↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
М. Бухарин
ВОССТАНИЕ ЧЕХО-СЛАВАКОВ В ЧЕЛЯБИНСКЕ
Товарищи, когда чехо-славаки взяли власть в городе, то конечно оне говорили, что они ни чего плохого совету не сделают: "Мы", — говорит, — "только хотим, чтобы мадьяров не было в красной армии". Но совет уже знал, в чём тут дело. Сделали собрание и решили уехать, так как чехи уже взяли всё оружие и снаряды и пушки и пулемёты и т.д. Поэтому совету, стало быть, делать не чего, как только ехать в советский Екатеринбург и оттуда уже сражаться с чехами и с казаками против Советской власти.
Вот, товарищи, чехи заняли все посты, окружили патрулям и народный дом, где был совет Раб, Крес., Казацких и Красноармейских депутатов.
В народном доме уже ничего не было только были два комитета: комитет парт. большевиков и комитет левых эсеров, где я и ещё трое моих товарищей левых эссеров и двух коммунистов уничтожали все списки разных бумаг, т.к. пронести было ничего нельзя, пришлось их жечь. Затем я был отправлен своей партией в город Екатеринбург, это дело было 29 мая 1918 г. Чехи там сильно ещё не задерживали по дорогам, поэтому было можно уехать свободно, а уже 30 мая было уже трудно выбраться из города, но я в то время был уж в двадцати верстах от города в деревне у моего тестя. А ехали мы в Екатеринбург вдвоём с товарищем комиссаром финансов города Челябинска. Когда я приехал в Екатеринбург, то казаки узнали, что я поехал и заговорили, что я служу в государственном банке и наверно утащил деньги из кладовой, и вот теперь хочет с ними спрятаться. Товарищи, казаки все меня знали поэтому, что я уже вначале говорил, что я был назначен и у меня там пятнадцать деревень сродственников. Поэтому они меня знали хорошо и знали так же, что я партийный, но какой картин они этого не понимали и называли меня всегда большевиком. И вот, когда я уехал от тестя, а жена моя с ребёнком осталась у них, то казаки стали наступать на жену и на моего тестя, куда дескать он уехал. Тесть сказал, что он болен и уехал в гор. Екатеринбург лечиться, но ему не верили. "Знаем", — говорит, — "как он лечится, вот надо било ему здесь голову оторвать вместе с твоей. Ишь каков у тебя зятёк, как только приедет, так и сейчас заговорит на свой лад, на большевический, сказывай, куда он уехал!" Стали досылать даже своих жён к моей, что бы она им объяснила по дружески, куда я уехал, но она тоже им говорила, что и тесть.
Тогда за ней стали следить, как только она едет в поле, и за ней тоже наблюдают, куда она пошла или поехала. Они думали, что не повезла ли она мне хлева в лес в какой нибудь шалаш. Наконец, жене оставаться у отца стало не возможно, всюду на неё бросают упрёки, что вот идёт большевичка, у ней муж большевик, да ещё утащил деньги из банку, ей теперь тоже хорошо жить, у ней денег тоже много, и вот ей пришлось ехать домой в Челябинск. Я вернусь, товарищи, немножко назад. Когда мы поехали с товарищем и вперёд, то нам никто не дал лошади не за какие деньги. Тогда мы взяли лошадь у тестя, хотя ему и была нужна лошадь, но нам всё-таки [1] пришлось взять её, хотя на близкое расстояние, а потом найдём, воротим лошадь обратно. Но по нашему несчастью в других деревьях тоже, так деревни там мусульманские, и кто едет куда либо, они подозревали каждого в большевика, потому что там уже ихные старины подписали добровольцами всех мусульман на большевиков, большая агитация против большевиков. И вот проезжая около семидесяти вёрст, мы спрашивали лошадь и так же дорогу, все нас крутили и крутили, всё почти на одном и том же месте. Затем заехали в одну волость, спрашиваем, нельзя ли получить лошадей, нам тоже отказывают, что мы не можем вам дать лошадей, потому что мы даём только по делу службы, а вольным нет. Тогда мы поехали дальше и заехали на одну заимку, где спросили дорогу на Кыштым, и нам сказали. Мимоездом мы заехали на другую заимку, спросили лошадей, и там тоже нет, тогда мы попросились ночевать, нас пустили крестьяне. И вот что же оказалось тогда, когда мы их спрашивать, далеко ли до такой то деревни, из которой мы уехали. Сначала они сказали, что двадцать вёрст, вот на сколько мы уехали.
Утром, как разсветало, ми опять поехали дальше. Тут уж они не далеко уехали. Дорогой заехали ещё в одну заимку на счёт лошадей, но и тут не удалось, тогда мы проехали ещё дальше и слезли с лошади, пошли пешком.
Тут мы держали на Кыштым, потому что там был наш советский военно-полевой штаб, а идти было надо ещё вёрст полсотни. А время было часов шесть утра. Вот и пошли мы пешком да спрашиваем, куда нам надо идти, чтобы не попасть на военные действия, а тем более не попасть бы на большевиков, так как мы уже знали, что мусульмане все против их. Нам сказывают, куда следует идти. Идём дальше и опять спрашиваем, нам сказывают, что вот тут стоят чехи, а вон там разведка красных. Когда мы спрашиваем, как бы нам обойти разведку, нам сказали, дальше идите вправо и никого не задените, а если пойдёте по деревне Алагач, то попадёте на красных, так что лучше идите через заимку Соловьи. А мы и рады были таким об"яснениям и двинулись прямо в деревню Алагач. Идём по улице этой деревни, видим, сидят мусульмане кружком, увидели нас, что то меж собой разговаривать. Подошли мы к ним и спрашиваем, как бы нам попасть в Кыштым и где тут дорога, чтобы не попасть на красных. Они посмотрели на нас и показывают нам дорогу. Я их ещё раз спросил, где ближе и лучше, они нас направляют прямо по улице, и мы пошли. Ушли уже далеко на другой край деревни, товарищ мой обернулся назад и говорит: "Смотри, товарищ, куда то татарин старик бежит так скоро". Я обернулся и вижу, он бежит по направлению к нам, подбегает к одному дому и стучит в забою. Дом этот не далеко от нас, из него выбегают три человека с винтовками в одной форме. Я сразу узнал что это чехи, потому что они были все в кепках. И вот они бегут прямо к нам, держа винтовки на изготовке, и кричат: "Стой". Я говорю товарищу, что это чехи, и ты будь с ними повежливее, быть может, и удастся улизнуть от них, ты только спокойнее и не волнуйся. Потому предупреждал его, что он был слишком нервный и нетерпел чехов за ихни проделки. А они уже близко подбегают, а я, как будто ничего не зная, лёг около своей корзины, которая была наполнена провизией, и стали дожидатся своей роковой минуты. Чехи подбегают, а [2] я встал, пошёл к ним навстречу, и товарищ тоже пошёл. Чехи нас спрашивают пропуск. Я говорю, что у нас пропуска нет, а есть только отпуск служебный, отпуск я взял (товарищи) из банка, а товарищ с переселенческого пункта. Чехи прочитали наши документа, или, вернее, мы им сами прочли, они посмотрели на печати, что они с орлами и больше ничего.
Но они не уверились и говорят: "Браты, мы не можем сами смотреть ваши документы, а придется вас вести в штаб". Я говорю:
— Всё равно, пойдём, но вы скажите, далеко ли ваш штаб?
— Нет, совсем близко, вот тут не далеко двенадцать вёрст.
— О это очень далеко, браты нам сказали, что до Аргаяша всего восемнадцать верст, поэтому нам скоро до поезда не дойти, надо до вашего штаба идти двенадцать вёрст да обратно двенадцать, да тут восемнадцать, значит всего сорок две версты, это очень далеко. А зачем нам идти, вы документы наши просмотрели, что там делать?
Они говорят:
— Видите, браты, мы не знаем, быть может, ваши документы не ваши, кого нибудь другого.
— Что вы, — говорю я, — разве мы можем иметь чужие документы?
— Но может быть у вас свои, но мы не можем вас здесь обыскать, быть может, у вас есть какое нибудь оружие.
Я и говорю:
— Так вы стесняетесь нас обыскивать? Пожалуйста, обыскивайте, мы против этого ничего не имеем.
Тогда чехи стали нас обыскивать. Я конечно сейчас же расстегнулся, и товарищ мой тоже последовал моему примеру. Они нас обыскали и ничего не нашли, хотя у товарища и был браунинг, но он так был спрятан, что его было трудно найти. Когда они нас обыскали, я ещё им сказал, что у меня вон стоит корзина с продуктами, Вы, быть может, в ней посмотрите. Я приношу им корзину, они тоже её обыскали и ничего не нашли. Постояли немного и спрашивают нас, что слышно в Челябинске, что сказывают, там какие то выстрелы, будто город хотят взять белые. Значит, чехи не знали, что они принадлежат к тому числу, что ихняя власть будет называтся белой, или они хотели нас испытать. Мы сказали, что стрельбу мы слышали, но кто там занял, не знаем, как мы поехали, то там были чехи. Они, конечно, помолчали и посмотрели так грустно на нас, что готовы были пожаловаться нам. Я воспользовался этим случаем и говорю:
— Сильно мы устали, как бы пробраться скорее до поезда, и потом бы отдохнули.
Тогда чехи спрашивают нас:
— А куда вы едете?
Я говорю, что у меня вот плохие глаза, и доктор дал мне рецепт, чтобы я купил очки, но в Челябинске нет таких очков, так я хочу с"ездить в Екатеринбург. Я им подаю свой рецепт, который я как раз имел.
— А мой товарищ тоже едет лечится, так как ему нужна операция, и вот там есть хорошие доктора, мы имеем отпуск, я на одну неделю, а товарищ на два месяца, и хотим их использовать в этой поездке.
Чехи посмотрели на нас, и один из них, как видно, старший, и говорит:
— Смотрите, как вам лучше, если вы тут пойдёте, то вас красные задержат.
Тогда я спросил:
— А куда нам надо идти, чтобы не попасть на ихнюю разведку?
Они говорят:
— А вон там держите влево, и там нет их, а здесь около озерка везде посты у них стоят.
— Нет уж, мы пойдём куда подальше, чтобы нас не задерживали.
— Ну хорошо идите, досвиданья (то же).
Когда мы пошли, они всё стояли и смотрели на нас. Я оглянулся и увидел, [3] что они смотрят на нас, как будто не доверяя, что мы служащие. Словом, нам не доверяли. Я им скричал: "Браты, в этом озере вода хорошая, можно напиться?" Я набрал в бутылку воды, и мы двинулись дальше. Оне всё стояли и смотрели на нас, вот так мы и ушли от первой разведки чехов.
Идём дальше и слышим только стрельбу. Тут на полотне жел.дор. была перестрельная фронтовая полоса, раз"езд Селезни недалеко от Кыштыма, верстах в тридцати пяти. Мы шли долго до Кыштыма. Пришли на станцию Кыштым часов в семь вечера, зашли в штабной вагон, где упомещался военно-полевой штаб, там мы отдохнули, поужинали и рассказали, как это случилось в Челябинске. Нас хотели оставить при штабе. Мне предложили быть комиссаром продовольствия, а тов. как опытный в военных действиях, то ему предложили остаться и взять на себя какое нибудь командование. И вот тов. остался, а мне нужно было ехать в гор. Екатеринбург по поручению из Челябинска, я поехал туда.
Приезжаю в город, нахожу комитет партии и сообщаю о положении Челябинска. И потом выпустили в газетку о положении его. Я спросил, какие нам нужно принять меры. Конечно, я ответа не получил, потому что между левыми эсерами и большевиками тогда как раз уже был уже раскол. Поэтому я наказа никакого не получил, меня просто послали работать вместе с большевиками. И я поехал обратно в Челябинск.
Проехал я до Кыштыма, а тут остановился узнать, где мой товарищ. Я узнал от штаба, что он взял себе маленький отряд и пошёл в Андреевскую волость. Тут я пробыл одни сутки, и потом вдруг красная армия стала сдавать Кыштым. Надо искать квартиру, потому что нужно попасть в Челябинск. Квартиры никто не даёт, и вот я кое как уже нашёл квартиру у одного шорника, тут переночевал, утром встал, и что я вижу? Казаки гоняют на лошадях по улице, а чехи... и так далее...
Идут по тротуарам цепью, женщины бросают им под ноги цветы сирени, и выходи встречать с хлебом и солью. Там играют на пионино разные гимны, какие играли при кровавых от бедняковской крови царях, тут слышно, играют на грамофоне "Боже царя храни", вот что я слышал в первый день. Потом стали арестовывать, кто состоял в Советах и избивать их. Я переночевал первую ночь и хотел идти, но шорник мне посоветывал, чтобы я ещё остался ночевать, потому что тут как раз везде разведки, и мог бы я натолкнуться на них. Я ещё пробыл у него сутки и тогда уже подался в дорогу.
Утром я ушёл из Кыштыма, но мне пришлось идти по линии железной дороги. Я и пошёл прямо по полотну. На раз"езде меня чехи остановили, спрашивают пропуск. Я им сказал, что я спрашивал в Кыштыме пропуск (просил) у Вашего штаба, мне сказали, что сейчас нам некогда, а Вы идите туда, где Вас знают. Так как у меня есть отпуск от Челябинского Государственного Банка, чех прочитал (как видно, что неграмотный) и сказал: "Иди". Я конечно не просил и не был у ихняго штаба. Я пошёл дальше и опять налетел на караул, но меня тут тоже не задержали, а уже один из караула сопровождал меня до другого. Второй пост был на мосту железной дороги, где у меня снова были проверены документы. Распросили, откуда я иду, я им сказал. Видите, товарищи, тогда мало сравнительно задерживали, а задерживали только больше по лесам. И вот почему я и пошёл по полотну железной дороги, потому [4] что кто попадёт в лесу, тот мало спасался. И вот этот второй караул меня сопроводил до караульного помещения недалеко от Аргаяша.
В караульном меня отпустили и велели взять в Аргаяше пропуск, чтобы уехать на поезде, и вот я пошёл на эту станцию, где и стал просить пропуск. Пропуск мне дали кое как, и я вышел из конторы. Так как у меня было немножко хлеба и в бутылке вода, я, значит, устроился в железно-дорожном садике, чтобы немножко закусить. И что же я вижу, казаков тут было много, и к счастью моему не было знакомых. И вот я слышу, шум разносится из леса, который находится в саженях двух стах. Затем вижу, выезжают кавалерия казаков и ведут троих пленных красноармейцев. Приводят к этому садику, где находился я, и раздевают их. Пленные разделись, тогда их опять повели к этому леску и остановили у его опушки. Мне было всё видно. Их поставили и хотели расстрелять, но один пленный стал умолять их о пощаде, тогда его взяли и повесили на лесинке, но только не за шею, а за ногу, и тогда зачали стрелять. Мне стало невыносимо жутко, и я направился в станцию (в контору), куда я зашёл, вижу, что они смотрят в окно и говорят: "Кого то стреляют". В это время казаки стали уже собираться в станцию и рассказывать, что я, говорит один, хорошо научился стрелять, прямо в грудь попал. Другой: "Я", — говорит, — "тоже". А третий: "А я", — говорит, — "лучше всех, я этому четвёртому, что по лесу бежал, прямо по шее шашкой, и голова сразу в сторону полетела, а сам всё бежал. Вот, смотрите", — и вынимает шашку, которая вся в крови. Вот, товарищи, на этой станции видел. Тут же пришёл поезд, и я, имея пропуск, залез в вагон. Только я успел залезть, как вижу, ещё прибыли казаки. Я стоял около двери в вагоне и вижу, кто то со мной здоровается. Я сразу узнал своего свояка, он со мной поздоровался и сразу тут же ушёл. Я вижу, что то неладное, что он сразу ушёл. Поезд всё стоит, затем, в котором вагоне я был, мне показалось много офицеров, которые ехали в Челябинск. Как я их послушал, что они говорят, то мне стало сразу противно на них смотреть. Эти офицеры все контр-революционеры. Они хотели устроить погром на евреев в Челябинске, но его конечно не было, как я узнал.
И вот наконец я дождался, когда отправиться поезд. Но я ехал очень мало, на станции Есаульской я вылез, так как пропуск брал, чтобы вылезти и забрать жену, которая была у своей матери. И что же, когда я приехал на станцию Есаульскую, то уже было время 9 часов по старому времени. Я пошёл в деревню к своему дяде. Подхожу к его дому и постучал в окно, тётка мне открыла дверь, я зашёл, и мне стали рассказывать, что тут создаётся на счёт меня. Я узнал от них, что меня здесь казаки давно разыскивают, что жене моей режут глаза мужем большевиком, и что ты не хорошая женщина, потому что жена большевика. Когда я к ним зашёл, то дядя мой выпивает самогонку с казаком другого поселка, но тоже ему и мне сродственник. Как только я зашёл в комнату и стал их расспрашивать, в чем это у них тут дело. Он говорит, что мы охраняем свою деревню от банды большевиков, а сыновья наши ездят в разведку ближе к фронту. И я говорю:
— А что вам плохого сделали большевики?
— Да они все грабили нас и обирали. Ты на нас не сердись, ты человек свой, и мы тебя не боимся, хотя ты и тоже большевик, но уже теперь не быть вам у власти.
Я им сказал, что напрасно вы так скверните большевиков, что они у вас грабили и драли?
— А вот за землю шестьдесят рублей взяли да за коров и лошадей хотят брать.
Словом, много они мне говорили и не хотели меня слушать. Я у них ночевал, так как тётка мне говорила, что ты к тестю не ходи, а то там тебя давно ждут казаки, хотят рубить тебя, а вот лучше ночуй у нас, а я сама завтра схожу к ним и скажу, чтобы твоя жена приехала. Деревня, в которой жил мой тесть, была всего на полтору версты от этой деревни. И вот когда я переночевал, на утро тётка пошла к моей жене, а я остался дожидать у них. [5]
Она воротилась около двенадцати часов, пришла и плачет. Я спрашиваю:
— Что случилось?
— Я, — говорит, — мимо ходом зашла к моему брату и слышала там, что тебя хотят искать у нас. Так вот, а жены твоей нету, она давно уехала домой. Так вот, дорогой племяничик, жалко мне тебя, да не как себя. Если у нас тебя найдут, и нам не здобровать, и нас они изрубят на мелкие кусочки.
Я конечно долго не стал у них задерживаться и тут же пошол на станцию, чтобы взять пропуск дальше. Прихожу на станцию и прошу по старому пропуску новый. Мне тут же чехи написали, и я пошол опять по полотну железной дороги, потому что не было поезда, а оставаться было больше нельзя, и я ушол.
Когда я пришол домой, то дома меня уже не считали живым. Пришол я домой вечером, а на утро пошол в Банк, где я находился на должности. Прихожу в Банк, там уже снова сидит на своём месте управляющий, тот самый, которого мы общим собранием убрали с должности. Я, конечно, явился к нему. Он спрашивает, где я был. Я сказал, что в деревне, вот имею отпуск на одну неделю.
— Ну, хорошо, а скажи мне, ты большевик?
Я говорю:
— Нет.
— Ну, ладно, смотри, если я услышу что нибудь или увижу, что ты будешь злоупотреблять против временного Сибирского Правительства, я тебя сразу запеку, где Макар телят пасёт.
Вот и я остался служить в этом Банке, и так как тут напротив Народный Дом, а в нём была городская библиотека, а в ней были некоторые товарищи мои, и вот тут я начал работать уже нелегально в об"единённом комитете.
НЕЛЕГАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ
Когда я вернулся в Челябинск, то скоро нашол своих товарищей и скоро начал работать нелегально, и начал работать с новыми товарищами коммунистами, с товарищем ГЕРЖБЕРГОМ, и словом эти все товарищи имели свои клички, как и я тоже имел.
В сентябре меня вышвырнули из Банка, и уже я должности не мог ни где найти, так как был уволен я за признания советской сласти. Тогда я стал строить себе свою мастерскую слесарно-кузнечную и стал работать дома железные кравати и решётки на кладбище, и разные ремонты, какие давали. Между прочем, когда я начал работать дома, я стал работать сильнее нелегально, имея у себя на дому типографию комитета и другую типографию, которую я получил от левых эсеров. И вот, значит, когда я имел кузницу свою, я стал в ней работать очень редко не потому, что работы нет, а потому что работать не когда. У меня столько стало работы, что в конце концов я стал выходить в мастерскую через два или три дня. Работа, товарищи, у меня была такова. Нужно было найти подводы, ответственные перед нашей организацией, затем находил квартиры своим товарищам и устраивал их безплатно вместе. Дальше, имея у себя дома машину, мне то-же нужно было исполнять работы, а именно, когда наборщик наберёт, то мне, товарищи, нужно прокатать тысячу, две и три листовок в ночь. А затем я уже стал сам набирать, чтобы было меньше подозрения на мой дом, так как он находился на таком месте, вся ихняя контрразведка ходила. И затем и так у меня стало много собираться лишь товарищей, приезжающих из других городов и с фронта, и из Советской России. Все приезжают ко мне. У меня работали товарищи паспорта и все документы, где и я им помогал. Вот у меня была главная нелегальная квартира. Видите, товарищи, сколько у меня было работы. И вот я, начиная работать дома с октября месяца 1918 года и продолжая всё время вплоть до моего ареста. Я был арестован в марте месяце двадцать девятого марта, половина второго ночи. [6]
АРЕСТ
У меня скрывался мой товарищ по службе Банка Фёдор СКРЕБКОВ, помощник кассира. Он житель города Челябинска, он был послан партией на агитационные курсы в Москву 8-го мая 18 года, а когда вернулся домой, то уже жил нелегально. Потому мне пришлось скрывать его. И вот он всё время скрывался девять месяцев кое где, когда у меня в деревне, а когда и у других товарищей. И вот он ко мне пришол двадцать четвёртого марта деветьнадцатого года, пробыл до вечера. Затем у меня ещё был председатель нашего нелегального комитета, и он тоже был в Челябинске нелегально. И вот оне собрались с товарищем СКРЕБКОВЫМ ехать в город Троицк. СКРЕБКОВ хотел пробраться в Кустанай, а этот председатель побыть некоторое время в городе Троицке. Ещё несколько вернусь, чтобы успокоилось всё, так как его строго преследовали. И что же поручилось? Товарищ СКРЕБКОВ захотел побывать у себя дома, так как назначено ехать 25 марта в 2 часа дня. Вот он и хотел использовать эти часы у себя дома. Но тут то и вышел раковой момент нашей нелегальной партии.
Только они ушли вечером, а утром были замечены шпиками и выданы. В двенадцать часов дня были арестованы и увезены в контр-разведку, и что же получилось, не знаю, как сказать, кто у них прав и кто виноват. Когда у них стали или в доме искать, зачались допросы, то после вскоре начались аресты нашей организации. Значит, 25 оне были арестованы, и уже двадцать восьмого было мало арестованных. Я, товарищи, немного вернусь обратно. Эту неделю, товарищи, у них была большая заготовка удостоверений (паспортов на бесрочной книжке), и когда мы узнали, что они арестованы (первые товарищи), мы и поторопились скрывать наши концы, но было уже поздно. Как раз к нам ещё приехал товарищ КРИВАЯ, и у ней уже на квартире была контрразведка, хотели её арестовать. По ихнему несчастью мы узнаём, что она есть и скоро должна быть, и мы стали её следить на станции, где и дождались. И она была привезена в мою квартиру. Это дело было как раз двадцать седьмого марта (19 года).
Я как раз в этом месяцу должен был быть мобилизован белыми, а так как я, будучи мобилизован, должен оставить свою работу и итти на фронт, поэтому они должны и лишится и меня, и квартиры, так как у меня хотя и свой дом, но в нём были мои родители при мне. Конечно, они не боялись этой работы, которая у меня велась. Даже отец мой даже сам мне всегда помогал печатать листовки, за то и поплатился жизней. Это я потом скажу про его. И вот, товарищи, когда я услышал, что наших товарищей арестовали ещё четыре человека главных товарищей. Назову фамилии всех: товарищ ГЕРЖБЕРГ, Председатель Самарского Совета. Затем товарищ ЛОБКОВ, этот товарищ прибыл через фронт, он тоже был председателем Омсковского Совета, какого правильно не скажу, человек деятельный работник. Затем товарищ Григорьев, тоже ответственный советский работник, он сражался в пределах Троицка с властью Дутова и где действительно совершил действительно гениральное сражение против 25 казаков. Которых было уничтожено две трети в рукопашном бою, но он и сам был сильно поранен. И четвёртый товарищ Шмаков, у которого собирались военно-революционный комитет. Вот эти товарищи были арестованы 28 марта 19. А так как мне нельзя было жить дома, потому что меня могли бы мобилизовать, и уже устроился работать на оборот в ту мастерскую, в которой он. Я раньше работал несколько лет тому назад, где производилась работа [...]колок и частная работа. Когда я пришол домой и узнал, что эти товарищи арестованы, а у меня была товарищ КРИВАЯ. Хотелось её сначала отправить в Екатеринбург, а потом скрыться самому, потому что я уже сразу догадался, [7] кто выдаёт. Вот к моему несчастию это не удалось.
Мой дом был окружённый двадцать девятого марта 19 года, половина второго ночи. Я спал и все мои семейные тоже спали. Кто-то постучал в ворота. Отел мой вышел узнать, кто там. Как только [...] уже был арестован, а затем в к моей кравате подошол [...] неприятельской контр-разведки с наганом в руке и кричит: "Документы!" Когда я встал с кравати, то был тут же арестован. Затем меня вывели в кухню, и я сразу был порожён. Я увидел товарища ЛОБКОВА, который, видно, был сильно мучан и терзан. Как только он заметил меня, и попросил у того кровопивца, который стоял с наганом у моей кравате, это был начальник сыскного отделения. И вот у него то и просил слова товарищ ЛОБКОВ, чтобы переговорить со мной. Тот ему разрешил, и он обратился ко мне и начал со мной говорить. Я сейчас и никогда не забуду этого голоса, как он звучал в его груди, как его глаза устремились на мой взор. Он говорил так. Например, у нас вообще к солидарности и товарищескому отношению мы и раньше называли друг друга товарищем. И вот он меня в это время первое слово было мне сказано с обращением товарища. За это слово звер начальник сыскнова: "Вот", — говорит, — "Вам товарищи, мы их так угощаем". Товарищ ЛОБКОВ поморщился и стал говорить: "Слушай, Михаил, ты и мы все выданы "Марусей" ("Маруся" это тот самый председатель нашего комитета, который был арестован с товарищем СКРЕБКОВЫМ)", — говорит товарищ ЛОБКОВ, — "что у тебя имеется типография, которая у тебя находится за печкой". Я сказал: "Если есть, так пускай оне её и берут за печкой". Контр-разведка начали ломать печку и достали от туда типографию. Товарищи, когда "Маруся", председатель, фамилия его Образцов, был у меня и даже провёл раз цельную неделю, так как его дома искали агенты сыскного отделения. И вот он знал, что у меня эта доска к типографии, и знал другую типографию, станок, потому что я хотел уехать и раньше ему говорил, что если это Вам без меня понадобится, то вот я вам расскажу, где что лежит. Уехать я хотел потому, что если бы меня мобилизовали, я должен был перебратся в Советскую Россию. И вот ему, как видно, и стало нужно, и он зачал выдавать. Когда меня подняли с постели почти рукояткой нагана, и Соню Кривую тоже узнали, которая ночевала тоже в моей квартире. Кривая тоже хорошая политическая работница и старая партийная, её тоже широко знают коммунисты, как и тех товарищей. И вот на первую же минуту у меня в доме были все арестованы. Значит, я, Кривая, отец мой, мать сестра и жена, и брат. Но мать очень старая, а сестра больная тифом, а брат мальчик 12 лет и у жены ребёнок. То оне были освобождены, а мы трое были отправлены в контр-разведку. Дорогой нас сопровождали восемь офицеров и тридцать человек команды волно-определяющихся, вот как нас вели. Даже по тротуарам напротив некому не давали из публики идти.
Когда нас привели в контрразведку и поставили около каждого часового, чтобы не один не мог сказать слова другому. Затем нас привели в другую комнату, где лежали на полу товарищи ЛОБКОВ и ГОРЖБЕРГ, очень избиты. И вот когда вас поставили в разные углы и тут же поставили часового, которому строго наказали, чтобы мы не говорили один с другим. Затем нас стали выводить на допросы. Первой вывели товарища Кривую. При допросах её очень сильно били. Били её в пять розог, дали одну настилку, тоесть штук полсотни, а потом увели в другую комнату врозь от нас. Затем вывели ЛОБКОВА и стали его допрашивать. Его тоже били сильно, ему дали сразу две настилки и били его шомполами. Когда его привели, затем повели и меня.
Когда меня привели к следователю и стали допрашивать, прежде всего, предварительно дали прикладом по шее и спине, а затем стали допрашивать, что у меня ещё есть и так далее. Когда я стал отказываться, то мне один офицер как ляпнул по морде [8] рукоядкой револьвера, я тогда стал молчать. Меня тогда положили на пол, и стали пять человек по обе стороны, и трое взяли шомпула, а остальные взяли резиновые нагайки и хотели меня бить. Я им сказал, что вы можите меня сейчас вывести во двор и там расстрелять. Тогда мне ещё один дал прикладом, а следователь велел привести Образцова ("Марусю"), и его привели. Он стал в дверях и ухмыляется, и говорит: "Здравствуй". Я сразу догадался, что тут дело плохое. К нему обращается следователь:
-Скажи, Образцов, у этого была типография?
— Да, у него.
— А что у него было?
— Доска, на которую выставляли буквы, и касса с буквами, и краска, которою мазали буквы, валики, и ещё мой отец привёз ему два пуда шифры (буквы), которые мы с ним закопали у его в кузнице, и все печати для документов.
— Отведите его.
Его отвели, мне, конечно, опять прилетела плюха.
— Что ещё у тебя есть, сказывай.
Я говорю, что больше у меня ни чего нет. Следователь обратился к агентам, что вы привезли шрифт или нет, а катка тоже нет, а краску тоже нет. Обращается ко мне:
— Ты что врёшь, мерзавец, негодяй, говоришь, что ни чего нет, а это почему не отдал?
Я сказал, что я забыл это, потому что меня скоро увезли, и я из вида опустил.
— А что у тебя ещё есть?
— Больше ничего нет.
— Врёшь, негодяй. Привести Образцова.
Образцова привели.
— Скажи, Образцов, кто был у Вас председателем, а что этот делал у вас?
— Он ничего не делал, только у него находилась типография.
— А что этот старик делал?
— Я его не видал, потому что он дома не был. (Они спрашивали про моего отца).
Образцов обратился ко мне и говорит:
— Ты, Михаил, скажи лучше всю правду, а не смотри на этих жидов, смотри, как их бьют, как сабак, за то, что они молчат.
Он обратился к ним и говорит:
— Больше я ни чего не могу сказать.
Его увели, а меня стали спрашивать про моего отца. Я сказал, что он не виноват, а виноват только я. Отец мой служил в железнодорожном клубе и ничего не знает, потому что мало находился дома. Меня взяли и увели. Затем взяли моего отца и стали его допрашивать, потом он мне говорил, что он говорил, что сын мой ничего не знает, а всему виноват это я. Тогда конечно наплыли, как так сын говорит, что ты ничего не знаешь, и стали допрашивать в месте с ним. И вот я ему и сказал, что Образцов нас выдал и что он показал правильно на меня, а так как он тебя не видал, и ты за меня не заступайся, а то и ты попадёшь безвинно, а меня не выскребешь. И вот тогда следователь его стал ругать:
— Зачем ты старый же врёшь, не в свою пору морду суёшь, тебе надо всю бороду выдергать, так ты не будешь врать, зачем ты врал?
— Я, — говорит отец, — уже стар, а сын мой молодой. Мне пора умереть, а ему можно ещё жить.
Меня и его вывели снова в эту комнату и взяли из другой комнаты Кривую и стали опять её допрашивать и бить. Нам было всё слышно, как она сильно плакала, дали ей сильную настилку и привели к нам её тоже. Их очень сильно били, потому что их узнали, что оне евреи, и их называли правой рукой ЛЕНИНА. Значит, били ЛОБКОВА и ГЕРЖБЕРГА и Кривую, ну и остальных нас тоже били, но не так сильно. Пробыли мы там до утра. Меня взяли и повеяли ко мне на квартиру, отобрали у меня шрифт, краску и валики и ещё нашли библиотеку и всё увезли. Нашли ещё блокады, которые были художественно написаны. Привезли меня обратно и посадили опять в туже комнату.
Мы там просидели до двенадцати часов, и затем нас всех оправили в тюрьму, оставив только одного ЛОБКОВА, и выданных уже оказалось нас порядочно. Оказывается, нас повели четырнадцать человек, а когда мы пришли в тюрьму, там я увидал ещё знакомых товарищей, которые, как я узнал, были арестованы за два дня раньше нас. Привели нас как раз в субботу двадцать девятого марта 19 года. В воскресенье нас стали допрашивать, и я узнал, что ОБРАЗЦОВ и эту типографию, которая у меня была зарытая в земле.
И вот меня снова повезли домой. Мимо меня завезли в контр-разведку, где я снова увидел предателя ОБРАЗЦОВА, и он мне сказал, что я больше терпеть не могу и сказываю, что у тебя есть вторая типография и затворы, и сказал им, чтобы тебя привезли, и ты сам ей выдал её. И вот меня привезли туда и потом повеял [9] домой ко мне. Мне, конечно, сила необходимость пришлось выдать, потому что тут некто не страдал. И вот когда я приехал домой и увидел, печка разломана, везде грязь, сидит караул, и снуют около ворот сфскное бюро. И вот забрали типографию и повезли нас с ней в контр-разведку. Я там просидел до десяти часов вечера, а потом меня казаки увели в тюрьму. Дорогой, конечно, несколько раз попало нагайкой. Я думал что оне меня не доведут до тюрьмы, но нечего всётаки добежал, где и снова был посажен в одиночку.
Просидел я до среды следующей недели, и сново стали снимать допросы, но уже допросы были в тюрьме. На допросах пробыл, и сново отвели в одиночку. А отца моего выпустили, и он был у меня на сведанке в следующее воскресенье. Затем ещё привели несколько арестованных, но мне были незнакомы. Просидел я в одиночке две недели, а потом меня перевели в общую камеру, где я и пробил ровно неделю. А двадцать второго апреля, как раз в первый день Пасхи, меня и ещё несколько товарищей с угольных копей, которых тоже, как я узнал от них, выдал ОБРАЗЦОВ, значит, меня с ними вместе и перевели в пересыльную камеру.
Когда я пришёл туда, то я увидел там товарища СКРЕБКОВА, и я спросил его, как оне засыпались. Он мне рассказал, что их ктото выдал, но он не знает. Он стал меня спрашивать, как я попал. Я сказал, что выдал меня Образцов. Тогда он мне и говорит, что меня бы так строго не судили, если бы меня тоже он не выдал, а то он мой мандат им показал, с которым я хотел ехать в Троицк, и вот меня, говорит, считают как военного организатора. Значит, я узнал, что он ни одного меня выдал, а уже порядочно, и когда ко мне приходили на сведанку, то сказывали, что ОБРАЗЦОВ выдаёт всех, а у нас цельную неделю сидели агенты в квартире и около угла. Так как я жил на углу, то солдаты все ходили мимо моего дома, так как там за углом была казарма. И вот, кто только проходит мимо угла, того и арестовывали и уводили в контр-разведку. Когда контр-разведка сняла пост, то дом мой был снят на фотографическую карточку, и кузницу, и где была типография, значит, всё было снято. И даже дома вот, где всё сохранялось, я тогда не был арестован, я читал газету и приказ Колчака, что если где найдётся большевическое скрытое оружие, имущество, то эти дома и постройки сжигать. И вот я думал, что скоро мой дом скоро засветится от пожара, но этого не было.
Когда нас перевели в пересыльную камеру, мы пробыли в ней до вечера. Вечером сделали поверку, а после поверки открывается дверь камеры и заходит мент (надзератель) и кричит: "Вставай, одевай и выходи с вещами". Мы живо соскочили и моментально оделись, вещи забрали. Дверь открылась и сново кричат: "Выходи". Мы зачали выходить на главный пост, где и начался обыск, и мы узнали, что нас хотят вести в другой город или куда либо. И вот мы стали спрашивать, куда нас хотят вести, но нам не кто не сказал, и вскоре нас стали отправлять на станцию. Сопровождали нас сербы. Нас сопровождалось пятьдесят шесть человек. Когда нас привели на станцию, посадили в столыпинский вагон. В этом вагоне было ещё четырнадцать человек арестованных из деревни тоже ОБРАЗЦОВЫМ.
Нас привели вечером в семь с половиной. Охраняли нас сербы, они и должны нас сопровождать в пути. Нас, как мы узнали, что нас хотят вести в город Уфу. Как вы знаите, что в это время в Уфе была фронтовая полоса, и мы узнали, что нас там будут судить. С нашим поездом как раз и контр-разведка тоже переезжает в Уфу. В вагоне мы были рассажены по камерам. В нашей камере было двенадцать человек, так что кто стояли, а кто сидел.
Когда мы ехали дорогой, я узнал ещё много товарищей, которые тоже были арестованы. Оказывается, он ездил и всех выдавал. Например, с нами попали в одну камеру три товарища, которых выдал Образцов. Они из завода Миньяра Уфимской губернии. И вот нас уже оказалось арестовано шестьдесят девять человек. [10]
Когда мы переначивали, на утро к нам рано пришли наши родные с передачей. Сербы принимали и передавали нам. Мы писали записки, они передовали и от родных тоже приносили. Словом мы получали всё, что приносили раньше, а потом пришла контр-разведка, и моментально всех угнали от вагона, и ни кому не стали давать передачу. Но сербы заходили с другой стороны вагона и приносили передачи.
Поезд наш отправился около обеда, и мы двинулись в путь несчастья ближе к Уфе. Дорогой нас старые солдаты очень грустно принимали, тоесть жалели и писали нам записки, что мы тоже только как доедем до фронта и перейдём на сторону совета. На одной станции нас остановили и хотели вести солдат, но оне окружили и хотели к нам зайтти в вагон, чтобы посмотреть, нет ли своих в этом вагоне. И вот они стали напирать. Тогда к нашему составу приципили паравоз и потащили дальше. Ночами нас не везли.
Когда нас привезли на станцию, там оказалось масса казаков, которые просили у сербов, чтобы им дали хотя одного большевика, мы с ним расправимся, но сербы не давали, и поезд пошол дальше. Сербы, конечно, нас сопровождали хорошо. Когда мы пели революционные песни, и Интернационал, и похоронный революционный марш, сербы нам помогали петь, даже сербский офицер пел. Когда нас привезли в город Уфу, нам конечно сделали поверку и стали выводить нас из вагона. Казаки, которые находились при контр-разведке, стали нас сопровождать в город в месте с сербами. Казаки были на лошадях, и сербы пеши. И вот казаки просили их, чтобы они здали казачьему начальнику и сами бы ехали обратно, но сербы не соглашались и шли до самого города, а как только зашли в город, то тогда сдали и пошли обратно. И вот как только казаки приняли нас, то сейчас же погнали нас быстрее. Шашки обнажили, и вот, где больше грязи, они и гонят туда. Все пришли почти босы, потому что грязь такая густая, чтобы ноги нельзя вытащить. И вот поэтому и пришли много босых, потому что каждый боялся наклониться, чтобы не попало нагайкой по горбу. И вот на конец и перешли в свою новую квартиру в тюрьму Губернскую.
В УФИМСКОЙ ГУБЕРНСКОЙ ТЮРЬМЕ
В Уфимскую тюрьму мы прибыли двадцать четвёртого вечером. Рассадили нас по одиночкам. Мы попали в первый одиночный корпус, корпус, а половина во второй одиночный корпус, в каждую камеру по два и три человека. И вот мы начали в новой тюрьме, но пришла ночь и этих 3-х товарищей не стало. Их увели в контр-разведку и там очень били при пытке. Те товарищи, как раз, про которых я и говорил, взяты в Миньяре: ЖИЛОВ и НОВИКОВ, и ГРАЧЁВ. И вот опять всё стихло. Нас стали выпускать на прогулку, и мы так прожили неделю, а потом сразу обыск и опять ... А двенадцатого мая 19 года нас перевели всех на второй этаж второго одиночного корпуса. Всех вместе посадили. Это дело было в понедельник, а во вторник начался суд Шемякина.
СУД
Суд нам начался 13-го. Зачались допросы с обеда во вторник 13-го мая. И нас, конечно, уже не стали кормить, как полагается, а стали кормить, если сегодня сварят, а на завтра прокислым и холодным кормят, но не подумайте, что мясом, а прокислыми пропками (печёнкой) и ногами. И хлеба давали через день один фунт и это половино соломы.
И вот зачали нас вызывать по одиночке. Сначала вызвали Гежберга, а затем Лобкова и затем Григорьева, я пошёл одиннадцатым на второй [11] день 14-го мая. И вот когда нас судили, и мы все голодом сидели. Суд у нас продолжался долго, до пятницы. В пятницу вечером нас снова стали водить уже не по одному, а по пять и десять. Выводили и вычитывали приговор, кому какой срок. Сорок один человек были приговорены к смертной казне. Могу сказать их фамилии: 1) Гержберг, 2) Лобков, 3) Кривая, 4) Григорьев, 5) Тихов, 6) Лепёшкин, 7) Скребков, 8) Смирнов, 9) Ветров, 10) Преджелковский, 11) Джоковский, 12) Комеляк, 13) Кудрявцев, 14) Лозовский, 15) Берестов, 16) Свинцов, 17) Зыков, 18) Сокович, 19) Петрушин, 20) Бургуев, 21) Кузнецов, 22) Стрыганов, 23) Тихонов, 24) Якимов, 25) Карабанов, 26) Сазанов, 27) Царегородцев, 28) Полещук, 29) Широков, 30) Масленников, 31) Горшков, 32) Петряков, 33) Лихачёв, 34) Жилов, 35) Новиков, 36) Грачёв, 37) это будет я. И остальных фамилии забыл, и эти три последние убиты раньше, про которых я уже говорил. Когда нас присудили к смертной казне через повешание, ммы все решили писать прошения о помиловании. Написали все, не исключая ни кого, и вот передали все прошения начальнику тюрьмы, провели первую ночь в письме, закончили уже утром.
В пятницу вечером не дождались ответа, легли спать, все, не думая, конечно о помиловании, заснули. И уже было далеко ночь, я вдруг проснулся от шума быстрых шагов, подскочил к волчку узнать, в чём там дело. И что же я увидел? Идёт быстрыми шагами по корридору и спрашивает, где камера Гержерга. Надзиратель повёл его по корридору взад, защёлкал замок и его стали выводит. Я разбудил своих товарищей, нас было три смертных в одно камере. Мои товарищи скоро спрыгнули и оделись. У моих товарищей оказалось у одного какой то яд, и вот они моментально его приняли. Я у них просил, но они мне не дали, потому что его было очень мало и поэтому не дали. Я стал продолжать далее смотреть и прислушиваться. Когда Гержберга вывели, то его сейчас же увели. Казаки затем стали выводить Лобкова, а затем вызывали Кривую, но она находилась в женской тюрьме. Стали выводить Григорьева. И вот выводили всех по списку, один за другим, вот и из нашей камеры взяли Царегородцева. Он травился, но оказывается, что этот яд уже не действует. Выводить зачали ровно в час ночи.
И вот когда их вывели несколько человек и вычитали смертный приговор на лестнице, значит, им заменили вешалку — и дали расстрел. И вот зачали выводить во двор. Окно в моей камере как раз было с той стороны, где зачинялась расправа присужденных. Я залез на подвесную койку и стал смотреть в окно, и что я видел, прямо у меня волосы стали дыбом. Увидал следущее: я увидел, как бьют наших товарищей прикладами, рубят шашками, колют штыками. Я видел, как одного товарища рубили шашкой — сначала ему отрубили руку, а потом уже рубили где попало, а затем срубили голову, и он остался лежать около моего окна, истекая кровью. И вот, товарищи, в таком виде зачался расстрел. Значит, пока вели до стены, как четыре приклада было сломано. Значил, товарищи, нас судили в тюрьме и стреляли тут же у стены во дворе.
Когда я увидел такие зверства, мне просто не хотелось выходить на расстрел. Я задумал покончить с собой не в их руках, а от своих собственных рук. Конечно, я уже не самовольно хотел покончить себя, а насильственно. И вот я взял столовую ложку и отточил у ней конец. Ручка ложки была хотя аллюминовая, но я надеялся ей проколоть своё собственное тело, чтобы после его было можно и проколоть сердце, которое для меня дороже всего. И вот товарищ мой лежал и всё наблюдал за мной. Он, как вам уже известно, травился, но яд оказался слишком слаб, и он оставался жить. Вот когда я стал примеривать её против сердца, он мне и говорит: "Ты что делаешь? Разве ты проколешь этой ложкой? Она сломается, и ты ничего не сделаешь". Я, конечно, с ним немного подундил: "Хорошо тебе, что ты отравился, а мне тоже не хочется умирать от такого зверства". Расстрел и убийство продолжались, и я стал изобретать себе новую смерть. Смерть ту самую, к которой я и был приговорён, т.е. я стал искать верёвочку, хотя бы [12] хватило как раз на шею. И вот я её скоро нашёл. У меня была простая корзина, в этой корзине ручка была сломана и связана кручёным шнуром. Вот этот шнур я и снял с корзины и сделал из него петлю, петлю крепкую и длинную. Так что теперь мне не чего выходить и подвергаться ихним терзаниям. И вот я стал поджидать, когда меня только будут вызывать, то я конечно не пойду, а помру лучше в своём доме, т.е. в камере, от своей руки. Так я и решил. Залез я опять на кровать и стал смотреть, но мне стало жутко, и скоро слез и стал смотреть в волчок.
Стреляли и били до трёх часов с половиной. В три с половиной час застучали колёса и стало тихо. Я взглянул опять в окно и увидел, что подкатили два фургона и стали накладывать трупы и увезли. Я долго смотрел и прислушивался, и всё стихло, но потом пришёл надзиратель и приказывает ложиться. Я спрашиваю:
— Что это значит? Почему ложиться? А когда нас будут вешать.
— Вас вешать не будут сегодня, а почему не будут, не знаю.
Мы долго метались с товарищем, но потом заснули, ничего не понимая, зачем нас не повесили.
