↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
"Страж брату своему"
Взрослые вечно обманывают детей. Врут им, что мама и папа всегда будут рядом, грозят смертельными болезнями из-за недоеденного супа. Чаще всего взрослые не верят в свои выдумки и не особенно на них настаивают, но в некоторых вопросах, если взрослые глупы или боятся сказать правду самим себе, они начинают упорствовать и требовать, чтобы малыши разделили их давние заблуждения.
Когда родители начинают проповедовать все прелести доброты и всепрощения, они вкрадчиво обещают своим детям "говорить с ними, как с взрослыми", и горе тому ребёнку, который посмеет усомниться в пользе человеколюбия. Бунтарь останется без сладкого и будет лишён вечерних сказок, пока не обратится на путь истинный и не признает, что насилие — зло и с любым человеком можно непременно договориться. Очень скоро, полный миролюбия птенец, впервые отлетев подальше от родного гнезда, столкнётся с законами школьных коридоров. Скорее всего, он не сломается, ведь ему всегда говорили, что сильный человек выше обид. Он изменится, но никогда не сможет забыть всю ерунду, про которую ему когда-то задушевно врали. Чтобы выжить, ему придётся изменить, слегка подправить усвоенные когда-то святые принципы, ему придётся утвердиться во мнении, что с хорошим человеком, конечно, незачем ругаться, а плохого же, при случае, можно избить до полусмерти. И это уже почти правда. А вся правда заключается в том, что на самом деле подонки зачастую очень сильны, гораздо сильнее, чем повзрослевший малыш, но это не так уж страшно — ведь в океане жизни есть достаточно места, чтобы сохранить в целости, и шкуру, и совесть. Но если малыш пуглив, не слишком умён и самолюбив, то он станет считать негодяями только тех, кто слабее его, тех, на кого можно напасть, не боясь ответного удара. Он превратится в клоуна, который на потеху публике бегает на четвереньках по арене, спасая мышей от кошки; в клоуна, который считает себя древним героем и с упоением врёт своим детям про идеалы гуманизма. Хотя Ницше, безусловно, и был прав, предостерегая борцов с чудовищами от опасности самим обратиться в объект своего преследования, однако, в наши дни, увы, это предупреждение уже мало к кому относится, современные борцы с драконами всё чаще превращаются в обычных шутов.
Лёшка Палевский не был интеллигентом, он не читал Ницше и не знал о его предупреждениях. Мой друг детства был способен ударить лежачего противника, но лежачим сперва он делал его сам. Лёшка был способен на многое, а самое главное, он был способен словом и делом постоять за себя и за то, что считал справедливым. Он не был любителем махать кулаками, но, не имея привычки уклоняться от дворовых дуэлей, с возрастом Лёшка стал настоящим уличным бойцом.
По пустякам Лёха не дрался и руки из-за чего-то мелкого и житейского не пачкал. Поводы для драк у Лёшки были всегда похожи на тосты. За девушек. За справедливость. За друзей.
— Ты чего к малому лезешь?!
— А ну, подвинься! Дай бабуле пройти.
— Повтори, гад, что ты про Таню сказал?
Кулак очередного оппонента бессильно тыкался в пространство, где ещё секунду назад была Лёшкина челюсть.
— Мне не нравится, как ты со мной разговариваешь, — произносил свой приговор Лёшка, нанося ответный удар.
Отдельной темой Лёшкиных разборок было еврейство. Очень он переживал из-за национальности своей мамы, а заодно и за весь еврейский народ.
Мы дружили ещё с детского сада, с тех времён, когда неуклюжими малышами отпихивали друг друга от приглянувшейся игрушки. Когда же мы стали постарше и могли бы уже потолкаться из-за девочек, оказалось, что наша дружба повзрослела вместе с нами. А кроме того, имея разные склонности и непохожие вкусы, мы почти никогда не имели причин для соперничества. После многих лет упорной борьбы, моим наивысшим спортивным достижением стал третий разряд по шахматам, Лёшка же едва ли не каждый год получал разряд в очередном виде спорта, к которому вскорости утрачивал всякий интерес. Я терпеть не мог быть частью коллектива, и даже в футбол во дворе играл на обособленной позиции вратаря, Лёшка же был прирождённым капитаном команды. На уроках я давал ответы с полным безразличием к учебной программе и к отличным оценкам, которые обычно получал, Лёшка же с азартом спорил с учителями из-за каждой запятой и пару раз чудом не остался на второй год. Я ночи напролёт читал неведомые школьной библиотекарше книги, часами бренчал на стареньком пианино, безбожно уродуя классические ноктюрны, Лёшка же из всех видов искусств, следуя завету вождя рабочего класса, больше всего уважал кино. Помнил всех актёров, режиссёров и даже сценаристов со времён братьев Люмьер, и к удивлению всяких начитанных снобов обладал исключительным вкусом. И обсуждать содержание фильмов или отдельных эпизодов Лёшка мог только с такими же, как и он, фанатиками кинематографа. Пересказывать увиденное кому попало Лёха терпеть не мог.
В один из никчемных студенческих вечеров, на засыпающую от зубрёжки студенческую общагу обрушился Лёшка в новенькой форме десантника. Между делом он сообщил нам, что в роте его прозвали Лаки, должно быть, усмотрев немалое сходство с известным гангстером, про которого как раз вышел трёхчасовый боевик. Все более-менее культурные программы на продолжение вечера Лёха отверг.
— Боулинг? Бильярд? Не годится! Я и так три недели в армии шары катал.
Был предложен коллективный просмотр того самого боевика. Но оказалось, что наш киноман каким-то образом, сидя на армейской базе, умудрился фильм посмотреть и второй раз видеть "это барахло" не желал. В компании по ошибке присутствовал один недоверчивый мудак, который решил провести экзамен.
— А о чём этот фильм? А с чего начинается? А в самом конце?
— А в самом конце ты пойдёшь на хер! — рассвирепел Лёша, — Бегом!!!
Не знаю точно куда, но напуганный экзаменатор действительно потихоньку ушёл.
Лёха. Алексей Палевский. Двухметровый дуболом. Русые волосы, неизменно коротко, немодно подстриженные. Всегда какое-то мерцание в глазах. Говорить неподготовленному человеку с Лёшкой было невозможно. Сплошной поток шуток, подколок, невероятных, но правдивых, историй, извинений за подколки, новых оскорблений и страстных обещаний больше никогда. И всё это на отличном разговорном, а следовательно — непечатном, русском языке. И мышление у него всегда было... Ну, как бы это сказать... Образное.
Идёт Лёшка с компанией по саду имени Шевченко. Весна. Блеск. Стоит каменный поэт в причудливой позе, цветут каштаны, капает мороженое. И вдруг одна девушка, с румянцем на дородных щеках, замирает посреди аллеи и отчаянно кричит.
— Дятел! Ой, глядите, дятел!
Компания останавливается, все крутят головами и пытаются понять, что так взволновало жертву урбанизации. Встречные люди шарахаются в разные стороны, а дитя природы тычет недетским маникюром в поднебесье и восторженно вопит.
— Дятел, да вон же дятел! На самой верхушке, на веточке!
Лёшка смотрит на простодушную натуралистку и задумчиво говорит: "Вот бы, Олька, тебя к этому дятлу на веточку. Полетали бы". Абзац.
Уже лето. Лес. Пикник. Чей-то день рождения. Лёшка как всегда в ударе — пожар на фабрике бенгальских огней. Довольно быстро становится понятно, что очередная Лёшкина подружка, совсем ещё не знакома с особенностями характера своего кавалера.
— Лёш, перестань, — начинает она наставлять моего друга, — ты ведёшь себя, как дома.
— А что, дома я себя как-то не так себя веду?!
— Т-так...
— Тогда грызи шашлык, а не меня.
Абзац.
Девушка была гордая. Кушать молча было не в её правилах. Потом Лёша, конечно, в своём хамстве раскаялся. Посылал к ней парламентёров с цветами, нас, как в песне Высоцкого, посылали обратно, Лёха настаивал, девушка упиралась. Букет от всей этой беготни зачах. Раздосадованный Лёха принялся ей звонить. На все Лёшкины заклинания родители девушки упорно отвечали одним и тем же неизменным вопросом.
— И что вы, молодой человек, хочете?
Ищущий примирения Лёшка блеял что-то лирическое, но на третий раз озверел.
— Надю можно?
— И что вы, молодой человек, хочете?
— Я хочу... её... и забыть!
Прийти к соглашению в этом вопросе сторонам не удалось и примирение не состоялось.
Лёшка, Лёшка... Хам отпетый. Мурло. Как он умел любить... Асю, своих друзей, маму. Маму он любил с каким-то эпическим размахом, до покушения на убийство её обидчика. Это было в девятом классе, Лёшка и его мама, Жанна Львовна, ехали домой с рынка, закупив кое-какие припасы на зиму. В долгожданный трамвай сумели влезть сто человек с мешками картошки, торбами, баулами и бутылками подсолнечного масла, которое в тот день Аннушке всё-таки не удалось разлить. Жанну Львовну мотало в удушливой толпе, руки её срастались с сумками, лицо набрякло от напряжения. Назревал сердечный приступ. Лёша обвёл глазами безмятежно сидящих пассажиров. Прямо около него развалился один из тех типов, что ездили на базар попить пива, перепробовать всё что удастся, ещё попить пива, над кем-нибудь покуражиться и ещё попить пива.
— Уступите место моей маме, пожалуйста, — цепенея от непривычной вежливости, сказал Лёша, — ей плохо.
Мужик сумрачно взглянул на молодого паренька, рыгнул и лениво процедил сквозь зубы.
— Пороть тебя надо, с-сучонок.
Лёха бросил на подонка тяжёлый взгляд и промолчал. Но Жанна Львовна тоже услышала и затрепетала.
— Лёшенька, оставь, не надо, Лёшенька! — еврейская мама, оттёртая от своего единственного птенца потными, равнодушными спинами, кудахтала, как целый курятник, углядевший лису.
От этого Лёшка стал темнеть лицом. А мужик, вспомнив, должно быть, что не успел на базаре выполнить всю свою обязательную программу, решил покуражиться над Лёхой и хлопнул его по шее. Дальнейшее, как говорится, без слов. Хотя слова-то были. Жанна Львовна причитала и взвывала к сочувствию набившейся в трамвай толпы. Мужик ещё что-то говорил, рыл себе могилу полного профиля. Лёша смотрел на обидчика молча. Зная Лёху, могу предположить, что это было страшно. И сидящий тоже что-то почувствовал, замолчал и даже отвернулся. Жанна Львовна понадеялась уже, что всё закончится благополучно. Но тут трамвай остановился, мужик лениво поднялся, рыгнул ещё раз на прощание и вышел. Спустя полсекунды, сметая входивших в вагон, следом за ним выскочил Лёшка. Жанна Львовна закричала отчаянно, забарахталась, пробиваясь к выходу.
— Убивают, о-о-ой! Лёша! Убивают!
Трамвай испуганно замер. Пялились в окна. Ну, пацан выпрыгнул на остановку, сумки аккуратно поставил на скамейку, ну, мужик ему что-то говорит. Но убивают?
— А-а-а!!! — на последней грудной ноте разрывалась Жанна Львовна, прорываясь к сыну.
— Мужик, ты не прав, — придушенно сказал Лёха.
Потом он рассказывал, что в тот момент уже ничего не слышал. Так что вздумай даже мужик попросить прощения, ему бы это уже не помогло. Но он, хоть и начал перед смертью что-то соображать, всё ещё хорохорился.
— Ты мне, ты...
— Ну, что, сука? — спросил Лёша, приставляя полоску стали к ширинке мужика.
Тот завибрировал всем корпусом. Ножом Лёха, конечно, никогда не пользовался, а ту злополучную финку днём раньше отобрал у наглого, малолетнего гопника, который пришёл в нашу школу качать права. Лёшка пожалел выбрасывать красивую игрушку и решил её при случае кому-нибудь подарить. Вот случай и подвернулся.
— Не надо было хамить, — проговорил Лёшка в побелевшую морду мужика и, не слыша его возражений и надломленного вопля своей мамы, неумело воткнул в мерзавца нож.
Лёшку спасло чудо. Нечто немыслимое. Мужик заскулил, согнулся пополам и мелкой рысцой улепетнул вместе с ножом в ближайшую подворотню. Трамвай дёрнулся, загремел и укатил со всеми свидетелями разом. У Жанны Львовны подкосились ноги, она опустилась на краешек скамейки и только беззвучно что-то шептала, пытаясь схватить сына за руки. Опытный воин маму с поля боя эвакуировал незамедлительно. Вместе со всеми сумками.
Подхваченный, как и многие тогда, малопонятным ветром дальних странствий, Лёха вывез свою маму на обетованную землю с таким бешеным азартом и напором, что останься на месте железный занавес, Лёшка дотащил бы его за собой до самой Палестины. Я вполне могу себе представить Лёху, сходящего по трапу самолёта с Жанной Львовной на руках, с таможенниками, комсоргами и прочей нечестью, цепляющимися за его ноги со злобным писком: "Где печать?! А взносы, взносы-то не уплачены!" Но ветра, разрывающие на части одряхлевшую Империю, смели железный занавес, и маленькая семья Палевских почти беспрепятственно добралась до приморского города, о существовании которого вплоть до отъезда даже не подозревала.
Никто не мог устоять перед ветром перемен. Его дыхание было заразным — одни бросали родной дом и ехали прочь, другие оставались и крушили дом, в котором прошла их жизнь. Странное это было время, время, когда одни разбрасывали, а другие собирали брошенное, одни плакали, а другие над ними смеялись, одни открывали объятия, а другие от них уклонялись, одни растерянно молчали, а другие с жаром говорили, но Империю, как могли, разрушали все.
Деловые скупали доллары, меняли дачи на иконы, книги на марки и машины на самородки. Всё что можно заглатывалось или засовывалось в зад. Если же вывозимый предмет ни с кого конца не лез в эмигрантское тело, то подкупали таможню. Чиновники всех мастей продавались оптом и в розницу, искренне презирая при этом своих покупателей. Иногда, впрочем, таможня не давала добро...
— Йосиф Потапыч, я всё понимаю, но это же самородки. Да, как же махонькие, вон тот с мой кулак будет. Не надо пилить, Йосиф Потапыч, это ж вышка по прошлым временам. Хоть сто тысяч. Вы уедете, а что мне с деньгами в тюрьме делать? Кораблики из них строить?
Если таможня артачилась, покупались справки...
— Это не бриллианты, это окаменевшие слёзы моего прадедушки Пини. Он рыдал, когда озверевшие большевики отбирали у него последнюю лавочку. Эти сорок семь стариковских слёз, всё, что осталось у нас в этой кошмарной стране.
Если капитала на подкуп уже не хватало, то ломали на части, упорно засовывали в зад и везли, везли, везли. Пустели полки ювелирных магазинов, музейные крысы сбивались с ног, вынося раритеты, припрятанные в запасниках, браконьеры уже не успевали потрошить осетров. За всё вывозимое добро платили, в основном, рублями и водкой. Постепенно пропорция между водкой, рублями и всем остальным нарушилась и Империя рухнула. Хотя, как знать, возможно, она бы смогла устоять, будь в ней тогда достаточно людей подобных Лёшке. Тех, что могут, стиснув зубы, держать оседающий потолок, пока остальные проспятся и придут на помощь.
Отъезжающие делились по имущественному цензу на три категории. Во-первых, немногочисленные магнаты, не сообразившие, как можно будет поживиться в наступающем хаосе. Они обращали свои цеха, квартиры и машины в валюту, драгоценные металлы и другое движимое имущество.
В нашем городе, один такой аристократ, с характерной фамилией — Хан, нанял полбатальона обездоленных стариков, и те тащили за границу Ханские видеокамеры, магнитофоны и прочие электроприборы в промышленном количестве. Рассеянное среди множества пенсионеров, вывозимое имущество не облагалось налогами не только в стране исхода, но и на щепетильных таможнях США, Германии и Израиля. Этот Хан прославился тем, что в далёкие семидесятые года, во время очередного Сезонного Наведения Порядка, областная газета из номера в номер сообщала, что он арестован, осуждён и приговорён. Всё это время Хан регулярно появлялся в своей штаб-квартире в ресторане "Парк". Говорили, что в день оглашения приговора органы просили его, из приличия, несколько недель не появляться в ресторане.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |