↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Глава 26. Где происходит битва между добром и злом
Коснулся дна — оттолкнись!
Официальный девиз гильдии ныряльщиков, неофициальный — золотарей.
Аврелий Яковлевич всегда знал, что рано или поздно, а помрет. Знание сие появилось на свет вместе с ним, а потому представлялось ему же чем-то естественным. Нет, он смерти не желал.
Было время, что и боялся ее, лютой.
Голодной.
Зимнею... когда стужа за стеной воет, а сестры хнычут, не то со страху, не то животами маются. Муки-то два меха всего и осталось, оттого и мешает мамка ее с дубовою корой, с крапивой сушеной и костьми молотыми. Хлеб получается кислый, к зубам липнет, комом в животе ложится, и нету от него сытости.
Боялся ее, когда самый младший братец помер зимою в люльке.
Когда хоронили его.
И тетку, что от лихоманки сгорела в три дня... и теткиных двойнят, которые на пару дней всего ее пережили. А мамка за то богов благодарила, потому как родня роднею, но всех не прокормишь.
Боялся позже, когда батька вел его, подросшего, на село.
Торговался.
И продавал. А продавец щупал руки да в рот пальцами лез, зубы проверяя.
Боялся, когда впервые ступил на корабль, представляючи, что корабль оный, громадиною глядящийся, на самом-то деле щепочка малая на водах морских... и катит море щепочку эту, перекидывает с ладони на ладонь, потешается. А может, натешившись, и в кулаке стиснуть...
Боялся бури.
И боцманской плетки. Сорваться с вант... упасть в кипучую пасть, из которой возврату не будет... загнуться от кровохлебки, которая кишки крутит... или от пушек вражеских... и плакал от страху, жался к борту, глядя, как перемалывают ядра, цепями связанные, что канаты корабельные, что людей... а после все одно шел в атаку, как велено...
...и когда мачта упала, тоже боялся.
...и как сила выходить стала, еще больше... а потом ничего, пообвыкся. Куда страх ушел?
А и какая разница, главное, что знание осталось. Человек ли, ведьмак — не так уж велика разница, за всеми она приходит в свой час, ни к кому не припозднится.
Ежели так, что и чего трястись хвостом собачьим?
Срам один.
И ныне он тросточку из руки в руку переложил, глянул на небо, которое и на небо-то вовсе не похожее, так, потолок, синею краской размалеванный, да сказал:
— Ежели мы, дорогая моя, энтот вопросец решили, то, может, и пущай себе идут? А мы с тобою побеседуем... по-семейному...
Супружница ненаглядная ладони отряхнула, не то от невидимой паутины избавляясь, не то новое заклятье готовя. Пальцы вон шевелятся.
Тонкие.
Белые... мертвые уже. А поди ж ты, шевелятся... нет, мертвяки, которые шевелятся, давно уже Аврелия Яковлевича не удивляли, небось, по его ведомству и проходили, но те мертвяки, ежели можно так выразиться, были ему посторонними.
А тут вот...
— Пускай идут, — согласилась она, слегка скривившись. В прежние-то времена донельзя злила ее эта, неправильная, Аврелия Яковлевича речь. А ему нравилось дразнить.
И речью.
И повадкою своей, которая нисколько не благородная...
— Аврелий Яковлевич...
— Иди, Себастьянушка. Вот дороженьку видишь? — Аврелий Яковлевич ударил тросточкой по земле, и дорожка пролегла ленточкой, тонюсенькой, да крепкою.
Выведет.
А там уже... как-нибудь сами справятся.
— Мотор возьмите, — ворчливо произнес Аврелий Яковлевич.
Мотор было жаль.
Даром, что ли, маялся над ним, силясь избавить от обыкновенной для механизмусов слабости... и вышло ладно, по болотам, небось, что по дороге плыла, а по дороге и вовсе летела тройкой-птицей, разве что бубенцов под дугою не хватало.
— Потом Гавелу отдашь, егоная придумка. Скажи, что расход керосину дюже велик. Но сзаду еще две канистры стоять. До Кривичевой пади хватит. А там, глядишь, аптеку сыщете, прикупите...
Взгляд ненаследного князя был столь печален, что хотелось плюнуть ему да в ясные княжеские очи. Иль затрещиною наградить, так сказать, на долгую память да до прояснения в голове.
— Иди ужо.
— Что ж... — Себастьян поклонился. — Надеюсь... увидимся еще.
— А что ж не надеяться, — коротко хохотнул Аврелий Яковлевич. — Всенепременно увидимся.
Прозвучало фальшиво.
А все одно не боялся он смерти.
Дорожка-струна дрожала. Мир терпел. Мертвяки, запертые на изнанке, волновались, чуяли, что не будет обычное их забавы.
И крови.
И вовсе голодными остануться. И плакали этакими писклявыми голосочками, от которых сам воздух звенел, густел, свивался грязною пряжей.
Волки скалились, подвывали.
Экая акомпонемента образуется... душевная.
— Вот и вдвоем мы остались, дорогой, — она подняла руки, и рукава платья ее упали, обнажая худые предплечья в зарубках шрамов.
Сколько ж резала себя, дуреха, подкармливая, что кровью, что силой, клятое это место? Много... и терпела, и верила, будто бы честный размен идет. Да только Хельм никогда-то с людями честен не бывает.
Бог он.
А с богов спрос иной.
— Сам на алтарь ляжешь?
— Так нет алтаря, куда ложиться? — Аврелий Яковлевич оборвал дорожку-нить.
— А ты на травку...
— Только если ты рядышком... помню я одного раза, когда ты да я, да травка... славно отдохнули.
Фыркнула и голову запрокинула, ни дать, ни взять — кобылка норовистая.
— С алтарем ежели, думаю, то и обычными людьми обошлись бы... для того он вам надобен был?
Она легонько шевельнула мизинчиком, и проклятье, черное, душное, упало к самым ногам Аврелия Яковлевича. Обняло ботинки, проросло сквозь кожу их... а ведь хорошие, удобные. Жалко. Почернели да прахом пошли, следом и штаны...
— Эк ты... — проклятье это Аврелий Яковлевич платочком стер, а его же к ногам супруги бросил, только полыхнул этот платочек белым пламенем, только-только травки коснувшись.
— Как уж есть...
Силы у нее имелось с избытком.
Темной, дурной... и шла она легко.
Выплескивалась дурманом. Тьмою живой, криком немым, от которого уши заложило. И потекло по шее что-то, небось, кровь... волки вон и те заволновались.
Расселися почетной стражей.
Не воют хоть.
А может, и воют, да только не слышит Аврелий Яковлевич. Оглох он от этакой супружеской ласки... и отвечать надобно, силой на силу.
Ударом на удар.
Не жалеючи. Не отступаючи, потому как и она не пожалеет.
Не отступит.
Сила схлестывалась с силой. Переплеталась огненною жгучей лаской.
Или ледяной.
Все одно жгучей, смертельной, такую как выдержать. А держал... кровью захлебывался, а держал... и земля ходуном ходила, силилась скинуть упрямца, но куда ей супроть моря-то? Выстоял... и небо, когда на самые плечи рухнуло, удержал. Весу-то в нем, если разобраться, мало больше, чем в мачте той...
Гроза пошла.
Черная.
Вихрем силу закрутило, растянуло да выплеснуло, точно кровью из распоротого горла. И ничего.. упал бы, когда б не она.
Обняла. Удержала... сама на коленях. И лбом ко лбу прижимается, в глаза глядит.
— Доволен? — спросила губами одними.
А губы те черны.
И лицо черно, прорсло дурной травой, волосяным корнем... и она на руки свои глядит, усмехается.
— Вот и... князь, чтоб его... не дотравила.
— Упущеньице, — согласился Аврелий Яковлевич. — Что ж ты так?
— Так не я ж... люди... мне отсюда ходу нет... сама бы... — из глаза выползла черная нить, чтоб к щеке прилипнуть. — Вот и все, да?
— Кто ж его знает, — ответил Аврелий Яковлевич.
Силы и в нем не осталось, той, даденой взаймы Аврельке, мальчишке, батькою проданным, чтоб младшие жить могли... а другая вот была еще. Только и ее тянула проклятая трава.
— Все, — она улыбнулась.
Хорошо она улыбаться умела. Ласково.
— Я умираю... и ты умираешь...
Может, и так оно.
Да только все одно не страшно, холодно только. И холод заставляет прижимать к себе хрупкое ее тело, легкое.
— Не смотри на меня... я...
Стареет.
Уходят дареные годы, песком, водой... грохочущей грозой, которая почти выметнулась в другой, настоящий, мир.
— Это ничего... для меня ты всегда была красавицей.
— Ничего-то ты в красоте не смыслишь... — бледная кожа рассыпается пеплом, остается на пальцах, на губах, кисло-сладкая, терпкая, с запахом лилий.
И только нити чужого проклятья падают на траву.
— Может и так... хочешь, поцелую?
А глаза прежними становятся.
Ненадолго.
— Хочу... у тебя еще получится уйти.
Может и так, да не привык Аврелий от смерти бегать. Да и...
— Дурак ты...
— Какой уж есть.
Слова тают.
И мир этот, неправильный, вывернутый наизнанку.
И мертвяки. Небо почерневшее, опаленное. Луна... а волки все же воют. Или кричат? Какая разница, главное, что она уже почти и не дышит. Голову на плечо положила.
Спит.
Можно представить, что спит. И он, Аврелий, тоже уснет...
Вот и чего этой смерти бояться-то?Глава 27. В которой гремят грозы и воют волкодлаки
Возмездие приходит безвозмездно.
Девиз пана Понямуйчика, опосля крушения дилижансу и полученной вследствие оного травмы головы, возомнившего себя защитником угнетенных, что, в свою очередь, изменило спокойную доселе жизнь, привнеся в нее многие приключения и травмы разное степени тяжести.
Воздух смял Гавриила, размазал по дорожке, которая, казалось, ожила, поднялась жесткою лентой, норовя захлестнуть, спутать и вцепиться гравийными тупыми зубами.
— Нет, сестричка... — сквозь шум в ушах доносился ласковый голос Каролины. — Его трогать нельзя. Ты же помнишь. Мы договаривались...
Глупая.
Разве с волкодлаком можно договориться?
А губы в крови, и горлом идет... и запах ее острый, лишающий самого Гавриила способности иные запахи различать, дразнит волкодлака.
Надо встать.
И хоть ломит все тело... а руки дрожат... если помрет, то смерть эта будет позорною... запутался в юбках... и шляпка треклятая на затылок съехала, а ленты ее в горло самое впились. Этак и задохнуться недолго.
Шляпку Гавриил содрал.
И платье нелепое. Ныне-то прежний план представлялся глупостью неимоверной... в юбках охотится... а еще и колдовка... про колдовку не подумал.
— Гляди ты, — восхитилась Каролина, прижавши пальчик к губам. — Какой крепкий, а с виду-то хилым казался, дунуть и то страшно... видишь, дорогая, до чего опасно недооценивать людей.
Небо дрожала.
И та, вторая, слышала дрожь. Струну натянутую до предела... небо поблекло.
Луна покосилась.
Мигает.
Двоится... или это в глазах...
А колдовка пальчиком помахала, мол, не шали, Гавриил, все одно ничего-то ты не способен сделать. Против двоих-то... и смешон ты в исподнем.
С ножом в руке.
Кто с ножом на волкодлака ходит?
— Ты, — он вытер кровь рукою, размазал только. — Ты его ревнуешь... к другим женщинам...
— Кого? Зусека? — фыркнула Каролина. — Было бы что ревновать...
— Ты его не любишь. Но ревнуешь. Он твоя собственность... должен был видеть только тебя... желать только тебя... а ему...
— Хватит, — колдовка вскинула руку, да только ничего не произошло... разве что небо вдруг содрогнулось. Загудело, будто по нему молотом саданули.
— И сила твоя заемная... ты ее обратила?
Летиция стояла, обхвативши себя руками, будто пытаясь удержаться на грани. Крылья носа ее подрагивали. А губы кривились, не то в усмешке, не то в оскале.
В глазах появлялась и исчезала характерная желтизна.
— Ты... она не желает быть такой... — Гавриил переложил нож и отряхнулся. Наставника злила эта его повадка, каковую он именовал собачьею, а Гавриил не мог вот избавиться.
Пороли.
Учили. А он все одно не мог.
— И мне жаль будет ее убить.
— Н-нет, — с трудом разжала губы Летиция. — Йа... с-сама... з-захотела... с-сама...
Она пригнулась, будто намереваясь встать на карачки, и плащ соскользнул. Что ж, не одному Гавриилу ноне по парку в исподнем бегать. Правда, девица эта вовсе была нага, но нагота нисколько не смущала ее.
Видать, у волкодлаков иные представления о приличиях.
Небо полоснуло молния, яркая, быстрая, что удар хлыста. И голос грома заставил волкодлачиху содрогнуться. Покачнувшись, она почти упала, но устояла в неестественной странное позе, опершись на собственные руки. И руки эти сделались вдруг длинны, вывернулись запястья, вытянулись пальцы, проросли когтями.
— Захотела, — Каролина за переменами наблюдала с вялым интересом, верно, не единожды случалось ей становиться свидетельницей их. И мука на лице сестры, которое медленно плавилось, будто бы кто-то незримый наспех лепил из этого лица новое, стирая прежние черты, вдавливая новые, нисколько не трогала ее. — Она желала отомстить... знаешь кому? Мужчине, который полагал себя не просто сильным, но всесильным. Она имела глупость выскочить замуж... по любви, конечно... по такой любви, которая заставляет терять голову.
Волкодлачиха заскулила.
Ее сотрясала дрожь, а небо тряслось вместе с нею, принимая сухие удары молний. Ветер скользнул по парку прозрачною лапой, сгибая дерева, сдирая с них пропыленную листву.
И швырнул в лицо колдовке.
— Она прощала ему все... естественно, из любви... пьяные загулы... девиц непотребных... одна заразила его дурною болезнью, а лечиться пришлось и сестрице. Она пришла за лекарством ко мне, потому как идти к медикусам было стыдно.
На руках проступали жгуты мышц. И кожа лопалась, чтобы после стянуться, прорасти уродливою косматой шкурой. Сгорбленная спина сгорбилась еще больше под тяжестью остова... плечи стали шире.
— И я помогла. Я ей сразу сказала, что надо избавляться от такого мужа. Ему нужно было лишь приданое. Но деньги закончились, а жена осталась. Он сказал, что именно она во всем и виновата... но она терпела... упреки, побои... новую болезнь... терпела и любила, пока этот ублюдок не добрался до ее дочери... ей было годик... плакала громко, а у него с похмелья голова болела...
Нож в руке сделался тяжел.
И ноги точно свинцом налились. И страх поселился, где-то в животе... вспомнилось вдруг, как он туши разделывал, подвешивал на крюк. Ставил таз, ногою ровнял. А после деловито вскрывал одним движением. И в таз валилась лиловая требуха...
— Он сломал ей шею и выставил все несчастным случаем. У него имелись приятели... думал, дорогая жена и это простит, а она решила отомстить... всем, что ему, что его приятелям...
Каролина раскрыла ладонь.
— Надо же... а говорили, что на неделе сухо будет.
Дождь пах сараем, тем самым, старым и полуразвалившимся, в котором обретались свиньи. И требухою. Волкодлачьею сырою шерстью.
Дорогой.
Камнями. Гавриил закрыл глаза и сделал глубокий вдох.
Время стало тягучим.
И страх ушел.
...в круге серых камней было спокойно.
...ветер пел вот также, как сегодня, почти также... о дорогах и людях, о том, что мир огромен и где-то есть в нем место и для Гавриила...
Он вскинул руку, и колдовкино куцее проклятье разбилось о ладонь.
Сознание вновь раздвоилась, и на сей раз Гавриил почти не испытывал неудобства. Он был собою, тенью размазанною, слишком быстрой для твари, пусть и пыталась она поймать.
Огромна.
Страшна.
Быстра для подобных себе... сколько ей лет? Не одна сотня, и душ загубленных — тоже не одна, может, что сотня, может — тысяча... кого по праву, кого нет — не Гавриилу судить.
Он был.
И не был. Он чувствовал гнилое дыхание волкодлака. И вой слышал. И вкус воды ощущал, соленоватой, будто небо и вправду разрыдалось.
Скользкую рукоять ножа.
Шерсть волкодлачью спутанную... еще удивиться успел, хоть и было удивление вялым, отчего шерсть эта спутанная, когда успевает только, ежели волкодлачиха лишь оборотилась... но тот, кем Гавриил тоже был, пусть и не имел этому состоянию названия, не думал ни о шерсти, ни о вони, ни о дожде.
Он взлетел на кривой волкодлачий хребет и стиснул коленями шею. Деловито ухватил за ухо. Потянулся и так, что собственное тело Гавриила опасно захрустело. Небось, после вновь мышцы ныть будут. Но он, другой, никогда-то о мышцах не думал. Он вогнал клинок в массивную шею, аккурат там, где заканчивалась голова.
Мяконькое место.
И шкуру сталь пробила, будто бы была эта шкура бумажною. Нож слегка увяз, наткнувшись на кость, но привычно соскользнул ниже, втыкаясь между черепом и позвоночником...
Волкодлачиха дернулась.
Она еще жила, вернее, пребывала в той не-жизни, которою одарила ее сестрица. И шею вытягивала, норовя добраться до Гавриилова колена, и скребла когтями по траве... и выла... и на бок валиться стала медленно, тяжко. Гавриил, вернее, точнее тот, кто еще был им, успел соскочить, прежде, чем волкодлачья туша рухнула на траву.
И от нового заклятья отмахнулся.
А после шагнул к колдовке.
Она все же испугалась... и отступила, попятилась, поднимая юбки...
Закричала.
Голос ее, какой-то чересчур уж громкий, заставил Гавриила поморщится.
— Не н-надо, — попросил он и для надежности закрыл колдовке рот рукой. Она, непокорная женщина, не желающая понять, что ей же будет хуже, если не замолчит, пыталась вырваться.
Отталкивала.
Царапалась.
— П-пожалуйста, — в нынешнем состоянии речь человеческая давалась Гавриилу очень тяжело. — Н-не н-надо. К-кричать н-не н-надо.
Отпускало.
Сила уходила приливною волной, оставляя тело изломанным, искореженным даже. И Гавриил вдруг понял, что колдовку не удержит... и она поняла, оттолкнула... вырвалась...
Сбежала бы, но серые фигуры выступили из дождя.
— Помогите! — Каролина бросилась к ближайшей, всхлипывая, заламывая руки. И вид при том имела горестный. — Он... он хотел меня убить...
И пальцем на Гавриила указала.
— Разберемся, — вежливо ответил девице младший следователь Тайной канцелярии. Фетровая его шляпа успела промокнуть насквозь, впрочем, как и костюм, а оттого собою зрелище он являл прежалкое. И осознание сего наполняло сердце следователя глубокой печалью.
— Он... он... вы не представляете! — Каролина всхлипнула и повисла на мокром рукаве. — Он управлял волкодлаком... он натравил его...
— Разберемся, — прервал словоизлияния дамочки следователь, а саму дамочку передал в надежные руки подчиненных. Сам же подошел к волкодлачьей туше, которая растянулась на газоне и, окинув ея размеры — немалые, следовало сказать и для этакой тварюки — головою покачал: мол, эк оно предивно приключается. — Будьте добры, положите оружию.
К объекту, каковой, ежели по нонешней ситуации, объектом и не был, но являлся уполномоченным представителем королевской полиции, а посему вполне мог стать причиною многих неприятностев, которыми грешат межведомственные разбирательства, он подступался осторожненько.
Актор аль нет, но пока парень производил впечатление душевнобольного.
Стоит в одних подштанниках, ножа в руке сжимает.
Нож, что характерно, махонький, да и сам-то паренек, как ни гляди, особо впечатления не производит, ни бицепсов, ни трицепсов, ни прочиих, приличествующих герою, цепсов. Тощий. С животом впалым, с ребрами выпирающими.
И горбится.
Даром, что в крови...
— Положите нож, — ласково-ласково попросил младший следователь, который, неглядя на невзрачность этого типуса, не обманывался. Небось, не силою слова оный волкодлака уложил...
— Отдай ножик, Гаврюшенька, — присоединился к просьбе Евстафий Елисеевич.
И сам подошел.
Руку протянул.
Нет, про познаньского воеводу говорили, что человек он лихой, бесстрашный, но вот бесстрашие одно, а неразумное поведение — другое. А ежель этому блажному примерещилась бы нежить какая? И пырнул бы он Евстафия Елисеевича в его, недавно медикусами выпотрошенное, брюхо?
Небось, младший следователь умаялся б потом объяснительные писать.
А главное, что интересно, где это в парке Евстафий Елисеевич зонта взял? И галоши... глянцевые галоши из наилучшего каучука... и поверх тапочек.
Предусмотрительный.
Младший следователь тяжко вздохнул и воротник пальто поднял.
Благо, нож Гавриил все ж вернул.
— Ему придется проследовать для дачи показаний... — это младший следователь произнес без особое на то надежды. И ожидания его оправдались.
— Отчет мы вам пришлем, — ответил Евстафий Елисеевич. — Ежели пришлете протоколы допроса...
Он пальчиком пухлым указал в темноту, куда колдовку увели.
— Вообще-то она по нашему ведомству проходит...
— Это еще проверить надобно, — уступать колдовку следователь не собирался. Ему, за между прочим, тоже отчету писать, а еще докладные, и прочие бумаженции, где надобно работу отдела подать в выгодном свете, и собственное карьере поспособствовать.
А как ей поспособствуешь, ежели Хольм нынешним годом приуспокоился?
Пусть хоть колдовка будет... враждебный сути королевства Познаньского элемент... а ежели и волкодлака приплесть, то можно и про группу преступную упомянуть, совместными с полицией силами ликвидированную.
Повышения навряд ли выйдет, но может, хоть премию дадут...
Евдокия стиснула зубы, когда тот, иной мир, попытался вывернуть ее наизнанку. Она бы закричала, если бы смогла, от невыносимой боли.
Не смогла.
Она вдруг увидела себя словно бы со стороны.
Человек?
Это звучит совсем не гордо... чем гордится? Стеклянные кости, нитяные жилы. Чуть надави и захрустит, рассыплется пылью тело... а пыль смешается с землей.
Кто вспомнит ее?
Кто вспомнит тех, кто был до нее и будет после? И тогда в чем смысл ее, Евдокииной, жизни?
Она не знала. Но тому, кто смотрел на нее, не было дела до Евдокииного незнания. Он был любопытен.
Когда-то.
Давно.
Так давно, что людям-мотылькам со слабым разумом их не охватить всей той временной пропасти, которая разделяла его-нынешнего и его-прошлого.
Он почти отвернулся.
И почти уснул.
Поморщился.
Выдохнул, отпуская пылинку Евдокииной жизни. Что бы ни говорили люди и иные создания этого мира, куда более прочные и совершенные, он вовсе не был жесток.
Она упала.
На сухие камни, о которые рассадила ладони. И живот свело судорогой, и все тело, изломанное, искалеченное чужим взглядом, вытянулось в агонии. Кричать не получалось — пересохло горло. И она корчилась, ползла, не понимая, куда именно ползет. Подальше от камней, от проклятого круга... или не круга, но старой церкви, от которой разило тьмою.
— Дуся! — этот голос пробился сквозь полог боли.
Невыносимой.
Но она, Евдокия, как-то эту боль выносит... и значит, не столь уж хрупка. Не ничтожна.
— Дуся, дыши ртом... давай, умница... воды... будешь водичку?
Ее подняли рывком.
Усадили.
Кукла. Правильно, люди для него, того, кто остался в межмирье, куклы... и она, Евдокия, фарфоровая. Литые руки. Литые ноги. И голова тоже литая, из фарфора первого классу, да расписанная поверху. Волосы приклеены. Глаза распахнуты глупо.
А тело вот тканное, набитое конским волосом.
— Пей, давай, по глоточку... за маму твою... тещеньку нашую драгоценную... она же ж, Дусенька, не постесняется самолично заявиться, коль узнает, что с тобою неладно.
Вода холодная.
Пожалуй, это было самое первое безболезненное чувство. Или не чувство, но мысли?
Вода холодная.
Сладкая.
— Сделает мне усекновение хвоста аль иных каких важных частей тела... про братца моего вообще молчу...
Бес.
У него вода.
Во фляге. Фляга старая, битая. Где взял? Лучше не спрашивать, а пить, пока вода еще есть... и Евдокия глотает, глотает, силясь наполинить пустоту внутри. И флягу не держит — держится за нее.
— Он у нас ныне в рассудке своем... поглянь, как скалится... ага... недоволен...
Голос есть, а Себастьяна нет. Точнее он присутствует, но где-то вовне, отдельно от фляги, в которую Евдокия вцепилась.
Не человек — тень расплывчатая.
И еще одна рядом, но эта тоже — нелюдь.
Евдокия рассмеялась, до того замечательною показалась ей собственная шутка. И смех этот длился и длился.
— Ну ты что... Дуся... уже все, почитай... осталось только в повозку эту загрузится и домой... мы же ж и дошли, и нашли... и подвигов совершили столько, что и внукам рассказывать хватит, и правнукам...
Глупости говорит.
Но пускай, покуда говорит, а Евдокия слышит, то и в теле собственном удержится. А оно, подведшее, оживало. Странно так, тянущей болью в руках и ногах, тяжестью в животе, будто туда не воду -камень подкинули.
— Я... — голос прозвучал надсаженно. — В... в порядке... наверное... Лихо...
— Тут он, — Себастьян флягу отобрал. — Собственною мордой наглою, в которую бы плюнуть...
Лихо зарычал.
А глаза человеческие. Жутко так... морда звериная, а глаза человеческие.
— И плюну, — Себастьяна рык не испугал нисколько. — Когда человеком станешь... нет, ты каким местом вообще думал, когда во все эти дела ввязался? Молчи, без тебя знаю, что не головой... головою думать — это сложно, не каждому дано...
Руку Евдокии подал, и она приняла.
Оперлась.
Удивилась вяло тому, что вовсе способна идти.
— Но вообще родственные лобзания и прочие радости предлагаю отложить, — Себастьян глядел не на Евдокию, на небо.
Серое небо, по которому расползалась клякса, будто кто-то, с той стороны, чернила пролил... а может, и не чернила, но кислоту. Она разъедала небесную твердь. А как разъест до дыр, то и вниз хлынет.
— Не знаю, что это, но оно мне категорически не внушает симпатии — Себастьян старался держаться бодро, хотя чувство было такое, что с него шкуру заживо содрали. А после вновь натянули, но сперва щедро изнутри солью натерли.
И жгло.
И чешуя, которая то появлялась, то исчезала, не могла избавить от боли. И броситься бы наземь, с воплем позорным, с криком. Покатиться, сдирая неудобную шкуру когтями... то-то потехи будет.
Не дождутся.
Выдержит. Как-нибудь. И пусть улыбка его ныне больше на оскал похожа, ну так ничего... скалится, оно тоже полезно... главное, экипаж тут... пешком бы они далеко не ушли.
Еще бы понять, как управиться.
Как-нибудь... главное, чтоб быстро... этакую механизму Себастьяну доводилось видать на прошлогоднее выставке. Нет, та попроще была... поменьше...
— Дусенька, свет души моей... а ты не скалься, нечего было из дому сбегать... сделай доброе дело, садись в экипажу... поедем... мы поедем, мы помчимся...
Наверное, вот так с ума и сходят.
Через боль. Через силу. Выплескивая ярость песнею собственного сочинения...
— ...по болотам утром ранним... — Себастьян облизал потрескавшиеся губы. Пить хотелось... но фляга одна и та краденая...
...или заимствованная у разбойничков. Судя по тому, что творилось в храме, в который их выбросило, разбойникам она больше без надобности. А Себастьяну пригодится.
Уже пригодилась.
— Садись... давай, сиденья мягкие, кожаные... красота... королевою поедешь... а супруг твой сам пойдет, небось, о четырех лапах. Даровали же ему боги их за какою-то надобностью...
Лихо уже не рычал, поскуливал, уткнувшись холодным носом в спину... а хорошо... еще бы почесал, но не его когтищами.
Мысли разбегаются, что тараканы в придорожной гостинице.
И Себастьян потрогал голову, убеждаясь, что та еще на месте. И держится крепко. А вот для мыслей глубоких пока не пригодна...
— От Познаньска как-то же добег... — если говорить, то в голове временно наступает прояснение. Жаль, что горло дерет, и каждое слово едва ли не выплевывать приходится. — И вообще... ты садись, Дусенька, садись... и держись покрепче, чую, хорошо пойдем...
В машину Себастьян забрался с попытки третьей. И то Лихо подтолкнул.
Носом в спину.
Рыкнул что-то этакое, не то одобряющее, не то угрожающее. Хрен разберешь... а чернильное-то пятнышко на небесах разрастается. И ежели приглядеться малость, скажем, скосивши глаза, поелику пялиться в открытую на это пятнышко не получалось, то заметно, что закручивается оно спиралью новой грозы. Аккурат над шпилем храмовым и закручивает.
Вон уже и молнии поползли белыми трещинками.
И стало быть, лупанет... чутье подсказывало Себастьяну, что, когда оно лупанет, то лучше бы оказаться где-нибудь подальше...
Аврелий Яковлевич, заботливая душа, не только ключ оставил, но и записочку.
"Слева — тормоз. Справа — газ. Шлём в багажнике сзаду".
Шлем сзаду — это актуальненько... да только до заду этого, в котором шлем, Себастьян не сумеет добраться. Ему бы силенок хватило руля повернуть... эх, а с лошадьми все ж проще.
И ненаследный князь покосился на братца.
А тот, почувствовав этакое не особо своевременное внимание к своей персоне, вовсе оному не обрадовался. Оскалился во все зубы, зарычал... нет, жеребец он, может, еще тот, да вот двоих не увезет точно.
— На, — Евдокия протянула флягу с остатками воды. — И подвинься...
— Дуся...
Она упрямо мотнула головой и поморщилась, видать, голова ея мотанию вовсе не обрадовалась.
— Я... управлялась с такими... доводилось. Маменька купить хотела... но потом посчитали, что неэкономно. Керосину много уходит.
Себастьян переполз на соседнее сиденье. Спорить желания не было. Ежели управлялась, то и ладно. То и замечательно просто.
Евдокия отерла лицо.
Решительно повернула ключ, и механизмус отозвался протяжным рокотом.
— Хорошо звучит, — пробормотала Евдокия и косу за спину перебросила. — Интересно, сколько в нем лошадиных сил...
— Лошадиных — не знаю, ведьмаковских точно немеряно, — Себастьяну рокот не понравился. Вся метаморфическая его натура решительным образом протестовала против этакого над собою издевательства.
Лучше уж верхом на волкодлаке.
— Гибридный, значит...
Повозка тронулась мягко.
А вот разворачивалась долго, пытаясь втиснуться на слишком узкую улочку. А когда стала-таки к храму задом, к болотам широченным носом своим, на котором сияла, переливалась хромом крылатая фигурка, то и мотор зарычал иначе.
Глуше. Грозней.
— Держись...
Держался.
От обеими руками держался. Одною за дверцу, другою за спинку сиденья, кожаного, полированного... а ведьмаков треклятый экипаж летел по дороге, набирая скорость.
Упряжка?
Куда там упряжке... Себастьян зажмурился... он, между прочим, существо хрупкое. И пожить-то не успел... и вообще, быстрое езды не любит, даже к каруселям, помнится, в детстве с подозрением немалым относился. А тут же...
Себастьян приоткрыл левый глаз.
Мелькают простыни болот, гнилые деревья вешками проносятся справа... и слева тоже. Керосином воняет, что в аптекарской лавке, а то и похуже. Главное же ревет мотор клятый.
Брыжжет мокрый мох из-под колес.
А по небу расползается чернота колдовской грозы.
— Быстрее можешь? — Себастьян разжал руку и когти втянул.
— Попробую.
Евдокия, к чести ее, оборачиваться не стала. И хорошо, потому как ударил первый гром, человеческому уху неслышный. Однако Себастьяна он до самых костей пробрал. Будто его в колокол засунули...
Он прокусил губу.
Кажется, до крови... главное, что не заорал... чешуя выбиралась черепицей. Крылья сами собою распахнулись. С крыльями в экипаже неудобно, однако...
— Убери, — попросила Евдокия и пальчиком крыло отодвинула. — Куда-нибудь... дорогу заслоняет.
Не было дороги.
Моховые болота, что справа, что слева, что прямо. И чудо, небось, что мотор этот в трясину не проваливается... или не чудо, но волшба.
Главное, чтобы хватило ее до границы. Однако Евдокия чуяла, что не хватит. Не с ее-то везением...
Замок вынырнул из пустоты.
Только что не было, и вот поди ж ты, стоит темною громадиной, ворота распахнул гостеприимно. Над воротами этими воронье собралось, солидное, жирное. Ходят по замковой стене, друг другу кланяются вежливо...
Евдокия моргнула и головой затрясла, морок отгоняя.
Не было замка.
И быть не могло.
А он стоит. Зловещий, каменный, с башнями высокими, с воротами этими самыми, распахнутыми, которые не один таранный удар выдержат, коль найдется глупец, которому захочется внутрь попасть.
Евдокия попыталась свернуть. Да только куда ей от местных-то красот... и дорога, вывернувшись, выпрямившись, сама толкнула автомобиль в раззявленные створки. И колеса заскакали по камню. Мелькнули над головой зубцы решетки. Она упала, отсекая автомобиль от болот, а следом и ворота закрылись. В замковом же дворе мотор заглох сам собою.
— Приехали, — мрачно заметил Себастьян, который сидел прямо, держась за голову обеими руками. — Вотана ради... иногда я начинаю думать, что голова людям дана исключительно ради мигреней... Дуся, у тебя нюхательных солей нет?
Рядом с автомобилем выросла тень Лихослава.
И стало как-то спокойней.
— Извини, не захватила.
Евдокия выпустила руль с некоторым сожалением. Все ж таки в автомобиле она почти поверила, что им и вправду позволят уйти.
— Это ты зря.
Себастьян голову выпустил. И в крылья завернулся, сделавшись похожим на огроменного нетопыря.
— Но если голова болит, значит, она есть...
— Смею заметить, что порой голова имеет обыкновение болеть и при отсутствии ее...
Лихо зарычал.
— Великодушнейше прошу простить меня за приглашение столь настойчивое...
Значит, это приглашение было? Евдокия покосилась на кованую решетку, перегородившую выезд. Однако...
— Меня оправдывает исключительность ситуации...
Он выглядел человеком.
Нет, Евдокии прежде с упырями так близко сталкиваться не приходилось, но предполагала она, что выглядеть ожившие мертвецы должны бы иначе.
Высокий.
Бледный, пожалуй, почти изможденный. Лицо острое какое-то, с запавшими щеками, с носом клювастым и тяжеленным подбородком. Темные волосы лишь подчеркивают мраморную белизну кожи.
И вырядился в черное.
Правда, наряд престранный. Этакий Евдокия только на портретах музейных и видала. Воротник круглый кружевным блюдом. Кираса стальная с цепью золотою, широкой. На такой только волкодлаков и держать. В цепи каменья драгоценные натыканы. А с нее же и орден свисает этаким солнцем. И немаленьким, с еще одно блюдце. Штаны широченные, перехвачены атласными лентами, да не просто так — с бантами.
Чулки плотные золотыми птичками расшиты.
Евдокия вновь закрыла глаза, пытаясь убедить себя, что этакая красота ей примерещилась...
— Я позволил себе предположить, что вы не отнесетесь к словам существа, мне подобного, с должным пониманием.
Не примерещилось.
И главное, в ухе серьга золотая с жемчужинкой.
А с цепи плащик свисает коротенький, из атласу... экстравагантный ныне упырь пошел. И ведь не скажешь, что нарядец этот ему не к лицу.
К лицу.
Как под него шили.
Упырь поклонился, оттопырив одну руку, отчего плащ развернулся атласным крылом. Другую же прижал к груди.
— Я не мог допустить, чтобы благородные господа, и тем более дама, оказавшиеся в ситуации столь затруднительной, погибли...
— Можно подумать, здесь мы будем жить долго и счастливо, — пробормотал Себастья, почесывая шею.
Чешуя исчезла, но шкура все еще премерзко зудела.
Место это... не то, чтобы не нравилось оно Себастьяну, хотя, конечно, замок упыря, исполненный в полном соответствии со всеми традициями — черный, мрачный и зловещий — не располагал к душевному общению. Но нет, напротив, здесь Себастьян чувствовал себя... спокойно?
— Это как уж вы сами пожелаете. Я рад гостям... как бы ни странно это звучало, — упырь вновь поклонился. — Прошу вас, господа... и дама... вы, верно, желаете отдохнуть. Клянусь остатками своей души, что в доме моем вам ничто не угрожает...
— Вы Владислав, — Евдокия открыла дверцу.
— Верно.
— Яслава...
По лицу упыря пробежала тень.
— К сожалению, порой судьба бывает жестока с теми, кто вовсе не заслужил жестокости.
— Она погибла?
— В какой-то мере.
А вот эта улыбка Себастьяну вовсе не понравилась. Да и Владислав... нет, не похож он на упыря. Те-то к беседам пустопорожним склонности не имеют, да и вовсе создания, почти лишенные разума, не говоря уже о связное речи. Оно и понятно, с кем им разговаривать?
— Ныне ее судьба связана с моей. А я сделаю все, чтобы вернуть ее. Но прошу вас, господа... — он указал на ступеньки. — Гроза вот-вот разразится. И в доме будет безопасней.
Словно услышав его слова, небо прогнулось и сыпануло ледяными каплями.
— И вас, князь... — Владислав обратился к Лихославу. — Не стоит оставаться под открытым небом...
Это небо шло трещинами, которые то зарастали, то возникали вновь. И как-то вот неуютненько было даже смотреть на него. Лезло в голову всякое... недоброе... о том, что будет, когда небо окончательно треснет. Небось, осколочки-то с него на голову и посыплются.
А то еще и чего похуже.
— Однако просил бы вас вести себя сообразно человеческой природе.
Лихослав коротко рявкнул. Надо полагать, сие означало согласие...
В замке было... не так, как должно бы в логове упыря, пусть весьма себе интеллигентного с виду упыря. Ни тебе запустения, ни паутины, клочьями свисающей с потолка. Разве что сами эти потолки высокие, прокопченные до того, что и не различить под оною копотью рисунка. А ведь был... вон, что красное пятно мелькает, что синее... но пламя факелов дрожит, и тянется, спеша закрыть и эти малые проблески цвета.
Стены темные, дубовыми панелями забраны.
Гобелены.
И оружие... много оружия... столько, что на малую армию хватит. И все-то, в отличие от потолков, ухоженное. Блестит сталь, отливает синевой, руки к ней сами так и тянутся. С учетом-то личности хозяина тяга эта вовсе естественною глядится.
Себастьян на всякий случай руки за спиною скрестил.
Упырь аль нет, но вел себя Владислав предупредительно. Шел впереди, только куцый красный плащик, на левое плечо съехавший, покачивался кокетливо. Цокали каблуки по каменному наборному полу. И вновь же, то ли змеи зеленые по мрамору струились, то ли драконы, то ли еще какая нежить, свойства незнакомого.
Разглядеть бы... Сигизмундусова натура, очнувшись не ко времени, вовсе требовала немедля все запечатлеть, если не в рисунках — к рисованию Сигизмундус склонности не имел — то хотя бы в записях. И в записях подробных! Научный мир жаждет знать особенности упыриного быту... и самого его желательно бы измерить. Рост, вес... клыков размах...
Себастьян потряс головой, избавляясь от этакой блажи. Почему-то показалось, что хозяин этого места без понимания отнесется к подобной жажде знаний. И размах клыков измерить точно не даст.
Снаружи громыхнуло...
— Полное де жа вю, — пробормотала Евдокия и ручку этак, на холку супруга примостила. Благо, тот сам от Дуси ни на шаг не отступал.
Владислав обернулся.
И дружелюбная улыбка его напрочь убила желание что-либо мерять.
— Полагаю, вы имели несчастье познакомиться с... моими дальними родичами. Я рад, что вы остались живы...
— А я уж как рад, — Себастьян сложил крылья, которые совершенно не желали убираться.
А Владислав улыбнулся еще шире.
— Думаю, за ужином мы обсудим и это... печальное происшествие.
Главное, чтобы за этим ужином роль собственно ужина доверили кому-то другому.
— А пока отдохните. На втором этаже выберите себе комнату по вкусу. В замке теперь множество свободных...
Владислав остановился перед лестницей, которую охраняла парочка горбатых химер. При виде хозяина они ожили, засуетились, заскулили совершенно по-собачьи.
— Призрак, — Владислав почесал химеру за острым ушком, и она отчаянно завиляла хвостом.
Куцым.
Поросячьим.
— И Тьма. Они вас проводят.
— Может... мы как-нибудь сами?
Может, хвосты у химер и были куцыми, за то вот пасти радовали наличием мелких и острых зубов.
— Если будет на то ваше пожелание, — Владислав вновь поклонился. — Ужин подают в девять. Полагаю, вы услышите...
И туманом рассыпался.
Вот же... попробуй упокой такого. С другой стороны упокоение подозрительно активных упырей в служебные обязанности Себастьяна не входит.
Да и какие обязанности?
В отпуске он!
Отдыхает, так сказать, активно.
По лестнице первым поднимался Лихо. Он же и комнату выбрал, обнюхал каждую дверь в коридоре, и все одно к первой вернулся. Толкнул носом, она и открылась.
А комната вполне себе... правда, оконца узкие, в свинцовой оплетке, в которую стеклышки вставлены, некогда явно разноцветные, но замок, видать, яркости красок не жаловал. Вот и стекла поблекли, выцвели словно. Рисунок различить все ж можно.
Горы.
И замок на краю обрыва.
Круг солнца, от которого два крыла расходятся. А снизу, стало быть, в толще гор, змеи клубками.
Сделано же хитро, каждое оконце — часть малая рисунка этого, а отойдешь, и целая картина видна.
— А здесь тепло, — с удивлением произнесла Евдокия.
Тепло.
Камин вот пылает, будто ждал хозяин гостей, готовился. Ковры расстелил, что на полу, что на стенах. Мебель... этакую Себастьян в антикварной лавке видывал. Аккурат такой от столик кругленький с шахматною доскою поверху.
К нему еще фигурки положены.
И два низеньких креслица.
Креслица имелись, а вот фигурки, надо полагать, убрали. И то верно, целее будут.
Лихослав прошелся по комнате, а после вернулся к камину, вытянулся, пасть раззявил.
— Ты вообще человеком становиться собираешься?
Рявкнул только.
Евдокия вздохнула. Выглядела она утомленной. Оно и понятно, из самого Себастьяна, по ощущениям, жилы вытянули, а она все ж женщина.
Себастьян по комнате прошелся и обнаружил дверцу, а за нею — еще одну комнату, махонькую, зато, что в нонешних обстоятельствах актуально, с ванной.
И вода имелась горячая, лилась из пасти раззолоченного льва, наполняя комнату душистым паром.
Какой заботливый упырь, однако... или он грязных людей кусать брезгует? Себастьян задумался на секунду и пришел к выводу, что вот он точно, находясь в здравом рассудке, чью-то заросшую грязью шею кусать не стал бы.
— Дусенька, — в ванной комнате отыскались и полотенца, слегка залежавшиеся, но и само их наличие было удивительно, а также роскошный халат из шелку. — Ты бы полежала в водичке... отдохнула бы... а мы пока с братцем побеседуем... по-родственному, так сказать.
— Но...
Лихо кивнул.
Значит, согласный побеседовать. У Себастьяна прямо-таки кулаки свербели в предвкушении оное беседы. И стоило двери закрыться, он повернулся к братцу.
— Ну, холера ясная? — ласково, вкладывая в голось всю бездну родственной любови, которая просто-таки требовала выплеснуть ея эмоционально, поинтересовался Себастьян. — Чего скажешь?
Дорогой братец говорить не спешил.
Сел.
Пасть раззявил. Язык вывалил. Ни дать, ни взять, кобель из тех, что купечаские дворы сторожить поставлены. И выражение на морде точь-в-точь, ленивое, а вместе с тем настороженное.
— Ничего не скажешь.
Хвостом вильнул... попытался, только хвост тот плетью по полу метнулся.
— Паркет не царапай, — буркнул Себастьян и подмышкой поскребся. — У нас и так положение неоднозначное, а ты еще и усугубляешь порчею имущества.
Лихослав вздохнул.
— Ты бы хоть тень раскаяния изобразил, что ли? Я тут... с ног сбиваюсь... — Себастьян сел на пол, поняв, что ноги и вправду почти сбилися, точнее гудят изрядно, аж в голову отдают. И мозоли натер... вот чего он в своей работе не любил, так это мозолей. С другой стороны, ненаследный князь осознавал, что, во-первых, мозоли вряд ли кто любит в принципе, а во-вторых, ежели он думает уже не о работе, а о ногах, стало быть, попустило.
Лихослав вытянулся рядом и мордой в ногу ткнулся было, правда тут же скривился.
Отвернулся.
Тявкнул коротко.
— Сам знаю, что не ромашками пахнет... себя вон понюхай, псина несчастная... знаешь, был ты бы человеком, я бы не посмотрел, что ты уже в годах... взял бы ремня и так отходил...
Лихо заворчал и глянул с укоризной.
— Глазки жене своей строить будешь... ты вообще чем думал, когда ввязывался? Герой ты наш... рыцарь пресветлого образа... неужели подумать нельзя было, что все это пахнет хреново... — Себастьян ногу приподнял, склонился. — Вот примерно так и пахнет...
Себастьян был прав.
И странно, но именно сейчас Лихо отчетливо осознавал его правоту. И прошлое виделось на удивление ясным. И удивительно было, что он, тогдашний, ничего-то не понял.
Рыцарь?
Рыцарем Лихослав никогда-то быть не желал. Да и остались оне разве что в романах гишторических, не выдержали, стало быть, тягот бытия.
Но о рыцарях в тот день он думал в последнюю очередь. А о чем тогда?
О поместье.
О сестрах и слезных их посланиях, на которые придется ответить отказом, поелику свободных денег нет... о счетах, что приходили, невзирая на все Лихославовы просьбы не тратиться... об отце, решившем, будто ныне может к прежней жизни вернуться. О Велеславе и супруге его... от нее дурно пахло, и Лихо знал, что этот запах — не телесный вовсе. Он пробивался сквозь цветочные воды, и оставался надолго, будто метил все, к чему Богуславе случалось прикоснуться...
И среди этих мыслей, суматошных, тяжелых, не оставалось места ни для него самого, ни для Евдокии. Она тоже была занята, а Лихо даже не хотелось вникать еще и в те дела. Ему бы с нынешними разобраться. Накатывало порой такое вот, дурное желание, сбежать...
Исполнилось.
Он пришел с утреца, Дариуш Понятовский, последний лист на древе некогда могучего рода. И выглядел этот лист донельзя жалко, в старом-то доме, небось, его бы и на порог не пустили.
Может, оно и к лучшему было бы.
— Здравствуй, Лишек, — Дариуш поклонился, вежливо, осторожно, всем видом своим выказывая, будто не претендует он на то, чтобы зваться другом.
Да и не были они друзьями.
Приятелями, пожалуй, и только. Хватало общего... славный род, да только от той славы осталось лишь гордое имя и долги немалые. У Лихо — сестры и братья. У Дариуша — молодая жена, взятая по великой любви, а потому без приданого, да дочь малолетняя.
Вот и рвали шкуры.
Гордость княжескую позабыли... охотились... ждали да не могли дождаться, когда же будет довольно... наверное, никогда.
Но Лихо был рад, что Дариуш сумел уйти.
— Проходи, — сказал. — В кабинет.
Отчего-то неуместным показалось держать его в гостиной.
— Я... ненадолго, — Дариуш озирался. И мелькало в его глазах что-то этакое... зависть? — Слышал, и ты, наконец, женился. Поздравляю.
— Спасибо.
— А Христина сбежала... нашла себе... купца нашла... — он присел на самый край кресла. — Представляешь? Богатого... сказала, что надоело ей копейки считать... балов охота, украшений...
— Мне жаль.
Денег, которые Дариуш слал, хватило бы и на балы, и на украшения. Да, видно, богат был тот купец. И стыдно стало, что он, Лихослав, счастлив.
А еще, что видит приятеля этаким слабым.
— А мне нет, — неожиданно жестко ответил он. — Потаскухой была, потаскухой осталась... правильно мне батька мой говорил, не по мне пташка... а я гонорливый больно... мне Люцию жаль.
— Увезла?
— Продала.
— Что?!
— Я б и сам не поверил, да... — он нервически дернул плечом. — Она ее на няньку бросила... небось, куда ей в новое-то жизни дитя... а та... ты аккурат ушел, когда нас... потрепало крепко... с хольмцами на Журавлиной пади столкнулись. И меня посекло... наши-то решили, что помер. Телеграмму отбили, ну а там... нянька, паскудина этакая, поняла, что одна осталася... и решила... все, что в имении было, сгребла и деру... а Люцию в Познаньске продала...
— Ей же...
— Одиннадцать, — Дариуш стиснул кулаки. — Я как... я ж выбрался еле-еле... потом по нашим... докажи, мол, что ты — это ты, а не подменыш какой... заперли... домой-то отбили, что нашелся, дескать. Только тою телеграммкой подтереться можно было... подлечили, само собою... и письмецо от моей дражайшей дали, мол, не держи зла...
Он бы сплюнул, но вовремя спохватился, что не дело это, в чужих домах плеваться. Губу закусил. И лицо сделалось белым, страшным.
— Я, как письмецо это получил, бегмя побег... к Люции, как чуял, что... на сердце прямо гудело. А там пусто... в полиции и слышать не хотели, что пропала, мол, с мамкой подалась, а беглых жен они не ищут. Нанял тут одного, пока была копейка, так он няньку отыскал, тряханул... еще одна ш-шалава... призналась, что Люцию сводне продала. Мол, хорошенькая девочка... годик подержать, а там можно и...
Бессильно упавшая рука.
И запах чужого горя... запах нельзя подделать. Тоску в глазах... и сгорбленность эту, которая прибавляет Дариушу лет. И слова... слова и вовсе подделать легче легкого, а вот запаху Лихо поверил.
— В полиции... в полиции сказали, что, конечне, заявление оне примут, да только... у них этих заявлений — дюжины две в неделю. Искать ищут, да вот найдут навряд ли. Присоветовали самому... а у меня... у меня деньги закончились.
Лихослав предложил денег.
В долг, конечно, иначе Дариуш не примет. Гордый ведь. Последний лист... и древо вот-вот сгинет... и кажется, он выпить предложил. Или Дариуш попросил... главное, коньячная горечь — именно то, в чем нуждалась беседа.
Память размыта.
Остались слова. Бутылка треклятая, разве ж Лихо сам не желал напиться? Нет, он не жаловался вовсе. На его жизнь нельзя было пожаловаться, да и те мелочи, которые портили ее, они ж ерунда, если разобраться... а вот у Дариуша горе.
Клятва сама слетела с языка.
— Ты же понимаешь, — жарко шептал Дариуш и на кровь глядел, которая обвивала Лихославово запястье кольцом. — Я о своей девочке забочусь... у нее вся жизнь впереди... а коли выплывет, что она в таком месте была, вовек не отмоется...
Кровь лилась аккурат в коньячный бокал. Куда потом исчез?
Ясно, куда.
И винить некого, кроме себя же... дурень ты, Лихо, ох и дурень... рыцарь... бестолочь, а не рыцарь.
— Тебе я верю, а больше ни к кому... знал, что не бросишь, не откажешь... найдешь мою девочку...
Что с той кровью сделали?
Зелье сварили, чтобы Лихо памяти лишился? Не благодаря ли ей, пролитой, ошейник сняли?
Как узнаешь?
Никак. Исчез старый приятель, а клятва сотворенная осталась.
— Ох и бестолочь ты, — Себастьянова тяжелая рука легла на загривок. — Вот точно... обернешься — выпорю...
Лихо бы и сам себя выпорол, вот только...
— Э нет, дорогой... я еще в своем уме. А люди, которые в своем уме пребывают, все ж волкодлаков пороть остерегаются. У них, видишь ли, зубы есть. И да... я тебя понимаю. Не спрашивай, как... хрен его знает. Может, голос крови. Может, натура моя паскудная, но понимаю... и дружка твоего мы сыщем. Если он живой еще, в чем я сильно сомневаюсь.
Себастьян поднялся и руки сплел.
— Но потом. А сейчас, Лихо, ты бы все ж постарался... нет, ты мне, безусловно, в любом обличье дорог несказанно, но с человеком, уж не обижайся, как-то да привычней. Обернись, сделай милось.
Если бы Лихо мог.
Кажется, он напрочь забыл, каково это, быть человеком.Глава 28. О тайнах семейных
Неожиданно найденный клад сорвал похороны.
Из специального выпуска "Познаньское правды"
Евдокия сидела в ванной, прижав ноги к груди и смотрела на воду. Та лилась из раззявленной львиной пасти, разбивалась брызгами о дно ванны, а минутою позже — и о водяное тугое покрывало. Ванна, оказавшаяся глубокою, гладкой, наполнялась медленно. И горячая вода постепенно обнимала ступни Евдокии, поднималась к щиколоткам и выше...
Согревала.
Должна была бы согреть, да только Евдокию колотило, точно в ознобе.
С чего бы?
Ведь получилось же... шансов вовсе не было, а оно получилось... дошли.
Нашли.
Освободили. Почти как в сказке, только без поцелуя. Выходит, своевременный пинок имеет куда большую волшебную силу, нежели поцелуй... правда, не сказочно это.
Евдокия хихикнула.
И сама же зашлась истерическим смехом. Руку закусила, сильно, до следов на коже, чтобы смех этот в себе удержать. Не хватало еще побеспокоить... разговаривают.
О чем?
Она могла бы подслушать, но... некрасиво это.
Непорядочно.
И с каких это пор ее стала заботить порядочность? Но Евдокия сидела.
Глядела на воду.
И на ванну... удобная, хотя ж велика чересчур... и массивна... этакую из фарфора не отольешь. А если запустить отдельную линию? Под старину... добавить завитушек... и позолоты. Клиент позолоту любит. А для других оставить этакую вот сдержанность, когда линии сами за себя говорят... жаль, альбому нет, чтоб набросок составить. Хотя ж Евдокия рисует не слишком хорошо, но суть передала бы...
Она пошевелила пальцами.
Все одно знобит.
И мысли с ванн и производства, которое, как Евдокия надеялась, в ее отсутствие не встало, вновь скатились на дела нынешние.
Себастьян.
И Лихо.
Ее Лихо, который исчез однажды ночью... который вовсе не заводил любовниц... который... который так и не стал человеком.
Станет ли?
Или не стоит и сомневаться. Матушка говаривала, будто бы сомнения способны погубить самое надежное дело, а тут... Евдокия стянула склянку наугад. Соль? И с запахом лаванды... И мыло. И масло. И главное, из столичной лавки все, со знакомым вензелем. Прямо лестно становится от этакой хозяйской предусмотрительности.
И не по себе.
Дверь скрипнула, отворяясь.
Лихо?
Конечно, кто еще... ее Лихо, которого обнять бы. Выплакаться... пожаловаться на все сразу, ан нет, держит что-то. То ли гордость, то ли глупость, то ли новый страх. Евдокия и стоит в ванне, в пене, кутаясь в полотенчико.
Ох и глупый вид.
— Ушел, да?
Лихо кивнул.
Действительно... не оставаться же ему сейчас. Семейное воссоединение на троих, это как-то... чересчур, что ли?
— А... тебе тоже помыться надо?
Она выбралась из ванны, и Лихо попятился. Сел... сидя, он казался еще более огромным, чем Евдокии запомнилось. И страшен... наверное, страшен. Евдокия вот страха не ощущает ни на мгновенье. Обнять бы... и погладить, по шкуре ли, по чешуе.
Сказать, как ждала этой встречи.
Только слова почему-то застревают в горле. Вот и стоит она на мокром холодном полу, прижимает к себе полотенчико. Пялится... аккурат, что деревенская девка на королевский дворец...
— Я... скучала.
Лихо вздохнул.
И лег... хвост его змеею скользнул к ванной, коснулся Евдокииных ног. Теплый он. И хвост, и сам Лихо...
— Я боялась, что не найду тебя... не успею...
Глаза остались человеческими, и это, наверное, хорошо? Если бы глаза волкодлачьи были, тогда и о шансах на возвращение думать было бы не след... а раз человеческие, то... это она сама себе придумала. И сама себе поверила.
Настолько поверила, что шагнула навстречу.
— Она была красивой... я понимаю... и я подумала, что ты... что тебе я не нужна... правда, она боялась меня, не хотела видеть там, и значит, все-таки нужна?
Он ткнулся горячим носом в ладонь, пасть приоткрыл, прихватил за пальцы.
— Прекрати, — Евдокия руку не убрала. — Все равно не напугаешь. Я тебя не боюсь... а вернемся, я тебе такой скандал закачу!
Лихослав наклонил голову.
— Думаешь, не получится? Воспитание не позволит? Так вот, дорогой мой, позволит... еще как позволит! У меня с воспитанием, между прочим, проблемы...
Шершавый язык скользнул по ладони.
— И не подлизывайся! Все одно закачу... я, между прочим, женщина. У меня, между прочим, нервы...
Она все-таки разрыдалась. Уткнулась в горячую чешуйчатую шею и разрыдалась. А что еще оставалось делать? Нервы... и женщина.
Женщина с нервами — это опасно.
Лихо тихонько поскуливал, и почему-то это лишь добавило слез.
Обеденный зал был огромен. И форму имел круглую. Потолок его подымался куполом, и оттого, что купал этот терялся во мраке, то намалеванные золотою краской звезды гляделись почти настоящими.
Луна вот повисла на цепи, покачивается, поблескивает медным боком.
И полсотни восковых свечей отражаются в этой полированной меди, точно в зеркале.
Пол наборный.
Длинный стол.
Шандалы с теми же свечами. И охота ему столько тратиться? Небось, свечи по нынешним временам недешевы... и ненаследный князь отвлекся даже, пытаясь сообразить, где это упырь вообще свечи взял. Хозяин же, к ужину сменивший один диковинный наряд на другой, не менее диковинный, из лилового атласу, приветствовал Себастьяна поклоном.
— Премного рад видеть вас...
— В качестве кого? — Себастьян потер шею и подумал, что, может, поспешил с мытием-то. Грязь, конечно, приятных ощущений не доставляет, да только уж лучше она, нежели этот вежливый упырь.
— В качестве гостя, — губы Владислава дрогнули. — Ваши спутники...
— Беседуют.
— Понимаю.
И молчание воцарилось. Себастьян изо всех сил делал вид, что ему дюже интересна обстановка, к примеру, стол этот массивный, за который сотню человек усадить можно...
— Полторы, — поправил Владислав. — Он рассчитан на полторы сотни.
— А вы... — Себастьян коснулся виска.
— Иногда случается. Простите, я не всегда способен контролировать эту свою особенность, тем паче в присутствии эмоциональных людей.
— А я, значит...
— Сверхмеры. Полагаю, сие есть исключительное свойство натуры метаморфа. Мне прежде доводилось сталкиваться с подобными вам... существами. Я все ж полагаю, что причислять метаморфа к истинным людям не совсем верно...
— Истинным?
— Не желаете ли вина? — Владислав указал на низенький столик с бутылками. Это ж надо, какая нечеловеческая предупредительность. — Красное, белое... розовое... но признаться, не люблю. Мадера неплоха... портвейн...
— А вода?
— И вода имеется. Привыкли мыслить трезво?
— Есть такое, — стакан с водой Себастьян обнюхал, но ничего не почуял. Собственная подозрительность и самому-то смешною казалась. Небось, пожелай Владислав зла, не стал бы с сервировкою стола возиться... скатерочки, серебро... интересно, выходит. Упыри-то серебра не жалуют, а у этого, значит, воспитание верх над натурой взяло.
— Понимаю... но, быть может, продолжим нашу беседу в месте... более для бесед подходящем? Раз уж ваши спутники задерживаются.
— Воссоединение семьи — дело небыстрое, — Себастьян покосился на дверь, которая оставалась запертой. Конечно, хотелось думать, что Лихо подоспеет, ежели вдруг у хозяина этого престранного местечка закончатся вдруг запасы вежливости, но...
Владислав поклонился.
И бутылку прихватил, не то с мадерой, не то с портвейном. А помнится, в умных книгах писали, что вкусовые рецепторы упырей быстро регрессируют, в результате чего оный упырь только и способен, что кровь от не-крови отличить.
Себастьян сунул мизинец в ухо, пытаясь отрешиться от этого, не самого нужного в нонешних обстоятельствах, знания.
Идти?
Остаться?
Двери распахнуты, дружелюбненько так, завлекающе даже... комната видна, с камином, с огнем живым в этом камине. С креслами, одно из которых Владислав занял. А второе, стало быть, для Себастьяна.
Любопытство боролось со здравым смыслом, и одержало сокрушительную победу.
— Истинные люди, значит?
— Я сам выдумал этот термин, — Владислав пил из горлышка, что несколько не вязалось с прошлым его образом, но не Себастьяну замечания делать. — Обратите внимание, сколь многообразен род людской... зачем они были такими созданы?
— Никогда не задумывался.
— Врете. Все задумывались. Так или иначе. Я пришел к выводу, что все это многообразие... оно помогает людям выжить. Поверьте, сейчас мир стал намного... чище. Во времена моей молодости он был...
— Грязней?
— Если можно так выразиться, — Владислав наклонил бутылку, позволяя вину вытекать тоненькой струйкой. — Кровавей... вы ведь желаете поговорить не о людях, верно? Обо мне. Убедится, что мне можно доверять. Хотя, видит Вотан, я не знаю, что именно способно вас убедить. А потому... я просто расскажу вам, как стал тем, кем являюсь ныне. И дальше вы сами решите, на что я способен...
— Вы не упырь.
— Нет. Полагаю, меня можно отнести к носфератам. Существам, некогда населявшим наш мир во множестве, но истребленных еще в Смутные времена... и это странно...
Он обратил взор на огонь.
Белолицый.
Неживой. Себастьян точно знал, что неживой, но и мертвым Владислава назвать язык не поворачивался.
— Давным-давно... задолго до моего рождения, люди делили мир с теми, кого нынче называют нежитью...
— Это будет сказка?
— Страшная, — уточнил Владислав, разглядывая лужу.
Красная на белом ковре.
Зловеще.
— Ничего не имею против страшных сказок. Если только не участвовать...
Вид лужи не вызывал отвращения, быть может, потому как происхождение ее было точно известно Себастьяну.
— Я родился в Шегешваре... думаю, это вам ни о чем не скажет. Маленький городок в Валахии... по тем временам обыкновенный, разве что вольный, но сие происходило единственно оттого, что глава его был хитроумным человеком, умел ладить, что с Венхским крулем, что с иными володарями.
Владислав смежил веки.
— Я уже почти и не помню той своей жизни... мать, отец... отца моего тоже звали Владиславом. В его роду существовал такой обычай, передавать свое имя сыну. Старшему. Но матушка моя, которая его весьма любила, уговорила назвать первенца Яношем... после сказали, что имя принесло брату несчастье. На деле же... в то время сложно было быть счастливым.
Влад помнил запах.
Смрад, который наполнял улочки Шегешвара к лету. Полчища мух. И полчища крыс. Нищих, что спали на улицах и копались в нечистотах. Торговцев, видом своим мало отличных от нищих, ибо самая роскошная одежда быстро покрывалась грязью.
Помнил голос отца.
И матери.
Брата, который уже мнил себя правителем.
Задавака.
Янош был старше всего-то на год, а матушка обращалась к нему, точно ко взрослому, тогда как Владислава держала за ребенка...
...он обижался.
Правда, после матушка в немалых трудах — тогда Владислав о трудах этих имел смутное представление — принесла еще одного сына, названного Дуцей. И ему-то, синюшному младенчику с некрасивым, сплюснутым будто, лицом, перепала вся материнская любовь.
А Янош еще больше возгордился.
Повадился командовать.
— Вот стану володарем, — говаривал он, забираясь на кресло, представляя его троном. — Будешь тогда мне кланяться!
— Не буду!
— Будешь!
И палкою тыкал. А Владислав сдачи давал... дрались зло, до крови, и няньки не спешили мешаться, здраво рассудив, что господари и сами разберуться, кому верховодить. Да и отец, когда случалось ему жаловаться, смеялся только:
— Воины растут, — приговаривал.
Пожалуй, жизнь Владислава сложилась бы иначе, останься Янош жив. Он и вправду стал бы володарем, а Владислав — правою его рукою, той, которая золото мечет аль плетью хлещет, будь на то воля его. И женился бы, выбрав себе девицу поскромней да с приданым... и детей бы завел, что троих, что четверых...
Не сложилось.
Но первой погибла матушка.
После так и не поняли, как взялась та клятая тварь в доме. Как проникла она, ежели ворота были заперты? Да и ставни по полуденной жаре да смраду, от которого людей благородных благородство их не спасало, закрыты были.
Помимо ставен имелись решетки особые, заговоренные.
Да и стража при доме служила... и ведьмак имелся свой, надежный.
Пропустили.
А может, правду говорили после, что уж больно вовремя нежить дом Влада Дракониса навестила, аккурат, когда сам он с Яношем в отъезде был.
Влад остался. Болел. В тот день мучила-терзала его злая лихоманка, от которой не спасали ни травы целебные, ни уксусы, но лишь ведьмаков наговор подарил забвение. Очнулся Влад, песенку услышав, такую веселую-превеселую, да только слов не разобрать было.
Из кровати вылез.
И на голос пошел... он-то матушку и нашел в ее покоях... и служанок трех, которых тварь задрала, но мало ей было служанок. Или заклята была на матушку... та лежала на коврах, прижавши руки к животу, запрокинувши голову, и белое лицо лицо ее, даже не лицо, отвратительнейшая маска ужаса, на нем застывшая, навсегда отпечатались в памяти Владислава. Тварь же устроилась на разверзтом матушкином животе и, взявши на руки братца, баюкала его... ему и пела, пришептывала, подражая матушкиному голосу.
Правда, слов не знала.
Владислава она услышала и повернулась к нему. Протянула костлявую руку, с которой слезали лохмотья старой кожи, залепетала... тогда-то он и закричал.
Громко.
Так громко, как умел. И от собственного голоса в ушах зазвенело, а внутри родилась сила, управиться с которой Владислав не умел. И сила эта, выплеснувшись наружу, смела тварь.
— Брат мой не пострадал чудом, не иначе. Нас нашли слуги, меня, его плачущего со страху... матушку и ошметки твари. Тогда-то и обнаружилось, что есть у меня дар. Отец обрадовался... обрадовался бы, когда б не матушкина смерть... он взаправду крепко ее любил, — Владислав теперь глядел на пламя, и теперь, как никогда прежде, он был отличен от человека.
Сполохи огня делали кожу его прозрачной, хрустальной почти. И под нею виднелись седоватые тяжи мышц, желтоватая кость.
— Но года не прошло, как он взял в жены некую Колцунэ из Брэи... она так говорила, но я ей не верил. Колдовкам верить нельзя. Она родила отцу двоих детей. Тогда-то, думаю, и решила избавиться от нас с братьями. Она нашептала отцу, что надо бы с турками замириться, а когда Мехмед потребовал залога, то и оставить ему, что меня, что Дуцу... так часто делали.
Себастьян кивнул, хотя вряд ли Владиславу этот кивок был виден.
— Я прожил при дворе Мехмеда следующие восемь лет... я не скажу, что это были самые веселые годы в моей жизни. Дуца... оказался слишком красивым мальчиком, чтобы Мехмед устоял.
Губы сжались в узкую полоску.
— Дуца искал защиты, но что я мог сделать? Не скажу, что не пытался... пытался... только Мехмеду нравилось, когда я огрызаюсь. Думаю, он с самого начала собирался убить нас, но так вышло, что живыми мы были нужнее. Особенно, когда отца и Яноша не стало. Она избавилась от них, решила, что сама с Волохией управится. За его спиною станет. А Мехмед, значит, людей даст, чтоб недовольных заткнуть. Она была хитрой женщиной, Колцунэ из Брэи... только Мехмед слова не сдержал. Не знаю, может, презирал ее... а может, боялся? Колдовка же... главное, что он меня отпустил. Сказал, что отныне мне над Валахиею стоять. И чтоб помнил я его доброту, оставил при себе Дуцу.
Валахия... сгинула ныне Валахия... исчезла, как исчезают многие малые княжества. И ежели помнят о ней ныне, то только историки. Да и те, небось, больше интересуются тем, как именно глиняные горшки расписывали да сколько душ проживало в том же Брэи.
Только сами эти души им не интересны.
— Я вернулся. Мне не были рады вовсе. Многие полагали, что женщина — тварь слабая, ею легко управлять будет. А меня называли турецким выкормышем. Но нашлись и такие, которые вспомнили, что на отцовых штандартах дракон был. Я сумел власть удержать. И замок родовой вернуть.
— Этот?
Владислав кивнул.
— Много крови пролилось. Они думали, что за молодостью лет я глуп, что ничего не пойму, ни про отцову смерть, ни про Яношеву... его живьем закопали, а в могилу кол вбили. Отца же зарубили и собакам бросили. Дрянная смерть. Но я всех нашел... — эта улыбка была страшна, и Себастьян повернулся к огню. — Тогда я был меньше человеком, чем сейчас. За то, видать, и поплатился... лишь до нее не вышло добраться. Колцунэ из Брэи... а вот она добралась до Мехмеда. Она умела сладко говорить и громко плакать... я не знаю, что она ему сказала, но... он прислал мне братовы руки. И вот тогда...
Судорожный выдох потревожил пламя.
— Тогда я понял, что не ждать мне мира. А воевать... во всей Валахии людей меньше, чем в Мехмедовом войске. Как было одолеть? Тогда-то она и явилась, моя дражайшая тетка, про которую люди всякого говаривали.
— Эржбета...
— Эржбета Надашди, урожденная Баторова. Колдовка старого роду... она многое знала о том, что ныне забыто. О старых богах, и древних силах. Она умела звать ветер и град. Могла проклясть чумой. А могла и счастьем одарить, которое после обернется горем страшным, куда там проклятью... она была жестока до того, что и в наши темные времена само имя Эржбеты Надашди внушало ужас.
— Ты не испугался?
— Я вообще имен не боюсь, — ответил Владислав. — Но не скажу, что был рад ее визиту. Не было у меня веры колдовкам. Она же сказала, что желает помочь, что, если я соглашусь, она сделает меня сильным, сильнее любого человека... и не только человека. Я обрету вечную жизнь. Меня нельзя будет убить ни серебром, ни холодным железом, ни ядом, ни водой, ни огнем... я получу власть над многими тварями, которых люди именуют нежитью. А тако же сумею создать собственное войско, в котором каждый воин будет предан мне абсолютно.
Себастьян поежился.
Экое заманчивое предложение... от такого бежать надобно, не оглядываясь.
— А взамен?
— Правильный вопрос, — Владислав облизал ладонь. — Взамен я отдам ей свою силу. Добровольно. Тогда и ее сил прибудет.
Он замолчал и голову запрокинул.
— Видишь?
Себастьян тоже глянул: по потолку полз дракон. Огромная черная тварь, выписанная до того старательно, что гляделась живою. Себастьян видел и треугольную чешую, и лапы с чудовищными когтями, и желтые глаза, которые смотрели вниз с презрением, будто бы дракон недоумевал, как вышло так, что мелкие твари разглядвают его.
Да еще и без должного благоговения.
— Она сказала, что я отомщу за отца. За братьев. Что Мехмед не отступит — сбежит в ужасе... и все войско его... как и войско венгрского круля, каковой давно желал прибавить к своим землям и Валахию. Я исполню давнюю мечту отца. И стану володарем... первым могучим и вечным володарем.
Дракон смеялся во всю пасть.
Нельзя верить колдовкам!
— Я хотел ответить ей отказом, но... мне донесли, что Мехмед перешел границу. Он встал во главе многих тысяч, повел их по землям моим. Он разорял, что села, что города... что мне было делать?
Себастьян не знал.
Впервые он, пожалуй, искренне радовался тому, что сама жизнь избавила его от подобных решений.
— Я согласился.
Тишина.
И слышно, как ярится гроза, и отголоски чужой силы, дикой, лютой, ударяют по замковым стенам, да не смеют переступить границу их.
— По сей день я не знаю, где Эржбета взяла ту кровь. Черную, будто и не кровь вовсе, но сама тьма... это было даже красиво. Живой хрусталь и тьма заточенная... она сказала, что сначала заберет силу... и вытянула всю, до капли. Это было больно... но то, что началось потом... я помню камень, на котором умирал раз за разом, но уйти дорогою теней мне не было позволено. Помню, как вытекала моя кровь, а жилы заполняла та самая тьма. Как разъедала она меня изнутри, и я рвался, но не мог одолеть цепей. Моя тетушка была предусмотрительной женщиной. И обязательной.
Себастьяна передернула от этакой обязательности.
Уж лучше б просто убила.
— Полагаю, она надеялась, что я умру в процессе трансформации. Видите ли, князь, колдовки, конечно, твари коварные. Но они точно знают, что договор, заключенный на силе и крови, надобно соблюдать. Хотя бы формально. Ко всему ей было любопытно. Это уже я от нее узнал... она уже тогда была одержима мыслью о вечной жизни и вечной молодости. Искала рецепты... и наткнулась на один манускрипт, где описывались существа сумеречные, которых нельзя было назвать нежитью в полной мере. Они сохраняли рассудок, обладали многими удивительными способностями. И жили сотни лет, не меняясь ни на день... там их называли ламиями. Позже — носфератами. Она собрала обширную библиотеку... и когда удалось добыть крови носферата, то и решила поставить эксперимент.
— На вас?
Этакая родственная любовь была внове. И Себастьян вынужден был признать, что собственная его родня при всех их недостатках, еще не самый худший вариант. Все ж таки в его жизни до экспериментов дело не дошло.
— Мне нужна была помощь. Я был ведьмаком и сильным, а силы не бывает мало. Да и... она не особо рассчитывала на удачу, но все же была предусмотрительна. Со мной-носфератом она сумела бы договориться, вернее, сумела, — поправился Владислав.
...мальчик мой, выпей, — к губам прижимается холодный край кубка. И в горло льется что-то горячее, душистое. — Вот так... еще глоток...
Холодно.
Жутко холодно. И холод обретается где-то внутри Владислава. Снаружи жарко... он чувствует тепло, исходящее от жаровен, которых в комнате не то шесть, не то семь. И иное, человеческое... к нему вот тянет куда сильней, нежели к пламени.
Слышит теткин голос и стук ее сердца.
Запах... не ее, но из кубка...
— А теперь отдохни... все почти закончилось.
Он позволяет уложить себя.
Почти.
Закончилось.
Боли больше нет. А холод остался. И Владислав откуда-то знал, что холод этот с ним навсегда... его накрывают. И убирают фонарь от головы.
— Спи, мой мальчик, — этот голос притворно-нежен, но Владислав не верит ему. Но лежит. Слушает.
Скрип. И скрежет.
Вздохи.
Люди ходят... над ним... высоко... но шаги их слышны и через камень. Не только шаги... он вдруг начинает осознавать, что себя, что людей, которые есть законная добыча. Их кровь сладка, а еще позволяет ненадолго избавиться от холода.
Всего-то глоток...
Ему удается встать. Он позволяет себе думать, что происходящее — лишь странный сон. А во сне позволено многое. Выйти из подвала. Дверь открывается с протяжным скрипом, которого, однако, никто, кроме Владислава, не слышит.
Он поднимается по лестнице.
И выше.
И кривится от солнечного света, который слишком ярок. Более того, случайное прикосновение опаляет, заставляет отступить.
— Ты слишком спешишь, мальчик мой, — тетушка появляется сзади. — Дождись темноты.
Ожидание мучительно.
А она, находящаяся рядом, на расстоянии вытянутой руки, дразнит близостью.
— Нет, — Эржбета грозит пальцем. — Нельзя меня трогать. Ты и сам знаешь. Но погоди... я приведу кого-нибудь...
...служанку. Молоденькую пухлую девицу, которая только-только из деревни в замок перебралась. Она была неуклюжа и робка. И увидев Владислава, не испугалась, покраснела только, залепетала... глупости залепетала...
— Я очнулся рядом с девушкой. Мертвой девушкой... и я все прекрасно помнил. Как смотрел ей в глаза, и от взгляда этого она затихла. А я перервал ей горло. И пил кровь. Я весь был в этой крови... более того, мне хотелось вываляться в ней... измазаться... пропитаться этим запахом. И в то же время я понимал, насколько это... противоестественно, — Владислав выпустил когти. — А тетушка моя шептала, что это для меня нормально, что теперь я не совсем человек, и кровь — это сила.
Теперь он говорил очень спокойно, отстраненно даже.
А треклятый дракон, от взгляда которого Себастьян не мог отрешиться, будто бы ниже спустился. Любопытный. Ему ли не знать всей правды?
— Я ей не то, чтобы поверил, но то мое состояние... я осознавал, что все происходит наяву, но вместе с тем не отпускало ощущение нереальности... как выяснилось позже, тетушка, поняв, что трансформация удалась, попыталась подчинить мой разум... есть разные зелья.
— Но ей не удалось. Это не вопрос.
— На некоторое время удалось. Я плохо помню, что происходило со мной. Отрывками. Помню, как убивал. И как поднимал мертвецов, которые и вправду были послушны моей воле. Помню, как пытался сотворить из какой-то женщины свое подобие... и еще одной... тетушка желала обрести бессмертие, вот только те несчастные становились упырицами. Видите ли, князь, чтобы человек превратился в носферата, одной крови недостаточно. Нужна помощь того, кто кровь эту дает. Мне невероятно повезло... быть может, сам Хольм решил, что созданиям его пора вернуться... помнил я и как вел свое мертвое войско на Мехмеда... и тот действительно бежал в страхе... правда, перед тем посадил моего несчастного брата на кол... я в ответ сажал на кол всех турок... их было много... я почти обезумел от крови, но чем больше лилось ее, тем сильней я становился. И однажды словно очнулся. Это как... тьма схлынула. А я осознал, что... во что превратился. Она же стояла рядом, нашептывая, что все так, как должно бы... я в своем праве. В своей силе. Силы и вправду было много. Позже я узнал, что подобные мне невосприимчивы ко многим ядам. Да и не только ядам.
Он провел рукой по шее.
— Меня пытались вешать. Топить... как-то сожгли даже... знаете, на редкость неприятное чувство. А сколько раз хоронили с колом в сердце... травили, проклинали. Мне порой и самому становилось любопытно, имеется ли способ извести меня. Это состояние... когда я очнулся, осознал, во что превратился, я возненавидел и ее, и себя, за то, что позволил сделать это... а она лишь смеялась... пожалуй, будь у меня силы ее уничтожить, я бы так и поступил. Но моя тетушка оказалась предусмотрительна. И в клятве, которую мы оба принесли, скрепляя сделку, оговорила, что я не причиню ей вреда. Впрочем, как и она мне.
Себастьян вот не особо верил в чудотворную силу клятвы, особенно, если давалась она колдовкой. Вот уж кто умеет со словами играть.
— Я удалился от мира. Долг свой посчитал исполненным... и то, земли Валахии были очищены... месть... пожалуй, свершена. Я помнил смутно, как умирала мачеха, и брата тоже, кажется, он молил о пощаде. Я не горжусь тем, что совершил, князь. Но я совру, если скажу, что в иных обстоятельствах был бы милосерден. Возможно, подарил бы легкую смерть... в мои времена милосердие почитали за слабость.
— Не только в ваши.
— Да? Мне казалось, что мир все же переменился. Однако вам видней, — Владислав поднялся. Движения его были легки, и виделось в них нечто этакое, насквозь нечеловеческое и даже неживотное природы. — Как и сказал, некоторое время я вел крайне уединенный образ жизни. Пытался смирить жажду крови, бушевавшую во мне.
— И как? — вопрос, пожалуй, был весьма актуален.
— Вполне успешно. Кровь по-прежнему нужна мне, но, чтобы получить ее, не обязательно кого-то убивать. Смерть вообще не обязательна, если брать историю магических практик. Разве что для некоторых... исключительных ритуалов, которые и в мои, более вольные времена, полагались запретными. Потом я путешествовал... много... выяснилось, что, хотя дневной свет и причиняет мне некоторые неудобства, но вовсе не является смертельным. В храмах мне... порой неуютно, а порой я и вовсе не чувствую разницы. Все же храм — лишь здание, верой его наполняют люди. Пожалуй, именно тогда я и пришел к необходимости веры для дальнейшего своего существования...
— Так вы...
— Верую, — Владислав сцепил руки за спиной.
Надо же... Себастьян прикусил язык, чтобы не сказать ненароком чего-нибудь этакого, что бы оскорбило чувства хозяина.
Но все ж верующий упырь, ладно, носферат, — это несколько чересчур.
— Сколь я знаю, существам... скажем так, не совсем живого свойства в наличии души отказано.
— Кем отказано?
Интересный вопрос. А и вправду, кем?
— В свое время сей вопрос меня несказанно интересовал. Вечная жизнь тела — это, безусловно, замечательно. Однако я не столь самонадеян, чтобы и вправду поверить, будто доживу до скончания мира. Да и если вдруг, то такая жизнь скоро станет наказанием... иное дело — душа. Надежда вернуться к истокам. Очиститься. И родиться вновь человеком. Это слишком много, чтобы просто взять и отказаться. Конечно, в большинстве своем жрецы согласятся с вами... нынешние жрецы. Но вера и религия — все же несколько разные вещи. И вера в своей сути не требует ничего, помимо своей веры. Молитвы. Храмы... это нужно людям, не богам.
— Лет сто тому вас бы на костер отправили за этакое вольнодумство.
Владислав позволил себе улыбнуться.
— Думаю, меня и сейчас с превеликим удовольствием сожгли бы. Не только за вольнодумство. Но в моем замке собраны прелюбопытные свитки. О прежнем мире. О прежней вере. О том, что каждый, будь то человек или нет, суть их творение...
— Хельма...
— И его. Он незаслуженно забыт ныне. В мои времена Хельму молились открыто. Бог воинов. Аптекарей. Гробовщиков. Повитух. Палачей. Колдовок и ведьмаков, тех, кто стоит на грани и за гранью. Именем его поднимали мертвецов, и их же упокаивали... его боялись. У него не искали защиты, но мести и справедливости. И никому не пришло бы в голову стыдиться этой веры. Это то же самое, что стыдиться неизбежной смерти...
— А вы...
— Я и так мечен его знаком, — Владислав коснулся сложенными щепотью пальцами лба. — Однако, сие не значит, что я не могу преклонить голову перед другим алтарем. Люди мерят богов по себе, а это неверно... вам ведь довелось... ощущать его близость?
Себастьян поежился.
И отвечать не стал, но Владиславу ответ и не был нужен.
— На вас еще лежит тень его силы, и боюсь, останется на годы, если не на всю жизнь. Ее не все видят...
— И чем это мне грозит?
Все же Себастьян полагал себя личностью здравомыслящей, и даже божественное внимание, без которого ненаследный князь неплохо себя чувствовал, не в силах было поколебать сие здравомыслие.
— Ничем. Это не проклятье. И не благословение, как думают иные глупцы. Вы не обретете новых способностей, и не утратите прежних. Ваша жизнь по-прежнему будет принадлежать вам...
— Разве что... — Себастьян выжидающе замолчал.
— Разве что сумеречные существа... будут относится к вам с повышенным вниманием. Их манит сила, особенно темная... это... это как аромат холодной воды в жаркий день. Или нектар для пчел...
— То есть, жить мне лучше там, где нет пасек, — мрачно заметил Себастьян.
— Именно.
— Спасибо, что предупредили... а снять это...
— Попробуйте встретиться с другим богом.
Совет можно было бы счесть за издевательство, вот только Владислав говорил вполне серьезно. А Себастьяну подумалось, что боги и вправду слишком уж отличны от людей, чтобы стремиться ко встрече с ними. С этою меткой он уже без малого год живет. Ничего. Притерпелся.
— А все же, как вы...
— Оказался здесь? Вновь же, благодаря своей тетушке... вы ведь встречались с ней. Неуемного характера особа.
— Была, — уточнил Себастьян.
— Была, — Владислав согласился. — Мир менялся и довольно стремительно. Признаюсь, мне весьма непросто было принимать перемены. И потому я вновь вернулся в родовой замок. Я закрыл его от людей, посвятив себя книгам... десятки моих агентов по всему миру занимались тем, что выискивали редкие рукописи. Свитки. Манускрипты. Я оплатил экспедицию в страну Кемет, откуда, по некоторым данным, и появились носфераты. Снарядил два корабля к Новому Свету. Я собрал огромную библиотеку, да и не только библиотеку. Вещи. Предметы. Маска крылатого бога, которому приносили в жертву сердца людей. Плащ из человеческих шкур, что надевали жрецы, совершая молебен. Камни пирамиды, пропитавшиеся кровью и силой... черепа из черного хрусталя... многое иное, за чем охотились люди. Иные вещи просто интересны. Другие слишком опасны, чтобы позволить им оставаться в мире.
— И вы их...
— Храню. Я осознаю, что иные предметы из моей коллекции было бы правильней изничтожить, однако и у меня остались кое-какие слабости. Я слишком стар, и потому ценю вещи, которые старше меня. Испытываю к ним уважение... тетушку привлекла моя коллекция. Вернее некий артефакт, оказавшийся в ней по случаю. Я не полагал его ценным. В нем не ощущалось силы. Обыкновенный клинок. И обыкновенная же чаша из серого камня. Древняя и только. Сработанная столь грубо, что и глядеть на нее было неприятно. Но тетушке в просьбе ее я отказал. И признаться, весьма заинтересовался этой парой. Решил, что она никогда не проявляла пустого любопытства, а стало быть, и предметы эти вовсе не столь безобидны. Моей ошибкой на сей раз была самоуверенность. Полагая себя сильным, едва ли не всесильным, я и мысли не допускал, что тетушка вполне способна бросить мне вызов. Она украша и клинок, и чашу. А вскоре мир содрогнулся... мы все ощутили это. Люди — слабее, а существа сумеречные — остро. Серые земли... это не просто место. Истончившаяся грань. Живая сила, которая кажется легкою... ее так много, что, казалось бы, бери, сколько сумеешь. Пей. Вот только напиться ею невозможно. Мой замок, пожалуй, скопил в себе слишком много иного. А может, и сам переменился. Его притянуло сюда. И меня вместе с ним. Это было несколько... неожиданно. Признаюсь, и мой разум сила несколько затуманила. Не настолько, чтобы вновь превратиться в чудовище, но достаточно, чтобы... захотеть им стать. Этакое примирение двух сторон натуры.
— Что Эржбета сделала? — пожалуй, этот вопрос мог занимать ныне лишь мысли историков, да и то, историков крайне непатриотичного толку, чья одержимость поиском истины в значительной мере перевешивала доводы рассудка. Иначе с чего бы им копаться в событиях столь давних.
Столь грязных.
— Мне думалось, вы знаете.
— Предполагаю. Нам... сообщили, что Хольм наслал мор...
— Мор... да, моровое поветрие шло... сильное, — Владислав смежил веки. — Воздух надолго стал гнилым. Многие погибли.
— Погибли? Его остановили...
— Его пытались остановить, — уточнил Владислав. — И моя тетка предложила верное средство. Она принесла чашу, которую всего-то нужно было наполнить кровью... в древнем храме... столь древнем, что никто и не помнил, когда и кем он был возведен. А поверьте моему опыту, нет ничего опасней подобных строений. Никогда не знаешь, что прячут они на изнанке своей. Их не собирались приносить в жертву... не сразу... чаша-то казалась не такою и глубокой. Однако, чтобы наполнить ее, понадобилась вся кровь. Не знаю, как она убедила их, тех, кто и вправду приносил людей в жертву. Тетушка всегда умела уговаривать... она призналась, что желала открыть источник силы. В какой-то мере ей удалось. Что до поветрия, то, когда мир вздрогнул, оно стало меньшим из бед.
Владислав поднялся.
— С тех пор вот, существуем... я и прочие.
— И много этих... прочих?
— Немало. Это место...
— Заповедник для нежити.
Ненадолго задумавшись, Владислав кивнул:
— Пожалуй, верно. Заповедник для нежити... что ж, князь, и нежити, как бы парадоксально ни звучало сие, надо где-то жить.
С данным утверждением Себастьян мог бы и поспорить, однако же не стал, памятуя, что и хозяин сего уютного замка не является человеком в полной мере.
Оный хозяин, прислушавшись к чему-то, произнес:
— Я был бы премного благодарен вам, князь, если бы вы взяли на себя труд... несколько поторопить вашего брата и чудесную его супругу. Ужин стынет...Глава 29 . Где повествуется о тайнах прошлого и влиянии, которое оные оказывают на дела настоящие
Каждый народ имеет такую историю, на какую у него хватает фантазии.
Печальная истина, о которой люди сведущие предпочитают не распространяться.
В полицейском управлении было тихо и даже благостно. Дремал за стойкой дежурный, подперев голову кулаком. Рядом, внушителен и блестящ, возвышался полицейский шлем нового образцу. И потянув носом, Гавриил понял, что возвышался шлем не для порядку и презентабельности, коих в управлении и без того хватало, но прикрывая собой пироги.
С капустой.
В животе заурчало, но Гавриил лишь слюну сглотнул да в одеяло закрутился. Пирожки? Небось, на каторге пирожков не бывает, ни с капустою, ни с зайчатиной, ни с иными какими изысками... подумалось, что по пирожкам он будет тосковать особенно.
А еще про Бете... надо было рассказать все, как оно есть, а он промолчал. И выходит, молчанием этим обманул доверие... и вообще нехорошо поступил.
Наставник за этакое точно коленями на горох поставил бы. Вразумления ради.
И прав был бы всецело.
Евстафий Елисеевич огляделся, головою покачал и, склонившись над самым ухом дежурного, поинтересовался этак, по-отечески ласково:
— И чего нам сниться?
— Да... — дежурный приоткрыл левый глаз, осоловелый, сонно-мечтательный, а потому узрев начальство, не сразу и понял, что присутствует оно, так сказать, во плоти. — Вас и сню, Евстафий Елисеевич.
И зевнул широко-широко.
— Это ты зря. Начальство снить — плохя примета.
— Почему?
Теперь открылся и второй глаз.
— Премии лишишься, — наставительно заметил Евстафий Елисеевич, а после шлем приподнял и пирожки забрал.
— А...
— И пирожков.
Дежурный счел за лучшее с начальством, пусть и исключительно снящимся, не спорить. Да и пирожки, утром купленные, небось, зачерствели... и вообще, для воеводы пирожков не жалко.
Пущай поправляется.
— Не будем мешать человеку, — Евстафий Елисеевич пирожок понюхал и со вздохом — соскучился он по нормальной-то еде — протянул Гавриилу. — На, болезный, а то на тебя глядишь, и прям сердце кровью обливается. Кожа да кости...
Отказываться Гавриил не стал.
После охоты есть хотелось неимоверно. И тело ломило, особенно плечи, и прилечь бы, поспать, да не выйдет.
Воевода, который и в больничном-то наряде умудрялся глядеться солидно, поднялся по узкое лестнице. И не обернулся ни разу, чтоб проверить, идет ли Гавриил следом.
Мелькнула трусливая мысль — сбежать.
А что... дежурный-то спит. И не помеха он, если разобраться... и Евстафий Елисеевич тоже... он-то в возрасте мужчина, веса солидного, такому не пристало погонями баловаться... и без револьверу...
Не догонят.
А там затеряется Гавриил в Познаньске, пускай ищут... после из Познаньска выберется... и в Приграничье, где охотнику самое место. Только... получится тогда, что подведет он Евстафия Елисеевича, который за Гавриила перед Тайной канцелярией поручался. И будут с того воеводе большие неприятности... может, вовсе в отставку ушлют или в тюрьму даже, как пособника.
А он не виноватый.
Хороший.
Пирожком даже поделился.
В кабинете познаньского воеводы пахло пустырником, лавандой и еще кельнскою водой, причем последней — особенно крепко, будто бы воду эту разлили на ковровой дорожке. Запах был столь силен, что и Евстафий Елисеевич его почуял. Дернул носом, кашлянул, пробормотал:
— От ить... не терпится ему...
И пояснил, хотя Гавриил ни о чем таком не спрашивал:
— Заместитель мой. Ильюшка... справный парень был, с разумением, с пониманием, пока не испортили...
— Кто?
— Да разве ж я знаю, — Евстафий Елисеевич вытащил из нижнего ящика шандал и три свечи, перевязанные тесемочкою. — Или одни, или другие... я многим-то не по нраву. Свечей нам хватит? А то я не больно-то нонешний електрический свет жалую. От него голову ломить.
Гавриил кивнул.
Хватит.
— Ты садись куда... так вот, был Ильюшка себе и был, служил... не скажу, что сильно хорошо, нету у него к акторскому делу таланту, затое с хозяйством нашим он на раз управляется. Митрофаныч его мне и присоветовал, как сам в отставку ушел...
Зачем это все?
Пирожок. Рассказ... ему бы бумагу да перо, чтоб изложил все, как оно было по правде. Чистосердечное признание... не послабления ради, не из страха, но потому как заслуживает Евстафий Елисеевич правды.
А он не спешит.
Переставляет вещицы по столу.
Кривится.
И верно, Гавриилу тоже неприятно было бы, когда б его, Гавриила, вещи кто-нибудь трогал.
— Я и подумал, что и вправду... пусть занимается человек, к чему душа лежит. Хороший хозяйственник нигде не лишний. Только ж не знал, что Ильюшка с того возомнил, будто я его себе в преемственники готовлю.
Евстафий Елисеевич кресло тронул, вновь вздохнул и велел:
— Садись. Говорить будем.
Гавриил сел.
Говорить? Написать проще было бы, слова-то правильные он давным-давно придумал, а говорить...
— Да и появились у нашего Ильюшки друзья в верхах, которым он бы на воеводином месте сподручен был. Воспользовался оказией, ирод...
Евстафий Елисеевич смахнул рукавом больничное рубахи не то пыль, не то след того, неизвестного Гавриилу, Ильюшки, чей призрак мешал беседе.
— Вернусь — уволю.
— За что?
— А просто так, — Евстафий Елисеевич откинулся в кресле и бронзовый бюст государя к окошку повернул. — Я начальник. Имею полное право самодурствовать.
Веско прозвучало.
— Ты ж не молчи, Гаврюша... не молчи... давай, сказывай, с чего все началось...
...с мамки. С того, что была она некрасива. На Приграничье женщин немного, а потому и редко встретишь такую, которая б заневестилась. На каждую, даже бесприданницу горькую, своя судьба сыщется.
Да только не помогало мамке приданое.
Было его — хутор, еще дедом поставленный, а на хуторе — хозяйство. Крепкое, надобно сказать. И лошадка при нем имелася, и коровы, свиней аж пять голов, да прочей живности, но вот... не заладилось.
Нельзя сказать, чтобы Зузанна Пшигинска вовсе была уродлива.
Не рябая.
Не кривая.
Росту, правда, огроменного, выше всех мужиков в округе. И силищи немалой. Но все ж... все ж имелось в чертах ее лица что-то такое, пугающее. И женихи, а находились такие, которые, на приданое польстившись, шли к Зузанне на поклон, исчезали.
Так бы и вековала она век бобылкою горькой, да... вскоре после смерти отца, как в селе шептались, не случайное вовсе, Зузанна забрюхатела. От кого?
Не ведали.
Всякое говорили... и местных мужиков перебирали, гадая, сколько им выпить пришлося, чтоб этакую раскрасавицу в постелю уложить, и заезжих.
Правды не знал никто.
— Ей было двадцать пять. Там... на деревне... в двадцать пять — почти старуха уже... она и решила, что терять нечего, что... до круга дошла каменного... он поблизости от нашего дома был, — Гавриил сглотнул. Говорилось тяжко, как в те, первые дни, когда он прибился к людям.
И наставники, помнится, в нежелании Гавриила говорить видели тлетворное влияние животной его натуры... правда, не знали точно, что за животное в нем сидит.
— Она слышала, что камни эти любое желание исполнить могут. Она принесла им черного петуха. И барашка. И... и попросила о ребенке. Ей очень хотелось ребеночка... она сказала, что не помнит, как оно было... просто пришла на ночь глядя, а глаза когда открыла — то и рассвет уже.
Хорошо, что познаньский воевода слушал молча, только перо в пальцах вертел, и на перо это глядел. Правильно, Гавриил не смог бы говорить, если бы глядели на него.
— Она потом уже поняла, что беременная... испугалась... тогда еще она умела бояться... и обычным человеком была. Наверное, если бы нашелся хоть кто-то, кто бы... она бы и осталась обычным. А вот не нашелся... и камни... я к ним потом сам бегал. У камней спокойно так... как будто... не знаю, как будто это лучшее место на всей земле.
Гавриил закрыл глаза.
Серые стражи.
Круг травяной. И тишина. Ночь догорает, он слышит ее, как и тех, кто живет в ночи. Ходит, не смея переступить границу...
— Она... она не хотела, чтобы они знали, другие люди. Из деревни. Только беременность не скрыть было, хотя она долго скрывала... сама-то большая... крепкая... а живот — не очень... когда братьев носила, то живот был огромный. Отчим еще боялся, чтобы с ней беды не приключилось. В последний месяц повсюду с ней за ручку ходил... а она счастлива была, — Гавриил сглотнул, потому что воспоминания об этом чужом счастье причиняли боль.
Он его разрушил.
И разрушил бы вновь, потому что неправильно, когда счастье на чужой крови... а волкодлаки не умеют иначе.
— Когда меня родила... она испугалась.
— Чего?
— Не знаю. Сказала, что... что думала придушить меня. А потом бы соврала, что младенчик мертвым родился... оно так бывает ведь. А я появился и... и поняла, что ей самой не жить, если вдруг... и растила...
Гавриил шмыгнул носом. И чего вдруг повело-то? Ведь не обижала его мамка... не била никогда, так, прикрикнет, бывало, но и только... и кормила всегда от пуза.
Одежку шила.
Только вот... все одно горько.
— А потом он появился... просто пришел.
...все знали, что со старой дороги не след добра ждать. Она-то, построенная в незапамятные времена, когда Королевство Познаньске с Хольмом едины были, уводила в самое сердце Серых земель. И ежели по краюшку еще ездили, что купцы, что служивый люд, то на желтые плиты, блестящие, точно только-только положенные, редко кто осмеливался ступать.
Говорили, тянет дорога эта самую душу.
Гавриил ничего такого не чуял и, случалось, добирался и до желтых плит, и дальше, к реденькому лесочку, за которым и стояли камни.
Они манили его.
Звали будто.
Только мамка крепко злилась, когда Гавриил на зов этот шел... и по дороге опять же гулять не велела. А он тем разом мало, что гулял, так еще и странника встретил.
Обошел бы, да... неохотно отпускала желтая дорога. И свела, небось, с умыслом.
— Здравствуй, мальчик, — сказал человек огромного росту. — Куда ты идешь?
— Туда, — Гариил ответил, хотя ж мать запрещала ему разговаривать с незнакомыми людьми.
— И не боишься?
Гавриил помотал головой. О Серых землях сказывали всякое, но... до этого дня рассказы не пугали. Не встречались Гавриилу ни криксы, ни мавки, ни иная нежить...
— Это хорошо, — человек склонил голову.
Лицо его грубое было некрасиво. Свернутый набок нос. Тяжелый подбородок. А лоб вот низкий, и глаза сидят до того глубоко, что и цвета их не разглядеть, не то серые, не то по-волчьи желтые.
— А где ты живешь, мальчик?
— На хуторе.
И зачем-то добавил:
— С мамой.
Человек ощерился улыбкой.
— С ма-мой... а отец твой где?
— Не знаю. Я его никогда не видел...
— Хорошо, — сказал человек и уступил дорогу. — Иди. Но долго не гуляй. Чтобы до темноты дома был, ясно?
И прозвучало это так, что у Гавриила мысли не появилось перечить.
— Он остался у нас. Почему не задрал? Не знаю... они с мамой... как-то сразу... будто она всю жизнь только его и ждала. Расцвела просто... похорошела. Это в деревне так говорили, что похорошела... шептались... но осторожненько. Он, когда про маму плохо говорили, злился очень. И... и наверное, если по-честному, то ко мне он тоже хорошо относился.
Гавриил много думал, потом, когда наставник сказал, что все ответы в прошлом.
Не было ответов.
Память была... как на рыбалку ходили... все деревенские мальчишки ходили на рыбалку, а Гавриила не брали с собой. Его вообще деревенские сторонились.
Били не раз.
Дразнили приблудышем и вообще другими, нехорошими словами. Мать, когда спросил, крепко разозлилась и по губам била. А потом ходила к деревенским, ругалась... только не помогло.
Еще и ябедой обзывали.
Но в тот раз... он шел на рыбалку не один, с Валдесом. И нес ведро, в которое мать положила обед нехитрый. И еще коробку нес с червями. А Валдес, ступая неспешно, рассказывал, какую рыбу и как ловить надобно.
И место выбирал.
А вечером рассказывал матери, как все было... в тот вечер Гавриил засыпал счастливым.
— Я не знаю, почему он меня не убил. До сих пор не знаю... мог бы... и мать ничего бы ему не сказала. Он это понимал, но... возился... рыбалка... и еще охота... кто научит охотиться лучше волкодлака? Он сам к оленю подойти мог так, чтоб руками за рога... за рога и шею свернуть. В деревне ему равных не было. Уважали... а он тогда как-то обмолвился, что ни один зверь в логове своем не гадит. Может, поэтому? Но если б захотел... ему не обязательно было убивать так, чтобы это убийством выглядело. Несчастный случай. С детьми вечно приключается... он так... однажды я увидел, как он другого человека... тот начал распускать про мамку, что она с Валдесом живет, а не венчаная... во грехе, значит. И он его... в пруду... а мне молчать веле.л
— И ты молчал?
Гавриил кивнул.
— Почему? Боялся его?
— Тогда еще нет, но... он нас любил. Мать так точно. А ее никто и никогда... и если бы я заговорил, то его бы казнили, а мать, она не простила бы мне. Понимаете?
Сложно объяснить.
И Евстафий Елисеевич молчит. А после заговаривает:
— Сколько тебе было?
— Шесть.
В семь переменилось не все, но многое.
Мать забеременела.
Как Гавриил это почуял? Он не знал. Не было примет, да и мал он был слишком, чтобы приметы подобные толковать, и верно, слабость бы за болезнь принял. А он вот понял... и Валдес понял... переменился разом, сделавшись к ней ласковым, Гавриил же... он остался один.
Он уже успел забыть, каково это, когда один.
И Валдес занят.
Недосуг ему Гавриила на охоту вести. И рыбалка больше не интересна. И только целыми днями ходит, выхаживает вокруг матери. А та глядит на Валдеса с нежностью и живот свой, плоский пока, оглаживает. Ревновал ли Гавриил?
Он не знал, что это ревность.
Хотелось кричать.
Или сотворить что-нибудь этакое, чтобы они вновь вспомнили про него... и сотворил.
— Я поджог сарай, — Гавриил подтянул сползшее одеяло. — Теперь понимаю, что глупость несусветная... а думал, что сарай загорится, я же коня выведу... и коров... и вообще, спасу всех. Героем буду. Хвалить станут. Дурак.
Евстафий Елисеевич кивнул: верно, мол, говоришь.
Да Гавриил теперь сам все понимал, а тогда... как объяснить, что ему стало вовсе невозможно быть в материном доме? Глядеть на них. Понимать, что так теперь всегда будет... они и Гавриил.
— Не рассчитал только, что полыхнет сразу и... и все одно в огонь полез. Валдес меня вытащил. А конь сгорел. И корова... он меня заставил разгребать. Мне тоже досталось. Болело все... руки на волдырях. Спина. И жар крутил, а все равно сарай разбирали.
Гавриил по сей день помнил мертвые глаза коровы и упрек в них. Как Гавриил мог поступить с нею этак? Бесчеловечно... он же молоко пил... и сено давал... и сам выводил на пастбище...
— Потом Валдес взял меня за горло. Поднял. И сказал, что если я еще какую глупость учиню, то он меня задерет... и показал... какой он есть показал.
Естафий Елисеевич протянул стакан с водой.
Вовремя.
В горле пересохло и так, что ни словечка не вымолвить больше. А рассказывать еще много. Вода тепловатая, пахнет стеклом и солнцем, видать, та, из кувшина на подоконнике.
А песок на зубах вовсе мерещится... как и запах гари, идущий от одеяла. И не меняется лицо познаньского воеводы. Память шутки с Гавриилом играет да страх его прежник.
Ведь испугался.
Так испугался, когда поплыло Валдесово лицо, когда вытянулось жуткою харей, что обмочился. Но о том Гавриил рассказывать не станет. Стыдно.
Ему и так стыдного хватит.
— Я и присмирел. Потом близнецы появились... с ними Валдес нянчился с самого первого дня. И за мамку был, и за отца. У волкодлаков дети редко родятся, мало какая женщина выносить их способна, потому и трясутся над щенками.
Ложь.
Щенками они не были... не сразу стали. Обыкновенные младенчики, розовые, пузатые. Только глаза, если приглядеться хорошо, желтизною отливают.
И еще не плачут они, а скулят будто бы.
Но о том рассказывать Гавриил тоже не станет. Вряд ли сие Евстафию Елисеевичу интересно.
— Валдес уговорил мамку хутор оставить... она... она знала, кто он таков. И послушалась. Боялась, что люди прознают... малые-то над собою почти не властные. Перекинется кто... слухи пойдут, а там и до беды недолго. Продала хутор. Наврала, что Валдесу наследство пришло большое... переехали... на дорогу переехали... трактир он прикупил старый. Такой, что на отшибе стоит...
Темный дом, почти по самые окна в землю вросший, затое в два этажа. Крыша покрыта толстым моховым ковром. Колодец полуразвалившийся. Бурьян да полынь.
Мамкино недовольство.
И Валдесов тихий голос.
— Здесь все лишь прибрать надобно... поверь мне... я быстро управлюсь.
Слово свое он сдержал. В хате помогал прибираться, не чураясь женское грязной работы. Сам пол скоблил, сам ковры стелил, не везде, конечно, на хозяйском поверхе, но зато ковры роскошные.
Посуду притащил.
И простую, добротную, и такую, которой Гавриил отродясь не видывал. Мамка, перебирая тонюсенькие тарелочки из цветного стекла, охала и восхищалась.
Откуда взялись — не спрашивала.
— Этот трактир и вправду наследством был. Валдесов брат его держал. Он был не волкодлаком... разбойником обыкновенным, вот и заимку сделал. А как на каторгу отправили, то брату весточку и скинул. Думал, что тот его выкупит... но волкодлаки... если не задрал родственника, оно и ладно.
Стакан опустел, а горло мягче не стало.
— Он дело другое устроил. Дорога старая, но порой и на ней людям случалось... кто заблудится, кто решит путь скоротить. Главное, что выходили к трактиру. И мамка встречала... Валдес... обихаживали... а как гости спать уходили, то и... они не трогали, если людей очень много... с десяток какой... обозы проходили. А как кто один... или с малым сопровождением.
Гавриил обнял.
— Им человечина нужна была, чтобы расти. Так Валдес говорил. А охотится сами не умели... он старался. Ради семьи. А мама... она знала... и ничего не говорила. Тоже ради семьи. Обмолвилась как-то, что от людей добра не видела. Чего их жалеть?
— А ты?
— Я... — Гавриил поднял взгляд. — А я боялся.
И об этом рассказать не выйдет. Страх разный.
Холодный, как поземка, которая до самого порога метет и следы заметает. И поздние гости долго топчутся на пороге, сбивая с сапогов налипший снег. Они щурятся, дышут теплом и трут ладонями раскрасневшиея щеки.
— Подай гостям выпить, — велит Валдес, и Гавриил несет тяжеленный ковш с медовым взваром. А Валдес спешит забрать тулупы... он весел и шумлив, но это — ложь.
И надо бы упредить людей.
Трое ведь. Военные, по всему видать, глядишь, и управились бы, но... язык прикипает к небу, а Валдес лишь головою качает укоризненно: мол, что это ты такого выдумал...
Страх тягучий, как тесто, которое мать мнет, выминает. И тонкие нити липнут к неуклюжим пальцам ее, тянутся.
Рвутся.
— Сейчас пироги подоспеют... тесто-то с утреца поставлено, да по такой-то погоде гостей нету. Вы первые, — Валдес самолично накрывает на стол. И ставит бутыль с малиновою настойкой. — Попробуйте...
Гости пробуют.
Всегда пробуют. И цокают языками, кивают благосклонно, потому как хороша у Валдеса настойка.
Страх горячий, как камни, которые греются на решетке. И Гавриилово дело камни снимать да носить наверх, в постели, чтоб прогрелись они.
В теплой постели засыпать легче...
— Чисто тут у вас, — старший из троицы потягивается, позевывая.
Он заснет.
Нет, Валдес не сыплет в настойку сон-траву, да и еду не сдабривает. Ни к чему оно зимой. Долгая дорога да холод лютый вымотают, а там уж, в тепле да по сытости сами разомлеют гости.
— Чисто, — соглашается Валдес. — Убираемся мы тут частенько. Хозяйка моя дюже порядок любит.
И щерится кривою улыбкой.
Почему никто не почуял опасности? Ладно, иные люди, которым случалось на беду свою останавливаться в трактире, но военные...
Гавриил, дождавшись, когда Валдес спустится на кухню, тот всегда спускался помогать матери с уборкой, скользнет наверх. И до комнаты доберется.
Отворит ее...
— Дяденька...
А больше ничего сказать не успеет.
— Вот ты где, — тяжкая рука Валдеса ухватит за шиворот. — Извините, господин, старшенький мой дурноватый... комнату попутал, верно...
И человек, зевнув, кивнет.
Ему не будет дела ни до Гавриила, ни до трактирщика со всем его семейством. Под вой метели сладко спится...
Страх горяч, как Валдесовы руки.
И красен, как его глаза, которые впотьмах светятся угольями. Гавриил смотрит, не смея отвести взгляд, а в голове одно — сейчас убьют... или не сейчас, чтоб постояльцев до сроку не тревожить, но позже, с ними...
— Дурить вздумал? — спросил Валдес и Гавриила тряхнул, легонько так, но зубы клацнули. — Не надо, Гавря... не заставляй меня делать тебе больно.
И о стенку приложил, с размаху.
Так, что дух вынесло.
С того раза Гавриил три дня отлеживался, только и хватало силенок, что до кухни доползти. Не ел ничего, пил воду холодную. Мать же делала вид, что ничего не замечает. Занятая она... поди попробуй троих разделать, да с умом, чтоб не пропало лишнего...
Евстафий Елисееви закрыл глаза и рукою язву нащупал, как она, притихшая, присмиревшая под медикусовым строгим надзором, не очнется ли от этаких страхов. А ведь думалось, что всего-то он, воевода познаньский, на веку своем повидал. Выходит, что и не видал ничего толком... и слыхать не слыхивал... и не слыхивал бы с превеликою радостью.
Да отступаться поздно.
Люди... надобно бы статистику запросить по региону... и узнать, кто там стоял из чинов. А может, и по сей день стоит, небось, не так уж много годков минуло. Учинить дознание, выяснить, как оно стало, что люди пропадали, а никто и не слыхивал... или слыхивал?
Приграничье.
Неспокойное место... одного-другого на нежить спишут, про третьего скажут, что с любовницею сбег аль с полюбовником, про третьего еще чего выдумают. Знал Евстафий Елисеевич, как оно бывает. За каждою пропажей не набегаешься.
Но чтоб такое допустить!
Генерал-губернатору докладную составить надобно будет... и ведь ходили слухи... должны были ходить, что неладно на старой дороге... почему не послали кого с проверкою?
Сколько ж людей сгинуло?
— Потом я понял, почему он меня не убил, — Гавриил сидел ровненько, только в стакан вцепился, будто опасаясь, что отбирать станут. — Он... их надо было учить охотиться, понимаете?
Не понимает.
Видать, слишком Евстафий Елисеевич человек, чтобы понять этакое.
— На зверье всякое — это просто... а вот люди... тут надо осторожно... молодые пока их легко подстрелить. Относительно легко, — поправился Гавриил. — Или еще как поранить. Вот он...
— А мать твоя? Знала?
Нехороший вопрос.
Неправильный.
Только Гавриил плечами пожал.
— Знала... она... она мне нож дала. И сумку. Мне тогда уже четырнадцать было... почти... большой...
Большой? Он и сейчас-то тощенький, дохлый, глянуть не на что, а уж в четырнадцать-то лет...
...но язва молчит.
А сердце болеть привычное.
— Еды собрала...
Гавриил сам понял, что придется уйти.
По взглядам Валдесовым, которые порой удавалось заприметить... да и не таился Валдес вовсе, ни к чему было. И глядел на Гавриила этак, задумчиво, прицениваясь будто.
По братцам, которые вовсе потеряли край. Прежде-то они пугали издали, а ныне... норовили подобраться поближе.
Скалились.
Рычали.
И в человеческом обличье норовили пихнуть, подставить подножку.
А однажды и вовсе загнали в самый угол сарая, прижали к стене влажноватой так и держали, вреда не чиня, но и не отпуская. Стоило шелохнуться, и лица их текли, менялись, а в глазах появлялся нехороший такой блеск.
Отогнал близнецов Валдес.
— Хватит уже, — сказал и подзатыльника отвесил, что одному, что другому. — Потерпите. Скоро уже.
С отцом они не спорили, чуяли, что он сильней. А вот Гавриил...
— Ты тоже не стой раззявой, — Валдес и Гавриила затрещиной наградил. — Чему я тебя учил, не помнишь?
Помнит.
Только... спасет ли та наука?
С того случая месяц прошел. Братья притихли, да и сам Валдес тоже будто бы позабыл про обычный свой промысел, и люду, который, как нарочно, в великом множестве прибывал, уезжать удавалось живым. Гавриила это, конечно, радовало, но...
Чуял, неспроста все.
А потом мамка поутру подняла.
— Собирайся, — велела. И сама потянула на кухню. Сумку сунула серую, Гавриил помнил, что отняли ее у молоденького жреца, который, вот дуралей, решил, будто Вотаново слово ему и на Приграничье защитою будет. А если подумать, то где Вотан, а где Приграничье.
Гавриил глядел, как мамка аккуртно — она все-то делала аккуратно — сует в сумку краюху хлеба, в белую тряпицу завернутую, колбасы сухие... миску.
Вилку железную.
Ножик протянула, буркнув:
— Сгодится.
Гавриил наблюдал за нею, не зная, что сказать и надо ли говорить хоть что-то.
— На от, — она сумку на шею повесила. — К камням иди. А оттудова — к людям... два дня у тебя будет.
Денег она тоже отсыпала, жменьку монет, которую вытащила из кошеля, не глядя. Оказалось — почти двадцать злотей. Правда, тогда Гавриил понятия не имел, много ли это... тогда он меньше всего о деньгах думал.
Шел.
По болоту шел.
Целый день, даже когда думалось, что не осталось у него сил вовсе. Ничего... шаг и еще другой... а на ночь остановился в ельнике, шел бы и ночью, но заставил себя отдыхать. Валдес сам учил, что телу нужен отдых, иначе оно, тело, подведет. Гавриил той ночью костра не стал раскладывать. И ел сухой хлеб, а колбасу еще когда выкинул... знает он, из чего мамкины колбасы сделаные. Больше всего боялся, что наврала мамка про два дня.
Или наврали ей.
Хотя... зачем?
Заснул под самое утро, и не заснул даже, но будто провалился в этакую полудрему, когда слышал все, что творилось вокруг. И слышал ясно, яснее, чем бодрствуя. А проснулся отдохнувшим. И вновь шел, а порой, когда болота позволяли, то и бежал.
На дорогу старую выбрался на закате.
Гавриил перевел дух.
Вот и все почти... и наверное, Евстафий Елисеевич после этакого рассказу сразу вниз проводить велит, или, того паче, вызовет тюремную карету.
Гавриил вызвал бы. Наверное.
Только по лицу познаньского воеводы не понять, о чем он думает. Сел вот в кресле, глядит на государев бюст, да оглаживает венценосного по темечку.
— Той ночью как раз луна полная случилась... Валдес специально подгадал, чтобы ипостась держать легче было... в нечеловечьей они быстро идут. Куда быстрей, чем люди... или волки.
Гавриил вовсе не понимал, откуда пошло это, что волкодлак в другой ипостаси на волка похож. Волков он видел в Королевском зоологическом саду и долго их разглядывал. Зверь как зверь. Невеликий. И нестрашный с виду. Из похожего — глаза желтые, так они и у тигров желтые, и у львов...
Нет, волкодлак — он волкодлак и есть.
— Я услышал голоса уже на дороге...
...ночью та светилась.
Бледно-желтые камни. Валдес из таких мамке брошку поднес. Назвал топазами. Брошка была красивою, и мамке понравилась, а вот дорога... неладно было с нею. Гавриил чуял, вот только... дорога пугала его куда меньше волкодлаков.
Шли стаей.
Он узнал тягучий бас Валдеса, которому вторили близнецы, но выходило у них не так грозно.
Пугали.
Подгоняли.
Веселились, наверное, а Гавриил понял, что до камней добраться не выйдет. И куртку скинул. И ботинки оставил еще там, на прошлом привале. Босиком по болотам сподручней...
...бежали.
Гавриил и тени, уже не по следу, а рядышком, порой показываясь, почти выползая на дорогу.
Пугали.
Думали, Гавриил соступит в темноту...
И слышался в вое ехидный братцев смех.
Первым не выдержал Сташис... младшенький, который вечно куда-то спешил. И теперь вот выскочил на дорогу, ощерившись.
Клацнули клыки.
Дыхнуло в лицо смрадом... а дальше... дальше Гавриил и сам не знает, что с ним произошло. Он за нож ухватился, а нож... нож вдруг оказался в глазу Сташисовом. Тот взвыл... и подскочил, стряхивая Гавриила... когтями полоснул...
Дорога сияла.
И луна тоже, яркая такая, как никогда прежде. И кровь тоже яркая. Еще подумалось, что странно, у волкодлаков она тоже красного колеру и по цвету от человеческой ничем не отличается... потом же... потом он очнулся за каменным кругом, как был, босой и с ножом, который прижимал к животу.
С располосованным боком.
Боли не чуял.
И на землю лег у старого камня, скрутился калачиком да глаза прикрыл. Ему не было страшно. Больше не было.
А еще Гавриил знал, что живым его точно не отпустят.
— Я провел в круге три дня. Раны затянулись... а Валдес не уходил. Он был в ярости. Я же... я убил его сыновей, понимаете? Не знаю как... не помню, но убил точно... и он еще потом сказал. Утром. Стал человеком... думал, что так его камни пропустят. А они... не изменились ничуть. Серые. Обыкновенные, но... войти не сумел. И сказал, что я сам выйду. От голода или жажды, не важно... он будет ждать столько, сколько понадобится.
Стакан в руке Гавриил захрустел.
— И-извините, — Гавриил стряхнул осколки на пол. — Я... не хотел.
— Хорошо, что не хотел, — кивнул Евстафий Елисеевич. — Плохо, когда хочучи государственному имуществу ущерб учиняют.
Гавриил кивнул коротко и взгляд опустил.
— Я... вышел из круга и убил его.
Вышел.
И убил.
Мальчишка четырнадцати годочков матерого волкодлака... разве бывает такое в мире? Евстафий Елисеевич точно знал, что всякое бывает.
— Со мной тогда... я будто и не я стал, — Гавриил вытащил из ладони осколочек. — Оно не злое, то, что было в круге... оно меня защищало. Я был быстрым. И сильным. И... и он меня не сумел даже зацепить. Но потом, когда отпустило, то сделалось так больно...
Второй, измазанный кровью осколок лег рядом с первым.
И по-хорошему надо бы сии осколки изъять для протоколу, а мальчонку закрыть, еще лучше — передать Тайное канцелярии, нехай они разбираются с этакими чудесами.
Но... совесть не позволит.
Может, и вправду избыток ее у Евстафия Елисеевича? Вот было бы славно, когда б избыток этот взяли да вырезали вместе с язвою. И стал бы Евстафий Елисеевич руководствоваться исключительно доводами рассудка или политической целесообразностью, или еще чем.
— Я уже потом понял, что болело, потому как сил много потратил. А еще мышцы были неготовые... потом, в цирке, меня научили, как с ними...
Он еще и в цирке побывать сумел.
— Но это уже не интересно, — Гавриил ладонь лизнул и поморщился. — Я к людям вышел... сказал, что померли и мамка, и Валдес... и меня, стало быть, староста в город повез... в приюту... обычно-то сирот если, то по домам брали, чтоб в подмогу. А меня никто не захотел. В приюте...
...в приюте мальчонке, который зело от иных детей отличен, несладко приходилось. И наставники его не жаловали. Вона какую кляузу на запрос сочинили.
И душа у него порченая.
И сам он подозрение вызывает немалое, и был трижды освидетельствован коронными ведьмаками на предмет наличия иных сущностей, и был признан чистым, об чем официальные заключения имеются... да только, невзирая на все заключения, требуют, чтоб парень в монастырь ушел.
Или еще куда, главное, под замок.
— ...меня читать научили и писать. И слову Вотанову... там неплохо было, — словно оправдываясь, произнес Гавриил. — Они хотели, как лучше...
А вышло, как всегда.
Добре, что вовсе не искалечили паренька.
— В трактир возвращался? — Евстафий Елисеевич государя отодвинул. Он, бронзовый истукан, ничего-то не мог присоветовать в нонешней ситуации.
Гавриил кивнул.
И на щеках полыхнули красные пятна.
— Я... хотел убедиться, что там... что больше никого не... а там все, будто никто и не живет... давно не живет... я бы учуял, если б недавно... у меня нюх хороший.
Что ж... хороший нюх — качество для актора в высшее степени пользительное.
— Год или два... она ушла... наверное, ждала их и не дождалась... а тайник... был... пустой был... я думал, что, может, если по вещам, то узнаю, какие люди там... и как-нибудь...
Он окончательно смешался.
— Я там жил. Недолго. Думал, может, чего найду... потом к цирку прибился. Бродячему.
И об этом писали.
С негодованием, которое ощущалось в каждом слове докладной. Не по нраву, видать, святым отцам грешные забавы.
— Я там за лошадками ходить помогал... и учился... всякому, — Гавриил ссутулился. В одеяле своем он походил на несчастного ворона, истощавшего, бесприютного. Такого только пожалеть, да не умел Евстафий Елисеевич жалеть, так, чтобы оно не обидно было. — Мне тогда и сказали, что тело у меня нетренированное... а там девушка была одна... не девушка, а женщина, которая как змея, во все стороны гнулась. Она и помогала... сразу все мышцы болели...
Он и помнил-то время то по постоянной боли, по визгливому голосу Белянки, которая материлась знатно, приговаривая, что она, де, политесов не знает.
Не знала.
И учила крепко, как ее саму, при цирке выросшую, учили. Розгой и голодом за леность. Скупым кивком, коль у Гавриила получалось. А получалось у него...
— Цирковым тебе точно не быть, — сказала как-то Белянка спьяну. Она попивала, как иные, но и, выпивши, не теряла разума. Напротив, мягчела, становилась говорлива. — Слишком ты... не фактурный.
Белянка щелкнула пальцами, и хотя Гавриил ничего не спрашивал, но продолжила.
— Вот посуди. Куда тебя поставить? Заместо Виргана?
Вирган служил силачом, давно служил и крепко умаялся. Может, когда-то и был он силен, но годы взяли свое. И от былое силы остался внушительный рост да дряблые мышцы, которые он под трико скрывал.
— Я сильней, — с Вирганом Гавриилу случалось бороться, и всякий раз он, быстрый и гибкий, выходил победителем.
— Сильней, да только что с того? Вот посуди, людям же ж не сила нужна, а... приключение! Во! И на ярмароке с Вирганом зазывают бороться, потому как выглядит он солидно, не в пример тебе. И побороть этакого великана — это ж чести... не в злотне дело, а в том, что хлопец, который поборет, будет год хвастать этою победой. А на тебя глянь? Тощий. Малой. Такого побороть никакой чести нет...
— Так ведь...
— Молчи, олух. Непоборливый ты наш... оно еще хуже. Одно дело, когда великан тебя на землю уложит, в том сраму нет. И другое, когда здыхля, навроде тебя. Это ж человек опосля до конца жизни выслушивать будет... нет, не выйдет. Со зверями ты тоже ласковый больно. А дрессура — наука жесткая... для моего дела ты не годный, черствый больно... и потешника из тебя не выйдет.
— Почему?
— А потому, что на тебя глядючи, смеяться не хочется, и это плохо. Цирк радовать людей должен!
С цирком Гавриил полтора года проездил, впервые чувствуя себя среди людей спокойно. Слишком много здесь было странного, чтобы Гавриил выделялся...
— Потом цирк купили. И новый хозяин решил, что на Приграничье надо ехать. Там забав немного, вот и сборы выше будут. Я пытался ему рассказать, что Приграничье — это... опасно.
Не послушал.
Гавриила редко кто слушал, что уж говорить про холеного господина, который о цирке и знал лишь то, что цирковые народ веселят. Цирковые его не уважали. Он же, на них сверху вниз глядючи, не уставал напоминать, что ему они своим благолучием обязаны.
Он ведь не просто купил.
Вложился.
В фургоны новые. В коняшек.
В цирковой зверинец, изрядно поредевший за зиму, и пуделей для карлы. В костюмы, реквизит... он перечислял и перечислял, пряча свою брезгливость за буквой контракта. И не нашлось никого, кто бы поспорил.
— А может, судьба такая, — философски заметила Белянка. — Ты-то в судьбу веришь?
— Нет.
— Зря. От нее не уйдешь...
— Уходи.
Он хотел рассказать ей про Серые земли и тварей, там обретающих, но не смог ни слова из себя выдавить. И мучился этим бессилием.
— Бестолочь ты, Гавря, — Белянка потрепала его по волосам. — А то я не знаю... только куда уйдешь-то? И этот упырь не отпустит...
Ушли лишь двое, фокусник и жена его молоденькая, на сносях... выкупные все собирали. И Гавриил дал три злотня. Больше у него не было.
А за Лошвицами цирк встал на дорогу.
— Нельзя ехать, — Гавриил говорил это всем. И лошадки, обычно смирные, беспокоились, фыркали. Выла пара полярных волков. Визжала старая пантера. А ягуар, купленный недавно, еще не привыкший ни к тесноте клетки, ни к людям, которые не были добычей, метался так, что доски трещали.
Только разве ж послушали.
— Не блажи, — хозяин потянулся за плеткой. Он уже успел уверится, что сила за ним, а плетку местный люд понимает лучше, чем слова. — А то я тебя...
Ударить Гавриил не позволил.
Выскользнул и руку перехватил... стиснул так, что кости затрещали.
— Нельзя ехать...
— Он испугался. Велел возвращаться. А в Лошвицах меня патрулю сдал. Дескать, я вор... я никогда-то чужого не брал! Пока писали протокол... пока... — Гавриил вновь повернулся к окну, за которым брезжил рассвет. Евстафий Елисеевич тоже поглядел. А что, рассвет знатный. Розовый, нарядный, что парчовое платье, которое Лизанька себе присмотрела...
Давече, навещая, все плакалась, жалилась на тяжкую замужнюю жизнь... супруг, де, скудно содержит и платье это никак купить невозможно, а без платья ей жизни нет.
Сегодня и Дануточка явится уговаривать.
А его-то и нет... ох и скандал же ж случится. Евстафий Елисеевич вздохнул, заранее сочувствуя и медикусам, и сиделке, и себе самому...
...может, дать на платье-то? Глядишь, и успокоятся...
— Я сбежал, когда понял, что посадят. Я ж не вор...
...и это обтоятельство в деле имеется. Побег из-под стражи... причинение телесных повреждений лицу, находящемуся при исполнении служебного долга... и годков минуло прилично, а дело все одно не закрыто.
Придется улаживать как-то...
— Я никого не убил! — Гавриил аж вытянулся весь. — Не убивал, честное слово...
...не убивал.
Руку сломал. И сотрясение мозга учинил, за что тот, с сотрясенным мозгом, и был жалован медалькой, тогда как не медальку ему, но взыскание учинить следовало бы. Где ж это видано, чтоб к задержанному да в одиночку соваться?
Нет, нету порядка в том Приграничье.
Хоть ты сам езжай, наводи... а может... годы-то, конечно, не те... и в Познаньске привычней. Дануточка против будет... но, глядишь, не отправится следом, останется за домом и Лизанькою приглядывать. И кашки протертые с нею останутся, и супы тыквяные, и иные диетические радости.
Евстафий Елисеевич аж зажмурился.
— Я... я по следу пошел, только след их... дорога не хранит следов. Искал неделю, а нашел только фургоны... и не знаю, кто их... зверье до костей объели, а человеческих чтобы, то и не нашел. Думаю, может, к лучшему.
Это навряд ли.
И Евстафий Елисеевич распрекрасно сие понимал, как и то, что и сам Гавриил понимает. Куда бы цирковые от фургонов своих, в которых сама их жизнь, какая бы она ни была.
— А потом на меня тварь какая-то наскочила... тогда я не знал, что за она. Гнездо себе свила под фургоном, а я вот потревожил. Убить меня хотела. Но я первым успел... там, на Приграничье, оно оказалось, что все знакомое... и к камням сходил. Стоят себе... думал, может, во сне чего увижу, но нет... зато на след волкодлака молодого стал... его убил. А мне за это денег дали.
Он произнес это с немалым удивлением, будто сам поверить не способен был, что за мертвого волкодлака платют.
— Ну и за зубы еще... за шкуру, которую снял... так-то они на людей поворачиваются, если не знать, где надавить. А с людей шкуру снимать неможно.
С этим Евстафий Елисеевич согласился охотно. С людей шкуру снимать — это уголовное преступление, ежели без лицензии особое, да и та лишь на мертвяков распространяется и выдается исключи тельно коронною комиссией. А эти бюрократы с самого просителя семь шкур снять гораздые, прежде чем хоть одною попользоваться разрешат.
— Так вот и пошло... — Гавриил вздохнул и съежился.
— И пошло... и поехало...
Евстафий Елисеевич прислушался: молчала язва.
И совесть притихла, хотя была она, куда ж без нее-то... не вырежут, не избавят. Оно и к лучшему. Евстафий Елисеевич вот пообвык как-то с совестью жить, небось, совсем без нее непривычно было бы.
— Пошло и поехало... — повторил он, поднимаясь тяжко. — Жить тебе есть где? Нету, конечне... сейчас адресок напишу. Квартирка казенная, надолго там не останешься, но денек-другой ежели... пока новое жилье не найдешь. Деньги-то у тебя остались?
Гавриил кивнул.
— От и хорошо... с деньгами-то оно проще... отдохни денечек. Подумай. И послезавтрего явишься ко мне с отчетом. Подробненько так напишешь, как ты волкодлака выследил...
Познаньский воевода смерил Гавриила внимательным взглядом.
— ...а там уже вместе скумекаем, как это дело подать... правдоподобно.
— А...
— А то, что ты тут мне сказывал... не стоит больше о том никому...
Евстафий Елисеевич к окошку повернулся.
Совсем свело. И дворник сонный, неспешный и важный, стоял, на метлу опершись. Затуманенный взор его был устремлен в небеса, а на лице застыло выражение этакой философской снисходительности к миру со всеми его заботами.
Где-то прогромыхала пролетка.
И внизу загудел тревожный колокольчик... донесся и густой бас дежурного, который, верно, гадал, к чему все ж начальство снилось...
— Не подумай, что я тебя осуждаю, — Евстафий Елисеевич никогда-то не умел вести этаких, задушевных бесед. И ныне чувствовал себя несколько неудобственно. — Но люди бывают злыми... и если кто дознается...
— Что я человечину ел?
— И про это...
Откровенно прозвучало. Пожалуй, чересчур уж откровенно, не для ушей государевых, пусть бы и уши сии были отлиты из первостатейное бронзы.
— Человечина, она, Гаврюша, тоже мясо... и это еще поняли бы... вона, давече, аглицких матросов судили... не слыхал? Корабль их затонул, оне в шлюпке по морю моталися... и от голоду пухли, тогда-то и решили товарища съесть. Жребию тянули... ну и съели. А на следующий день их корабль и подобрал-то... знатное дело было. Прокурор смерти требовал, а народ весь изошелся, обсуждаючи, могли они еще потерпеть аль нет... и все ж разумеют, что, когда б знали, что тот корабель на шлюпку их наткнется, то и ждали бы, и день, и два, и три... неизвестность — она страшней всего. Да, найдутся такие, которые тебя осудят. И такие, которые оправдают. Но жизни спокойное точно не дадут.
Гавриил коротко кивнул.
— Вот потому и молчи. Это твоя... беда... и сколько волкодлаков ты...
— Двенадцать... тринадцать, — поправился Гавриил, краснея. — Уже тринадцать...
— Тринадцать... это много. Это ты, сынок... — Евстафий Елисеевич смолк, потому как глупость едва не сказал. А сие опять же, бывает. Быть может, права Дануточка в том, что надобно ему, познаньскому воеводе, манерам учиться и всяческому обхождению... не для балов, но для таких вот бесед. — Ты многих спас. И многих еще спасешь. Я так думаю.
Евстафий Елисеевич потер бок, который ныл.
Ищут ли?
Или пока не было обходу? Он-то о девятой године обыкновенно, а до того подъем и завтрак...
— Тех, что погибли, ты не вернешь. И я так думаю, что не забудешь. И от вины своей не избавишься, хоть бы тебе сто жрецов этот грех отпускать стали бы. Но пока сам себе не отпустишь, грешным ходить станешь.
— Вы меня... не... Тайной канцелярии...
— Обойдется канцелярия, — отмахнулся Евстафий Елисеевич. — Полиции, небось, тоже люди нужны... а ты человек, Гаврюша.
— Уверены?
— Уверен. Совесть у тебя имеется, а значит, человек... кем бы ты там ни родился. Иди ужо, а то умаял... нет, погодь. Сейчас дежурному велю, чтоб довезли... а то не гоже в этаком виде по улицам ходить, народ честной смущать... и с отчетом, смотри у меня, не затягивай!Глава 30. Где почти все подходит к логическому завершению
Я не хотел вас обидеть. Просто случайно повезло.
Чистосердечное признание, сделанное Себастьяном, ненаследным князем Вевельским
Ярилась буря.
Грохотала.
Крутила призрачными руками ветви древних деревьев, ломала, крошила. Падала на крыши старых домов, и те, не в силах управиться с тяжестью, стонали...
Рассыпались прахом доски.
И призрачные мары, выбравшиеся из болот, кружились в танце, спешили напоить полупрозрачные тела свои ведьмаковскою горькою силой.
Плакали.
Звали.
Зигфрид слышал их.
— Иди к нам, мальчик... к нам иди... потанцуй. Разве не хороши мы?
Хороши.
Воплощенная мечта. Воплощать чужие мечты мары умели изрядно, а заодно уж и чужие страхи. И Зигфрид стряхнул нежные руки с плеч.
— Уходите, — сказал он, но ветер стер слова, — и я не причиню вам вреда.
— Ложь, — ответила мара, вставая перед ним. Она откинула гриву белых волос. И стала вдруг выше.
Тоньше.
Изящней.
— Ты рад мне, Зигфрид? — спросила она голосом Эмилии.
Ее лицо.
Безмерной нежности овал, кажется, так он, ослепленный любовью, писал в ее альбоме, силясь походить на всех ее ухажеров разом. У нее тогда было много ухажеров, и он не чаял, что она взглянет на нее... не чаял, а стихи писал.
— Ты рад мне, — уверенней сказала мара. И улыбнулась. Ее улыбкой, в которой ему виделись и нежность, и загадка. — Но ты убил меня, скверный мальчишка...
— Ты — не она, — Зигфрид стряхнул руку, которая больше не казалась прозрачной. Напротив, обыкновенная даже рука из плоти и крови. Нежная кожа... даже крохотная родинка меж пальцев есть. Неужели он, Зигфрид, так хорошо ее помнил?
— Тогда кто я? — лукаво спросила она. И голову склонила... локоны светлые собраны в сложную прическу, как на том последнем балу.
Платье с розанами.
Талия узка до того, что руками обхватить можно... и руки сами ложаться на нее. Зигфрид ощущает скользкий атлас. И твердость корсета под ним... все то, что имеет право ощутить мужчина, имевший наглость прикоснуться к женской талии.
Мара смеется.
— Потанцуй со мной, Зигфрид... я заслужила этот танец! — и тянет его в круг.
На марьином круге не растет трава. И земля лишается сил надолго, родит лишь камни, черные и круглые, пропитанные марьею гнилою силой...
— Потанцуй, Зигфрид...
Музыка звучит.
Странно, откудова в этом месте скрипкам взяться? Но Зигфрид явно слышит их голоса, нервные, всполошенные... переливы арфы. И яркую медь труб... это лишь гром грохочет, нет здесь никакой меди...
— Всего-то один танец... — умоляет Эмилия. — Ты ведь сам хочешь этого... ты любишь меня. Я знаю, что любишь, несмотря ни на что...
— Дурак, — это раздается сзади. Зигфрид оборачивается.
Нет никого.
Послышалось, стало быть... кто станет обзываться на балу? Это, помилуйте, неприлично... вот дуэль — дело иное, и Зигфрида дважды вызывали...
— Ты развлекалась, — он почти готов принять за призраком Эмилии право на существование. И мара хохочет... — Ты... конечно... блестящий офицер против некроманта... или тот бретер... опытный был, но почему-то захотел стреляться... зачем тому, кто великолепно владеет шпагой, стреляться?
Она смотрит искоса.
Нежная... какая же нежная... мертвоцвет в первый час роспуска. Проклятый ядовитый цветок, который появляется на могилах невинноубиенных. И аромат его — сам по себе яд.
— Ты уже тогда баловалась магией... тетушка тебя учила... она же велела свести знакомство со мной.
— Дурак, — еще более отчетливо послышалось, но вновь никого.
Сияют свечи.
И душно. Так душно, как может быть только на балу. Он всегда с трудом выносил эти сборища.
— А меня ты чем приворожила?
— Ты мне нравился, Зигфрид... ты мне так нравился, — трепетали ресницы, скрывая лукавый взгляд. — Помнишь, мы играли в фанты? Ты проиграл мне желание...
Еще одна нелепая забава, в которой его заставили принять участие. Эмилия просила не быть букой... он так хотел ей угодить.
— Поцелуй меня, — попросила она.
И сама потянулась к губам.
Сладкие поцелуи... дурманящие, как настой из того же мертвоцвета... и тянет Зигфрида к этим губам, так тянет, что понимает — не устоит.
Он почти коснулся, когда сзади раздалось снова:
— Дурень...
— Сам знаю, — отозвался Зигфрид, впечатывая растопыренную ладонь в бледное пятно марьей пасти. Пахнуло холодом и гнилью... прав был отец, когда советовал основные руны на пальцах вырезать. В процессе, конечно, приятного мало, но и польза ощутима.
Мара визжала и рвалась из рук. Била крыльями, раздирая их о Зигфридову куртку.
— Я же говорил, — Зигфрид чувствовал, как течет по пальцам призрачная кровь, — не надо меня трогать. Я домой спешу...
Тот, кто обзывал его дурнем, рассмеялся и посоветовал:
— В Познаньск езжай.
— Что мне там делать? — Зигфрид швырнул остатки мары на землю и придавил сапогом. Сапоги тоже были непростые. Пожалуй, единственным предметом его одежды, лишенным иного, напрямую не связанного с функциональными обязанностями, смыслу был носовой платок.
— Поверь, хорошему некроманту в Познаньску всегда место найдется...
Мара визжала под сапогом, расползаясь хлопьями тумана. А тот впитывался в ноздреватую сухую землю. Теперь точно прорастет ядовитым цветом... надо будет вернуться, глянуть, авось, чего интересного и отыщется.
А Познаньск... Познаньск обождет.
Странное дело, но до дома Зигфрид добрался без приключений. Буря и та, при всей ярости своей, обходила его стороною. Швырнет в лицо колючими иглами льда. Лизнет щеку жарким южным ветром, рыкнет и отступит.
Болота гудели.
Ведьмаковская дикая сила ломала их, выкручивала, причиняя изрядное беспокойство всем тварям. И гарцуки, выбравшиеся было из трясины, не рисковали расправлять кожистые крыла. Скулили упыри, жались к земле кровохлебы...
Дом стоял.
Окна черны. Двери распахнуты. Скалится. Смотрит на Зигфрида шаленым зверем. И такого не приручить, да и одолеть не сразу выйдет...
— К ноге, — сказал Зигфрид, хлопнув по сапогу плетью. И дом оскалился.
Загудел.
— К ноге, хвост собачий... — плеть обрушилась на лестницу, расколов мрамор пополам. И трещина зазмеилась, поползла внутрь дома, раздирая его пополам.
Загудело.
Полыхнуло чужою силой. Злою силой. Такой, что раздавит Зигфрида, что муху... только он не муха. Он княжич... князь.
И отступаться не привык.
Клубилась тьма, ластилась к ногам, ложилась на плечи мягчайшим плащом.
— К ноге, — Зигфрид поставил ногу на ступени, и дом не посмел стряхнуть ее. Он чувствовал хозяина, и всей сутью своей желал подчиниться ему. Приласкаться... но в то же время дурное, дареное, нашептывало, что не след слушать этого человека.
Смять его.
Зигфрид шел.
Гостиная... и курительная комната... библиотека, оставшаяся нетронутой. Вязкая тишина второго этажа, где буря и та не слышна. Но слышны шаги за спиной. Скрип половиц. Зеркало, в которое глядеться не стоит, хотя та, что создала его, мертва.
И со смертью ее многие создания получили волю.
Гостевые покои.
В них, казалось, сохранился аромат ее духов... и призраком памяти — отражение в зеркале. Зеркало Зигфрид обошел стороной. Он остановился посередине комнаты, прислушиваясь к дому... к месту. Тьма молчала. С ней случалось порой задумываться, а то и вовсе оставлять Зигфрида. И значит, эту загадку он должен был разрешить сам.
Эмилия... она пришла в дом...
Принесла.
Спрятала?
Что? Зигфрид коснулся гладкой поверхности секретера... пусто... и в стене... и под стеной... а вот камин... лето было. Конечно, лето. Розы цвели. Тепло. И камины закрывали каминными решетками, узорчатыми, за которыми выставляли горшочки с цветами. Экономка всегда ставила горшки ровненько, будто по заранее вычерченной линии. А тут вот сдвинуты были. И мирт пожелтел...
Зигфрид вытряхнул землю.
Пальцы разминали черные спекшиеся комки. Хрустели корни. И желтый волосяной червь шевелился в жалкой попытке ускользнуть.
Зигфрид подцепил его ногтями.
Повертел перед носом. И раздавил.
— Так оно лучше...
Дом застонал. И стон этот, рожденный стенами, трубами каминными, ходами мышиными, обрушился на Зигфрида. Он проникла в кровь, и кровь закипала. Он выворачивал слабое тело наизнанку. Он... он заставлял плакать, хотя Зигфрид никогда не плакал.
Но вдруг навалилось все и сразу.
Эмилия...
...и дед, который застыл в круге, сжимая нити силы...
...стена, что вот-вот рухнет.
...тьма, не способная защитить.
...отец со щитом. Кровь идет из носа, из ушей, но он все одно стоит. И кажется, что не сойдет с места, даже если этот дом рухнет...
...бабушка... к счастью, она отбыла к подруге... а Зигфрид мог бы уйти... отец говорил, чтобы Зигфрид ушел... игла вошла под лопатку... и тело, собственное тело, предало.
Сейчас тоже предавало, сотрясаясь в рыданиях, выдавливая из себя слезы. Он ведь никогда не плакал... никогда... и не будет.
Он успокоился.
И руку разжал. Вытер измазанные едким соком червя пальцы.
Поднялся.
Дом все еще жил, но эта жизнь уходила в болота. И стекла мутнели, расползались трещины по стенам. Вспучивались пузырями шелковые обои... трескалась мебель. А гобелены на стенах и вовсе рассыпались прахом...
Зигфрид шел.
Бежал.
И в подвал успел до того, как черный кокон, распался на тонкие нити.
— Отец?
Он еще дышал. Слабо, но дышал... и веки дрогнули. В мутных глазах Зигфрид увидел себя.
— У... уезжай, — он скорее прочел это по губам, нежели услышал.
— А ты?
Не жилец. Тьма знала правду. И Зигфрид знал. Он слышал хрипы и клекот в груди отца. И нервную дрожь ослабевшего сердца.
Эта смерть будет освобождением, но, видят Боги, Зигфрид не был готов смириться с подобной свободой.
— Уезжай...
От слабого голоса этого раскололся потолок. И мелкая пыль осела на плечах Зигфрида. И на костяном клинке, который вошел в окаменевшую плоть легко. Тело отца дернулось, вытянулось в струну и тут же обмякло. Зигфрид же подошел к деду... и к чужаку, который был почти мертв.
— Я не позволил ей уйти, — сказал он, прежде, чем вскрыть ему, чьего имени Зигфрид не знал, горло. — Дал шанс. Но... долг еще не выплачен.
На рассвете третьего дня Манька Паносина, которую односельчане кликали просто и незамысловато Паносихой, полола бураки. Дело это, требовавшее от Маньки не только раннего подъема — к полудню солнце припекало уже так, что куры и те под лавками прятались — но и полной сосредоточенности на процессе, всецело завладело ее вниманием. А потом чужака Манька заметила не сразу. И как заметишь, раком в борозде? Только когда носом в самые сапоги уткнешься.
Сапоги были пыльными. И черными.
И штаны черными.
И куртка, серебром увешанная плотно...
— Охотник, что ль? — дружелюбно поинтересовалась Паносиха, которая незнакомых мужиков не боялась. Небось, посеред дня не забьют. А ежели чего другого, так она ж и сама не против на девятнадцатом-то году вдовьей жизни.
Только чего другого охотник явно не желал.
— До Познаньска далеко? — спросил он, склонивши голову набок.
А молоденький.
Бледненький.
Прям глядишь и жалость разбирает.
— Верст триста, — честно ответила Паносиха. Охотник задумался.
— А в какую сторону?
— Ну... — тут уж задумалась Паносиха. В жизни ее, ограниченной просторами родного села, столица представлялась чем-то далеким. — Стало быть, ежели на станцию... то прямо по дорожке идитя. А там через версту и будет. Ныне четверг аккурат. Вечером поезд быть должен.
Охотник нахмурился.
Задумался.
Кивнул и бросил монету, которую Паносиха на лету поймала и, не глядя, сунула в карман кофты.
— Хотите, молочка налью?
От молочка охотник не отказался. Пил медленно, каждый глоток смакуя. И хлебом вчерашним не побрезговал. И так ел, что прям сердце Паносихи от жалости крутила.
— Бросил бы ты дело это дурное, — сказала она, не выдержав. — Жизнь-то загубишь.
— Теперь не загублю, — охотник слизал с пальцев хлебные крошки. И кувшин опустевший подал. — Спасибо.
Ушел он по дороге, только черный плащ раскрылся зловещею тенью.
Паносиха перекрестилася и про монетку вспомнила. Злотень? От же... точно, злотень, ей случалось в руках золото держать. Не ошибешься тут. А для верности еще и на зуб попробовала... нет, злотень, как есть, только странный какой-то... тяжелее нынешних и с портретою незнакомым.
...о династических монетах, которые ноне были редки, а потому являли собою вящую мечту многих нумизматов, Паносиха и слышать не слышала. Она вернулась к буракам, радуясь, что жизнь ее проста и понятна. Что до злотня... в копилку пойдет. Младшенькой на приданое.
Стая собралась у старого дуба.
Лишенный кроны, рассеченный ударом молнии, он все одно жил, цеплялся за землю искореженными корнями, растопыривал колючки тонких веток, и за лист единственный, ярко-зеленый, держался крепко.
Человек в плаще из волчьих шкур устроился меж корнями дуба. Он сидел, подогнув ноги, устроив на коленях огромную книгу, страницы которой были пусты. Массивную трость человек положил у ног.
Молчал.
И стая молчала.
Буря, громыхавшая намедни, перетряхнувшая весь замкнутый мир Серых земель, стихла. Но и сейчас, что человек, что навьи волки ощущали отголоски той, чуждой силы. Она вернула память.
И многое из того, о чем они не просили.
Наконец, губы человека дрогнули.
— Подойди.
И первый из стаи, массивный зверь с перечеркнутой шрамом мордой, подполз на брюхе к тому, кого волею богов обязан был слушать беспрекословно.
— Силой, данной мне, — сухая рука обхватила посох, подняла с немалым трудом. — Я отпускаю тебя...
Посох с силой обрушился на горбатую спину волка. И тот закричал, перевернулся, пополз, оставляя треснувшую шкуру на поляне.
— И возвращаю тебе твоюе имя, Петер... подойди...
Голый человек, дрожащий от страха и боли, скукожился на земле. А другой волк медленно полз к тому, кто волен был подарить свободу, но не способен был одарить забвением.
Удар.
Крик.
Имя.
— Береслав...
Их было много, произнесенных имен, но меньше, нежели вначале. И Петер завидовал тем, кто не дотянул до последнего дня. Ушли чудовищами?
Лучше так, чем вновь становиться человеком. И скорчившись на стеклянной траве, он вцепился ногтями в лицо, рыдал, без слез, до хрипа, до пены на губах.
А ведьмак все называл и называл имена... и когда последний из стаи получил свой прежний облик, поднялся сам. Он бросил книгу, страницы которой истлели. И посох выронил, а тот рассыпался щепой. Сбросил плащ, оставшись нагим. И лицо вытер, уставился на собственные руки, которые, как и много лет тому, были в крови. Ныне кровь утратила запах и вовсе напоминала собою обыкновенную краску, но он точно знал, что это — именно она.
Горячая.
Лившаяся в каменный кубок...
Он совершил ошибку... но ведь все ошибаются? И теперь Боги простили... Боги умеют прощать, а вот люди...
Он растерянно оглянулся на тех, кто некогда, покорный воле его, исполнил приказ. Живы. И будут жить... будут ли?
Решение было простым.
Человек потрогал пальцы, радуясь тому, что не утратили они былой силы. Выдохнул. Зажмурился. И ударил ладонью в горло, надеясь, что хватит сил перебить гортань... шея оказалась вдруг удивительно мягкой, точно и не из плоти, из масла сделанной.
Боги и вправду были милосердны, подарив ему быструю смерть.
Небо сделалось черным.
Почти.
Сквозь черноту нет-нет да проступала характерная седина, этаким намеком, что недавняя буря ничего-то не переменила для Серых Земель, что продолжат они свое бытие, сохраняясь в обличье нонешнем, до самого конца мира. А может, и после оного, ведь существуют же они опричь этого самого мира. Впрочем, Себастьян осознавал, что конец мира и прочие катаклизмы не входят в его компетенцию. Да и в сферу личных интересов, собственно говоря, тоже.
Третья ночь близилась к исходу, а дорогой братец, точно издеваясь, продолжал хранить верность четырехногому обличью. Нет, Себастьян искренне верил, что братец оный старается изо всей мочи, но мочи этой ныне явно не доставало.
Волкодлак метался по двору замка, на который аккурат и выходил Себастьянов балкончик. Сам ненаследный князь, принявши позу, как ему виделось, вдохновенную и задумчивую разом, преисполненную глубочайшего символизма, наблюдал за метаниями.
Задумчиво.
И почесывая переносицу.
— Скажите... — он почувствовал присутствие Владислава, хотя тот и двигался совершенно бесшумно, — а у волкодлаков хороший слух.
— У волкодлаков? — Владислав глянул вниз. — Хороший. У этого, полагаю, и вовсе замечательный...
— Чудесно... а цепь у вас найдется? Такая, чтоб покрепче... и ошейничек, желательно.
Во взгляде Владислава отразилось недоумение.
— Ошейничек — это очень даже желательно...
— Простите, но вы...
— Хочу сохранить голову целой. Естественное, знаете ли, желание для всякой твари. Так что, поделитесь ошейничком?
Ошейника не нашлось. Но цепь Себастьяну понравилась. Прочная такая. С руку его толщиной, да еще рунною вязью покрыта, правда, покрытие местами стерлось, но все одно видом своим цепь внушала уважение.
— Дуся, ты мужа вернуть хочешь? Тогда попроси его надеть...
— А ты? — Евдокии цепь определенно пришлась не по вкусу. Мягко говоря, не по вкусу. Она потрогала ее, сковырнула ноготком и без того поистертое покрытие, покосилась на костыль, который Себастьян намеревался вбить в стену. Не сам, естественно, но с благою помощью Владислава, помощь сию предложившего весьма искренне.
Себастьян предполагал, что володарю всех Серых земель просто-напросто любопытно, чем закончится лечебный сеанс.
— А ко мне, Дусенька, у него и так обид наберется... он же ж злопамятный...
Лихо, о котором, собственно говоря, шла речь оскалился.
— И не надо. Не преувеличиваю я... а ты, дорогой, давай-ка, попытайся еще разок из шкуры выпрыгнуть...
Стоило ли говорить, что цепь на могучую шею свою Лихослав надеть позволил. Обнюхал только.
Вздохнул.
И растянулся на холодных плитах.
— Брюхо не мерзнет? — Себастьян решил проявить родственную заботу, в надежде, что после о ней вспомнят. Если повезет, то даже с благодарностью.
Лихослав перевалился на бок, демонстрируя впалое брюхо, покрытое не то мелкою чешуей, не то столь же мелкою, гладкою шерстью.
Ясно.
Стало быть не мерзнет.
— Ну... замечательно... в перспективе, так сказать, что отдаленной, что ближайшей... ты пока отдохни... Дусенька, радость моя, можно тебя на пару слов?
Евдокия покосилась с немалым подозрением.
— Лично, Евдокия... надеюсь, я заслужил несколько слов наедине? — Себастьян сцепил руки в замок. Он отдавал себе отчет, что в костюме, любезно предоставленном хозяином замка, а потому исполненном по моде пятисотлетней давности, он выглядит, мягко говоря, несерьезно. Нет, ему шли, что широкие пышные штаны, прихваченные бантами под коленом, что чулки полосатые, что жилет, густо расшитый алмазами. От воротника кружевного, по заверениям Владислава, сохранившегося еще с той эпохи, Себастьян любезно отказался. И парик брать не стал.
Своих волос хватает.
— Но...
— Он не замерзнет, — Себастьян подергал цепь, надеясь, что на деле она столь же прочна, как и с виду. — А если вдруг, то поговорим и спустишься, обогреешь...
Уходить Евдокии не хотелось.
А вот ей наряд из темно-алого бархату шел и весьма. Особенно вырез радовал. А вот сама Евдокия в фижмах чувствовала себя несколько неудобственно. Этакою актрисою без театра. Впрочем, она крепко подозревала, что театр ей разлюбезный родственничек, выглядевший чересчур уж довольным для нонешних обстоятельств, организует.
В том, что Себастьян задумал пакость, у Евдокии сомнений не было. Глаза сияют, хвост к ногам ластится... оставалось надеяться, что пакость будет не просто так, а предметно полезною.
...желательно такой, которая поможет Лихославу.
Евдокия запретила себе думать о том, что, быть может, ее супругу помочь и не выйдет. Он пытался... он из шкуры вон лез, да только не вылез.
— Дусенька, — Себастьян остановился на лестнице. — Ты же хочешь вернуть моего братца в человеческое обличье? Конечно, цепной волкодлак — скотина в хозяйстве полезная... на нем и ездить можно, и пахать, но вот о двух ногах он мне как-то привычней.
— Что ты задумал?
— То, что сработало один раз, с большой долей вероятности сработает и во второй, — Себастьян улыбнулся во все клыки. — Главное, Дусенька, будь собой... думаю, у тебя получится.
Вот теперь она и вправду забеспокоилась.
Лестница делала виток за витком, была узкою, с высокими крутыми ступенями, и негодною для применения барышням в фижмах. Идти приходилось бочком. Платье шуршало. Пауки, которых в лестнице, видать, весьма и весьма редко используемой, спускались пониже, не то желая полюбоваться шитьем на бархате, не то дурой, которой вздумалось оным бархатом стены вытирать.
Себастьян вот скакал до отвращения бодро.
— Прошу, Дуся, — сказал он, распахивая кривоватую дверцу, которая при том издала душераздирающий скрип. — Пришло время взглянуть на проблему с другой стороны.
Вышеупомянутой проблеме надоело лежать, а может, камень все ж холодноват был. Как бы там ни было, но будущий — Евдокия все же надеялась на сие — князь Вевельский восседал посеред двора, обвивши лапы чешуйчатым хвостом. Сверху он гляделся не таким уж и крупным...
— Воздух-то какой... — Себастьян вдохнул полной грудью. — Звезд вот нет. Плохо.
— Почему?
— Со звездами и луной было б романтичней. Дусенька, подвинься от туда, — он указал пальчиком в угол балкона. А следовало заметить, что упомянутый балкон был не столь уж велик. И Евдокия, вернее платье ее, занимала большую его половину. Но подвинуться она подвинулась.
— Чудесно!
Себастьян подтянул пояс, склепанный из широких пластин, цепь рыцарскую поправил, еще раз вздохнул и встал на одно колено.
— Дуся! — он простер руку к Евдокии, и с немалым ужасом она увидела в этой протянутой руке черный футляр весьма характерного вида — Стань моей женой!
В другой руке появился букетик незабудок.
Откуда он их только выкопал?
— Что? — Евдокии показалось, что она ослышалась.
Или овиделась?
Она закрыла глаза. И открыла. Себастьян никуда не исчез, стоял, как и прежде, на одном колене, с рукою протянутой. Только крышечка с коробки исчезла куда-то, и в ней, в черной, поблескивало кольцо.
— Издеваешься?
— Немного, — не стал спорить ненаследный князь и с колен все же поднялся. А и то, камень был до отвращения тверд, а чулки, хоть и из шерсти вязаные, плотные, а все одно не настолько плотные, чтобы не чувствовать ни твердости, ни холода. — Незабудки возьми. Тебе.
Евдокия взяла.
Она вдруг поняла, что это все происходит на самом деле.
Повертев коробку с кольцом, Себастьян поставил ее на перила балкона.
— А теперь серьезно давай...
У Евдокии появилось подлое желание сбежать. Дверца была приоткрыта, но лестница... и вообще, как-то это глупо в ее-то годах да от поклонников бегать.
— Не хочу, — тихо сказала она и покосилась вниз.
Лихо сидел.
Только уши поднял. Видит? Несомненно... слышит? Он ведь понимает, что все невсерьез... во всяком случае Евдокия очень надеялась, что невсерьез.
— А придется, — Себастьян стоял, обеими руками упершись в каменный парапет. — У нас, Евдокия, выбора особого нет. Смотри, братец мой, будь он неладен, застрял... и если до рассвета не сподобится стать человеком, то бегать ему о четырех ногах до конца своих дней.
Лихо поднялся.
Точно, слышит.
Каждое слово слышит. И дело не только в словах, но и в том, как их произносят.
— Что тогда?
Евдокия не знала.
Думала. Пыталась думать, но всякий раз трусливо отступалась от этих своих мыслей.
— В Познаньск ему в таком виде нельзя. Да и никуда нельзя... разве что в королевский зверинец. Там ему будут рады.
Лихо зарычал.
В королевский зверинец ему явно не хотелось.
— Останемся здесь, — Евдокия коснулась камня.
Холодный.
Ледяной просто. И конечно, откуда здесь взяться солнцу? Небо свинцовое, серое, без малейшего проблеска. Висит, давит просто-таки на голову, а стоит глянуть, взгляд затягивает. Только нельзя смотреться, потому как задурит, с ума сведет.
— Здесь... — протянул Себастьян с непонятной улыбкой. — Самоотверженно... только, Евдокия, сама подумай, что это за жизнь будет. Не отворачивайся. Смотри. Любовь — это хорошо, но... во-первых, оглянись. Сколь бы милым не представлялся хозяин, он все же нежить. И не только он. Здесь нежити больше, чем людей... и рано или поздно, но ты станешь... кем, Евдокия? Упырицей? Верлиокой, которая будет охотиться за живым мясом? Марой? Утопленицей?
Евдокия впилась в камень.
Прочный.
Не спешит разломаться в руках, разлететься каменным крошевом...
— Во-вторых... был бы он хотя бы человекообразен. Нет, не смотри на меня, я искренне верю в любовь высокую и платоническую, но мысли в голову лезут препошлейшие... Дусенька, ты сама взрослая девочка... собираешься до конца жизни держать его за лапу и вздыхать сочувственно?
Лихо зарычал.
И рык этот прокатился от края до края двора. Стены нерушимые дрогнули, воронье поднялось, закружило, заслоняя небо.
— Да он первый тебе не позволит.
— И что ты предлагаешь?
— Я не предлагаю. Я уже предложил. И сейчас просто обрисовываю перспективы. Слышишь, Лихо? Очень на то надеюсь...
Волкодлак оскалился.
— Бросить его...
— Не бросить. Оставить. Разойтись. Ты — человек. Он — нет. Ни один жрец тебя не осудит... и боги тоже.
— Они тебе сказали?
— Им вообще до людей дела особо нет... — Себастьян помахал рукой, и Лихо рванулся, да только цепь, натянувшись до предела почти, выдержала. — Дуся, постарайся мыслить разумно. У вас с ним таким нет будущего, во всяком случае светлого и радостного...
— Поэтому я должна выйти замуж за тебя?
— Это уже вторая часть проблемы... видишь ли, я не знаю, что там сейчас в столице, но предположу, что мой дражайший братец из шкуры вон вылезет, чтобы получить титул...
— Меня титул не волнует.
— А зря.
Он потарабанил пальцами по парапету.
— Дусенька... я понимаю, что не особо внушаю тебе доверия. И что у тебя были причины молчать... если бы я понял все верно, я бы тебя самолично в монастыре запер. Выбрал бы поуютней...
Цепь дрожала натянутой струной.
— Когда ты понял?
Она ведь и сама поняла недавно. Вернее, поняла давно, но отказывалась поверить, спугнуть нечаянное чудо... чудеса ведь хрупки.
— Окончательно... недавно. Когда ты этому остолопу на ухо шептало, — и свесившись с балкона, Себастьян крикнул. — У меня тоже слух неплохой! А ты, братец, идиот, если позволяешь ей тут задержаться хоть на час!
Евдокия почувствовала, что заливается краской.
— Так вот, возвращаясь к материям обыденным, — Себастьян к волкодлаку повернулся спиной. — Титул тебя не волнует, это я понимаю. Но волнует моего братца... и папашу... и видишь ли, наследственное право — весьма запутанный предмет, там столько всяких прецедентов имеется, что этот вот ребенок может стать большою проблемой.
— Я не собираюсь...
— Люди оценивают других по себе. И ни батюшка мой, чтоб его Хольм побрал, ни братец, не поверят, что ты просто так откажешься от титула. Они сделают все, чтобы убрать тебя с дороги.
Цепь звенела.
Зверь хрипел... задушится ведь.
— Я не исключаю и физической ликвидации... знаешь, сколько женщин умирает при родах? А доказать, что повитуха подкуплена — почти невозможно...
— И чем мне поможет...
— Свадьба? О, Дусенька, свадьба ничем не поможет, а вот брак — дело иное. Мою жену будет сложнее объявить, скажем, душевнобольной...
— Что?
— Дусенька, поверь, это самое безобидное обвинение из тех, которые могут выдвинуть. Душевнобольная... одержимая... вовсе подменыш. Конечно, назначат экспертизы, однако же эксперты — дело такое... а там и до болезни недолго... или еще какая беда приключится.
Зверь внизу бесновался.
— Тебе, хочешь того или нет, придется воевать за титул. И мне, потому как я меньше всего хочу видеть Велечку князем, так вполне логично, что мы объединим усилия. Королевич, полагаю, поспособствует со своей стороны...
— Значит, дело в титуле?
— Не только и не столько, Дуся. Дело в треклятой справедливости, которая не позволит мне отступить. И в чувстве долга, потому что я себе не прощу, если вдруг с тобой или племянничком что-то да случится...
Цепь натянулась.
Зверь повис на ней всей тяжестью своего тела. Передние лапы его не дотягивались до земли. Когти задних вошли в камень.
Еще немного...
— И да, если уж быть совсем откровенным, то ты, Дуся, мне глубоко симпатична. Ты красива. Умна. С характером, однако этот твой характер не настолько всеобъемлющ, чтобы ты попыталась меня под себя подмять... в общем, ты мне подходишь.
— Я тебе подхожу? — у Евдокии руки зачесались отвесить родственничку оплеуху.
— И я тебе тоже. Подумай. Мы ведь неплохо ладили... и я ведь был тебе симпатичен...
— То есть ты... — еще немного и она сорвется.
Гадостей наговорит.
А Себастьян при всем гадостей не заслуживал.
Да, неуместное предложение. И то, как он говорил, будто нарочно тыкал пальцем в душевные раны...
— Загляни в себя, Евдокия, — очень тихо, отчего стало совершенно не по себе. — И скажи, что я тебе неприятен...
Она стиснула зубы.
Ну уж нет.
Не собирается она ничего говорить... да только Себастьяну и слова не понадобились. Он колечко на ладони подбросил.
— А ребенка, так и быть, назовем Лихославом...
И в наступившей тишине вдруг явственно стало слышно, как лопнула цепь... и черная тень метнулась к башне. Когти вошли в камень...
Евдокия вдруг подумала, что балкончик этот не вместит еще и волкодлака... но через каменный парапет перевалился человек.
Он был космат и страшен.
И Евдокия даже не сразу сообразила, откуда этот человек, вцепившийся в Себастьяново горло, взялся...
— Лихославом, значит, — он прижал Себастьяна к стене. — Лихославом...
— Здравствуй, дурень, — просипел Себастьян и от души брата пнул. В конечном итоге, шея у него не железная, этак и сломать недолго. — Я тоже бесконечно рад тебя видеть... в нормальном, так сказать, обличье. Но воняет от тебя все равно псиной...
— Т-ты...
Запахи поблекли.
И звуки сделались тише, частью и вовсе исчезли, отчего Лихослав испытывал престранное неудобство. Да и тело это, слишком легкое, слишком мягкое, делало его уязвимым. И звериная часть его натуры, не желавшая признавать за собою слабость, требовала немедленно измениться.
Человек не позволял.
Человек заставил Лихослава отпустить брата.
И отступить к краю балкона... человек шагнул бы и за край, но Себастьян перехватил руку:
— Не дури, Лишек... давай-ка, присядем. Хлебушка хочешь?
— Х-хлебушка... д-давай.
Язык еще слушался плохо.
Камни жесткие холодные. А хлеб, кусок которого Себастьян достал из рукава, жесткий... черствый? Но, пожалуй, ничего вкусней этой горбушки, Лихослав ничего не ел. А если и ел, то и не помнит.
Зубы вязли в серой мякоти.
Но Лихослав был счастлив.
Тремя днями позже к Валовецкой заставе, которая числилася самой ближней к землям цивилизованным, а потому служба на ней почиталась одними за проклятие, другими — за счастие, ибо была обыкновенна, скучна и почти лишена всяческих происшествий, приблизился престранного виду экипаж. И часовой, несколько придремавший на солнцепеке — а денек выдался, что назло, ясный, приятственный для полуденного отдыху, встрепенулся.
Этаких чудес он не видывал.
Он вообще тут чудес не видывал, хотя ж про серо-желтую равнину, что виднелась на горизонте, всякого сказывали... врали, небось.
Сперва-то он решил, что и экипажа эта ему примерещилась. И даже ущипнул себя за распаренную, точно после баньки, щеку. Было больно, а морок не развеялся. Не исчезла желтая, квадратным камнем вымощенная дорога, по которой давненько никто не отваживался гулять. Ни блеклые тополя с редкою листвой. Ни экипажа...
Часовой снял бинокль.
И за свистком потянулся, благо, инструкция на счет от таких явлениев имелася самая четкая. Он облизал пересохшие вдруг губы и дунул, что моченьки было. А уж потом приник к биноклю, разглядывая все в подробностях, чтоб было чего домой отписать... если, конечно, еще позволят писать об этаком.
Свист этот тонкий поднял с постели штатного ведьмака, который, в отличие от часовых, иллюзий по поводу Серых земель не испытывал и благостностью местною не проникся. Однако же накануне случилось ему праздновать день рождения супруги, каковая местному коменданту приходилась единственною и горячо любимою дочерью. Оттого празднование затянулось до рассвету, благо, именинница с матушкой еще той неделей отбыли в Познаньск по своим женским надобностям... в общем, свист ведьмака не обрадовал.
И коменданта тоже...
— Примете? — ведьмак протянул флягу с огуречным рассолом, который супротив похмелья спасал не хуже патентованых столичных талисманов. От фляги комендант не отказался. Осушил одним глотком, крякнул и стер с усов укропную веточку.
— Хорошо идут, — сказал он, лорнет подняв.
Не то, чтобы он на зрение жаловался, но вот... подарили... и вещица, следовало сказать, была солидною, на дубовой рукояти, которую, ежели что, и по непрямому назначению использовать можно будет.
Экипаж и вправду шел хорошо.
По гладенькой дорожке... не пылил даже.
Сиял на солнце вытянутый нос, бликовало стекло. Шлейфом расстилались дымы. Ведьмак и сам залюбовался. Однако же, свернув с дороги, которая на земли людские соваться брезговала, экипаж скинул скорость и заскакал по колдобинам. Впрочем, до ворот крепости он добрался.
Первым его покинул худощавый типус самого неблагонадежного виду. Темноволосый, сухопарый и смуглявый, он почему-то навевал нехорошие воспоминания о неком ином субьекте, обманным способом лишившем ведьмака законное премии и еще сотни злотней, каковые были неосмотрительно вложены в очень удачный, как тогда казалось, прожект. И пускай внешне меж субьектом и блондинистым мошенником не было ничего общего, но ведьмак поспешно скрутил фигу.
В кармане.
Комендант, который не был провидцем, но жизненным опытом обладал немалым, лишь хмыкнул: фига супротив нечисти — это не серьезно. То ли дело любимый девятизарядный револьвер с серебряными пулями, отлитыми собственноручно.
Субьект же, точно догадываясь о впечатлении, которое произвел, помахал ручкой... а из экипажу выбрался второй типус. Этот был широкоплеч, массивен и доверие внушал, что ведьмаку не понравилось еще больше, правда, фигу крутить он не стал.
— А вырядились-то... — неодобрительно произнес комендант.
И вправду, одета нежить была, хоть и с немалым вкусом, но явно не по моде. Во всяком случае, ведьмак очень надеялся, что эти широкие штаны, из прорезей которых выглядывали куски желтого и красного атласу, есть собственный выбор нежити, а не новая мода, поелику себя в подобном наряде не представлял совершенно.
А с дорогой супруги станется моде воспоследовать.
Меж тем блондин подал руку даме, каковая, если ведьмак не ошибался, экипажем и правила. Она выбралась не без труда, и долго пыталась выровнять широкие крылья платья.
— У моей прабабки такое было... — комендант на платье глядел с умилением, хотя прабабку не любил. Была старуха бессовестно богата и нрав имела премерзкий, но платья ее он запомнил на всю жизнь.
— Эй, — чернявый субьект помахал рукой. — Двери нам откроют или как?
Комендант лишь крякнул: вот наглая нежить пошла... мало того, что посеред бела дня приходит, так еще и с претензией.
— А дорожку тебе красную не расстелить?
— И так обойдусь...
— С кем имею честь беседовать? — поинтересовался блондин. Девку он держал за руку.
— Барон Гурцек Кшисловский, — комендант грудь выпрямил. Звание баронское получил лишь его отец и в годы пожилые, а потому сам Гурцек так и не сумел привыкнуть к собственное знатности и в такие вот моменты испытывал немалое смущение. — А ты кем будешь?
— Лихослав, наследный княжич Вевельский, — блондин отвесил изящный поклон. — Мой брат, Себастьян, ненаследный князь Вевельский. Моя супруга, Евдокия... пан Гурцек, я прекрасно понимаю ваши подозрения и их обоснованность...
— Ишь, красиво поет...
— ...однако штатный ведьмак вполне способен отличить нежить от человека.
Ведьмак вздохнул.
Так-то оно так, но вот... спускаться придется, потому как не придумано еще такого механизму, чтоб с полсотни шагов диагнозу поставил. А спускаться страсть до чего не хотелось.
И пущай не один пойдет, с солдатами, но...
— Именем Вотана клянусь, что не причиню ему вреда, — заверил Лихослав Вевельский.
Ведьмака обещание тронуло.
До сего дня нежить именем богов не клялась, но... все случается впервые.
— А может, того... — он покосился на револьвер, однако же комендант, после недолгого размышления, головой покачал. В инструкции, почитаемой им сразу после святой книги и супружьих наставлений за ясность, толковость и относительную краткость, были четко изложены действия в ситуациях нештатных.
— Спускайтесь, — слишком уж дружелюбно предложил Себастьян. И стал, к экипажу прислонившися, в позе на редкость вызывающей. — Потолкуем... обнимемся.
Вот только обниматься с этаким типусом не хватало.
Нет уж, обниматься ведьмак точно не станет, даже во исполнение служебного долгу.
— Странно, что нас с ходу не пристрелили, — заметил вполголоса Себастьян, на которого Валовецкая застава произвела немалое впечатление. Выглядела она солидною и почти столь же неприступной, как володарев замок.
— Инструкция запрещает стрелять, если есть шанс, что человек будет человеком. То есть, не нежитью.
— Да понял я. Хорошая это, оказывается, штука... инструкция...
Открылись не ворота, но махонькая в них калиточка, из которой показались пятеро. Давешний ведьмак, в приближении оказавшийся мужчиной средних лет, да еще и помятым изрядно, и четверо улан в полном боевом облачении.
— Люди, значит? — не слишком-то радостно перспросил ведьмак. И носом потянул.
Себастьян тоже носом потянул и вытянул характерный запах перегару, а еще — рассолу. Огуречного. Рассол он и сам жаловал, а к ведьмаку, вынужденному в столь непростое для себя время работать, посочувствовал от души.
— Люди, — подтвердил Лихо.
Искренне так получилось. Небось, и сам поверил... и хорошо, что поверил, потому как лично Себастьян не был уверен, что дорогой братец проверку пройдет.
Нет, конечно, можно было бы двинуться окольною дорогой, минуя заставы, но... тогда велика была бы вероятность на патруль наскочить. Да и в любой из ближних деревень разом донесли бы про чужаков престранного виду.
Нет уж.
Официальным путем, оно ныне проще. Да и имелся у Себастьяна еще один аргумент.
Меж тем из объемное сумки ведьмак извлек серебряный кубок и серебряный же кинжал с извилистым клинком, который и протянул Себастьяну.
— Спасибо, но я предпочитаю цветы и конфеты...
— Руку режь. И крови на четверть кубка быть должно, — сухо ответил ведьмак. Оно и ясно, в нынешнем-то состоянии чувство юмора отказало. А может, и служба его отучила шутки шутить. Себастьян послушно чиркнул клинком по запястью. И крови напустил, благо, наполнялась эта чаша в отличие от своей сотоварки легко.
Ведьмак в кровь глядел долго.
Хмурился.
И лил какую-то гадость из зеленого флакону, отчего кровь вскипела да и поднялась светящимся столбом...
— Человек? — уточнил ведьмак.
— Метаморф, — Себастьян продемонстрировал хвост, который до того смирнехонько, внимания не привлекая, к ноге жался.
Ведьмак коротко кивнул, знать, не усмотрел в том криминалу.
Евдокиина кровь дала зеленое пламя.
А вот Лихославова полыхнула алым. И уланы тотчас схватились за оружие, а ведьмак — за сумку свою.
— Стоять! — рявкнул Себастьян, втиснувшись между братом, с которого станется по дури голову свою самым негероическим образом сложить.
— Он...
— Волкодлак. Где-то на четвертушку, а то и меньше... и о том справка имеется. Имелась.
Справка ведьмака не вдохновляла. И про четвертушку он не поверил нисколько.
— Инструкция...
...велит на месте ликвидировать общественно опасный элемент. И Себастьян в целом разделял подобное отношение, но вот именно данный конкретный случай являлся той самой частностью, которая в целое вписываться категорически не желала.
— Послушайте, уважаемый, — проникновенно произнес он и ведьмака приобнять попытался, что было несколько лишним. — Не знаю, как вас по батюшке... и по имени тоже... и это не так уж важно, верно? Мой дорогой брат имеет полное право, королем дарованное, жить среди людей... и да, справку я вам о том не покажу, вы ей все одно не поверите.
И верно, что не поверит.
Справка — бумажка, которую при малой сноровке на коленке нарисовать можно.
— И я всецело разделяю ваши сомнения, но... — Себастьян наклонился к самому уху. — Но, думаю, мы найдем выход.
Выход был один.
Или два. И если первый предполагал, что нежить упокоят тут же, у стен заставы, то второй позволял ей убраться во свояси. Ведьмак сам подивился этакой своей мягкотелости.
— Вы же способны определить подлинность вещей? — Себастьян стянул с пальца перстень. — А заодно и широту моих полномочий?
Перстень упал в ладонь.
Вспыхнул, опаляя на мгновенье, и когда ведьмак, едва сдержав нехорошее слово, которое почти слетело с языка — не готов он был морально к таким вот поворотам — перстень вернул, то на ладони, подтверждением слов Себастьяна, остался отпечаток короны. Со всеми завитушками, которые по статусу положены были.
...в Познаньск возвращались с эскортом.Глава 31. Последняя, в которой происходят события, к основной истории отношения не имеющие.
Не каждому, кто вышел в люди, удается остаться человеком.
Частное мнение некоего пана Н., брату которого случилось обрести семейное счастье с дочерью купца первое гильдии, а тако же с немалым ея приданым.
Яська открыла глаза.
Темень.
Такая темень, что хоть ты глаза лопни, в нее вперившись, а ничегошеньки не увидишь. Отчего-то сие обстоятельство донельзя раздражало Яську. Она подняла было руку, желая потрогать глаза — вдруг да и вправду лопнули — но не сумела. Ладонь наткнулась на потолок.
Или не потолок?
Для потолка низенько как-то... в полупяди от лба. И лоб этот, при попытке подняться, в потолок врезался с характерным стеклянным звуком. Надо же... не то, чтоб Яська себя сильно премудрою почитала, но все ж... следом пришла мысль, что гудел аккурат не лоб Яськин, но этот не то потолок, не то крышка... точно, крышка.
А сбоков — стены.
Стеклянные.
Гладенькие до того, что ногтю уцепиться не за что.
И вновь Яська не испугалась. Поерзала только, дивясь, что гробы ныне пошли просторные да и удобные, говоря по правде. Перинку, никак, пуховую положили... подушечку... кто ж это заботливый-то такой? Единственное, Яська надеялась, что гроб не закопали, а если и закопали, то не сильно глубоко.
Выберется.
Престранное спокойствие, с которым она отнеслась, как к факту собственное несомненной смерти — о ней она помнила в прескверных подробностях, так и к чудесному воскрешению, Яславу несколько смущало. Но, как говорится, смущение смущением, а гроб — гробом.
Яська поерзала, подтянула руки к груди.
Заодно уж и грудь пощупала, потому как было у нее премерзкое ощущение, которое подтвердилось. Исчезла Яськина рубаха.
И куртка.
Штаны с сапогами, стало быть, тоже... на ноги нацепили нечто тесное, неудобное. А вот грудям свободно, ажно чересчур. И кружавчики по бокам.
Какой извращенец невинноубиенную деву в кружавчиках хоронит?
За деву, сиречь, за себя, стало обидно. И от обиды Яська запыхтела, а тако же уперлась, что было мочи, в крышку гроба. Оказалось, мочи в теперешнем Яськином теле ажно с избытком, поелику крышка сначала приподнялась, хрустну, а после поползла, поползла и бахнулася наземь со звоном. Только осколки и брызнули.
Яська села.
— Ни хрена себе, — сказала она, стащив с головы веночек. Понюхала. Поморщилась. Подвядший флердоранж источал на редкость омерзительный запах. Выбросила.
Огляделась.
Слева камень и свечи. Справа камень и свечи... сзади, кажется, тоже... а впереди — дверь так и манит близостью.
— Ни хрена ж...
Сидела она в гробу, тут предчувствия не обманули.
И гроб этот стеклянным был... это ж надо до такого додуматься! А главное, где этакого стеклодува-затейника отыскали-то?
Яська осторожненько постучала по краю.
Нахмурилась, когда острый осколок в палец впился. Странно, но боли она почти не ощущала. И осколок выдернув, уставилась на ранку. А крови-то и нет...
Вот же ж... и она странная, и местечко.
Будто бы пещера, только стены гладкие, а потолок — куполом расписным, на котором черный дракон устроился. Привольно так устроился, крылья размахнул от стены до стены. Пасть раззявил. Уставился на Яську желтыми глазищами.
Смеется.
Дракону она пальцем погрозила.
И попыталась встать. Гроб, подвещенный на дюжине цепей, опасно покачнулся.
— Вот зар-р-раза! — восхитилась Яська, но все же встала. На карачки. На карачках в стеклянном гробу ей было как-то уютней. Правда, белоснежное платье, как и подозревала она, с кружавчиками, оказалось не самою удобною для этаких экзерсисов одеждой. Вырез опасно растянулся, грозя предоставить Яськиной груди полную свободу. А ноги запутались в пышном подоле. Еще и туфельки нацепили крохотные, но теснючие — жуть. Если б Яська могла б до них добраться, скинула б к лешему.
Не могла.
С некоторым трудом ей все же удалось перекинуть через край гроба ноги. Яська надеялась, что пол не так далеко, как ей то виделось.
— Ох ты ж Иржена-матушка... — она сползала, чувствуя, что ненадежная опора вот-вот кувыркнется, а гроб, обернувшись на цепях, что вепрь на вертеле, еще и приложит Яську по бестолковой ее голове.
Небось, толковые головы в этакие ситуации не попадают.
Гроб, словно почуяв Яськины опасения, выскользнул-таки. И она, чувствительно ударившись пятками о камень, зашипела.
— Твою ж...
— Я рад, прекрасная Яслава, лицезреть вас в полном здравии...
— А я уж как рада... — не особо радостно произнесла Яслава, которой подумалось, что вид у нее сейчас на редкость дурацкий. Стоит на одной ноге, за другую держится, юбки измялись... веночек и вовсе в гробу остался, где ему самое место.
И платье это... с кружавчиками.
На кружавчики Владислав и смотрел.
Или он смотрел аккурат не на кружавчики?
И Яслава, встав на обе ноги, попыталась грудь прикрыть. Нечего тут... всяким... пялится.
— Простите, — Владислав поспешно отвернулся.
— Ничего... мне не жалко...
Ох, дура... и вспомнилось вдруг, что поцелуй его, что боль, которая последовала за ним... и все остальное тоже. Горький вкус черной крови, смерть, растянувшаяся на вечность. Голос рядом, который шептал, что боль пройдет.
Когда-нибудь.
Когда-нибудь все проходит.
— У вас ко мне, должно быть, множество вопросов, — Владислав протянул руку. — И я буду счастлив ответить на все...
Руку Яська приняла.
И из подвала поднялась... и зажмурилась, до того ярким показался серый свет. Отшатнулась было, но не позволили.
— Погодите, Яслава, — голос Владислава был нехарактерно строг. — Вам надо лишь привыкнуть... нельзя прятаться в темноте.
— Почему?
Яське хотелось вернуться вниз.
К гробу своему стеклянному, ныне показавшемуся самым, что ни на есть, уютным местечком на всей земле. К пещере и свечам...
— Потому что во тьме живут лишь чудовища.
Свет бил по глазам.
Разве он, Владислав, не видит, до чего больно Яське? Или он нарочно мучит ее? Издевается... издевается, конечно! Из горла вырвался не то хрип, не то шипение. И Яська ударила мучителя.
Попыталась.
И когда Владислав перехватил руку, вцепилась в нее клыками.
Клыками?
Откуда у нее клыки?
А рука невкусная... холодная и твердая. Владислав же не кричит, но лишь смотрит этак, с укоризной. И челюсти сами разжимаются.
— Не сочтите за упрек, моя прекрасная Яслава, — произнес он мягко, — однако современная медицина, сколь известно, предупреждает, что столь страстное лобзание чужих конечностей может быть чревато многими болезнями...
— Да? — Яську меньше всего волновало предупреждение современной медицины. А вот неприятный привкус, оставшийся на языке, дело иное. И язык она вытерла о рукав.
— Лизать рукава тоже негигиенично...
Пускай.
А Яське хочется... и вообще, с чего бы он указывать взялся? Яська вскинулась было, но Владиславу хватило и взгляда, чтобы остановиться.
— Ваше нынешнее состояние, сколь я понимаю, естественно для... новорожденного существа, — голос его сделался низким, обволакивающим. Яське хотелось слушать и слушать его.
И в глаза смотреть.
Черные, точно тьма... а тьма — это друг, в отличие от света, который Яське неприятен. Но боли он и вправду не причиняет.
— Прошу...
И вновь протянутая рука. И собственная Яськина ладонь в ней глядится хрупкой, но опасной... когти эти... а прежде когтей не было. И кожа так бледна... будто у высокородной панночки. А Яслава никак не панночка.
Не высокородная.
Куда подевались мозоли?
И трещинки... и шрамик старый, с горьких детских лет оставшийся...
— Я все объясню, — пообещал Владислав.
И Яська поверила. Она ведь еще там, в храме старом, умираючи, верила. А он взял и обманул. Умереть не позволил... превратил... в упыриху превратил.
— Не надо плакать, — Владислав обнял, прижал к себе крепко-крепко. — Пожалуйста...
— А я разве плачу?
Слез не было. Да и откуда у мертвячки слезам взяться? Только тело вздрагивало часто-часто.
— Плачешь, конечно, плачешь...
— Я теперь... как ты?
— Да.
— И... и обратно не выйдет?
— Не выйдет, — Владислав гладил щеки, нежно так, чуть царапая кожу когтями. — Но и в нынешнем существовании есть свои преимущества, прекрасная Яслава...
— Не называй меня так!
Только улыбается.
— Я не хочу... не хочу становиться чудовищем!
— Ты не чудовище.
— А кто?!
— Ты не человек, Яслава, — он произнес это, глядя в глаза. — Но и только. Лишь тебе самой решать, станешь ли ты чудовищем.
От него пахло покоем.
И еще кровью. И тонкий этот аромат ныне казался Яславе самым родным, желанным.
Яська сглотнула.
— Мне придется убивать, чтобы жить?
— Иногда... редко...
— Людей.
— Не все люди достойны жизни, — Владислав отстранился, но рук не убрал. — Вспомни тех, кто едва не принес тебя в жертву... разве они не заслужили смерть?
Нет. Или да?
Яська не знала. Жрецы Иржены говорили о прощении, но разве среди все обличий богини не было лика мстящего? И если так, то, быть может...
— Убийцы. Растлители. Насильники... поверь, Яслава, мир не оскудеет без них...
— Мы будем убивать плохих людей? — эта мысль показалась спасительной, и Яська ухватилась за нее. И еще за кружевной Владиславов воротник, который опасно затрещал. — И тогда получается... мы будем творить добро?
— Будем, — пообещал Владислав, наклоняясь к губам. То ли целоваться лез, то ли воротника жаль стало. — Конечно, будем... мы будем творить добро во имя луны.
При чем тут луна, Яська не очень поняла.
Но осознала, что, быть может, воротника ему было и жаль, но целоваться он тоже лез... а почему бы и нет? Если во имя луны...
В кабинет познаньского воеводы Себастьян входил бочком, осторожненько, и благостный вид начальства лишь усугубил некие смутные подозрения, которые терзали ненаследного князя со дня возвращения его в столицы.
— Здравствуй, Себастьянушка, — ласково произнес Евстафий Елисеевич, втайне надеясь, что вид имеет подобающий.
Солидный.
— И вам здоровьица, Евстафий Елисеевич, — Себастьян огляделся, поприветствовал государей, что малеванных, что бронзового почти почтительным кивком, и только после этого на креслице казенное присел. Поерзал, поелику оное креслице за время отсутствия стало будто бы жестче, неудобней.
— Ну, сказывай, дорогой, как отдохнул... где был... чего видел...
— А то вы отчет не читали! — Себастьян возмутился почти искренне. Даром он, что ли, за сим отчетом три дня провел, гищторию в меру героическую сочинительствуя.
— Читал, — успокоил его Евстафий Елисеевич. — Презанятно у тебя вышло... душевно, можно сказать... Тайной канцелярии вот тоже понравились, особенно отдельные экзерсисы... так понравились, что прямо неудержимо их потянуло с автором познакомиться поближе.
Себастьян вздохнул. От этакого знакомства при всем желании, а желание было немалое, откреститься не вышло. И от беседы, несомненно дружеской, как Себастьяна заверили, остался неприятственный осадочек, будто бы человек, с которым, собственно говоря, беседовать довелось, отпустил его с большою неохотой...
— Вижу, уже познакомились, — Евстафий Елисеевич выводы делать умел. — Отчет твой изъяли... был ты, Себастьянушка, как есть в законном отпуске. Здоровьице поправлял... воды пил минеральные, спинку на солнышке грел. Ясно?
— Ясно.
С Тайной канцелярии станется не то, что отчет засекретить, но и самого Себастьяна под гриф поместить. Тут и знакомство с королевичем не поможет.
— Вот и хорошо... то есть, это хорошо, — Евстафий Елисеевич помрачнел, потому как предстояло ему сделать то, от чего с души воротило, однако и выбор у него был невелик.
— Говорите уже.
К начальству Себастьян привык.
И читать его умел.
— Видишь ли, Себастьянушка, — Евстафий Елисеевич сцепил пальцы и язык прикусил, ибо рвалось с него нехорошее слово, — мне настоятельно рекомендовали предложить тебе перевод...
— Куда?
— Гольчин. Это граница с Хольмом.
Познаньский воевода огладил бронзовое чело государя.
— А если я не соглашусь?
— Приказ. Отставка по состоянию здоровья...
— Я здоров!
— А то я не знаю, — Евстафий Елисеевич тяжко поднялся. — Тут уж скорее мне подавать в отставку надобно...
...и было бы сие справедливо. А главное, что решение это многим бы по сердцу пришлось. Да только как оставить управление? Развалят же... и генерал-губернатор явственно заявил, что рано еще... год-другой... год-другой Евстафий Елисеевич продержится.
А слухи, глядишь, поутихнут.
— Ты сиди, Себастьянушка, сиди... тут такое дело... здоровье у меня и в самом деле уже не то. Сам знаешь. Медикусы вон твердят, что на покой надобно... найдутся такие, которые уйти меня попробуют. Возня за кресло уже началась...
Себастьян молчал.
Понял уже все, но молчал, зараза хвостатая, заставлял говорить, хотя ж знал распрекрасно, до чего не любит Евстафий Елисеевич разговоров.
— И коль останешься, то всколыхнется все дерьмо, какое только есть... припомнят тебе и дела прошлые, и нынешние, и братца твоего, который, хоть кругом невиновный, а все одно волкодлак.
— Думаете, потом не вспомнят.
— Почистим, — Евстафий Елисеевич усмехнулся недобро. — А там, глядишь, и вспоминать некому будет... аль поостерегуться. Да и то... поглядишь, за год этот многое переменится...
— Что ж... — Себастьян поднялся. — Может, оно и к лучшему. Смена обстановки мне точно не помешает... только вы, Евстафий Елисеевич, себя поберегите.
— Поберегу... куда я денусь.
— Выезжать-то когда?
— Позавчера.
— Понял... вы мне хоть писать будете? Не забывайте сваво Себастьянушку...
— Тебя забудешь, — Евстафий Елисеевич выдохнул с немалым облегчением. — Иди уже... и смотри там, не шали.
— Это уж как получится...
Покинув здание родного Управления, Себастьян вдохнул полной грудью пыльный Познаньский воздух. Значит, граница с Хольмом... почему бы и нет?
Можно и на границу.
Только вот осталось у него в Познаньске еще одно неоконченное дело.
Со страшною силой хотелось селедки и непременно с молоком. Евдокия с желанием этим боролась, поелику разум ее признавал, что имеется в этом нечто противоестественное. Уж лучше, как вчера, земляничного мыла полизать. Вон оно, лежит на тарелочке, розовое, что пастила, слегка обгрызенное только. Но сегодня мыла не хотелось.
И работать не хотелось.
А вот селедки... и с парным молочком, чтобы всенепременно с пеною... и главное, Евдокия почти ощущала сладковатый молочный запах, который мешался с селедочным ароматом... И рот наполнялся слюной, которую Евдокия едва-едва сглатывать успевала.
От мечтаний бессильных отвлек гость.
— Доброго дня, — Себастьян повел носом. — Пирогами пахнет?
— Да.
Пирогов хотелось утром, но вот... пока ставили тесто, пока ходили за капустой... Евдокия вздохнула: неужели теперь так оно и будет? Чтобы утром одного, к обеду другого, а ужинать и вовсе мылом. Матушка о таком не упоминала. А медикусы все, как один, твердят, что сие женщинам в положении свойственно. И если Евдокии так уж охота мыла...
— Что-то ты не весела, — Себастьян, не дожидаясь приглашения, уселся в креслице.
Ногу за ногу по привычке своей обыкновенной забросил, хвост с подлокотника свесил. Уставился на Евдокию насмешливо.
Зачем явился?
Хотя... уж лучше он, чем Лихославовы сестры со слезами и претензиями, от которых голова разболелась, пусть Евдокия так и не поняла, в чем же ее упрекают. В том ли, что исчезла, в том ли, что вернулась... или в том, что вернулась не одна.
Бержана молилась и громко.
Требовала покаяться, а в чем Евдокии каяться? Совершенно не в чем... Катаржина с Августа в два голоса твердили о репутации порушенной, которую теперь ничем не поправишь...
— Родственнички достали? — Себастьян проявил редкостную догадливость. — Слышал, что и братца моего вывести сумели...
Сумели.
Верно.
Когда Катаржина... или Бержана... или все-таки Августа? Или разом трое, хором одним, заявили, что ныне Евдокии в приличных домах места нет.
Она и не думала, что Лишек способен говорить так. Нет, он не кричал. Лучше бы кричал, право слово, а тут — рваные слова. Тон ледяной. Евдокию и ту в озноб кинуло, а сестры Лихославовы ничего, только вновь в слезы ударились, в жалобы на сложную жизнь.
— Он им содержание определил. Ежемесячное.
— Это правильно, — ненаследный князь пальчиком подвинул к себе тарелку с куском мыла, наклонился и понюхал. — Слушай... вот никогда не понимал, зачем несъедобные вещи съедобными ароматами наделять?
— Не знаю.
— Велечка на границу поехал, — мыло Себастьян поднял, повертел в руках да и на тарелочку вернул. — Безутешный вдовец, чтоб его... ничего, развеется, глядишь, и дерьмо из него повыбьют... я о том коменданта самолично просил. Думаешь, уважит?
— После королевской-то печати? — Евдокия улыбнулась, чувствуя, как отпускает странное желание. И светлый образ потрошеной селедки блекнет, уступая место молоку.
С пенкой.
И с бубликом. Против молока с бубликом, всенепременно маковым и маком посыпанным густенько, разум нисколько не возражал.
— Хороший был перстенек, — согласился Себастьян.
Жаль, вернуть пришлось, на чем господин из Тайной канцелярии весьма настаивал. И аргумент, что перстенек оный был подаарен Себастьяну королевичем, на него не подействовал.
Выходит, не всякие перстни королевич дарить способен.
— Ты... к Лихо? Он... позже вернется... в поместье... мы, наверное, туда переедем...
— Покоя не дают? Ничего, это перетерпеть надо. Годик-другой и успокоятся, — Себастьян сбросил очередную маску. Сколько их у него?
Евдокия не знала, как и не знала, которая из них не маска вовсе, а настоящее лицо.
И знать не желал.
Или все-таки?
Неловко вдруг сделалось. И не из-за репутации... помилуйте, кому на Серых землях до репутации дело есть? А просто... неловко...
— В поместье хорошо, — Себастьян прошелся по гостиной, трогая вещи, и остановился у камина. — Воздух свежий. Птички. Коровки. Коз только стороною обходи, как бы чего не вышло... мне там даже нравилось. А как поутихнет, то и вернетесь... главное, ты сестрицам моим не давай воли. А то живо на шею сядут...
— Они сказали, что знать меня не желают.
— Это пока у них деньги есть, то и не желают. А как закончатся, то и пожелают со страшною силой. Не принимай. И даже не разговаривай. Хватит... пусть учатся жить по средствам. И все их жалостливые истории...
Когти постукивали по яшмовой полочке. И у камина Себастьян смотрелся почти гармонично.
— Я уезжаю.
— Куда?
— Гольчин. Полицию тамошнюю возглавлю... повышение.
Повышением ссылка в Гольчин — случалось Евдокии бывать в этом городке — не выглядела. Не то, чтобы Гольчин был мал. Невелик, да... тысяч тридцать жителей. Два рынка. Десяток мануфактур по окрестностям. И близость Хольма, которая ощущалась незримо, но явно.
— Это временно, — Себастьян от полочки отступился. — Передашь Лихославу?
— А сам?
— Я... — он отвел взгляд, — не думаю, что нам стоит встречаться.
И у Евдокии появилось еще одно желание, огреть дорогого родственничка... хоть бы и канделябром. Или канделябры тяжелые, а медикусы запретили Евдокии тяжести поднимать.
А еще нервничать.
Она же нервничала. Потому как между этими двумя что-то такое случилось, чему она стала невольною причиной. И не было ссоры, но было молчаливое напряжение, которое с каждым днем становилось все более явным.
И в замке... и потом, в той крепостице, из которой их вежливо и с преогромным облегчением в Познаньск спровадили... Себастьян веселился без меры, и потому веселье это гляделось натужным. Лихо отмалчивался. А Евдокия мужественно сражалась с тошнотою, от которой не спасали ни кислая капуста, ни кусочки лимона, ни сваренное сердобольным ведьмаком зелье.
А в Познаньке, когда все же слегка попустило, Себастьян исчез.
Теперь вот... пожалуйста... уезжает.
— Дусенька, поверь, так оно будет лучше...
— Для кого? — мрачно поинтересовалась Евдокия.
— Для всех нас.
— Это из-за... — Евдокия почувствовала, что краснеет.
Роковая женщина?
Иржена, спаси и сохрани... роковые женщины не маются тошнотой, и уж точно не страдают по утрам над фарфоровым горшком... и вообще не страдают.
— Боюсь, Лихо слишком близко к сердцу принял мое маленьке выступление... а волкодлаки, как мне сказали, большие собственники.
— Но ведь...
Это лишь предсталвение.
Не по-настоящему... или Евдокия что-то неверно поняла.
— Видишь ли, Евдокия, чтобы тебе кто-то поверил, надо сделать так, чтобы ты сам себе поверил. Поэтому все, что я говорил, я говорил всерьез. И Лихо это знает... и он, конечно, понимает, почему получилось так, как оно получилось, но понимания одного мало. Ему время надобно отойти, подумать... успокоится.
И тихо добавил.
— Да и мне не помешает... в общем, передай, что я его люблю, но оправдываться не стану. Извиняться тем более. Сам дурак. А за Яцеком пусть приглядит... я его в своих комнатах поселил. Ну и вообще... как отойдет, то пускай напишет...
— А ты?
— И я напишу, — пообещал Себастьян. — Я ж письма писать страсть до чего люблю... и вообще, Дуся, Гольчин, конечно, ближний свет, но и не край мира... так что, надеюсь, как племянничек появится, в гости кликнете...
Обязательно.
Лихо и вправду отойдет. Обвыкнется.
Успокоится.
А после сам раскаиваться станет, что с братом так обошелся... и пускай, немного раскаяния никому еще не вредило. Евдокия не будет его успокаивать. Она вообще в положении, это ее успокаивать надобно.
— Ты, главное, не скучай...
Себастьян широко улыбнулся.
— Ну что ты, Дусенька... я и скука — понятия суть не совместимые...
После его ухода стало пусто.
Тоскливо.
И земляничное мыло от этой престранной тоски, для которой не было ни одной причины, Евдокию не избавило.
К вечеру сама прошла.Вместо эпилога
На изнанке мира буря громыхала долго, отголоски ее доносились и до Серых земель, а порой и того дальше, вызывая у окрестных собак острую тоску, каковую оные выплескивали жалобным воем. Слышали неладное и люди.
Отрок Гришка, больше известный на рынке, как Белоручка, за тое, что руки имел и вправду белые, холеные — при его-то профессии надобно было беречь — вдруг разочаровался и дело семейное бросил, чем вверг дядьку, бывшего карманника, дело оставившего за возрастом и потеряною хваткой, в большую печаль. Однако ни увещевания, ни подзатыльники Гришку на путь истинный не возвернули. Вскрывши половицу, он вытащил дядькину заначку, которую тот почитал тайною, и деньгу раздал нищим у храма. А после в тот же храм и попросился, послушником...
Почтенная вдова панна Филимоник ясно осознала, что жизнь ее прошла мимо, а она, панна Филимоник, ничего-то с той жизни и не поимела. А потому, спеша исправить, пока сие возможно, она продала мужнино имение, а на вырученные деньги открыла игорный дом, который вскорости обрел немалую популярность.
В маленьком городке всегда не хватало развлечений.
...пан Урюйчик внезапно ощутил в груди неясное томление, с которым он мужественно сражался, ибо был человеком серьезным. А серьезные люди не бросают работу в уездной газете, где он служил младшим редактором, за ради сомнительной попытки отыскать себя в искусстве. Тем паче, что прежде склонностей к живописи пан Урюйчик за собою не замечал.
...выставка, состоявшаяся через год, имела большой успех.
Пан Залесски, гарнизонный судья, вдруг вспомнил одно давнее дело, и, вытащив из ящика стола именной револьвер, жалованный за безупречную службу, сунул ствол в рот. Похороны были пышными... куда более пышными, нежели у Марыльки, местной гулящей девки, которую прирезали в темном переулке. Ее и вовсе едва за оградою кладбищенскою не закопали, но жрец сжалился... ему было приятно знать, что Марылька и после смерти будет пребывать в его власти.
Как и другие.
...остановят его спустя три года. Многие так и не поверят, что святой человек был вовсе не так уж свят...
Эти и иные события будут происходить в великом множестве, но никто не усмотрит в том ничего необычного...
Буря вернется наизнанку.
И рана, нанесенная ею выплеском силы, затянется. Небо вновь обретет неестественно-синий колер, трава сделается зеленою, яркой, будто с детского рисунка украденной. Будут неподвижны камни. И солнце, зависшее над поляною, высветит, что неровные их боковины, что землю, что трещины на ней.
Застынут у преграды круга тени.
Они еще будут похожи на людей, но ныне это сходство станет едва уловимым.
Они замрут, привлеченные эхом силы, не способные отступить и на шаг, но и не имеющие права переступить границу круга. Завороженные, замороженные холодом, что исходит из камней.
Почти избавившиеся от проклятья.
Они будут ждать.
И дождуться.
Серая земля, и без того растрескавшаяся, растянется уродливым пузырем, который не лопнет — осыплется пылью.
— Вот же... — тот, кого отпустит круг, будет похож на мертвяка.
Он с удивлением уставится на собственные руки, костистые, обтянутые пергаментною кожей. И пальцами пошевелит, осознавая, что способен это сделать. Покрутит головой, и усмехнется, ощутив, как скрипит затекшая шея.
Он встанет на четвереньки.
Осмотрится.
И поднимется, с трудом, покачиваясь от слабости. Обрывки одежды его, заскорузлые, зачерствевшие, будут лишь сковывать движения, которые и без того будут неловкими. И тени, чувствуя слабость, засуетятся.
Жертва рядом.
Сила рядом.
Кровь... живая кровь... всего-то несколько капель. Они слетятся к кругу, обступят плотным кольцом, боясь одного: что жертва исчезнет.
— Ш-шалите, — просипит та и пальцем погрозит теням.
Отбросит грязные волосы.
Глаза вытрет. Усмехнется.
И присев на корточки, зачерпнет горсть легкой сыпучей земли. Человек поднесет ее к губам, лизнет и скривится, до того соленою будет она.
Тени взвоют.
— Не спешите... погодите...
Встав на четвереньки, человек будет шарить в этой земле, вытаскивая кость за костью... белые, будто обглоданные кем-то чудовищным, кто им самим побрезговал, кости будут выделятся в этом мире своею удручающей материалистичностью.
Человек сложит их в центре круга. И череп поставит, смахнув с него остатки волос.
— Спи спокойно, дорогая, — скажет он, присаживаясь бочком. Ногою подвинет к себе кривоватый нож, сработанный столь грубо, что и смотреть на него неприятно было. Чашу, что сама нырнет в руки, человек отставит.
А вот нож...
Аврелий Яковлевич не знал, когда и кем был сотворен клинок, но затаенную силу в нем чуял, как и то, что сил его нынешних не хватит, чтобы с силою справиться.
И лучше было бы клинок оставить в круге, да вот без его помощи из круга этого не выбраться.
Тени метались.
Выли.
И от голосов их гудела голова.
— Цыц, — рявкнул Аврелий Яковлевич, отворачиваясь от черепа дорогой супруги, в пустых глазницах которого мерещился укор. — Думать мешаете...
Острие вспороло ладонь.
И слова заклятья никуда не исчезли. Мир пошел мелкою рябью, сморщился, а после распрямился, выталкивая неудобного человека на другую сторону, ту, где стояла еще старая церковь. Да и человек, на ней распятый, никуда не делся.
Вот он появлению ведьмака обрадовался даже, задергался, пытаясь сорваться со штырей.
— Ш-шалишь! — Аврелий Яковлевич добил страдальца, пока выползень, что свил гнездо в кишках его, не выбрался наружу. Выползня он выковырял и раздавил, тихо радуясь, что вовремя появился.
Еще бы денек... нет, прежде он бы и с дюжиною управился б...
Прежде.
Аврелий Яковлевич огляделся.
Деревня была подозрительно тиха, дорога пуста, а серое небо не обещало непогоды. Уже хорошо...
До границы оставалось пару дней ходу...
Вот только добраться до нее не позволили. Дорога вилась, ложила петлю за петлей, вихляла, что гулящая девка, которая ко всему перебрала дешевого винца. И выводила раз за разом к старому особняку.
— Ишь ты, — Аврелий Яковлевич, завидевши знакомые крыши издали, лишь головой покачал. — Не пускаешь, значится...
Он вдруг ясно понял, о чем говорила жена.
Не позволят ему не то, что границу пересечь, но и приблизится даже.
— Просишь, значит, заглянуть... — он повертел кинжал, с которым и сродниться успел. — Что ж, если просишь, то как тут отказать...
В доме пахло тленом.
И под босыми ногами ведьмака хрустели тонкие кости... свисала с потолка паутина. Сквозь мутные окна почти не проникал свет, и тьма, свившая гнездо под лестницей, выпустила тонкие щупальца. Однако тотчас убрала.
Тьме нужно было время, чтобы привыкнуть к новому гостю.
Да и не ей одной.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|