Или пересидеть в тишке, помириться, не нарываться? Ведь надзирателя, погоняльщика стороннего — нет. Все только похвалят. И самому легче.
Совесть? — Да нету у меня совести! Совесть — понятие сиюминутное и сиюместное. Попаданец — бессовестен всегда. С точки зрения аборигена. Совести у меня нет, чести у меня нет. В задницу эту вашу честь! Хоть — боярскую, хоть — холопскую!
У меня есть одно — долг. Долг перед нерождёнными, долг перед только что рождёнными и уже умирающими. Гибнущими, задыхающимися от всего этого. Что зовётся "Святая Русь".
Остался у меня один инстинкт продолжения рода. В извращённой форме обязанности перед всеми.
Да плевал я на всех! И на предков, и на потомков! У меня один долг — перед самим собой!
Вот то-то и оно: долг самому себе — надо отдавать. И если это правило не моё, то я — не я. А вот это уж — фиг вам. Я себя люблю, я себя никому не отдам. Я себе, любимому, любые долги выплачу.
И для этого работает у меня инстинкт самосохранения. В Рябиновке мы с дедом друг друга поубиваем. Надо уходить.
— Ухожу. Сейчас. Все моё — моё?
— Забирай.
— И прирезанная земля?
Аким аж задохнулся. Что земледельцу, что землевладельцу — отдать свою землю... "Только через ваш труп". А моя хохмочка с пересчётом путевых вёрст в межевые... И всё из этого проистекающее... Для Акима это уже — "моя земля".
В комнате и так было тихо, а тут мертво стало. Негромко, не оборачиваясь, сквозь зубы, но вполне разборчиво:
— Гнннида. Пшшшшел вон.
Я задумчиво поднял свой дрючок с пола, посмотрел каждому присутствующему в глаза. В спину Акима. Вроде бы надо бы сказать что-то такое... яркое, легендарно-историческое. Но ничего в голову... Ну, тогда — по сути. Глядя Якову в глаза:
— Нужда будет — зовите.
И — на выход.
Мерзко.
Противно.
Страшно и неуютно.
Тревожно и непонятно.
Ну и пофиг.
"Взвейтесь соколы орлами.
Полно горе горевать.
То ли дело под шатрами
В поле лагерем стоять".
О-хо-хо. Где-то тот лагерь, где-то то поле. И шатров — ну ни одного нет!
А за дверью — куча народа. На крылечке — Охрим рукоятку меча жмакает. Как девку молодую — безотрывно.
Напротив — мои стоят. Уже оружные и бронные. На всякий случай.
Вокруг — всё население усадьбы. Негромко комментируют очередные разборки в "благородном семействе". Предвкушают зрелище: "вот они счас все поубиваются". Как московские зеваки при обстреле Белого дома в 93.
Я вышел — все разговоры стихли. И в тишине — чёткий голос Любавы:
— Видишь — живой. Значит твоя мамка — курва, а ты сам — курвин сын!
Все сразу дружно загомонили. Но Ольбег — громче всех. Что-то возмущённо-неразборчивое, переходящее в визг детский.
Сначала — визг самого Ольбега. Потом — Любаши. После мощной оплеухи по-новому титулованного внука владетеля. Благородный почти-боярич сшиб сопливицу разговорчивую на землю и молотит.
— Сухан, разведи драчунов.
Чем хорош зомби — ему все пофиг. Что боярич, что его холопка — поднял обоих за шивороты, развесил в разных руках.
— Об чём спор?
— Об тебе. Он сказал, что тебя Аким с Яковом зарежут. За то, что ты Марьяшку поял. А я говорю — нет. Потому как она сама. А он говорит: ты дура и курвина дочка, а я говорю — сам дурак и курвин сын. Потому что Марьяша — сама. Я же видела. А он...
— Хватит. Всё, люди добрые, кина не будет — расходитесь дела делать. Моим — собраться. Мы с усадьбы съезжаем. Всё своё — забираем. Доман, коней дай под вьюки. Чарджи, посмотри, чтоб кляч негодных не было.
Насчёт "кина" это я попусту воздух сотряс, просто сорвалось с языка автоматом. Но смысл понятен. Народ как-то начал по сторонам оглядываться, вспоминать про своё неотложное, спешное и давно горящее.
Чарджи странно дёрнул головой, выступил вперёд и, не поднимая глаз, не отнимая руки с эфеса сабли, произнёс:
— Я тебе более не слуга. Ты ночью меня обидел. Слова позорные мне говорил. Я — инал из рода ябгу, а не русский холоп. Терпеть этого не буду. Ты сам сказал: хочешь — уходи. Я решил — ухожу. От тебя. Всё.
Во дворе снова стало тихо. Народ остановился, скучковался и потихоньку начал обсуждать очередную потрясающую новость. В усиливающийся ропот снова ворвался звонкий голосок Любавы:
— А торк-то — трусоват.
Чарджи вскинулся как пружина заведённая. Одновременно и развернулся на звук, и выдернул, вскинул саблю. И... замер, глядя в голубые глаза этой маленькой сопливки.
— Чарджи! Стоять! Это — ребёнок! Твоя сабля в десять раз её старше! Неужели замараешь клинок?
Опять дрожит. Сабля у него в руке.
Как сказал Талейран: "Штыки годятся для всего. Кроме одного: на них нельзя сидеть".
Так и с саблей — "для всего". Но не для ответа ребёнку.
Чарджи сумел остановиться. Убрал, попав с третьей попытки в ножны, саблю, посмотрел на Любаву своим фирменным "инальским" взглядом и сообщил:
— Я твою мать ял. Она — курва. Ты — курвина дочка. Подрастёшь — тоже курвой станешь. Я тебя тоже ять буду. Сурово. Засажу аж по самые гланды. Помни это, холопка, готовься.
Видеть как взрослый вооружённый молодой мужчина древнего и благородного рода выдаёт такие обещания девятилетней девочке...
Хотя, она же не девочка — она холопка. "Орудие говорящее" женского рода мелкого размера. Сельскохозяйственный инвентарь с репродуктивной функцией. Репродуцирования такого же сельскохозяйственного инвентаря.
Лицо у Любавы напряглось. Сейчас она как ответит... Торка потом только смерть остановит. Его собственная. Тут уж и мне пора вступить:
— Это вряд ли, Чарджи. Она — моя. А я своих людей не отдаю. Или — взыщу полной мерой. Ты готов умереть за ночь с ней?
Чарджи изумлённо переводил взгляд с меня на Любаву и обратно. Даже и рот открыл. Абсурд абсолютный маразматический запредельный. Сразу по пяти осям.
Какой-то лысый сопляк угрожает ему, иналу, прирождённому воину из рода потрясателей вселенной, смертью. За что? За гипотетические любовные игры с какой-то холопкой? Которая не только не женщина, но даже и не девушка ещё. Вообще — никто. И это притом что к нему бабы сами чуть не в очередь записываются. Всякие. И ему угрожают?! Смертью за ночь с этим... "ничем", которое к такому делу попросту не пригодно? А и будет пригодно... это же лопух придорожный, платочком прикрытый! Да он таких с десяток в любой деревне взять может, и они, по его слову, на коленках бежать будут. Да ещё приплясывать от радости, что такому господину достались — молодому да пригожему. Песни петь будут. Отсюда до самого Торческа. А это... Это же даже не баба — мусор приусадебный с косичками.
Лучшее состояние конфликтного собеседника — состояние растерянности. Главное — не пропустить.
"Самое страшное — потеря темпа". Кто сказал? — Сталин. Так вот, Сталин, поработаешь извозчиком: хватай вожжи и погоняй что есть мочи. Да ударение не перепутай!
— Всё. Всем разойтись. Ивашко — к коням. Пошли вещи собирать.
Сборами заняться сразу не удалось. Сначала набежал мятельник. Прижал к стенке терема и шёпотом, брызжа слюной и междометиями, начал выражать свою крайнюю озабоченность:
— А как же Макуха?!... А наш уговор?!... Ты меня кинул! Обманул! За полцены майно выкупил, а сам...!!!
Пришлось ухватить мужика за ворот, подтянуть лицом к лицу, вытереть ему ротик воротником и ввести дозу успокоительного:
— Пришёл форс-мажор. Понял? Объясняю: сказанное — сделаю. Уговор — в силе. Сиди тихо и все будет абгемахт. Уяснил? Проще: будешь дёргаться — не получится. Твоё дело — увести посторонних с усадьбы. Делай.
Кажется, мужик нашёл какой-то скрытый и глубокий смысл в моих словах. Или именно в "абгемахт"? Улыбаться хитренько начал. Ну и ладно: дело — делом, а связанные с этим эмоции — только наше собственное, сердечно-кишечное. Меньше тревожится — дольше здоровым будет.
Следом Ноготок подошёл, дождался пока Спирька убрался, и сообщил:
— Господине, у Чарджи серебра нет.
И молчит. Я сперва испугался, когда он подошёл: если ещё и Ноготок от меня уйдёт... Потом вскинулся: так я этому дезертиру ещё и денег должен?! Потом призадумался. Один из самых противных, по моему мнению, человеческих недостатков — неблагодарность. А Чарджи мне жизнь спас.
Пошли в избу свою. В одном углу торк сидит — своё барахло перебирает, в другом — Николай вещи складывает, через плечо косится, посередине Сухан столбом стоит. Достал Корькины нумизмы, начал на столе выкладывать.
— Ты от меня уходишь, надо расчёт вести. Вот золотник — за стрельбу твою. Когда "пауки" в усадьбу пришли, а ты стрелами поленца колол. Вот второй. Когда я Кудре попался, ты один за мной следом пошёл, обо мне обеспокоился, ворогов убил. Вот третий. Когда вы меня в лес искать пошли, ты волхва завалил. За добрый выстрел в бою. И четвёртый — на добрую память. Я на тебя зла не держу, и ты не держи. Ночью я тебя в трусости винил. Досада меня взяла: кабы со мною что случилось — остальные следом полезли, под молот кузнечный. Были бы убитые да покалеченные. Досада в моих словах была, а не правда. Прости. Ныне Любава тебя трусом назвала. В том правды тоже нет — не от испуга от меня уходишь, что я с Акимом поссорился, а от обиды. И за девчонку я тоже прощения у тебя прошу. Так получается, Чарджи, что я-то правду вижу, а другие нет. А дела твои, если со стороны смотреть... Внешняя благопристойность не менее важна, чем внутренняя добропорядочность. Важно не только "быть", но и "слыть". Древние мудрецы говорили: "не останавливайся завязать шнурки на бахче своего соседа". Если люди вокруг раз за разом будут говорить тебе: "свинья, свинья" — придёт день, когда ты захрюкаешь. Будь осторожен. И последнее: будет нужда — зови. Всё.
Торк ошарашено рассматривал золотые монеты у себя на ладони. В каждой — по 4.5 грамма, по курсу 1:12 получается больше гривны кунами за каждую. В отличие от серебра, золотые византийские монеты не портят. Ни по весу, ни по металлу. Богатый подарок.
Ноготок кивнул удовлетворенно. Что у них с Чарджи общего — не знаю. Но вот же, озаботился кошельком товарища.
Ладно, давай упаковываться.
Укладка вещей в большой команде — занятие всегда сумбурное. "Два переезда эквивалентны одному пожару". Только пожар — быстро. Отойди, не мешай — само сгорит. А вот во вьюки — само не вскакивает.
Сколько я всего тут начал и не успел, до ума не довёл. Турник во дворе, который с Ивашкой строили, остаётся. Груша боксёрская, на которой Ноготок тренировался — остаётся. Складень мой, на котором я под Николашкину диктовку слова и выражения записывал — забираем. Мечи парные невиданные, с людоловского хутора привезённые... мой стыд и срам — только упаковываю да распаковываю. Даже не почистил. Берём.
Тут Ивашка заявляется, злой как собака: Доман коней не даёт. Так, где моя шашечка? Опять Ольбег спёр? Нет, грешу на невинного — за печкой спрятанная лежит.
Шашку на левый бок, дрючок в левую руку. Пойдём-ка поговорим-ка с управителем. Как в первый день я с ним поговорил. Тогда меня сразу в поруб кинули, теперь наоборот — выкидывают с усадьбы.
— У тебя было два коня. Их — забирай. Остальные — рябиновские.
— Аким мне всю прирезанную землю отдал. "Паучья весь" стоит на моей земле. Стало быть, все кони, которых с веси увели — мои.
— Я про то не слыхал. Иди к Акиму, велит владетель — отдам.
— Что не слыхал — твоя забота. Вон Хотен стоит — спроси, коли в словах моих сомневаешься. И к Акиму я могу сходить. Поговорить. Только не про коней, а про то, что в грамотках Храбритовых написано.
— К-каких т-таких грамотках?
Во. И заикаться сразу начал. Стало быть — рыльце в пушку. Давим дальше.
— Таких. Которые мы в Храбритовой опочивальне под полом нашли. Такой ларчик аккуратный, всякими сказками полный. Вот расскажу я Акиму кое-чего, посмотреть-почитать дам. А он-то нынче малость не в себе, железяку свою из рук не отпускает. У тебя, Доман, как — вторая голова найдётся? А напоследок перескажу, что мне мятельник сказывал. Ты ж видел: мы ж с ним слуг выгнали, "под рукой" разговаривали. Тайно. Аким много чего интересного узнать может. Кто-то ведь послал донос, по которому Макуха из Елно прилетел. Ты, случаем, не знаешь — кто?
Ни слова неправды — мне лжа заборонена! В разобранных грамотках Храбрита про Домана — ничего. Или мы не поняли. Насчёт доноса мы с мятельником не говорили. Но куда-то я попал: Доман существенно побледнел. Взгляд из презрительно-отстранённого стал просто злобным. Дёрнул щекой.
— Сколько?
— К двум моим ещё шесть. Упряжь, седла, вьюки, торбы.
— Шли своего. Только быстро.
Тут я несколько обнаглел, поманил Домана пальчиком. Будто чего на ухо сказать. Тот привычно наклонился, а я похлопал его по щёчке.
— Не гони, детка, как соберёмся — так и выйдем.
Он отшатнулся, схватился за щеку. Огромные, совершенно ошарашенные моей наглостью, глаза. И бледнеет на глазах. Будто я ему в лицо плюнул.
Ну, вообще-то, "да". Только ответить ему сейчас нечем, только утереться. Вот пусть и привыкает: или делать по слову моему, или "утираться" после "ласки господской". Или как сейчас — не "или", а — "и".
Понеслось, побежали. Ивашко матом на конюшне кроет. Ноготка с барахлом туда-сюда гоняют. Из окошечек Николай, как черт из табакерки, выскакивает и орёт.
Рядом вдруг возник Долбонлав. Неслышно.
Убью в следующий раз, если так подкрадётся. Или колокольчики во все места забью. Так и умереть можно — то нет рядом никого, то вдруг голос: "Сталсый глидень кличут".
Что-то новенькое: прежде таких команд не было.
Долбонлав отвёл к обычному крыльцу, но не стал открывать дверь, а повёл меня на задний двор. Здесь в затишье на скамеечке сидел Яков. Только глянул на мальчишку — тот испарился. Похлопал по скамейке рядом с собой — "садись".
Сидим-молчим. Напротив нас тот самый турник, бревно нами поставленное, ещё тренажёр — столб с колесом наверху.
— На восток — не ходи. "Пауки" нынче злые.
— А куда идти-то?
— На север не ходи: что там, у волхвов — непонятно.
— Ну так подскажи — куда.
— На юг не ходи — смутно там как-то.
— Я так и думал: пойду в Елно. На запад. Там город, может, какую службу найду. А то дальше двину. В Смоленск. А то — к Новгороду-Северскому. По Десне вниз — легко пойдём.
— Далеко не ходи.
— Это почему ещё? Что мне тут, в лесах гнездо вить?
— Далеко будешь — не дозовемся. Ежели надумаешь у Перуна встать — передай привет от "Чёрного гридня".
И что это было? — Это был, Ванюша, подарок. Тебе, дураку, клад открыли! Куда идти, где остановится, что сказать. Да будь ты хоть трижды попаданцем семи пядей во лбу, а сообразить это невозможно! Это надо просто знать.
— Чарджи твой в услужение просится.
И молчит. Глаз скосил и снова наши... "деревянный тренажёрный зал" разглядывает. Я ухожу, а этот... инал здесь останется? Ну и что?
— Долгов нет. Ни — он мне, ни — я ему. Тебе решать.
— Не мне — владетелю. Всё, иди.
Только упаковались — зовут на поварню: "поешьте перед дорогой". Шум, суета: