Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Значит ли это, что мы противопоставляем себя остальным этой своей первой 'природой'?
— Скажи, ученик, — на лице учителя блуждала загадочная улыбка, озаряющая серые глаза сиянием тусклых звёзд, — разве водоросль в лишайнике противопоставляет себя грибу?
Опять экзамен. 'Вспоминай, дурень, вспоминай! Сонные бредни содержали подсказку...'
— Такое можно предположить. — Мой голос звучал робко. — Гриб находится на более низком уровне развития, чем лишайник, что даёт последнему право презирать его...
— Значит, ты презираешь деревья? — Лунноволосый упоительно втянул в себя воздух рядом с потоком. — Наверное, испытывал сущие муки гордости в саду, ухаживая за столь недостойными созданиями.
Значит, сон не наврал, и мы не принадлежим ни к одному царству, но совмещаем оба. Но, помню, в бреду Чад выглядел как обезьяна с водорослью в груди — а ведь симбионт явно прорастает не туловище, а мозг. Вероятно, представления о мире наложились на старые знания, когда 'сердцем' повсеместно называли сердечную мышцу. В остальном же рисунки оборотной стороны сознания оказались удивительно точны и правдивы, настолько, что их стало возможно использовать в рассуждениях.
Значит, не исключено, что и все прочие сны содержат зацепки к настоящему. Первое посещение Катиона как будто вместило в мою голову целую ассоциативную библиотеку, так сильно изменились после него ночные видения. Вместо сумбурных пятен — чёткие, содержательные картины, будто при чтении заголовков водяных книг. Казалось бы, всё естественно: обилие впечатлений влияет на работу мозга во сне, заставляя его 'жонглировать' обрывками домыслов, которые ещё не сложились в цельную схему. Но в состоянии 'перегрузка мозгового процессора переборными задачами с экспоненциальным временем выполнения' я нахожусь, можно сказать, с 'рождения', а ночные грёзы ожили совсем недавно.
Как при чтении... Запах... Вдохи! Тугодум, балда, отгадка же лежала на поверхности!
— Учитель... — Мокрые пальцы скомкали край плаща. — А если я встану и пойду куда-нибудь во сне, это пойду я или моё сердце?
— А это пойдёшь ты или твои мышцы? — Вигитт звонко рассмеялся. — Одно другому не мешает.
Очень двусмысленно. Внешнее сходство аналогий как будто подталкивает думать, что на месте 'мышц' выступает именно 'сердце'. А если наоборот? Водоросль управляет проросшим мозгом, а тот, на правах младшего офицера, остальным телом. Вспомнились модели в учебниках анатомии. Нервная система: точь-в-точь бег белёсых корней в рыхлой человеческой плоти. Толстый остов, от него — ветви потоньше, на тех — ещё тоньше... Но каким образом глупое растение может управлять развитым животным, имея гораздо более примитивное строение?
'Да легко!' Вовсе не обязательно контролировать высоты сознания несчастной обезьяны, ведь, чтобы заставить её быть покорной, достаточно взять власть над болью и удовольствием. Что, если сахар крысоловки — костыль для 'сердца' — влияет на высшую нервную деятельность, как... дурман?! А изгнание страха — чувства, жизненно важного для зверя — эйфорическое опьянение. Добавь к тому оговорку Катиона: 'наркоманы' осуществляли ритуалы (работу красной сферы) ещё в эпоху пралюдей — и всё становится на места.
Вот оно, восхождение к 'разуму'. 'Моральное', 'аморальное' — пережитки древности, лишь циничное 'гуморальное' правит миром. Ещё после извинений Вигитта стало ясно: бесчувственный — вовсе не то же, что бесстрастный; как безумный — вовсе не то же, что бездумный. Тот и другой не лишены эмоций или мыслей, напротив, постоянно обуреваемы ими, настолько сильно, что объективное искажается в угоду личному. Вступив же в симбиоз с водорослью, люди обрели совершенную власть над страстями. Но как же легко на этом пути выплеснуть с водой и ребёнка! Ибо такие чувства, как муки совести, всегда возникают помимо воли и расчёта — а значит, могут быть целиком изгнаны из общества 'разумных'. А ведь именно то, что нравственные терзания так непокорны голове, делает их самыми близкими нашими друзьями — способными не только поддакивать и льстить, но и указывать на промахи. Или просто открывать глубину в тех явлениях, что кажутся голому рассудку до смешного плоскими.
