно уйти, по-человечески.
Я вытаращиваю на него глаза.
— Это какой?
— Обычной, — нервно усмехается Майор. — С асфальтом и обочинами… — Он хмурится. — Да что с тобой? Слушай, мне на секунду показалось, что ты пошел на поправку. Но я начинаю в этом сомневаться.
В ответ я энергично мотаю головой.
— Нет, я… пошел! Я… кажется, понял.
— Что ты понял?
Майор говорит буднично, и я убеждаю себя, что многозначительность в его словах мне просто мерещится. Толку ноль от моих убеждений, все равно мне кажется, что мой сон был вовсе не сном, а теперешние слова Майора — подсказка, которой нужно воспользоваться.
— Что мне… пора прекращать… ходить на болото, — осторожно лепечу я.
Майор улыбается.
— Приятно слышать. Это место не тюрьма, парень. — Он хлопает меня по плечу. — И то, что ты втемяшил себе в голову желание утопиться, чтобы сбежать — ненормально. Ничего у тебя в мою смену не получится, уяснил?
Сглатываю и киваю.
— Хорошо, если так, — говорит Майор и тяжко вздыхает. — Понаблюдаем за тобой еще несколько дней. Потом, если поверю, что ты больше не будешь чудить, вернешься на свободу. Ясно?
Опять киваю.
— Надо же! — Майор издает нервный смешок. — Что ж тебе все-таки ночью привиделось, что ты стал такой сговорчивый? Прямо глоток свежего воздуха.
— Как-как? — встрепенувшись, переспрашиваю.
Майор склоняет голову набок и прищуривается.
— Сговорчивый, но непонятливый, — заключает он. — Через пару часов зайду за тобой, пройдешься. Кажется, засиделся ты в палате, тебе воздух нужен… У тебя, что, тик начался? Что ты дергаешься все время?
— Н-ничего. Это у меня остаточное. После сна! — выпаливаю скороговоркой. Майор подозрительно прищуривается, но, кажется, верит. Или делает вид.
— Иди, приведи себя в порядок.
Он удаляется прочь, а я закрываю глаза и слушаю его шаги — ровные, как марш.
Глава 22. О фантазии, страхе и талантах рассказчиков
СПАСАТЕЛЬ
В женском крыле на пятом этаже раньше была комната. Она и сейчас есть, только в ней больше никто не живет. Это плохая комната: все, кто туда селился, рано или поздно пропадали. Вещи исчезнувших девочек находили на всей территории школы: то в траве покажется чья-то туфелька, то мокрую тетрадку найдут утром посреди перелеска. Но больше всего вещей находили в камышах у болота.
Только вещи. Больше ничего.
Говорят, в директорском кабинете лежит папка, набитая делами пропавших девочек. Она уже такая распухшая, что не может закрыться. Все ученицы жили в той, плохой комнате и пропадали всегда по одной. Говорят, сначала они становились все более нелюдимыми и часто заунывно плакали ночью в коридорах корпуса. Потом начинали убегать с уроков, и никто не мог найти их, пока сами не возвращались. Отлучки учащались, в комнате они бывали все реже, а в какой-то момент просто не приходили назад.
Среди учеников начали ходить легенды про плохую комнату. Мальчишкам и девчонкам нравилось пугать друг друга рассказами о таинственных пропажах.
Но эти истории почему-то никогда не рассказывали у болота.
Совсем никогда.
Однажды во время страшилок у костра мальчишки заключили пари: никто не должен был кричать или прерывать рассказчика, даже если станет совсем страшно. А первый кто закричит, исполнит задание. Одному из них во время истории упал на голову паук, и он закричал. Потом оправдывался, отнекивался, но делать нечего, спор проигран. Ему предложили провести эксперимент: две недели жить в плохой комнате и записывать в дневник все, что будет происходить.
Поначалу все шло хорошо. Комната и комната, ничего особенного. Только страницы дневника сразу начали выглядеть странно: как будто кто-то уронил его в воду, а потом высушил на батарее.
Тот мальчик исправно все записывал. Он писал, что по ночам в коридоре ему слышится чей-то плач. Сначала тихий, потом все громче и ближе к двери. Он толком не мог спать: баррикадировался по ночам и трясся от страха. Боялся, что «нечто из коридора» войдет в комнату и заберет его с собой. Он не знал, куда заберет, но, когда писал об этом в дневнике, почерк становился неразборчивым, как будто у него рука ходуном ходила от дрожи!
Другим мальчишкам стало совестно, и они предложили ему закончить задание раньше срока, но тот ничего не ответил и в свою прежнюю комнату не вернулся. Он стал сторониться друзей и других учеников. Стал прогуливать уроки. Дневник — единственный, с кем он разговаривал. Там он писал, что в комнате плохо и сыро, что ему очень одиноко и часто хочется плакать, но он не может, потому что слышит чужой, очень заунывный вой, который сводит его с ума. Он писал, что очень хочет уйти из плохой комнаты, но не может этого сделать: ему не позволяет кто-то… или что-то.
В один дождливый день этот мальчик тоже пропал. Вся школа долго искала его, но без толку. Найти удалось только дневник. В камышах на болоте. Весь мокрый. Последнюю запись с трудом смогли разобрать: «Она жила в этой комнате и грустила, но никто ее не слышал. Теперь те, кто слышит ее плач, уходят вместе с ней».
Старожилы школы вспомнили, что одной из жительниц плохой комнаты давным-давно была девочка, с которой никто не дружил. Эту историю не рассказывали ученикам, но она утопилась в озере на территории школы. Ее тоска была настолько сильной, что отравила воду и превратила озеро в болото. Теперь все, кто хоть раз загрустит в плохой комнате, уходят в болото вслед за ней. Говорят, болотница растет от каждого утопленника, которого забирает к себе. За годы она утопила уже стольких, что теперь ей даже не нужна комната, чтобы похищать детей.
Может быть, она и сейчас смотрит за теми, кто вышел из корпуса в поздний час? Подбирает себе новую жертву?
Может, она уже пришла…
— ЗА ТОБОЙ! — громко вскрикивает Нумеролог и опускает руку на плечо Стрижу.
Стриж верещит и вскакивает. Сухарь предусмотрительно оттесняет его, чтобы тот не угодил в наш костерок. Мы с Далай-Ламой прыскаем со смеху, хотя Нумеролог, пожалуй, переборщил с шуткой. Еще немного, и у Стрижа бы сердце остановилось.
— Тихо ты! Всю округу перебудишь, — посмеиваясь, говорит Сухарь, хлопая Стрижа по спине. Тот пыхтит и отдувается, приложив руку к груди.
— Разве можно… так пугать?
— Ну прости, — тянет Нумеролог, приподнимая руки. — Ты ближе всех сидел, я не думал, что ты так испугаешься. Ты же эту историю знаешь.
Стриж надувает губы.
— Все равно страшно.
Надо признать, я понимаю Стрижа. Нумеролог оказался крайне талантливым рассказчиком. Его истории передаются не только через голос и интонации, но и через все тело. Он то обхватит себя за плечи, то картинно прищурится, то вдруг начнет шептать с запавшими глазами затравленного зверя.
— По тебе театр плачет, честное слово, — говорю ему.
Он сияет, ему приятно. Я стараюсь концентрироваться именно на этом, а не на том, что «грустящая девочка» из истории невольно ассоциируется у меня с Принцессой, а тему утопленников после моего первого дня здесь мне вообще не очень хочется поднимать.
Но раз уж пришел сюда, надо терпеть.
Вздыхаю и стараюсь отвлечься от неприятных мыслей. В конце концов, соседи так долго распинались, насколько важны ночи страшилок, что у меня просто не было шанса свести эти разговоры на нет. Как, впрочем, нет и шанса сейчас киснуть. В этом захолустье придают до ужаса много значения традициям! Ночь страшилок считается настоящим обрядом посвящения новичка, а со мной мои соседи этот момент упустили. Почему-то об этом никто не вспомнил до возвращения Нумеролога из Казармы. Но с его приходом многое изменилось, хотя Нумеролог не то чтобы постоянно диктует свои порядки — просто с ним тридцать шестая будто обрела еще один оттенок, который до этого потеряла.
Ночь страшилок — незыблемая часть этого оттенка.
— Может, перерыв сделаем? — бубнит Стриж. Сухарь молча протягивает ему бутылку с какой-то бормотухой. Представить боюсь, откуда он ее достал или на чем настаивал. Не спрашиваю: от знаний мне вряд ли полегчает, а пить все равно заставят.
Бутылка с мутной красноватой жижей доходит до меня. Пью осторожно и удивляюсь. На вкус не так плохо, как я думал: что-то кисловато-вишневое, сладко медовое и слегка горячительное. Самое то, чтобы не замерзнуть ночью в перелеске между ученическим корпусом и столовой, недалеко от нашего со Старшей общего (теперь — общего) потайного места, куда больше никто не ходит.
— Ну какой перерыв? — возмущенно тянет Нумеролог. — По традиции три истории должно быть, и надо, чтобы одну из них точно рассказал Спасатель!
Соседи смотрят на меня: Стриж виновато, Сухарь испытующе, Нумеролог умоляюще. Взгляд Далай-Ламы не выражает ничего особенного, ему просто интересно наблюдать за происходящим. А вот Нумеролог, если я его подведу и скажу, что никаких страшилок не знаю, наверняка развернет здесь драму, которой позавидует Шекспировский театр.
— Сейчас рассказывать? — спрашиваю осторожно.
Нумеролог энергично кивает.
Ага, делать нечего. Придется что-то выдумывать. Самое обидное, что я даже пытался сочинить историю, когда осознал неотвратимость сего мероприятия, но в голову, как назло, ничего не пришло. Все мои фантазии обрубили вводные данные, которые оставил Нумеролог, когда объяснял мне суть посвящения. Оказывается, все истории, должны так или иначе касаться интерната. И непременно обязаны быть новыми. То есть, мне нужно придумать какую-то страшилку, которая, если будет достаточно хорошей, включится в местный фольклор — который, похоже, именно так и пополняется.
Казалось бы, чего проще: придумать страшилку про место, которое может временами быть по-настоящему жутковатым. Но на поверку задача оказывается гораздо сложнее. Как будто сама территория отказывается от халтуры в моем исполнении, и на мое нежелание играть в сочинительство ей плевать. Пришел на посвящение — изволь выложиться.
В какой-то степени это, наверное, даже честно.
Вздыхаю, мрачным горбылем усаживаюсь на поваленное дерево и прикладываю ко рту сложенные домиком руки. Соседи мои затаиваются и ловят каждое движение. История для них, похоже, уже началась.
Я думал, буду метаться в панике от такого стечения обстоятельств, но почему-то внутри мне совершенно спокойно.
Ну, хорошо, — думаю, мысленно обращаясь к кому-то безликому. — Я согласен на твои условия. Я искренне открыт твоим историям. Хочешь рассказать их? Хочешь, чтобы я рассказал? Тогда помоги мне, слышишь?
Порыв ветра агрессивно кусает пламя костра. Стриж охает от страха, Сухарь машинально кладет ему руку на плечо. Я, подогревая настроение своих слушателей, умудряюсь остаться в той же почти молитвенной позе с загадочно прикрытыми глазами. Не специально, просто в порыве ветра мне действительно мерещится смутная подсказка.
Убираю руки ото рта.
Чувствую, как глаза слегка западают, как если б я собрался рассказывать самую тяжелую историю своей жизни.
Выдох — вдох.
— Темные коридоры опасны, вы разве не знали?
Когда-то давно к воротам школы подбросили совсем маленького ребенка в белом одеяльце. Не было ни встреч с директором, ни телефонного звонка, ни просьбы позаботиться о малыше. Кто-то просто положил его у самого конца гравийной дорожки и ушел.
Ребенок замерзал на холодной земле, ерзал и жалобно плакал, но никто его не слышал. До самой ночи никому не пришло в голову выйти к воротам и поискать там источник отдаленного шума.
Когда на школу опустилась темнота, стало совсем холодно, а у ребенка уже не было сил кричать. Его услышала сама интернатская ночь. Она сжалилась над ребенком и забрала его к себе вместе с одеялом, из которого ему почти удалось выбраться. Темнота была готова убаюкать его и успокоить своей тишиной, но у нее не было тепла, которое бы могло его согреть. Поэтому все, что она смогла сделать, это спрятать его в самых мрачных закоулках школы и обучить, как ему выжить.
Холодный ребенок усвоил уроки темноты и хорошо научился ждать. Кого-то глупого и смелого, кого-то неосторожного, рискующего забрести в закуток самого густого мрака. Кого-то, кто выбрался ночью из-под одеяла, где ему положено быть.
Время от времени находится ученик, который забывает родительские наказы и отправляется на ночные прогулки. Достаточно просто подождать и почувствовать, чья постель пустеет по ночам.
Вычислив нужного ученика, Холодный ребенок пробирается в пустую постель. Детское одеяльце помогает ему скрываться в ученических кроватях. Когда ученик возвращается и ложится спать, он больше не может согреться по ночам, потому что тепло уходит к Холодному ребенку, который ночует вместе с ним.
Холодный ребенок согревается и растет.
Прислушивайтесь!
Шорох одеяла может его выдать.
А услышали шорох — бегите!
Потому что если не услышать его вовремя, однажды ночью он выберется из-под одеяла и займет тело хозяина кровати…
— Жуть какая!
Самый чувствительный слушатель затыкает уши и упрямо мотает головой.
— Нечестно! В комнатах должно быть безопасно! — Стриж чуть не плачет, а я выныриваю из мрачного омута сорвавшейся с языка истории и заставляю себя взбодриться.
— Стриж, ну ты чего? — успокаиваю я. — Это же просто история.
— Не хочу, чтобы Холодный ребенок ночевал со мной в одной кровати! Не хочу, чтобы он занял мое тело!
Далай-Лама снисходительно улыбается. Нумеролог прикрывает рот рукой, чтобы не расхохотаться. Сухарь поджимает губы и смотрит на меня, мол, успокаивай теперь его сам.
— Не волнуйся, не будет эта страшилка с тобой ночевать. Ты же по ночам никуда не ходишь, а спокойно спишь, — предпринимаю попытку я.
— А если в туалет надо будет? Там ведь темно! Обязательно на Холодного ребенка наткнешься, пока доберешься! — возмущается Стриж. Я ошеломленно на него смотрю, удивляясь, что он так легко принял мою историю на веру. — А если еще что-то понадобится? И как тогда быть?
Я хмурюсь и пытаюсь выдумать успокоение.
— Если вдруг почувствуешь, что мерзнешь, а одеяло шуршит, просто смени кровать, и Холодный ребенок уйдет обратно в темноту, — заверяю я. — Ему не у кого будет больше воровать тепло, и он оставит тебя в покое. Понял?
— Ты это просто выдумываешь, да? — жалобно спрашивает он.
Конечно, выдумываю! Только если я скажу такое при своих соседях, я, кажется, доломаю то, что и так оказалось выстроено шатко.
— Нет, это было в истории. Просто ты мне договорить не дал.
— Потому что ты хотел что-то страшное рассказать, — виновато тянет Стриж.
— Так ночь страшилок для того и придумана, разве нет?
Сухарь вздыхает.
— А история-то грустная, если вдуматься, — говорит он. — Пришло же кому-то в голову бросить совсем маленького ребенка у ворот и уйти. По мне, вот это — по-настоящему жутко.
Я молчу, от слов Сухаря мне становится не по себе. Теперь кажется, что я всех задел этой историей. Кроме Далай-Ламы, который пребывает в своем привычном спокойствии.
— Рассказчик из меня не ахти, — признаюсь.
— А, по-моему, была настоящая жуть! И ветер этот еще. Самое то для ночи страшилок, — подбадривает меня Нумеролог.
Чтобы разрядить обстановку, по кругу снова пускают бутылку. После этого Сухарь напоминает, что всем нужно размяться и не засиживаться на холоде. Лицо у него при этом напряженное, как перед ответственным и важным делом, на выполнение которого есть всего одна попытка.
После небольшой разминки, которая и впрямь помогает согреться, мы рассаживаемся, подчищаем закусочные запасы Стрижа и умолкаем.
Когда Сухарь протягивает руку к огню и останавливается на полпути, будто в неуверенности, я задерживаю дыхание, понимая, что сейчас начнется очередная история.
Сухарь вечно серьезен и обстоятелен, поэтому, как только слово переходит к нему я невольно проникаюсь духом важности нашего мероприятия.
У каждого рассказчика своя манера, которая окутывает слушателей определенным духом. Подрагивающее дыхание Сухаря под аккомпанемент треска веток в костре будто рождает влажный туман, зависающий в воздухе и замораживающий время. Каждое движение невидимой стрелки часов теперь ощущается стеклянным треском, ломающим несуществующие льдинки, а облачка пара, вырывающиеся наружу при дыхании соседей, становятся чуть заметнее во мраке, который тоже посерьезнел на целый тон.
Можно ли несколько раз увидеть один и тот же сон?
Конечно.
Но бывает ли так, что один и тот же сон видят разные люди?
Здесь — бывает.
Если во сне ты увидел территорию школы, поросшую лесом, затаись. В этом лесу растет бродун-трава, которая через сны тянет свои корни к ученикам и пытается указать дорогу своему слепому хозяину.
Меж деревьев блуждает дух, состоящий из инея, а за ним по пятам следует вечный мороз. Его называют просто Холодом. Он ищет тех, у кого уже не хватает сил жить. Тех, чья душа замерзает. Одно его прикосновение — и замерзшая душа исчезает. Становится бродун-травой в его лесу и готовится искать новых жертв для хозяина.
У меня вдруг начинает ныть в груди прямо посреди рассказа Сухаря. Я пытаюсь дышать ровно или отрешиться от боли, но она никуда не уходит. Как не уходит и ощущение, что есть в этой истории нечто очень знакомое.
Никто не говорит о нем, чтобы не призывать. Ни у кого нет власти победить его. Если Холод приходит в комнату — не шевелись и надейся, что он пришел не за тобой.
А если вдруг услышишь считалку, знай: Холод оставил на тебе свою метку.
Тут меня передергивает так, что я едва не подпрыгиваю. Ряд старых, ленивых, скрипучих слайдов отряхивается от паутины в моей голове и начинает проецироваться на оборочку глаза картинками, от которых мне уже не отмахнуться.
Холод сосчитает «Раз» —
Интернат в лесу увяз.
Холод сосчитает «Два» —
В сны вползёт бродун-трава.
Холод сосчитает «Три» —
На руины не смотри.
Холод выдохнет «Четыре» —
Ты в его морозном мире.
Я улавливаю обеспокоенный кивок Нумеролога, на которого таращусь, не скрывая ни ужаса, ни возмущения. Как он может спокойно сидеть и слушать это? Как я до этого мог просто-напросто забыть о том, что произошло? Ответ на мои вопросы не заставляет себя ждать, и от этого меня пробирает уже по-настоящему леденящий страх.
Холод сосчитает «Пять» —
Люди станут забывать.
Холод сосчитает «Шесть» —
Всех пропавших нам не счесть.
Холод сосчитает «Семь» —
И уводит на совсем.
Мне становится плохо. Лес кажется угрожающим и чужим, каким не был буквально минуту назад. Сердце стучит, как бешенное. Как я ни стараюсь заставить себя чтить традиции и досидеть до конца истории, прежде чем обрушить на соседей свой праведный гнев, уже знаю, что ничего не выйдет.
Холод сосчитает «Восемь» —
Шепот стен умолкнуть просим.
Холод сосчитает «Девять» —
Снова будем прыгать-бегать.
Холод сосчитает «Десять» —
Снова рыщет он по детям.
Только тех он не находит,
От кого его отводят.
— Вы, что, сумасшедшие?! — не выдерживаю я, вскакивая со своего места.
— Спасатель, ты чего? — тихо спрашивает Нумеролог, отшатываясь от меня. В его исполнении это вообще дико слышать.
— Ты сам-то в своем уме? Неужели не помнишь, из-за чего оказался в Казарме? И после этого вы вот так запросто рассказываете это в качестве страшной сказки на ночь?!
Соседи таращатся на меня со смесью испуга и недоумения. Они будто понятия не имеют, о чем я говорю. Но как такое может быть? Моя первая ночь в школе, призрак-из-инея, пытавшийся дотронуться до Нумеролога, и его прикосновение к моей спине, после которого я прийти в себя с полчаса не мог! Я ведь именно после этого получил свою кличку, хотя в последнее время связывал ее только с попыткой вытащить Пуделя из болота.
Я и сам умудрился забыть о Холоде. О том, что, думал, никогда не выветрится из моей памяти. А оно действительно выветрилось, и я вот так запросто попытался жить в этом чокнутом месте нормальной жизнью!
Как в дурацкой считалке… которую я слышал… люди станут забывать…
Качая головой, как безумный, медленно пячусь прочь от ребят. Сухарь подается мне навстречу, но я разворачиваюсь и даю дёру в сторону ученического корпуса. Мне нужно туда попасть во что бы то ни стало! Прямо сейчас.
Глава 23. О безумии, женской солидарности и нежных жестах
СПАСАТЕЛЬ
В дверь сорок седьмой я не стучусь, а жалобно скребусь, попутно переводя дыхание. Весь путь от костерка в лесу до четвертого этажа ученического корпуса я преодолел бегом и так быстро я, кажется, никогда прежде не бегал. На то, как обитательницы среагируют на мое появление, мне сейчас, если честно, плевать. Здравость собственного рассудка для меня гораздо дороже, чем женская солидарность соседок Принцессы, а удостоверить меня в моем благоразумии может только один человек. И живет он за этой дверью.
В сорок седьмой слышатся шаги, кто-то щелкает выключателем и осторожно отпирает мне. Я щурюсь от яркого света и пытаюсь разглядеть, кто именно из обитательниц мне открыл. Передо мной Игла — высокая темноволосая девушка с раскосыми глазами, наипрямейшей спиной и извечно недовольным выражением лица. При виде меня, она упирает руки в боки и растягивает губы в острой злорадной улыбке. Она стоит в проходе, заступая мне путь, но дверь держит достаточно широко открытой, чтобы я не мог пройти, не проявив грубость, но видел все, что происходит за ее спиной.
— Только гляньте, кого к нам принесло, — говорит она. В голосе слышатся сонные нотки, хотя она явно пытается их скрыть. — Ты не обнаглел?
В комнате копошение и шелест одеял. Хозяюшка и Принцесса приподнимаются на локтях, Белка преисполняется бодрости и свешивает ноги с кровати. Старшая садится, но из-под одеяла вылезать не спешит, глядит на меня строго и испытующе.
— Шел бы ты отсюда, Казанова! — басит со своей кровати Хозяюшка.
Принцесса отбрасывает одеяло и встает. Даже ее ночная сорочка напоминает кукольное платье, а густые светлые волосы кажутся аккуратными, даже после подушки.
— Не надо, — тихо просит она. — Не обижайте его, пожалуйста, девочки…
Ее голос звучит так, будто она вот-вот расплачется. Не могу уследить за своей мимикой, и мое лицо неприятно искажается прежде, чем я успеваю это остановить. Вместе с тем у меня полыхают от стыда уши. Принцесса не сделала мне ничего плохого, ведет она себя благородно и красиво в отличие от меня. Но я не могу ничего сделать с тем, как меня раздражает ее робкий подрагивающий голосок и беззащитная зажатость.
Хочется сказать что-то в свое оправдание или попросить Принцессу не защищать меня, потому что я этого, ей-богу, не заслуживаю — по крайней мере, от нее. Но понимаю, что такие реплики положения дел никак не исправят. Приходится быть мразью до конца, поэтому я даже не перевожу на Принцессу взгляд, а обращаюсь к той, кто мне по-настоящему нужен:
— Старшая, выйди, пожалуйста. Нам надо поговорить.
Мы сталкиваемся взглядами и надолго задерживаем их друг на друге.
Игла бесится, что я ее игнорирую, внутри нее почти зримо закипает обжигающее раздражение. Боковым зрением вижу, как Принцесса опускает голову и обнимает себя за плечи, а Белка прикрывает рот рукой и выжидающе глядит на Старшую. Комната звенит от напряжения так, что просыпается даже Лень. Она зевает, приоткрывает глаза и бормочет что-то невнятное с вопросительной интонацией. На нее не обращают внимания, и она снова опускается на подушку.
— Каков наглец! — восклицает Хозяюшка. — Топай отсюда! Тебе с первого раза непонятно было?
Я продолжаю смотреть на Старшую. Она сжимает губы и старается никак не реагировать на соседок, с видом экзаменаторов ждущих ее ответа.
— Это до утра подождать не может? — недовольно шипит она.
— Нет, дело срочное. Прошу тебя, выйди. Пожалуйста.
Надавливаю на последнее слово, вкладываю в него все свое апатично ворочающееся отчаяние. Старшая тяжело вздыхает и берется за край одеяла.
— Ты же с ним не пойдешь, да? — скороговоркой спрашивает ее Белка, оглядываясь на Принцессу, которая к этому моменту снова легла в кровать и отвернулась к стене.
Старшая смотрит на меня. Ее рука на краю одеяла замирает и слегка дрожит, глаза умоляют не создавать ей проблем, но я эгоистично продолжаю ждать, что она примет мою сторону. Я не имею на это никакого морального права и ставлю ее в неловкое положение перед соседками. Сволочь? Да уж, пожалуй. И все же… сейчас она безумно мне нужна.
Старшая выжидает еще несколько секунд, а затем решительно откидывает одеяло, тут же поднимаясь и скользя ногами в тапочки.
— Что ты творишь? — шипит на нее Белка.
— Он же сказал, что хочет поговорить по делу, — строго обрывает ее Старшая, надевая серую толстовку поверх белой пижамы и наскоро собирая волосы в небрежный пучок.
Хозяюшка и Белка провожают ее осуждающими взглядами, но Старшая бесстрашно проходит мимо них и останавливается перед Иглой.
— Дай пройду, — спокойно говорит она.
Игла поворачивается к ней очень медленно.
— Я думала, у тебя есть принципы, — цедит она.
— Есть, — невозмутимо кивает Старшая, — и первый из них: дела превыше дрязг.
Она больше не просит Иглу отойти, а грубо отстраняет ее плечом, даже не оборачиваясь. Та багровеет и захлопывает дверь с такой силой, что Старшая прикрывает глаза и поджимает плечи.
Мы остаемся наедине в темноте коридора. Я почти ничего не вижу, лишившись света из комнаты, но даже без этого чувствую, как Старшая буравит меня глазами. Пару секунд она молчит, затем откашливается и складывает руки на груди.
— Так, что там у тебя? — сухо спрашивает она. — Ради чего я обеспечила себе продолжительные проблемы?
Собираюсь с силами, не представляя, как начать разговор. Но как-то явно надо, поэтому вздыхаю и выпаливаю:
— Ты помнишь, после чего я получил свою кличку?
— Ты издеваешься, что ли?! — вскрикивает Старшая. — И ради этого…
— Помнишь, или нет? — перебиваю я.
Старшая возмущенно цокает, хватает меня под локоть и отводит подальше от двери сорок седьмой.
— Так, а теперь объясняй, с чего такие вопросы, — требует она. — Что тебе от меня нужно? Ну помню я, после чего тебя так прозвали. Дальше что?
— Назови это событие, — отчаянно прошу я.
Если и она сейчас скажет про Пуделя и болото, мне кажется, я упаду в обморок.
Глаза немного привыкают к темноте, и я начинаю различать взгляд Старшей. Она смотрит очень многозначительно и напряженно. Ее лицо выражает вопрос, который она озвучивает:
— Зачем?
Во мне разрывается целый снаряд раздражения, и удержать его так, чтобы ударная волна не накрыла все в зоне досягаемости, очень сложно.
— Ты можешь просто ответить? — едва не трясясь, прошу я.
— Отвечу, если скажешь, зачем тебе.
Ну, правильно. Старшей на мои усилия по сдерживанию переросшей в злость паники, плевать совершенно. Она и не обязана их замечать, она ничего мне не должна. Но так трудно сейчас объяснять это себе, так трудно не требовать чего-то от человека, от которого зависит почти всё! Так трудно не злиться на него за то, что он вместо прямых ответов на вопросы, от которых зависит качество твоего дальнейшего существования, просто хочет поиграть и растянуть удовольствие от расспросов.
Не удерживаюсь, издаю стон, съезжаю по стенке на пол и закрываю лицо руками. Старшую это, похоже, дезориентирует. Она наклоняется ко мне.
— Эй, ты чего?
— Я стал Спасателем не сразу после того, как вытащил Пуделя из болота, — обессиленно говорю я.
Старшая внимательно следит за мыслью и кивает.
— Не сразу. Тебя так назвали соседи.
— Ночью, — уточняю.
Старшая молчит. Я резко поднимаю на нее взгляд.
— Ты помнишь, что произошло? — продолжаю допытываться.
— Слушай, да чего ты меня допрашиваешь?
— Допрашиваю, потому что «Холод сосчитает «Пять» — люди станут забывать», — выпаливаю я. — Знакомая считалочка, да?
Старшая громко втягивает воздух через нос и молча на меня таращится.
— Все забыли, что случилось, понимаешь? Включая меня. Я жил, не помня о том, что произошло в мою первую ночь в интернате. Ты — помнишь? Или я с ума схожу?
Перед ее ответом темная зависшая вечность успевает несколько раз разорвать меня на части. А затем:
— Помню.
Я вскакиваю и пристально смотрю ей в глаза. Старшая отшатывается от неожиданности.
— Правда?
— Правда, — устало говорит она. — Я же включила вам свет после того, как… как Холод тебя коснулся.
Не удерживаюсь и крепко обнимаю ее. Она осторожно гладит меня по спине в ответ, будто не понимает, как себя вести в таких ситуациях. Когда я отстраняюсь, она вздыхает — кажется, с облегчением. Это немного обидно, но сейчас я слишком ей благодарен, чтобы по-настоящему расстроиться.
— Почему остальные забыли? — продолжаю расспрос. — Почему ты не забыла?
— Ну я не одна такая уникальная. Ты, как видишь, тоже в итоге вспомнил, — пожимает плечами она, неловко убирая за ухо несуществующую выбившуюся прядь волос.
Очень девичий жест, нетипичный для такой, как Старшая. Для нее характерно что-то более резкое, не настолько… кокетливое. Эта мысль меня обезоруживает, и мне с трудом удается не потерять пол под ногами.
Она, что, кокетничает? Со мной? Вот прямо сейчас?
— Чего ты так смотришь? — В ее голос возвращается прежнее напряжение, отрезвляющее меня.
— Ничего. Просто… это было со мной, а я умудрился на какое-то время забыть. Но я почему-то знал, что ты будешь помнить. С тобой… тоже бывало, что он тебя касался?
— Со мной много чего бывало, — отвечает Старшая.
— И ты никогда не забывала…
— У меня есть дежурства. Как раз чтобы не забывать.
Виновато опускаю взгляд.
Что ж, уделала, крыть нечем.
Я только сейчас понимаю, как со стороны выглядит поведение Старшей. Одинокая девчонка, зачем-то взявшая на себя ответственность за спокойствие школы, выходит одна по ночам патрулировать территорию и готовится к встрече с Холодом, чтобы не дать ему никого утащить. Надо думать, Старшая ни к кому за помощью не бегает и ни у кого не просит советов. Она не похожа на ту, кто стал бы так себя вести. Я на ее фоне просто размазня, которую почему-то окрестили героем.
Смотрю на нее с видом побитого пса. Пожалуй, сейчас я должен быть ей противен. Заслужил, чтобы такое отношение вернулось ко мне от важного человека после того, как обошелся с Принцессой, так что даже осудить, наверное, не смогу.
Но непохоже, чтобы Старшей был противен мой жалкий вид.
— А в напарники ты никого не принимаешь?
Мой вопрос ее искренне удивляет.
— В напарники? На дежурствах?
— Да. Но если тебе нужна компания где-то еще, то я готов.
— Тебе зачем это? Сложностей в жизни мало? Героем решил побыть?
Шагаю к ней и качаю головой.
— Плевать мне на героизм. Возьмешь в напарники, или силой придется набиваться? — нервно усмехаюсь я.
— Ты все-таки отбитый, да? — возвращает мне усмешку Старшая.
Как ни странно, в ее словах сейчас нет ни грамма сарказма или желчи. Я невольно улыбаюсь ей.
— Может, даже больше, чем ты думаешь.
Не отдавая себе отчета в том, что делаю, нахожу ее руку и зажимаю в своих. Старшая напрягается, и, кажется, перестает дышать. Мне сложно прочитать, отчего так. Хочется верить в ту версию, которая мне больше всего нравится, но… это же Старшая. Сейчас она не дышит, глядя на тебя, а через секунду выбьет тебе пару зубов, и ты поймешь, что она просто готовилась к атаке, аккумулируя злость. Она, как бешеный зверь — непредсказуемая и резкая. Кто-то может даже посчитать ее монстром. Но будь я проклят, если это не лучший человек из всех, кого я знаю!
— Если тебе неприятно, скажи. Я уберу руки, — усмехаюсь. — Только не надо сразу бить, ладно? А то ты не в таком «идиотическом состоянии», чтобы я смог тебе ответить.
Жду ее приговора, как заключенный-смертник. Но Старшая молчит.
— Н-ну ладно, — наконец, неровным голосом отзывается она. — Хочешь быть напарником — будь им. Если сам не взвоешь от необходимости обследовать территорию школы по ночам, бродить в темноте и мало спать, то добро пожаловать.
— Это лучшее предложение в моей жизни, — тихо отвечаю я.
Ее улыбка становится нехарактерно застенчивой. Я вдруг понимаю, что находиться рядом со мной Старшей все-таки приятно. Она не спешит освободить свою рук из моих, не отстраняется, а глаза у нее как-то странно поблескивают. С того момента, как она совершенно безразлично клала руку на мое колено и расспрашивала об общем состоянии после встречи с Холодом, что-то явно изменилось. Что-то существенное.
И, похоже, не только у нее.
Да признайся ты уже, что она тебе нравится! — вопит мой внутренний голос.
Обычно мне хочется послать его куда подальше, потому что он любит напоминать мне о героизме. Но в этот раз я такого желания не испытываю.
Признаваться на словах не решаюсь — это выглядит глупо во всех вариантах, которые я воображаю. Вместо того подаюсь вперед и целую Старшую. Точнее, это больше похоже на попытку ее клюнуть, потому что я еле-еле касаюсь ее губ, отстраняюсь почти тут же и готовлюсь получить пощечину. Но Старшая не спешит так реагировать. Вид у нее растерянный и ошеломленный.
— Я думал, ты мне врежешь, — честно говорю я, когда пауза непростительно затягивается.
Старшая смущается, заставляет меня выпустить ее руку и старается погасить сияние глаз. Затем тянется к моим волосам и неловко их взъерошивает. Похоже, набор нежных жестов у нее скудный и в основном применяется к младшеклассникам, но я ценю и это.
— Врезала бы, если б ты извинился, — бурчит она.
— Кажется, мне повезло, что это не самая сильная моя черта.
— Иди уже спать, напарник, — хихикает Старшая.
Я не спешу подчиняться и сначала провожаю ее до двери в комнату.
— Тебя назад-то пустят? — спрашиваю. — Может, у нас переночуешь? У нас кровати свободные есть…
Обрываюсь на полуслове: осознаю, как нелепо звучит мое предложение вслух, хотя в голове оно казалось жестом галантности.
Старшая прыскает со смеху.
— Тогда мне придется насовсем у вас селиться.
Мы оба слегка теряемся и отводим взгляды.
— Нормально все будет, — заверяет меня Старшая и проводит рукой по моему плечу. Похоже, она сама не определилась, что этот жест должен был значить, поэтому я в ответ на него только неловко киваю.
— Иди, — говорит Старшая. — Увидимся… скоро.
Я снова киваю и нехотя пячусь. Мои страхи безумия развеялись, как дым, и мне так жарко, что я твердо уверен: сегодня, если Холод реально вздумает явиться еще раз, он растает, если меня коснется.
Глава 24. О выборе сумасшедших, человеческой дороге и правоте Майора
СПАСАТЕЛЬ
Муравейник столовой гудит и копошится. Вокруг прилавка водят хороводы потертые, посеревшие и пожелтевшие от времени подносы с бессмертными тарелками, окаймленными старомодным синим узором.
Мы с Сухарем и Далай-Ламой дожидаемся возможности освободиться от цепи учеников и удаляемся к секции столов для старшеклассников. На полпути к нашему обычному месту я замечаю Старшую. Мы редко появляемся в столовой в одно время, но сегодня она здесь — как нарочно. Смотрит она на меня недоверчиво, будто пытается понять, буду ли я открещиваться от поведения, которое продемонстрировал ночью в коридоре. Ей почему-то кажется, что буду, я это по взгляду вижу.
— Ребят, вы же не против посидеть вдвоем? — говорю на ходу соседям.
Они прослеживают за моим взглядом и улыбаются.
— Значит, после вашего вчерашнего рандеву вы, вроде как, вместе? — буднично уточняет Далай-Лама.
— Понятия не имею, но пока она меня не отшила, буду считать так.
Я уже решительно двигаюсь в сторону стола Старшей. Сидит она одна, никто не спешит к ней подсаживаться. Серпентарий ее соседок нарочно уселся в отдалении, но так, чтобы прекрасно видеть ее одиночество. Им доставляет удовольствие каждый взгляд на зависшую над тарелкой с рисом и сухой котлетой вилку Старшей, ее напряженные следящие за мной глаза и ее беззащитность — пусть и воинственная.
Быстро подхожу к столу, нарочно сажусь так, чтобы загородить Старшую своей спиной от ее соседок, и водружаю на стол поднос. На моей тарелке две надутые сосиски и слегка разваренные макароны с оторванной от сердца столовой ложкой зеленого горошка. В граненом стакане — мутный компот с плавающими ошметками сухофруктов.
— Я думала, ты с соседями сидишь, — бурчит Старшая, делая вид, что с интересом изучает мой обед.
— И тебе приятного аппетита, — улыбаюсь. — Обычно все с соседями и сидят, но я, как видишь, не один такой уникальный. — Небрежно киваю назад и усмехаюсь. — А говорила, что все нормально будет. Они тебе бойкот объявили?
Старшая берет с подноса стакан остывшего слабого чая и отпивает.
— Они давно его объявили, просто только теперь продемонстрировали явно. Мне так даже легче, — она пожимает плечами, — можно перестать пробовать вести светские беседы и притворяться, что мы дружная комната.
Хмурюсь.
— Слушай, а они не могут… ну не знаю… вещи твои порвать или еще что-то такое сделать? Не будут тебе вредить?
Старшая расплывается в улыбке.
— У них руки чешутся, но кишка тонка, — шепчет она. — А ты всегда такой заботливый после того, как целуешь девушку в порыве безумия?
— Во-первых, это было не безумие, а во-вторых, нет. Просто ты вынуждаешь задумываться, не захочет ли кто тебя прирезать, пока напарника нет рядом. Характер у тебя…
— Какой? — щурится Старшая.
— Многогранный, — цежу я, глядя на нее с назидательностью. — Я не устану предлагать: хочешь, переезжай к нам. У нас есть свободные кровати. Или, если хочешь, переселимся на пятый? Там, говорят, есть вечно свободная комната.
Старшая успевает вовремя выплюнуть обратно в стакан чай, которым чуть не давится.
— Ты поиздеваться пришел? — шипит она.
— А что? Отлично подходит для наших с тобой расследований.
— Во-первых, болотницы нет, это миф, а комната на пятом этаже — это просто комната, ничего в ней особенного. Во-вторых, не расследований, а дежурств, — качает головой Старшая. — И вообще, я только вчера сказала, что мы будем ходить вместе, а уже успела об этом пожалеть. Если для тебя это все шутки…
Я отклоняюсь и приподнимаю руки.
— Ладно, прости. Не шутки. Просто я за тебя волнуюсь, а я дурной, когда нервничаю.
— Только когда нервничаешь? — хмыкает Старшая, но довольство в глазах ее выдает. Только она скорее удавится, чем покажет, что ей приятна забота.
Посреди разговора надо мной нависает чья-то худощавая тень с очень пышной шевелюрой. Я рассеянно поворачиваюсь и натыкаюсь взглядом… на Пуделя.
— Привет, — стеснительно улыбается он. Переводит взгляд на Старшую, здоровается с ней вежливым кивком, но тут же снова обращается ко мне: — Извини, что отвлекаю… я тут поузнавал, тебя теперь Спасателем зовут, так?
— Привет, — выдавливаю из себя. — Да, так прозвали.
Ерзаю на своем месте и поджимаю губы. Натянуть улыбку не получается: знаю, что она будет больше напоминать судорогу, поэтому стараюсь остаться хотя бы нейтральным. Впрочем, Пуделю тоже плохо удается непринужденность: он так нетерпеливо перекатывается с пятки на мысок и чего-то выжидает, что у меня самого внутри начинает жужжать невидимый подгоняющий моторчик. Есть такие люди, которые разводят вокруг себя суету, ничего при этом толком не делая. Не думал, что этот парень из таких, но…
— Рад снова познакомиться, — говорит Пудель и протягивает мне свою тощую руку. Прежде, чем ее пожать, я переглядываюсь со Старшей, взгляд которой снова делается напряженным.
Ответить Пуделю взаимностью у меня не получается, потому что я вдруг отмечаю, что мне неприятно его видеть. А я ведь так пытался его спасти! Никогда бы не подумал, что окажусь не рад видеть его живым. Но вот он я: что-то не свечусь от счастья. Наоборот, меня так и подмывает спросить «чего тебе надо?» или сказать еще что-нибудь неоправданно грубое. Чтобы так не делать, приходится прикладывать усилия, что меня не на шутку удивляет. Вроде как, такое поведение в этой школе во мне провоцирует только Майор, а Пудель… Он хороший парень, но воспоминания о нем у меня сейчас сплошь неприятные.
— Ты прости, что я… тебя почти не навещал, — насилу говорю я. — Я приходил… в самом начале, но потом не был уверен, что это хорошая идея.
Слова идут нехотя, будто к каждому привязан пудовый якорь.
— Да не бери в голову, — качает головой Пудель. Я уже раздумываю, как его отвадить, чтобы он не пытался к нам подсесть, и только теперь замечаю, что у Пуделя нет подноса, зато есть рюкзак. Похоже, подсаживаться он не собирается.
— Возвращаешься к соседям? — спрашиваю, кивая на лямку рюкзака, которую он в этот самый момент поправляет. Пудель качает головой (как по мне, немного нервно) и призывно на меня смотрит.
— Нет… не совсем… — отвечает он.
— А куда тогда с рюкзаком?
Он воровато оглядывается и понижает голос до шепота, который почти не слышно за гулом столовой, но я умудряюсь разобрать:
— Можем поговорить?
— А вы разве уже не говорите? — вмешивается Старшая. Не знаю, передалось ей мое настроение, или у нее к Пуделю свои предубеждения, но в ней недовольства его присутствием не меньше, чем во мне.
Пудель тушуется и отводит взгляд. Мне невольно становится его жалко, я вспоминаю, что в день моего появления здесь я только благодаря ему перестал чувствовать себя призраком. А теперь благодаря ему же могу начать чувствовать себя последней скотиной.
— Ладно, давай поговорим, — вздыхаю я. — Ты ведь хочешь говорить не здесь, да? — Дожидаюсь от него кивка и встаю, глядя на Старшую. — Придержишь мне местечко? Я скоро.
Она пару секунд борется с собой, затем все же ловит меня за рукав толстовки.
— Плохая идея, — шепчет она.
— Знаю. Но так правильно.
Мягко высвобождаюсь из ее хватки и оставляю ее наедине с нашими подносами.
Пудель уводит меня чуть дальше от входа в столовую — выцветшего синего дома со старым дымоходом — и озирается по сторонам.
— Чего ты хотел? Только быстро, — прошу я. — А то мы там тоже, вроде как, важные вещи обсуждали.
Пудель многозначительно на меня смотрит и кивает.
— Слушай, я знаю, в день нашего знакомства все вышло… очень странно. Для тебя, наверное, вообще безумно.
— Еще как! — соглашаюсь. — Это слово лучше всего описывает то, что произошло.
— Понимаю. Об этом я и хотел с тобой поговорить.
— О безумии?
— Да. — Голос Пуделя начинает походить на шепот заговорщика. — Потому что безумно само это место.
Пару секунд перевариваю эти слова, затем невольно морщусь и отступаю от него на шаг, как будто он может чем-то меня заразить. Пока ума не приложу, чем именно, но предчувствие слишком явное, так что я ему повинуюсь. Пудель будто не замечает моей реакции и продолжает:
— Я пытался уйти отсюда через болото, но болотница, похоже, может только сама позвать.
— Или она просто сказка, — бурчу себе под нос. Пудель моей реплики даже не замечает.
— Есть еще Холод, но он тоже забирает по собственной воле, и не каждого, а только определенных. Его надо ждать. Я думал, выхода вообще нет, но недавно ночью Майор пытался меня задушить, а у него ничего не получалось! Всю ночь душил, а утром — как будто ничего не происходило, понимаешь? Никаких следов.
От того, что я слышу, начинает неприятно зудеть кожа.
— Эй, погоди… притормози, — вымученно прошу я и потираю переносицу. — Что-что делал Майор?
— Пытался меня убить. Душил подушкой.
— Всю ночь, — уточняю я, повторяя его бред. Скрыть свой скептический настрой даже не пытаюсь, все равно будет без толку. — И никаких последствий.
Пудель экспрессивно кивает.
— Ты хочешь сказать, что это было на самом деле? — щурюсь я, давая ему еще одну попытку одуматься. Но он опять кивает, да так сильно, что мне почти слышен хруст позвонков. — А теперь ты стоишь передо мной здесь… живой. Я правильно тебя понял?
Снова кивок.
— Ясно, — тяну, задумчиво поджимая губы.
Майор, конечно, тот еще солдафон, и садистские замашки с его стороны меня бы почти не удивили, так что с натяжкой в его амплуа маньяка-душителя я бы даже мог поверить. Но в то, что у человека его комплекции в течение целой ночи не получилось убить такого задохлика, как Пудель, не поверю при всем желании! Майор может переломить ему шею голыми руками, и уйдет у него на это явно не больше минуты.
Трясу головой, пытаясь сбросить с себя то, что услышал.
— Так… знаешь, я хорошо к тебе отношусь, поэтому скажу честно. Это самый большой бред, который я когда-либо слышал.
Глаза Пуделя начинают блестеть болезненной бодростью, и мне это совсем не нравится. Невольно делаю еще шаг назад и чуть приподнимаю руки, как будто это сможет успокоить парня в случае чего. Он, в свою очередь, копирует мой жест, словно для него безумец — я. Интонации его становятся осторожными, но тревожно заискивающими, и у меня вырабатывается стойкое чувство, что, если я не соглашусь с его бредом в конце разговора, он вытащит перочинный ножик и всадит его мне в живот.
— Нет, нет, ты все не так понял! — тараторит Пудель. — Я знаю, что ты думаешь. Я сам думал, что это сон, я правда в начале так думал. Но потом понял, что мне не привиделось, понимаешь? Что это все произошло на самом деле.
Прерывисто вздыхаю, стараюсь сохранять самообладание.
— Ладно. Допустим, все было на самом деле, и Майор пытался, но не смог тебя убить. Тебе этот сюжет самому как? Кажется правдоподобным?
— Я понимаю, что ты не веришь, — снисходительно отвечает Пудель. — И никто бы не поверил. Да и я бы не стал объяснять. Но ты проявил ко мне участие, на которое больше никто не решился бы, поэтому я считаю своим долгом рассказать тебе, как обстоят дела.
Вот тебе и подарочек от судьбы, ничего не скажешь! Спасешь психа, и он придет убеждать тебя в своем безумии. Наверное, поэтому многие психиатры — пьющие. Чтобы, если уж умом тронуться, горячка была не чужая, а своя собственная.
Прочищаю горло. В глаза Пуделя, роняющие меня в бездну ноющей мольбы, стараюсь не смотреть — неприятно.
— Спасибо, конечно, но мне и так неплохо, — бурчу в ответ на его щедрость.
Пудель мутнеет. Не только глазами, а весь, целиком. Мой ответ словно вгоняет его в глубочайший траур.
— Это ведь не так, и ты это знаешь, — тянет он. — В первый день ты тоже считал это место жутким. А теперь оно тебя убаюкало, усыпило и твои страхи, и твою память. Я не успел тебя предупредить…
Слова Пуделя — особенно про память — умудряются меня задеть. Я выпрямляюсь и с вызовом смотрю на этого сумасшедшего.
— Слушай, ты прав. В первый день я еще не пообвык тут, и меня все бесило. Но сейчас я подружился с соседями, и… не только. В общем, мне здесь даже понравилось, потому что многое зависит от компании. Тебе, видимо, с друзьями меньше повезло, но это ж не приговор, в конце концов! Все можно исправить.
Пудель серьезнеет.
— Ничего нельзя исправить, пока мы тут, — понуро замечает он. — И все мы не друзья, как ты не поймешь? Не можем ими быть. Нам всем нужно бежать из этого места, но на это решаются только те, кто это понимает.
Ядовито скалюсь и складываю руки на груди.
— Серьезно? А ты у нас, стало быть, просветленный? И все понял? И где же мы все окажемся, когда достигнем такого просветления?
Пудель качает головой.
— Мы все окажемся там, где и должны быть.
— И где должен быть ты?
— Не знаю, — вздыхает он. — Пойму, когда окажусь.
У меня голова начинает идти кругом, и я потираю виски.
— Это ты понял, когда Майору не удалось тебя задушить? Да ты послушай самого себя, хоть попытайся! Зачем, по-твоему, Майор стал бы это делать? Мотив у него какой?
Вид Пуделя вдруг делается снисходительно блаженным, и я холодею от страха при столь резкой трансформации.
— Как раз, чтобы показать мне выход. Он сказал, что отпустит меня, если мне действительно полегчало. На самом деле он хотел, чтобы я понял его намеки и, если мне так невмоготу здесь, то ушел по-человечески.
Я строю нарочито скептичную гримасу. Трудно представить, чтобы великий узурпатор Казармы такое сказал, но в картину мира Пуделя это, видимо, вполне вписывается.
— Майор явно поторопился тебя из лазарета выпускать! Как, скажи на милость, ты решил сваливать на этот раз?
— По-человечески, — улыбается Пудель. — По дороге.
— По какой? По грунтовой, что ли? — нервно усмехаюсь я.
— Она здесь всего одна, — кивает Пудель.
— А дальше-то куда? Куда здесь уходить, здесь же не живет никто, болото кругом и пустошь! Сколько ты по ней идти собрался? Сорок лет?
Пудель остается серьезным и решительным, а меня почему-то дико злит, что среди нас двоих идиотом он считает меня. Потому что я, видите ли, не достиг просветления.
— Не знаю. Но я ухожу прямо сейчас. Если хочешь, ты можешь пойти со мной и вырваться из этого жуткого места. Майор дал понять — отсюда только одна дорога, и я ее найду.
Меня начинает подташнивать от этого бреда, и даже шелестящий ветер в ветвях деревьев кажется мне похожим на мистический шепоток.
Все, хватит. Так и мне до сумасшествия недалеко. Пора заканчивать этот цирк.
— Слушай, не думал, что скажу это кому-нибудь, но вернись в Казарму, а? Тебе бы еще в лазарете полежать, а то ты бы слышал, какую чушь несешь!
Пудель вздыхает.
— Значит, ты решил здесь гнить?
Внутри меня что-то вспыхивает, и я сжимаю кулак, готовясь ему врезать, но вовремя заставляю себя остановиться. Нельзя поддаваться на провокации этого психа. Похоже, зря я не верил Майору и Сверчку насчет него. Он реально сумасшедший.
— Ага. Лучшее осознанное решение в моей жизни, — цежу я.
— Но ведь это не жизнь, — жалобно тянет Пудель.
— Для тебя, может, и нет. Двинутым, говорят, вообще жить тяжело.
— Если попробуешь задушить кого-то подушкой, у тебя ничего не получится, и ты поймешь, о чем я говорю, — назидательно сообщает мне Пудель.
Я не устаю удивляться: Майор, что, так растерял хватку? Как он мог выпустить такого ополоумевшего придурка из-под надзора? По нему же смирительная рубашка плачет!
От того, чтобы пулей броситься в Казарму и пожаловаться, меня останавливает только одно: опасность этого с виду неприметного парня.
Нет, он не буйный и даже не злобный, но его слова, произнесенные так буднично, пугают, если в них вдуматься. Вдруг он решит проверить свою теорию с удушением на практике, чтобы заручиться доказательствами? Он-то сон и явь уже не различает и не понимает, что может причинить кому-то вред. А вот объект его доказательства этот опыт явно не переживет — и это уже будет на самом деле.
Я бы понадеялся на бдительность Майора, но один раз он Пуделя уже выпустил. Может и второй раз допустить такую промашку.
Возможно, стоит махнуть рукой, и пусть Пудель валит на все четыре стороны? В конце концов, захочет есть, вернется? Как бродячий пес…
Как ты можешь так рассуждать? Ему же помощь нужна, — шепчет мне внутренний голос, готовя пики укора. Мне самому не нравится ход моих мыслей, но ставить под угрозу кого-то из школы из-за сбрендившего фанатика, который пока что готов мирно уйти, я не хочу.
Да, я буду винить себя, если с Пуделем что-то случится в дороге. Но его уход, по сути, вина Майора. А смерть кого-то из учеников от руки Пуделя, которого я здесь удержу, может лечь грузом уже на мои плечи.
Я злюсь. Злюсь на то, что мне приходится стоять перед таким выбором. Злюсь на то, что Майор в этом косвенно поучаствовал. Злюсь на Пуделя, который посвятил меня в свое безумие. Злюсь на себя за то, что у меня не хватает духу быть тем, кем меня прозвали. И злюсь на то, что хочу и пытаюсь им быть.
— Знаешь, что? Иди, куда хочешь, — говорю я. — Спасибо, конечно, что предложил мне эту безумную идею, но я воздержусь. Фокус с подушкой опробую чуть позже, когда окончательно свихнусь и буду готов «уходить по-человечески».
Пудель смотрит на меня с жалостью.
— Лучше раньше, чем позже, — вздыхает он.
— Удачной дороги! — желчно кричу я, уже возвращаясь в столовую. От запахов еды, правда, теперь воротит.
Возвращаюсь за стол к Старшей, плюхаюсь на скамью и зарываюсь лицом в собственные ладони. Старшая не спешит задавать вопросы — ждет, пока я расскажу сам.
— Не думал, что скажу такое, но Майор был прав насчет него, — бубню, не отнимая рук от лица.
— Расскажешь, чего он хотел?
Кратко пересказываю те куски бреда, которые запомнил. Старшая лениво ковыряет котлету вилкой, даже не пытаясь изобразить, что ей интересно.
— Если скучно, зачем спрашивала?
— Да не скучно мне, — говорит она. — Грустно, скорее. Жалко парня. И что, ты его просто так отпустил?
— А что мне было делать?! — взрываюсь я, но вовремя притихаю и яростно шепчу: — Удерживать, чтобы он потом на ком-нибудь свой фокус с подушкой попробовал?
— Ладно, не кипятись, — примирительно просит Старшая. — Ты прав, может, так оно и безопаснее. По крайней мере, для остальных учеников. Пусть проверит дорогу, если ему так хочется. В конце концов, он всегда может повернуть обратно.
Она буквально озвучивает мои мысли, но от ее слов внутри меня снова взвивается тревога.
— Я… только боюсь, что с ним там что-нибудь случится.
— Спасатель, — она вдруг берет меня за руку и буквально просвечивает взглядом мое лицо, — ты не можешь за это отвечать. Не ушел бы он сейчас — сделал бы это потом. Сумасшедшие — они ведь упрямые. Если что-то себе придумали, не успокоятся, пока не сделают. Оставь это. Это не твоя проблема. Вот увидишь, все будет хорошо.
Устало киваю, пересаживаюсь на ее скамью и кладу голову ей на плечо. Неудобно. Плечо острое и давит на висок, но я не убираю голову. Старшая напрягается, не понимая, что ей со мной делать.
— Не знаешь, как быть, просто возьми за руку, — усмехаюсь я.
— И этого хватит, чтобы ты понял, что мне не все равно?
— Я уже понял, — говорю я. — Так мне просто будет чуть приятнее.
Она больше ничего не спрашивает и берет меня за руку.
Мы сидим так, пока пустеет столовая. Сидим, остывая после обжигающих взглядов змей из сорок седьмой. Сидим, как будто здесь никого нет и никогда не было, а столовая принадлежит только нам двоим.
И я готов еще очень долго так просидеть.
Часть третья
Выпускник
Глава 25. Трещины и шепот стен
ПРИНЦЕССА
Жизнь в интернате напоминает Принцессе разбитую вазу, склеенную из множества осколков и вновь водруженную на полку. В ней уже нет прежней эстетики, да и ценность ее под вопросом, но выбросить — не поднимается рука. Выбросить — значит отречься, перечеркнуть, а это слишком решительный шаг, до него не все вызревают. Проще сделать из такой вазы декоративный элемент, оставить пустой хрупкой поделкой, призраком памяти, шепотом прошлого, данью ушедшему…
Принцесса не знает, откуда внутри нее эта уверенность, но ей хорошо известно, что за решительные шаги могут наказывать. Она чувствует себя так, будто здесь, в интернате, кто-то делает с нею именно это: не разрешает ей жить и быть целой. Только Принцесса понятия не имеет, когда успела прогневать этого «кого-то» и чем навлекла на себя столь жесткое наказание.
Отказ Спасателя ранил Принцессу, но одновременно наполнил ее настоящим переживанием, в истинности которого не возникало сомнений. Это дало ей возможность вздохнуть полной грудью, ощутить нечто утраченное, и сердце Принцессы чуть не разорвалось от самобытности этого чувства. Она понятия не имела, как с ним жить, для нее оно было промозглым и печальным, но она никому на свете не отдала бы его, не продала бы ни за какую цену!
Она посмела поверить, что так теперь будет всегда. Что из горького семечка настоящей печали постепенно прорастут и другие чувства. И пусть Спасатель подарил ей совсем не то, на что она надеялась, Принцесса была готова благодарить его даже за эту печаль и эту горечь.
Но в ночь, когда он постучал в дверь сорок седьмой и попросил Старшую выйти к нему, что-то изменилось. Принцесса ждала, что он посмотрит на нее. Он не посмотрел. Тогда ей захотелось дотянуться до своей горечи и услышать внутри отчаянный крик, но ничего не вышло. Принцесса не сдалась и попыталась разбудить в себе злость на Старшую. Разум находил аргументы, обвиняющие Старшую в отказе Спасателя, но там, где должно было вспыхнуть яростное пламя злости или хотя бы обиды, не зажглось даже жалкой искорки.
Смотреть на закрывающуюся дверь сорок седьмой было бессмысленно: Принцесса знала, что склеенную вазу не наполнишь водой и не поставишь туда цветы с надеждой, что они пустят корни. Глупо было позволять себе забыть об этом.
Теперь все идет, как обычно. Полужизнь, полуличность, полудружба, полужелания и получувства. Все это — в трещинах, которые наполняют мысли Принцессы.
Соседки жалеют ее, и в этом кроется самая большая ирония. Они думают, что чувства настолько переполняют Принцессу, что она закрывается ото всех и переживает свои страдания в одиночестве. Они жадно хотят, чтобы Принцесса поделилась своим сокровищем, не подозревая, что никакого сокровища нет. Чувства, которые придумали девчонки сорок седьмой, распаляют их самих, заставляют их обсуждать Старшую и злиться на нее. Принцесса даже не может объяснить им, что все не так, как они думают — все равно не поверят. У них уже есть своя разрушенная сказка, а Принцесса в ней — просто картинка, которую они не увидят по-другому, что бы ни происходило.
Единственная, кто способен посмотреть на все непредвзято — Старшая. Она комментирует меньше всех, но видит и смотрит гораздо глубже. Принцесса хочет поговорить с ней, но не может найти возможность сделать это наедине.
Старшая, видимо, и сама избегает этих разговоров: она почти не появляется в спальне, учится в другом классе, а свободное время всегда проводит с ребятами из тридцать шестой. Когда они все-таки пересекаются, каждый взгляд Старшей в сторону Принцессы пронизан угрозой: «тронешь — убью», и создается впечатление, что она не шутит.
Поэтому Принцесса полуживет, как привыкла, никому ничего не объясняя и продолжая быть куклой, судьбу которой пишут другие.
Вмешивается в ее судьбу и сам интернат.
Постепенно Принцесса замечает, что трещины из ее мыслей начинают переползать на стены школы. Она видит их там, где их точно не было прежде, и слышит в них то, чего не слышит никто другой. Принцесса старается не смотреть на них и проходит мимо с опущенной головой, с трудом удерживаясь от того, чтобы не закрывать руками уши. Она боится, что тонкие темные щупальца шепотков, доносящихся из стен, достанут ее. Принцесса старается не прислушиваться к голосам, но от раза к разу они все чаще, все настойчивее дотягиваются до нее.
Чего хотят эти странные голоса? Зачем приходят к ней?
Принцесса боится их, в них ей мерещится что-то недоброе.
Хозяюшка пытается разговорить ее и расспрашивает, но Принцесса молчит. Что она может сказать тому, кто даже не замечает трещин в стенах, не слышит их шепот? Разве может человек помочь другому справиться с проблемой, не видя ее?
Внутри у Принцессы ворочаются мысли о трудном периоде, про который нужно обязательно рассказать Майору или кому-то из воспитателей. Но она слышала много рассказов о Казарме, и от одной мысли, что она окажется там, все ее тело колет парализующими иглами ужаса.
Третий этаж ученического корпуса — место, где Принцесса впервые столкнулась с шепотом стен — теперь запретная территория. Появление там будто сулит невообразимо страшную расплату. Единственный вариант справляться с шепотом стен — это затыкать уши, не слушать, не разбирать, не поддаваться на странные просьбы.
Но вопросы неминуемо мучают Принцессу.
Куда эти странные голоса зовут ее? Зачем хотят устроить ловушку? И хотят ли… Почему из всех учеников они выбрали именно ее?
У Принцессы нет ответов ни на один из вопросов.
У нее есть только страх и трещины в стенах, из которых ее продолжает кто-то звать.
Глава 26. Самый трудный бой
МАЙОР
Ночь чернильным покрывалом лежит на интернате. Она таится и хранит тишину, не отпугивая бродящий повсюду шепоток ветра.
Интернат прячется в темноте, не рискуя зажигать огни, привлекающие ненужное внимание. Лишь свет коридора административного корпуса со старым, лишившимся части зубов полотном паркета горит со стороны леса. Лестницы с резными перилами цвета слоновой кости хранят впитавшийся в них уставший стон охладевающей души, все еще служащей чьим-то якорем.
В той части коридора, куда свет дотягивается с трудом, на пыльных ступенях другой лестницы сидят две фигуры. Спина одной — прямая и крепкая, спина другой устало горбится.
Старый директор тяжело дышит, утирая испарину тыльной стороной дрожащей ладони, и снова роняет руку на колени.
Молчание длится долго, оно способно выбить почву из-под кого угодно, но ни один из неспящих не спешит его нарушать.
Пыльные силуэты перестают кружить в воздухе и замирают в анабиозе до поры до времени. Скрипы корпуса замолкают, словно вспоминая о ночи за окном.
Лишь когда тишина становится невыносимо тяжелой, молчание идет трещинами от нарочито ободряющего голоса бородатого человека в камуфляжной форме.
— Ничего страшного. Ты привыкнешь и справишься. Мы это преодолеем, и не такое преодолевали.
Улыбка, звучащая в его голосе фальшивая: он и сам не верит в то, что говорит. Но старый директор в ответ улыбается вполне искренне. Он ценит усилия своего друга и даже в глубине души, — там, куда не может дотянуться вялая усталость, — винит себя за то, что не в силах оправдать его надежды.
— Конечно, — соглашается он.
Врет в ответ.
Майор тяжело вздыхает и замолкает. Веки опускаются и немного дрожат.
— Тебе самому тоже не помешает иногда спать, — мягко говорит директор.
Майор открывает глаза и качает головой. Рука безотчетно достает из кармана камуфляжных штанов пачку сигарет и поворачивает ее из стороны в сторону, чтобы хозяин мог рассмотреть и оценить.
Директор тоже смотрит на пачку, но ничего не говорит.
— Еще не все потеряно, — уверяет Майор.
Кого он пытается убедить — загадка даже для него самого.
Директор кладет ему руку на плечо, и Майор мучительно жмурится. Директор поспешно убирает руку, истолковывая мимику друга по-своему. Майор же борется со своим негодованием: почему снова выходит так, что это его приходится успокаивать? Почему этот старик всегда переламывает такие беседы на подобный лад?
— Прости, — тихо говорит директор.
— Прекрати, — просит Майор, и его спина тоже вдруг превращается в знак вопроса. Он говорит спокойно, хотя внутри него грохочет разбуженный вулкан. — Твоя проблема в том, что ты уже со всем смирился. — Он отводит взгляд. На губы просится горькая усмешка. — Проблема большинства…
Директор кивает.
— Что поделаешь, если среди нас двоих это у тебя на этот счет болит душа, — спокойно замечает он, всаживая нож в эту самую душу.
Майор стискивает зубы, моментальная борьба с собой разрешается собственной же победой. Он сжимает пальцами бумажную пачку, открывая крышку, встряхивает ее, заставляя одну сигарету сделать шаг вперед из строя, второй рукой достает зажигалку из кармана и прикуривает.
Директор не делает замечаний, но смотрит с укоризной.
Тишина, нарушаемая только громкими дымовыми выдохами, снова окутывает административный корпус. Директор прикрывает глаза, позволяя себе провалиться в полусон. Лишь щелчок, отшвырнувший сигарету в темную пасть лестничного пролета, заставляет его нехотя разлепить глаза.
— Не опускайся до вандализма, не мусори, — устало просит он.
Майор усмехается и отвечает едко:
— Ты тяжелый боец. На учеников действует хотя бы мой авторитет, а тебе… вам на него плевать, директор.
— Опять этим тоном? — Старик порядком устал, и сейчас ему не до пассивно-агрессивных словесных перепалок. Но он знает, почему его друг так себя ведет, поэтому принимает правила игры. — Хорошо, майор, можем и на такой волне пообщаться. Мне не привыкать.
— Еще не всю желчь растратил. Это хорошо.
На губах Майора появляется более теплая улыбка. Директор задумчиво рассматривает свои ладони и снова — на этот раз ненадолго — прикрывает глаза.
— Не надо мне было тебе говорить, — заключает он.
— А ты думаешь, я бы сам не заметил?
— Заметил бы. Но, может, издевался бы надо мной чуточку меньше или менее беспощадно. Или сам бы понял, что этого врага бесполезно выслеживать и убивать: он всегда берет кого-то в заложники. И без жертв не обходится, а тебе слишком не наплевать.
Тишина снова наваливается на затемненную часть коридора и кладет свои пудовые лапы на плечи Майора. Он закуривает еще одну сигарету, прокручивая в голове каждое слово, сказанное директором. Любое из них — пуля, попадающая прямо в цель. А шутка в том, что старик об этом даже не догадывается.
Майор выпускает в темноту облако дыма и поднимает голову вверх, глядя на потолок, который обнаглел и посмел занять собой ночное небо.
— Знаешь, я ведь много раз видел смерть. Раньше. Еще до армии.
Директор сострадательно сдвигает брови. Ему хочется остановить Майора, но он не осмеливается, хотя тот переступил черту, переступать которую не принято. Опасно. Нельзя. Однако он продолжает.
— Я жил в неспокойном районе. Там это — страшно сказать — было обычным делом. Кто мог, старался просто уехать оттуда и, вероятно, настраивался долго лечить психику. А те, кто уехать не мог, особо уже не удивлялись. И, знаешь, она меня никогда не пугала, — он снова выдыхает дым, — чужая смерть. Я вообще не припомню, чтобы что-то чувствовал на этот счет или на любой другой. Родители всех нас пугали тяжелыми последствиями драк, пичкали предостережениями, заставляли бояться и жаться по стенке. А у меня не получалось. Мои сверстники, бывало, впадали в ступор от самой необходимости драться, даже если от этого зависела их жизнь. У меня было иначе. Если надо было бить, я бил. Надо бы было убить, я б убил. Рассудок всегда подсказывал, что делать, и я делал, как он велит. Безо всяких там угрызений совести и прочего бреда, которому не было места в мире хищников, где я рос.
Директор качает головой, но ничего не комментирует. Ему хочется поддержать друга и положить ему руку на плечо, но он этого не делает: чувствует, что это будет неправильно.
— Слышал как-то, что те, кто не испытывают жалости и сострадания, могут оказаться психопатами. Вроде как, было такое исследование, даже не одно. — Еще один окурок выстреливает в темноту и тухнет где-то в ее недрах. — Уже и не скажу, где и когда я это слышал, но хорошо запомнил. Врезалось в память. Поговорить об этом я ни с кем, разумеется, не решался. Да и с кем? Любой, кому я сказал бы об этом, сообщил бы, куда следует. И подтвержденное психическое расстройство поставило бы точку в моей карьере. Я был бы обречен влачить жалкое существование и вечно выворачиваться наизнанку в кабинете врача, чтобы доказать наличие отсутствующих у меня чувств. По крайней мере, так я это видел. Я этого не хотел. Рассудок подсказывал, что это глупо, и я оставлял свои догадки при себе. При всей пропагандируемой гласности о таком не стоит говорить, если не хочешь последствий. Заявлять о чем-то подобном могут только те, у кого точно нет такой патологии. — Майор усмехается. — Я нашел книжку, в которой об этом говорилось. Расплывчато и немного, но я тогда уверенно причислил себя к психопатам. Рассудил логически и решил, что в армии от такого, как я, может быть польза. Особенно, если отправят в зону боевых действий.
Директор смотрит на него с недоверчиво распахнутыми глазами. Ему очень трудно поверить в эту историю, но по тону Майора становится понятно: в этом рассказе нет ни слова лжи.
— Я тщательно готовился. Смотрел фильмы, анализировал нужные типажи людей и персонажей, подготавливал себя ко всевозможным тестам. В армию я действительно попал и даже отправки в зону боевых действий добился. Не буду рассказывать, как: это долго и скучно. Лучше скажу, что, попав туда, я твердо знал, что меня не испугает смерть врага. И что рука не дрогнет, тоже знал. Представь себе: при этом я спокойно спал по ночам. Враги даже не были для меня людьми, я видел их… как объекты, как цели, которые нужно устранить. И я устранял. Ни кошмары, ни совесть — ничего меня не мучило. Я убедился, что был прав на свой счет, и обрадовался, что нашел себе самое верное применение.
Директор поджимает губы. Ему становится неуютно и хочется уйти, но он заставляет себя остаться.
— Знаешь, когда я понял, что ошибся? — Майор прикрывает глаза и напрягается, чтобы унять дрожь. — Когда принял командование.
— Послушай, не обязательно про это… — шепчет директор.
Майор на его милосердие не реагирует.
— Мой холодный рассудок предопределил мою карьеру, и я начал по ней подниматься. — Он качает головой и невесело посмеивается. — Иронично, правда? Я никогда не боялся собственной смерти и был готов к ней в любой момент. А судьба распорядилась так, чтобы я отсылал к ней в лапы других. Они уходили, и некоторые из них не возвращались. А я знал этих людей, многих из них считал своими друзьями… — Майор сжимает кулак и мрачнеет еще сильнее. — Когда принесли первые несколько тел, и я посмотрел на них, во мне как будто что-то сломалось. Не знаю, как мне удалось не потерять лицо прямо там, при своих бойцах. Я позволил себе это, только когда остался один и удостоверился, что никто не придет. Лучше не буду рассказывать, как я себя повел: потеряешь ко мне всякое уважение.
Он делает паузу, раздумывает, не закурить ли снова, но сигарету не достает.
— Я понять не мог, почему то, из-за отсутствия чего я причислил себя к психопатам, вдруг проявилось именно в ту минуту. Почему не до этого… почему их не было никогда прежде до этого? Ведь люди и раньше гибли — в том числе те, кого я знал. Но потом я понял: никогда никто не умирал из-за меня. Прежде я был таким же, как эти парни, и смерть могла зацепить меня так же, как и их. Просто мне везло, а кому-то нет. Я считал, что дело в этом, и жил спокойно. Но когда я принял командование, начался мой личный ад. После этого я жалел обо всем: о своих выводах, о своем выборе, о своих решениях. Жалел, что посчитал себя психопатом и что в итоге им не оказался. Или перестал им быть. Ну а потом…
Он обрывается и качает головой.
Одна рука машинально ложится на ногу, вторая перемещается на живот — на призраки ранений, которые могут горестно завопить даже от простых слов.
— Не надо, — умоляет директор, прекрасно понимая, к какой части истории он подбирается. — Не хочу слушать.
Майор мучительно усмехается и вопрошающе кивает, переводя взгляд на старика.
— Серьезно? Не думал, что ты такое скажешь. У вас, вроде, не принято.
— Много ты понимаешь, — устало бросает директор. — Послушай, ты не психопат, — качает головой он. — И не был им никогда. Тебе не обязательно винить себя в каждой смерти, чтобы доказать это. Ты уже все доказал, я не раз это видел. Совести у тебя побольше, чем у многих. Прими это, пожалуйста, как данность. Если хочешь, это приказ.
Майор прерывисто вздыхает.
— Есть… — надтреснуто отвечает он.
Директор опирается на его плечо и помогает себе подняться. Суставы хрустят, нехотя принимая новое положение, и старик морщится. Майор подскакивает и готовится помогать ему сохранить равновесие, но это не требуется.
— Нужно заканчивать эти разговоры. От такого у кого хочешь душа разболится. Я, видно, очень неосторожно выражался, раз ты решил мне так знатно отомстить.
Майор качает головой.
— У меня и в мыслях не было мстить. Я…
— … просто грамотно поставил меня на место, — перебивает директор. — Я понял и уяснил. Был неправ, друг, прости. И спасибо тебе за участие. — Он примирительно улыбается и твердо говорит: — До комнаты сам дойду, не провожай. Лучше спустись по этой лестнице.
— Это еще зачем? — готовится протестовать Майор.
— Окурки свой подберешь, — ворчит директор.
Больше ничего он не говорит. Ему тяжело дается каждый шаг, Майор это видит. Понимает он и то, что директор храбрится, чтобы дать ему надежду. Был бы один, шел бы, опираясь на стены.
Майор провожает его глазами и не догоняет из уважения к его моральной выдержке. После того, как фигура директора исчезает из вида за поворотом коридора, он закрывает глаза и сам тяжело наваливается на перила. Его трясет от бессилия, ему больно и страшно. Он не соврал: он рад был бы оправдать свои подозрения и оказаться психопатом, но он — не психопат. И никогда им не был.
Подождав в тишине несколько минут, Майор послушно отправляется искать в темноте потухшие окурки. Ворча, находит их и убирает в карман.
Сквозь ночные коридоры административного корпуса старый паркет ведет его к выходу. Вскоре Майор оказывается на крыльце и видит трещину, через которую — он уверен — рано или поздно пробьется сорная трава.
Ноги теряют силы, и Майор садится на крыльцо, вновь решаясь закурить.
Глаза щиплет, и он поднимает их к небу.
Это просто едкий дым виноват, — говорит он себе, не обращая внимания на застрявший в горле комок. — Просто едкий дым.
Глава 27. Ускользнувшие воспоминания
СПАСАТЕЛЬ
Несмотря на заверения Старшей, меня не покидает чувство ответственности за поступок Пуделя. Весь день я хожу в мрачном ожидании его возвращения, но не дожидаюсь. Остается три варианта развития событий: либо Пудель не сумасшедший и действительно нашел некое место своего предназначения (что вряд ли), либо он действительно очень целеустремленный и готов преодолеть ради своей идеи хоть все шоссе (что тоже маловероятно), либо он в беде (что выглядит реалистичнее всего).
В конце дня я решаюсь пуститься на его поиски, но Старшая меня отговаривает.
— Нет! — кричит она, и я удивляюсь, когда слышу в ее голосе неподдельный страх. — Послушай, уже почти стемнело! Пудель наверняка нашел себе место для ночлега! Ты вряд ли сможешь его догнать и сам не угодить в неприятности! Если хочешь идти, иди утром!
Она говорит это с таким жаром, что мне приходится согласиться.
Старшая делает вид, что успокоилась, хотя выглядит напряженной до самой ночи. На дежурство она меня не зовет и сама не уходит. Даже соглашается остаться ночью в нашей комнате и ложится на одну из свободных кроватей. Я уверен: это для того, чтобы приглядывать за мной, поэтому всю ночь скрываю накатившую на меня бессонницу.
Под утро мне все-таки удается ненадолго провалиться в сон. Звонок побудки заставляет меня подскочить, и я первым делом обнаруживаю, что Старшей в комнате нет.
— Сказала, что пойдет и возьмет вещи для уроков, — сообщает мне Далай-Лама, уловив мой немой вопрос.
— Тогда передай ей, что меня не будет в столовой, — говорю, начиная сборы. — Пока не найду Пуделя, не вернусь.
Последовавший за этим вопрос Нумеролога пригвождает меня к полу и заставляет уронить вещи, которые я собирался взять с собой.
— Пудель? Ты собачку, что ли, потерял?
Оборачиваюсь, обвожу взглядом всех вытаращившихся на меня соседей и напрягаюсь. Их выжидающее молчание мне не нравится.
— Вы его, что, не знаете? — осторожно спрашиваю я. — Да быть такого не может! Вы сейчас шутите?
— О ком речь? — качает головой Нумеролог.
— Да о Пуделе! Я же вчера с ним выходил, неужели не заметили?
— Мы и не знали, что у тебя был пес. А где ты его умудрялся прятать все это время? И почему не показал? — улыбается Сухарь.
Если б это сказал кто угодно другой с менее дружественной интонацией, я бы врезал ему за эти слова и счел бы их оскорбительными даже для такого психа, как Пудель. Но Сухарь искренен, как и всегда. И подразумевает он ровно то, что говорит. Он уверен, что Пудель — собака.
— Спасатель? — обращается Стриж, глядя на меня с большой настороженностью. — Ты как себя чувствуешь?
Тру лицо, надеясь, что это просто сон. Когда опускаю руки, взгляды друзей становятся только более обеспокоенными. Еще немного, и меня, кажется, скрутят и понесут заматывать в смирительную рубашку. Было бы почти смешно, если б это не маячило передо мной реальной перспективой.
— Слушайте, я… просто не проснулся еще, — выпаливаю ложь, хромающую на обе ноги. — Мне сон приснился… про собаку. И я не сразу сообразил, что никакой собаки у меня нет. — Нервно хихикаю, что начисто лишает мои слова остатков правдоподобности. Чувствую, как предательски дрожит голос и западают глаза.
Несмотря на все мои попытки отыграть назад, для соседей я сейчас выгляжу, как тот, кому не помешала бы Казарма, и они этого не скрывают.
— Ребят, мне что-то нехорошо, — опережаю их. — Я до лазарета прогуляюсь, ладно? Старшую только не беспокойте. Если не вернусь до обеда, тогда уже скажете, что я в плену у Майора. Идет?
Соседи неуверенно кивают, а я пулей вылетаю из комнаты.
Взъерошенный, растрепанный, с болтающимися шнурками кроссовок и в наизнанку надетой футболке, я влетаю в тридцать третью комнату и застаю врасплох ее обитателей — любителей Казарменного отдыха. Все, как на подбор, качки и спортсмены с соответствующими кличками: Рыцарь, Горец, Тигр, Рикошет и Сторожевой. Я по сравнению с ними настоящий задохлик и выгляжу комично со своим прозвищем. А я, конечно, не терминатор, но все-таки покрепче Пуделя. Представляю, насколько ему было неуютно в этой комнате.
Прочищаю горло и собираюсь с силами.
— Парни, ваш сосед не возвращался?
От моего странного появления первым в себя приходит Горец — черноволосый верзила, которому на вид можно дать все двадцать пять. Он качает головой и басит:
— Какой сосед?
Я тушуюсь, воспоминания о встрече с Пуделем на болоте проносятся мимо моих глаз дергающимися слайдами, и я торможу именно тот, в котором он называет мне номер своей комнаты. Тридцать третья, все верно. Я еще тогда сделал для себя мысленную зарубку, что здесь живут любители отдавать людей Майору на растерзание. Ошибки быть не может, комната правильная. Тогда что же Горец? Издевается или действительно не в курсе?
— У вас разве нет еще одного соседа? — упорствую я. — Курчавый такой, худенький… по кличке Пудель.
Горец непонятливо пожимает плечами и крепко задумывается, будто ищет в моих словах какой-то злой розыгрыш. Рыцарь переглядывается с Тигром и усмехается.
— Такого бы мы тут запомнили, — говорит он, — если б он не испугался к нам подселиться. Это новенький какой-то, или как?
Чувствую, что холодею. Как назло, начинает неистово ныть правая нога, а в ушах что-то шуршит — нечто среднее между шепотом и шелестом листьев. Промаргиваюсь и перевожу дух, стараясь не завалиться от боли в ноге. Хватаюсь одной рукой за дверь, другой за ее косяк, чтобы не потерять равновесие.
— Ясно, — выдавливаю, — перепутал, значит…
— Ты сам как, нормально? — щурится Рыцарь. — Выглядишь не очень.
Хороший парень, вообще-то. Участливый. Вот, в кого надо было Принцессе влюбляться вместо меня.
— Тебе бы в Казарму, — кивает Сторожевой.
— Туда и собираюсь, — скриплю я.
— Проводить? — предлагает Рыцарь.
— Спасибо, я сам.
Закрываю дверь раньше, чем качки тридцать третьей закидывают меня новыми предложениями помощи. Изо рта сквозь стиснутые зубы вырывается тихий стон: чертова нога! Что с ней происходит и почему так не вовремя?
Хромаю до первого этажа, миную Горгону с ее замызганными книжонками. Ее безмятежное лицо и безумная прическа вселяют в меня призрак стабильности, и я немного успокаиваюсь. Капризная нога тоже перестает ныть, и до Казармы я добираюсь уже без хромоты.
На плацу в этот раз пусто: похоже, я попал в перерыв.
Уже отчаиваюсь, что придется искать Майора в недрах главной темницы интерната, когда он в своем неизменном камуфляже исторгается из пасти Казармы и закуривает у ее входа. Меня он замечает сразу же и приветственно кивает.
— Какие люди! Чем обязан?
Подхожу, тоже киваю в знак приветствия и даже воздерживаюсь от колкостей. Нет, со мной точно что-то не так…
— Здравствуйте. У меня к вам вопрос. Можно?
Майор склоняет голову и смотрит на меня почти обеспокоенно.
— Хорошо, — серьезно отвечает он. — Задавай.
— Кто-нибудь в последнее время возвращался из лазарета?
Майор одаривает меня снисходительной усмешкой.
— Лазарет не тюрьма и не бермудский треугольник, малыш. Оттуда каждый день кто-нибудь да возвращается. А в чем дело? К чему такой вопрос? Ищешь кого-то?
Что ж, начало не такое плохое, как могло быть. Я испытываю удачу:
— А мальчишку примерно моего возраста… тощенького такого, смуглого с растрепанными волосами вы не выпускали? Буквально вчера.
Майор хмурится… и качает головой.
— Никого с таким описанием не припоминаю.
У меня внутри все опускается и, кажется, начинает застывать.
— Вы помните, почему у нас с вами такие натянутые отношения? — отчаиваюсь я.
— Ты меня с первого дня записал в тираны, — снисходительно отвечает Майор. — Вроде как, конфликт только с твоей стороны. У меня к тебе претензий нет.
Меня начинает трясти. Майор подается вперед и оказывается подле меня, будто готов ловить, если я начну падать.
— Ты в порядке, малыш? Что с тобой такое?
Этого не может быть! Я бы еще мог заподозрить Майора в злом умысле, но почему тогда ни мои соседи, ни даже соседи самого Пуделя его не помнят? Или это очередная традиция школы — вычеркивать тех, кто ушел? Но ведь про побег Пуделя знал только я… если Пудель вообще существует.
От собственных мыслей мне становится так страшно, что тянет зарыдать.
— А меня… психиатр какой-нибудь может осмотреть? — жалобно скулю я, сжимая пальцами виски. — У меня, кажется, галлюцинации… или с воспоминаниями что-то… не знаю…
Майор стискивает мое плечо почти до боли и заставляет посмотреть ему в глаза.
— Так, соберись, пожалуйста, и расскажи, как себя чувствуешь, — чеканит он.
— Иногда болит нога, понятия не имею, почему, — всхлипываю я. — Я почти не спал… кажется, не только сегодня. У меня мысли путаются, я помню человека, которого больше никто не видел… я схожу с ума?
Майор качает головой и ведет меня в пасть Казармы.
— Все будет хорошо, малыш — говорит он. — Идем.
Я послушно плетусь за ним и хнычу, плохо соображая и почти не анализируя происходящее. Меня заводят в палату, медсестра заходит, переговаривается с Майором и что-то вкалывает мне в плечо. После этого я уже ничего не помню.
* * *
Просыпаюсь в палате. За окном ранние сумерки, вокруг тишина. На стуле рядом со мной горбится Старшая, вид у нее напряженный, взгляд следит за мной так пристально, что это почти пугает.
У меня ватная голова, и я с трудом приподнимаюсь, пытаясь взять в толк, почему чувствую себя таким разбитым.
— Ты как? — сухо спрашивает Старшая, мрачно заглядывая мне в глаза.
— И тебе привет, — хриплю я. — Пить хочется.
Старшая встает и выходит из палаты. Возвращается со стаканом воды, протягивает его мне и стоит надо мной, как надзиратель. Я осушаю стакан залпом, с трудом не поперхнувшись, и перевожу дух. Сил, как ни странно, прибавляется.
— Ты кричал во сне, — констатирует Старшая. — Помнишь, что снилось?
Качаю головой. Какие-то обрывки сна еще витают в памяти, но ухватиться за них не получается. Может, оно и хорошо. Если кричал, вряд ли мне снилось что-то приятное.
— Ясно, — кивает Старшая. — Я уже думала звать кого-нибудь, но ты проснулся. — Она замолкает и ждет от меня объяснений, но я молчу. Боюсь ее напугать. Старшая вздыхает и садится на мою кровать. — Слушай… я хочу тебе сказать кое-что, но тебе это не понравится.
Опускаю взгляд.
— Я готов, — говорю обреченно. — Ты говорила с врачами? Они считают меня сумасшедшим, да?
— Нет. Ты не сошел с ума, и никакой психиатр тебе не нужен, — отвечает она. Я готов подорваться, но она удерживает меня, находя мою руку и накрывая ее своей. — Я знаю, кого ты искал. Я его помню.
Таращусь на нее, как на мессию.
— Что?! Но…
— Тихо, — цыкает на меня она и начинает шептать: — Зря я тебя не послушала. Когда начался твой утренний переполох, я тоже стала вызнавать о Пуделе.
— А как ты узнала, что я…
— Со Сторожевым говорила, — предвосхищает мой вопрос и тут же отвечает Старшая. — Мы в одном классе. Так вот, Пуделя никто не помнит, но это ты уже и без меня знаешь. Похоже, до него добрался Холод. Поэтому все забыли.
Я впадаю в ступор. Весть о том, что я не тронулся умом, сняла с меня огромный груз. Следующая новость водрузила новый.
— Но он же был… он не казался обессиленным, он был…
— А ты думаешь, сумасшествие — не слабость перед Холодом? — Старшая недовольна тем, что приходится объяснять мне такую «банальщину», но по какой-то причине решает потерпеть мою несообразительность. — Он был восприимчивым не телом, а разумом. И его забрали. Мне… мне жаль, Спасатель. Если б мы пошли за ним, может, удалось бы оттянуть… — Она обрывается на полуслове и качает головой. Меня настораживает это «оттянуть» вместо «спасти».
— Ты говоришь так, будто встреча Пуделя с Холодом была неизбежна и произошла бы рано или поздно, что бы мы ни делали, — озвучиваю ей свое предположение.
Она вздыхает.
— С нездоровым рассудком иногда все даже сложнее, чем с больным телом. В каком-то смысле тело даже проще стабилизировать.
От этого заявления меня пропитывает такая безнадега, что в ответ почти мгновенно рождается протест.
— И это значит, что не надо было даже пытаться…
Я осекаюсь. В моем голосе укор, который поздно прятать, но Старшая выдерживает его стоически, глядя мне прямо в глаза.
— Может, и надо было, — отвечает она. Ее речь начисто лишена всяких оттенков. — Но как бы ты это делал? Подставился бы вместо него? — Она невесело усмехается, заметив, как я протестующе надуваю щеки. — И не надо говорить, что я утрирую: у тебя же подставиться вместо кого-то — любимый способ помощи. Ты сначала заграждаешь другого собой, а уже потом думаешь — и то, если повезет, — как будто для тебя не существует последствий!
И хочется поспорить, но не берусь. Крыть-то нечем, Старшая права. Это — то немногое, чем она попрекает меня за дело.
Пока я думаю над собственным поведением, она снова берет меня за руку, которую я сам не заметил, как освободил.
— Ты, наверное, меня винишь теперь в том, что случилось, — подавленно говорит она. — Может… не знаю, может, я действительно виновата. — Полумесяц ее губ устремляет рожки вниз, и я понимаю, каких усилий ей стоит произнести эти слова. Старшая очень не любит признавать вину, даже если сама верит в нее. — Но я испугалась за тебя и решила убедить тебя не рисковать, хотя догадывалась, что может случиться. Хреновый из меня, видимо, напарник. Нечестный.
Выпрямляюсь. Слова Старшей кажутся отрезвляющей пощечиной, и чувство вины магическим образом перекидывается на меня.
— Не надо так говорить. Ты ни в чем не виновата. Эту проблему должен был решать я, а не ты. У меня ведь с первого дня чувство, что я Пуделю… вроде как, должен. А я, получается, отпустил его в лапы Холода и ничего не сделал, чтобы его спасти. Хотя я тоже подозревал что-то нехорошее. Совру, если скажу, что это не так. Надо было предпринять что-то, а я… просто не стал.
Противные мерзкие слизняки самоуничижения наползают на меня, готовые облепить полностью. Я апатично сижу и не сопротивляюсь. Рассекающий меч серьезных слов сбрасывает с меня целую кучу этих слизняков, прорубая дорогу в реальность.
— И как бы ты себя чувствовал, если б спас, а потом вынужден был постоянно за ним следить? — спрашивает Старшая.
Представляю себе эту ситуацию, и меня коробит. Самооценка падает на еще одну ступеньку ниже, когда я осознаю, что моего хваленого геройства хватает только на разовые акции.
— Я понимаю тебя, — говорит Старшая, прочитав на моем лице подтверждение своим догадкам. — Я бы тоже такого не хотела.
— Мне бы тогда кличку поменять, — бурчу я.
— Вовсе нет, — не соглашается Старшая. — Ты хочешь жить своей жизнью и самостоятельно выбирать, когда помогать другим, а не быть подвязанным под кого-то насильно. Разве это плохо?
Удивленно разглядываю ее серьезное лицо. То, что она сказала, кажется очевидным и простым, но почему-то очень тяжело оседает в моей душе. Не могу понять, можно ли в самом деле не осуждать себя за такое. Мне почему-то кажется, что нельзя, но я искренне хочу восстать против этого убеждения. Часть меня мечтает сбросить с себя ответственность и больше не переживать о чокнутом парне, которого бы все равно утащил Холод, что бы я ни делал. И эта часть оказывается сильнее, чем я думал, потому что ей это почти удается.
— Спасибо, — дрожащим шепотом говорю я. — Спасибо, что рассказала это. Иначе я бы поверил, что схожу с ума.
— Ты не сходишь с ума, — повторяет Старшая. — А насчет Пуделя… мы все равно уже ничего не изменим. Ты ведь это понимаешь?
— Понимаю.
Кто-то, узнав такую правду, пожелал бы вернуться в прошлое с полученными знаниями и все исправить. Наверное, этого захотел бы настоящий герой, а меня от мысли прошибает холодный пот. В таком случае я встал бы перед выбором, к которому совершенно не готов, и тогда точно двинулся бы мозгами.
От этой мысли хочется сбежать, и Старшая видит это, но интерпретирует по-своему.
— С тобой все будет нормально, — говорит она напоследок, вставая и готовясь уйти. — А теперь отдохни еще, ладно? Майор говорил, что завтра тебя выпишут.
Глава 28. Меньшее из зол
СТАРШАЯ
Старшая выходит из лазарета и останавливается на крыльце Казармы. Майор ждет ее там, задумчиво сминая пальцами сигарету.
— Уснул?
— Да. Правда, не сразу, — мрачно говорит Старшая и прислоняется спиной к стене. С интересом смотрит на сигарету и кивает. — Если попрошу закурить, не дадите?
— Этого еще не хватало! — ворчит Майор.
Старшая улыбается, и он возвращает ей улыбку. Уже через секунду его взгляд тускнеет, и он качает головой.
— Уверена, что такая версия его устроит?
Старшая пожимает плечами и скрещивает руки на груди.
— Не знаю. Но так он хотя бы не будет считать себя сумасшедшим. Это лучше, чем ничего.
— Как посмотреть, — сомневается Майор и поджигает сигарету.
— Ему просто надо успокоиться! — восклицает Старшая. По ее тону Майор понимает, что она будет защищать эту версию слишком яростно. Аргументы бесполезны. Будь мальчику хуже, он настоял бы на своем, но пока отдает все на откуп Старшей.
— Хорошо. Но если будут еще тревожные сигналы…
— С ним все будет нормально! — перебивает Старшая, отталкиваясь от стены. Сейчас она напоминает рвущуюся с цепи сторожевую собаку, заметившую нарушителя на хозяйской территории. Майор не находит нужным спорить с ней и мысленно капитулирует.
Некоторое время они молчат. Сигаретный дым и пар дыхания туманят ранние сумерки.
— Можно я переночую в лазарете сегодня? — нарушает тишину Старшая.
— Если хочешь, — кивает Майор.
Она не дожидается дальнейших указаний и уходит в темноту Казармы. Единственная ученица, которая не боится этого места. И единственная, кто сюда никогда не попадет.
Глава 29. Завиральные идеи
СПАСАТЕЛЬ
Странно осознавать, что время людей, живущих в одном месте и связанных одним графиком, может течь по-разному. Мое, кажется, бежит быстрее, чем у остальных. Меня часто пытаются притормозить — то друзья, то Старшая. Говорят, я все время куда-то спешу. И мне нечего им возразить, потому что я и вправду спешу. Пытаюсь успеть за невнятной и изменчивой школьной программой, быстро бегу в столовую со звонком, быстро возвращаюсь из нее. Меня не покидает чувство, что у меня мало времени. А остальные живут так, будто у них есть все время мира.
На краткий период и у меня получилось так жить, но за это пришлось тяжело расплатиться: я чуть не лишился части своих воспоминаний, и это напугало меня. Понятия не имею, как время и воспоминания могут быть связаны, но, похоже, связь все-таки есть. Как только я ее нащупал, я сделал выбор, и пал он на воспоминания. Кто-то внял моей воле и будто вновь запустил мое время, забыв сделать то же самое со всеми остальными.
Для друзей моя личная гонка почти незаметна — они умеют от нее отрешаться. А вот Старшая не умеет.
— Ты можешь сказать, куда ты так спешишь? — спрашивает она меня.
Эта тема у нас поднимается частенько. Особенно после того, что случилось с Пуделем.
Я бессовестно ухожу от ответов на ее вопросы. С моими она делает так же, поэтому у нас, можно сказать, паритет.
Старшая не любит все, что вылетает из моего рта с намеком на вопросительную интонацию. Ее могут раздражать даже самые простые вопросы, от которых лично я никогда не ждал бы беды.
* * *
Поднимая очередной потухший окурок, притаившийся за пожухлыми травинками, я кошусь на Старшую. Она делает вид, что чрезвычайно увлечена этим странным собирательством, но на деле она усиленно пытается меня игнорировать, потому что все еще обижена на мой недавний вопрос «Зачем ты этим занимаешься, если для этого есть другой персонал?». Отвечать мне на него она, конечно же, не стала, а демонстративно зашагала на «точку сбора». Я добавил этот вопрос в копилку других, которые Старшая не выносит, и зашагал следом. Так, около получаса у нас прошло в молчании.
— Кажется, тут все собрали, — наконец делаю попытку наладить коммуникацию. Старшая переводит на меня взгляд, одна бровь скептически выгибается.
Я поднимаю белый флаг, которым служат капитулирующие раскрытые ладони.
— По крайней мере, в моей зоне чисто.
Подходит, инспектирует. Я терпеливо жду, зная, что придраться не к чему. Наконец, Старшая кивает с видом удовлетворенного критика.
— А если перестанешь на меня дуться, обещаю до конца дня говорить только в изъявительной форме. Как видишь, я уже начал, — не удерживаюсь я.
Старшая воздевает очи горе.
— Ну что ты опять начинаешь? Нормально я реагирую на вопросы!
— На все, кроме моих, — многозначительно уточняю.
Она подходит ко мне, улыбается и легонько тыкает меня пальцем в кончик носа. Жест должен был быть милым и непринужденным, но получается неловким, как отрепетированное действие, так и не доведенное до естественности. Слова, которые она мне собиралась сказать, осыпаются невидимым крошевом, которое уже не разглядеть.
Старшая поджимает губы, готовясь, что я ее осмею. Все никак не поймет, что я не собираюсь над ней издеваться за ее угловатую романтичность.
В такие моменты у меня уходит много сил на то, чтобы не позволить себе улыбнуться. Знаю, что улыбку она расценит как насмешку — слишком уж настойчиво этого ждет. А меня тянет улыбнуться совсем не поэтому, а потому что в эти моменты Старшая выглядит очень настоящий, и с нее на короткое время спадают ее дикобразьи иголки.
В ней живет очень много страха, связанного с романтикой: во всем ей мерещится подвох, издевательство или скорое предательство. Я знаю, что она никак не может мне довериться и не позволяет себе представить нас в будущем. Речь даже не о далеком будущем, а хотя бы об окончании школы. Даже во время таких разговоров Старшая вскидывается и пресекает эти темы на корню, всем своим поведением давая понять, что я задаю невежливые и оскорбительные вопросы. При этом за мной — Старшая приглядывает, старается как можно менее навязчиво держать меня в поле зрения, следит, чтобы я не «натворил глупостей». Видеть то, как она дорожит мной и всем, что со мной связано, почти щемяще больно. Почему-то.
Спасаю положение и беру ее за руки. Растерянная Старшая беспомощно поднимает на меня взгляд, до этого устремленный в землю.
— Ладно, забудь, — говорю примирительно. — Сделаю для себя вывод, что ты не отвечаешь, потому что в девушке должна быть загадка. В конце концов, могу помучить расспросами кого-нибудь другого.
Старшая щурится, следы застенчивости отскакивают от нее сбитой пылью.
— Это кого?
— Не знаю. Майора, например.
Старшая фыркает и высвобождает свои руки из моих. Я бы напрягся, но замечаю, что к своему улову собранных окурков она идет с улыбкой. Похоже, буря сегодня пройдет мимо.
Подумав о буре, поднимаю глаза к небу.
Странно, что снег так и не лег. Дело близится к зиме, уже пора бы начаться хотя бы легким снегопадам. Без этого настроение грядущих зимних праздников может смазаться.
— Слушай, Старшая! — Я с энтузиазмом нагоняю ее, беру под руку и наклоняюсь к ее уху. Она машинально перехватывает пакет с окурками второй рукой. — Есть у меня одна активность, которая может понравиться тебе гораздо больше, чем уборка за курильщиками.
Старшая останавливается и ошарашенно смотрит на меня. Ее щеки очень быстро начинают краснеть, плечи поджимаются. Похоже, она натужно решает, отшатываться от меня или нет. Руку пока не высвобождает, и на том спасибо.
Пытаюсь понять, что я такого сказал, и через несколько секунд сам заливаюсь краской с головы до пят. Освобождаю руку Старшей, потому что ее смущение переползает на меня, просочившись сквозь рукава наших курток.
— Украшения! — выпаливаю я, замирая по стойке смирно, которую бы похвалил даже Майор. — Можно украшать территорию!
Старшая недоверчиво косит на меня глаза.
— Зачем?
— К зимним праздникам, — выдыхаю я, чувствуя, как жар на щеках начинает понемногу остывать. — Раздобудем гирлянды, привлечем моих соседей, будем территорию украшать, создадим настроение. А если тут нет гирлянд, можем из бумаги нарезать. Младшеклассники могут помочь! Уверен, им это занятие понравится…
Мой энтузиазм начинает затухать пропорционально тому, как лицо Старшей медленно превращается в кислую мину. Надо отдать ей должное, она терпеливо выслушивает мои предложения и даже пытается кивать. Но на лице у нее раздражение, скепсис и разочарование, каждая моя идея тут же отправляется в категорию завиральных.
Докатились. Про зимние праздники — тоже нельзя?
— Эй, что на этот раз не так? — вскидываюсь я.
— Шило, которое у тебя кое-где застряло. — Старшая становится напротив меня, важно упирает свободную руку в бок и качает головой. — Тебе, что, мало активностей? Зачем ты постоянно торопишь время и куда-то несешься? Мы можем хоть немного пожить без этих твоих планов на будущее?
Мне не нравится, как это звучит.
— Слушай, я совершенно невинное занятие предложил, а ты бесишься, как будто я подбиваю тебя на преступление.
Она молчит, но, судя по ее лицу, ассоциацию я подобрал верную. Внутри меня начинает закипать раздражение.
— Да что такого в том, чтобы просто украсить территорию к праздникам?! Они, вообще-то, не за горами! Я как раз хочу, чтобы мы подготовились планомерно! Почему тебе все вечно не так?!
Старшая некоторое время буравит меня тем взглядом, который я не выношу. Как будто рентгеном просвечивает. От этого взгляда я чувствую себя голым и хочу стыдливо прикрыться. Старшая же с каждой секундой выглядит все более усталой и отрешенной. Как будто я со своими предложениями умудрился ее утомить.
— Сначала дождись, пока снег выпадет, — деловито говорит она, — а уж потом будешь думать про украшения. В мокром осеннем лесу все твои поделки из бумаги превратятся в сопли! Этим только малышей пугать.
Не дожидаясь моего ответа, Старшая разворачивается и с особым усердием пружинит на пятках прочь. Я стою, пытаясь осознать, в какой момент мы умудрились поссориться.
Пока я думаю об этом, с неба начинают падать робкие снежинки, которые тоже вряд ли долго удержатся на земле. Хочу увидеть, как на этот снег реагирует Старшая, но она уже скрылась из моего поля зрения, и теперь неизвестно, когда ее нервная душа успокоится, чтобы снова мы снова могли поговорить.
Глава 30. Пиковый туз
СПАСАТЕЛЬ
Иду по дорожке, сквозь которую упорно пробивается трава. На вид пожухлая, но будто все еще живая.
Странное место. Заброшенное. Деревья и сорная трава здесь пустили свои отростки в каждую щель между плитками, в каждую трещину в стенах, в каждое разбитое стекло.
Однако это место все еще узнаваемо: полуголые остовы домов; старая артерия дорожки, оборванная по краям; осмелевший перелесок имени болотницы, которую никто и никогда не видел. Я узнаю интернат — вижу его одновременно своими глазами и глазами несуществующей птицы, парящей в сумрачном небе. Будто территория — внутри меня, или я сам — это территория. Она может приказывать мне, а я — ей.
С неба цвета морской сини робко сыплет снег, который пытается мимикрировать под дождь, сталкиваясь с землей. Под этим снегом хочется застыть и не двигаться, чтобы стать частью сна, в который погружена территория интерната. Это ее лицо — истинное лицо — любит уважение и ненавидит суету. Оно навязывает статику и отрицает движение. Поэтому таких больших усилий стоит оторвать ногу от плитки, к которой она почти приросла, и двинуться вперед.
Огонек. Нужно обязательно найти огонек. Я пока не знаю, зачем, но понимаю, что это очень важно.
Ноги ведут меня к ученическому корпусу. Мимо пустующей стойки коменданта, мимо коридоров первого и второго этажей. Вверх. На третий. Или выше?..
Куда?
* * *
Просыпаюсь от собственного вдоха, напоминающего хрип утопленника.
— Спасатель! Спасатель, эй!
— Ты чего?!
— Проснись! Что с тобой?
У моей кровати толпятся Стриж, Сухарь и Нумеролог, трясут меня за плечи и дергают в попытке разбудить. Далай-Лама предусмотрительно обувается и без лишних слов готовится бежать за Майором, если возникнет необходимость.
Сажусь на кровати и перевожу дыхание. Как будто марафон пробежал!
Через секунду прихожу в себя и вперяюсь глазами в соседей.
— Включи свет! — умоляюще хриплю Далай-Ламе. Тот исполняет просьбу, и я вздыхаю с облегчением: никто из соседей не выглядит изможденным. Насчет себя не уверен, но в своей безопасности от Холода убеждаюсь по бешено колотящемуся сердцу: уверен, так оно не может биться ни у одного человека с… трудным периодом.
— Ты во сне кричал и метался так, как будто за тобой кто-то гнался, — констатирует Сухарь. — Начал дергаться. Мы подумали, у тебя припадок.
— Нет. Хуже, — отвечаю и откидываю одеяло. — Мне нужно уйти на время. А вы лучше из комнаты не выходите. Посидите тут, пока я не приду.
— Пока ты не придешь откуда? — напрягается Сухарь. — В чем дело?
— Куда ты уходишь? — подхватывает Стриж.
Нумеролог тем временем возвращается на свою кровать, хватает колоду игральных карт и начинает тасовать ее, делаясь сосредоточенным и серьезным.
— В коридор, — отвечаю. — Куда конкретно, не знаю. Как пойдет. Просто… лучше ничего не спрашивайте, ладно? Побудьте здесь и присмотрите друг за другом.
Не уверен, что стоит рассказывать ребятам про сон-бродун и про Холод. Их это не должно коснуться, пусть живут спокойно и не вспоминают о том, что страшилка у костра действительно периодически посещает эту школу.
Пока я наскоро одеваюсь, друзья настороженно таращатся на меня, но вопросов не задают и не спорят.
— Свет не выключайте, — говорю напоследок, быстро завязывая шнурки на кроссовках и готовясь на выход.
— Почему? — качает головой Сухарь. — Ты хоть что-нибудь объяснишь?
— Ему и правда нужно уйти, — неожиданно поддерживает меня Нумеролог.
Мы все переводим на него взгляды, и он с пугливой решимостью демонстрирует нам потрепанную карту. Пиковый туз.
— Он должен предотвратить этот удар. Поэтому ему надо идти. Его теперешний путь очень важен для всей школы. — В руки Нумеролога скользит крестовая шестерка. Прежде чем поднять следующую карту, он немного медлит. — Только ты, похоже, не один пойдешь, а со Старшей. И вы там… кажется, поссоритесь.
Невесело усмехаюсь.
И как такое можно угадать по игральным картам?
— Уже поссорились, — говорю, накидывая толстовку. Куртку не беру: судя по сну-бродуну, выходить на улицу не потребуется. — Так что еще предстоит уговорить ее пойти со мной. Но ты прав. — Улыбаюсь и тут же серьезнею. На всякий случай повторяю: — Не выключайте свет, ладно? Я надеюсь, что скоро вернусь.
Стриж провожает меня испуганным взглядом.
— А к тебе Холодный ребенок не подселится, если будешь убегать ночью?
Пару секунд соображаю, о чем он, затем вспоминаю собственный дебют в качестве рассказчика у костра. Надо же! Я и забыл, о чем был мой неудачный экспромт.
— Брось, это же просто страшилка, — улыбаюсь я.
Хотелось бы, чтобы все истории оказались просто вымыслом, но это не так.
Выхожу из тридцать шестой, и заметно похолодевшая темнота коридора проглатывает меня.
* * *
Слепящий луч фонарика рассекает темноту и бьет в глаза. С шипением и ругательством я отшатываюсь и закрываюсь от него. Потревоженная темнота снова принимает меня, и мы беззвучно жалуемся друг другу на моментную слепоту. Одновременно я прислушиваюсь и понимаю, что предо мной не один человек, а двое. Судя по испуганному вскрику, одна из моих случайных встречных — точно девчонка, причем знакомая мне.
— Тебя еще не хватало!
Второй голос я тоже узнаю. Этот запоздало скорректированный бас вообще сложно с чем-то перепутать. За ним следует торопливая речь, и я окончательно идентифицирую Белку:
— Погоди, может, он что-то знает.
Луч фонарика смущенно бродит по полу, как пристыженный ученик. Я с укоризной смотрю на него, только-только успев проморгаться.
Белка подходит ко мне и берет меня за плечи. Я напрягаюсь: при обычных обстоятельствах она вела бы себя по примеру своей соседки, а сейчас любезничает. Значит, случилось что-то нехорошее.
— Ты видел Принцессу? Она к тебе приходила?
— Принцессу? — растерянно качаю головой. — Она, что, пропала?
— Брось ты это, ему все равно, — недовольно бросает Хозяюшка. — Искал-то он тут явно не ее! Этому посачу на нее с самого начала было начхать!
Посач. Очередное фирменное словечко Хозяюшки сбивает меня с толку, и я даже не знаю, как мне на него реагировать. Впрочем, судя по настроению, с которым она это говорит, это явно не комплимент.
Терпеливо вздыхаю и решительно смотрю на нее.
— Ты права, я искал Старшую. Но мне не все равно, что Принцесса пропала. Я об этом просто не знал.
— Да если б не ты…
— Перестань, — обрывает Белка уже раздувшую щеки Хозяюшку и оттесняет ее назад.
— Что это ты его защищаешь, перебежчица?
— Это не он виноват, что она пропала!
— Я вам ссориться не мешаю? — встреваю в уже загоревшуюся перепалку. — Или это для вас важнее, чем найти Принцессу?
Хозяюшка складывает руки на груди и пыхтит, как недовольный паровоз.
— Давно она пропала? — спрашиваю, пока никто не нашел новых способов обвинить меня в горе Принцессы. — Ушла одна или с ней кто-то был?
Белка пожимает плечами.
— Сказала, что скоро придет, и ушла из комнаты. Мы заболтались с девчонками… опомнились, когда поняли, что уже свет в коридоре погасили, а ее все нет. Она никогда бы не стала одна ходить в темноте, она боится…
Киваю.
— Стало быть, ушла одна. А вы вызвались ее разыскивать?
— Старшая тоже ее ищет, — говорит Белка. Голос у нее взволнованный, фонарик в руке немного подрагивает. — Остальные ждут в комнате, вдруг она вернется.
— Возвращайтесь тоже, — говорю я. — Я сам ее поищу.
— А с чего такая щедрость? — с вызовом спрашивает Хозяюшка.
Вместо препирательств с ней снова смотрю на Белку и киваю, подтверждая свои слова.
— Идите. Я же вижу, что вам здесь тоже страшно. Возвращайтесь, а я найду Принцессу, если только Старшая не найдет ее раньше. Если надо, будем искать до утра.
— Не указывай мне, что делать! С чего ты взял, что нам тут страшно? — бесится Хозяюшка. Белка умоляюще тянет ее за руку в сторону четвертого этажа.
— Мне тут страшно, — тихо говорит она. — И холодно. Пожалуйста, не вредничай. Давай сделаем, как он предлагает. Они со Старшей найдут Принцессу, он пообещал.
Пока Хозяюшка мнется, я пробегаю мимо нее и Белки на четвертый этаж.
Споры девчонок сорок седьмой цепными псами рвутся за мной, пытаются укусить за пятки, но я быстро отрываюсь от них и почти бегом обследую темные коридоры девичьего крыла. Угрожающе приоткрытая пасть душевой капает слюной густейшей черноты, в которой могут исчезнуть даже тени. Зловещие нагромождения сломанных стульев у последнего окна терновыми зарослями вырастают на моем пути. За окном я замечаю мельтешащих снежных мушек и ощущаю, что на этаже начинает холодать сильнее.
Когда с моих губ срывается первое облачко пара, я на миг забываюсь, теряю бдительность, и на меня тут же кто-то налетает, появившись из-за поворота. Этот человек тоже передвигается бегом, и у меня почти не возникает сомнений в том, кто это.
— Ты! — вскрикивает Старшая.
— Что, напарница? — усмехаюсь я. — Работаешь соло?
Старшая пытается оттеснить меня, но я ее не пропускаю. Она обличительным тоном выпаливает:
— Слушай сейчас мне не до тебя, ясно? У нас Принцесса пропала. Всей комнатой ищем… ну почти всей, часть отсиживается. — В голосе появляется неконтролируемое терпкое презрение.
— Знаю. Встречал Белку с Хозяюшкой, отправил их назад.
Лицо Старшей недоуменно вытягивается.
— Зачем? — возмущается она. — Решил усложнить нам задачу?
— Решил их обезопасить. У нас проблемы. — Вместо пояснения подношу ладонь ко рту и демонстративно выдыхаю на нее едва заметное облачко пара. — Он придет сегодня снова, я видел.
Старшая тихо ахает.
— Ты снова видел сон-бродун?
— Да.
Изо рта Старшей вместе с паром вырывается невнятное шипящее ругательство. Она становится собранной, как дикий зверь, готовящийся в любой момент атаковать.
— То крыло уже проверил? — кивает она на пространство позади меня.
— Там пусто.
По этажу будто проносится порыв колкого ледяного ветра, сковывающего тело и вызывающего мгновенную дрожь. Кажется, еще немного, и весь этаж — стены, пол, потолок, — все вокруг покроется инеем.
— Надо разделиться и найти… — начинает Старшая.
— Не надо. Она на пятом, — с уверенностью говорю я.
— С чего ты…
— Комната мифической болотницы ведь там?
— Да, поэтому Принцесса бы ни за что туда не пошла.
— Спорить некогда. Ты со мной или нет?
Не дожидаюсь ответа Старшей и бросаюсь в сторону лестницы на пятый этаж. Несколько мгновений спустя слышу позади себя бег. Старшая нагоняет быстро и даже перегоняет, поэтому мне приходится ускориться.
На пятый мы прибываем одновременно и замираем, потому что встречает нас надрывное рыдание и темный силуэт, двигающийся по направлению к нам ползком по морозному коридору.
Глава 31. Проверенный способ
СПАСАТЕЛЬ
Старшая хватает меня за руку, и я почти физически ощущаю, как волна охватившего ее ужаса хлещет по спине и меня. Меня тянет заорать и попятится, но я не позволяю себе этого, чтобы не ударить в грязь лицом. Дальше приходится только усиливать самоконтроль, потому что Старшая приходит в себя первой и движется прямо по направлению к ожившему мифу.
— Оставьте меня! — воет силуэт.
Не сразу, но в этом голосе я ловлю знакомые нотки. Распознать Принцессу в этой невнятной фигуре, да еще и в окружении почти постапокалиптического антуража полузаброшенного пятого этажа почти невозможно, но я справляюсь, и вот передо мной уже не монстр из страшилки Нумеролога, а всего-навсего девушка, попавшая в беду.
— Принцесса… — выдыхаю я очередное облако пара.
— А ты думал, это кто? Болотница? — усмехается Старшая.
Она присаживается возле Принцессы и берет ее за плечи. Очень настойчиво.
— Расскажи, что с тобой происходит. Желательно, по порядку, — говорит она. В голосе появляется чеканка, характерная для Майора. Я хочу возмутиться, но мою волну возмущения прерывает голубоватое сияние позади Старшей и Принцессы. Оно собирается из отдельных искорок и приобретает форму, которая когда-то напомнила мне полностью спрятавшегося под простыню человека.
Старшая ахает и вскакивает, стараясь утянуть Принцессу за собой, но та не поднимается.
— Вставай! — рычит Старшая. — Ну же!
Я бегу к ним, замечая, как Принцесса поворачивает голову в сторону Холода, и лицо ее в голубоватом сиянии искажено гримасой страшного мучения. Мне кажется, или она действительно собирается к нему потянуться?
Гадать некогда. Я подхватываю ее под вторую руку, и мы пытаемся бежать прочь от Холода к лестнице. Принцесса плачет и дергается, нисколько не облегчая нам задачу.
— Далеко не уйдем, — предупреждает Старшая.
— Уйдем, — возражаю. — Он медленно перемеща…
Договорить не успеваю.
Стоило нам исчезнуть из поля зрения Холода, как он возникает перед нами вновь. И нам еще везет, что он не так быстро собирается из голубоватых искорок в единое целое: мы вовремя реагируем и отшатываемся от него. Иначе могли бы влететь в его морозный силуэт всей троицей.
Принцесса высвобождается из наших рук и — на этот раз я уверен, что не ошибся, — действительно пытается приблизиться к Холоду.
— Дура! — кричит на нее Старшая, хватает под мышки и оттаскивает прочь.
Принцесса в ответ надрывно хнычет и захлебывается слезами.
— Он будет возникать там, где она! — предупреждает меня Старшая. — Он пришел за ней, нам не убежать от него!
— Значит надо отгонять, — вспоминаю я нашу первую встречу.
От Нумеролога эта тварь тогда отстала, можно и в этот раз попробовать. Способ-то испытанный. Была, правда, всего одна попытка, так что это не гарант. Но она оказалась удачной, так что это лучше, чем ничего.
— Спасатель…
— Уведи ее! — перебиваю я, заступая Холоду дорогу и расставляя руки в стороны живой баррикадой.
— Не смей! — отчаянно восклицает Старшая.
— Уводи ее быстро! — упорствую я. И обращаюсь уже к Холоду: — А ты вали туда, откуда пришел! Ты ее не получишь!
Принцесса снова вырывается из хватки Старшей, которой удалось заставить ее встать на ноги, и падает. К моему ужасу, она начинает ползти в сторону Холода и делает это на удивление целеустремленно.
— Нет… — всхлипывает она, — забери меня… я не хочу… не могу больше слышать их… забери…
— Старшая! — призываю к действиям свою внезапно застывшую напарницу.
Она опять рычит — то ли от страха, то ли от злости, — и с ругательствами хватает Принцессу под руки. Удивительно, сколько в этой тощей девчонке силы, но у нее получается оттащить отчаявшуюся жертву от Холода.
Светящийся комок инея тем временем шагает в моем направлении. Беспалый контур, напоминающий укутанную в простыню руку, тянется ко мне, но медлит, будто изучает.
— Не коснешься и не утянешь, — шиплю я, не двигаясь с места.
Тело с моим намерением не согласно и готово сдаться прямо сейчас. Оно деревенеет от холода так, что мне уже нешуточно больно, но я почему-то знаю, что мне нельзя давать слабину в этой схватке. Если, конечно, можно назвать схваткой мое взбесившееся упрямство и стояние на одном месте.
Холод узнаёт меня, я это чувствую и в догадках своих не сомневаюсь. Еще когда я вскочил от сна-бродуна, я понял, что при встрече он меня вспомнит. И было в этом сне что-то еще… странное ощущение, которому нет ни одного подтверждения, но я отчего-то верю в него безоговорочно.
Будто территория — внутри меня, или я сам — это территория.
Она может приказывать мне, а я — ей.
До меня долетает серия невнятных звуков, и я догадываюсь, что Старшая держит Принцессу, затыкая ей рот, чтобы она не привлекла внимание Холода, с которым у нас происходит самая странная борьба в моей жизни.
— Уходи туда, откуда пришел. Тебе здесь нечего искать, — воинственным шепотом сообщаю я Холоду.
Контур руки замирает в воздухе у самого моего лица, и от ледяной боли хочется застонать. Пыхчу и держусь, не позволяю себе слабость. Нельзя этого делать, если уж я решил показать, что я главный.
Холод неспешен и беззвучен. Его рука медленно перемещается в воздухе, опускается от моего лица к шее и замирает на уровне груди.
— Узнал, тварь? — сдавленно цежу я, пока тело вспоминает испытанный когда-то взрыв ледяной гранаты. — Пошел отсюда прочь, тебе тут делать нечего. Ты никого с собой не утащишь.
Холод медлит.
Минуту.
Вторую.
Невыносимо долго.
В тот самый момент, когда я думаю, что не выдержу и заору от боли, голубоватое сияние вдруг на долю секунды делается ярче, а затем гаснет, погружая коридор пятого этажа в кромешную темноту.
Я дышу.
В первые полминуты для меня больше ничего не существует, кроме собственного дыхания. По щеке от боли скатывается слеза, и я тут же вытираю ее рукавом, пока никто не увидел. Эта слеза заставляет меня прийти в себя и вернуться к Принцессе, которая все еще хнычет и вырывается из хватки Старшей.
— Пусти ее, — устало прошу я.
Старшая повинуется. Не знаю, как она на меня смотрит: после Холода, свечение которого наполняло коридор, я временно ослеп в темноте, поэтому двигаюсь ощупью и ориентируюсь в основном на слух.
— Принцесса, — тихо обращаюсь к ней, нащупывая ее плечо. — Ты понимаешь, где ты? Понимаешь, что происходит?
— Она сейчас тебе на эти вопросы вряд ли внятно ответит, — вмешивается Старшая. Ее рука тоже перемещается на плечо Принцессе и случайно накрывает мою. Сначала она дергается, будто вспоминая, что мы, вроде как, в ссоре, но руку не убирает. Голос опускается до шепота: — Зачем ты опять подставился?
— Давай о моем поведении потом поговорим? — шепчу в ответ.
— Не надо! — тянет Принцесса. — Не делайте, как стены! Они тоже шепчут… постоянно… я не могу, я больше не хочу их слышать! Что им от меня надо? Они опять начинают…
Чувствую, как рука Старшей напрягается поверх моей ладони.
Шепот стен умолкнуть просим, — вспоминаю я. Вроде, так было в детской считалочке, которая показалась мне жуткой у корпуса младшеклассников? Возможно, здесь речь о том же шепоте, о котором говорит Принцесса?
— Я так не смогу… лучше б вы отдали меня ему…
Не успеваю я ничего сказать в ответ на стенания Принцессы, как слышу звонкий удар.
— Слушай внимательно, — строго говорит Старшая — В следующий раз, когда услышишь свои шепотки, вместо того, чтобы прислушиваться, напомни себе свою кличку и комнату. Ясно?
Принцесса ахает, всхлипывает и замолкает.
— Зачем? — хмурюсь я. — Просто словами нельзя было обойтись?
— Нельзя, — отвечает Старшая. В ее голосе едкость, с которой я познакомился раньше, чем с ней самой. — Так лучше впечатывается, поверь.
Принцесса настолько потрясена полученной пощечиной, что молчит.
— Чего заткнулась? Лучше б ты так молчала, пока этот из-за тебя жизнью рисковал, дура избалованная! — чеканит Старшая. — И только попробуй опять зареветь…
— Хватит, — обрываю я, сумев вобрать в севший от боли голос все остатки строгости. — Жизнью, как ты говоришь, рисковал я, а не ты. Мне и положено ругаться. А я этого делать не буду. Оставь ее.
Не знаю, что из моих слов пронимает Старшую, но она притихает, и к Принцессе больше не цепляется. Мы молча поднимаемся и двигаемся к лестнице.
* * *
По дороге в сорок седьмую Принцесса постепенно приходит в себя. Как только мы заводим ее в комнату, соседки бросаются к ней и квохчут над своей куколкой, как четыре матушки — каждая на свой манер.
Старшая выходит из комнаты, закрывает дверь и приваливается к коридорной стене, вид у нее задумчивый, взгляд тяжелый. Она думает о чем-то неприятном, а я не знаю, как спросить так, чтобы не вызвать очередной взрыв недовольства. У меня ломит грудь и скулы, сводит так и не сумевшие отогреться пальцы ног, и я слишком устал, чтобы терпеть беспочвенные нападки Старшей. Поэтому решаю молча уйти и отложить разговоры на следующий раз.
— Я знала, что ты подставишься.
Хриплый голос Старшей арканит меня и заставляет развернуться к ней, несмотря на нежелание устраивать разборки.
— Этот способ у меня уже работал. А убежать бы мы от него все равно не смогли, — лениво отвечаю я. — Что еще мне было делать? Вы обе были в опасности, не мог же я просто стоять и смотреть.
— Я не знаю, смогла бы я… так… — с трудом выдавливает Старшая. — И меня это… раздражает. Я так делать не хочу. И не хочу, чтобы ты делал. Но благодарна. И… не знаю, не понимаю. Я на тебя злюсь и не злюсь одновременно, ясно? Спасибо, что спас, но придурок, что подставился! Напугал!
Губы сжимаются в тонкую линию, на лице застывшая обида и недовольство.
Удивленно смотрю на нее. Это, что, признание в трусости? От Старшей?
Обнимаю ее — это иногда лучше, чем сказать тысячу слов, и уж точно гораздо проще. Она приникает ко мне и утыкается лицом в мою ноющую грудь. Мне больно, но я ей об этом не говорю. Не хватало еще, чтобы она начала меня жалеть. Дело даже не в том, что мне было бы не по себе от ее сочувствия. Просто Старшая — она сначала стукнет по больному месту хорошенько, а уже потом начнет выказывать сочувствие.
* * *
Меня соседи встречают с включенным светом и работающими кипятильниками с невесть где добытым растворимым кофе.
Наше ночное приключение мне им почти не приходится пересказывать: оказывается, Нумеролог им все рассказал. По картам. Даже детали почти не перепутал! Не представляю, как у него это получается, особенно на простых игральных картах, но факт есть факт: я слушаю собственное приключение из чужих уст, запивая его дрянным, водянисто-сладким растворимым кофе. Правда, вместо Принцессы в этой истории червонная Дама, вместо Старшей Девятка Пик, вместо Холода пиковый Туз. Хозяюшка и Белка заменяются в колоде на «хлопоты», «встречи» и «разговоры», а мою невидимую стычку с Холодом описывает пиковый Король, означающий «некое темное влияние».
По ходу истории Стриж говорит, что расклад его напугал — мол, плохой, одни пики. Нумеролог на это отвечает ему, что он в картах ничего не понимает, и нельзя трактовать черные масти как «плохое», а красные — как «хорошее».
Почти под утро расходимся по кроватям.
Я после встречи с Холодом в своей так и не согреваюсь. Удивляюсь, как вообще умудряюсь уснуть, но убаюкивающий шорох одеяла помогает. И на том спасибо.
Глава 32. Та, кто делает выбор
СТАРШАЯ
Влажный морозец гудит в старой раме форточки, расположенной под самым потолком женского туалета. На улице монотонно кружат снежинки, прислоняющиеся к стеклу и плачущие страхом перемен, невидимо окутывающих интернат. Старшая гипнотизирует снег хмурым взглядом, будто это может помочь погоде войти в привычную колею и вспомнить свое подобающее поведение. Она стоит долго, руки на груди напряженно скрещены, пальцы нервно терзают материал серой толстовки. Старшая сосредоточена на неприятных мыслях, поднимающих внутри нее тревожные вихри.
Снег не перестает, только ветер подает возмущенные сигналы в скрипящую форточную раму. Старшая чувствует неприятный промозглый холод и решает уйти с поля боя, хотя и не признаёт поражение. Она воинственно подходит к умывальнику и открывает кран. Несколько секунд она не прикасается к воде, давая ей время согреться, затем набирает воду в ладони и прижимает их к лицу.
Так легче.
Колкие мысли начинают оттаивать, и Старшая успокаивается. Она поднимает голову и смотрит в зеркало.
— Все утрясется, — шепчет она себе вслух, привычно угрожая собственному отражению одними глазами, и выключает воду.
Вместо полотенца Старшая использует рукав собственной толстовки. Опустив руку, она замечает чью-то фигуру в зеркале и резко оборачивается. Она быстро узнаёт Принцессу, но сердце продолжает колотиться от испуга.
— Прости. Я тебя напугала?
Робкий высокий голосок и виноватое выражение лица. Старшей становится не по себе: после пощечины она с Принцессой не разговаривала, хотя понимала, что стоило бы. Она чувствовала, что должна извиниться за излишнюю грубость, но не смогла. Из всех доступных ей линий поведения Старшая выбрала воинственное игнорирование — это давалось ей проще всего.
— Какие люди и без охраны, — говорит она. Ей тут же хочется стукнуть себя по лбу, потому что едкие слова атакуют собеседницу рефлекторно, без предупреждения.
И без того сиротливый взгляд Принцессы делается совсем несчастным.
— Серьезно, почему ты тут одна? — Старшая делает неумелую попытку сгладить углы. — За тобой же теперь чуть ли не вся комната хвостом таскается. Ты улизнула, что ли?
Принцесса неуверенно пожимает плечами.
— Они не таскаются. Просто волнуются…
— Называй это, как хочешь, — закатывает глаза Старшая. — Можешь не мяться в проходе. Я уже ухожу.
Она опускает руки по швам, непроизвольно сжимая кулаки, и подается к выходу, окруженная пыльным облаком неприятных мыслей, но Принцесса неуверенно приподнимает руку, прося ее задержаться.
— Извини… мы можем поговорить? — едва слышно спрашивает она.
Старшая удивлена и сконфужена. Теперь, когда у нее не получилось повести себя более приветливо, ей хочется уйти и не пересекаться с Принцессой еще какое-то время. Но сил отказать она в себе не чувствует. Трудно отказать человеку, который так редко чего-то просит. Человеку, для которого просьба требует аккумуляции всех имеющихся сил.
Старшая вздыхает и останавливается. Руки снова скрещиваются на груди, она даже этого не замечает.
— Мы уже говорим. — Сквозь слова сочится яд раздражения, сладить с которым Старшая не в состоянии.
Принцесса сносит ее едкость смиренно, с готовностью вытерпеть любую грубость. Это обезоруживает и вызывает внутри ощущение скребущих когтей совести. Старшей было бы проще, если б Принцесса проявляла хоть немного агрессии, но она будто начисто лишена способности к этому.
— Чего ты хотела? — подталкивает Старшая. — Давай быстрее, пока сюда не явились все твои наседки.
Очередную колкость в сторону девочек из сорок седьмой Принцесса впитывает, как губка, ничего не отдавая в ответ. Взгляд у нее становится серьезным, в нем тлеет уголек решимости, которому она упорно пытается не дать погаснуть.
— Я хочу поговорить о том, что было на пятом, — с удивительной твердостью произносит она.
Старшая морщится.
— А что произошло на пятом?
— Ты знаешь.
— Если ждешь извинений за пощечину, их не будет, — решительно заявляет Старшая. — Тебя спасли, а ты только мешала этому и потом повела себя, как неблагодарная истеричка. Ты получила за дело, ясно?
— Я знаю.
Старшая нарочито громко вдыхает, выдох получается рваным. Ее нервирует разговор с Принцессой, он становится слишком непредсказуемым.
— Тогда чего тебе надо?
— Ты многое знаешь о том, что здесь происходит, — отстраненным голосом говорит Принцесса. И это не вопрос. — В том числе о шепоте стен. Не отпирайся, пожалуйста, я знаю, что это так.
— Интересно полюбопытствовать, откуда? — цедит Старшая.
— Они ведь вернутся? — спрашивает Принцесса, игнорируя ее вопрос. — Голоса. Они снова придут? Пока что их нет, но я… начинаю видеть трещины в стенах. Скоро снова зазвучат их голоса. Я права? Они не оставят меня в покое?
Старшая сжимает губы. Некоторое время она размышляет, как ей себя вести, затем внимательно смотрит на Принцессу и наклоняет голову набок.
— Если ты начала прислушиваться, да. Как правило, назад дороги нет. Ты продолжишь их слышать.
Глаза Принцессы начинают отчаянно поблескивать.
— Тогда зачем вы меня спасали? — шепчет она.
Старшая отводит взгляд.
Что ей ответить? Потому что Спасателю приснился сон-бродун? Потому что она обещала себе вытаскивать из лап Холода всех, кого сможет? Потому что так правильно? Старшая ведь и сама не знает, по какой именно причине они спасали Принцессу, ведь та хотела уйти. Это было рискованно и опасно. Будь Старшая там одна, она, вероятно, отступила бы, но Спасатель… ему проще встать на пути у Холода, чем поберечь себя. Он рискует, не задумываясь.
Неправильную ему дали кличку, — думает Старшая, и ей становится горько. — Надо было называть его Героем, а не Спасателем. Герой действует от души и под влиянием момента, а у спасателя это профессия, в которой он действует по инструкции. Наш Спасатель по инструкции не смог бы — тут же нарушил бы ее, если б встал выбор между ней и чьей-то жизнью.
— Старшая! — отчаянно зовет Принцесса. Для нее это почти крик, хотя звучит он все еще приглушенно. У Принцессы все так звучит и выглядит. Приглушенно.
— Чего ты от меня хочешь? — снова вскидывается Старшая. — Так хочется уйти с Холодом? Ну так выбирайся снова и ищи его. Обещаем больше не спасать. Тебе это от меня надо?
Принцесса делает к ней шаг и проникновенно смотрит прямо в глаза.
— Если это единственный способ уйти с голосами, то да.
Старшая набирает в грудь воздуху, чтобы выпалить все, что она думает об этой слабой неженке, чье спасение не стоило того риска, на который пришлось идти, но осекается и удивленно округляет глаза.
— Так ты с Холодом хочешь уйти или с голосами? — тихо спрашивает она.
Принцесса задерживает дыхание.
— Есть разница?
— Конечно, есть, дура безмозглая! — восклицает Старшая. Принцесса шагает к ней еще ближе.
— Расскажи, — просит она. — Пожалуйста. Я же вижу, что ты знаешь.
Старшая опускает взгляд. Она на миг воображает себе интернат без Принцессы. Нет бойкота со стороны соседок, нет косых взглядов в ее сторону, нет осуждения за то, что она разрушила чью-то сказку. Это почти пьянит Старшую, и ей хочется заплакать. Она вдруг понимает, насколько сильно устала выдерживать пассивные нападки соседок, насколько устала притворяться, что ей наплевать.
А Спасатель? — спрашивает она саму себя. И тут же находит ответ. — Он смирится. Примет это, как принял с Пуделем. Он это переживет, я помогу ему пережить. Так будет лучше для всех.
Принцесса расценивает ее долгое молчание по-своему.
— Я прекрасно понимаю, что мне здесь не место, — тихо говорит она. — Я живу здесь, как половинка человека. У меня все в урезанном варианте, все недостаточно живое. Возможно, поэтому голоса меня и выбрали? Потому что я, скорее, призрак, чем живой человек? Я думала, уйти с Холодом — значит стать одной из них.
— Нет, — обрубает ее Старшая. — С Холодом ты просто исчезнешь. Но ты права: здесь тебе делать нечего.
— И что же мне делать?
— Уходить.
Принцесса непонимающе хмурится.
— Как это сделать?
— А как ты сюда попала? — хмыкает Старшая. — Той же дорогой и уходить.
— Но там же… ничего вокруг нет. Сколько же мне придется идти?
Принцесса осекается и беспомощно смотрит на стену позади Старшей. В ее глазах стынет страх, руки начинают подрагивать. Старшая не оборачивается: и так догадывается, что видит ее собеседница. И знает, что сама этого не увидит.
— А сколько трещин в стенах ты готова вытерпеть, чтобы не идти? — спрашивает она.
Принцесса вздрагивает, закрывает глаза и одними губами произносит, как мантру, свое прозвище и номер комнаты.
— А я дойду? — интересуется она, придя в себя.
— Зависит от тебя, — отвечает Старшая.
— Как я пойму, куда идти? — не унимается Принцесса.
Старшая внимательно смотрит на нее и понимает, о чем она хочет, но не решается попросить. А еще Старшая уверена, что сама Принцесса может попросту не решиться уйти. Она отчаянно нуждается в провожатом на постоянной основе, а девчонки из сорок седьмой не помогут — они только отговорят ее идти. И Принцесса, скорее всего, поступит, как они скажут. Ей не хватит сил на сопротивление.
Значит, никакого спокойствия, никакого завершения пассивной вражды…
Если не помочь Принцессе, рано или поздно ее заберет Холод.
Старшая вздрагивает.
— Я могу проводить, — выпаливает она раньше, чем соображает, что говорит. Но откатывать назад поздно: Старшая уже видит, какой надеждой горят глаза Принцессы. Это не получится проигнорировать, она не сможет.
Старшая воображает, как бы отреагировал Майор на эту историю, и морщится.
— Сегодня, — отстраненно говорит она. — Когда все пойдут в столовую, скажи, что догонишь, и жди меня у ворот. Не придешь — больше ко мне не обращайся. Сама будешь выкручиваться.
— А если девочки… — начинает Принцесса.
— Хоть что-то сделай сама! — перебивает Старшая. — Решай, что тебе надо. Я приду к воротам в обеденное время.
Не дожидаясь реакции Принцессы, Старшая оттесняет ее с дороги и выходит в коридор.
* * *
Сердце трепещет, как раненая птица. Ноги наливаются свинцом, плитка дорожки расплывается перед глазами от страха.
Старшая не знает, что увидит перед воротами, но идет к ним, готовая столкнуться с чем угодно. Голова опущена, руки глубоко погружены в карманы куртки, волосы спрятаны под капюшон. Старшая чувствует себя вором, которого в любой момент могут поймать.
Лишь миновав домик разнорабочих, она немного успокаивается и начинает смотреть прямо перед собой. У ворот ее дожидается одинокая фигура — в белых колготках, аккуратных сапожках и клетчатом зеленом платьице, выглядывающем из-под кремового пальто. На волнистых светлых волосах застыли мириады бисеринок мокрого снега. За плечами рюкзачок с самыми необходимыми вещами — такой же аккуратный и милый, как и вся она. Не хватает только оборок на платье и заколок с бантами. Ни дать ни взять кукла!
Принцесса не двигается. Она смотрит за ворота, не слыша шороха шагов позади себя, ее мысли уже далеко отсюда. Долго смотреть на нее в статике тяжело — она и впрямь кажется не живым человеком, а игрушкой.
Старшая останавливается и нарочито покашливает, привлекая внимание.
Принцесса оборачивается, на фарфорово-бледном лице маска запуганной решимости. Передумает или нет — пока не ясно.
— Пошли, а то скоро твои наседки тебя хватятся, — говорит Старшая. Она не спрашивает, как Принцессе удалось уйти от девчонок. Раз ушла, значит удалось. Некогда выяснять подробности.
Старшая открывает ворота и некоторое время идет, не оборачиваясь. Про себя она считает до ста. Если на счет сто она не услышит приближающихся шагов Принцессы, то повернет назад и откажется ей помогать.
Шаги позади нее звучат на счет тридцать семь.
— Прости, — просит Принцесса. Голос у нее, как всегда, тихий, полный присущей ей застенчивости. — Я больше не отстану, обещаю. Просто… страшно выходить, когда не знаешь, куда придешь.
— Иди на три шага впереди, — холодно говорит Старшая.
— Разве мы не можем идти рядом?
— Делай, как я говорю, или пойдешь одна.
Принцесса опускает голову и обгоняет Старшую. Теперь она движется на три шага впереди нее. Первое время она не решается вновь заговаривать, затем все же нарушает молчание:
— А как далеко нужно идти? — спрашивает она.
— Пройдешь, сколько понадобится, — бросает Старшая ей в затылок.
— А ты?
— На три шага меньше.
Между ними вновь воцаряется тишина. Сырой холод леса назойливо проникает под подкладку куртки Старшей, и она ежится. Все ее существо рвется назад, и с каждым шагом внутри все туже затягивается узел страха. Грунтовая дорога кажется ей ужасно короткой, и она понимает, что дальше перестанет ощущать даже тот призрак безопасности, который сопровождает ее здесь.
Лес редеет, его протестующий шелест хлещет Старшую по спине плетью, и ей почти физически больно. Тянущаяся впереди пустынная трасса, кажется ей конвейером перерабатывающего завода: в конце мирно двигающейся ленты неминуемо ждут жернова, перемалывающие тебя в труху и не оставляющие ничего…
Старшая ахает и замирает, повинуясь страху.
Принцесса оборачивается.
— Что с тобой? — спрашивает она.
Старшая поднимает на нее взгляд и теряет дар речи. Фарфоровая кожа Принцессы приобретает мелкие изъяны, столь характерные для простых смертных: она уже не такая идеально гладкая, румянец не равномерен, а на лбу появляется красная точка созревающего прыщика. Подобные несовершенства могли бы вогнать в панику ту, кто живет одной лишь красотой, но Принцесса кажется прекраснее, чем была. В ее глазах появляется непривычная живость, движения выглядят энергичнее, голос набирает силу.
— Идем дальше, — через силу выдавливает Старшая. Она старается не думать о неприятном гудении в обеих ногах и начинает шагать шире, сильнее пружиня на пятках по асфальтовому полотну.
Принцесса бодро обгоняет Старшую и соблюдает условие, выставленное в начале пути. С каждым шагом страха в ней становится все меньше, и Старшая внимательно, очень внимательно следит за ее изменениями, чтобы понять, когда собственные ноги должны прирасти к дороге.
Шоссе пустует. Обманчивая пастораль окружающих пейзажей притихает, словно задерживая дыхание. Даже облака, плачущие мокрым снегом, кажутся замершими. По темно-серому полотну дороги не пробегает ни единого порыва ветра, в небе не пролетают птицы, на дороге не появляется ни животных, ни машин, ни случайных прохожих.
— Удивительное место, — выдыхает Принцесса и вдруг останавливается.
Старшая тоже замирает. Ей не нравится это путешествие, но еще больше не нравятся паузы в нем — она понятия не имеет, что они принесут и можно ли к этому подготовиться.
— Чего встала? — враждебно спрашивает она.
Принцесса поворачивается к ней.
— Я чувствую, что если сделаю еще пару шагов вперед, то исчезну.
— К своим голосам, — раздраженно кивает Старшая. — Как ты и хотела.
— Я… уже не уверена, что хочу к голосам.
Щеки Старшей вспыхивают румянцем, но почти сразу бледнеют. Она делает шаг назад, напрягаясь от клубящегося в ней нехорошего предчувствия.
— Вернешься в школу, будешь мучиться, как раньше, — предупреждает она Принцессу. — Назад дороги нет, я тебе говорила. И ты сама это прекрасно знаешь. В интернате тебе делать нечего. Хочешь опять стать для всех бездушной куклой?
Принцесса улыбается, и в ее улыбке мелькает необычайно много оттенков: печаль, снисхождение, горечь, благодарность. Никогда прежде ее лицу не удавалось справиться со столь сложной задачей.
— Ты одна всегда высказывала мне все, что думала. Для всех остальных я была кем-то вроде домашнего зверька, но не для тебя.
— Не обольщайся, — качает головой Старшая. — Для меня ты просто была никем, вот и весь секрет.
— Ты говоришь много обидных вещей, ты в курсе? — усмехается Принцесса.
— Меня это не волнует. Я никого не заставляю меня выслушивать.
— И что привлекло в тебе Спасателя? — Принцесса отводит взгляд, будто ее вопрос адресован пейзажу и серому небу. — Ты никогда не была с ним милой, не проявляла к нему нежности. Ты же даже не представляешь себе, как это делается.
Глаза Старшей становятся злыми.
— Это не твое дело, — цедит она. — Сделай одолжение, шагай уже дальше. Покончим с этим.
Принцесса продолжает улыбаться, и Старшей с каждой секундой все меньше нравится эта улыбка. И вдруг она серьезнеет. Тень наползает на ее лицо медленно, подтягивая за собой знания и целостность, которых Принцесса жаждала так долго.
— Ты должна была обо всем ему рассказать, — говорит она. Голос ее звучит непривычно низко, в нем даже ощущается угроза. — А ты бесстыдно ему врешь!
— Пошла к черту! — кричит Старшая.
Руки сами толкают Принцессу в грудь. Та ахает от неожиданности и хватается за первое попавшееся, чтобы сохранить равновесие. Ближайшей спасительной соломинкой оказываются рукава куртки Старшей, из груди которой рвется отчаянный перепуганный вопль:
— Отцепись от меня!
Принцесса удерживает равновесие и не отпускает куртку. В глазах — угроза, очнувшаяся от долгого сна, вырвавшаяся на свободу злость, обида и желание наказать ту, кто делает выбор за себя и других. Ту, кто не имеет на это никакого права.
Принцесса дергает рукава куртки Старшей на себя, не боясь использовать против нее свой вес: она ниже ростом, но телосложением плотнее, и теперь она не стесняется пользоваться этим преимуществом. Вложив в свой воинственный клич раскаленные угли ярости, Принцесса делает рывок, заставляя Старшую шагнуть к ней ближе.
— Убери руки!!! Отвали!!!
Голос Старшей становится похож на истерический визг. Внутри нее клокочет страх, какого она никогда не испытывала. Отдав тело на волю паники, Старшая перестает его контролировать. Она рвется прочь, раскачивая и заваливая Принцессу в сторону, дожидаясь только одного: чтобы та ослабила хватку. Принцесса, дезориентированная этой вспышкой безумия, и впрямь ее ослабляет. Всего на миг, но этого хватает.
Отчаянно взревев, Старшая толкает Принцессу в грудь и отскакивает от нее назад, неудачно заваливаясь на спину. Удар об асфальт оказывается болезненным и выбивает из Старшей дух. Она кашляет, старается перевести дыхание, но не успевает, потому что ее захлестывают рыдания. Захлебываясь слезами и закрывая руками лицо, Старшая стонет и воет. Она лежит спиной на пустой мокрой дороге под зависшими облаками, в окружении бескрайних полей.
Перед ней — никого.
Только безмятежная лента старой трасы, убегающая вдаль и змеящаяся к самому горизонту.
Глава 33. Предатель и диверсант
СПАСАТЕЛЬ
Принцессы больше нет.
Я понимаю это примерно на третьем уроке под рассказ преподавателя по статистике. Этот дикий предмет появился в нашем расписании совсем недавно, ворвался без предупреждения и принес с собой странноватого учителя, которому сразу дали кличку Повстанец — за его манеру вести уроки, напоминающую мотивирующую революционную речь.
Отвлечься от рассказов Повстанца сложно хотя бы потому, что они оглушающе громкие, но я делаю попытку. Все равно статистику я не понимаю, несмотря на тонну брошенных на это стараний.
Именно в тот момент я бросаю взгляд на парту, за которой одиноко сидит Хозяюшка, и не успеваю вовремя отвернуться. Она смотрит на меня, я напрягаюсь, ожидая мечущих осуждающие молнии взглядов, которые я волей-неволей приму близко к сердцу, но… она просто кивает. Хозяюшка, которая готова была в клочья меня порвать за обманутое доверие и за испорченную сказку, даже расщедривается на неловкую улыбку, потом непонимающе хмурится и опускает взгляд в тетрадку.
Я недоуменно толкаю в локоть Сухаря и шепчу:
— Похоже, лед тронулся.
— Какой лед? — уточняет он.
— Только что переглянулся с Хозяюшкой. Похоже, она меня больше не ненавидит. Интересно, с чего бы?
— Да их, девчонок, разве поймешь? — пожимает плечами Сухарь. — То обижаются на что-то, то вдруг оттаивают. То какая-то чепуха их задевает, то сами такое отчебучат!
Киваю, представляя, кому он адресует свое скрытое возмущение. Белка из сорок седьмой — девчонка с характером, хотя на публику пытается казаться образцом правильности. Меня она своей показухой раздражает, но Сухарю я об этом не говорю. Да и не мне раскрывать рот и давать советы на тему девушек: у самого отношения со Старшей напоминают пороховую бочку.
— Ну, думаю, скоро у Белки будет на один повод для капризов меньше, — хмыкаю я.
— Ты о чем?
Сухарь будто против воли обрастает невидимым панцирем, который венчает опасный рог, как у динозавра. Это изменение незаметно для глаза, но ощущается по тому, как вокруг него начинает сгущаться от напряжения воздух, хотя Сухарь по природе совсем не агрессивный. Таким он становится только когда чувствует угрозу от других, а я, похоже, заставил его почувствовать именно это. Ему не нравится, когда с ним заговаривают о Белке, в нем в эти моменты просыпается собственник и ревнивец, подавить которого Сухарю удается только титаническим усилием.
— Ну как… Хозяюшка уже успокоилась, а она меня больше всех считала сволочью из-за Принцессы. Если сорок седьмая отменит свой бойкот, тебе тоже станет легче жить, — поясняю.
— По поводу кого? — переспрашивает Сухарь, мгновенно избавившись от невидимого панциря.
— Третья парта! — призывно восклицает Повстанец, до глубины души оскорбленный нашей болтовней. — Теорию о повторении опытов вы нам рассказывать будете, или позволите мне продолжить?
— Извините, — тут же отзываюсь я.
На некоторое время мы послушно притихаем. Речь Повстанца продолжает сотрясать класс, но я слышу только стук своего сердца. Звуки внешнего мира становятся гулкими и далекими, сливаясь в непонятную какофонию. Время будто замедляет ход, и я поворачиваюсь к Хозяюшке снова. Очень медленно.
Она сидит за партой одна, Принцессы рядом с ней нет, и мне к горлу подкатывает колючий, тревожный ком тошноты. Хозяюшка замечает мой взгляд и кивает, как бы говоря: «в чем дело»? Я тоже киваю на пустующее место рядом с ней, и в ответ вижу только непонимающее потрясание головой.
Опускаю глаза в тетрадку и пишу:
Можешь сказать, сколько девчонок в сорок седьмой?
Придвигаю тетрадку Сухарю. Он несколько секунд недоуменно на нее пялится, затем смотрит на меня. Пальцем у виска не крутит, но видно, что ему очень хочется.
— Напиши, пожалуйста, — умоляю я одними губами.
Сухарь недовольно пыхтит и, опасливо косясь на Повстанца, пишет рядом с моими каракулями:
Белка, Старшая, Хозяюшка, Лень и Игла. Пятеро девчонок. Это вопрос с подвохом?
Забираю у него тетрадь, растерянно гляжу на клички и качаю головой. Сухарь больше ничего не говорит и не спрашивает, но настроение у него испорчено. Разговоры о сорок седьмой его нервируют.
А меня нервирует отсутствие в его списке Принцессы. Если б я недавно не столкнулся с этим явлением, то уже сам себя окрестил бы сумасшедшим. Но я знаю, что не схожу с ума, а еще это знает Старшая. Просто о Принцессе все забыли — вот так запросто, за один день. Это может значить только одно: с ней произошло то же, что с Пуделем — она стала жертвой Холода.
Но как?!
Как такое возможно? Мы же отогнали его, я сам отогнал. Он не должен был добраться до Принцессы!
Я резко ощущаю упадок сил. Все вокруг кажется мне серым — от революционно заряженного Повстанца, до унылой трещины, ползущей к доске от потолка классной комнаты. Я опускаю глаза в тетрадь и беспомощно смотрю на клички обитательниц сорок седьмой, а на душе скребут кошки. Воскрешаю перед глазами кукольный образ Принцессы, позволяя себе опуститься в омут самобичевания. Я поступал с ней мерзко — теперь, когда она исчезла, я отчетливо это чувствую.
Сейчас мне остро не хватает Старшей, хотя я уверен, что идти к ней по поводу исчезновения Принцессы — плохая идея. Особенно сейчас, когда я похож на распластанную по парте сопливую тряпку. Старшая взбесится, а я не смогу остаться к этому терпимым, потому что меня выведет из себя ее эгоизм.
Я прокручиваю это в голове, и мне становится еще паршивее.
Не могу перестать задаваться вопросом: почему Холод до нее добрался? Как будто в школе есть кто-то, кто с ним заодно, кто скармливает ему учеников. Только зачем? Ради каких-то зверских экспериментов, или…
Случайная мысль едва не заставляет меня подскочить. Что, если аппетит Холода можно держать под контролем, скармливая ему учеников мелкими порциями? Если так можно заставить его на время оставить интернат в покое? Это дикость, никто не спорит, но в этой дикости есть и расчет, который кому-то вполне может показаться здравым. Это холодный расчет. Военный расчет.
Мои руки непроизвольно сжимаются в кулаки, а из носа валит невидимый пар гнева. В этой школе есть только один человек, способный на подобное зверство. У него для этого есть все: Казарма, доступ в лазарет, покровительство Сверчка…
К концу урока, когда звонок освобождает нас от пламенной лекции Повстанца, я успеваю прокрутить свой жестокий алгоритм в голове несколько раз. Чем больше я об этом думаю, тем реалистичнее мне кажется эта страшная схема. Я поднимаюсь и направляюсь на поиски Старшей. Она должна узнать, что в интернате помимо нас — двух сумасшедших дежурных, разгуливающих по ночным коридорам, — есть предатель и диверсант.
* * *
— Это самый безумный бред, который я когда-либо слышала!
Старшая стоит со скрещенными на груди руками, лицо ее пылает от возмущения. На нашей поляне тихо, так что ее реплика, перебившая мою сумбурную теорию, становится настоящим набатом, вспугивающим ворон.
Слова Старшей задевают меня сильнее обычного. Даже хочется послать ее к черту и закончить этот разговор. Бесит, что она с такой яростью готова защищать Майора. Не уверен, что она так же рьяно бросилась бы защищать меня… хотя на меня сейчас никто не нападает, но гипотетически…
На ум сразу приходит ночное спасение Принцессы, и слова Старшей после того, что случилось. Она не была уверена, что смогла бы поступить, как я. От этого на душе становится еще противнее.
Чувствую, что внешне тоже мрачнею, но Старшая демонстративно этого не замечает.
— Да? — Через мой вопрос начинает просачиваться желчь. — А как ты тогда объяснишь, что исчезают именно эти люди?
— Какие? — закатывает глаза Старшая.
— Которых мы выручали!
— Пуделя мы, если ты не забыл, не выручали, — сурово обрубает меня Старшая. — Мы пришли к выводу, что это было бы бесполезно. И были правы. — Она видит мои ошалевшие глаза в ответ на столь черный цинизм, но даже не думает притормозить или поменять тактику. — Что? Мы уже это обсуждали, Холод все равно вернулся бы за ним. То, что с ним случилось, было неизбежно. Ты тоже это признал! Нечего теперь строить из себя невинность!
Она начинает кипятиться, и на этот раз я не в состоянии ее уравновешивать, потому что злюсь не меньше.
— Зачем ты тогда сама ходишь на эти дежурства, если тебе так наплевать?
— Мне не наплевать, — воинственно возражает Старшая. — Просто иногда не получается кому-то помочь. Если циклиться на каждом, можно съехать с катушек. Не получилось, значит не получилось. Отпусти и живи дальше.
— Как у тебя все просто! — ядовито бросаю я, отзеркаливая ее закрытую позу.
— Потому что я не усложняю там, где не надо, — кивает она. Как это ни дико, она даже не сомневается в своей правоте. — Чего ты теперь от меня хочешь?
Чтобы ты не защищала Майора, — звучит в моей голове полсекунды спустя.
— Не знаю! Чтобы ты перестала быть лицемеркой и не делала вид, что тебе не наплевать на людей, если на самом деле тебе все равно!
— Это я лицемерка? — Лицо Старшей вытягивается. — А уж не ты ли вдруг стал таким сочувствующим, когда твое геройство с Принцессой пошло насмарку? — Она ядовито ухмыляется. — Тебе проще обвинить Майора в том, что он скармливает учеников Холоду или любому другому монстру, и притянуть факты за нос, чем признать, что тебе просто обидно потерять свою воздыхательницу!
— Конечно, Майор у нас святой! — картинно тяну я. — Его ты полезешь защищать, даже если за ним придет Холод! Не задумаешься и не испугаешься.
Эти слова на Старшую действуют, но не так, как я хочу. Она не остужает пыл и не задумывается над моими словами, а краснеет от обиды и злости. До нее не доходит, почему я бешусь и что именно меня задевает. Впрочем, в этом горячем споре я и сам начинаю понемногу путаться и раздражаться в ответ на все разу.
— Заткнись! — отчаянно выкрикивает мне Старшая. — Ты ничего не понимаешь!
В ее словах много чувств, но будь я проклят, если сейчас поддамся на них! Она не собирается меня понимать, она сделала даже хуже, чем я предполагал — сказала, что я несу бред, и начала защищать Майора. Извини, Старшая, но после такого понимать тебя я тоже не намерен. Пусть тебя Майор понимает.
— Разве? А чем же ты занимаешься, если не защищаешь его? Даже сейчас, когда единственная опасность для него — моя теория…
— Твой бред — не теория! — восклицает Старшая.
— А твоя собачья преданность Майору граничит с фанатизмом!
По лицу Старшей пробегает тень уязвленной гордости.
— Для начала он не станет подставляться и не поведет себя как кретин!
— Ну конечно, дело в том, что я кретин! А не в том, что моей девушке не плевать только на Майора, а до всех остальных, включая меня, ей нет дела!
Я жду, что она начнет с тем же жаром отрицать мои слова, но она этого не делает.
Ну ясно.
Обычно я люблю свою правоту, но конкретно здесь очень рад был бы ошибиться. Мне хочется, чтобы Старшая начала возражать. Однако Майор ей действительно дорог, и она не отрицает, что полезла бы защищать его любой ценой. А еще он у нас умный, самоотверженный и по всем статьям молодец. Что до меня, то я — просто кретин и лицемер, который потерял воздыхательницу в лице Принцессы. Прекрасно!
— Все понятно, — холодно говорю я, разворачиваюсь и ухожу.
Мне становится противна наша секретная поляна, наши ночные дежурства и в особенности этот разговор. Хочется забыть его, вырезать из памяти и никогда не вспоминать. Злость подогревает меня, и я жалею, что не могу вырвать с корнем все воспоминания о Старшей, начиная с первой встречи.
Иду по территории, толком не разбирая дороги.
Мысль о причастности Майора к исчезновениям учеников где-то в глубине сознания против поли подвергается жесткой критике и не выдерживает ее, но я упрямо не хочу отпускать эту гипотезу. Откровенно говоря, мне хочется уличить этого типа хотя бы в чем-то, чтобы утереть Старшей нос.
* * *
Единственное, в чем мне удается найти отдушину, это учеба. Задачи по статистике — именно то, на что я с радостью изливаю свои ярость и обиду, выскребая в тетрадке попытки решения. Я вдавливаю ручку в листы с такой силой, что прочерчиваю борозды и ставлю пару дырок.
— Усердие не знает границ, — замечает Далай-Лама, услышав слабый стон рвущейся тетрадной страницы.
Хруст сушек, которые закидывает в себя Стриж, на миг прерывается, и я чувствую затылком его взгляд.
— У вас какой-то сложный урок будет? — спрашивает он.
— Вряд ли, — отвечает ему Нумеролог. — Иначе бы остальные тоже готовились. А готовится только Спасатель.
— Слишком яростно готовится, — буднично замечает Далай-Лама. — Пощади листы, дружище. Они ни в чем не виноваты.
Назидательное спокойствие становится для меня новой красной тряпкой, и я поворачиваюсь к друзьям, окидывая их осуждающим взглядом.
— Слушайте, философы недоделанные, меня одного, что ли, волнует будущее?!
Пару секунд в тридцать шестой висит тишина. Затем Далай-Лама медленно откладывает книжку, которую читает, и проникновенно смотрит на меня.
— Будущее туманно, и никому не дано его знать. Толку о нем волноваться? Случится только то, что должно случиться.
— Случится выпуск, — строго говорю я.
Соседи смотрят на меня пустыми, стеклянными глазами, словно я сказал что-то на незнакомом языке. От выражений их лиц — таких одинаково безучастных и безразличных — у меня по спине пробегает холодок.
— В этом году у большинства из нас должен быть выпуск, — не унимаюсь я. — Экзамены. От того, как мы их сдадим, вообще-то, будет многое зависеть. А вы ведете себя так, будто это вас не касается.
Жду, что провокационные речи возымеют хоть какой-то эффект, но соседи продолжают молчать, глядя на меня тупыми глазами палтуса. Меня уже нешуточно пугает эта реакция, и я медленно поднимаюсь со своего места. Пустые рыбьи глаза провожают каждое мое действие.
— Эээ… — тяну я, стараясь не выдать, насколько перепуган. — Ребят?
Время на миг задерживает дыхание… и запускается снова. Соседи моргают и становятся похожими на живых людей. Мне очень хочется сказать себе, что их остекленевшие глаза мне просто померещились, но слайд с их лицами зависает в моей памяти, и отмахаться от него невозможно.
В комнате становится слишком душно, лицо нагревается, и я сглатываю кислую муть, подступившую к горлу.
Надо подышать.
— Ты куда-то уходишь? — улыбается Нумеролог. — Опять на свои вылазки?
Меня тянет сказать им, что шутка про выпуск получилась не смешная, а жуткая, но заговаривать про окончание школы еще раз страшно. Клянусь, я больше никогда не хочу видеть такие глаза соседей.
— Нет, я… просто размяться. Я скоро приду.
Стремительно выхожу в коридор, прижимаюсь к стене и перевожу дух. Жар откатывает от лица, тошнота унимается. Тишина вечернего ученического корпуса заботливо обнимает и успокаивает меня.
Тебе просто показалось, — убеждает внутренний голос. — Не было там ничего страшного, просто ты сейчас болезненно реагируешь на молчание.
И мне очень удобно в это верить. Сейчас, когда соседей нет в поле зрения, картинка с отсутствующим выражением лиц начинает блекнуть.
Просто показалось. Я произношу эту мысль про себя, как мантру, снова и снова, пока приближаюсь к окну, выходящему на участок плиточной дорожки. Отсюда, из окна, виден с трудом угадывающийся в темноте кусок административного корпуса. Я тоскливо смотрю на него, жалея, что нельзя написать директору жалобу на Майора и отстранить его от преподавания в этом интернате.
Прислоняюсь лбом к стеклу и оставляю на нем легкую туманность своим чересчур тяжелым выдохом. Зачем-то протираю в мутном пятнышке окошко и смотрю через него на мир.
Мне на глаза попадается чья-то фигура. Узнаю ее по походке и выправке.
Что Майор так поздно делает вне своей комнаты? Куда ходит?
Вспоминаю, что во время дежурств уже несколько раз замечал его: Майор всегда двигался по одному и тому же маршруту, минуя ученический корпус. Кого он мог выискивать в темном лесу?
— Ну все, — шиплю я и несусь к лестнице.
На улице холодно, а я без куртки, но сейчас меня это не волнует. Вихрем слетаю до первого этажа, пробегаю мимо Катамарана и выскакиваю в объятия осенней промозглости. Разумеется, пока я бежал, Майора и след простыл, но я не сдаюсь, выхожу на дорожку и несусь по направлению к Казарме.
На пороге самого темного корпуса в интернате уже никого нет, но на крыльце я замечаю мокрые следы его обуви. Не помня себя, влетаю в Казарму и следую за отпечатками до неприметной двери. Она обшарпанная и старая, менее опрятная, чем любая другая в этом здании — по крайней мере, из тех, что я видел.
В щель у самого пола просачивается запах сигаретного дыма. Не знал, что Майор курит прямо в своей комнате. Сколько я его видел, он всегда выходил с сигаретой на улицу.
Заношу руку, чтобы решительно взяться за ручку, и замираю в последний момент. Из-за двери в комнату Майора до меня доносится странный звук, и я притихаю, прислушиваясь.
Несколько секунд проходит в тишине, в которой извиваются призрачные завитки сигаретного дыма, затем звук раздается снова. Это всхлип. И я знаю, что мне не показалось, потому что за ним следует еще один. Майор плачет, и это приводит меня в такой шок, что я не решаюсь ворваться к нему в комнату ради своей гипотезы.
— Прости меня, друг… — разбираю я в тишине между всхлипами.
Делаю тихий шаг прочь, молясь только о том, чтобы не шуметь. Покидаю Казарму на цыпочках и стараюсь как можно быстрее вернуться в ученический корпус. Холод ночи возвращается туда со мной, и, ложась в кровать, я до самого утра не могу согреться. Так и проваливаюсь в полудрему, дрожа от холода под шорох собственного одеяла, под которым я упорно сучу ногами, чтобы их разогреть.
Глава 34. Кабинет директора
СПАСАТЕЛЬ
Нумеролог сидит в центре толпы прямо на полу. В его руках неизменная колода карт, замызганная до безобразия. Часть колоды — та священная часть, которую в каждой отдельной ситуации называют раскладом, — лежит перед ним. В этот раз всего одна карта, но я не вижу, какая: ноги толпящихся мешают рассмотреть. Да и вряд ли я смог бы что-то сказать, если б увидел.
Вокруг Нумеролога девчонки и мальчишки примерно его возраста. Они осторожно перешептываются, словно боятся спугнуть гадательную музу мастера карт. Нумеролог сияет, это чувствуется даже на расстоянии, и толпа народа вокруг него не в силах притушить этот свет.
Несколько секунд я раздумываю, стоит ли влезать в сеанс, и склоняюсь к «нет» гораздо больше, чем к «да». Но кто-то из толпы ко мне поворачивается, волна шепотков пробегает по зрителям Нумеролога, и я чувствую, как сияние его самолюбования начинает тускнеть.
Мне хочется вжать голову в плечи. Моя известность в интернате частенько настигает меня самым неожиданным и нежелательным образом: в какой-то момент все внезапно вспоминают, что знают меня, и ведут себя так, будто ждут от меня свершения революции. Мне гораздо больше нравятся моменты, когда все забывают о моем существовании и ничего от меня не ждут.
— Спасатель! — окликают меня из самого центра толпы. — Ты чего здесь? У тебя, вроде, на другом этаже урок должен быть.
Я подхожу, и все послушно расступаются передо мной. Гляжу вниз, вижу Нумеролога напротив темноволосой девочки, бесстрашно сидящей на полу в белых штанах. Волосы цвета темного шоколада, вся одежда светлая, глаза почти черные. Она должна быть примерно одного возраста с Нумерологом, раз она здесь, но мне почему-то кажется, что она постарше.
— Привет, — мнусь я, стараясь отвести взгляд от незнакомки, которую я прежде в интернате не видел. — Слушай, дело к тебе есть. Можно оторву тебя? Или у тебя гадательный салон?
Нумеролог лучезарно улыбается.
— Привет, — тем временем обращается ко мне незнакомая девочка. — А ты его сосед, да? Тут о тебе много говорят. Ты что-то вроде героя?
Не представляю, что происходит с моим лицом, но судя по его полыханию, выгляжу я сейчас явно не по-геройски.
— Что-то вроде. Мы… соседи, да, — неловко жую слова я.
Девчонка поднимается. Густые темные волосы блестят в свете коридорных ламп. Она даже не думает отряхивать штаны после сидения на полу. Вид у нее удивительно уверенный, рядом с ней я чувствую себя странно.
— Я Дриада, — представляется девчонка.
— Тебе подходит, — улыбаюсь ей, как дурак.
Темные глаза Дриады смотрят мне за плечо, на губах растягивается опасная улыбка знающего человека.
— Девушка твоя? — спрашивает она, кивая мне за плечо. Я оборачиваюсь и вижу в отдалении Старшую. Она чернее тучи, буравит нашу компанию взглядом, который запросто испепелил бы на месте и меня, и всех присутствующих, будь он на это способен.
Мне становится неловко, хочется ретироваться, как будто меня застукали за чем-то запретным.
— Да, — киваю и поджимаю губы. — Старшая.
— Не позовешь познакомиться? — усмехается Дриада.
Собственная кожа начинает казаться мне неуютной, и я передергиваю плечами, словно это может помочь надеть ее поудобнее.
— Не думаю, что она захочет. Мы… слегка поссорились.
— Ну и ладно, — хихикает Дриада. — Не познакомимся, значит, и не надо. А мне тут Нумеролог решил расклад на будущее сделать. Говорит, меня ожидает долгая дорога, а куда — не знает. Видимо, я отсюда скоро уеду.
Не знаю, что на это отвечать, поэтому тупо киваю. Из этой беседы хочется выскользнуть, и я делаю корявую попытку:
— Нумеролог, так можно тебя на минуту?
Мой сосед соглашается. Он бережно убирает единственную карту расклада обратно в колоду — я наконец рассматриваю бубновую шестерку, — и мы отходим от толпы под любопытными взглядами его одноклассников. Старшая тоже наблюдает за нами, но близко не подходит. Я стараюсь скрыться из ее поля зрения, потому что такой показательный шпионаж мне совсем не нравится, как не нравится то, что она на меня злится, хотя сама наговорила мне кучу гадостей.
— Классная эта Дриада, правда? — улыбается Нумеролог.
— Угу, — бурчу я. — Слушай, я у тебя хотел выспросить пару подробностей о твоей страшилке про болотницу. Ты же хорошо ее помнишь?
Нумеролог смотрит удивленно и хмурится.
— Помню. А тебе зачем?
— Надо. Скажи, а где хранится журнал с пропавшими учениками?
— Спасатель, — снисходительно улыбается Нумеролог, — это же просто страшилка местная.
— Значит, к этому надо относиться с уважением, только когда собираешься у костра? — вскидываюсь я. Нумеролога мой напор пугает, и он приподнимает руки, отступая на шаг.
— Ладно-ладно, чего ты завелся? — бубнит он. — По легенде, там не журнал, а папка, набитая делами пропавших учеников. Хранится в директорском кабинете. По крайней мере, в той версии, которая мне известна. Других не знаю, хотя они, вроде, есть.
Мне не нравится, что у этой истории могут быть другие вариации. Еще хуже то, что правдивыми могут оказаться именно они, а не история Нумеролога, но выбирать не приходится, потому что я понятия не имею, у кого еще выспрашивать подробности.
— А конкретнее можно? Про папку.
— Не понимаю, ты, что, решил обшаривать директорский кабинет в поисках папки из страшилки?
Терпеливо вздыхаю, и почему-то вспоминаю, как Старшая обычно бесится, когда я задаю ей вопросы.
— Много знать вредно для здоровья, — криво ухмыляюсь в ответ. — Так ты скажешь, или нет?
Нумеролог растерянно пожимает плечами.
— А я тебе уже все сказал. Конкретнее я не знаю, история умалчивает.
— Ясно. — Разочарованно хлопаю его по плечу и подаюсь в сторону лестницы.
— Спасатель! — зовет Нумеролог. — Что ты собрался делать?
— Не бери в голову! — бросаю в ответ и спешу скрыться.
* * *
Моя затея мне самому кажется безумной, поэтому я никому не хочу о ней говорить. Но после плача за дверью Майора, мне на сердце неспокойно. Из-за чего может рыдать такой матерый вояка? Еще и просить прощения… Лично я предполагаю только одно: совесть у него не чиста.
Ассоциация с историей про болотницу пришла ко мне перед самым пробуждением. Список пропавших учеников невольно связался с моей теорией, и теперь меня неумолимо тянет проверить, не покрывает ли Сверчок Майора. Вдруг они и вправду скармливают учеников Холоду, а выдают это за байку про болотницу? Это может быть удобным прикрытием. Саму болотницу ведь никто не видел, а Старшая утверждает, что ее не существует. При этом ученики ведь пропадают, и папка с делами пропавших существовать вполне может. Она — прямое доказательство преступления Майора и Сверчка. Я пока не знаю, что буду делать с этим доказательством, если найду его, но так далеко вперед стараюсь не забегать. Сначала хочу удостовериться, что я прав.
Проникнуть в корпус администрации не составляет труда, его никто не охраняет. Внутри — помпезная старомодность, узор из настенных трещинок, щербатый паркет и высокие потолки с лепниной. А еще внутри царит атмосфера пыльной пустоты, как в очень большой музейной кладовке, куда давно никто не заходил. Хочется громко закричать, чтобы разбудить это место и не затеряться в нем, но я, разумеется, сдерживаюсь.
Проскальзываю на второй этаж и воровато прижимаюсь к стене, боясь, что меня кто-то увидит. Прислушиваюсь. Тишина ватным одеялом лежит на втором этаже, через нее едва слышно прорывается шаркающий звук, доносящийся из дальнего конца коридора.
Осторожно выглядываю из-за стены… и тут же прячусь обратно. Сердце пускается вскачь, как помчавшаяся галопом лошадь. Стараюсь переварить увиденное, но картины, лезущие в голову, далеки от рационализма. В коридоре, Т-образно пересекающемся с основным, расхаживает Сверчок. Назад-вперед, как игрушка на ключевом заводе. Спина сгорблена, ноги полусогнуты, руки поджаты. По правде говоря, Сверчок выглядит, как плохо разбуженный зомби, и мне от этого жутковато. Сколько раз я видел нашего директора, он всегда казался очень стабильным. Неизменчивым, постоянным, одинаковым. В моем понимании, таким ему и полагается быть, чтобы видящие его успокаивались и не верили, что мир рушится прямо у них на глазах. Похоже, мне стабильность не нужна, раз судьба подкидывает мне такое зрелище.
Выглядываю снова. Сомнамбула-директор не издает звуков и не скрепит, как оживший покойник, но продолжает шаркать, с трудом переставляя ноги, и удаляться от своего кабинета по перпендикулярному коридору.
У меня куча вопросов, но задавать их некому, поэтому я предпочитаю первым делом осуществить цель, ради которой сюда явился, и опрометью бросаюсь к директорскому кабинету. Остается только молиться, что дверь окажется открытой.
Мое подозрительное везение продолжает сопровождать меня, и я попадаю в немного помпезный, как и весь административный корпус, кабинет в темных тонах. Мощный дубовый стол стоит рядом с мутноватым окном, почти черные в скудном свете единственной настольной лампы шкафы возвышаются по трем стенам, громоздкий кожаный диван с заметными потертостями занимает большое пространство напротив директорского места. Кабинет имеет удивительную особенность: кажется одновременно просторным и тесным. Вокруг лампы летают частички пыли, воздух спертый и тяжелый.
— Отлично… и где могут быть дела учеников? — шепчу я сам себе, будто это может помочь мне найти верное решение.
Тело само подается к первому шкафу, я открываю его и бегло осматриваю. Книги, старые листы, какие-то детские поделки — ничего похожего на дела учеников. Не теряя времени, перемещаюсь к следующим створкам дверей, но за ними оказывается только пыльная пустота. Удивленно закрываю шкаф и перемещаюсь к третьему. Там тоже набросан какой-то хлам: письма в пожелтевших конвертах, еще партия книг, скопление ручек и карандашей, записные книжки — явно не новые.
Я замираю посреди кабинета. Медленно иду к директорскому столу, и, чем ближе подхожу, тем меньше меня тянет это делать. Словно само здание отговаривает меня, хватая за ноги щупальцами тревоги и предупреждая: после этого уже ничто не будет, как прежде. Перед каждым шагом я будто зависаю в точке безвременья на неопределенный срок, пространство вокруг меня становится вязким и сопротивляется.
Добравшись до стола, я сажусь в кресло и чувствую усталость. На то, чтобы встрепенуться и приняться за дело, мне требуется недюжинное количество сил. Открываю первый ящик боковой тумбы, тот выезжает со скрипом, как будто его не открывали очень давно. В ящике сигары, жестяная фляга, пачка сухого чая, кипятильник и бережно завязанный пакет с сухарями. Второй ящик хранит точилку для карандашей с ручкой и небольшую печатную машинку. Она настолько маленькая, что я даже думаю, что она сувенирная. Третий ящик мне едва поддается, и после короткого натужного скрипа я обнаруживаю, что он пустой.
Откидываюсь на спинку директорского кресла, измотанный странной тревогой, и пытаюсь понять, что же не дает мне покоя. И вдруг соображаю: при своем обыске я не нашел ничего, связанного с учебными делами. Ни классных журналов, ни личных дел, ни документов, ни бухгалтерских отчетов… или какие еще важные бумажки тут должны храниться?
Меня прошибает холодным потом, становится трудно дышать, и я зажмуриваюсь, пытаясь вернуть самообладание.
— Так… спокойно… должно быть какое-то объяснение, — шепотом говорю я себе. Внутренний голос при этом напоминает, что мне пора сваливать отсюда, да побыстрее, потому что Сверчок может вернуться в любой момент. А натыкаться на зомби-директора мне хочется меньше всего.
Поднимаюсь и тихо выскальзываю из кабинета. В коридоре тишина — даже шаркающих шагов не слышно. Игнорирую бешено бьющееся сердце и осторожно двигаюсь по коридору. Если дел учеников нет в кабинете директора, наверняка они хранятся в каком-нибудь архиве. По крайней мере, мне очень хочется в это верить, иначе… иначе я даже не знаю, что думать об этой проклятой школе!
Сначала я двигаюсь по корпусу администрации воровато и осторожно. Чуть позже смелею и перестаю задумываться о производимом шуме — все равно здесь никого нет. Это не укладывается у меня в голове, и я отгоняю от себя мысли о том, что никого из администрации, кроме Сверчка, ни разу и не встречал с самого начала моего пребывания в интернате.
Окончательно обнаглев, я заглядываю в каждую дверь, которую удается открыть, но вижу только типовые кабинеты и залы, пропахшие пылью и затхлостью. Архива или чего-то, отдаленно его напоминающего, я не нахожу, и это пугает меня до чертиков.
Перехожу в перпендикулярный основному коридор, разгоряченный от волнения, и готовлюсь задать директору свои вопросы, как вдруг врезаюсь во что-то, резко выросшее на моем пути. Вскрикиваю и отскакиваю. Когда понимаю, на какое препятствие натолкнулся, попеременно ловлю волны жара и холода. Передо мной стоит Майор, но выглядит он постаревшим — не столько внешне, сколько из-за обреченного взгляда запавших глаз.
— Вы… — только и выдавливаю я.
— Что ты здесь делаешь, Спасатель? — устало спрашивает Майор. И мне впервые жаль, что вместо своего фирменного «малыш» он зачем-то решил обратиться ко мне по кличке.
— Я… мне… я с директором хотел поговорить! — выпаливаю, глядя на него с ужасом шпиона-новичка, которого вот-вот поймают.
— Это не лучшая мысль. Директор сейчас занят, — качает головой Майор.
— Чем?! — вскидываюсь я. — Пересмотром несуществующих дел учеников?! Шатанием по коридорам в стиле зомби? Просмотром отсутствующих классных журналов? Чем?!
Майор смотрит на меня с жалостью и раздражением.
— Спасатель, — говорит он, чугунно надавливая на мою кличку, — будь молодцом, не забивай голову тем, что тебя не касается. А я, так и быть, не буду спрашивать, рылся ли ты в директорском кабинете. Сейчас не до тебя.
Меня трясет, я не понимаю, пыхтеть мне от возмущения или радоваться своей безнаказанности. Внутри меня борются нареченный герой с нашкодившим ребенком, и я не понимаю, на чью сторону встать.
— Я имею право посмотреть свое личное дело! — почти истерически кричу я.
Майор опускает взгляд и вздыхает. Очень тяжело.
— Вот ты же толковый парень. Вполне мог бы не создавать проблем ни себе, ни другим, — тихо говорит он, и в его голосе мне мерещится угроза.
Что он со мной сделает? Убьет, пока никто не видит?
Отступаю от него на шаг.
— В каком… смысле?.. — выдавливаю с трудом.
— Все вы такие, — невесело усмехается Майор. Взгляд его кажется затуманенным, как будто он глядит внутрь себя, и сейчас я говорю не с ним самим, а с его воспоминаниями. — Ищете способ погеройствовать и живете в панике, потому что на вас все якобы закончится. А те, кто придут после вас, будут истерить, потому что не хотят, чтобы с них все началось.
Я молчу, потому что не понимаю, о ком или о чем он говорит. Мне страшно задавать ему вопросы, я не представляю, чего сейчас от него ждать.
— Уходи, — приглушенно хрипит Майор.
На этот раз меня не надо просить дважды.
Пячусь от него, разворачиваюсь и несусь прочь. Клянусь, так сильно он не пугал меня даже в первый день моего пребывания в интернате.
Глава 35. Ускользнувшая Дриада
СПАСАТЕЛЬ
После ужина соседи решают устроить разъяснительно-воспитательную беседу. Они незаметно разбегаются от меня по пути от столовой и умудряются оказаться в комнате раньше. Когда я прихожу, они встречают меня, сидя на моей кровати со сложенными на коленях руками, как прилежные ученики на приеме у директора. При этом глаза каждого из них будто сообщают мне, что им не нравится, как я себя веду.
— Вы чего? — хмурюсь я.
— Спасатель, нам надо поговорить, — осторожно начинает Сухарь.
Нумеролог опускает глаза, и я понимаю: настучал остальным про мое намерение посетить директорский кабинет. Я, правда, не озвучивал, что действительно туда собираюсь, но догадаться было несложно.
Складываю руки на груди и ядовито ухмыляюсь. Возможно, будь я в более спокойном настроении, я даже сумел бы оценить по достоинству их заботу, но в последнее время находится все больше явлений, выбивающих меня из колеи, и я чувствую, как и без того напряженные нервы готовы сдать от малейшего вмешательства.
— Понятно. Интервенция, значит? Решили воспитывать?
Далай-Лама внимательно смотрит на меня.
— Ты станешь отрицать, что в последнее время нервный и дерганный?
— Не стану, — передразниваю его интонацию. — Я даже добавлю: я всегда таким был, с самого начала. Просто вас это только сейчас допекло.
— Нас не допекло, — не соглашается Далай-Лама. — Нас это взволновало. Мы думали, что это через какое-то время пройдет, и ты успокоишься, но ты только сильнее идешь вразнос.
— И вы хотите сообщить мне, что я должен стать прилежным мальчиком, иначе вам некомфортно? — елейно выцеживаю я.
— Ты почти не спишь, — тихо говорит Стриж. — Постоянно уходишь ночью… в смысле, каждую ночь. Ну почти. — Он тушуется. — Мы просто волнуемся!
— А какое вам дело до моего сна? — огрызаюсь я, и Стриж вздрагивает. — То, что мы соседи, не означает, что вы можете указывать мне, по какому распорядку жить!
— Зачем ты так? — качает головой Сухарь. — Никто не пытается тебе указывать.
— А что вы пытаетесь сделать? Помочь? Я разве вас просил помогать?
— Не кипятись, пожалуйста, — спокойно просит Далай-Лама.
— А то что? — рявкаю в ответ. — В Казарму меня сдадите? — Резко смотрю на Нумеролога. — Понравилось тебе в Казарме? Хочешь отправить туда соседа, который сомнительно себя ведет?
Нумеролог поднимает на меня расстроенный взгляд.
— Если у тебя трудный период, то да.
Готовлюсь выдать целый поток ругательств в ответ, но на меня ушатом холодной воды обрушивается реплика Сухаря:
— Старшая за тебя волнуется.
Во мне на миг все застывает, а затем начинает закипать с новой силой. Волнуется она, стало быть? И говорит об этом с моими соседями, чтобы они научили меня уму-разуму? Шикарно.
Где-то на полпути к тому, чтобы излиться на ребят шквалом ругательств, волна моего негодования рассеивается, и я просто чувствую опустошение. Внутри будто ничего нет. Не отвечая соседям, я разворачиваюсь и направляюсь к двери.
— Спасатель, погоди! — Сухарь поднимается и движется в мою сторону.
Я не вижу, что происходит, но, судя по звуку, кто-то ловит его за руку.
— Оставь его. Мы сказали достаточно, — рассудительно говорит Далай-Лама.
Я не оборачиваюсь, выхожу из комнаты в коридор, хлопнув дверью, и просто желаю потеряться во времени. В голове и на душе у меня рыхлая пустота — изборожденная земля без посевов, осыпающийся песочный карьер. Кличка Старшей призраком всплывает в мыслях и тут же пропадает, утянутая в болото из непереваренных ощущений. У меня не хватает сил разозлиться, как я привык. Не хватает сил кричать, потому что топливо из бешенства перегорело. Не хватает сил заплакать, потому что я не ощущаю законной для этого боли.
Мне ничего больше не хочется — просто идти, не выбирая направления. Переставлять ноги и не ощущать времени.
Раз-два, раз-два…
Ученический корпус исполняет мое желание, и я не замечаю, как вечер плавно перетекает в ночь. Путешествие по лестницам и коридорам чудесным образом умудряется занять несколько часов. Мысли снежными вихрями закручиваются у меня в голове, и я не успеваю поймать ни одну из них за хвост — все они ускользают в темноту и возвращаются рассыпавшимися на мелкие льдинки.
Замечая опустившуюся ночь, я приникаю к окну и несколько минут всматриваюсь в темноту. Сам не знаю, зачем, но решаю выйти на улицу. Учитывая, что во время интервенции я не успел ни снять куртку, ни разуться, можно выходить прямо сейчас, не тратя время на возвращение в тридцать шестую.
Спускаюсь на первый, замираю в тени, куда не дотягивается свет настольной лампы. У места коменданта царит великолепная гармония, несмотря на общий декаданс обстановки. Катамаран, не завершивший смену, храпит над скрипучим радиоприемником. Из динамика — треск помех и призрак старой песни.
Усмехаюсь про себя: умудрился же хоть кто-то найти здесь свою тихую гавань. Хотя при ближайшем рассмотрении можно усвоить печальную истину: тихую гавань здесь находят многие. Почти все. Только я малахольный.
Понурой тучей бреду к входной двери. Выплываю в тихую лунную ночь, сыплющую снегом, который все никак не ляжет. Здесь как будто навечно поселилась наглая, откормленная осень, не желающая отступать перед робкими знаками зимы.
В сторону Казармы идти совсем не хочется, и я убираю руки в карманы кутки, нахохливаюсь, как замерзший воробей, и бреду к корпусу младшеклассников. Ветер иногда толкает меня в грудь, как если б ему не нравилось, куда я иду, и он пытался развернуть меня. Шелест деревьев и треск лысых веток, шуршание пожухлой мокрой травы — все это сплетается в потревоженный призрачный шепот, в котором при должном желании можно даже расслышать речь. Царство болотистого леса доносит до меня человеческие слова.
Слышишь?
Сильнее кутаюсь в куртку и сбрасываю наваждение. От «поэтично» до «жутковато» один шаг, и делать его у меня желания нет.
Корпус младшеклассников с потухшими глазницами-окнами навевает тоску и кажется мертвым, хиленькая детская площадка выглядит заброшенной, приобретая облик, характерный для сна-бродуна. Мне делается не по себе, и я ускоряю шаг, двигаясь по петляющей каменной артерии к воротам.
Посреди тишины меня настигает чей-то смех. Это мог быть заигрывающий звук, врывающийся в учебные будни, но здесь, посреди ночи, у самых ворот — это звук раззадоренного зла и хищной тьмы, принявший облик девочки в белом с длинными черными волосами.
— Пришел спасать, Спасатель?
Я замираю недалеко от ворот и вглядываюсь вдаль, чтобы различить, кто эта девчонка, узнавшая меня в темноте. И вспоминаю. Мы виделись во время расклада Нумеролога в коридоре.
— Дриада? — зову я.
Она в ответ только хохочет и отдаляется от ворот, ступая спиной вперед.
— Поймаешь?
Ветер набрасывается на меня озверевшим порывом, я замираю и съеживаюсь под ним. Дриада продолжает заигрывать со мной смехом — слишком уверенная в этом царстве ночи, слишком бесстрашная, словно ее материализованная часть.
— Куда ты собралась? — Я двигаюсь к воротам и выскальзываю за них, игнорируя немое предупреждение забора. За воротами ветер гуляет сильнее, чем на территории интерната, и его холодные взмахи отрезвляющими пощечинами хлещут меня по замерзшим щекам. Я наполняю легкие свежим воздухом и чувствую пьянящий прилив бодрости, какого не испытывал уже давно. Уж и не вспомнить, когда это было в последний раз.
Дриада стоит от меня шагах в двадцати и улыбается. Я ее улыбку не вижу, но чувствую ее обжигающий жар.
— Дриада! — зову ее, и жар становится сильнее. — Куда ты? Там опасно!
— В огромном мире за территорией вашего пристанища? — игриво переспрашивает она. — Конечно, опасно! Пойдешь со мной?
Делаю шаг к ней, толком не разобравшись, действительно ли этого хочу. Сама девчонка меня, скорее, пугает, чем нравится мне, но меня неумолимо тянет за ней в ночное царство гравийной дороги.
— Куда? — кричу ей.
Дриада снова начинает пятиться от меня. Она не хочет, чтобы я ее поймал. Пока не хочет, я это ясно чувствую. А еще я чувствую, что ввязываюсь в игру, правил которой не знаю.
— Зачем ты спрашиваешь? Твои ноги уже говорят, что ты пойдешь!
Она хихикает, разворачивается и припускается прочь от интерната.
— Стой! — кричу ей вслед. Миг спустя замечаю, что мои ноги и вправду начинают набирать скорость. — Ты сбегаешь?!
Хохот снова становится мне ответом. Эта девчонка — настоящая дикарка! Не удивлюсь, если она сейчас растворится среди деревьев, заведет меня в болото, и я умру под шелест облетевших веток и шуршание ночных обитателей леса…
Слышишь?
Молния боли пронзает правую ногу, и я падаю на колени с коротким вскриком. Беспорядочный шелест леса оглушает, и я не понимаю, закрывать мне уши или баюкать капризную ногу.
— Не знала, что у тебя с собой якорь! — усмехается Дриада. — Значит, на твою компанию не рассчитывать?
Мычу от боли и пытаюсь встать.
— Стой ты… — выдавливаю. — Какой еще якорь? Куда ты собралась? Тут кругом пустошь…
— Для кого пустошь, а для кого — дорога в большой мир. Нумеролог мне дорогу нагадал, помнишь?
Чокнутая девчонка!
По-хорошему, отпустить бы ее, пусть идет, куда ей вздумается. Мой внутренний голос не перестает предупреждать, что с этой Дриадой что-то не так, что она опасная. Но цепкие клещи совести воскрешают перед глазами образы Пуделя и Принцессы. Сердце противно сжимается, выбрасывая в тело импульс виноватой, горьковато окрашенной энергии, позволяющей все же подняться на ноги и заглушить боль.
— Стой! — кричу вслед и снова набираю темп.
Дриада, раскинув руки и дико хохоча, несется вперед. Ее намерения для меня загадка: у нее с собой для побега ни вещей, ни даже подходящей одежды. Холод ночи будто не касается ее. При этом мне почему-то кажется, что она здесь не пропадет, и я не знаю, чем объяснить эту нелогичную догадку, потому что с тем, что я вижу, это никак не вяжется.
— Догони, Спасатель! — зазывает Дриада, и мы мчимся по гравийной дорожке, а впереди маячит поворот на заброшенное шоссе.
В какой-то момент я вдруг понимаю, что слышу позади себя топот еще одной пары ног. Это ноги, привыкшие к бегу, летящие за мной и явно нагоняющие.
— Спасатель, остановись! — слышу знакомый грубоватый голос.
Я не знаю, как сейчас реагировать на появление Старшей. Меня греет забота, нервирует контроль и обжигает обида. Я не представляю, как с этим быть, поэтому просто продолжаю бежать.
— Догоняй, герой! — зовет Дриада. Она почти недосягаемо отдаляется, поворачивая на ночное шоссе.
Я стараюсь ускориться, но Старшая настигает меня, толкает в спину, и мы вместе валимся на гравийную дорожку, рассаживая руки, колени и в моем случае, наверное, еще и подбородок. Мир делает перед глазами оборот оттенков темного, останавливается, и шелестящая лесная тишина обступает нас.
Старшая поднимается первой: во время падения мы, кажется, сделали кувырок, и теперь я понимаю, что она тоже могла серьезно пораниться. При подъеме ее слегка пошатывает, она тяжело дышит. Ее редкие взгляды в сторону пустынного шоссе кажутся беспомощными и опасливыми.
Смеха Дриады больше не слышно.
Прислушиваюсь к телу, чувствую удивительную невредимость и встаю на ноги. Тоже пытаюсь отдышаться и буравлю глазами Старшую. В моей голове куча обидных вопросов и обличительных высказываний, но я почему-то давлю их в себе. Интереснее услышать, что скажет она сама.
Не дожидаясь комментариев примерно в течение минуты, начинаю медленно двигаться в сторону шоссе.
— Надо вернуть эту чокнутую в школу, — небрежно бросаю в воздух. — Она ведь когда-нибудь устанет бежать.
Старшая ловит меня за локоть и разворачивает к себе.
— Не надо! — умоляюще стонет она.
Смотрю на нее со злостью и осуждением.
— Что ты творишь?! — шиплю я, вырываясь из ее хватки. — Тебе то все равно, то нет! Ты готова наплевать на судьбу Дриады, но меня умоляешь не рисковать! Ты выходишь на ночные дежурства, чтобы защищать учеников от Холода, но готова отпустить любого в его объятия, когда дело доходит до реального спасения! Чего тебе надо, Старшая?! Чего ты хочешь?
Вместо ответа она резко подается в мою сторону. Мне даже кажется, что она собирается драться, но секундой позже до меня доходит, что она просто пытается прижаться. Это движение комка нервов, яростный импульс и жадный протест. Она заключает меня в объятья, которые говорят: делай со мной, что хочешь, но не отпущу!
— Можешь ненавидеть меня, — шепчет Старшая, всхлипывая. — Только… не ходи туда. Не ходи за ней. Пожалуйста. Не надо.
Меня пробирает дрожь. Не только от небывалой искренности и напора слов Старшей, но и от шока: я вообще не был уверен, что она способна что-то такое сказать.
Она — мой якорь, — звучит у меня в голове. И я понимаю, что спорить бесполезно. Что бы ни сделала эта безумная девчонка, какую бы ни вытворила гадость, меня будет тянуть к ней, как якорной цепью. Если разобраться, я понял это с первого дня, как только ее увидел.
— Хорошо, — надтреснуто отвечаю я. — Я не пойду.
Старшая всхлипывает, зарывается лицом в мою куртку и начинает заунывно и тягуче подвывать. Я ловлю в этом плаче слишком взрослую усталость. Тяжесть, которой не должно быть у моей сверстницы. Я позволяю своей чуткой интуиции разыграться и раскинуться, и она начинает сообщать мне все больше. Во всхлипах и дрожи Старшей — страх и сизифов груз, в ее стонах — отчаяние и обреченность. Все это смешивается в ней и выливается наружу из-за огромной дамбы, которую она выстраивала очень долго. Сильная, бойкая девчонка, которая никому и никогда не показывает своих слабостей, доверяет мне свои слезы. Будь я проклят, если не придам этому должного значения.
Глажу ее по спине, пока ее тощее тело сотрясается от рыданий. Она терзает руками мою куртку и, кажется, хочет ударить меня, но у нее не хватает на это сил. Я жду, пока она немного успокоится, затем обхожу ее, обнимаю одной рукой и веду в сторону интерната.
Мы ни о чем больше не говорим. Старшая боится моих вопросов, а я почему-то заранее знаю каждый ответ, который получу. Я знаю, что Дриада больше никогда не вернется в школу. И, скорее всего, никто из учеников о ней не вспомнит, даже если они успели пообщаться.
Я почему-то уверен, что о судьбе Пуделя и Принцессы Старшая мне нагло лжет, и это успокаивает меня. Пока — мне этого достаточно.
Я принимаю решение, что разбираться в происходящем теперь стану осторожнее. Мне все еще хочется выяснить, что за дела у Майора с директором, почему в школе нет личных дел учеников и откуда берется Холод, но я больше не хочу волновать Старшую и своих соседей.
С моей совести сегодня сошел болезненный груз, и я хочу позволить себе насладиться этим — хотя бы недолго.
Глава 36. Классный журнал
СПАСАТЕЛЬ
Поразительно, как хочется застрять в своем «Долго и счастливо», когда оно стелется у тебя перед глазами! Так и тянет не думать ни о чем, раствориться в моменте и потерять счет времени.
Мой вымоленный у совести вечер, на который я заключил в своей внутренней войне перемирие, плавно перерастает в два дня, затем в три, в четыре, в неделю…
Мы со Старшей снова выбираемся на ночные дежурства. Иногда они прерываются, и мы бегаем на нашу поляну, куда она приносит булочки, которые мы съедаем, запивая фирменной интернатской бормотухой. Если мы с ней перебарщиваем, Старшая может начать читать стихи, встав на замшелое бревно. Она ходит по нему туда-сюда, иногда сбивается при чтении наизусть и заливисто смеется. Я мало понимаю в стихах, но мне нравится, когда их читает Старшая со свойственным ей бунтарским жаром и упоением фанатика. Может, я безнадежный романтик, но в эти моменты она кажется мне очень красивой и настоящей. Перестает быть Старшей и становится кем-то другим — кем-то, с кем я очень хочу познакомиться и верю, что мне это когда-нибудь удастся.
Постепенно истинное лицо Старшей начинает проглядывать и вне нашей секретной поляны. Я сияю, наблюдая, как она перестает бояться ошибиться, показаться неловкой или недопустимо мягкой. Удивительным образом начинает испаряться угловатость ее движений, резкие реплики и напряженная готовность защищаться.
В какой-то момент я узнаю, что булочки Старшая крадет из столовой. И у меня не поворачивается язык осудить ее маленькую шалость, даже когда она стыдливо сообщает, что это ее постоянное развлечение.
Иногда мы зависаем посреди темных коридоров ученического корпуса, прячемся по углам и целуемся, а потом хихикаем, как дураки, восторгающиеся тем, что их не заметили. Мы сбегаем с уроков и прогуливаемся по территории. Старшая уже не стесняется брать меня за руку при случайных свидетелях и, как ни странно, мы больше не становимся жертвами косых взглядов, сплетен и осуждения.
По утрам Старшая бегает, и иногда я подрываюсь на пробежку вместе с ней, хотя, мне кажется, одной ей удобнее. Тем не менее, она не возражает против моей компании. А я перебарываю себя и хожу с ней на сбор окурков по территории интерната. Не могу сказать, что в восторге от этого занятия, но чувствую, как ей приятно мое участие.
В столовой мы отсаживаемся от остальных и говорим о разных пустяках. В наших разговорах не всплывают пропавшие ученики — что-то внутри меня, кажется, даже готово смириться с фактом их исчезновения. Интернат снова усыпляет мои тревоги и растворяет меня в себе.
Ночуем мы, где придется, только не в наших комнатах. Иногда засыпаем на диване на первом этаже. Иногда друг у друга на плечах прямо на поляне. Холод ночи обходит нас стороной, возможная простуда тоже, и после пары-тройки часов дремоты мы можем проснуться бодрыми и полными сил. Никогда не думал, что такое возможно!
Мы столько прогуливаем уроки, что соседи начинают напоминать нам о пропусках и призывают посещать занятия хоть иногда. С этим заклятьем во мне пробуждается голос совести, и я намереваюсь прислушаться.
Облако спокойствия, которое интернат старательно сгущал вокруг меня все предыдущие дни, начинает постепенно таять.
* * *
Мне удается убедить Старшую сходить на уроки и отложить наши с ней традиции хотя бы на время. Она не радуется моему предложению, но соглашается, что это разумно.
Уроки кажутся мне заунывными и скучными, и я стараюсь прикинуться ветошью, размышляя ни о чем и обо всем одновременно. Сухаря отсутствие вовлеченности в урок с моей стороны немного нервирует, и он даже пару раз пинает меня в бок:
— Может, хоть на минутку перестанешь витать в облаках? — спрашивает он.
— Теперь я тебя бешу своим спокойствием? — усмехаюсь.
Сухарь ничего не отвечает, и я понятия не имею, почему моя отрешенность от занятий вызывает у него недовольство. Может, ему не нравится, что я, будучи одной из составляющих его мира, отказываюсь вести себя, как он привык? Лишаю его стабильности? Как знать.
На третьем по счету уроке — мировой истории искусств — под монотонное вещание Шедевра спокойствие окончательно покидает меня, на смену ему приходит жажда расследования и ощущение нераскрытой тайны. Я обращаю внимание на предмет, на которой никогда раньше не смотрел. Он там, на краю учительского стола, изредка мучимый каракулями Шедевра.
Классный журнал.
В моей памяти проносится директорский кабинет и весь корпус администрации, где я не нашел ничего похожего на школьные документы. Классный журнал — первый элемент бюрократии, который мне здесь встречается! И я вспоминаю, что за время учебы не раз видел, что какие-то записи учителя там точно оставляют. Не понимаю, почему мне прежде не приходило в голову заглянуть туда!
Со звонком собираюсь нарочито медленно, дожидаясь, пока классная комната начнет освобождаться от учеников. Все это время держу журнал в поле зрения, как дичь на охоте, которую нельзя упустить.
— Спасатель, — рука Сухаря ложится мне на плечо. Я вздрагиваю и перевожу на него растерянный взгляд. Рядом с ним тенью стоит Далай-Лама.
— Чего? — хмурюсь я.
— У тебя все в порядке? — интересуется Сухарь. — Вид у тебя какой-то…
— Отсутствующий, — подсказывает Далай-Лама.
— И собираешься ты медленно, хотя обычно летишь из класса в первых рядах, — кивает Сухарь. — Ты хорошо себя чувствуешь?
Закатываю глаза. Далай-Лама и Сухарь в последнее время попеременно становятся моими персональными няньками. Вечно спрашивают, нормально ли я себя чувствую и не надо ли мне прогуляться до Казармы. С Нумерологом они явно не были такими бдительными, раз допустили, чтобы Холод явился к нему прямо в комнату. Впрочем, именно эта мысль и заставляет меня усмирить вспыхнувшее раздражение. Уверен, ребята простить себе не могут, что оказались недостаточно внимательны к состоянию друга, когда тому угрожала опасность.
Терпеливо вздыхаю и осторожно, чтобы не показаться грубым, убираю руку Сухаря со своего плеча.
— Ребят, со мной правда все в порядке. — Для правдоподобности улыбаюсь. — Просто настроение не учебное. Знаю, знаю, я зачастил с прогулами, — виновато опускаю голову, предупреждая их замечание. — Но я почти исправился. Я пришел на занятия, хотя предпочел бы провести это время не здесь.
Сухарь ворчит на меня одним взглядом. Легкая волна его осуждения накатывает на меня, и я вижу в его глазах мечтательные картины, как он точно так же проводит время с Белкой вне занятий. Позови она его, он полетел бы, как на крыльях. Только она, видимо, не зовет. Приглядываюсь к Сухарю и понимаю: он ей даже предлагал такой вариант, она отказалась. Вот, откуда его недовольство по отношению ко мне. Я — его личное зеркало, в котором он видит неприятную правду.
— Спасибо за заботу, — неловко улыбаюсь и смотрю преимущественно на Далай-Ламу. После внезапного озарения у меня ощущение, что я подглядел за Сухарем в замочную скважину, хотя меня об этом никто не просил. Неудобно. — Но со мной все хорошо. С самочувствием тоже.
Нажимаю на последние слова, улыбаюсь друзьям и спишу от них сбежать, пока они не придумали новых поводов меня расспросить. Класс к этому моменту почти полностью пустеет, и я с буквально лечу к учительскому столу.
Надежды мои налету врезаются в пустоту: на столе ничего нет. Шедевр незаметно покинул класс, а журнала и след простыл. С собой он его, что ли, забрал?
Шарить по ящикам стола при моих соседях я не решаюсь: не хочется потом выслушивать новые нравоучения, поэтому понуро бреду в столовую. Придется ждать следующего урока, чтобы заглянуть в журнал.
* * *
Фортуна — штука переменчивая. То она сопровождает тебя, как верный друг, то отворачивается и уходит к кому угодно другому, а тебе достается только ее безучастная спина.
После столовой я влетаю в класс первым, послушно сижу и наблюдаю за журналом, как хищник в засаде. Тот лежит на учительском столе и не думает убегать, как и полагается неодушевленным предметам.
Весь урок я послушно внимаю оперным пассажам Дивы, даже даю пару ответов, отчего она одаривает меня одобрительным взглядом своих убийственно раскрашенных глаз, а со звонком я срываюсь с места и подбегаю к учительскому столу. Классный журнал удивительным образом умудряется куда-то пропасть, пока я отвожу от него взгляд на минуту, чтобы собрать свои вещи.
— Вы что-то хотели, молодой человек? — обращается ко мне Дива, заранее осуждая мой недоуменный вид.
— Я… эм… простите, я могу узнать свою оценку за урок? — спрашиваю первое, что приходит в голову. По боевой раскраске Дивы пробегает волна подозрительности.
— Все у вас хорошо. Хотя уверена, что вы можете посвящать учебе больше времени и отвечать более вдумчиво, — получаю нравоучительную арию.
— Я понимаю. И все-таки можно я посмотрю оценку?
— Где вы ее собираетесь смотреть?
— В журнале. В том, что лежал у вас на столе.
— Учительский стол — для учителя, молодой человек. Я же не лезу копаться в ваших вещах! — Голос Дивы начинает угрожающе набирать силу. — Все-таки ваше воспитание оставляет желать лучшего!
Иду ва-банк, чтобы добиться своего. Следующие шаги уже пересекут границы дозволенного.
— Может, тогда исправите оценку? На худшую! Прямо сейчас. В журнале. Чтобы у меня было больше мотивации к вдумчивой учебе!
Дива грозно вскакивает и ударяет кулаком по столу.
— Он меня еще и провоцирует! — восклицает она. Палец с длинным красным ногтем решительно указывает мне на выход. — Вон!
Сухарь и Далай-Лама подбегают и чуть не под руки оттаскивают меня от Дивы. Я не успеваю даже слово вставить за их извинениями и расшаркиваниями, которые они бросают по ходу дела.
— Ты чего устроил? — отчитывает меня Сухарь, когда мы оказываемся вне зоны поражения. — Ты же знаешь, что она ненормальная! Зачем ты к ней полез?
— Советую выбрать для провокаций другого учителя, — замечает Далай-Лама. — Более уравновешенного, с менее громким голосом. Так всем будет лучше, поверь.
Вырываюсь из их тисков.
— Слушайте, может, хватит уже со мной носиться? Вы не обязаны были вмешиваться! Ну отчитала она меня, и плевать! Вас-то это с какой стати касается?
Сухарь складывает руки на груди.
— Зачем ты к ней полез?
— Любопытно, да? — скалюсь в ответ. — Вот и мне было кое-что любопытно. За этим и полез, как ты сейчас лезешь ко мне. Вы мне, кстати, помешали.
— Мы увели тебя с линии огня, — с ухмылкой возражает Далай-Лама.
Потираю виски: в голове начинает звучать какая-то каша, которую никак не удается стабилизировать.
— Так, слушайте, — цежу я, — скоро у меня закончится желание благодарить вас за заботу, и я просто буду считать, что вы суете нос не в свое дело. Давайте, если уж вы так хотите помочь, вы будете делать это, когда я попрошу, ладно?
Далай-Лама выслушивает мою тираду почти нейтрально, а Сухарь явно в обиде. Он ничего не говорит, демонстративно отворачивается от меня и уходит прочь.
— Сухарь! — умоляюще тяну я, все еще лелея надежду на понимание.
Он не оборачивается, а только ускоряет шаг, сильнее опускает голову и горбит спину. Ему больно от моей реакции — для него это черная неблагодарность эгоиста, неспособного оценить чужую заботу.
Все как-то странно переворачивается с ног на голову, и выходит, что теперь Сухарь — пострадавшая сторона, а моя обида, которая непрошеным гостем проникает внутрь меня, не имеет права на существование! Только вот она берет и противоправно существует, как бы я ни пытался ее игнорировать.
У меня появляется желание смыть с себя какую-то невидимую, но ощутимо противную слизь. Вроде, полезли ко мне, за попытку сопротивления обиделись на меня, а злодеем вырисовываюсь тоже я.
Черт, почему каждый раз, когда я перестаю быть для всех удобным положительным парнем и оправдывать клеймо героя, все реагируют на меня, как на предателя? И почему это ощущается как мой личный прокол?..
— Вам бы перестать входить в противофазу, — глубокомысленно замечает Далай-Лама, — не то все перессоримся.
Мне не приходит в голову, что ему ответить, поэтому я молчу, а он спешит вслед за Сухарем.
На следующем уроке друзья демонстративно садятся за одну парту, а я остаюсь в одиночестве. Если б меня не преследовал затхлый душок осуждения, я бы даже отдохнул один за партой, но в итоге весь урок провожу в напряжении.
Видимо, для учителя мое одиночество становится маяком, выделяющим меня среди одноклассников, и он дергает меня по поводу и без. В конце урока он надолго зависает над моей партой и учит меня жизни, пока остальные ученики покидают класс. Я киваю, попутно поглядываю на учительский стол и, уже почти не удивляясь, нахожу его пустым.
Моя охота за классным журналом продолжается до конца дня, но каждый раз меня постигает одна и та же неудача: я не успеваю добраться до него, как он исчезает. Если в первый и даже во второй раз это тянуло на случайность, то теперь это похоже на пугающую закономерность.
Так и подмывает поговорить об этом со Старшей, но я себя одергиваю. Странности школы — тема, от которой она почему-то слетает с катушек и закатывает истерики. А я сейчас совсем не готов выслушивать, какой я нехороший и мнительный.
Глава 37. Шорох в холодную ночь
СПАСАТЕЛЬ
На поляне темно и тихо. Влажный морозец превращает наше дыхание в пар.
— Знаю, это самое идиотское, что можно сказать в такой ситуации, но попробуй не обращать на них внимания, — вздыхает Старшая, выслушав поток моих возмущений.
— Ты еще скажи, чтобы я не опускался до их уровня, — бурчу в ответ, садясь на бревно рядом с ней.
— За кого ты меня принимаешь? — любезно скалится Старшая. — Такой совет может дать только Сверчок или Дива. А я даю совет, который пробовала на собственном опыте.
— И как? — скептически изгибаю бровь. — Помогало?
Старшая пожимает плечами.
— Не то чтобы. Но, если не обращаешь внимания, потом привыкаешь все время так делать, и чужое недовольство перестает до тебя долетать. И, кстати, быстрее сходит на нет. Если бурно реагируешь или пытаешься объясниться, делаешь только хуже.
Уныло вздыхаю и потираю замерзшее лицо.
— Отвратительная ситуация! — восклицаю с досадой. — Понимаешь, я же не хотел никого из них обижать! Просто мне не нравится, когда ко мне лезут без спроса. Это уже не забота, а навязчивость. Но как только об этом говоришь, сразу превращаешься в неблагодарного хмыря.
Старшая берет меня за руку. Это уже не неловкий жест и не заученное движение, а нежная поддержка, от которой на поляне становится чуточку теплее. Я улыбаюсь.
— Прости, тебя, наверное, достало мое нытье.
— Нет, — качает головой Старшая.
Твое нытье мне нравится больше, чем твоя паранойя, — читаю у нее на лице, и мое едва распустившееся хорошее настроение начинает стремительно увядать, но Старшая мастерски пользуется собственным советом и не замечает этого.
— Может, тебе стоит… — она передергивает плечами, — ну не знаю… чаще ночевать в комнате? Только не подумай, что я пытаюсь тебя прогнать! — Последняя фраза похожа на скороговорку. — Просто, ребятам, наверное, тебя не хватает. Может, они немного успокоятся, если ты начнешь проводить с ними больше времени? А то после твоего рассказа я чувствую, что украла тебя у друзей.
Усмехаюсь, высвобождаю руку и обнимаю Старшую за плечи.
— Может, ты и права, — неохотно соглашаюсь.
— Только не дуйся, — просит она. — Ты же не дуешься?
— А похоже?
— Не знаю. — Она нервно усмехается. — Я не всегда могу отличить одну твою реакцию от другой. У тебя всего слишком намешано.
— Я не дуюсь. Просто мне не нравится, что ты права.
— Значит, тебе много чего должно не нравиться, потому что я часто права, — смеется Старшая.
Какое-то время болтаем о пустяках, перемалываем школьные сплетни. Мне становится хорошо, и я забываю обо всем, что меня тяготило весь день. Однако настает момент, когда мы сдаем нашу поляну позднему вечеру с его чернильной темнотой.
Долго не можем попрощаться у двери сорок седьмой: Старшая смеется и напоминает, что мне пора перестать считать, будто я ворую время, ведь здесь его достаточно и оно лежит бесхозное — бери не хочу. Я отпускаю ее спать с большой неохотой, потому что не могу разделить ее ощущение. У меня не получается жить с уверенностью, что в нашем распоряжении все время мира.
Хотя я хотел бы этого.
Очень хотел.
* * *
Когда я прихожу на ночевку в тридцать шестую, меня встречают унылым молчанием. Я, как могу, стараюсь его не замечать, и с пристальным вниманием смотрю вокруг, игнорируя то, как мне становится паршиво. Мне бросается в глаза паутина на потолке и несколько довольно глубоких трещин, которых я прежде не замечал. Это зрелище наводит уныние, и я предпочитаю не обращать внимания и на него. Разговор тоже не начинаю: не вижу смысла.
Соседи жадно пожирают глазами мои попытки замалчивания конфликта. Им вовсе не кажется, что они раздувают из мухи слона, по их мнению, они — пострадавшая сторона от моей эгоистичной неблагодарности.
Мое раздражение, надо думать, тоже нешуточно фонит, но соседи стоят на своем.
Немую конфронтацию удается заглушить только с выключением света.
Ночь в тридцать шестой холодна и неуютна. То ли наш внутренний климат совсем остыл, то ли с отоплением большие проблемы, но я около часа не могу согреться под одеялом в собственной кровати. Меня трясет, зубы отбивают дробь, хотя пара при дыхании нет, так что я позволяю себе поверить, что дело не в Холоде. Да и остальные дрыхнут вполне мирно, демонстративно отвернувшись от меня к стене.
Поворачиваюсь на спину, стискиваю челюсти и смотрю в потолок. Трещин под ним нет, хотя вечером я обращал на них внимание. Может, они не заметны в темноте?
Кто-то из соседей шуршит одеялом. Совсем близко.
Я прислушиваюсь и приглядываюсь, но никакого движения не замечаю.
С-с-странно, — сообщает внутренний голос, который тоже дрожит от холода, напоминая о том, что согреться не получается.
Шурх. Шурх.
Проснись.
Незнакомый шепот заставляет меня вздрогнуть.
— Чего? — тихо спрашиваю я, пытаясь распознать, кто из соседей меня зовет.
Никто не отзывается. Мне почему-то становится не по себе, и я нарочно пытаюсь нагнать на себя недовольство — злиться проще, чем бояться. Упорно убеждаю себя, что кто-то из соседей (скорее всего, Сухарь) просто пытается напугать меня, чтобы я пошел на контакт. Дешевая манипуляция, на которую я не собираюсь вестись.
Но это «шурх-шурх» одеяла раздается снова, и я напрягаюсь против воли. Приподнимаю подушку и стараюсь тихо сесть на кровати. Собственные ноги сопротивляются так, будто их что-то удерживает, и я едва не вскрикиваю. Что может мешать? Или… или кто?
Задерживаю дыхание и прислушиваюсь.
Если шорох прекратится, наверняка дело в соседях, — убеждаю себя, — иначе и быть не может.
Думать об альтернативах мне совсем не хочется. Необъяснимый страх бушует не на шутку, хотя я сдерживаю его, что есть сил.
— Эй! — шепчу в темноту. — Кто звал? Что у вас там?
И снова никто не отзывается. Только…
Шурх. Шурх. Шурх.
Шорох становится громче и настойчивее, и теперь я понимаю, что звук доносится совсем близко — с моей собственной кровати.
Осторожно берусь за край одеяла двумя руками и медленно, очень медленно приподнимаю его. Под ним только черная пустота, в которой не видно даже моих ног. У меня учащается дыхание, руки начинают дрожать заметнее, и внешнего холода я уже не замечаю — слишком сильно меня начинает терзать внутренний.
Удар сердца — и новый шорох.
— Эй… — снова шепчу я.
Лысая, гротескно детская и одновременно взрослая голова выныривает из пододеяльной пустоты и нависает надо мной, разнеся вдребезги тишину тридцать шестой. Не понимаю, каким образом, но мне удается слизнем выскользнуть на пол. Мой вопль вздергивает с кроватей всех соседей, и их растерянное бормотание сплетается со звуком моего удара о пол.
Я все еще пялюсь на неизвестное существо, чьи лапы — кажущиеся недоразвито детскими, но с плотными острыми когтями, — высовываются из-под моего одеяла. Темные провалы раскрытого рта и глаз гипнотизируют меня, и мои губы еще раз размыкаются в перепуганном крике, пока я беспомощно отползаю от кровати.
— Холодный ребенок! — взвизгивает Стриж, зачем-то с ногами вскакивая на свою кровать и вжимаясь в стену. — Холодный ребенок!
С тихим шорохом отвратительное существо снова уползает в темноту под моим одеялом, и пропадает из виду, будто его и не было. Но это был не кошмар — я точно знаю, что не сплю! И минуту назад тоже не спал.
— Спасатель!
— Ты как? Ты живой?
Нумеролог и Сухарь оказываются рядом со мной.
Кто-то щелкает выключателем. Это Далай-Лама с непривычно бледным, перепуганным лицом.
— Этого не может быть, — шепчу я, не в силах отвести взгляда от своей кровати. — Это невозможно!
— Тихо, тихо, — заботливо говорит Сухарь, беря меня под руки и помогая подняться. — Давай-ка. Во-от так. Вставай.
Я оказываюсь на ногах, но колени предательски ходят ходуном, а сердце колотится о ребра, будто хочет проломить мне грудь изнутри. Миг спустя я срываюсь с места и яростно отбрасываю одеяло с кровати, готовый наброситься на посетившую меня тварь, но на простыне — никого. Я прикасаюсь к ней: она оказывается жутко холодной и слегка помятой на месте, где находились мои ступни, пока я спал, но никаких признаков Холодного ребенка нет.
— Вы… его видели? — с ошалевшими от ужаса глазами сиплю я.
— Видели, — мрачно отвечает Нумеролог.
— Значит, это не галлюцинация?
— Это был Холодный ребенок… — щебечет Стриж, испуганно прижимаясь к стенке. — Ты бродил по ночам, и он забрался в твою кровать.
На последних словах он начинает хныкать.
— Это не может быть Холодный ребенок! — протестую я. — Я выдумал его, Стриж! Выдумал в ночь страшилок! Он не мог появиться в нашей комнате, ясно тебе?!
Соседи не возражают мне, но и не поддакивают. Вид у них снисходительно мрачный, как у врача, у которого неизлечимо больной пытается выторговать лишний год.
Я обвожу их взглядом и понимаю: похоже, каждый из них искренне верит, что плод моей фантазии мог вырваться на свободу и напасть на меня. Будто это нормально, когда так происходит.
В моей голове в противовес всем логическим доводам звучит то, что когда-то сказала мне Старшая.
Дети интерната рассказывали друг другу страшилки у костра целыми поколениями: про Холод, про болотницу. Были и другие страшилки, но эти почему-то рассказывали чаще всего. Когда в какое-то явление верит разом слишком много людей, это может сделать его реальным.
По всему выходит, что в теории Холодный ребенок может быть таким же настоящим, как Холод, с которым я сам сталкивался уже дважды?
Безумно, немыслимо… полный идиотизм!
Но отрицать столкновения с Холодом, который когда-то был детской страшилкой, я не могу. Как не могу отрицать таинственным образом исчезающий классный журнал или пустые ящики в кабинете директора.
— Так… — вздыхаю, потирая виски. — Значит, я больше не должен здесь спать, правильно? Стриж! — отчаянно смотрю на него. — Ты лучше всех запомнил эту историю. Я ведь говорил, как от него избавиться?
Стриж надувает губы, как ребенок, боящийся, что его накажут за неправильный ответ.
— Надо поменять кровать, чтобы он уполз обратно в темноту.
Я беспомощно оглядываю оставшиеся кровати и понимаю, что, даже если я перелягу, мне не будет комфортно спать, если обиталище Холодного ребенка все еще будет стоять в нашей комнате.
— У меня есть идея, — неуверенно говорит Нумеролог, будто прочитав мои мысли. — Мы можем попробовать выкатить твою кровать в коридор. А ты займешь другую. Мне кажется, так всем будет спокойнее.
Стриж энергично кивает, продолжая жаться к стенке.
— Только давайте сделаем это ближе к утру? — предлагает Сухарь. — Не знаю, как вы, а я после такого вряд ли усну. Я и следующие пару ночей готов спать при свете.
— У нас где-то ночник был, — говорит Нумеролог.
До самого утра мы не спим, а задаем однотипные вопросы потрепанным игральным картам. Те щадят нас и каждый раз отвечают, что затея наша должна сработать.
С первыми лучами солнца моя кровать со всем бельем общими усилиями выкатывается в коридор и остается у окон, на нейтральной территории. Я в процессе чувствую, как это странное происшествие растапливает лед между мной и моими соседями.
Мы возвращаемся в тридцать шестую, спрятав топор войны. Я про себя думаю, что за такую услугу Холодный ребенок — если только он не был коллективной галлюцинацией — заслужил собственную кровать здесь, в коридоре, где ему, возможно, будет тепло.
* * *
Старшая старательно разжевывает пересушенную котлету, слушая меня. Я невольно улыбаюсь: кажется, что если она не будет концентрироваться на движениях челюстями, то просто забудет, что надо прожевывать еду, и начнет заглатывать ее целиком. Старшая бывает очень милой в своей нелепости, когда дело касается бытовых банальностей, вроде еды или необходимости одеться по погоде. Я, разумеется, стараюсь ей на это не указывать — толку не будет, а вот ее взрывной характер себя покажет.
— Никогда не думала, что в интернате меня сможет что-то удивить, — качает головой Старшая. — Мне кажется, я знаю все его страшилки наизусть, но про Холодного ребенка ни разу не слышала.
Пожимаю плечами. Я почти не удивлен, что мое нереальное злоключение не встретило скепсиса со стороны Старшей. Когда дело касается нашего интерната, ей куда больше не по душе мой прагматизм, чем мое погружение в мистику этого места. Более того, мое доверие к этой истории вызывает у Старшей явное одобрение, она не может скрыть его даже за старательным перемалыванием обеда.
— Понимаешь, — чешу в затылке я, — тут начинается самое интересное. Дело в том, что это и не интернатская страшилка. Ну, то есть… черт, как бы это сказать?
Старшая хмурится.
— Скажи, как есть. В чем дело?
— Понимаешь, в ночь страшилок я должен был что-то рассказать. Что-то непременно новое, но чтобы оно касалось интерната.
Глаза Старшей становятся похожими на большие блюдца.
— Ты же не хочешь сказать…
— Боюсь, что хочу, — качаю головой. — Да. Именно я придумал эту страшилку в ту ночь. Мне ничего не приходило в голову, и я… вроде как, попросил у интерната помощи, если это можно так назвать. Дальше начал рассказывать, не задумываясь, и получилась вот эта история.
— Пересказать можешь?
— Я уже и детали-то плохо помню. Мне кажется, у нас эту историю лучше всех Стриж запомнил, очень уж его впечатлило.
— Перескажи, как помнишь.
Сбивчиво вываливаю перед Старшей обломки спонтанной страшилки про Холодного ребенка. Она слушает внимательно и не перебивает. В конце истории хмыкает и трет подбородок. Недоеденная еда обиженно остывает в тарелке.
— Концовка вполне в духе интернатских страшилок, — заключает она.
— Да, просто я думал, чтобы легенда ожила, в нее должно верить много людей в течение долгого времени. Да и это не гарант, с болотницей ведь не сработало. Ты, вроде, так говорила.
Старшая неуверенно передергивает плечами.
— Я от своих слов не отказываюсь. До сегодняшнего дня я думала, что так и есть. Выходит, все сложнее.
— Тогда, получается, ночи страшилок опасны, — встревоженно шепчу я, наклоняясь к ней через стол.
Старшая улыбается мне, как наивному дурачку.
— Видимо, все, в чем участвуешь ты, сопряжено с опасностью, — нервно хихикает она. Взгляд у нее многозначительный, и я смотрю ей в глаза, пытаясь вызвать в себе проницательность, какая иногда посещает меня и позволяет читать людей, как открытые книги. Со Старшей этот фокус сейчас не работает. Несмотря на то, что с ней я провожу больше всего времени в интернате, она остается для меня многослойной, многоуровневой загадкой, в которой невозможно разобраться — чем больше узнаёшь, тем больше запутываешься.
— Что ты так смотришь? — улыбается она.
— Есть идеи, что делать с созданным мной монстром?
Старшая разводит руками.
— Знаешь, я ведь тоже частенько гуляю по ночам, но ко мне Холодный ребенок не приходит. Возможно, его дебют был там, где в него больше всего поверили и где находился его, скажем так, создатель. Но вы выкатили ему в коридор кровать с одеялом, и ты говоришь, что пожелал ему обрести дом. Возможно, он больше ни к кому и не придет.
Звучит слишком просто, и верится мне в это слабо. Я высказываю свои соображения Старшей, и она терпеливо вздыхает.
— Ну ты же очень хотел, чтобы у Холодного ребенка был дом?
— Сейчас уже сложно сказать, я не оценивал степень своего желания. Но, думаю, что хотел этого искренне. У меня обычно так и бывает.
Старшая ободряюще улыбается.
— Значит, возможно, это сработало.
— Возможно? — переспрашиваю беспомощно.
— Гарантий у меня для тебя нет, — говорит Старшая. — Но у нас будет шанс это проверить. Пару ночей похожу на дежурство без тебя и посмотрю, придет ко мне Холодный ребенок или нет.
Удивляюсь ее смелости. Лично мне повторять встречу с этой ползучей жутью совсем не хочется, а Старшей, похоже, движет любопытство.
— И ты еще мне будешь говорить, что я зря рискую? — возмущаюсь.
— Конечно, буду, — кивает Старшая. — По статистике я нарываюсь на неприятности в бесконечное количество раз меньше тебя.
Я недоволен, но крыть нечем, поэтому временно отдаю историю с моим неудачным творением Старшей на откуп.
И почему меня не покидает чувство, что она знает о Холодном ребенке больше, чем я сам?
Глава 38. Из уважения к чужой воле
МАЙОР
Майору удается найти директора в коридоре возле кабинета. Старик стоит на коленях и из последних сил тянется к ручке двери. Из груди доносится усталый скрип, словно цель недосягаемо далеко от него; пальцы дрожат, тщетно стараясь увеличиться в длине и дотянуться.
Майор преодолевает разделяющее их расстояние за считанные секунды.
— Помоги открыть… — шелестит директор.
Вместо выполнения просьбы Майор наклоняется, подныривает директору под плечо и помогает ему подняться на ноги. Старик тяжело опирается на него: тело отказывается сохранять вертикальное положение самостоятельно, его тянет к земле.
— Нет, — выдавливает директор. — Просто открой мне дверь.
— Дружище, я знаю, тебе трудно, но нужно бороться с этим. Ты должен встать и заставить себя идти, понимаешь? Иначе…
— Я знаю.
В словах директора абсолютная ясность. Он прекрасно понимает, что его ждет, и готов к этому.
Майор медлит несколько мгновений, затем решает вести спор, глядя другу в глаза, и исполняет его просьбу. Пропахший пылью кабинет встречает их привычным полумраком. Майор помогает директору зайти внутрь и собирается опустить его на диван.
— Нет. Помоги сесть за стол.
Может, так даже лучше? Может, директорское кресло каким-то образом придаст ему сил? Майор кивает и сажает старика за стол.
— Спасибо.
У директора изможденный вид, лицо кажется почти серым, под глазами тяжелые темные круги. Он смотрит на Майора взглядом мертвеца, и это слишком тяжело выдержать. Майор поворачивает голову к окну и усиленно делает вид, что вглядывается в темноту ночи.
— Там пусто, — скрипит директор. В голосе усталая усмешка.
Некоторое время Майор молчит. Он не может ничего ответить: слишком боится, что голос подведет его и зазвучит нетвердо. Он не может сейчас себе этого позволить, ведь должен оставаться хоть кто-то, кто не сдался. А упаднический дух директора оказывается слишком заразительным.
— Сейчас отдохнешь, и нужно будет подняться, — наконец говорит Майор. — Еще не все потеряно. Мы поставим тебя на ноги. Мне это удавалось и с более угасшими ребятами, чем ты, так что…
— Оставь это, майор, — улыбается директор. Он снова обращается к нему не по кличке, а по званию, и это чувствуется в том, как он говорит. — Посмотри на меня. — Он ждет, пока друг повернется к нему, но тот продолжает всматриваться в уличную темноту. Хочет скрыть мучительную гримасу, исказившую его лицо, но у него не выходит: в профиль такие изменения видны ничуть не хуже, чем в анфас. — Посмотри.
Майор поворачивается к директору и качает головой.
— Нет! — Он поднимает палец и грозит старому другу, как теряющий терпение родитель может грозить разбушевавшемуся ребенку. — Нет, даже не начинай!
— Я как раз пытаюсь это закончить, — мягко напоминает директор.
— Через это можно пройти, — упорствует Майор. — Ты не хочешь содействовать мне, это понятно. Значит, я поставлю тебя на ноги против твоей воли, поблагодаришь потом. Ученики…
— Они молоды.
Голос директора хрустит, как гравий под колесами машины.
Это отрезвляет Майора, и он делается бледным, лицо приобретает все более несчастный вид с каждым ударом сердца.
— Они молоды, дружище, — повторяет директор. Его снисходительная, обреченная улыбка разрывает Майору сердце. — И я пытался угнаться за ними по твоей указке. Пытался диктовать свои правила и отсрочивать неизбежное. — Он качает головой и откидывает ее на подголовник кресла. — Но приходится признать: не мы здесь диктуем что-либо. Это не наша территория. Она принадлежит Холоду. Мы все здесь его гости.
Майор упрямо мотает головой.
— Просто попробуй еще раз, и ты поймешь, что еще можешь бороться…
— Я пробовал уже много раз. — Теперь директор хмурит брови, его начинает раздражать упорство друга, даже несмотря на благие намерения. — Всегда тебя слушал. Настала твоя очередь послушать меня: я не твой солдат, майор.
Слова — тихие взмахи плети, после которых приходит почти физическая боль.
Майор выпрямляется, напрягаясь всем телом, как после настоящего удара. Директор смотрит ему в глаза, выдерживая немой укор и не стыдясь того, что использовал слабое место друга.
— Прости, но только так ты прислушаешься, — кивает он. — Я не твой солдат. Ты не посылал меня на смерть и не должен ни за что себя винить. Хватит лишать меня последнего выбора и тянуть из меня жилы. Оставь меня — мне.
Майор вздыхает. Он на незримом поле боя, где рвутся снаряды обиды, злости, отчаяния, усталости, страха и боли. Ему удается сохранить лицо только благодаря старой привычке — он делал так много раз, не обращая внимания на предательский ком тошноты, подкатывающий к горлу, когда над головой нависает неизбежность.
— Говори мне все, что хочешь. Можешь даже врезать, если полегчает. Скажу заранее — потом не будет возможности — зла я на тебя держать не стану. Я уже сейчас тебя за все простил.
Майор сжимает руку в кулак и поворачивается к директору спиной. В горле и груди нарастает давление, руки дрожат, с губ хочет сорваться крик, которому он никогда не даст выхода.
— Я сдаюсь, — тихо продолжает директор. — Я хочу сдаться, понимаешь? Я и не ждал, что так долго продержусь, в этом много твоих стараний, сам бы я прекратил трепыхаться гораздо раньше. Пожалуйста, — он делает паузу, чтобы перевести дух, — смирись с моим выбором. Ты сделал все, что мог, твоей вины здесь нет.
Майор заставляет себя посмотреть на друга, потому что знает, что другой возможности не будет. Глаза выдают его истинные переживания, и ему стыдно, что великодушия директора хватает на понимание и на сочувствие. Майору это дается куда тяжелее, его никто никогда не учил это проявлять. Его вообще никогда не учили обращаться с чувствами. Ему было удобнее думать, что их не существует.
— Присмотри здесь за всем, — вновь улыбается директор. — Я знаю, это не твоя епархия, но я все равно не доверю ребят и школу никому, кроме тебя.
Майор горько усмехается.
— Ты же сказал, что мы ничего здесь не диктуем.
— Не мне тебе объяснять, что управление имеет множество уровней, — качает головой директор. — Не устраивай мне подростковый бунт, пожалуйста. Меня не хватит на то, чтобы его усмирить.
Майор стыдится своего слабоволия и выговаривает себе за то, что совершенно размяк здесь. Директор видит это на его лице и кивает.
— Хотя на твоем месте я бы, наверное, тоже бунтовал. — Он прикрывает глаза от усталости. — Не вини себя за то, что не в твоих силах перераспределить роли. В глубине души ты понимаешь, что я готов уйти, а ты нет. Тебе еще слишком важно быть героем и спасать жизни, и за счет этого ты здесь гораздо нужнее, чем я.
Майор не понимает, как в словах может одновременно быть столько тепла и холода. То, что в этих словах также много здравого смысла, тяжелым грузом ложится ему на сердце.
— Мне будет тебя не хватать, — честно говорит он.
— Мне жаль, что ты из тех, кто не забывает ушедших, — сочувственно отвечает директор. — Тебе было бы проще не помнить.
— Не хочу забывать.
Директор протягивает дрожащую руку, и Майор пожимает ее — не крепко, как привык, а очень осторожно. У директора слишком хрупкий вид, и Майор боится, что друг может рассыпаться прахом прямо у него на глазах.
— Удачи, майор, — кивает директор.
— Прогоняешь.
Это не вопрос. Майор понимает, что друг просит его уйти, хотя и не произносит этого вслух. Директор прикрывает глаза, и каким-то образом Майору становится ясно, что это бессильная замена кивку. Он без понятия, когда научился считывать такие вещи.
— Уважь старика, не смотри, — шелестит директор.
Майор некоторое время ждет чего-то, хотя бы последнего зрительного контакта, но глаза старика остаются закрытыми.
— Прощай, друг, — кивает он.
Так и не дождавшись последнего взгляда директора, Майор решительной походкой направляется к двери и закрывает ее за собой с обратной стороны.
Глава 39. Сольная спасательная операция
СПАСАТЕЛЬ
Покинутая всеми школа дышит унынием и плачет сорной травой.
Территория запустения.
Холодная, влажно-снежная территория, где не осталось ни души. Призрак сладковатого смертельного смрада не показывается здесь, но всегда бродит где-то рядом. Гротескно изогнутые ветви деревьев чудовищной хваткой цепляются за внутренности корпусов, в которые они проникли. Трещины в стенах и стеклах стонут от напряжения, с трудом выдерживая напор разбушевавшейся растительности. Деревьям и сорной траве будто наплевать на снег и на полагающийся им сон.
Здесь бродит непокорность, здесь действуют законы, переворачивающие реальность.
Последний огонек, что горит здесь сегодня, должен погаснуть.
Где?
Я отдаляюсь от земли и взлетаю выше. Здесь это не запрещено, здесь это вполне возможно и даже кажется тусклой обыденностью. Территория превращается в карту, и я ищу на ней огонек. Он горит не в ученическом корпусе, его слабый свет мерцает в кабинете директора, в полуразрушенном административном здании.
Он уже почти погас…
* * *
Я, видимо, из тех, кто не умеет учиться на своих ошибках.
Сколько соседи кричали на меня, пока я набрасывал куртку и обувался, сколько приводили доводов! Сколько я сам вспоминал наставления Старшей, которая просила меня воздержаться от дежурств, чтобы проверить теорию насчет Холодного ребенка! Все без толку, потому что я знаю, что видел и что в связи с этим произойдет. Вопреки всякому здравому смыслу, я даже не зову с собой Старшую — некогда искать ее по всему интернату. Она на дежурстве и может быть где угодно.
Сборы, споры, предупреждения о страшном переломе событий по картам Нумеролога — все это проходит, как в тумане, и вот я уже на улице, встреченный протестующими хлесткими ударами колючего, по-зимнему морозного ветра. Ноги бегом несут меня к корпусу администрации, призрачные очертания которого проступают в ночной темноте.
Я ничего не знаю: встречу ли там Майора, наткнусь ли сразу на Холод, будут ли там другие опасности. По сути, я мчусь в полную неизвестность с мрачным предзнаменованием от Нумеролога, по словам которого моя жизнь после этой ночи уже никогда не будет прежней.
Почему меня ничто не останавливает?
Уверен, Старшая задала бы мне такой вопрос. Только вот ответа на него у меня нет и не было никогда, сколько себя помню.
Стоит распахнуть дверь корпуса, и мне становится еще холоднее, чем было на улице, хотя это явление нарушает всякие законы нормального мира. Выдыхаю облако пара, которое, на мой взгляд, такое густое, что вот-вот может обратиться в кусок льда. Ничего подобного не происходит (хотя я бы почти не удивился), и я мобилизую все внутренние ресурсы тела, чтобы в кратчайшее время преодолеть расстояние от входа до второго этажа. Не знаю, как буду объяснять Сверчку, что здесь делаю посреди ночи, но, думаю, вопросы отпадут после того, как он увидит сияющий кусок инея, явившийся по его душу.
Почему в этот раз Холод нацелился на директора?
Или же в кабинете директора ученик, которого они с Майором решили скормить Холоду в качестве очередной подачки? В таком случае… моя жизнь в интернате уж точно изменится.
На миг мне становится страшно, и я замираю, леденея в корпусе администрации, как за полярным кругом. В груди начинает противно ныть — тело еще помнит встречу с Холодом и знает, что он совсем рядом.
Размышлять некогда — надо действовать, но я не могу заставить себя открыть дверь в директорский кабинет. Все, что у меня есть, может рухнуть, если я воочию увижу злобные махинации Майора и Сверчка. Я либо стану следующей прикормкой для Холода, либо мне придется бежать отсюда, а уговорить своих друзей из тридцать шестой и Старшую — особенно Старшую — бежать со мной мне не удастся.
Интернат будто шепчет мне на ухо предупреждения, перед глазами пробегают зловещие карты Нумеролога, и я с каждым ударом сердца теряю решимость открыть эту дверь.
Надо уйти. Любой здравомыслящий человек, понимающий, что не в его силах что-то изменить, ушел бы, побоявшись разрушить собственную жизнь. И я уже разворачиваюсь, когда до меня долетает странный шепоток.
Вернись. Слышишь?
Замираю, вытянувшись по струнке. Что это за голос? Я уже слышал его прежде. Мне кажется, он пытается достучаться до меня с первого дня пребывания в интернате, только я успешно отгонял его до недавнего времени. Это один из тех голосов, что мучили Принцессу… или со мной разговаривает территория, которая придает мне столько сил во снах-бродунах?
Вновь разворачиваюсь к двери директорского кабинета и сжимаю руки в кулаки. Тайны окутывают меня с самого начала, с этим уж точно нельзя поспорить. И я знаю одно: я погрязну в них еще глубже, если сейчас уйду. А совесть замучает меня, если я хоть раз допущу мысль, что за этой дверью находился ученик, нуждавшийся в помощи, и я ему не помог.
Дверь административного корпуса вдруг скрипуче стонет и угрожающе хлопает. Дробь чьих-то шагов ускоряется по мере приближения к лестнице. Это вполне может быть Майор, который видел меня и собрался меня сцапать.
Прятаться или действовать?
Я отбрасываю сомнения и решаюсь.
— Спасатель! — доносится до меня, когда я хватаюсь за ручку двери директорского кабинета.
Старшая?
Руки срабатывают быстрее мысли, и я оказываюсь в пыльной затхлости темного кабинета, ожидая увидеть что угодно.
На мне останавливается взгляд Сверчка, его лицо похоже на посмертную маску, и я вскрикиваю, поначалу решив, что вижу перед собой покойника. Никого из учеников здесь нет.
— Д-директор?
Я уверен, что обращаюсь к мертвецу, так что даже не надеюсь услышать ответ.
— Уходите, молодой человек, — медленно, едва ворочая языком говорит мне серолицый Сверчок.
— Спасатель! — отчаянно долетает до меня голос Старшей. Она появляется на лестнице и видит директора через мое плечо. У нее уходит секунда, чтобы сделать для себя все необходимые выводы, и она мчится ко мне. Ее руки вцепляются мне в куртку, она начинает тянуть меня прочь. — Пойдем! Ему не помочь!
Но что-то заставляет меня сделать шаг вглубь кабинета.
— Директор, вам надо уходить! Здесь опасно…
Я не успеваю договорить: в углу рядом со Сверчком вспыхивает синяя искорка, постепенно превращающаяся в контур человека-под-простыней.
— Директор!
— Уходите, — шелестит он.
— Спасатель, не надо, не смотри! — умоляюще кричит Старшая.
— Нет! — протестую я, стремясь добраться до директорского кресла.
Сверчок закрывает глаза.
«Рука» собравшегося из синих искорок Холода тянется к нему. До меня долетает невнятный крик Старшей, но в уши мне словно затолкали комья ваты. Все тело ноет от колючего мороза, а сам я двигаюсь так медленно, будто время вокруг меня обратилось в смолу.
Директор не шевелится, даже не открывает глаза.
Холод касается его, и кабинет озаряется ослепительной вспышкой синего света. Я невольно вскрикиваю, прикрываясь от холодного вихря. Когда я открываю глаза, ни директора, ни Холода уже нет, а в кабинете только я и странная смесь запаха мороза и затхлости.
Уши начинают отходить, будто вату из них вынимают медленно, по кусочку.
— Спасатель! Давай, пойдем отсюда!
Старшая, оказывается, уже несколько секунд трясет меня и пытается привести в чувства. Голос у нее дрожит то ли от холода, то ли от слез.
— Он… — выдыхаю я, — он просто забрал его… Директор, он же просто… исчез?
— Пойдем отсюда, — умоляюще тянет Старшая. — Почему ты не остался в комнате, как мы договаривались?
Поворачиваюсь к ней медленно и настороженно.
— Ты знала? — отрешенно спрашиваю я. — Знала, что здесь будет?
Она напряженно втягивает воздух. Ответа нет ни через секунду, ни через две, а для меня это означает только одно: она знала.
— Пожалуйста, пойдем, — шепчет она.
Высвобождаюсь из ее хватки и ошарашенно отступаю на шаг.
— Старшая, только не говори, что ты…
— Спасатель, прошу тебя, не делай поспешных выводов, — говорит она. Обычно она сказала бы это тоном наставника. Тоном Старшей. Но сейчас в ее голосе страх и поиски дополнительного времени, чтобы придумать выход.
— Холод убил человека, а ты знала, что так будет, и ничего не предприняла?! — Мой голос набирает силу с каждым словом.
На глазах Старшей выступают слезы.
— Нет, — она качает головой, — нет, все не так…
— А как?!
Старшая молчит. Меня начинает трясти, и холод корпуса тут ни при чем.
— Ты знала, черт возьми? — чеканю я. — И, если еще раз скажешь что-то кроме «да» или «нет», клянусь, я за себя не отвечаю!
Я уже знаю, какой ответ меня ждет, и все равно усиленно надеюсь услышать противоположный. Она медлит несколько секунд, голова ее виновато опускается, но я все равно могу расслышать едва уловимое «да».
Мне становится нечем дышать, туман застилает глаза, в ушах звон. Я отшатываюсь от Старшей, глубже заходя в опустевший могильник директорского кабинета.
— Спасатель, — хнычет Старшая, протягивая ко мне руку.
— Ты же убила его, понимаешь? — шепчу я, качая головой.
— Нет, ты ошибаешься…
— Как и Пуделя с Принцессой? Ты просто отдала их Холоду, хотя знала, что они исчезнут навсегда?
— Выслушай меня…
— Зачем?! — вскидываюсь. Мое состояние грозится обернуться чем-то вроде истерики, и я не уверен, что смогу этому помешать. — Ты опять будешь увиливать! Ты всегда это делаешь и выставляешь меня идиотом! Все то время, что я искал предателя, который подрывает нашу работу, им была ты!
— Нет, я…
Я собираюсь ее перебить, как она делала это со мной множество раз. Хочу сказать, что совершенно не знал человека, которого полюбил; назвать ее маньячкой и убийцей; нащупать хоть какой-то рычаг совести, чтобы убедиться, что для Старшей не все потеряно.
У меня и впрямь получается перебить ее, но делаю я это не так, как собирался. Мою ногу вдруг пронзает такая страшная боль, какой я в жизни не испытывал. Я вскрикиваю и падаю на пол. Призраки интерната будто чуют мое уязвимое положение и слетаются на меня незримой толпой. Потолок перед моими глазами идет трещинами, и из них звучат голоса, кромсающие мои уши своим назойливым шепотом.
Вернись.
Слышишь?
Мы будем здесь для тебя каждый день!
Мы никогда тебя не оставим.
Слышишь?
Ты нам нужен.
Кажется, я кричу в тщетной попытке вырваться из припадка, в который угодил… хотя я в этом не уверен.
Паутину трещин закрывает лицо Старшей, нависшее надо мной. Горячий удар кусает щеку, но это ничто в сравнении с той нечеловеческой болью, которая терзает мне правую ногу до колена. Я извиваюсь, стараясь сбежать от нее, но она бежит быстрее, у нее получается настигнуть меня на секунду раньше, чем я вырываюсь из ее хищных челюстей.
— Ты Спасатель из тридцать шестой! Повтори это! Пожалуйста, повтори! Останься со мной, я тебя умоляю! Не слушай их, не уходи с ними, ты мне нужен!
Ты нам нужен.
— Я тебя не брошу!
Мы постоянно будем здесь.
— Спасатель!
Сынок…
Сынок? Что-то во мне начинает трепетать от незнакомой силы. И тогда Старшая, отчаянно всхлипнув, вдруг кричит:
— Назови свое имя! Кто ты вне интерната! Вспомни!
Меня подбрасывает, выгибая мне спину, будто всех духов разом высасывает в паутину трещин, обратно в потолок.
Несколько минут в кабинете директора висит звенящая тишина. Моя голова покоится на коленях Старшей, ногу больше не терзает боль, голосов нет. Старшая смотрит вверх, я ощущаю дрожь, бьющую ее тело, и понимаю, что она беззвучно плачет.
— Старшая… — хрипло обращаюсь я. — Что это было? Ты говорила про мое… имя? Просила его вспомнить?
— Да, — с трудом выдавливает она.
— А почему я его не…
Старшая опускает голову, взгляд ее полон горя и боли, которая и не снилась моей ноге.
— А ты правда еще не понял? — звеня от напряжения, спрашивает она. — Не понял, что это за место?
В ее страдальческой гримасе — ответ на все мучившие меня вопросы, но теперь я совсем не уверен, что готов его услышать. А услышать придется.
Глава 40. Исповедь Старшей
СПАСАТЕЛЬ
Старшей все же удается уговорить меня покинуть корпус администрации. Мы выходим оттуда молча и не решаемся браться за руки, как если бы это прикосновение было взрывоопасным.
Я чувствую себя сидящим на пороховой бочке, мне плохо и страшно. Малодушно хочется, чтобы сейчас кто-то меня успокоил, сказал, что все будет хорошо, развеял рой мыслей, слетевшихся на мои переживания. Но единственный, кто сейчас рядом, это Старшая, а она отрешенно молчит, лениво идя к нашей поляне. Ее вид навевает мысли о смертниках, приближающихся к месту казни.
Я пока не решаюсь задавать ей вопросы.
Я даже не уверен, что хочу их задавать, но отчего-то чувствую, что выбора у меня нет. Если отказаться узнавать правду, будет невозможно перестать об этом думать. Вопросы будут накапливаться, подступать к коже, как болезненный гнойник, и они не оставят меня в покое, пока я не получу ответы.
Что-то внутри меня хочет сопротивляться и нарочно замедляет шаг. Оно не желает, чтобы этой ночью мне открывалась страшная правда, природу которой я до сих пор не осознаю.
Пусть подступает! Пусть как гнойник! — капризничает оно. — Давай об этом забудем хоть на денек! Поспим, проснемся и попробуем сделать вид, что ничего не было! Здесь же так просто забыть обо всем! И мы сможем, если очень захочется. Ну, пожалуйста! А иначе у нас отберут все, что мы успели полюбить.
Нечто детское, живущее в глубине моей души, сплетает себя и меня в единое «мы» и умоляет поддаться на уговоры, а мне очень хочется это сделать. Наверное, если б к нынешнему моменту я не научился как следует плевать на то, что мне хочется, и запинывать обиду на это в дальний подкроватный угол, я бы поддался.
Но я научился.
Поляна встречает нас неприветливо и хлещет холодным ветром по лицам. Она зла на нас и будто хочет поставить на место, привести в чувства. Поляна, словно живое существо, почти слышимо просит нас одуматься.
Мы ее не слушаем.
Старшая вдруг делается похожей на изломанную куклу — садится на бревно так резко, что я принимаю это за падение и уже готовлюсь ее подхватывать. Вовремя отказываюсь от этой затеи и убеждаюсь, что все в порядке. Уверен, сейчас Старшая бы не оценила проявлений заботы. Вообще никаких.
Я осторожно подхожу к ней, но не решаюсь сесть рядом. Она устало поднимает на меня глаза и невесело усмехается.
— Можем начать этот разговор, как хочешь, — говорит она. — С твоих вопросов или с моих рассказов. Я не знаю, как про это говорить, я не хочу. Но это лучше, чем если ты будешь считать меня тем, кем недавно считал Майора. Мне тогда сдохнуть захочется, а самоубийства здесь не работают.
Последние слова окатывают меня ледяной водой отрезвления. Внутренний голос, умолявший обо всем забыть, робко притихает и прячется. Ему теперь ясно не хуже, чем мне: я должен все выяснить.
— Самоубийства… не работают? — тупо повторяю я. — Из-за Майора?
Кислая усмешка Старшей и ее скептический взгляд дают мне понять, что я зря наделяю главного интернатского изувера чрезмерной властностью.
— Да причем здесь Майор? — тихим голосом, полным досады, бросает она.
Старшая опускает голову, а руки кладет на колени. Я чувствую, что она не хочет на меня смотреть, хотя сам не отвожу от нее глаз, немо умоляя о чем-то, чего до конца не понимаю.
— Здесь, — робко начинаю я, — нельзя умереть?
Собственные слова звучат безумно. Пока я произношу их, совесть хлещет меня плетьми за то, как я среагировал на столь же сумасбродные речи Пуделя перед его побегом.
— Можно, — не поднимая головы, отвечает Старшая, — если Холод заберет. Другими способами — нет.
Задерживаю дыхание, чувствуя, как в голове начинает тревожно пульсировать кровь. До этих слов, до этих роковых секунд я верил, что все может остаться нормальным. Что найдется какое-нибудь объяснение, хоть самое бредовое, которое бы сделало это место пусть не самым ординарным, но все-таки человеческим. Школой-интернатом, а не чем-то опасным, живущим по своим, отдельно стоящим законам, которые регламентируют даже смерть. В обычном месте я мог бы остаться и продолжать жить свой счастливый выпускной год, потому что здесь те, кто успел стать мне по-настоящему дорогими людьми. В обычном месте мне не понадобилось бы что-то решать, а теперь это маячит передо мной неизбежной лавиной, которая уже сошла и вот-вот доберется до меня.
Собираюсь с силами и пытаюсь продолжить разговор.
— То есть, если, например… гм… гипотетически придушить кого-то подушкой на территории нашей школы, он не умрет?
Пока я говорю это, мои пальцы находят надоедливую заусеницу и терзают ее с аппетитом голодных собак. Уверен, к концу этого разговора я оставлю там сплошные кровавые ошметки. Надо бы прекратить, но я осознанно не прекращаю, потому что иначе я искромсаю в ошметки не микроскопический участок кожи, а нервы. Не уверен, что их удастся так просто восстановить.
— Получится качественная пытка, но не убийство, — подтверждает Старшая.
— Даже если душить долго? Даже если всю ночь?
— Да.
— Но ведь это физически невозможно!
Старшая поднимает голову, взгляд становится резким, как пощечина.
— А еще физически невозможно оживлять персонажей из собственных страшилок или заставлять снег идти в царстве вечной осени, но у тебя получается! — с едким жаром, оставляющим на моем сердце след копоти, почти кричит она. — Даже болотница не ожила, хотя о ней весь интернат рассказывал истории в самых разных вариантах! А на Холодного ребенка хватило тебя одного.
Трясу головой и пытаюсь собраться с мыслями, хотя куда проще вопрошающе попугайничать. Я уже понимаю, что это место — далеко не просто школа-интернат, и со всеми нами что-то сделали перед тем, как мы сюда попали, но у меня не выходит сложить картину воедино. Я чувствую внутренний протест перед каждой попыткой.
— Давай, напрягай голову! — горько смеется Старшая. — Думай, где ты и что это за место! Ты же уже понимаешь. Ты уже знаешь, поэтому твоя нежная привязанность к тому, что «физически возможно», — она кривляется, искажая мой тон, — выглядит нелепо.
Место, где нельзя умереть, — подсказывает мой внутренний голос. Хорошая зацепка, Шерлок.
— Это… загробная жизнь? — спрашиваю я, и мой разум отказывается признавать это даже гипотетически.
Старшая широко улыбается, обнажая зубы.
— Почти. — Несколько секунд она мучает нас обоих ожиданием моего просветления, но не дожидается его и, в конце концов, теряет терпение. — Мы в коме.
Тупо моргаю, не сводя с нее взгляда. Эта новость меня не шокирует, она будто пролетает мимо. Мне проще поверить, что это розыгрыш, и я всерьез жду кого-то, кто наблюдает за моей реакцией и вот-вот выскочит из-за куста со словами: «Эй! Тебя разыграли!», чтобы хорошенько похохотать. Но Старшей не до смеха, она слишком серьезна и у нее слишком запавшие глаза с застывшей трагедией, чтобы поверить в шутку. К тому же Старшая — не настолько хорошая актриса, она не смогла бы такое сыграть.
— Осознавай, — с горьким снисхождением говорит она, видя мою заторможенность. — Каждый, кто через это проходит, ведет себя по-своему. Майор говорил, у него была истерика. Ему… директор помог. — Глаза Старшей становятся совсем печальными и блестят от слез. Она отводит взгляд, чтобы не смотреть на меня, будто от этого ей только горше.
Я стараюсь унять головокружение и напрягаюсь всем телом.
Это слишком много.
Это неправильно.
Этого не может быть.
Сказанное Старшей доползает до меня со скоростью улитки, и я с каждой секундой все больше погружаюсь в зыбучие пески шока. Я там уже настолько глубоко, что даже не могу по достоинству оценить факт истерики Майора, который раньше заставил бы меня злорадно рассмеяться.
На мне бородавками вырастают вопросы, и я не знаю, с какого начать, чтобы собрать по кусочкам свою рассыпавшуюся рассудительность. В голове опилки, конечности — как у марионетки на шарнирах. Я с каждой секундой все меньше чувствую себя собой. Точнее все меньше чувствую себя Спасателем, а кем чувствую, пока не понимаю.
— Держишься не так плохо, как я думала, — хмыкает Старшая. — Я… ожидала, что ты рано или поздно поймешь, просто не знала, как. И не знала, чего ты в связи с этим захочешь.
Откашливаюсь, чтобы проверить работоспособность голоса, и деревянной походкой подхожу к бревну. Безвольно опускаюсь рядом со Старшей второй сломанной куклой и качаю головой.
— Жаль, у меня сигарет тут нет.
— Ты куришь? — буднично спрашивает Старшая. И мне хочется уцепиться за неинтересность ее вопроса, за серый тон, потому что я вряд ли выдержу разговор, на который сам нарывался с первого дня пребывания… уместно ли теперь говорить «здесь», или надо говорить «в коме»?
Меня передергивает. Внутри бушует странное чувство обманутости, как будто мне подарили прекрасную сказку, а потом вырвали последние страницы книги и не дали узнать счастливый финал. Вместо этого концовку мне дорассказывает старый пропойца, у которого от души-то остались одни уголья. Какой он, черт побери, может подарить сказочный счастливый конец?
— Здесь ни разу не курил. Но что-то подсказывает, что… там… — зачем-то заставляю себя это произнести, — в настоящей жизни я курящий.
Старшая морщится, как от кислятины, но не комментирует мое замечание.
— Тогда кури, — пожимает плечами она.
Я усмехаюсь.
— А у тебя есть сигареты?
— Нет, а у тебя могут быть, если очень хочется, — серьезно говорит она. — Наверное, с этого и стоит начать: с возможностей. — Разъедающая печаль вновь отпечатывается ожогом на ее лице, и она нервно сцепляет пальцы, устремляя взгляд в глубину темного перелеска. — Ты никогда не обращал внимания, что все нужные вещи здесь появляются сами собой? Учебники, тетради, одежда? Или сигареты у разнорабочих. Тут же неоткуда их брать, никто их не привозит, а окурки каждый день приходится собирать.
Я приподнимаю брови, представляя себе портал в иное измерение, куда лезут курильщики-разнорабочие, чтобы достать очередной блок сигарет. Версия фантастическая, но она хотя бы объясняет, почему в глуши, где нет ни единого магазина, никогда нет недостатка в куреве ни у рабочих, ни у «подмастерьев».
— Когда здесь ни с того ни с сего пошел снег, — Старшая улыбается самой трагичной улыбкой на свете, — у всех вдруг появились теплые куртки. Потому что они были нужны. Потому что все верили и знали, что они у них тут есть. Понимаешь?
— Не уверен, — честно отвечаю я.
Старшая терпеливо вздыхает.
— Просто попробуй достать сигареты.
— Откуда?
— А где они у тебя должны быть?
Я безотчетно лезу в левый карман куртки, и пальцы натыкаются на небольшую прямоугольную коробочку. Изнутри меня колет холодная игла испуга, и я растерянно извлекаю на свет пачку сигарет, кажущуюся призраком какой-то другой, странно далекой жизни, в которой всё вокруг и даже я сам — совсем не такое, как здесь. Зажигалку я нахожу во втором кармане, подношу ее ближе к лицу, чтобы рассмотреть, и беспомощно таращусь на свою находку.
— И здесь… все так могут? — спрашиваю едва поддающимся голосом.
— Нет. Только некоторые. Например, разнорабочие каким-то образом всегда могут достать сигареты. Но, думаю, они просто знают, где их взять, и уверены, что всегда их там найдут. Эта уверенность превращается в необходимость, и сигареты появляются там, где должны быть. А «подмастерья» уверены, что могут достать курево только у разнорабочих, вот к ним и бегают по заученной схеме. Я не знаю, как эта способность распределяется и почему кому-то дается, а кому-то нет. Возможно, это как-то связано с твоим состоянием вне этого места. Или это случайность. Правильного ответа нет.
— Это место, — сглатываю застрявший в горле комок сопротивления, — оно такое одно?
Старшая издает скрипучий смешок.
— Не знаю. Никто не показывал мне карту мест временного содержания коматозников, — едко бросает она. — Все, что я тебе могу рассказать, было собрано опытным путем. Это догадки, домыслы и эксперименты. То, что я могла с кем-то обсудить.
— С Майором? — не удерживаюсь я. Укол ревности прорывается даже сквозь шоковый туман, все еще стелящийся по сознанию. — Он ведь тоже знает?
— Да, — невозмутимо отвечает Старшая и тут же смотрит на меня с осуждением. — Теперь понимаешь, почему я, как ты выражался, «бегала за ним»? Он был единственным, с кем я могла об этом поговорить. С директором у нас как-то… меньше ладилось. Я его не то чтобы недолюбливала, мы просто как будто на разных языках говорили.
Киваю. Может, она и ждет, чтобы я извинился за свои придирки к Майору, но делать это я решительно отказываюсь. Если он все это время знал, что здесь происходит, мог бы не позволять мне считать себя сумасшедшим после пропажи Пуделя, я же тогда реально чуть с ума не сошел! Но Майор предпочел отмолчаться и поиграть в заботливого воспитателя — как всегда, выбрал манипуляции вместо честности. Может, он никому в итоге не желал зла, но пока что его линия поведения все еще вызывает вопросы.
Старшая не дожидается моих извинений за отношение к Майору и вздыхает.
— В общем, если тебе нужны мои домыслы, я предполагаю, что существуют… своеобразные ячейки. Или территории, на которые мы можем попасть, когда находимся в коме. Вряд ли эти территории свои для каждой страны. Здесь, как ты, наверное, заметил, встречаются люди самых разных народностей с отпечатками разных культур. Вероятно, здесь собираются те, для кого школа… или даже школа-интернат — знакомая обстановка. Причем, не только ученики — учителя тоже. Бывают, правда, исключения. — Она замечает мой взгляд и недовольно пыхтит. — Да-да, я про Майора. И не только. Тебе наша учебная программа не казалась нетипичной? Иногда сюда заносит тех, кто здесь явно не к месту.
Я не выдерживаю и достаю из пачки сигарету. Щелчок зажигалки, тихий хруст бумаги, терпко-горький табачный дымок, сизый выдох…
Старшая не торопит: понимает, что мне нужно время осознать очередной этап ее рассказа. Я вспоминаю все, что видел здесь с момента своего приезда. За учениками не было строгого надзора: воспитатели казались чисто номинальными, учителя могли спонтанно смениться, а вместе с ним скачкообразно менялась и учебная программа. Не все предметы претендовали на звание школьных дисциплин, да и контроль по ним велся из рук вон плохо. Учителя не запоминали имена учеников и не называли их по классному журналу, они вызывали кого-то для ответа по номеру места за партой. А учебники, которые были необходимы, действительно попадались на глаза, как будто всегда лежали на том месте, откуда их берешь. Расселение по комнатам, выдача постельного белья, вещи, которые находились в сумке, хотя изначально я даже не помнил, с чем сюда приехал — если сложить все это воедино, это действительно доказывает, что Старшая не врет.
Затягиваюсь так сильно, что должен закашляться, но легкие ничем не отзываются, как будто привыкли к сигаретам довольно давно. Хотя трудно сказать, насколько сигареты здесь настоящие…
Голова идет кругом от всего, что на меня свалилось, и я устремляю взгляд в никуда.
— Если здесь все из разных стран, — неуверенно начинаю я, со скрипом впуская эту гипотезу в разум, — почему мы все друг друга понимаем?
Старшая не ищет мой взгляд, чтобы убедиться, много ли во мне скепсиса, или я спрашиваю серьезно. Мне даже кажется, что ей на это совершенно плевать. Мы бросаем вопросы и ответы так, будто между нами стенка, и слова летят в глубину перелеска, в пугающую черную неизвестность интерната.
— Видимо, это место способствует пониманию. Переводит все существующие языки на некий универсальный. Может, дело в чем-то другом, но как еще это объяснить, я не знаю.
Киваю и вздыхаю. Вопросы начинают потихоньку становиться более явными.
— Я как-то попытался заговорить с соседями о выпуске. Они на меня тогда посмотрели стеклянными глазами, — вздрагиваю от воспоминания. — Они как будто не могли воспринять то, что я им говорил. Я сбежал из комнаты и быстро успокоился, хотя это показалось мне жутким…
Не договариваю, понимая, что Старшая поймала суть вопроса и уже знает, о чем надо рассказать.
— Учитывая, что это не настоящая школа, никакого выпускного здесь быть не может. Здесь время идет иначе.
— Вечная осень, — киваю я. — И ты говоришь, что я сумел каким-то образом повлиять на это место, чтобы началась зима? Поэтому Майор так удивлялся, когда увидел здесь снег?
Всего один кивок. «Да» в ответ на все, что я спросил.
Я борюсь с собой, потому что и вопросы, и ответы кажутся мне слишком дикими. Правда об этом интернате похожа на болезнь, стремительно поражающую разум, и что-то во мне панически жаждет излечиться от нее беспамятством. Но в глубине души я понимаю, что знаки и догадки посещали меня с первого дня здесь, просто я усиленно пытался не придавать им смысла.
— Я еще не видела, чтобы кто-то влиял на это место так сильно, — говорит Старшая. — Те, кто осознаёт, где находится, а таких единицы, могут влиять по мелочи и жить по законам этого места. Но те, кто может перекраивать его под себя, мне еще не попадались.
У меня заканчивается сигарета, и я умудряюсь отстрелить с нее тлеющий у самого фильтра остаток одним щелчком, словно делал так уже множество раз. Рыжий огонек утопает в мокром снегу и гаснет.
Старшая, продолжая смотреть в темноту, а не на меня, раскрывает передо мной ладонь и ждет, что я положу на нее окурок.
— Давай сюда. Нечего мусорить, — безразлично говорит она.
— Зачем? Ты же не уборщица, — хмурюсь я. Никогда не мог взять в толк, зачем она собирает по территории окурки. — К тому же, судя по твоим словам, я могу заставить его раствориться в воздухе.
— Сюда дай, — повторяет она. — Фокусник нашелся.
И как бы сильно я ни умел влиять на это место, со Старшей предпочитаю не спорить. Послушно кладу окурок ей на ладонь, а она убирает его в карман куртки. По губам пробегает тень победной улыбки, хотя сама Старшая все еще источает меланхолию, а я не понимаю, почему. Действительно ли она воспринимает заточение здесь настолько трагично? Либо я совсем ничего не понимаю в нюансах поведения, либо Старшая не выглядела несчастной все то время, что я ее знаю.
— Так вот, если возвращаться к твоему вопросу, — ее голос врывается в мои путаные мысли, — выпуска здесь, конечно, быть не может. Ученики не могут сообразить, сколько длится то, что они считают учебным годом. Учителя, впрочем, тоже. То есть, они понимают, что время идет, но не отслеживают, сколько прошло.
Старшая говорит об этом спокойно, а мне это кажется чем-то страшным. Я вспоминаю соседей, и их времяпрепровождение теперь видится в ином свете. Они почти всегда ведут себя так, будто тридцать шестая — их единственный островок безопасности. В ней они зависают в моменте, проводят там большую часть своего времени, и я начинаю сомневаться, что вне комнаты, классов и столовой они вообще существуют. Впрочем, если б не существовали, вероятно, Сухарь не встречался бы с Белкой. Эта мысль заставляет вихрь тревоги внутри меня поутихнуть хотя бы на время.
Старшая не замечает моего напряжения и продолжает:
— Это, я так понимаю, тоже влияние места. Интернат умеет, — она медлит, подбирая слово, — убаюкивать. Принимать, утешать, отводить тревожные мысли. Если человек это позволяет, он будет чувствовать себя здесь комфортно.
Я понимаю, о чем она говорит — ощущал это не раз на собственной шкуре. Беспокойные мысли очень быстро оставляли меня, стоило от них отвлечься. Если остальные не задумываются о странностях, они, получается, постоянно пребывают в этом навязанном спокойствии! Не уверен, что знаю, как на это реагировать.
— Поэтому все забывают Холод и тех, кого он забрал?
— Поэтому тоже, наверное…
Ответ Старшей будто сминается, как неудачная любовная записка. Она обрывает его и закусывает нижнюю губу.
— Тоже? — не даю ей соскочить с темы. — А почему еще? Почему этой ожившей страшилке удается на всех влиять? Или о Холоде все просто рассказывали одинаково, поэтому легенда и обрела такую силу?
Старшая поворачивается ко мне и смотрит очень пристально, как в самые первые дни моего пребывания здесь.
— Спасатель, Холод — это не страшилка, и никто никогда его не оживлял. Я вообще не уверена, что истории могут оживать, сколько бы раз их ни рассказывали. Только у тебя получилось это сделать. Возможно, потому что ты поверил в способность легенд оживать здесь и бессознательно проделал это со своим монстром.
— Стоп, — я качаю головой, — а как же твои заверения, что если много человек верит в правдивость истории, здесь она может стать правдой? Ты же говорила мне это…
— Потому что ты заваливал меня вопросами, — перебивает Старшая. — Я должна была что-то тебе сказать, чтобы ты угомонился.
Непонимающе качаю головой.
— Но если ты соврала, почему же Холод…
— Холод — это смерть, — говорит она отрывисто. — Он был здесь до любого из нас и всегда властвовал над этим местом. Это его территория. Если он забирает кого-то, значит этот кто-то скончался в коме. Или его отключили от аппаратов.
Таращусь на нее в ужасе и невольно отстраняюсь. Учитывая, что Старшая говорит, по сути, о таких же ребятах, как мы, — чьи тела в реальном мире сейчас лежат, подключенные к аппаратам, от которых зависит их жизнь, — констатирует она этот факт с пугающим хладнокровием.
— Что?! То есть, мы здесь, как коровы на убой, ждем своего часа?! И выхода нет?
Старшая приподнимает руку, прикрывает глаза и переводит дыхание, чтобы не начать кипятиться, как делает это каждый раз, когда считает меня недостаточно сообразительным.
— Тихо ты, не всё сразу, — строго обрывает она. — Этот час наступает не для всех, некоторые ведь выходят из комы.
— А можно из нее выйти специально? — выпаливаю. — Или это происходит само по себе, без твоего участия?
— Об этом чуть позже. — От меня не ускользает, что Старшая едва заметно кривит губы на этом моменте и с куда большей охотой продолжает про Холод. — Также смерть можно отвести. Ты и сам пару раз это делал.
Ее слова бьют меня, словно обухом по голове. Ошеломленно прокручиваю в воспоминаниях свои свидания с Холодом. Выходит, меня коснулась… смерть?
— Сообразил, — говорит Старшая. Это не вопрос, она видит, что я понял. — Понимаешь, почему другие бы не стали так рисковать и повторять твой трюк? И не надо сейчас говорить, что сам тоже не стал бы, если б знал. Уверена, тебя бы и это не остановило.
Тупо киваю, не находясь, что ответить. Слова из меня временно выветриваются.
— Это не единственный способ, — продолжает Старшая. — Есть еще метод Майора. Собственно, для этого существует корпус под названием Казарма, куда забирают всех, кто начинает слабеть. Здесь это называют трудным периодом. В Казарме их не просто так гоняют, а для того, чтобы к ним вернулись жизненные силы. Приводят в тонус. Как видишь по Нумерологу, этот метод работает.
А вот теперь я впечатлен и пристыжен. Щеки и уши у меня нагреваются, я припоминаю каждую грань своего сволочного поведения по отношению к человеку, который неустанно спасал учеников интерната. И, похоже, директора он тоже пытался спасти! Понимал, что у него не получится, поэтому и плакал у себя в комнате.
Потираю руками лицо и неловко молчу, не зная, что сказать. Неудобно вышло. Я Майора в чем только ни подозревал, а он, выходит, не так уж плох. Можно даже сказать, совсем не плох…
— Поэтому я его и защищала, — заключает Старшая. — Как видишь, он совсем не заслужил твоих нападок.
— А ты не могла мне просто все рассказать?! — возмущаюсь я.
— А ты бы поверил? — усмехается Старшая.
Учитывая, что даже после стольких доказательств верится мне со скрипом, крыть нечем, поэтому складываю руки на груди и недовольно нахохливаюсь. Старшая улыбается, и впервые за этот разговор ее улыбка не пропитана обреченностью.
— Так… — собираюсь с силами я, — если отвести смерть не удается, ушедших здесь забывают?
— Почти все. Кроме тех, кто понимает, что происходит. Ну и кроме тебя, — она досадливо пожимает плечами, — видимо, из-за твоей способности влиять на это место ты тоже не забывал. Не хотел. И место тебя слушалось — не отбирало у тебя твои воспоминания, несмотря на то, что они тебя тяготили.
У меня начинает ломить виски от тяжести всей этой информации.
— Интернат пытается успокоить и сохранить тех, кто в нем находится, — говорит Старшая. — Я догадываюсь, что такой мнительный тип, как ты, мог бы после всего, что узнал, посчитать это место плохим, но оно не плохое. — Голос Старшей пронизывают золотистые ниточки нежности. — Оно заботится о нас, если жить по его законам, понимаешь?
— Я пока не услышал, что оно может дать свободу выхода… — пытаюсь начать спорить я, и осекаюсь. Озарение ставит на моем лице печать, и Старшая кивает, видя, что я понял.
Перед моими глазами воскресает образ Пуделя и безумные слова, которые он говорил. «Выйти отсюда по-человечески, по дороге». Значит, он догадался, где находится (или просто понимал, что должен проснуться), поэтому и пытался умереть. Он думал, что это поможет ему оказаться в настоящем мире. Думал, это сработает, поэтому не прекращал попытки покончить с собой. У него хватало неверных догадок, у которых могли бы быть тяжелые последствия, но обошлось, потому что Майор… стало быть, он и вправду показал ему, что умереть здесь нельзя, тем самым наведя его на верную догадку?
— Пудель, — шепчу я.
— Да, — виновато подтверждает Старшая. — Он не был сумасшедшим. Он был странным, этого отрицать не буду, но понял он все правильно. Отсюда есть выход, интернат не держит. Пудель ушел через него. И, — она медлит несколько секунд, но потом добавляет, — Принцесса тоже. По законам этого места, их тоже должны были все забыть. Но с тобой, как всегда, вышло сложно.
Игнорирую упрек и досаду в ее голосе. Меня волнуют другие вопросы.
— Дриада ушла туда же?
— Судя по всему, — нехотя отвечает Старшая.
— И если бы я ее догнал…
— Возможно, ты бы тоже очнулся. И это могло быть плохо, потому что ты не чувствовал потребности выйти! Лучше не выталкивать никого отсюда насильно, человек может быть не готов выйти из комы, ему может требоваться больше времени. Поэтому я тебя и остановила, когда ты помчался за этой Дриадой. И по той же причине Майор тебе ничего не сказал о Пуделе, когда ты пришел в Казарму. Ты ведь не сбежать отсюда хотел, а снова стать нормальным, оставаясь здесь. Значит, не был готов очнуться.
Ладно, вопросы к Майору полностью отпадают, и надо бы перед ним извиниться. Теперь мне этого даже хочется: очень уж несправедливо я с ним себя вел все это время.
Тем временем неприязнь Старшей к нынешней ветви разговора почти ощутима. Некоторое время я не решаюсь снова пристать к ней с расспросами, но нетерпение начинает выжигать меня изнутри, и я не удерживаюсь:
— Там, в кабинете директора, я слышал голоса. Они называли меня сынок.
— Скорее всего, это твои близкие, — вздыхает Старшая. — Они могут говорить с тобой, и часть из этого долетает до тебя через шепот стен.
— Значит, я готов просыпаться, ведь так? Это уже точно не глубокая кома!
Старшая отводит взгляд. Нет, ей определенно не хочется говорить со мной о пробуждении, мне это не кажется.
— Ты уже определяешь степень глубины своей комы? — ядовито усмехается она. — А несколько минут назад вообще не мог поверить в это.
— Не язви, — прошу я. — Ты обещала поговорить начистоту, поэтому я спрашиваю. Не хочешь говорить сама, я спрошу у Майора.
Старшая вздрагивает и качает головой.
— Не надо, он… друга ведь потерял. — Она недовольно вздыхает, видя, что я настроен решительно. — Ладно, я не буду язвить, обещаю. Просто не трогай Майора.
Ее нежность к нему мне все еще не нравится, но на этот раз я заставляю себя не кипятиться. Старшая не замечает, как я давлю в себе раздражение, и возвращается в русло разговора:
— Начнем с голосов и того, с помощью чего я тебя вернула. Я попросила тебя вспомнить твое имя. Ты его, как водится, не помнишь, здесь так со всеми, и испугался. Интернат уловил это и отвел от тебя голоса, чтобы тебя успокоить.
Я недоверчиво хмурюсь.
— И что же, никто не помнит свои имена из реальной жизни?
— Как и подробности этой самой жизни, — кивает она.
— И никого это не беспокоит?
— А тебя беспокоило?
Вспоминаю день прибытия и понимаю, что все мысли о прошлом почему-то откидывал. Хотя что-то я, кажется, пытался вспомнить, но тут же бросал попытки — решал, что мне это не нужно.
Остальным это, похоже, тоже не требуется.
Перетрясаю в памяти все вечера с соседями в тридцать шестой и не выуживаю ни единого упоминания о жизни вне интерната. Любые сплетни, страшилки или курьезы касались только школы. При этом я почти всегда подсознательно чувствовал, что не хочу начинать разговоры о внешкольном прошлом или о будущем, как если бы эти темы считались неприличными или нетактичными.
— Неужели никто так и не вспоминает? — с грустью спрашиваю я.
Чувствуется какая-то жуткая несправедливость в том, что у тебя попросту отбирают всю твою историю. Выходит, здесь ты состоишь только из черт своего характера и теряешь весь опыт, который приобрел. Есть в этом какая-то нечестная беззащитность, которая не устраивает меня, сколь бы убаюкивающе интернат себя ни вел взамен.
— Бывает, что те, кого зовут голоса, вспоминают. Как правило, они уходят из интерната, как Пудель. Впрочем, редко кто вспоминает слишком много. Чаще всего они просто чувствуют потребность сбежать и бегут. — Старшая тяжело вздыхает. — Видимо, потеря имени и прошлого — еще один механизм, с помощью которого интернат успокаивает нас. Он отрывает нас от связей прошлого, и мы не тревожимся насчет тех, кто остался по ту сторону.
— Зато однодневный бойкот для вновь прибывших не способствует спокойствию, — бурчу я, вспоминая, как был растерян в первый день.
— А не все реагируют, как ты, — хмыкает Старшая. — Этот бойкот нужен, чтобы человек понял, остается он, или уходит. Некоторые уходят, так и не получив местную кличку. Таких мы обычно даже не замечаем. Ты и представить не можешь, сколько их сюда попадает и тут же пропадает.
Я напрягаю память, вспоминая собственный приезд. Затылок водителя всплывает первым, и я устремляю на Старшую горящие любопытством глаза.
— А все приезжают на черной машине?
— Да, — кивает она. — И водитель всех спрашивает: «выходить будешь?», дает тебе шанс сделать выбор. Кстати, никто никогда не видел его лица. — На короткий миг Старшая перестает напрягаться, и рассказ приобретает оттенок манящей местной загадки, которой можно было бы привлекать туристов, если б они тут водились. — Я даже не уверена, что он существует. В смысле, что он такой же, как мы все. — Она таинственно улыбается. — Возможно, он мираж, который просто отыгрывает для нас прибытие в школу. Для лучшей адаптации. Или что-то вроде Харона. В конце концов, не с потолка же берутся мифы.
Потираю ноющие виски и стараюсь усвоить услышанное.
— Ясно. Ясно. Будем считать, что я более-менее понял.
— Смелое заявление, — сомневается Старшая. — Уверен?
— Больше все равно переварить не получится, — неловко хихикаю я и тут же становлюсь серьезным. Гляжу на Старшую так, словно хочу уличить ее во зле, которое ей старательно удавалось скрывать. Она замечает этот взгляд и тоже на меня смотрит. Не реагировать у нее не получается: ее тело начинает напоминать сжатую пружину, глаза становятся испуганными.
— Ты чего так смотришь? — спрашивает она.
— По тому, что ты рассказала, все сходится, кроме одного, — говорю я. — Непонятно, почему ты до сих пор здесь.
Глава 41. Уникальная
СПАСАТЕЛЬ
Мои слова пугают Старшую. Она начинает качать головой, прося меня остановиться, но я не останавливаю мысль.
— Ты явно помнишь и знаешь больше, чем все остальные. Черт, если б я знал выход, я бы сразу ушел туда, не задумываясь, и остальных бы за собой позвал! А ты… ты здесь явно давно, но не стремишься уходить.
Старшая вскакивает с бревна, и я вскакиваю вслед ней, чтобы помешать ей сбежать в случае чего.
— Да, не стремлюсь. — В ее голосе просыпается угроза. — Что теперь? Будешь учить меня жизни? Можешь засунуть себе свою мудрость куда подальше!
Игнорирую ее выпады, потому что уже изучил ее: за грубостью она всегда пытается скрыть свои уязвимые места. Нападает первой, чтобы не полезли и не нашли, что она прячет. Обычно я уважаю ее границы, но, черт побери, не в этот раз. Ее позиция после всего, что она рассказала — единственное белое пятно в этой истории. И я должен узнать, что за ним скрывается.
— Тогда все это какой-то бред! — набираю громкость, не отставая от Старшей. — Никогда не поверю, что ты не хочешь жить реальной, настоящей жизнью…
— А кто решает, что реально — это там, а не здесь? — отчаянно вскрикивает она. — Здесь ты можешь гораздо больше, уж точно не тебе жаловаться! Здесь есть все, что нужно для полноценной жизни!
— Полноценной? В мире, где ничто не движется, включая время? Тебе, что, нравится проживать нескончаемый учебный год в месте, где не заканчивается осень?!
— Да! Нравится! — агрессивно бросает она. — И что с того?!
— Почему? — Я не сбавляю напора и делаю к ней шаг.
— Тебе какое дело? Ты получил свои ответы на вопросы! Про себя я рассказывать не обязана! Я там, где хочу быть! Всё! Нечего тут обсуждать!
Она пытается обойти меня, чтобы и впрямь покинуть поляну, но я ловлю ее за руку и дергаю на себя.
— Пусти! — вскрикивает она, пытаясь оттолкнуть меня.
— Не дождешься! — Я перехватываю ее вторую руку и стараюсь держать лицо подальше, чтобы она не решила головой разнести мне переносицу.
— Отвали от меня!
Старшая дергается и начинает впадать в истерику. Ее голос становится больше похожим на писк, хотя агрессия из него никуда не девается.
— Я люблю тебя, дура! Понятно?! Я не хочу без тебя просыпаться!
Выпаливаю это, ни на что не надеясь, но Старшая вдруг замирает, перестает сопротивляться и глядит сиротливым взглядом уличной кошки, которой впервые досталось что-то хорошее из человеческих рук. Глаза огромные, с требовательной надеждой и пугающим доверием, застывшим на дне.
— Ты… меня… — Она осекается. Я выпускаю ее руку, и она машинально тянет ее ко рту, чтобы зажать его, будто боится, что иначе закричит. Впрочем, всего секунду назад ее крик не смущал.
— Да, — твердо говорю я. Во мне ни капли сомнения. — Я тебя люблю. Мне вообще кажется, что это давно было очевидно. И мне плевать, что ты сейчас скажешь в ответ. Знай, что я не хочу без тебя возвращаться в реальную жизнь. Я хочу быть там вместе с тобой.
Старшая начинает дрожать и сжимает губы в гармошку. Вид у нее слишком несчастный для человека, только что услышавшего признание в любви, которого хотел. А она этого хотела, ее глаза не дадут ей никого обмануть.
— Старшая, — обращаюсь я. — Ты со мной проснешься?
Она качает головой, во взгляде ужас, ноги машинально делают шаг назад, но я все еще держу ее за левую руку, и она не сбегает.
— Нет? — поразительно мягко спрашиваю я, уже понимая, что это и есть ответ.
Всматриваюсь в нее и вижу дребезжащий ужас, вижу много боли, вижу какую-то скованность при всей ее демонстрируемой свободе. Что Старшая так боится мне сказать? Почему ей так страшно… именно страшно отсюда выходить?
Нужный вопрос приходит ко мне, только когда я перестаю его искать. Мои губы произносят его раньше, чем я успеваю осмыслить сказанное.
— Как именно ты попала в кому?
Молчание.
Кажется, я слышу стук ее сердца.
Старшая звенит от напряжения секунду… другую… третью… и вдруг дергается, как если бы ее резко начало тошнить. Рука все еще прикрывает рот и ловит громкий звук, который я даже не могу разобрать — то ли стон, то ли всхлип. Никогда прежде не видел, чтобы слезы подкатывали к глазам так быстро. Если бы у надсадного рыдания была ударная волна, она бы отбросила меня в другой конец поляны.
Лицо Старшей превращается в гримасу, которую вполне можно назвать уродливой, как только новый стонущий всхлип вырывается из ее груди. Спина у нее сгибается, я отпускаю ее вторую руку, чтобы не мешать ей двигаться, и она делает двойную попытку прикрыть рот. В следующую секунду отрывистые резкие всхлипы превращаются в протяжный приглушенный вой. Старшая качается, пытаясь себя успокоить, но не может.
Я не пытаюсь ничего сказать или помочь. Единственное, что я могу сейчас сделать, это запереть на замок то, что чувствую сам, потому что мои переживания неуместны. Я должен дать ей время и пространство — и даю. Минуты растягиваются, а пространство обрастает невидимой впитывающей губкой, позволяя Старшей выпустить то количество слез, после которого она сможет говорить. И наконец, через несколько вечностей зависшего молчания прорывается:
— Мне ноги оторвало…
Время и пространство вновь становятся такими, как всегда — это делают три страшных слова, только что сорвавшихся с губ Старшей. Поляна схлопывается до своих привычных размеров, минуты теряют безбрежную тягучесть.
Я больше не хочу знать! Меня тянет извиниться за все, что я сказал, но на этот раз молчать не намерена Старшая.
— Выше колена от них… одни культи остались… — протяжно хнычет она. Какое-то время ей требуется, чтобы собраться с силами, и я терпеливо жду. Она продолжает: — Был несчастный случай. Авария. — Выражение ее лица делается злым от воспоминаний. — Шофер вез меня от отца к матери. Завершение регулярного свидания на выходных после развода родителей.
Я задерживаю дыхание, боясь спугнуть начавшуюся историю. Старшая — первый человек, заговоривший о своей жизни вне интерната, и я вдруг остро ощущаю, как нуждался хотя бы в одной такой истории. Как будто через нее смогу вспомнить свою.
— Папа неплохой человек, но он оказался не такой удачливый, как мама, в бизнесе, — продолжает Старшая свой рассказ. — Она его пилила, не прекращая. «Неудачник», «на тебя нельзя положиться», «кто будет зарабатывать, если не я», «я с тобой вообще не отдыхаю» — и прочее дерьмо в таком духе. Отец начал выпивать. Сначала редко и немного, потом чаще. Когда это перешло в зависимость, мать терпеть не стала и развелась. Нового муженька она нашла быстро — себе под стать, только гулящего. Она была очень занята своей драмой с ним, поэтому милосердно позволяла нам с папой видеться.
Старшая брезгливо морщится. У меня отчего-то создается стойкое впечатление, что отвращение у нее в этой истории вызывает не отец-алкоголик, а мать.
— Шофер привозил меня в начале выходных и забирал в конце. Минута в минуту, как по расписанию. Мать всегда говорила, что, если отец будет «вести себя неподобающе», — Старшая изображает кавычки и кривляется, — чтобы я сразу звонила шоферу и просила забрать меня раньше. — Усмешка, то и дело возникающая на ее лице, снова становится горькой. — А я никогда не звонила, даже если папа напивался. — Она отводит взгляд, погружаясь в воспоминания. — Он курил много. Окурки мог разбросать где попало, и я все время переживала, что он когда-нибудь устроит пожар. Ни разу не устраивал, ему везло. Но я всегда ходила и собирала по всем углам окурки, чтобы знать, куда они обычно попадают. Ставила в эти места прозрачные блюдца, чтобы предотвратить несчастный случай. Не знаю, сработало бы это или нет, но лучше перестраховаться…
Она замолкает, понимая, что углубилась в историю слишком сильно, и качает головой. Мне хочется больше услышать о ее семье и ее реальной жизни. Никогда бы не подумал, что вне этого места жизнь Старшей была, по сути, расколота надвое. С одной стороны она была дочерью состоятельной бизнес-леди, с другой у нее был любящий, но пьющий отец, о котором она заботилась. Это, должно быть, очень непросто. Я хочу расспросить ее об этом или помочь, но она переключается на тот роковой день.
— Это был выходной. Вечер. Шел дождь. В аварию тогда много машин попало, мы даже не заметили, как все случилось. Я помню удар, переворот, мешанину из скрежетов, криков и стуков… и помню боль. — По ее телу пробегает волна дрожи, но ей каким-то образом удается взять себя в руки. — Я была в сознании, когда поняла, что ног больше нет. Знаешь, у меня тогда даже сил ужаснуться или закричать не хватило. Я просто закрыла глаза… и попала сюда. — Лицо ее снова кривится. — Как будто очень надолго моргнула. Открыла глаза и увидела пустое шоссе. В первый момент я подумала, что предвижу аварию, и захотела попросить шофера остановить машину, но тут же поняла, что дорога не та и водитель не тот. — Она с трудом заставляет свое лицо принять более-менее бесстрастное выражение. — Я затаилась и решила посмотреть, куда мы приедем. Мы приехали сюда, и водитель меня спросил: «Выходить будешь?». Я задала вопрос, что будет, если я не выйду, и он ответил, что просто отвезет меня обратно. Я спросила, куда, и он ничего не сказал, просто молча начал заводить двигатель. Я понятия не имела, что будет дальше, просто выскочила из машины, потому что так у меня был хотя бы шанс остаться целой. А там, куда он меня собирался отвезти, я знала, что целой уже никогда не буду.
Она останавливается и прерывисто дышит, будто пережидает приступ паники. Я не тороплю и не подталкиваю — не имею права.
— Я уникальна, — обреченно улыбается Старшая. — Знала, кто я и что со мной произошло, с самого первого дня в интернате. Поначалу я была нелюдимой и просто ждала, когда моя «отсрочка» — так я это тогда называла — закончится. Просыпалась с криком и отбрасывала одеяло. Боялась, что ног не будет, когда я проснусь, но они были. Мне становилось спокойнее, я даже начала думать, что все случившееся — просто страшный сон, но иногда… Иногда ноги начинали болеть и напоминали об аварии.
Старшая морщится, и я вспоминаю собственную ногу. Вот, откуда эти странные боли! Я понимаю, что у меня с ней тоже могло произойти что-то страшное, вплоть до ампутации, но по-настоящему испугаться не могу. Мысль остается далекой и будто бы не моей. Мне трудно представить себя без правой ноги или без ее части здесь и сейчас, когда я смотрю на нее и вполне могу ей шевелить.
— Но время шло, а «отсрочка» не заканчивалась. Потом я начала видеть в стенах трещины и слышать в них голос матери. Она звала меня, просила прощения, винила во всем отца и просила вернуться. Обещала обеспечить мне все самое лучшее. Хотя что «лучшее» можно обеспечить девчонке-калеке? Лучшую инвалидную коляску? — Старшая качает головой. — Отец не приходил. Не знаю, почему, но его я ни разу не слышала. — Маленькая искорка злости в ее глазах быстро сменяется тлеющей усталостью. — Маму тоже захотела перестать слышать. Она призналась, что снова беременна от нового муженька, и «когда я очнусь, у меня будет братик или сестричка». А еще мама обещала всегда ждать меня и отдавать сколько угодно средств, чтобы поддерживать меня, пока я не очнусь.
В этой части рассказа на губах Старшей появляется нехорошая улыбка.
— Я затаилась. Решила проверить, действительно ли мать не врет, — продолжает она. — Время шло, и со мной ничего не случалось. Трещины в стенах умолкли и Холод за мной не приходил, хотя я быстро просекла, что такое здесь случается. Стала выбираться на свои ночные дежурства. Видела тех, у кого начинался трудный период, и замечала, что за такими приходит Майор. Я боялась его поначалу, как огня. — Старшая усмехается. — Ловила его внимательные взгляды, когда проходила мимо. Он наблюдал долго, изучал меня, но не заговаривал и не пытался затолкать в Казарму. А потом поймал на одной из моих ночных вылазок, припер к стенке и расспросил. И я все рассказала. Истерика у меня была бешеная, а он помог справиться и пережить. Мы стали часто говорить об этом и даже, можно сказать, сотрудничать.
Старшая всхлипывает и небрежно утирает нос рукавом куртки. Глаза ее делаются решительными, лицо вспыхивает сопротивлением.
— Я полюбила эту жизнь, — воинственно понижает голос она. — Такую как есть, со всеми странностями. Я приняла ее и все правила этого места, потому что знаю, что будет, если я уйду.
Меня захлестывает понимающее сочувствие, и я выдерживаю ее взгляд, в котором чувствую злость на себя — негодяя, посмевшего разбередить незаживающую рану. Здесь, в этом мире без смерти и увечий, я нашел боль Старшей и вытащил ее на поверхность.
— Я очнусь калекой! — Старшая снова плачет. — Никому не нужным инвалидом, неспособным себя обслужить! И плевать, что у меня богатая мать, которая будет меня обхаживать, как капризное растение! Я буду немощной и я заранее это ненавижу!
Мне и самому сдавливает горло. Слова Старшей отрезвляют меня, и я как будто снова прохожу через все этапы: отрицание, гнев, торг, депрессия, принятие. Только молча.
— Поэтому я прошу тебя о другом, — Старшая с напором делает ко мне шаг и берет меня за руку, пробуждая от моих мыслей. — Давай останемся здесь! — Глаза ее горят жадным огнем фанатизма. — Мы можем остаться и жить полноценной жизнью. Как минимум, у нас будут ноги. — Она косится на мою правую. — Твою-то тебе, скорее всего, тоже отрезали, раз она болит.
Отдергиваю руку и шагаю назад, хмурясь.
— У нас будут ноги, — соглашаюсь надтреснуто, — но будет и риск, что в какой-то момент родители устанут поддерживать наше жизнеобеспечение. Мы будем жить, зная, что зависим от их решения отключить нас от аппаратов. — Качаю головой. — Я не знаю, кто мои родители и что случилось со мной, но у меня нет уверенности, что меня в какой-то момент не отключат.
Старшая опускает взгляд, но не неловко, а чуть ли ни с ненавистью. Ей противно каждое слово, сказанное мною, хотя она, вопреки своему обыкновению, пытается это скрыть.
— Здесь время течет иначе, а ты умеешь им управлять. Ты проживешь здесь столько, сколько захочешь. И будешь нормальным, — цедит она.
— Я и так буду нормальным, — не соглашаюсь я. — И ты тоже.
— Без ног?! — вскидывается Старшая.
— С этим можно жить, — качаю головой я. — Наверное, тяжелее, чем многим другим, но это уж точно лучше, чем быть замкнутым в петле одного года и полностью зависеть от чужого решения.
Старшая со злостью сдвигает брови.
— И кому ты будешь нужен, когда вернешься?! Даже простой неудачник в бизнесе может оказаться на краю, потому что его не приняли! А если уж ты неполноценный… — Она обрывается на полуслове и протестующе мотает головой. — Нет. Я отказываюсь! Лучше умереть здесь от прикосновения Холода, чем жить никому ненужной обузой!
Хватаю ее за руку, чувствуя, что иначе она сбежит.
— Ты мне нужна, Старшая! У тебя я есть. Я знаю тебя и хочу быть с тобой, даже если придется искать тебя на другом конце земного шара и учиться говорить на твоем языке! — Невольно улыбаюсь. — И ты не станешь для меня обузой. Я докажу тебе, что ты неправа.
Она буравит меня глазами, и в них столько насмешливой снисходительности, что этот яд отравляет мои слова.
— Если вспомнишь, — произносит она, и в моей реальности появляется прореха.
Мое лицо вытягивается, я недоверчиво хмурюсь.
— Что ты имеешь в виду?
— А ты сам подумай, — нарочито елейно говорит она. — Все, кто прибыл сюда, ничего не помнят о прошлом. За редким исключением. И, будучи этим самым исключением, скажу следующее: в реальности нет кучи рассказов о том, что происходит в коме. Скорее всего, люди просто забывают то, что там произошло, как здесь забывают о своей реальной жизни. А если ты очнешься, и рядом с тобой будут друзья и любимая девушка, — она морщится на этих словах, — тебе и вспоминать не захочется свой коматозный роман!
— Старшая, зачем ты так? — съеживаюсь я.
— Когда проснешься, перестанешь быть Спасателем и станешь собой настоящим, тебе все еще будет нужна неизвестная калека, которая, возможно, по счастливой случайности тебя отыщет и расскажет про кому? Ты гарантируешь, что поверишь ей?
На лице Старшей маска холодности. Ее слова делают больно и заставляют испугаться. Боль и страх вынуждают меня молчать, и я медлю те самые несколько секунд, в течение которых Старшая делает для себя окончательные выводы на мой счет и сводит к нулю все мои слова.
— Я так и думала, — ядовито усмехается она, разворачивается и уходит в темноту перелеска.
Я не решаюсь ее удержать.
Правда об интернате разбила меня на части, и теперь я понятия не имею, как буду жить дальше.
Глава 42. Плач болотницы
СПАСАТЕЛЬ
Есть события, способные расколоть жизнь на «до» и «после».
Разговор со Старшей в объятиях ночной поляны переворачивает с ног на голову всё сущее и действительно раскалывает мою жизнь. С одной стороны у меня остается все, что было до… вот только никакого «после» у меня нет.
Я не возвращаюсь в тридцать шестую. Просто не могу туда вернуться — моя перемена будет слишком заметна, я не смогу скрыть всего, что узнал от Старшей. Не решаясь подвергнуть психику своих соседей напряжению, которое испытал сам, я добровольно обрекаю себя на судьбу бездомного в интернате.
Возвращаюсь в ученический корпус я уже под утро. Горгона меня игнорирует, и я с трудом удерживаюсь от того, чтобы заглянуть ей в книжку. Обложка настолько потрепанная, что названия уже не разглядеть. Интересно, внутри хотя бы есть текст? А в радиоприемнике Катамарана есть что-нибудь, кроме призраков его любимых песен? Наверняка помехи возникают в тех местах, где он попросту не помнит слова.
Теперь все воспринимается иначе. Насколько глубокая кома у Горгоны и Катамарана? Должно быть, достаточно глубокая, с малой мозговой активностью. Я ведь даже ни разу не слышал, чтобы они разговаривали.
— Извините! — громко обращаюсь к Горгоне, вплотную подходя к ее столу. — А есть свободные комнаты на пятом этаже? Хочу переехать.
Горгона поднимает на меня скучающий, сонный взгляд. Несколько секунд она медлит, затем кивает. Молча. Я скашиваю взгляд на лежащий на ее столе журнал и страдальчески морщусь, обнаруживая там совершенно невнятные каракули, непохожие ни на один язык мира. Горгона, похоже, сама не понимает, что никого не записывает, а бездумно водит ручкой по бумаге.
— Спасибо, — подавленно бросаю я и поднимаюсь наверх.
Пятый этаж похож на карантинную зону: часть длинного коридора — как в фильмах ужасов, нарочито мрачного и грязного — отделена от своей второй половины большим завалом стульев. Несколько комнат перед завалом тоже пустуют. Что ж, это достаточно уединенный уголок, чтобы провести здесь некоторое время и подумать.
Я отодвигаю несколько стульев и прохожу к дальней двери. Она приглашающе приоткрывается передо мной, и я оказываюсь в самой обычной, только очень старой комнате с такими же кроватями, как в тридцать шестой. Стены здесь осыпаются штукатуркой, а потолок змеится трещинами, часть из которых задрапирована паутиной. Окно — мутный замыленный глаз с едва заметными разводами, следами рук прежних обитательниц. Обои, как старое морщинистое лицо, которое уже не омолодишь косметикой. В этой комнате ничто толком не намекает на девчачий дух, хотя крыло все еще женское.
— Привет, проклятая комната, — кисло здороваюсь я, садясь на ближайшую кровать. Пружины в ответ долго изливают мне, как у них дела, словно изголодавшиеся по участливости старики. Я выслушиваю и осторожно поднимаюсь, прохаживаясь по комнате. Теперь обитель болотницы — мой дом до того момента, пока я не решу, как мне быть дальше.
Дело за малым: поверить, что я действительно могу влиять на это место и добывать себе все, что угодно, толком не выходя из комнаты.
Я оборачиваюсь, решая проверить свои способности на кровати. Могу я ее застелить силой мысли?
Та, на которой я только что сидел, и вправду в один миг оказывается застеленной. И я вдруг понимаю, что делать дальше и кем я буду ближайшие несколько дней.
В ответ на эти мысли мой взгляд привлекает небольшая старая тетрадь, дожидающаяся меня на соседней, пустующей кровати. Я уверен, что секунду назад ее здесь не было. Неплохо бы еще ручку, но ее я наверняка найду на полу или еще где-нибудь.
Что ж, значит, повторим легенду о болотнице и о ее незваном госте.
Я открываю тетрадь и делаю первую запись: «Изоляция — один из лучших способов разобраться в себе».
* * *
День 1
У меня в голове полная каша после того, что произошло. Я не уверен, что по-настоящему принял все, что рассказала мне Старшая. Где-то глубоко внутри для меня это до сих пор фантастическая история, сказка или плохой розыгрыш. Но результат налицо: я действительно могу менять пространство, почти не задумываясь, а это говорит о том, что Старшая не врала.
Я не знаю, что мне делать. Не знаю, как быть дальше.
Просыпаться в реальном мире? Я даже не помню, куда попаду. Почему я впал в кому? Кто мои родители? Судя по тому, что я слышал в кабинете директора, они меня любят и ждут, но это вовсе не помогает вспомнить, какие они.
А еще… есть ли у меня друзья? Счастливо ли я живу?
У меня нет ответов на эти вопросы.
Как нет, пожалуй, и выбора, хотя мне упрямо хочется его видеть.
Даже не знаю, почему, как только я узнал правду об интернате, мне так жадно захотелось ухватиться за него! Я ведь постоянно был чем-то здесь недоволен, что-то казалось мне диким, что-то жутким. Оценить все прелести этого места и понять, что я все-таки был здесь счастлив, я смог, только когда потерял все это. Что за дурацкая черта — ценить по-настоящему, когда уже поздно?
А самое обидное, что зыбкое ощущение счастья, которое у меня здесь все-таки было (несмотря на Холод и прочие странности), мне вернуть не удастся, как бы я ни старался. Потому что влиять надо не на место, а на себя самого. Таких возможностей у меня нет.
<>
По событиям в этот день все тихо, хотя я жду визита Старшей. Мне очень хочется, чтобы она пришла. Но она — не элемент этого места, поэтому заставить ее явиться я не могу. А жаль!
То, что она описывала мне как волшебную способность, кажется мне бесполезной игрушкой, которая быстро надоедает, когда некому демонстрировать ее возможности.
<>
Понял, что Старшая точно не придет. Сижу и реву, как идиот. И стыдно, и хочется. Но меня никто не видит, и я позволяю себе выть в свое удовольствие. Слышу за дверью какой-то шум: не удивлюсь, если все женское крыло пятого этажа решило разбежаться отсюда прочь, ведь мой погребальный плач по собственной счастливой жизни звучит из комнаты болотницы.
Мне было бы почти забавно, если б не было так погано.
* * *
День 2
Тяжеловато анализировать себя, когда не знаешь ответов на ключевые вопросы своей жизни.
Кто я? Кто я? Кто я…
Сколько еще раз я это напишу, прежде чем до меня дойдет: ответа не будет?
Здесь я — Спасатель, и мне суждено остаться им до победного конца. Если я очнусь, то я буду кем-то совсем другим. Единственное, что я о себе знаю, это то, что я курю. Спрашивается, почему? Для крутости или не от хорошей жизни? Уточнений мне никто не дал, а как ни силюсь вспомнить, ничего путного у меня не выходит.
Наверное, надо подумать еще об одном…
Правая нога. Я не знаю, отрезана она или просто изувечена.
Не понимаю, почему, даже когда я об этом думаю, перспектива остаться калекой не начинает пугать меня. Похоже, я искренне считаю, что с этим можно жить. Куда больше меня занимает вопрос, который задала Старшая. Могу ли я гарантировать, что вспомню ее? Что действительно захочу быть с ней там, в мире, где мы оба — инвалиды, а интернат и его волшебная территория — просто призрачное воспоминание?
Старшая… неужели ты правда со мной не проснешься? Почему ты такая зараза? Зачем тогда было вообще все это начинать?
Я не знаю. Думаю, она тоже много чего не знает. Хочется, чтоб знала, потому что так удобнее и меньше рисков. Ну и в таком случае я мог бы на нее злиться, а получается, что не могу: мы ведь в одинаковом положении. Может, я — даже в лучшем, чем она. Могу ли я винить ее за страхи?
Если б у меня только была уверенность, что я ее вспомню! Но если она будет такой, какой я узнал ее в первый день, привяжусь ли я к ней? Другая жизнь, другая ситуация… Я ни черта не знаю!
* * *
День 3
Ночью выбирался на обход территории. Хотел прийти в Казарму, но не решился. Проторчал у болота несколько часов, повспоминал Пуделя, помянул его материализованной из воздуха интернатской бормотухой и вернулся в ученический корпус на пятый.
Почему-то сейчас Пудель кажется мне едва ли не потерянным лучшим другом, хотя, если разобраться, мы вовсе не были дружны. Я просто чувствую, что виноват перед ним… за что-то. Сам не знаю, за что. За непонимание, наверное? А ведь он ко мне понимание проявил. Такое, какого, пожалуй, я больше здесь не встречал.
Настроение омерзительное.
Мне плохо и одиноко. Очень хочется пойти и навязаться кому-то случайному, но только так, чтобы «случайный» сам этого захотел. Будет лучше, если это окажется кто-то малознакомый или вообще новичок. Ему, как исповеднику, можно вылить все свои переживания, снискать преувеличенное сочувствие и больше никогда не появляться.
Но в реальности я выливаю все это сюда, в дневник. Перечитываю: выглядит жалко. А внутри ощущается драма на уровне Шекспира. Удивительная вещь — восприятие.
Знаю, что сам решил оградить соседей от себя и своих знаний, но не понимаю, какого черта меня никто не разыскивает. Меня нет ни на занятиях, ни в столовой. В проклятой комнате я на самообеспечении. Я, можно сказать, сделал все, чтобы не оставлять следов, но… почему никому не приходит в голову меня поискать? Почему никто не поднимается сюда? Особенно Старшая.
<>
Ночью слышал чей-то плач. Выглядывал в коридор и даже кого-то видел, но этот кто-то быстро сбежал. Я, наверное, помешанный, но уверен, что это была Старшая. Ее приход странно воодушевляет, хотя назвать мое настроение приподнятым не получается, даже если притягивать за уши.
По крайней мере, я теперь уверен, что ей тоже не все равно.
* * *
После трех дней общения с дневником (которое происходит куда менее регулярно, чем я рассчитывал) решаю передохнуть от записей. Жду ночи с удивительной терпеливостью: стараюсь не торопить ее и не призывать, потому что интернат уже достаточно натерпелся от моих манипуляций.
Я решаю вернуть все на круги своя и прошу снег уйти из царства вечной осени. Он тает и сходит за один день. Теперь на дворе снова что-то похожее на сентябрь. В мутное окно своей изоляционной капсулы я наблюдаю обитателей интерната, гуляющих без курток и без шапок. Для них выкрутасы погоды как будто не существуют.
Подсознание упорно добавляет: как не существую и я сам, повышая градус внутреннего драматизма. Стараюсь отмахнуться от него и убедить себя, что отсутствие интереса со стороны обитателей интерната — это хорошо, а не плохо. Мне нужно побыть невидимкой какое-то время.
Рациональный умный мозг соглашается.
Нерациональное глупое сердце заворачивается в серую вуаль обиды и скребется брошенным котенком в груди.
Как я, черт побери, устал это чувствовать!
* * *
Когда ночь наконец наступает, я тихо выбираюсь из ученического корпуса и уверенно иду в сторону Казармы.
— Спасатель! — вдруг доносится до меня.
Мгновенно чувствую тоску, потому что узнаю голос Сухаря. Он бежит ко мне от ученического корпуса, запыхавшись: похоже, заметил меня из окна комнаты и сразу бросился в погоню, боясь отстать.
Останавливаюсь, вздыхаю. Разговор, наверное, будет не из легких.
— Привет, Сухарь.
Он упирает руки в колени и пытается отдышаться. По его телосложению не скажешь, что бег дается ему тяжело, но, похоже, спортивность — штука тренируемая, а не врожденная.
— Привет? — возмущается он. — Это все, что ты можешь сказать?
— А что еще принято говорить, когда здороваешься с человеком? — необычайно безучастно спрашиваю я.
Сухарь изучает меня взглядом с головы до пят: не похудел ли, не выгляжу ли больным, все ли со мной хорошо. Даже когда злится, он думает о чужом благополучии. Удивительный человек.
— Мы места себе не находим, — серьезно говорит он, стараясь восстановить дыхание. Делает усилие и распрямляется. Смотрит на меня очень пронзительно, как разочарованный старший брат на нерадивого младшего. — Ты просто исчез! Мы всей комнатой тебя разыскивали, даже попытались расспросить Старшую, но она ощетинилась, как зверь. Напугала Стрижа. — Сухарь морщится и качает головой. — Куда ты делся? Почему ушел? Вы, что, расстались?
Должен признать, я впечатлен. Такая длинная речь для Сухаря совершенно нетипична. Обычно он говорит мало и по делу, а здесь разродился целой тирадой.
Киваю, жестом прошу его притормозить.
— Я понимаю, что вы волновались. Мне жаль, что доставил вам столько хлопот, правда. И простите за Старшую. Она не из-за вас звереет, а из-за меня.
Сухарь некоторое время продолжает взглядом сообщать мне, что я очень расстраиваю его своим поведением. Затем глаза добреют и глядят сочувственно.
— Ладно, все поправимо, — ободряюще улыбается он. — Возвращайся в комнату. С остальным как-нибудь разберемся. Нам тебя не хватает.
Последняя фраза у него выходит угловатой и неловкой. Видимо, он не привык говорить о таких вещах. Я кладу руку ему на плечо и улыбаюсь, заранее догадываясь, что выйдет у меня печально.
— Мне вас тоже, — честно говорю я. — Ты бы знал, насколько.
Потому что в отличие от вас я уже понимаю, что мы друг друга потеряли.
Стараюсь заставить внутренний голос умолкнуть, иначе вот-вот не удержусь и разревусь. Такое я себе могу позволить только наедине с собой. А ведь здесь, если это кто-то увидит, его даже убить не получится по заветам старых шпионских фильмов. Криво улыбаюсь собственной шутке, хотя чувствую на языке ее горечь.
Сухарь расщедривается на объятие и тепло хлопает меня по спине.
— Зачем бы ты нас ни бойкотировал, давай забудем это все, — усмехается он, отстраняясь. — Дико как-то без тебя в комнате. Пусто. Возвращайся.
Поджимаю губы и качаю головой.
— Спасибо на добром слове, — смотрю ему прямо в глаза, чтобы не подумал, что отнекиваюсь или вру. — Мне бы этого, наверное, больше всего на свете хотелось. Но я не могу.
Впалые щеки Сухаря втягиваются еще сильнее, а глаза делаются большими от недоумения. Моя логика до него не доходит, да и как она, спрашивается, могла бы до него дойти?
— Почему?
— Сказать тоже не могу, — отвечаю обреченно.
Теперь я, как никто, понимаю Старшую: почему она уходила от моих вопросов, почему моя дотошность и желание во всем разобраться вызывали у нее либо апатию, либо бешенство… всё понимаю. А как еще реагировать, если ты знаешь, что ограждаешь какого-то наивного глупца от того, что может разрушить его нежный маленький мирок, а он, неблагодарный, стоит и требует от тебя правды?
— Спасатель, какого хрена… — начинает закипать Сухарь.
— Знаешь, я был на твоем месте, — обрываю я поток его назревающих возмущений. — Так что прекрасно представляю, каково тебе сейчас. Если скажу, что стараюсь для твоего же блага, ты мне не поверишь и сочтешь меня последней скотиной. А если расскажу о причинах своего поведения, это сломает жизнь тебе и, как эпидемия, прорастет в комнату. — Пронзительно на него смотрю. — Ты можешь желать этой правды так же страстно, как когда-то желал я. Но готов ли ты гарантировать, что остальные хотят того же? Готов принести в комнату то, что разрушит миры остальных? Стрижа, Нумеролога… даже на вид вечно умиротворенного Ламы.
Сухарь напряженно молчит, глаза у него подозрительные и испуганные, лицо вытянутое. Ухмыляюсь: понимаю, что нащупал верный рычаг воздействия.
— Посмотри на меня, — продолжаю я. В собственном голосе слышу вкрадчивого маньяка, дающего жертве последний шанс убежать. — Ты видишь, что во мне что-то поменялось. Не можешь сообразить, что именно, но тебе это не нравится. Ты уже сейчас ломаешь голову, как привести меня в норму. Отвечу тебе: никак. Это необратимый процесс — то, что со мной происходит. Так что лучше трижды подумай, хочешь ли ты, чтобы чем-то таким же неприятным фонило от тебя и остальных.
Сухарь громко сглатывает и глубоко вздыхает. Его руки непроизвольно сжимаются, теперь он смотрит на меня затравленно, как если бы я поставил его перед тяжким выбором. А я, по сути, и поставил — просто раньше, чем Старшая сделала то же самое со мной.
Киваю.
— Я облегчу тебе задачу. Уходи, я с тобой в комнату не вернусь. Если тебе от этого легче, можешь злиться. Я могу даже сказать, что ни ты, ни остальные мне не нужны и мне на вас плевать. — От этих слов что-то у меня в груди рвется, но я стараюсь не подавать виду. — И пока ты будешь жить в тридцать шестой и хотеть, чтобы такая жизнь продолжалась, лучше просто не вспоминай обо мне.
Наверное, жестоко оставлять его так?
Я бы счел это жестоким. Спасаю я его или обрекаю на опасность попасться Холоду? Не знаю. Ни черта я не знаю! Поэтому принимаю решение, которое кажется мне единственно верным, и обращаюсь к территории интерната, которая по какой-то причине решила меня слушаться.
Это послание я хочу приготовить для Сухаря на случай, если он пожелает уйти. Обещай, что если он вознамерится сбежать, ты его отпустишь. Пусть услышит плач болотницы и поймет, где искать мою подсказку. Если его не остановит страх, значит желание будет настоящим. Пусть тогда он вспомнит обо мне и об этом разговоре. Ты сделаешь это для меня?
Ни осенний лес, ни старые корпуса мне не отвечают, поэтому я не могу понять, согласилась ли со мной территория. Но проверить я уже не смогу. Я принял решение, которого не изменю — похоже, я знал это еще до начала своей изоляции, просто не был готов озвучить.
Сухарь пятится от меня, я явно кажусь ему больным на голову.
— Я знаю, что вопросы будут продолжать тебя мучить, — киваю ему, — если только ты не предпочтешь обо всем забыть. Здесь ведь это модно. — Невольно ядовито усмехаюсь. — Но я напишу тебе кое-что и оставлю там, где я сейчас бываю.
Сухарь останавливается и всматривается в меня в поисках подвоха.
— И где это?
— Ты поймешь, когда придет время. Если придет.
Он качает головой.
— Каким образом?
— Если вдруг ощутишь непреодолимое желание уйти отсюда, ты поймешь.
— Уйти? Куда? Здесь же вокруг ничего нет…
— Я же говорил: когда придет время и если придет, — улыбаюсь ему. Мысленно передаю привет Пуделю и желаю ему счастливой жизни изо всех сил. Вот уж не думал, что так легко смогу выглядеть сумасшедшим в чужих глазах! А оказывается, это плевое дело.
— Уходи, Сухарь. Когда услышишь мою подсказку, она будет очень характерной. Ты не ошибешься.
Не дожидаюсь его реакции, поворачиваюсь к нему спиной и возобновляю путь в сторону Казармы. Некоторое время Сухарь не двигается, а потом делает несколько неуверенных шагов. По звуку я понимаю, что они удаляются, закрываю глаза и иду вслепую. Надеюсь, что слезы успеют высохнуть к тому моменту, как я дойду до Казармы.
* * *
Самый устрашающий корпус интерната мрачен, каким ему и полагается быть. У выдвинутой челюсти крыльца стоит одинокая фигура в камуфляже и пускает вверх призрачные облачка дыма. Обычно Майор замечает меня задолго до того, как я приближусь, но в этот раз то ли слишком занят своими мыслями, то ли я окончательно его достал, и обращать на меня внимание он не хочет.
Справедливо, если так. Я заслужил.
Подхожу к нему, борясь с желанием опустить голову, как для покаяния.
Он наконец поворачивается ко мне, и я даже на расстоянии в несколько шагов чувствую, как от него веет депрессией. Впрочем, до нее удается добраться, только если всматриваться глубоко. На первый взгляд ее совсем не видно.
— Удивительно потеплело на улице, не правда ли? — спрашиваю, не дожидаясь от него приветствия.
— Ты серьезно пришел поговорить о погоде, малыш? — Он приподнимает бровь с деланным скепсисом. — Я, по идее, не должен поощрять твои ночные гулянья по территории. — Он хочет сказать что-то еще, но не говорит, и я догадываюсь, что упущенная реплика связана с погибшим директором.
— Можете не пытаться выжимать из себя светскую беседу. Я знаю, что здесь происходит, — сообщаю без предисловий. Мой голос звучит мягко, но видимо, слух Майора замылился моими извечными претензиями к нему, поэтому он принимает оборонительную позу. Боль его потери исчезает из вида и прячется за нерушимую броню, которую он так привык выставлять напоказ.
— Даже интересно послушать, в какой теории заговора ты пришел обвинить меня на этот раз, — хмурится он.
Я делаю к нему еще шаг и качаю головой.
— Простите меня, майор, — обращаюсь к нему. Кажется, первый раз называю его кличку при нем самом. Раньше я использовал обезличенное «вы». Впрочем, я назвал его даже не совсем по кличке. Скорее всего, это его настоящее звание или нечто, очень близкое к тому. По крайней мере, я вкладываю в свое обращение именно такой смысл. Он это чувствует и вздрагивает, а я решаю продолжить, пока он не перехватил инициативу: — Вы столько стерпели от меня. Упреки, обвинения… я вас в чем только ни подозревал. Представляю, каково вам было все это сносить, учитывая, что вы делали на самом деле. — Опускаю голову и выдерживаю небольшую паузу. — Простите. Я был идиотом и ничего не знал. Вел себя с вами как последняя свинья. Не знаю, как выразить, насколько мне на самом деле жаль. Я представить не мог, что это за место и что такое Холод, но мое незнание меня не оправдывает. Я виноват перед вами.
Замолкаю, не зная, что еще могу ему сказать, и поднимаю глаза.
Клянусь, что никогда не видел лицо Майора таким шокированным.
— Никаких теорий заговора, — киваю для подтверждения своих слов. — Я действительно пришел извиниться. Не смог бы уйти, не сделав этого.
Майор выдыхает, тушит сигарету и убирает окурок в карман. Лицо у него ошеломленное, но секунду спустя он уже берет себя в руки.
— Так ты теперь в курсе, — неуверенно говорит он. — Как ты узнал?
— Вынудил Старшую рассказать. Обстоятельства так сложились. — Мнусь и зачем-то добавляю: — Я… видел смерть директора. Он ушел… достойно, если вам это важно. Простите, что говорю об этом. Знаю, он был вашим другом. И знаю, что вы его помните.
Майор поднимает глаза к небу, и я замечаю, как едва различимо подрагивает его нижняя губа. Затем он глубоко вздыхает и кивает.
— Спасибо. Да, мне это важно. — Он печально обводит взглядом территорию. — Старшая не говорила, что ты теперь в курсе положения дел. Она давненько не заходила.
Киваю.
— Из-за меня. Я предложил ей проснуться, — прикрываю глаза и морщусь, вспоминая тот разговор.
Майор вздыхает, и я слышу сочувствие, даже не видя его выражения лица.
— Старшая — дитя этого места, — печально усмехается он. — Она не захочет уходить. Скорее, уломает тебя остаться тут вместе с ней. Она ведь пыталась, да?
Опять киваю. Майор закуривает еще одну сигарету.
— Ты первый такой, — зачем-то сообщает он. — Старшая — одиночка, она никого к себе близко старается не подпускать. Кроме меня, разве что, но я сам ее вынудил.
— Она говорила.
— Ты осуждаешь ее за трусость? — спрашивает Майор.
Вопрос-испытание. Он ждет от меня «да», чтобы поучительно попросить меня вызнать ее историю попадания в кому. Ухмыляюсь, понимая, что при всех своих достойных мотивах Майор — все-таки манипулятор. Впрочем, теперь меня это уже не так бесит.
— Я знаю ее историю, если вы об этом, — говорю. — И осудить Старшую я не могу: слишком хорошо понимаю ее страхи.
— Но все равно хочешь, чтобы она согласилась очнуться?
— Вы ей разве не желаете того же?
Майор отводит взгляд.
— Эгоистично я хотел бы, чтобы она осталась, — говорит он, и я вижу: не врет. — Но и удерживать никогда бы не стал.
— А сами вы почему отказываетесь проснуться? По той же причине, что и она?
Майор хмурится.
— Почти, но не совсем. Старшая хочет жить здесь полноценной жизнью, точнее, с полноценным телом, а я… — Он делает паузу, взгляд обращается внутрь себя, к каким-то светлым, но болезненным воспоминаниям. — А я просто хочу остаться героем. В той комплектации, в которой я очнусь, я им быть не смогу.
По мне, причина одна и та же, но я в кои-то веки решаю не доказывать ему свою точку зрения.
— А ты, я так понимаю, решил твердо? — спрашивает Майор.
— Да.
— Помнишь, что с тобой случилось и куда ты вернешься?
— Нет.
— Смелый, — улыбается он.
— Не согласен, — возражаю я. — Может, если б знал, предпочел бы остаться, как вы и Старшая. Меня тоже ждет возвращение в неполной, как вы сказали, комплектации. Но почему-то меня это не пугает.
— Я же говорю, смелый, — кивает Майор. — Но можешь спорить, если тебе от этого легче. Значит, сюда ты пришел попрощаться?
— Вроде того. И извиниться. Извиниться — в первую очередь.
Майор протягивает мне руку, и я пожимаю ее.
— Мне не за что тебя прощать, — искренне говорит он. — Ты хороший парень.
— Вы, как выяснилось, тоже, — улыбаюсь я.
— Удачи тебе, Спасатель. Не знаю, кем ты будешь и как сложится твоя жизнь за пределами этого места, но я желаю тебе всего хорошего. Тебя будет приятно вспоминать. И Старшую тоже, если уговоришь ее уйти вместе с тобой. Я буду по вам скучать.
Его слова режут меня без ножа, и ухожу я с ощущением еще большей дырки в груди, чем была.
Глава 43. Выпускной
СПАСАТЕЛЬ
Путь до столовой оказывается моей красной ковровой дорожкой: все, кто хоть немного меня знает, почему-то расступаются передо мной и перешептываются, как при появлении звезды. Не так я представлял себе выпускной, если вообще хоть как-то представлял его.
О чем, интересно, шепчутся обитатели интерната? Про меня, что, ходят слухи? Пожалуй, раньше меня бы это взволновало, а сейчас я не чувствую ничего, кроме снисходительности и фоновой усталости, гнездящейся где-то за пределами тела. А я и не думал, что можно так кардинально измениться за какие-то несколько дней!
Прохожу в старый домишко, вдыхая приятные ароматы местной кухни. Это запах дешевой столовой, старой посуды, горячей еды, конвейерного, не очень одухотворенного процесса готовки, ученического нетерпения и легкой дымки безопасности. Школьники любят столовую. Даже если в ней случается нечто неприятное, они почему-то продолжают слепо доверять ей и спешить сюда сломя голову. Если я запомню это место, то, наверное, тоже буду по нему скучать и испытывать странные приступы нежности. Сейчас я в этом не сомневаюсь.
Без труда нахожу стол Старшей, но он пустует. За столом, где пристроилась сорок седьмая, ее тоже нет.
Меня окрикивают с разных сторон и зовут подсесть. Кто-то даже встает и собирается зафрахтовать меня силой. Неопределенно машу рукой и покидаю столовую. Не хочу сидеть с друзьями, от которых и без того тяжело отвыкать. Не хватало еще смотреть им в глаза и слышать, как собственное сердце плачет осколками.
Нужно найти Старшую, и есть только одно место, где она сейчас может быть.
* * *
Наша поляна распахивает мне порывистые ветреные объятья, когда я приближаюсь и замечаю сгорбленную фигуру в сером балахоне и потертых джинсах, сидящую на старом бревне.
— Я думал, ты перестанешь сюда приходить, — говорю, не здороваясь.
Старшая поднимает глаза, и я вижу на ее лице выражение, с которым уже несколько дней хожу сам. Наши души выглядят как больные старые животные, которые все никак не умрут, и их состояние проглядывает через человечьи маски.
— Почему? — хрипло спрашивает Старшая.
— Потому что сюда мог прийти и я. Это ведь наше место.
— Я нашла его задолго до того, как ты появился здесь, — отмахивается она. По отдельным ноткам ее безразличия я слышу, как ей сейчас больно.
— Тем больше ты должна на меня злиться за то, что отобрал его у тебя. Ведь я это сделал. Но ты не злишься, а значит, встречи ты хотела. — Подхожу и нависаю над ней с вымученной добродушной улыбкой. — И я хотел. Просто никто из нас, деланных смельчаков, на нее не решился.
Старшая не меняет позы, но почему-то начинает казаться еще меньше и хрупче, чем прежде. Меня тянет обнять ее, но я не лезу — не уверен, что мне уже мысленно дали добро.
— Я много думал над тем, что ты сказала, — киваю, давая понять, что не намерен долго ходить вокруг да около. — И, знаешь, у меня нет гарантий, которых тебе хотелось.
Старшая нарочито презрительно поджимает губы. Ей обидно, но она не хочет этого демонстрировать и утешает себя фразой «Я была права». Она произносит ее про себя так явно, что я почти вижу бегущую строку у нее на лбу.
— Чего и следовало ожидать, — тихо говорит она.
— У меня есть даже меньше, чем у тебя, — продолжаю, качая головой. — У меня нет воспоминаний. Вся моя настоящая жизнь — кот в мешке, о которой я знаю, только что курю и что у меня, скорее всего, нет правой ноги.
Старшая перестает казаться маленькой и снова превращается в затравленного хищного зверя. Ее поза говорит о том, что она готова на меня кинуться.
— Я тебя сейчас пожалеть должна? — ядовито шипит она.
— Зачем? — качаю головой. — Ты слишком занята тем, чтобы жалеть себя.
Она с вернувшейся к ней резкостью вскакивает с бревна и становится передо мной, заглядывает прямо в глаза.
— Пошел ты! Если возомнил, что знаешь меня, ты еще больший дурак, чем кажешься!
— Так проще, — не обращаю на нее внимания. — Оставаться здесь проще. Не сталкиваться с тем, что тебя ждет там, в реальном мире. Считать, что это место — такое же настоящее, как твоя прошлая жизнь. Можно ведь просто закрывать глаза на то, что большая часть происходящего здесь — декорация. Можно не думать о тех, кто тебя ждет и регулярно спрашивает докторов о твоем состоянии. А упиваться виной матери — это вообще отдельное удовольствие! Можно еще периодически включать радио из трещин в стенах, чтобы послушать ее исповеди, так впечатления будут медленнее стираться.
Старшая начинает дрожать, в глубине ее глаз загораются два уголька злости, на которых шипят и испаряются слезы.
— Заткнись, — качает головой она.
— А каково в какой-то момент будет включить это радио и услышать тишину? — Я и не думаю щадить ее иллюзии. — Каково в какой-то момент будет понять, что твое существование здесь — оно ни для чего? Кем ты можешь тут стать? Максимум, вторым Майором, когда от аппаратов отключат его. Если только тебя не решат отключить раньше. Может, твоя мать в какой-то момент решит, что ей проще пережить смерть дочери, чем вечно ждать ее возвращения.
— Замолчи! — вскрикивает Старшая.
— Ты же знаешь, что это когда-нибудь произойдет! — кричу в ответ. — И меня, и тебя, и его обязательно отключат от аппаратов, если мы не будем приходить в себя! Могут пройти годы, да, но это произойдет. Когда у твоих родных не останется средств на поддержание твоей жизни или с ними самими что-то случится, решать будут те, кому на тебя плевать! Консилиум докторов или кто-то в этом роде. В какой-то момент Холод просто возникнет за твоей спиной, коснется твоего плеча, и ты исчезнешь! Такого конца своей истории ты хочешь?
Старшая закрывает лицо руками, сгибается и страдальчески стонет.
— Я тебя ненавижу! Сволочь! — прорывается сквозь ладони. — Почему ты не можешь просто заткнуться?!
— Я тебя люблю, поэтому и говорю все это.
Старшая отнимает руки от раскрасневшегося лица, по щекам бегут ручейки слез.
— Жестокая у тебя любовь. — Ее голос дрожит, и я больше читаю по губам, чем слышу ее срывающийся шепоток.
— А у тебя жестокая жизнь, — говорю, приближаясь к ней. — То, что с тобой произошло, ужасно. То, в какой обстановке тебе придется жить, тоже сулит много страшных вещей. Заботу, которую ты будешь ненавидеть. Зависть и обиду, с которыми тебе придется постоянно бороться. Ты станешь грозой психологов, к которым тебя будет насильно водить мать. Вы будете много скандалить — возможно, не один год. Ты будешь много тосковать по отцу, с которым запросто могло что-то случиться, пока ты здесь.
— Тебе так нравится меня изводить? Ты мне мстишь?
Если б Старшая могла убить меня здесь, она бы сделала это, не задумываясь. Наверное, только псих стал бы добровольно приближаться к человеку, который настроен к нему так радикально. Но Старшая когда-то была права на мой счет, у меня проблемы с инстинктом самосохранения, поэтому я делаю к ней шаг.
— А еще у тебя будет будущее, которое создашь ты сама, — смягчаю голос. — Люди, которые будут с тобой и которые тебя никогда не забудут. Скорее всего, какая-то общественная активность, у тебя же активная гражданская позиция на лице написана. — Невольно улыбаюсь. — Возглавишь общество инвалидов, будешь воинственно мотивировать их быть сильными, хотя сама будешь реветь ночами в подушку. Свои слезы ты покажешь только тому, кто будет достаточно отбитым, чтобы не испугаться твоей резкости.
Старшая настороженно поднимает на меня глаза и следит за каждым моим шагом, а я медленно, очень медленно двигаюсь в ее сторону.
— Ты будешь ставить себе цели и достигать их с таким запалом, что другие будут на тебя равняться. И я говорю о тех, кого ты будешь презирать: о здоровых людях, которые позволят себе при тебе ныть. Тебе будет больно, но ты научишься даже этим гордиться и долго не захочешь это отпускать. Ты будешь продолжать блюсти образ одиночки, пока не появится кто-то, кто разгадает, что ты не такая. Возможно, годам к тридцати пяти у тебя будет свой успешный бизнес, и ты утрешь нос матери, с которой формально помиришься. Хотя, мне кажется, для нее ты навсегда останешься недоступной.
— Что за жизнь ты описываешь? — осторожно спрашивает Старшая. — Откуда ты можешь знать?
— Просто я знаю тебя. И описываю, какой будет твоя жизнь без меня. Без гарантий, которых ты требовала. Путь, который я описываю, сложный. Но, согласись, он лучше, чем этот учебный год без начала и конца. В тебе ведь столько энергии! Никогда не поверю, что тебе действительно хочется здесь застревать! Когда ты переделаешь все дела и закончишь здесь все задачи, эта петля начнет душить тебя. Ты думаешь, она нужна тебе, чтобы оставаться полноценной, но ты ошибаешься, Старшая, здесь ты застрянешь и застоишься! Ты будешь полноценной, только если продолжить развиваться в реальной жизни. Даже если мы с тобой по каким-то причинам не отыщем или не вспомним друг друга.
Старшая замирает, слезы перестают течь по ее щекам.
— А если… ты тоже… там будешь? — боязливо спрашивает она.
Я приближаюсь достаточно, чтобы взять ее за руку.
— Тогда бизнес будет годам к двадцати пяти, — говорю с уверенностью. — Мы сможем пропустить все годы, которые уйдут на скандалы с мамой и на бесконечных психологов.
Старшая несколько секунд тупо моргает, затем смеется, как смертельно больной, получивший надежду на исцеление.
— И ты действительно меня любишь? Вот… такую? — спрашивает она.
— Ты же сама говорила, что у меня проблемы с инстинктом самосохранения, — смеюсь я, и она тоже хихикает сквозь периодически возвращающиеся слезы.
Я целую ее и крепко обнимаю. И пока она медленно сбрасывает свои дикобразьи иголки в моих объятьях, говорю:
— Только для всей этой страшноватой сказки, которую я описал, нужно кое-что сделать. Нужно очнуться.
Старшая отстраняется и смотрит на меня. В ней бушует страх, не надо быть экстрасенсом, чтобы это почувствовать. Но что-то еще начинает зарождаться в глубине ее глаз, и я сжимаю ее руки, чтобы не дать этому погаснуть.
— Старшая, я ухожу сегодня ночью, — с трепетом, за которым прячу собственный ужас, говорю я. — И, если хочешь, это будет наш выпускной. Завершенная задача. Ты же больше обожаешь завершать задачи, правильно? После того, как погасят свет, я прожду тебя у ворот ровно полчаса. У тебя есть время подумать до этого момента. Я собираюсь очнуться в любом случае, но все еще прошу: давай сделаем это вместе. Если тебе хоть на минуту показалось интересным то, что я описал; если тебе хоть на одно мгновение захотелось вырваться из петли, которая замыкается здесь, я обещаю, что поддержу тебя в этом. Не знаю, как, но я это сделаю. Может, реальность меня тоже хоть немножечко слушается?
Старшая утыкается мне в грудь, ее плечи изредка содрогаются от слез.
— Послушай, я не знаю, смогу ли вспомнить тебя — по крайней мере сразу. Но попрошу: если решишься и найдешь меня, пожалуйста, прояви упорство. Заинтересуй меня своими недоговорками, как сделала это здесь. Я же знаю, ты это умеешь! Просто не надо сразу делать вид, что тебе ничего не нужно. И тогда у тебя появится твоя гарантия, в этом я уверен.
Я понятия не имею, уйдет она со мной или нет. На этот вопрос ответит погасший коридорный свет.
* * *
Темнота опускается на территорию интерната незаметно, но очень стремительно. В царстве осени сумерки скоротечны и очень быстро сменяются темнотой цвета протекшей шариковой ручки. Под ночным небом интернат будто раздваивается и наполовину становится похожим на территорию Холода, которая является во снах-бродунах.
Я помню, что время здесь течет по-своему для каждого обитателя, поэтому мысленно прошу интернат подсказать мне, когда пройдет полчаса после отбоя для Старшей, с помощью громко треснувшей ветки.
Ожидание в неизвестности — пожалуй, самое страшное, что я могу вообразить. Оно обезоруживает, скручивает, подвешивает, и оставляет тебя в страхе сделать шаг. Не знаю, чья нервная система способна долго это выдерживать.
Слышу треск ветки и понимаю: время пришло. Но я не хочу уходить без Старшей. Может, отыскать ее и снова попытаться уговорить? На нашей полянке мне казалось, что она почти поддалась.
Останавливаю эти мысли. Я не имею права так поступать. Если Старшая решила, что не хочет уходить, это ее выбор, и я должен уважать его, как бы этот выбор не разрывал мне сердце.
Поворачиваюсь спиной к убегающей вдаль плиточной дорожке и закрываю глаза, мысленно отсекая себя от интерната. Он невидимыми нитями столь же невидимого кукловода тянет меня назад, но я делаю огромное усилие и выхожу за ворота. На какой-то миг мне кажется, что вся территория интерната исчезнет, как только я выйду на грунтовую дорогу, поэтому даже оборачиваюсь.
По дороге ко мне знакомой пружинящей походкой приближается девчачья фигура. Во мне что-то ёкает, и я готов бежать навстречу, потому что Старшая идет непростительно медленно и далеко не с той самоуверенностью, с какой шла в день нашей первой встречи. Борюсь с желанием поторопить ее и дожидаясь, едва не постукивая ногой по гравию. По мне разливается пьянящее ощущение силы, и я вспоминаю, что уже не раз его переживал. Почти каждый раз это было связано с мыслью вырваться отсюда. Теперь, когда все эти знаки стали такими очевидными, мне трудно понять, как я мог раньше их не замечать.
Старшая морщится от скрипа ворот, когда выходит за них. При ней ни сумки, ни куртки — только она сама. Впрочем, было бы странно, если б Старшая решила взять с собой вещи. Она ведь не Пудель, ей известно, что ничего из вещей она отсюда не унесет.
— Ты пришла… — выдыхаю я.
— Если заставишь меня пожалеть об этом, я превращу твою реальную жизнь в ад, — бурчит она. Храбрится, хотя вид запуганный.
Улыбаюсь и беру ее за руку.
— Я это учту.
Мы идем, и я пытаюсь отвлекать ее пустяками.
Например, я задаю вопросы в воздух: почему это место приняло именно такой вид? Чем оно вдохновлялось? Есть ли у него сознание? Есть ли у него создатель? Возможно, его создал кто-то вроде меня, кого это пространство слушалось и под кого подстраивалось?
Старшая бурчит, что я слишком высокого о себе мнения, и я громко хохочу, отправляя поселившуюся во мне энергию к верхушкам деревьев. Мне совсем не жалко, ведь ее сейчас так много, что она может запросто порвать меня на части!
Старшей не весело, она крепко сжимает мою руку, и иногда я чувствую, как ее тянет сорваться на бег и помчаться назад, однако она этого не делает. Она всем существом льнет ко мне, как будто я — единственный человек в мире, кто способен ее защитить. Вспоминаю Принцессу и удивляюсь: почему такое же поведение Старшей меня совсем не бесит? Ответа я не знаю, да он, наверное, и не нужен. Главное, что она доверилась мне и теперь готова вернуться со мной в реальную жизнь.
Я продолжаю болтать. Говорю о красотах шоссе, о возможных исследованиях, в которых мы можем принять участие, если вспомним интернат; о книгах, которые сможем написать, если захотим. Я — художник без холста: рисую какую-то неведомую, разнообразную, полную приключений жизнь, хотя не обладаю даже деталями собственной истории. Во мне закручивается вихрь тревоги, но я давлю его, как могу. Не хватало мне еще бояться при Старшей, которую хватает только на то, чтобы, сцепив челюсти, слушать мою болтовню.
Я не знаю, сколько мы идем. Ночь превращается в застывший во тьме кадр, шоссе кажется бесконечным и пугающим, а я треплюсь, как последний дурак, не в силах отпустить руку девушки, которую отчаянно хочу отсюда спасти.
Вдруг Старшая перебивает меня и останавливается.
— Спасатель, — серьезно обращается она. — Я боюсь.
— Я знаю, — тут же отзываюсь я, и замираю, вглядываясь в ее затравленные глаза. — Я тоже. Но вспомни, что я тебе рассказывал. Мы прорвемся.
Старшая ежится. Она смотрит мне за спину, и я рефлекторно оборачиваюсь, чтобы понять, во что воплотился ее страх. Передо мной только продолжение дороги, но я замечаю, что здесь переполняющей меня энергии будто становится больше.
— Ты чувствуешь? — спрашиваю я. Почему-то шепотом.
Старшая не отвечает, и я прикрываю глаза, чтобы расслышать голоса с той стороны. Здесь «голоса из трещин в стенах» долетают не куцыми обрывками, а цельными фразами, в которых хорошо угадывается контекст.
Я верю, что ты обязательно к нам вернешься, сынок.
Мы тебя очень любим. Надеюсь, ты меня слышишь. Я буду приходить каждый день. Господи, прошу тебя, не оставь моего сына!
Нетрудно догадаться, кто это. Голос безлик, но я понимаю, что он женский. Это моя мама. Прислушиваюсь к себе, но, как ни странно, ничего не чувствую: ни тоски, ни предвкушения встречи, ни радости. Призраки воспоминаний о реальной жизни слишком слабы, чтобы я распознал в них что-то по-настоящему знакомое.
Невольно гляжу на лес, оставшийся далеко позади, и не могу избавиться от ощущения, что он плачет по мне, шелестя листвой.
Меня словно окатывает из ведра холодной водой. Я прерывисто дышу, боясь снова ощутить чудовищную боль в ноге. На какой-то миг мне даже кажется, что нога немеет и становится стеклянной.
— Спасатель? — обращается ко мне Старшая.
— Все хорошо, — тут же отзываюсь я, кладя руки ей на плечи.
Старшая бледна, уверенности в ней с каждой секундой все меньше, и я начинаю чувствовать, что время уходит. Нужно выбираться отсюда.
— Ты уверен? — спрашивает она меня, когда я поворачиваюсь к невидимой линии на дороге, за которой меня ждет полная сложностей жизнь. — Посмотри на это место, оно ведь способно заменить тебе почти все…
Несколько секунд и я правда об этом думаю. Но качаю головой — то ли из простого упрямства, то ли потому что действительно верю в свои идеи.
— Нет. Я слишком хочу понять, кто я, когда я не Спасатель.
Старшую мой ответ явно не впечатляет, но она не говорит этого вслух. Я подаюсь к невидимой границе, но она удерживает меня.
— Постой.
— Старшая, мы ведь решили, — скрывая нетерпение за мягкостью говорю я.
Она смотрит на меня с намеком на укор. Ее глаза будто говорят: «Нет, это ты решил».
— А если у тебя там есть девушка? Если, ее ты вспомнишь, когда очнешься, а меня нет?
— Значит, я ее брошу, — без колебаний отвечаю я.
Мне не хочется думать о том, что вопросы Старшей имеют под собой основание. Легко говорить, что порвешь связь с человеком, если он тебе никто. Но ведь когда я очнусь, эта гипотетическая девушка может стать кем-то. А если она чем-то похожа на Старшую? Если наш здешний роман — отголосок моих реальных чувств к кому-то другому?
Эти вопросы пугают меня, и Старшая чувствует это. Она собирается уничтожить мою уверенность и посмотреть, как я уведу нас отсюда без нее.
— А если ты ее любишь?
— Я знаю, что люблю тебя.
— Откуда ты можешь это знать?
— Здесь я лишен своего прошлого и на меня не давят связи из него. Здесь я настоящий…
— И поэтому хочешь сбежать?
Взгляд Старшей то и дело обращается к невидимой черте.
— Побег — это оставаться здесь и безвольно ждать, пока нас отключат.
Понимаю, что могу потерять контроль над ситуацией, поэтому сжимаю руку Старшей и говорю:
— Прислушайся. Там ты наверняка услышишь, что говорят твои близкие. Я своих слышал, и они ждут меня. Тебя тоже дожидаются, я это точно знаю.
Старшая честно прислушивается.
— Там кто-то есть? — нетерпеливо спрашиваю я.
— Да, — тихо отвечает Старшая, и ее губы начинают подрагивать от подступающих слез. — Там моя мама. Она… все еще приходит, чтобы поговорить со мной…
— Вот видишь, — мягко улыбаюсь я. — Там есть люди, которым ты нужна. Пожалуйста, не сомневайся! У нас все получится, я тебе обещаю.
Делаю шаг, все еще держа ее за руку. Она делает полшага вместе со мной.
Но, наверное, я слишком много давал обещаний и обесценил их количеством.
Наверное, я что-то сказал не так, подобрал не те слова.
В последний миг, когда я переступаю границу между миром тем и миром этим, Старшая вырывает свою руку из моей вспотевшей от страха ладони.
Я оборачиваюсь, уже понимая, что пейзаж начинает расплываться перед глазами. Вижу лицо Старшей и стараюсь запомнить каждую его черту, мысленно проклиная ее за трусость, а себя за потерю бдительности.
— Старшая! — зову ее в отчаянии.
Она что-то кричит мне в ответ, и я отчаянно пытаюсь расслышать, что именно. Она называет настоящее имя. Это самое ценное, что могло у меня быть, но я теряю это, как только перед моими глазами смыкается чернота.
Глава 44. Вечные дети этого места
МАЙОР
Этой ночью Майор не может уснуть. Его часто навещает бессонница, но обычно он не придает ей большого значения. Сегодня же ему жаль, что она пришла. Для Майора эта ночь — невидимый рубеж. Один из тех невидимых рубежей, за которыми поджидает нечто непривычное, и столкновения с ним нельзя избежать. Майор этого не любит. В такие моменты он вспоминает, как мало может по-настоящему решить сам, насколько ничтожно его влияние.
Сигаретный дым устремляется в небо, тлеющий окурок летит во влажную траву. Обыкновенно Майор не позволяет себе мусорить: не хочет чувствовать себя неловко перед Старшей, которая собирает чужие окурки по территории. Но завтра утром Старшая не придет, и никто из интерната не будет об этом думать. Никто, кроме него.
Майор поднимает глаза к небу и вздыхает. Сейчас ему жаль, что он не забывает ушедших. Если б воспоминания уходили, он не заметил бы переход рубежа. Просто в какой-то момент перестал бы понимать, отчего ему щемит сердце, и списал бы это на усталость или ностальгию.
Так было бы проще.
Но Майор не забывает.
Она наверняка уже ушла с ним, — думает он с невеселой улыбкой на губах.
Днем Старшая приходила к нему, чтобы поговорить. Он знал, что ей нужен его совет, и осторожно подбирал слова, чтобы не спугнуть ее едва всколыхнувшуюся надежду. Он знал, что не имеет права ее удерживать, хотя начал скучать по этой бойкой девчушке еще до ее ухода.
Что он мог сказать ей в качестве напутствия, чтобы показаться искренним?
Что Спасатель — толковый парень, один из лучших, кто приходил в интернат? Что в настоящей жизни, даже учитывая страшные травмы, у Старшей действительно может быть большое будущее? Что Спасатель прав? Он все это сказал ей, хотя так и не смог задавить внутри себя надежду на то, что она ему не поверила.
Майор зажмуривается. Он чувствует себя трусом и эгоистом, недостойным собственного звания и бравых ребят, служивших когда-то под его командованием.
Хорошо, что она ушла, — пытается убедить он себя. Мысли обращаются к Холоду, который на время оставил интернат: — Похоже, теперь, здесь только мы с тобой, приятель. И не говори, что не рад этому! Без меня тебе было бы здесь чертовски скучно. Давай еще немного поиграем в игру «кто кого» и притворимся, что результат непредсказуем?
Он замечает движение прежде, чем распознаёт его источник. Здесь неоткуда ждать настоящей опасности, но старые привычки не так-то легко искоренить. Тело Майора напрягается, готовясь к чему угодно. Но когда в поле зрения появляется знакомая фигура, мчащаяся к нему, собственные ноги Майора будто прирастают к траве.
Он шокирован и не понимает, рад или опечален.
Старшая врезается в него и заключает его в объятья с такой силой, с какой утопающий может цепляться за спасательный круг. Ее сотрясают рыдания, она с трудом дышит. Кажется, она вот-вот потеряет сознание, и Майор готовится к этому, давя в себе множество вопросов, которые рождаются в груди и осуждающим молотом опускаются на совесть.
Майор ничего не спрашивает. По большому счету, он уже знает, что произошло, точнее, он знает итог. Старшая здесь, а Спасателя нет. Он ушел без нее и, по какой бы причине он так ни поступил, значения это уже не имеет.
— Я не смогла… — в перерывах между всхлипами и стонами, выкрикивает Старшая.
Майор молчит. Он ласково обнимает ее, не представляя себе, как еще должен реагировать на истерику девочки-подростка.
Постепенно рыдания Старшей начинают стихать. Майор направляет ее на крыльцо, и они садятся на ступеньки. Хочется закурить, но Майор себе этого не позволяет: знает, что сейчас не время. Он ждет, пока Старшая сама с ним заговорит. Она заговаривает:
— Я слышала свою мать, — всхлипывает она, отирая лицо рукавом. — Там, у границы. Она говорила о моем полуторогодовалом брате. Рассказывала о своей жизни, делилась новостями, как с подружкой. — Старшая морщится. — И ей очень удобно жить так, как она живет. Спасатель был неправ!
Она ждет, что Майор начнет возражать, но он молчит, только кладет ей руку на плечо, и ей приятна эта поддержка. Она греет ее, придает ей уверенности в удобных для нее мыслях.
— А еще, — Старшая досадливо улыбается, — у Спасателя там, похоже, кто-то есть. И, скорее всего, ему я тоже буду только обузой. Что он может знать? — Голос опаляется злостью. — Он очнется, и у него не будет ноги! Только одной! Он даже ходить сможет, легко ему в таком случае говорить, что с этим можно жить! А кем буду я? Здесь я хоть чего-то стою…
Она осекается, чувствуя, как напрягается Майор рядом с ней.
— Ты говоришь моими словами, — печально объясняет он, видя, что ее насторожило его молчание.
Старшая сникает.
— Вы думаете, что я просто подражаю вам?
— Я думаю, что мы с тобой похожи, боец, — вздыхает он.
Так Старшей нравится гораздо больше. Одиночество, сковывавшее ледяной цепью все ее существо, начинает понемногу оттаивать.
Мы похожи, — думает Майор. — Мы вечные дети этого места, одинаково малодушные. Мы никогда не решимся на то, на что пошел этот смелый паренек.
Он не говорит этого вслух. Старшая доверительно приникает к его плечу и закрывает глаза.
— Извини, я окурок бросил, — зачем-то говорит Майор. — Расслабился, пока тебя не было.
Старшая улыбается и ощутимо теплеет.
— Вы как мальчишка, — тихо говорит она. — За вами глаз да глаз нужен.
Майор по-доброму усмехается в ответ.
Они сидят вдвоем и молчат, пережидая тихую интернатскую ночь. Невидимый рубеж Майора оказался не таким страшным, каким представлялся. Пожалуй, можно этому порадоваться.
Глава 45. Вопросы с другого конца дороги
СУХАРЬ
— Не могу поверить, что делаю это.
Сухарь замирает от звука собственного шепота. Он не помнит, когда последний раз говорил сам с собой, да еще и вслух. Но сейчас ему катастрофически нужен звук чьего-нибудь голоса, и на худой конец сойдет и собственный. Пусть даже такой испуганный и затравленный.
Комната в дальнем конце женского крыла на пятом этаже внушает ему ужас. Сухарь поражается, что решился отправиться сюда в сумерках и ничего не сказал друзьям.
Но кому он мог сказать?
За каждого из них он чувствует ответственность и знает, что никогда не решится сознательно их взволновать. А это так легко сделать! Даже его мимолетное замечание, что тридцать шестая вдруг изменилась, заставило соседей беспокоиться. Они теперь постоянно спрашивают его, как он себя чувствует, а Сухарь старается не попадаться им на глаза, чтобы не показывать раздражения. Никогда в жизни он не думал, что его будут раздражать такие вопросы.
Он не отследил, когда впервые в качестве уединения рассмотрел возможность покинуть интернат. Но заунывный женский плач, который начал слышаться ему одному, он заметил. Сухарь старался игнорировать его, но чувствовал неумолимую тягу подняться на пятый этаж и посетить комнату, прозванную комнатой болотницы.
Он долго не мог решиться, но тяга взяла над ним верх. И вот он здесь.
Комната ничем не отличается от других таких же. Разве что вид у нее более старый и ощутимо нежилой. Единственный знак, что кто-то не так давно был здесь — чья-то тетрадь, лежащая на кровати. Она ничем не примечательна, но в затхлом пространстве комнаты выглядит новой.
Сухарь подходит к тетради и открывает ее. Первые листы вырваны, осталась только запись на корешке:
Изоляция — один из лучших способов разобраться в себе.
В голове Сухаря эти слова почему-то звучат чужим голосом, не его собственным. Это странно, но ему кажется, что он когда-то слышал человека, который так говорит.
На первой сохранившейся странице Сухарь находит интригующее сообщение:
Не листай дальше, если не хочешь мучиться вопросами. Я предупредил.
Ни подписи, ни пояснений, но Сухарь почему-то уверен, что знает человека, написавшего это. Он переворачивает лист, еще не решив, хочет ли знать, что дальше.
На следующей странице оказывается список вопросов с еще одной припиской:
О чем я! Я знал, что ты это прочтешь. Иначе ты не пришел бы сюда.
Если ты открыл, значит, хочешь об этом думать.
Хорошо. Задам тебе несколько простых вопросов с другого конца дороги.
Сам решишь, что с ними делать.
Какой сейчас год?
На территории какой страны расположен наш интернат?
В каком ты сейчас городе?
Сколько времени осталось до окончания учебного года?
Как давно длится осень?
Как тебя зовут за пределами интерната?А твоих соседей?
Почему вы никогда не говорите ни о прошлом, ни о будущем?
Кто твои родители?
Ты когда-нибудь видел классный журнал?
Сухарь захлопывает тетрадь и прикладывает руку к груди. Сердце у него колотится очень сильно, руки начинают потеть.
Что-то не так, Сухарь это чувствует, но не хочет признаваться себе в этом. Он не может мысленно ответить ни на один из этих вопросов, а это ведь полная ерунда!
Уйти и не возвращаться!
Сухарь как можно скорее покидает пятый этаж и приказывает себе не думать об этих назойливых вопросах и о человеке, который их написал. Это все бред, надо просто выкинуть это из головы.
Но в глубине души Сухарь уже понимает, что никогда не сможет этого сделать.
Эпилог
«Покаяние подлеца»
Докуриваю сигарету и одним щелчком сбиваю тлеющий остаток на землю.
— Уверен, что не хочешь, чтобы я пошла с тобой? — доносится до меня из машины.
Опускаю голову, улыбаюсь, пока не оборачиваюсь. Я знаю, что сейчас взгляд моей жены будет слишком пристальным, она будет искать во мне то, что потрясет ее хрупкий мир и заставит сомневаться в необходимости быть трезвой. А у нее давненько не было срывов, не нужно сейчас ее провоцировать. По крайней мере, я не хочу, чтобы на этот раз я был виноват.
Привожу выражение лица в порядок, осторожно наклоняюсь и смотрю жене в глаза. Она сканирует меня, ища причины растормошить собственное беспокойство.
— А ты — хочешь пойти? — серьезно спрашиваю ее. — Если действительно хочешь, пойдем, я не против.
— Но тебе бы хотелось пойти одному?
— Я бы предпочел такой вариант, да. Если меня это слишком выбьет из колеи, я бы хотел пережить это один. Но я все тебе расскажу, когда вернусь, обещаю.
Она медлит, неопределенно качает головой, а затем все-таки кивает.
Когда она близка к срыву, мы удручающе осторожны в своих высказываниях. Чувства гибче телесных реакций: на их уровне я испытываю нездоровое воодушевление, и предстоящий стресс меня не пугает, а вот культя в месте соприкосновения с протезом начинает заунывно болеть. Лишний раз убеждаюсь: какого бы хорошего качества ни был протез, сколько бы ты ни отвалил за него денег, все равно что-то будет мешать, натирать, беспокоить. Без боли тоже нельзя — видимо, не положено.
— Опять болит, да?
Жена улавливает мое состояние по микромимике и лезет в сумочку за таблетками. Вообще-то я против, чтобы она возила с собой такой соблазн, но она уверена, что это лишь сильнее мотивирует ее держаться. В группе она, разумеется, об этом не рассказывает: там это не поймут (по крайней мере, большинство). А я понимаю, мне положено. И поддерживаю жену, потому что моя вера покупает ее надежнее, чем мои предостережения.
Внимательно за ней наблюдаю, пока она протягивает мне обезболивающее. Этот взгляд она тоже чувствует и качает головой.
— Я о тебе думаю, а не о таблетках, — серьезно говорит она. — У тебя лицо почти серое от боли, я же вижу.
Смотрю на таблетки, медлю пару секунд и отказываюсь.
— Не настолько болит, чтобы пить обезболивающее.
— Упрямец, — жена улыбается. — Тебе такую слабость можно себе позволить, это мне надо быть осторожнее.
В ее улыбке мелькает что-то беззащитное, и я промаргиваюсь, чтобы убрать этот морок.
— Будем считать, что я солидарен. — Протягиваю таблетки обратно. Жена отстегивает ремень безопасности, привстает и тянется ко мне. Я ее целую и жду, пока она отстранится первой. Знаю, что сейчас важно даже это.
Похоже, я прошел тест.
— Трость хотя бы возьми.
Пока я закатываю глаза, она достает трость с заднего сиденья и протягивает мне.
— Ты всегда вредничаешь, когда тебе плохо, — замечает она.
— Обещаю, если это продлится дольше двух дней, я схожу к врачу. — Киваю перед недолгим расставанием так, как будто не собираюсь возвращаться вовсе. Впрочем, я не знаю, кто к ней вернется после того, что сегодня произойдет. Я убеждаю себя, что не хочу об этом думать, но, судя по мыслям, я себе вру. Не хочу, чтобы жена это заметила, поэтому для безопасности добавляю: — Не скучай, я скоро.
Она машет мне рукой.
Храбрится, хотя на самом деле ей страшно. Но ни ей, ни мне не нравится моя реакция на ее боязливость, поэтому мы пытаемся обскакать друг друга в бесстрашии. Жена свой ход сделала, пора бы и мне делать свой.
Уверенно ковыляю к цели, опираясь на трость. Сегодня я даже рад боли в ноге: она позволяет заземлиться и не потерять связь с миром. А там, куда я пришел, ее слишком легко потерять.
Эта больница выделяется среди прочих, в которых я побывал за последние годы. Если у меня когда-нибудь родится дочь и захочет сделать свою барби врачом, я подарю ей именно такую игрушечную больницу. В ее стенах, да и в самом воздухе витает что-то искусственное, заставляющее считать массивные ступени, чистый холл, белую приемную и удобные скамьи для посетителей просто декорацией. Внутренности других больниц воспалены застрявшими в них призраками, у них болят застарелые опухоли запустенья, в них трепещет запах сухожара, хлорки и антисептика. Здесь — пластиково-белое ощущение безопасности, пахнущее ожиданием и нейтральным цветочным освежителем воздуха.
Я не удивлен, что ее поместили сюда.
Подхожу к стойке регистрации, говорю, к кому пришел.
Все, как я ожидал: удивление, добродушие, вежливые кивки, инструкции. Обязательное замечание, что в эту палату уже давно никто не заходил. Деланное возмущение в ответ на вопрос, хорошо ли заботятся о пациентке. Предложение проводить меня.
Отказываюсь и направляюсь к лифту. Может, мог бы предпочесть лестницу — я иногда делаю так из желания доказать себе и миру, что я еще на что-то годен, — но сегодня уж очень болит нога. Медсестра на рецепции не отводит взгляда от меня, даже когда я отворачиваюсь. Чувствую, как она провожает глазами каждый мой хромой шаг. У девушек частенько бывает странноватая реакция на мое увечье. Жена объясняет это тем, что у меня красивые, рано поседевшие виски при темных волосах и большие грустные глаза. Переводя на язык нормальных людей, я слишком смазливый и произвожу впечатление скованного проклятьем принца.
Скрываюсь за дверьми лифта от взгляда медсестры и перевожу дух. Кладу руку на бедро, хотя боль гнездится не там, и морщусь в свое удовольствие, пока можно и никто не видит. Черт, наверное, на обратном пути я пожалею, что не выпил таблетку.
Прохожу по коридору, впитывая сквозь его окна сероватый свет августовского дня и выбеленную рафинированную безопасность этого места. Где-то внутри меня, на уровне солнечного сплетения рождается дрожь, не доходящая до рук, но будоражащая мне душу. Я не знаю, что сегодня произойдет, но этот день явно разделит жизнь на «до» и «после». Неизвестно только, каким образом.
Дохожу до нужной палаты и замираю перед входом.
— Давай, трус. Не вздумай убегать, — шепчу себе, зажмуриваюсь и переступаю порог.
Палата одиночная, сверкающая чистотой, как все остальное в этой больнице. В ней самой ничего примечательного, но я готов изучать ее целую вечность, только бы оттянуть момент, когда придется взглянуть на пациентку, которая находится здесь уже не первый год.
Она выглядит старше, чем я запомнил, но моложе, чем я пытался вообразить.
За ней действительно ухаживают: моют, переворачивают, поддерживают в чистоте и свежести, это видно даже на первый взгляд. Наверное, ее мать в какой-то момент научилась реагировать одобрительно на такую форму заботы о ней. Мне же это пока ножом по сердцу, хотя я и пытался себя подготовить к тому, что увижу здесь.
Давлюсь тяжелым комом, застрявшим в горле, перевожу дыхание и сажусь на посетительский стул с мягкой подушкой. Он не продавлен от времени, хотя и новым не выглядит. Это лишний раз подтверждает, что сюда и впрямь крайне редко приходят, и эта крупица правды, которую я и так знал, почему-то всаживает мне в душу острую спицу. Вторую и третью всаживают два одеяльных оврага на уровне ниже колен пациентки.
Собраться с духом тяжело, но я заставляю себя это сделать. В конце концов, я здесь не ради себя.
— Привет, Старшая, — произношу я, и мой голос дрожит.
Черт, это будет очень странный диалог, потому что будет монологом. Удивительное дело, а я ведь действительно воображал, что приду сюда, чтобы поговорить со Старшей.
— Я не знаю, как это нужно делать, чтобы ты лучше слышала. Но ты уж отойди куда-нибудь в укромное место, послушай. Я побуду твоим призраком из стен некоторое время, мне многое нужно тебе рассказать.
В палате ничего не происходит, хотя я ждал какого-то эффекта. Что трещины появятся здесь, в реальности или что за окном резко ударит молния. Но волшебные знаки не сыплются на меня, как из рога изобилия, и я начинаю думать, что вся моя затея — сущий бред.
Упаднические настроения охватывают меня всего на несколько секунд, затем я все-таки справляюсь с ними.
— Ты наверняка узнала меня, но я все же представлюсь. Это я, Спасатель. Ты меня еще помнишь? Сейчас я в твоей больничной палате. Мне удалось тебя найти… хотя, не мне одному — мне в этом помогали. Но все по порядку. Ты извини за сбивчивость, я плохой рассказчик, когда волнуюсь.
Неловко усмехаюсь, беспомощно поглядываю на аппараты. На них никаких видимых для меня изменений, поэтому я не знаю, слышит меня Старшая или нет. Остается только надеяться, что слышит.
— Все вышло, как ты говорила. В конце дороги действительно был выход из комы. И когда я проснулся, я действительно ничего не помнил об интернате. Может, если б помнил, было бы проще пережить все, что ожидало меня после пробуждения…
Поджимаю губы и смотрю на свои ноги. При желании под джинсой можно угадать, что правая — протез, хотя и хороший. Меня всегда утешали именно этим, что у меня хороший протез. Будто это может изменить тот факт, что я потерял ногу в аварии, в которой погибли два моих друга и моя девушка.
Смутно вспоминаю, как легко я относился к своему увечью там, в интернате, и удивляюсь собственной наивности. Легко мне тогда было говорить, я ведь понятия не имел, с чем придется иметь дело. Впрочем, может, оно и к лучшему? Иначе я мог бы струсить и остаться. Хотя в это верится с трудом: что-то мне подсказывает, что мыслить «ближе к телу» и замечать физический дискомфорт я стал только после выпуска из института.
Гадать без толку, все равно сделанного не вернешь.
— Со мной случилась почти та же история, что с тобой. Авария. И я тоже был не за рулем. Сидел сзади со стороны водителя. Может, поэтому и удалось выжить, хотя, знаешь, первые полтора года я был этому даже не очень рад. Психологи, к которым я ходил, в один голос утверждали, что у меня комплекс выжившего, а мне просто было жалко себя из-за потери людей и из-за постоянных фантомных болей в отсутствующей ноге.
Останавливаюсь, выдыхаю. Не хочется, чтобы этот монолог превратился в поток нытья. Наверняка, Старшей не хочется это слушать.
— Я пролежал в коме три месяца, как выяснилось. Когда проснулся, ничего об интернате не помнил. Но в моей голове засела непреодолимая тревога насчет чего-то, чего я долго не мог понять. Под конец она меня совсем измучила, и ничего не помогало от нее избавиться. Вечное ощущение, что у меня мало времени на исполнение чего-то важного — я думал, это сведет меня с ума.
Я сжимаю кулак, стараясь оставаться спокойным. Делаю краткое упражнение из дыхательной гимнастики: вдох на четыре счета, выдох на шесть. Становится немного легче. Все-таки я так и остался чертовым невротиком с фантомными болями и фантомной паникой.
— Видела бы ты, сколько терапевтов я сменил, — усмехаюсь. — Шестерых, Старшая! Я пророчил тебе стать грозой мозгоправов, но отлично справился с этим сам. Они пытались объяснить мою тревогу невозможностью принять правду об инвалидности и задавленным чувством вины за то, что я выжил в аварии. Я честно искал то, о чем они говорили, но не находил и бесился. Потом плюнул и просто использовал терапевтов, чтобы выписывали таблетки, способные давить тревожность. Вот только это не помогало, пока дозы не превращали меня в овощ… был и такой период. В какой-то момент я понял, что пора что-то делать. Начал искать таких же, как я — кто не может восстановить нормальную жизнь после выхода из комы. Наткнулся на одну интересную историю: моя ровесница написала цикл статей «Memento» о потери памяти после комы. Поделилась тем, что пережила сама и была очень откровенна в своих рассказах, меня аж проняло. У нее были проблемы с наркотиками, и в кому она впала из-за передозировки. Она писала, что, очнувшись, не может вспомнить вообще ничего из своей прошлой истории. Я читал это, и меня аж электризовало от напряжения — я чувствовал, что напал на след. Меня начало тянуть встретиться с ней, как магнитом. Я стал почти одержимым маньяком, вызнал, что ее богатая семья определила ее в группу поддержки, и сумел туда попасть. Представляешь, каково было мое удивление, когда она начала узнавать меня?! Она сказала, что ей кажется, будто она со мной училась. Это стало триггером, который помог мне начать вспоминать.
Замолкаю и снова кошусь на аппараты.
Старшая неподвижна и никак не реагирует, показатели не меняются.
А чего я, собственно, ждал?
— Я начал вспоминать все, что связывало меня с ней. Оказалось, это Принцесса, представляешь? Я рассказывал ей все, что вспоминал, и она жадной губкой впитывала это. Постепенно вокруг нее в моей памяти вырос интернат и все, что в нем происходило. Я плакал и извинялся перед Принцессой, а она была добра и прощала меня. Сейчас мы женаты, — горько усмехаюсь. — Уж не знаю, счастлива ли она со мной. Но периоды трезвости у нее долгие, родители не могут нарадоваться. Вообще, в группе, принято говорить «чистый», а не «трезвый», но ей это почему-то очень не нравится. Не знаю, почему, никогда не спрашивал. Иногда она срывается, но я от нее не ухожу. Меня все устраивает, мы друг для друга по-своему ядовиты, но в мире нет никого другого, кто способен был бы нас понять. Это сближает, знаешь ли...
Делаю паузу и стараюсь унять головокружение. Снова тру правое бедро, успокаивая обрубок ноги и умоляя его перестать отвлекать меня.
— Принцесса знает о тебе. О том, что я пытался вытащить тебя за собой. И о том, что искал тебя после того, как вспомнил. Она даже помогла мне найти твою семью, а после и тебя саму. Ей не страшно: она сделала вывод, что ты решила остаться в интернате навсегда, и не опасается, что я к тебе уйду. Поддерживает меня, чертова лицемерка. — Усмехаюсь, хотя искренне благодарю жену за это самое ее лицемерие. — А я… я не знаю, что бы я делал, если б ты очнулась. Что-то мне подсказывает, что мне проще было бы уйти от жены и спиться в одиночестве. Я этого жутко боюсь, если быть честным. Но почему-то мне этого хочется. Я, видимо, не врал тебе, Старшая. Я тебя люблю. Принцесса тоже это понимает. Она знает, что всегда будет для меня номером два, но, похоже, ее это устраивает. Меня… меня, наверное, тоже.
Качаю головой и потираю руками лицо. На меня накатывает жуткая усталость, хотя я толком ничего не сделал за весь сегодняшний день.
— Я подлец, Старшая. — Мой голос дрожит. — Знаешь, там, в интернате я был Спасателем, но здесь я нисколько на него не похож. Во мне куча примесей, и они делают меня другим человеком. Я творил страшные вещи, пока жалел себя после комы и разрывал все свои прежние связи с миром. Когда я более-менее вернулся в общество, родители Принцессы в благодарность за ее воспрявший дух, — я не удерживаюсь от усмешки, — помогли мне устроиться, даже взяли на хорошую должность. Я этим нагло воспользовался. Даже ни разу не сказал им спасибо, хотя они не обязаны были со мной возиться. Я отвратительно себя вел… да и продолжаю вести. Вся моя жизнь до сих пор крутится вокруг аварии и комы, и я не знаю, как вырваться из этой петли.
Осекаюсь, тру глаза и собираюсь с мыслями.
— Мне кажется, у тебя внедриться в мир получилось бы лучше. А еще я на тебя жутко злюсь, потому что ты осталась там, в интернате, и вместе с тобой там осталась часть меня, которую я понятия не имею, как вернуть!
Перевожу дыхание и качаю головой.
— Прости, я не ссориться пришел, — нервно хихикаю. — Просто тяжеловато сдерживаться, когда ты меня не одергиваешь.
Я буквально заставляю себя взять ее за руку. Старшая хрупкая, будто хрустальная, мне страшно причинить ей вред.
— Тебе, наверное, про твою мать интереснее послушать? — предполагаю я. — Она плакала, когда я о тебе рассказывал, ей чуть не стало плохо с сердцем. Я все объяснил, и она мне поверила. У нее дела идут хуже, чем раньше, поэтому я сказал ей, что беру на себя все расходы на твое содержание в больнице. Я успел сделать это до того, как она приняла бы решение отключить тебя от аппаратов. Она честно призналась, что в какой-то момент ей бы пришлось это сделать. Но теперь ты можешь быть спокойна: у тебя есть возможность прожить свою «полноценную жизнь», — не удерживаюсь от едкого тона, — там, в интернате.
Некоторое время молчу, снова жду знака, которого нет, и продолжаю рассказ.
— Жаль, ты не можешь сказать мне, как дела у тридцать шестой. Я знаю, что Сухарь мог выйти из комы, но не представляю пока, как буду его искать. Я ведь о нем ничего не знаю, только внешность из прошлого, которая наверняка изменилась. Поиски Пуделя пока тоже не увенчались успехом, но я буду продолжать его разыскивать. — Невольно запинаюсь при мысли о следующем объекте своих поисков. — Не знаю, как там дела у Майора. Его мне тоже не удалось отыскать, и я не уверен, что он еще… Прости. Не хотел об этом так. Я сделаю все возможное, чтобы найти его тоже, но не могу этого обещать.
Старшая остается неподвижной.
Я чувствую себя опустошенным, уставшим и старым. Мне казалось, я скажу ей больше, но слова покидают меня, и молчание постепенно начинает утяжеляться. Я поднимаюсь, морщусь от боли в ноге и отхожу к двери.
У меня не поворачивается язык рассказать ей, что ее отец все же устроил пожар почти сразу после аварии. Он ни разу не навестил ее, потому что давно умер. Что ее мать за это время успела победить рак груди, и именно из-за болезни ее дела в бизнесе пошли хуже. Делиться собственной историей про бунтаря из элитного интерната, который решил покататься с пьяными дружками, потому что это считалось крутым, мне тоже не захотелось. Для меня это позорная история, никак не вяжущаяся с тем хорошим парнем, которым мне довелось побыть, когда меня отрезали от всех привязанностей прошлого. Хочется верить, что где-то в глубине души я и есть этот хороший парень, только с каждым годом мне в это верится все меньше.
Не знаю, как Старшая отнеслась бы ко всему этому. Возможно, просто «выключила бы призрачное радио»? Как знать. Может быть, я когда-нибудь решусь рассказать ей обо всем, но не сейчас.
— Я буду тебя навещать иногда. Это не так просто, я живу совсем не рядом… это еще мягко сказано. Но я буду приходить, слышишь?
Меня передергивает: надеюсь, трещины в стенах передали Старшей не только последнее мое слово. У интерната бывают сбои в призрачных каналах связи.
Ненадолго замираю в дверях и призывно смотрю на показания приборов. Будь там хоть малейшее изменение, я готов был бы тормошить Старшую и обещать ей что угодно за возвращение! Но показатели не меняются, и мне приходится уйти ни с чем.
Принцесса ждет меня в машине и крепко держится за руль. Она чувствует мое приближение, но боится на меня смотреть. Открываю дверь, сажусь на сиденье и прикрываю глаза.
— Зря таблетку не выпил, — выдавливаю я.
— Как прошло? — бесцветным голосом спрашивает Принцесса.
Я не открываю глаза и нахожу ее руку на руле. Крепко сжимаю, как бы говоря: «Я все еще здесь».
— Тяжко, — честно отвечаю.
— Не полегчало от встречи?
— Судя по моему монологу в ее палате, я жалкий жалеющий себя эгоист, которому нужен седьмой психотерапевт.
Принцесса вздыхает, и я слышу улыбку в ее вздохе.
— С этим мы как-нибудь справимся.
— Знаешь, ты очень благородный и великодушный человек. Я когда-нибудь тебе это говорил?
Она усмехается.
— Училась у лучших.
— Познакомишь?
— С кем? С лучшими? — Она высвобождает руку и заводит двигатель машины. Я открываю глаза и смотрю на нее. — Увидишь их в зеркале.
— Не очень я достоин такого звания, — хмыкаю я.
— Только не начинай самобичевание, — капризно хмурится Принцесса, — у тебя это иногда слишком надолго затягивается.
— Знаешь, судя по тому, как часто тебе приходится вытаскивать меня из этой ямы, Принцесса тут я, а Спасательница ты.
— В жизни все жутко запутанно, не так ли? — таинственно улыбается Принцесса. — Поехали?
— Пожалуй, — соглашаюсь я.
Чувствую, что грядет еще один тест: посмотрю я на больницу после того, как мы тронемся, или нет. Я уверен, что гипотетический срыв миновал, и не хочу провоцировать жену, поэтому смотрю только прямо перед собой. Ей это нравится, она успокаивается.
Наша машина отъезжает с больничной парковки. Мне в голову приходят картинки, как на крыльцо выбегает ошеломленная медсестра и просит нас остановиться, потому что пациентка пришла в себя. В реальности ничего такого, конечно, не происходит, и я тяжело вздыхаю, стараясь оборвать тугие канаты, натянутые между мной и Старшей.
— Может, музыку включим? — стараюсь улыбнуться максимально непринужденно.
— Что-нибудь из «Катамаранового»? — с терпимостью к моим заскокам спрашивает Принцесса.
Я на миг задумываюсь и качаю головой.
— Лучше просто радио.
Принцесса удивлена, но не комментирует. Я знаю, что внутри нее расцветает надежда, что я постепенно перерастаю эту историю.
Я попытаюсь ее перерасти.
Честное слово, я попытаюсь.
Конец.
Москва, 25 января 2021 г.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|