Я утром спросил надзирателя, много ли нас всех смертников ещё живых осталось. Он говорит, что ещё много осталось, кажется, девять или восемь человек. Когда нас вывели на оправку, тогда мы узнали, сколько нас живых таким образом — когда я шёл мимо последней камеры, я сказал Соковичу, который там находился, чтобы он посчитал, сколько нас пройдёт. Конечно, известно, что не так, и написал записку и положил её в колазет и показал ему на пальцах. Когда он пошёл и взял эту записку, и следующим ходом положил другую (свою), и мы узнали, сколько нас осталось. Осталось нас всего восемь человек. Значит, СОКОВИЧ, ПЕТРУШИН, ЛОЗОВСКИЙ, БЕРЦЕВ, КАРАБАНОВ, КУЗНЕЦОВ, ПОЛЕЩУК и я, всех, значит, восемь.
Было очень и очень трудно ждать смерти. Я, товарищи, нечуть не скрываю своей неприятности. Если кто был приговорён к смерте, тот, конечно, знает, как товарищей расстреляют или повешают, а он останется и мучится. Целый день и ночь ходит по одиночке и стучит головой по стенам и некак не может дождаться роковой секунды. И вот мне тоже пришлось испытать такого ужаса. Я совершенно был спокоен первый раз, когда растреливали моих товарищей. Даже на оборот, я думал, что вот в эти минуты я кончаю своё существование и больше уже я не буду в этих лапах, а буду лежать спокойно. Но когда я провёл эту ночь и пришёл другой день, то мне так стало грустно, что меня сразу не растреляли, а оставили ещё жить и голодать. И вот, товарищи, нам пришлось испытывать семь суток эти самые тяжёлые дни в моей жизне.
Просидели мы четверо суток, и потом нас повели в баню, тут же во дворе. Выгнали нас во двор, но я думаю, конечно, что мы отмучались, сейчас мы будем умерать, но не тут то было. Нас взял конвой сербы и повели в баню. Конвой был очень большой — двадцать пять человек, а нас очень мало. С ними ещё было несколько человек присужденных к каторге. В бане вымылись и опять сидим.
Прошла неделя, нас вызывают в контору, и вот там я и узнал в бумагах, что смертная казнь заменена вечной каторгой всем восьми человекам. Мы немножко вздохнули легче. И вот в то время мы смерти не получили. Помилования мы узнали двадцать четвёртого мая, но это неинтересно, что мы помилованы, потому что хлеба всётаки не дают.
Просидели мы до двадцать седьмого, получили газету и стали её читать и в ней мы нашли, что Красные войска в пятидесяти верстах находятся от Уфы и идут очень быстро, но вы, граждане, не бойтесь, Уфу мы не сдадим, а только вот всё везём казённое имущество для всякой принадлежности. Вот что было написано в этой газете. На другой день у нас взяли всю медную посуду и закрыли нас, и сделалась тишина. Нечего нам не дают: не воды и не купать, и не оправлятся. Вечером поздно уже принесли нам обратно посуду, потому что красная армия отступила. На другой день нас повели в кузнецу и заковали нас в цепи.
Двадцать девятого мая тюрьма вакуируется очень рано. В два часа ночи нас разбудили и стали выгонять во двор тюрьмы. Там нас стали обыскивать и [13] отправлять в разные отделения по приступлению. Нас было всего сорок человек, заковано двадцать шесть нас в месте с кородко срочными каторжниками и остальные красноармейцы четырнадцать человек. Вот нас отделили в розь ото всех, и вот я тогда и узнал, как мы почему остались живы. Когда нас выстроили, то подошол один офицер и спрашивает, кто из нас смертники. Ему показали, он говорит:
— Молитесь вашим богам, что я приехал на автомобиле, и если бы мне не дали тогда автомобиль, я бы не особенно беспокоился о вас. Вот вас эти каких небудь две минуты спасли.
К нему подошёл ещё один офицер и спросил его:
— А что, разве их помиловали?
— Да, — он говорит, — их помиловал ХОНЖИН десять человек, но было уже только восемь, но вот и их помиловали, а остальных два, — говорит он, — помиловали, которые были расстреляны. Мне говорил начальник тюрьмы, что оказались помилованы ПЕТРЯКОВ и ГУЛИКОВ.
Вот чем, как видно, мы не были расстреляны. Потому что им надо было показать, что вот, мол, мы какие добры — тридцать четыре расстреляли, а остальных восемь милуем.
Когда нас всех выстроили, и стали тут же производить обыск и передавать конвою. Нас передали Томскому конвою всех кандальных, которых было всего сорок человек. Когда мы стояли во дворе, то наши товарищи красноармейцы авиаторы летали перед нами — четыре аэроплана.
Очень нам нехотелось уходить из Уфы, но погнали, значит, нас 29 мая после обеда. Когда нас гнали по улицам города Уфы по направлению к вагзалу, то стояли две цепи белой армии, как от тюрьмы так и до самого вагзала, держа винтовки наизготовке, но не к нам штыками, а в противоположную сторону, то есть в другие улицы и переулки. А нас уже вели сербы и русские, но тоже громадное количество. Нас было всего арестованных одна тысяча пятьсот человек. И вот нас кандальных сорок человек шли, конечно, в перёд. Как видно, занимали видное место около штыков. Когда нас вели то публики было очень много, стояла в дали и провожало глазами, а аэропланы нас тоже провожали. Мы слышали, как звучали пушки, и знали, что советская власть очень близко, но не чего не сделаеш, пришлось идти, гремя кандалами, всё дальше и дальше от этого долгожданного и радостного гостя советской власти в глубину Сибири.
И вот нас привели на вокзал и загнали всех кандальных в один вагон. Нар не было, навоз конский не убран, нам ещё наставили один водонос бочек и два судно, так называемые по тюремному параши. И вот когда нас загнали в этот вагон и приказали закрыть все люки у вагона, а двери уже были закрыты на замках, и вот какая сделалась духота, жара, что прямо не как нельзя выносить, а тут ещё и навоз разапрел и поднял свой газ, что и было не выносимо. Мы стали стучать в стенки вагона, чтобы нам открыли хотя два люка или лучше пускай нас расстреляют, а то мы сами все подохнем. Нам позволили открыть два люка, но с условием, если только увидят чью либо голову, хотя и посредине вагона, через люк будут стрелять. Но мы, конечно, и сами уже лежали от жары.
Вот скоро нас оттолкнули на раз"езд Воронки в близе станции Уфы, где мы и начевали, а потом повезли дальше к Челябинску. Везли нас только днём, а ночью стояли. Мы хотели в Урале бежать, тут как раз в одном месте поезд шол очень тихо, но одна беда и не удача — с нами сидели старые крестьяне, которые были присуждены по четыре и шесть лет, тоже за нашу организацию, вот оне то и помешали нам. Оне сразу завопили, что вы от нас не уйдёте, от нас если пойдёте, то мы будем кричать конвоя, и вы не куда не уйдёте, а мы с Вами тоже не пойдём, потому что мы стары и нам не уйти, и к чему же нам уходить, когда мы всего имеем короткий срок. И вот потому то нам пришлось ехать дальше.
Дорогой нам давали передачи. Конвой были старые солдаты, которые и передавали, остерегаясь конвойнаго начальника. На деповских станциях мы всётаки стояли порядочно, где менялся паровоз и брегада, но как мы приехали в Челябинскую станцию тут уже вышло другое.
Когда поезд шол на станцию Челябинск, то жители, как [14] видно знали, что наш поезд должен скоро быть, потому что их было очень много. Например, моя мать, которая как раз была в то время дома одна и успела притти к поезду, ходу пять вёрст. А кто ей сказал, она сама не знает, говорит какаято женщина, что Уфимская Тюрьма вся целиком проезжает через Челябинск. Мать, конечно, не думала, что я жив, но всётаки она побежала узнать от моих товарищей, что они скажут. К удивлению она меня увидела самого. Отец мой был в деревне, и жена моя тоже в деревне. И вот как она только пришла, и тутже подали паровоз, а брегада уже стояла на платформе. Паравоз подцепил и пошол дальше. Не смотря на то, что было уже поздно, нас всётаки провезли ещё на пятдесят вёрст дальше. И мы были в Челябинске первого июня девятьнадцатого года. На раз"езде мы начевали и поехали дальше, всё в глубь и в глубь Сибири.
Скоро мы доехали до Кургана. Там из нашего поезда высадили шесть сот человек красноармейцев в лагерь военно-пленных, а нас в Кургане не приняли и повезли дальше. Привезли в город Омск, там тоже не принимают. В Омске мы оставлены на начёвку. Вот какое вышло впечатление. Я только подумал о том, если нас рабочие Омска здумали освободить, вдруг бы загудели паравозы и депо, вот наши-то наделали-бы. Только мы заснули, и в друг нестого нессего загудели гутки паравозов и депо. Наш поезд был окружён солдатами и нашим конвоем. Ну, думаю, сейчас под предлогом чего либо будут нас выводить и стрелять. Верно, скоро стали ходить и стучать по вагонам: "Слушайте, сейчас вас будут выводить по списку". И в скоре стали вызывать по списку, вызвано было пятьдесят четыре человека.
— Куда их, — слышится голос, — вести прикажете?
— На опушку.
Я думал, ну, значит верно стрелять, но потом мы узнали, что их увели в тюрьму, ведя их около опушки.
Когда прошла ночь, утром нас вывели на оправку, а потом первый раз на прогулку. Окружили нас круглым кольцом конвоиры, и вот мы в этом кольце и разгуливались, гремя подаренными Колчаком бруслетами, наследством Романовых. Перегоняли нас из вагона в вагон за малейшее подозрение к неисправносте вагона. И вот на конец загнали нас в такой вагон, где действительно чуть стенка держится. Ии вот мы и хотели сново попробывать удрать. Я уже организовал своих семь товарищей, которые хотели с удовольствием удрать. И вот когда мы приготовилась к ноче, то опять несчастье наше. У дверей стоял красноармеец и чтото скребался, и вот часовой заслышал и моментально дал знать разводящему, и наш вагон был моментально открыт, и произведён тщательный обыск и осмотр кандалов. И пересадили нас в очень крепкий вагон и повезли дальше в глубь Сибири.
Приехали в Ново-Николаевск. Там нас тоже не принимают. И вот в конце концов нас завезли в город Томск, то нам нас то же самое не приняли. На станции Томск конвой сменился и заступил новый Ячерского полка, который стоял в городе Томске. На станции Томске мы стояли долго, четверо суток, где не получали не хлеба, ни воды, а жара была порядочная. И вот я как раз был старостой нашего вагона, хотел попросить воды, выгленул или вернее стал к окну и хотел просить у часового, чтобы нам дали воды, а тут как раз ходил начальник конвоя, следил, не глядит ли кто где из арестованных. И вот меня он увидел, тихо подкрался под вагоны и выскачил, взвёл курок нагана, который тоскал всё время под мышкой, и прицелился прямо в меня. Я его сразу не заметил, но когда курок он взвёл, я услышал и взглянул в ту сторону, и сразу отскочил, но уже было поздно. Я видел, как вылетел огонь из нагана ствола револьвера и раздамся удар. Я упал на пол от сильного толчка, руками в стенку, и вот он закричал, чтобы открыли вагон. Вагон скоро был открыт разводящим, и он стал спрашивать, всели живы и здоровы. Я говорю:
— Пока все.
— Кто это смотрел в окно? Я видел.
— Вы сами приказали, начальник, чтобы некто не смотрел и не лез к тебе в глаза, кроме старшего вагона, я [15] как являюсь старшим и вот хотел просить воды у часового.
— Но, ладно, я только попугал, чтобы вы на другой рас не смотрели, а если что надо, то стучите в стенку, а когда часовой отзавётся, тогда можно смотреть.
Пуля попала в стенку вагона, проколола её на сквоз и ушла обратно. Зделала дырочку как раз против моей груди. Есле бы она не дала рекашет, тогда могла бы убить. И вот поголодали мы тут четверо суток, повезли нас дальше в Сибирь.
Долго мы ездили. Было очень не удобно. Я уже говорил, что нар нет, две параши, один водонос. Лежать было очень плохо. Ноги один другому клали на ноги, и вот если бы не было цепей, конечно, было бы не так больно, как с цепями. Они сильно бьют другому ноги.
И вот в конце концов нас привезли в город Иркуцк, но там нас тоже не приняли и нас хотели вести в Некольск-Усуримск, но почему то не повезли, а вернули обратно на станцию Ангару, ближе Иркуцка на шестьдесят вёрст. Тут нам сделали вторую прогулку мы тут переначевали, а утром рано в три часа нас повели в Александровскую Центральную Каторжную тюрьму. И вот пришли мы туда уже вечером, это было двадцать пятого июня девятнадцатого года.
Привели нас в пересыльную Александровскую тюрьму, где и оставили нас на карантин. Пробыли в нём двенадцать дней, имея каждый день прогулки по пятнадцать минут, а потом нас перевели в центральную тюрьму. Между прочим, когда мы сидели на карантине, то познакомились с фельдшером и санитаром, которые к нам часто ходили, и вот через них мы получали газеты и кое какие новости, узнали, как движется Красная Армия, что она уже заняла Златоуст и скоро возмёт Челябинск. Вот такие сведения мы получали. Много, конечно, было и опровержениев. И вот наша жизнь и текла, так не жизнь и вернее каторга.
В централ мы были переведены восьмого июля. Когда нас привели, то скоро с нас сняли кандалы. Кандалы мы носили сорок пять дней, и вот теперь нас привели и посадили в общую камеру всех вместе. Жили мы пока ничего, получали два фунта хлеба и обед, сваренный из какой небудь крупы и кипяток, а потом с наступлением осени стало всё хуже и хуже.
Осенью в сентябре месяце, как раз когда бывает праздник Александра Невский, кажется, тридцатого сентября мы до этого вели переговоры с пересыльной тюрьмой, чтобы сделать восстание и выйти обоим тюрьмам в месте, и итти в толпу, и там организовать партизанские отряды. И вот когда у нас было всё готово, и мы решили сделать в тюрьмах в обоих сразу восстание, а поэтому назначили день и число, когда выходить, и кто что должен делать во время выхода. И вот наша тюрьма должна выйти первой и в месте с рабочей командой, которая находилась отдельно от тюрьмы, но и не такое было наблюдение, как раньше. И вот, значит, мы должны с ней выйти первые и разоружить чехов, которые находились в тюремной охране и помещались на против тюрьмы.
Но что же получилось? Пересыльная тюрьма не дождалась нашего выступления и выступила сама в перёд нашей. И вот когда она выступила, то некоторые солдаты прибежали к нашей тюрьме и сообщили чехам, и у чехов было два пулемёта и много патронов и были также бомбы и гранаты ручные. Когда из пересыльной вышли и разоружили гарнизон солдат, в это время чехи узнали и моментально поставили пулемёты на горе, и которая была выше тюрьмы и стали стрелять, когда те подходили к нашей тюрьме. И вот нам уже нельзя не как было выйти, потому что чехи хорошо устроили свою позицию. Их было сорок человек, и вот сколько не бились наши товарищи, но не как нельзя было нас освободить, и мы остались, а оне ушли. Их ушло около пяти сот человек, остались только больныя и кому лень было уходить. Нам после этого не давали прогулки, и мы сидели под строгим карцерном положении, на оправу выводили по два человека и за обедом тоже два, и вот так продолжалось недели две, а потом всё стихло. После этого [16] много поймали из них, которые разбрелись отдельно, и приводили в нашу тюрьму.
После этого всего, нашей неудачи, нам стало грозить зима, так как у нас была вся своя одежда снята ещё в Уфимской тюрьме, а поэтому мы имеем только одне кольсоны и рубашку и ещё некоторые тюремное одеяние, а другие холщовые (парусиновые) простыни. Вот всё, что имелось для обороны. Холода зачинаются, октябрь месяц, я простыл и заболел тифом. Лежал я не помню сколько, говорили мои товарищи, что меня не было около четырёх недель, я находился в тифозной камере. В этой камере уход был таков: приносили кипятку и обед, какой приносили здоровым, такой и больным, и мы сами не ходили на уборку, а у нас были уборные, вот какое отличие больных от здоровых.
И вот, когда выздоровел я и пришёл в свою камеру, побыл я в своей камере здоровым два дня, а потом заболел инфлуэнцией. Тогда уже хлеба давали мало для всех заключённых, когда одну четверть, а когда и осьмую фунта. Со временем давали только картошки две или полторы штуки, т.е. один фунт или полфунта. Вот какое положение было. Я лежал в своей камере порядочно время, более трёх недель в этой инфлуэнции. И вот в конце концов я заболел сильней, и меня опять увели в камеру больных. Там я лежал порядочно время и стал немного поправляться. В это самое время у нас был больной цыган, не знаю, какая у него была болезнь, но он всё время, как только придёт ночь, он всё бегал и что нибудь кричал и дрался. И вот однажды ночью он соскочил и взял сапог, и зачал каждого бить. Я в это время спал, и он мне закатил тоже сапогом. Я же не знал, в чём дело, сразу проснулся, а он уже кричит так сильно, что уши глушит. Все, конечно, испугались и, не зная в чём дело, стали прятаться кто куда, потому что на ногах ещё почти ни кто крепко не мог стоять, а большинство стояли и ходили, держась за нары. И вот я тоже залез под нары и там себе послал одеяло и лёг, а он стал кричать и кидать всё, что попало под руки. Было темно в камере, огня не было, и вот он всё скидал и бил, стоя у дверей, и кричал, сколько есть у него силы. Лежал и заснул, но он снова стал кричать и нашёл в углу камеры швабру и метлу, и стал бить ими по кадушкам и по раме, а потом взял и пролил воду и парашу, и стих. Я лежал и опять заснул. Когда я заснул, и вода подошла ко мне, и я промок весь. Когда я проснулся и сильно замёрз, стал вылазить из под нар и ни как не могу вылезти: сильно слабый и замёрз. Тьма, ничего не видно, когда я вылез из под нар, то долго не мог найти своей постели. И вот тогда я и замёрз так сильно, что не мог ничего выговорить, зубы щёлкают прямо не выносимо. И вот когда я нашол свою постель, лёг и не как не могу отогреца. До утра пролежал, и меня взяло лихорадить, и я сново заболел очень сильно. У меня оказалась болезнь так называемый бронхит, но это бронхит простыл, я его скоро вылечил прогреваниями, стал укрываться и класть подушку, которая у меня была подушка пуховая, затем стал укрывать одеялом в двое и купил шинелку, и вот этим скоро стал поправляться.
Это дело было числа так приблизительно первого или второго декабря, я стал сново вставать с койки. Между прочим, надо заметить, что у нас были фельдшера, которые ходили через два и три дня посещать нас. Средка давали нам порошков с нашитырём и конфорой, но не более одного на каждый рас. И вот я стал немножко поправляться и в одно прекрасное утро, это было восьмого декабря утром часов приблизительно в семь, сделали.
ВОССТАНИЕ
Когда я лежал в больной камере, то товарищи мне писали [17] скорее выписывайся, скорее, а то у нас есть важное для тебя сообщение, которое я тебе могу передать только усно. И вот я не мог выписаться, потому что меня невыписывали.
И вот восьмого декабря утром, когда уборщики делали уборку, приходят в камеру и говорят: "Товарищи, второй корпус разаружил надзирателей и ушли все до одного". Мы, недоумевая, в чём дело, как там ушли не может этого быть, чтобы оне так скоро ушли, да оне уже все во дворе, это дело другое. Камеры наши надзератель закрыл и побежал. Вдруг загремел залп из караульного помещения, потом другой и третий. Мы просидели до обеда. К нам в окно прилетело несколько пуль, мы залезли под нары и там лежим, но пули всё чаще и чаще стали нас посещать.
После обеда, так приблизительно часа в три, начинают ходить по коридору и стучать по замкам. Это товарищи срывали замки с дверей камер. И заходит один уголовный с револьвером в руках и говорят:
— Товарищи, вы и мы все свободны, оружие в наших руках и много патронов.
Я спросил товарища уголовного:
— А у кого находятся пулемёты?
— А пулемёт только один, другой сломан, они у них.
Он ушёл дальше. Я вышел в корридор и пошёл во второй корпус в свою камеру, где я был здоровый. Тюрьма имела два этажа и два корпуса, эти корпуса соединялись коридорами. Значит, тюрьма такова — кругом здание, посредине двор и внизу под"езд. Когда я пошёл туда, я увидел на корридоре своих товарищей, которые ходили с берданами и винтовками "гра".
Я пришёл в камеру, где и увидал остальных товарищей, много оказалось тоже больных. Я спросил, в чём дело. Мне сказал один товарищ, фамилия его Зенчук. Он говорит мне, что:
— Товарищ, сколько мы ждали тебя и ни как не могли тебя дождаться, тов. Бухарин, советовали долго и пришли к тому заключению, что необходимо выходить, а то мы скоро все передохнем с голода и холода.
Действительно, что холод и голод. Холод, потому что нет одежды, а главное тюрьма не отапливается.
— И вот мы задумались выходить, а ещё и потому, что Колчак издал приказ, чтобы во время отступления все тюрьмы взрывать. И вот вздумали уходить, пусть хотя из нас выйдет мало, но мы не все будем этой проклятой жертвой.
— Но так в чём же дело, почему вы не выходите, — спросил я их.
Он говорит:
— Мы кругом осажены. Я взял у надзирателя ключи, мы стали открывать последнюю дверь к выходу на волю. Главных дверей их же я не мог открыть, потому что ключ не тот. В это время надзиратель, который ходил по ту сторону дверей, в это время получился залп из караульного помещения, но так как ворота были из железной решётки, поэтому и нельзя было оставаться тут, а также и уходить назад.
Но я спросил:
— А что вы будете теперь делать, почему Вы затегаете время? Если придёт к ним помощь, тогда вам будет плохо, я уже про себя не буду говорить.
— Нам что будет, то мы увидим впереди, — он мне говорит, — что нам придёт на помощь дедушка наверное вечером, он стоит недалеко.
Дедушка — это был один из партизанских отрядов, фамилия его Карандашвиль. Они были все наготове чтобы выйти. Оне пробовали товарища Зенчук, он как знает военное дело хорошо, потому что он был старой армии офицер, но только не того духа, а духа революционного. И вот он сбил замок у боковых ворот со двора и вперёд за ворота. Тогда солдаты стали моментально залп, но товарищ Зенчук поднял руку вверх и кричит солдатам: "Товарищи солдаты, вы в кого стреляете и кто вами командует? Вы посмотрите назад, кто вами командует, вы хотите стрелять в своих братьев, которые вам хотят отвоевать свободу". Скоро послышался снова залп, и Зенчук был ранен в правую руку, но не очень больно. Он забежал обратно во двор. Солдаты прибежали к воротам и стали бросать через забор ворот ручные гранаты. Тогда товарищам пришлось идти обратно в здание тюрьмы. И вот они дожидаются ночи, если дедушка не придёт, то мы не пойдём через огонь, но всётаки пойдём.
И вот, когда стало стемняться, они разбились по [18] отделениям, и в каждом отделении был назначен отделенный, а тов. Зенчук был организатором и командиром всех. Я тоже попросил товарища Зенчуку, чтобы они меня взяли с собой. Он был согласен, но с другой стороны было плохо, потому плохо, что я не мог ни как идти без чужой помощи. И вот мне пришлось отказаться, и лучше что будет остаться тут в этих несчастных стенах. Я остался пока в этой камере. Тогда оне сделали разведку и собрались уходить, и я с ними со всеми попрощался и пожелал им всего хорошего и счасливой дороги и пошол обратно в свою камеру больных. И вот, как видно, они стали выходить. Затрещал пулемёт, и всё стихло. Ночь была очень тёмная, и они ушли, и больше не звука.
Прошла ночь, стало светать, и тогда зачали снова стрелять по нашим окнам. Окны все постреляны, поднялся в камерах холод, прямо невыносимо терпеть. Кормить уже нас не стали. Камеры были открыты, но выйти нельзя было и в корридор, потому что против корридора как раз стоит церковь, и вот с этой колокольни и стреляли по корридору. Оправляться уже не куда, параши полны и всё выливается на пол. Сильно больные встали скоро помирать, потому что за ними некогда было ухаживать, причём был ещё сильный холод, и они замерзали и помирали с жажды. Вот какое ихнее было положение, потому что нельзя было принести даже снегу. И вот стало самое критическое положение, нельзя также и выносить мёртвых, потому что вместе с ними могут ещё другие помереть. Поэтому, товарищи, нам уже приходилось оставлять трупы в камерах до ночи, а уже ночью вытаскивали в корридор. Мы тоже известно какие здоровые, мы тоже ходим около стенки. Вот те и называются здоровыми, которые пять или шесть человек выносят трупы, которые весом не более как полтора пуда каждый, потому что самим можно догодаться, что там когда помирали, то уже не было мяса, а только кости, поэтому он мертвый и был такого веса. Не скажу, что лёгкий, потому что нам и это очень было тяжело.
Когда пришёл второй день, он был очень плох, но оказалось, что второй день был лучше третьяго. Пришла вторая ночь, и что же мы увидели? С начала вечера, приехала артиллерия, и начался бой. С кем, это пока ещё неизвестно. И вот с того же вечера часов наверно так приблизительно с шести или семи привезли пулеметы, и эти пушки зачали стрелять по направлению от тюрьмы. Началась перестрелка, а потом зачался бой. Прибыло к тюрьме подкрепление, и пошла потасовка. Стреляли очень долго, летели пули и к нам в камеру тоже неско не меньше. Вот скоро пушку увезли назад и поставили где то за тюрьмой и забрали пулемёты, и тоже повезли. Я как раз наблюдал в окно, хотя это и было рисково. Когда это всё увезли, и скоро всё стихло, и в улице не видно ни кого. Долго я сидел на окне и глядел, не понимая, что это такое бы всё значило.
Прошла вся ночь тихо, нигде ни одного выстрела нет. Тюрьма была кругом, ворота тюрьмы открыты, как ушли наши товарищи в первую ночь, так и они и остались. Читатель сразу поймёт, в чём тут дело. Всё было тихо, также как и ночью. Мы просидели третьяго дня до обеда. Хотя я пишу про обед, но мы его уже не видели третьи сутки, вот поэтому то и стали скоро умирать, так что в каждой камере по три и по четыре стали вытаскивать в удобные моменты. И вот этот момент тоже, как на поле битвы после перестрелки убирали убитых, так и мы после этого всего вынесли всех умерших в корридор. После обеда, которого мы не видели снова зачался бой, снова показались на улице солдаты и пулемёты. Начали опять с кем то сражаться. Нам было очень плохо, но некоторые думали, что наверно на них наступает какой небудь партизанский отряд. И вот оне стали наступать, и поднялся опять бой. Там тоже ктото сильно отстреливаться.
К вечеру картина стала всё сильнее разыгрывается, и вот ктото стал отгонять и теснить. Солдаты и чехи стали по немногу отступать. Из дали всё сильнее и сильнее стали сыпать пули в окна наших камер. Нам уже не приходится из под нар и головы высовывать, но некоторые товарищи в камерах говорят, что это нас хотят освободить партизанские отряды. Но я еще спорил, также и спросили некоторые товарищи, что если бы были это партизаны то [19] оне и не стали бы стрелять по окнам тюрьмы, но с другой стороны опять не так. В конторе тюрьмы внизу, как раз под нашим или вернее в нашем корпусе засели солдаты, и там пулемёт гримит и гримит всё время, как видно, били оне по этому пулемёту. Если бы мы находились в нижнем этаже, нас бы скоро убили, а то мы лежали под нарами, и нас пули не хватали.
На третий день осады к вечеру стали уже в первый корпус бросать в окны гранаты, а по каредору тоже, как и по нашему стреляли с колокольни тюремной церкви, так что от туда стали все перебегать в наши камеры, так как у нас ещё спосаться было можно, потому что у нас ещё гранат и бомбы не кидали, а там у них уже засыпают ручными снарядами.
Ночь почти всю также стреляли, дальше не отступали, а утром немножко стало потише, но это скоро прошло, и скоро поднялся уже уроган.
Я еще скажу немножко про положение в камерах. Там уже известно, как люди мучаются, которые были. Камеры все заполняли тифозно-больными, оне уже все умерли во время этой перестрелки, так как у них окны тоже были также выбиты, и они поэтому некоторые замёрзли, а некоторые с жажды. И вот все оказались смертными, а у нас тоже самая поднялась сильная жажда, потому что не было воды, и больные скоро умерали, потому что был сильный жар в каждом больном, и они умерали очень быстро.
Четвертый день, товарищи, это самый жестокий день нашего переживания в этой Александровской каторжной тюрьме. Четвёртый день это был самый крававый день. Четвёртый день это был днём белого террора в Александровской тюрьме. На четвёртый день оне стали сильнее и сильнее стрелять по окнам и в третий корпус бросать бомбы и гранаты. Многие не хотели угодить из тех камер, где оне были посажены. И вот в средине дня стрельба началась только по тюрьме, и открыли огонь из пушек, начали разбивать тюрьму, начиная со второго корпуса. Выпустили сорок снарядов из трёх дюймовой пушки. Снаряды все пробили стенки и попали в камеры, так что вся тюрьма первого корпуса была пробита в громадные дыры. Я в это самое время как раз вышел в коредор и уж пришлось забежать в другую камеру. Эта камера как раз была окнами в этот средний двор, камера N22. И вот в ней ни одного стекла не побито, только и она одна и спаслась своими стёклами, которые дали некоторое тепло. Вот в эту камеру и ещё забежало несколько человек. Когда я забежал в неё, в это самое время началась стрельба из пушки. Мы все легли под нары и успокоились, ожидая смерти. Я думал себе: "Вот первый корпус разобьют, а потом и наш возьмутся". И лежим и ждём, что кому прилетит. Бой сразу стих, но, думаю, значить сейчас пушку поставят с другой стороны и зачнут понукать нас, но случилось совсем не то.
Солдаты забежали в коредоры тюрьмы и стали бросать гранаты ы первый корпус, а затем закатили ещё пулеметы со стороны улицы и выставили их в двери камеры и стали по ней стрелять. Когда по приказанию все камеры прошли с одной стороны, с другой стали выводить и выстраивать в коредоре. И вот когда выстроят человек 25 или 30, тогда уже открывает по ним огонь из пулемёта и сразу всех уничтожают, а потом к нам в коридор забежали солдаты и моментально стали закрывать все камеры на засовы. "Ну",— думаю, — "сейчас и нас зачнут сначала из пушки понужать, а для того, чтобы не убежали в другие камеры, так предварительно закрывали". Но оказалось не то, и почему то солдат стоит с винтовкой в коредоре, которого видно в волчок двери.
Потом после всего мы узнали, товарищи, следующее: что начальник, который взялся за это дело, он хотел уничтожит обе тюрьмы: Центральную каторжную и пересыльную, и вместе там больницу, в которой было около 700 больных тифом. Между прочим, наш первый корпус тоже считался все больные, а здоровые были с месяц тому назад переведены во второй корпус. (Я, кажется, смешал первый корпус, сказал на место втогоо первый, то прошу вас, товарищи, редакцию поправить, потому что [20] был разбит второй корпус, а не первый). И вот когда этот самый храбрый командир хотел разбить обе тюрьмы и больницу, ему не удалось. Он бросил ручную гранату в окно, ему понравилось. Он взял другую, но оказалось, он взял её для себя. Когда он хотел её кинуть, подскользнулся и упал. В это время чешский офицер хотел взять и быстро отбросить её, но она быстрее оказалась. Когда он её схватил, то она моментально разарвалась и чешского офицера убила и этому герою откусила его геройские ножки.
И вот в это время под"ехала как раз тюремная комиссия и запретила расстреливать. Мы оказались первый корпус не расстрелян, как видно, по этому поводу, или быть может что нибудь другое от нас задержало, задержало их. Вот тут начались допросы. Которые были здоровы, многих посадили в тюрьму в одиночку. В это же время вытаскивали трупы убитых товарищей во втором корпусе и раздетых совершенно на голо, вот какое было расправление на четвёртый день этого погрома.
Там во втором корпусе ещё оставались несколько камер живыми, и вот в этой камере столько было набито товарищей, что только было можно стоять. В этой камере упомещалось 18 человек, а их новерное 115 человек, вот какая была масса сгружена. Конечно, я думаю, что тут должна быть болезнь, потому что они хотя и были сначало здоровыми, но такое время вести в таком положении и тоже самое не воды, не хлеба, конечно, было нельзя. Затем ихнии камеры стали переводить после этого четвёртого дня, то есть в понедельник с обеда, которые оказались с отмороженными ногами, а которые раненны, и не было перевязки всё время. Вот какое положение было во втором корпусе.
Теперь я перейду к такому же положению, но только более подробному описания корпуса. В первом корпусе, я уже говорил, товарищи, что там все сильно больные. И вот когда эта перестрелка и погром шёл, окны были все выбиты. Многие больные не могли ворочится на своей постеле, лежали не подвижно. Пули вежали к летели по стенкам, сбивали штукатурку и заваливали больных пылью и кусками этой отбитой штукатурки. В таком положении оне находились и когда мне удалось перебежать в другую камеру, где уже я говорил, что та камера обстрелу не подвергалась, но всё же там несчастье было почти одинаково. Там нас всех набралось в одну камеру 89 человек, а в неё всего входило 25 коек. И вот мы заняли все места под нарам, под столами и на столах и весь пол, который уже был покрыт грязью от параши, в которые мы оправлялись с понедельника и до суботы не выносили из них. Вот какое создовалось положение. Поднялось сильное зловоние, но к этому скоро привыкли, а не привыкли к тому, что стала одолять сильная жажда. И многие товарищи не выносили этого и стали пять свою мочу, но вы уж сами знате, какая у больного моча, как только он выпьет, так умерает. Тут же очень скоро и тихо каких небудь самое большее пять-шесть часов, но и пришол конец, и мочи не стало. Тогда окна камеры замёрзли, вот их и стали употреблять в дело. С них стали скоблить лёд и класть на окна разные тряпки, чтобы достать как небудь воды. И вот что же вышло с этого льду? И набрали води тряпкой, и пили воду, и ели лёд, а вы тоже, я думаю, прекрасно знаете, что этот лед намерзал от испорения воздуха, и этот воздух мы сами надышали и поэтому он тоже заразный и тем более холодный и сырой. Вот такое положение создалось у нас. По этому всему видно, сколько нас умереть. И вот когда солдаты тюрьму заняли тюрьму, то разрешили выносить мёртвых в коредор. И вот мы выносили каждый день по пять-шесть и более человек.
Когда нам дали в пятницу суп, который был сварен в понедельник, то он такой был кислый, как самый крепкий уксус. Конечно, мы уже не смотрели, что там в нём есть живое существо или нет, мы за этим не смотрели. Получили мы этого супу по одной чайной кружки, а в субботу нам дали хлеба по пол-фунту, а воды не давали, и вот тут очень и очень было плохо. В воскресенье нам дали ушат воды три ведра и опять ни чего. [21]
Только в понедельник нам дали два ушата воды и полфунта хлеба, но воды нам далеко не хватило. Мы её разом выпивали, а потом опять сутки ждали, когда привезут снова. Воду делили ложкои, что бы было по ровну. Затем наши параши тоже выносили очень редко. И вот в камере была ужасная сырость, все стены были водянные. Поднялась новая на нас армия, эта армия вошь, которой столько было, что трудно сказать. Взять в руки иглу и ткнуть острым концом в пол, и вы попадёте обязательно в спину этой кровожадной твари, вот как было много, разгуливаясь по полу, не говоря уже о своём теле.
Вот стали нас выпускать во двор опоздновывать убитых, которые было навалено четыре громадных кучи, а остатки развалены по двору. И вот нас заставили опозновать. Я тоже ходил и смотрел своих товарищей и не одного не мог узнать. Они так были изуродованы, что их нельзя узнать било, у кого нет черепа, у кого живота, у кого рук или ног. Словом, это было жестокое-ужасное.
После этого всего нас стали выпускать самих за обедом, конечно, под наблюдением надзирателей. Но ходили очень мало, потому что были все босы и больны. Вот так мы жили после выступления наших товарищей с 8-го декабря и до 29-го декабря в таком несчастье.
Я сново в это время заболел дезинтерией и всё время пролежал. Очень было трудно лежать, ухода обсолютно ни какого. Каждый сам за собой ухаживал, а иначе ни кто. Зачем уже стали ухаживать, которые были поздоровее, но и тут несчастье. У нас, как я уже говорил, были все вместе уголовные и политические, и вот они драли сколько угодно за свой труд, а драли уже известно это хлебом и горячей пищей. И когда человек умирал, они его раздевали за частую и заберали всё себе и вот так ухаживали. Когда надзератель приходит, оне ему продают, и он за это приносит хлеба и чего оне хотели: табаку, молока, рыбы, клюквы, словом, что угодно, а наше положение только давать им. Он за тебя выносит парашку — плати хлеб, которого получает полфунта, и его отдаёшь ему.
Пробыли мы до 29-го декабря в таком положении. А 29-го декабря утром приходит старший надзератель и араторствует в нашей камере, называет нас товарищами и говорит: "Товарищи, я хочу Вам сказать радостную весть. Товарищи, в городе Иркуцке сделался переворот, там теперь управляет временное правительство, и вот оно хочет вас освободить. От него сюда приехали делегаты, для того чтобы просить крестьян поддерживать это правительство. Это правительство называется, так как оно выбрано исключительно из правых Эс-эров. И вот у них и правительство называется эсеровское правительство". Затем он говорит, что оне скоро будут у вас, потому что крестьяне все, как Усолия, так и Александровского села, все согласны присоединится к ним и взять тюрьму на себя, снабжать её продовольствием. Это он нам сказал и ушол. Мы сразу поняли, что это снова лаушка, они хотят поймать этим правительством, и так ему ни чего не сказали. Мы хотя знали, что должно быть скоро, мы и сами знали, с часу на час будет переворот, но когда он сказал, то мы ему не поверели. Но он опять пришол вечером и сказал, что к ним пришла комиссия по освобождению и уже ходит по камерам и высказывает речи.
И вот этот представитель зашол и к нам, он сказал, что Иркуцк [взят] восставшими рабочими и крестьянами, и что власть сейчас находится в руках самих рабочих крестьян. "Я пришол к Вам, сообщить о том нашем положении, и вот теперь крестьяне взяли вас под своё покровительство, они вас хотят снабжать продовольствием продуктами. Пока у нас ещё нет никакого правительства, и сейчас выбирайте из своей среды два человека в комиссию для рассматривания ваших дел". Когда он ушол, мы скоро выбрали двух человек и послали и их в канцелярию тюрьмы. Когда они вернулись обратно, расказали нам, в чём дело, то мы узнали, что мы находится гражданами села Александровского, а так как наши дела не рассмотрены, то мы пока будем находится сдесь, и мы выбраны в [22] комиссию для рассмотрения этих дел, а крестьяне нас будут снабжать всеми продуктами. Завтра оне нам привезут хлеба и других припасов, и мы завтра будем тоже начинать работать. Завтра же будут все камеры открыты, будет свободный ход по всем камерам.
Вот легли мы спать, но нам не спиться, не как не могут забыть, все говорят, не кто не молчит. Пришло утро, все на ногах и ждут. Наших делегатов вызвали в канцелярию и скоро нам открыли камеры, и мы пошли узнавать, кто у нас жив, а кто убит и кто умер от голода и холода. Я узнал, что моих товарищей очень и очень мало осталось. САКОВИЧА я уже нашёл умершим это прошлой ночи, а затем ЧЕРЕПОВА, который с нами ехал из Уфы, тоже сильно больным дизентерией, и который умер в следующую ночь. Очень много умерало, я сам наблюдал. Ляжешь спать с вечера, утром встанеш и видеш, рядом с тобой лежит уже мёртвый. Будешь по другую сторону лежащему товарищу, что, мол, этот товарищ умер, и того так же не добудишься, он тоже, оказывается, умер. Много оказалось товарищей и убитых. Например, КУЗНЕЦОВ убит, который был присужден вместе со мной к смерте, и много тех мужиков крестьян, которые ехали вместе с нами, которые не дали нам убежать из вагона дорогой, и вот оне оказались умершими и убитыми.
Да, я стал говорить о свободном ходе по камерам. Когда я пошол по соседним камерам, и мы увидели в окно камеры, как приезжали крестьяни и привозили нам печёного хлеба, и мы очень были рады, рады были не хлебу, а сочувствию к нам крестьян. Мы видели, как оне дают нам хлеба из своих саней, и такие радостнные были у них лица, и вот почему и нам тоже стало весело.
Я хотя и был больной, но всётаки маломальски ходил. 1-го числа января нас стали выпускать часто уже на волю, давали нам полушубки, шапки. В первый день даже давали валенки, брюки и гимнастёрки и по две пары белья и руковицы, словом, одевали хорошо, но в остальные дни уже выдавали только шубы и шапки. Все скоро, в том числе я, получили освобождение, но за неимением лошади я остался до следующего дня. И тут беда, то же нет лошади, и я уехал только на третий день, как раз в последний день перед рождеством, и был увезён в село Усолье, где и пробыл пять дней.
В воскресенье мы, желающие ехать домой, записались и вечером пошли на станцию Ангору. Я хотя и был больной, но мне не хотелось оставаться тут в околодке. Я поехал по направлению домой. И вот, когда я пришол на станцию, до которой было всего две версты, придя туда, я заболел, но всё таки поехал. Доехал до Черемкова, где мне и пришлось слезти. Потому что у меня дезинтерия открылась сильно, и я уже не мог ехать и остался в общежитие Черемхомского Комитета помощь политически оосвобождённых. Там мне и пришлось лежать на нарах без всякой помощи. Я себя сдерживал, как в тюрьме, так и в Укоме от дезинтерии пережонными сухорями. Лежу, не могу двигаться, поэтому было очень трудно пережечь хлеба. Было очень трудно, но я кое как выпросил повора, чтобы он мне нажог хлеба. И вот он мне нажог, я поел и опять чуть поправился, но скоро у меня случится сильный жар и маленькая опухаль, и вот я поэтому остался и от второй партии, которая поехала из Черемкова по направлении в Россию.
Я пролежал четверо суток, а потом меня отправили в санитарный поезд, который находился на станции Черемкове. Когда нас привезли, я там заболел не только дезинтерией, а ещё заболел восполением почек, сделалась опухаль, и я тут пролежал около недели, а потом наш поезд ушол дальше в Сибирь, ближе к Иркуцку, на станцию Хатарейная. Там мы порядочно простояли, больше недели, а потом были переведены Иннокетовскую, — это военный город вблизи Иркутска. Там наш поезд стоял тоже приблизительно с неделю, а потом нас свезли на лошадях в город Иркуцк в военный госпеталь. Я туда был привезён 26 декабря (*января) 1920 года.
8 февраля город Иркуцк был на осадном положении, к нему подходил тогда Каппельский отряд. Он грозил Иркуцку большой силой, но все рабочие сразу все пошли добровольно записываться в армию, и моментально было сформировано большая сила около 16000 тысяч, и сразу была вся банда разбита. [23]
Конечно, Иркуцк был весь почти эвакуирован, и когда была отбита эта атака Каппеля, то очень долго шол обратно обоз, так как своего было много и у Каппеля тоже было порядочно взято.
В Иркуцке все улицы были забарикадированы камнями и мешками с песком и глиной. Я в Иркуцком военном госпитале пролежал до 24-го февраля, а потом сам выписался и пошол в общежитие, и где пробыл до 1-го числа марта месяца. 1-го марта мы пошли на станцию Иркуцк и скоро поехали домой. Я был слишком слаб и настолько худой, что своей рукой охватывал все ноги и руки, вот как меня острагала дезинтерия. Когда я поехал домой, стал скоро поправлятся. Поправился скоро, но только был без ног, то есть ноги были, да я на них ходить немог.
Когда же я приехал домой, то уже был такой полный, что сам себе удевлялся, но эта полнота была слишком слаба. Когда я пришол, товарищи, домой, то я уже узнал, что отец мой умер с горя, думая о мне и мучаясь при белых. Он потерял всё своё здоровье и не дождался меня всего один месяц. Приехал я домой, ходить совершенно почти немог, ноги сильно болели. Приехал я 1-го апреля, пролежал немного, чуть поправился и пошол на регистрацию партийную и военную. В партийной организации я был зарегистрирован, а потом пошол туда, куда мне сказали. Вот я и пришол и был направлен в Губчека, я там зарегистрировался, и меня, оказывается, зарегистрировали как перебещика. Я этого, конечно, не знал, какое правило, я даже не спросил, когда меня назначили на комиссию. Я сдал свой документ и думал, что так и надо.
Когда я пришол на комиссию, мне дали один месяц отпуска. Когда я через месяц явился, то меня и мобилизовали как перебещика, а мои товарищи все остались и не ходили туда. Тогда я спросил, почему это вы мне не дали отдыха, ведь я сильно утомился. Тогда разобрались, когда я уже был на распределительном пункте, что согласно телеграммы N1007 все административаные должны пользоваться двух месячным отпуском для успокоения нервов. Они мне предлагали ходатайствовать, так как я уже был принят и зачислен, поэтому Губвоенкомат не мог уже сам освободить меня, хотел ходатайствовать перед Центром. Но я не захотел этого и стал служить на военной службе, потому что всётаки хотя и больной, но сейчас известно лечиться некогда, а надо защищать то, за что я пострадал и быть может пострадаю, но буду стоять твёрдо и каждому пролетарию советую стоять за советскую власть, за диктатуру пролетариата.
Я скоро был назначен в запасный инженерный баталион в Миасский завод Челябинской губернии, а от туда был назначен на курсы в Москву в высшую стрелковую школу. В школу оружейных мастеров, где я сейчас и нахожусь 7-го сентября 1920 года.
Товарищи, автор я, как видите, неграмотный, поэтому буду просить вас, собирайте и изложите более подробнее и лучше. Я писал эту тетрадку, но не знаю, как это назвать или биографией, или чем другим. Я хотел бы назвать это "Выходец с того света" или "биография". Вы добавите, что я считая с октября 1918 года до марта 29-го дня 1919 года всё время проводил нелегальную работу, и так же у меня много скрывалось товарищей, которых так или иначе, но приходилось питать часто своими продуктами.
Я прошу Вас, товарищи, чтобы вы мне помогли поступить в школу политической. Так у меня одно стремление. Я уже говорил, что у меня есть много деревень, в которых меня очень хорошо знают, потому что все сродственники. И город меня так же знает. Приежаю в деревню, мне задают некоторые вопросы, на которые я не могу ответить. Я отдан всей своею мыслию и чувством только советской власти, при чём прошу советскую власть о том, чтобы она дала мне знание, которая бы меня оправдала.
В городе Челябинске мне предлагали остаться заведывающим мастерской, а также хотели оставить во многих местах советских учреждений, но я и потому не остался, что у меня нет политического знания.
МИХАИЛ БУХАРИН
Адрес: Челябинск, Тагильская улица, дом N216, БУХАРИНОЙ
[24]
ЦДООСО.Ф.41.Оп.2.Д.64.Л.1-24.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|