Например, в мягкотелости Марты. В злонамеренности Альфа. Во вспыльчивости Вигитта. Ворчании Ка-Нона. И насмешках Катиона над моим незнанием.
С другой стороны, развитое сердце может даровать не только опьянение, но и отрезвление. Помнится, я часто терял самообладание и совершал ошибки именно тогда, когда сложности ввергали разум в пучину волнения. И сам знаешь, что творишь ерунду, а остановиться всё равно не можешь — разве это не сродни помешательству? 'Чувствалишённый' — раб страстей — 'сердечный' близнец умалишённого, такой же экспонат на выставке уродцев духа. Возможно, именно чтобы одолеть этот недуг пралюдей, разумные и решились на симбиоз. И... разделились.
Первые — те, для кого сердце заглушка. Им всегда 'море по колено'. Наверное, и влияния на планете добились немалого: наглость города берёт. Постоянно поддерживают то настроение, которое им хочется (не обязательно веселье — для некоторых целей больше пристала, скажем, яростная готовность), некритичны к себе, неспособны понять другого (возможна ли рефлексия без мук совести?), не признают никаких ограничений — ни моральных, ни физических. Чёрные?..
Другие — те, кто пошёл по пути совершенствования духа. Не смущённые вспышками страстей, они должны обладать превосходной чуткостью и наблюдательностью. Не совершают необдуманных и не проверенных сердцем поступков — значит, не склонны громко заявлять о себе. Не гасят неприятные чувства, но обращаются к их причинам. Похоже на... белых?
Но кто тогда цветные? Может, те, кто в той или иной мере 'бесчувствен'?
Я посмотрел на Вигитта. 'Когда-то оправился от тяжёлой болезни', 'не мог читать без сахара крысоловки', 'сердце даёт перебои' — во многом наши истории схожи. Не потому ли, что схожи и предыстории?
Погружённый с головой (буквально!) в работу, учитель почти не занимался мной на неделе, и, чтобы не заскучать совсем, приходилось чередовать вычитывание заголовков с коротким сном, в котором иногда что-то удавалось понять. Моё продвижение в этом деле больше всего напоминало странствия улитки: в дугу удавалось осилить всего четыре-семь названий — но даже это количество дополна нагружало голову. То ли дело сны после носовой трапезы в синей комнате: они ложились в память гладко, совсем не требуя мысленной 'утруски'. В остальном же 'чтиво' и 'еда' очень сходны: оба вдыхаются и оба выливаются в грёзы подсознания. Но, если судить по воспоминаниям древности, книга — всего лишь набор знаков, то есть данные красного (нулевого) уровня. Может, именно поэтому она так трудна для 'переваривания'?
— Хочу уточнить. — Я откашлялся, привлекая внимание учителя. — Чтение — это плохая пища, но хороший толчок для пищеварения?
Вигитт задорно хлопнул в ладоши.
— Да, Изар. Письмо, как и речь — это чудесный прыжок до высших сфер через красную. Но связи в написанном не вложатся в голову, если там уже нет сходных связей. И потому почти всякая книга (кроме разве что некоторых справочников) имеет очень низкую пищевую ценность. Обычная еда — та, что вокруг — сразу же даёт питание твоему миру; а что дадут без осмысления отвлечённые излияния про глокую куздру (или прекрасных принцев из тридевятого государства)?
Вот оно как: 'пища' значит прямое восприятие, что-то вроде медитации! Отнюдь не обязательно притом она содержит только 'красный' слой — уловить можно и аналогию, и метод, другой вопрос, насколько стойко он впечатается в рассудок, если взят извне, а не построен из родных кирпичей. Еда легче принимается, но легче и отравит тебя — если непосредственно, не перерабатывая, допустить в сознание неподходящую схему. Хм... так ли уж безобидны носовые трапезы?
Книги на полках вновь привлекли внимание — теперь уже совсем с другой точки зрения.
— Но если записи содержат только красную информацию, то почему грибы подсвечивают их по-разному?
Учитель улыбнулся.
— Чтобы переварить то, что мы оставили между строк. Думаешь, как я слежу за твоими успехами?
Вот оно что. Читая, мы проходим сквозь разные сферы, их остатки оседают на книгах, а затем налипают на грибы. Поэтому и естественно, что самые основания мира будут подчёркнуты синим, учебники — зелёным, а справочники — красным. Логично... и неприятно. Власть над ноосферой окончательно уничтожила право человека на личную тайну, предав гласности даже отходы его жизнедеятельности. Утешает лишь то, что хитрая очистная система не только позволяет учителю оценивать каждый шаг ученика, но и содержит в себе неплохой набор шпаргалок от прежних посетителей библиотеки.
Перезвон колокольчиков напомнил, что пора за занятия. Но оставалось последнее дежурство в синей комнате. Мне удавалось выкраивать для него пару часов в течение целых пяти дуг: скорчив жалобную мину, отпрашивался у Вигитта в туалет и успевал вернуться до следующей пятиминутки. И ни разу не встречал ни вопросов, ни возражений. Поэтому, уверенный в безотказности предлога, я кивнул на дверь.
— Можно... облегчиться?
— Вместе пойдём.
Моё молчание стёрло выражение довольства с лица лунноволосого.
— Ты не рад вместе в уборную сходить?
Вот и поймали за язык. Придётся либо забыть о дежурстве, либо гнусно врать Вигитту про расстройство инфо-обмена, и что Ка-Нон морщится за пятьдесят шагов от моего хаоса. Ой как не хочется взваливать на себя груз нераскрытого обмана...
— Э... Облегчиться не буквально, — кусая губы, признался я, — в смысле, от мук совести.
— Паршивец! — Учитель подскочил, как пружина. — Всю неделю?!
Умным, в отличие от дураков, не надо ничего разжёвывать и преподносить слюнявые объяснения на тарелочке. Только дай откусить — сразу и раскусят. Я смотрел на бока сосудов, приветливо сверкающих с полок, и радовался проницательности учителя. Пусть над головой собираются тучи ссоры, общение всё равно получилось — раз он понял всё с полуслова.
Вигитт не спешил с упрёками, но не менял напряжённой позы, так и зависнув над креслом. Поняв, что молчание только добавляет напряжения, я твёрдо заявил:
— Тогда, неделю назад, я без спросу взял швабру! — и грянул первый гром.
Вигитт изливался про моё 'высокомерие' и 'самодовольство', и в его гневе приятно ощущалась та свежесть, которой небо веет только во время грозы.
— ...идём к младшим! — в конце концов приказал учитель, и, стянутые тугим узлом недосказанности, мы поспешили в солнечную лагуну.
— Синий начальник! — звонко крикнул Вигитт водопаду.
Вскоре оттуда выплыл нос, а за ним и его обладатель.
— Ну? — отнюдь не почтительно хмыкнул он, колючим взглядом медленно высверливая во мне две маленькие дырочки.
— У вас водятся запасные швабры?
— Нет.
— Тогда возьмёте ту, что его. Принесёте в мои покои. Без возврата.
Ка-Нон поджал губы. Тонкие ноздри раздувало несогласие. Прожигая меня белым взглядом, смотритель порядка глубоко вдохнул и исчез в сияющем потоке, не молвив не слова.
— Вот теперь можно и по нужде. — Вигитт лучезарно улыбался, явно наслаждаясь моим изумлением.
— К... конечно, спасибо за швабру... — Я замолк. Мысли кончились.
В библиотеке прибирался сам Ка-Нон, каждый раз превращая незавидную обязанность в театральное действие под названием 'магический призыв совести' — столько суровости и надменности было в расслабленном прищуре уборщика, когда ворсинки щётки аккуратно пробегали меж стеклянных богатств. Неужели Вигитт решил переложить эту обязанность на меня, он же в курсе, что я среди шкафов как слон в посудной лавке.
— Надоело. — Учитель едва не смеялся, глядя на моё растерянное лицо. — Между нами постоянно торчит эта 'швабра'. 'Швабра' венчает любой откровенный разговор. Теперь мы поставим её в углу, и, надеюсь, это вдохновит тебя на более... чёрное поведение.
Внутри схлестнулись стыд и гордость, образовав чувство, холодное в животе и тёплое в пальцах. Бывает, воспитывают кнутом. Других, счастливчиков, — пряником. Но мне повезло ещё больше: Вигиттовы уроки взывают не к рефлексам, а к разуму ученика. Да, приятно, когда даже в таком больном, неуклюжем уродце видят способную к духовному росту личность. Похоже, швабра всё-таки свяжется в моей памяти с творческим — и лучшим! — подходом к решению любых задач.
Лунноволосый бодро ступал по грязному полу коридора, сверкая из-под халата босыми ногами. Такая резвость вызывала недоумение — в библиотеке книжник перемещался дёрганно, как механизм, который чужд всякой пластике. Мы быстро миновали прихожую; на улице ярко светили аж две луны: голубая Нава и рыжая, словно костёр, Пирра. Их лучи расцвечивали свежие лужи яркими неоновыми узорами. Сверкая дождевой влагой, болотистое редколесье манило к себе, как зачарованный луг, на котором застыли в ритуальном хороводе десятки старых деревьев.
Пока я глазел по сторонам, учитель вглядывался вперёд и, не пройдя и десяти шагов, остановился, придерживая меня рукой будто в попытке спрятать за спину. На моховой полянке перед люком стояли двое. В первом я узнал Дари. Другой оказался много выше ростом; из пышного капюшона волос цвета пыльной травы смотрело резко вырубленное лицо. Выправка — суровая, военная; даже озорное сияние лун не нарушало глубокую черноту одеяния незнакомца.
— Иди сюда, ты, ученик! — гулко приказал чёрный, и я вопросительно воззрился на Вигитта.
— Иди, раз сказано. — Учитель подтолкнул меня в бок. — Будь почтителен к главе.
Шаг, шаг, ещё... Это Ньяр? Ужасный и таинственный?
Три взгляда скрестились на силуэте новичка, словно на диковинке. От смущения взгляд упрятался в большую лужу под ногами; моё отражение, искажённое неспокойной водой, на миг показалось безобразным.
— Ученик! — резко вскрикнул чёрный незнакомец, вышибив из кожи пот и чуть не заставив рухнуть в грязь. — Первая ласточка! Поздравляю, Вигитт! Поздравляю, Дари! — Глава схватил подчинённых за руки и затряс столь яро, что изгибы рукавов лихорадочно задрожали. — Первый ученик в домене! Первый распустившийся цветок на гряде! Первый язык пламени в костре! Пока есть преемственность — мы будем жить!
Ньяр шагнул ко мне, плеснув водой в луже, и протянул широкую ладонь, повергая в растерянность. Пожать — слишком панибратски, ничего не делать — оскорбительно. Рассудив так, я бухнулся на одно колено и склонил голову. Чёрный жадно запустил пальцы в мои волосы и дёрнул на себя так сильно, что по щекам покатились слёзы.
Дари отчего-то хрюкнул, а Вигитт насупился.
— Если вы забыли, Ньяр, он не ваш родственник, — прошуршал он тихо, как перед бурей. — Не трогайте волосы! — звонко добавил, скорее приказывая, а не прося.
Посмотрев на свой кулак, сжимающий русые космы, а затем в лицо моего учителя, глава резко тряхнул рукой, освободив меня и в довесок нечаянно заехав по уху. Когда улыбка на угловатом лице растянулась и вдоль, и поперёк, глубокий, как рокот, смех наполнил пространство.
— Старый флёр — ну, позор! — Подскочив к Вигитту, Ньяр опять затряс его руку. — Ученик, ребёнок и женщина здесь явления одинаково прекрасные, — добавил глава. — По таким случаям сердце срывается и творит непристойности!
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |