«Это кто там бухтит? — раздалось со стороны добротно одетой части толпы. — Чего напраслину несёшь, смутьян? Выбирал-то девиц не владыка, а волхвы, невзирая на сословие и достаток!»
В толпе все уже вертели головами — пытались углядеть смутьяна, который вёл неприглядные для Островида речи.
«Ты сам не бухти, аль вместо совести у тебя золото звякает — а, Лисовин Лихвеевич? — не унимался неуловимый обличитель. — Что, пришёл поглядеть, как чужие дочки погибают, а свою-то, небось, выкупил?»
Народ загудел, как улей. Непременно завязался бы беспорядок, но ясноглазый молодец в синем кафтане — тот самый, кто повёл за собой мужиков в огонь — встал рядом с бабушкой Чернавой, поднял руку и звучно воскликнул:
«А ну-ка, люди, уймитесь! Разбираться да личные счёты сводить будете после, а сейчас думать надо, как общую беду унять. Послушаем, что бабуля скажет!»
Чистый и сильный его голос прокатился над головами гулко, как гром, разом освежив воздух и восстановив тишину.
«Ты-то сам кто будешь, человече? — спросили его из толпы. — Ишь, расприказывался тут!»
«Я — Соколко, торговый гость, — с поклоном ответил ясноглазый молодец. — По синю морю плавал, чужие страны видал, в город ваш по торговым делам прибыл, да вот из-за хворобы, которая у вас разразилась, задержаться пришлось: никого ж не выпускают...»
«А не тот ли ты самый Соколко, который чудо-рыбу — золотые перья выловил и у морского царя на пиру на гусельцах поигрывал?»
«Я самый, — поклонился Соколко. — Далеко пошла слава обо мне, не ожидал такого... Ну так что, честной народ, выслушаем бабушку?»
«Говори, бабка!» — послышалось наконец.
Бабушка Чернава, терпеливо дожидавшаяся возможности вставить слово, заговорила дребезжащим, одышливым голосом — будто сухое дерево поскрипывало:
«Нет проку в жертвоприношениях, люди добрые... Сорок лет назад — среди вас, наверно, и нет уж таких, кто это помнит — служила я Маруше вместе с Барыкой, а потому знаю, что говорю... Марушина хмарь, дух её чёрный, вашему глазу невидимый — как плодородная почва, на которой произрастает хворь и разносится в воздухе от человека к человеку. Не разогнать её жертвами. Новые смерти только усиливают её, делают гуще — болезнь крепчает. А потому, люди добрые, не питать надо хмарь, не добавлять ей силы, а гнать прочь, рассеивать... А вместе с ней и хвороба рассеется, потому как не на чем ей будет расти-распространяться. Сделать это способна только одна травка, которую по княжескому указу изничтожали-изничтожали, да не всю изничтожили».
Когда последнее слово бабушки стихло в утреннем воздухе, наполненном запахом гари, розовые лучи восходящего солнца брызнули поверх мрачной стены леса, окружавшего озеро. Заря легла на лица людей румянцем, заблестела в прищуренных глазах, заиграла на золотых узорах, которыми был расшит кафтан Соколко.
«Что ты такое говоришь, бабка? — сказал кто-то недоверчиво. — Горе тому, кто против Маруши пойдёт... Барыка, вон, Марушиного пса разгневал — вот и поплатился жизнью своей. А ты предлагаешь её дух рассеивать... Хочешь её совсем рассердить, чтоб она нас всех огнём небесным пожгла? Крамолу говоришь! Совсем из ума выжила, старая?»
Впалый рот бабушки задрожал, морщины на лице сложились в узор печальной улыбки, а невидящие, затянутые бельмами глаза наполнились отсветом то ли пожара, то ли утренней зари.
«Хмарью забиты не только ваши груди, которыми вы дышите, но и головы, которыми думаете, — промолвила она с горечью. — А ум мой сейчас яснее, чем был в то время, когда я начинала служить Маруше. Ну-ка, касатик, — обратилась она к стоявшему рядом торговому гостю Соколко, — дай-ка мне пригоршню водицы, а то мне мои кости старые не согнуть, не дотянуться...»
Сгорбленная и скрюченная под тяжестью своих лет, она была статному молодцу едва по грудь. Тот опустился на колено, нагнулся и зачерпнул широкой, как ковш, ладонью тёмную воду, плескавшуюся совсем близко под низеньким мостком. Вылив её в подставленную старческую пригоршню, Соколко сказал:
«Вот, бабусь... Испить, что ль, хочешь? Грязновата водица-то будет...»
«Нет, не испить, — улыбнулась та. — Старая я стала, сил уж мало: не питает меня больше Маруша, с тех пор как я с капища ушла... Ну да ладно, так и быть — соберу остатки силушки, покажу, кем я была сорок лет назад... Может, тогда над моими словами задумаетесь».
Поднеся к губам сложенные горстью руки, она беззвучно забормотала что-то на воду. Тишина распустилась огромным серебряным цветком, лепестки которого тронул ветер. Крепло его дыхание, трепетали полы одежд, реяли в рассветных струях волосы на головах... Вдруг озёрная гладь вокруг охваченного пламенем островка-капища забурлила, словно вскипев, поднялась светлой пенящейся стеной и скрыла собою пожар. Водяное горло проглотило огромный столб пламени, пенистые «губы» пожевали его несколько мгновений, пока руки бабушки не разомкнулись. Вода расплескалась у её ног лужицей, и тот же миг водяная стена за её спиной шумно упала, омыв собой островок и открыв взглядам людей чёрные обгорелые останки деревянных сооружений на нём.
«О-а-а-о-ох...» — разом выдохнула поражённая толпа.
Бабушка зашаталась, и Цветанка с Соколко одновременно кинулись её подхватить.
«Бабусь... Что с тобой?» — испуганно пролепетала воровка.
«Ничего, касатики мои, — устало улыбнулась она. — Силушки у меня на такие представления уж нету, и с каждым годом её всё меньше. А когда-то я и не такое могла... Но я сама свою дорогу выбрала. И конец свой — тоже... Ладно. Пусти-ка...»
Высвободившись из поддерживавших её рук, она оперлась о перила мостка, устремив невидящий взгляд куда-то в небо, поверх людских голов.
«Я знаю, что говорю! — скрипуче повторила она с нажимом, точно желая впечатать каждое слово в умы слушающих. — И знаю, что делаю. Нужно окурить город дымом яснень-травы, но для этого надо сперва её набрать. Есть одна полянка... Что-то вот тут мне подсказывает, — бабушка дотронулась дрожащими узловатыми пальцами до своей груди, — что травка там ещё растёт, вот только глаза мои уже не видят дорогу. Вот бы кто согласился туда сходить со мной, да набрать травки... Может, ежели её там много, и телега пригодилась бы, да и руки с серпами не помешали бы. Одним пучком ведь целый город не окуришь».
Мгновение нерешительной тишины, и Соколко вновь всколыхнул своим чистым голосом это стоячее болото:
«Ну, чего притихли? Так и будем ждать погибели? Или наконец что-то для своего спасения предпринять решимся, пока весь город не вымер?»
«Вот ты телегу и дай, коли резвый такой, — гнусаво проворчали ему в ответ. — А мы Марушу ещё пуще гневить не хотим! Айда по домам, горожане: тут больше слушать нечего».
«За себя говори! — Из толпы шагнул отец Первуши, ложкарь Стоян Рудый, прозванный так за свою рыжеватую масть. — Люд честной, что травка та и правда целебная — в том я поклясться могу! Почти всю семью мою хвороба сразила: дочек малых, жену да стариков моих. Только я со старшим сынком на ногах остался. А благодаря вот этому пострелёнку, — Стоян тяжело и ласково опустил большую тёплую руку на плечо Цветанки, — мы все живы. Дым травки той болезнь из нашего дома прогнал. Даже батя мой живой, а ведь его, старого, хворь уже к смертному одру подвела. И что? Наказала кого-то Маруша? Ниспослала на чью-то голову огонь? Молоньёй ударила? Нет! Стою я перед вами, живой и здоровый, чего и вам всем желаю. А вот этим двум людям — великая благодарность и поклон от всего моего семейства!»
С этими словами Стоян низко, коснувшись рукою земли, поклонился бабушке и Цветанке.
«И тебе здравия, и всему твоему роду, добрый человек, — сказал Соколко. — Телега у меня есть, даже несколько могу обеспечить, коли понадобятся. Сам с бабушкой поеду. А ты?»
«И я, вестимо, — охотно согласился Стоян. — Да и сынок мой не откажется... Первушка!»
«Тута я, батяня!» — И из-за людских спин резво выскочил здоровёхонький и бодрый Первуша, подмигнув Цветанке.
У той разом посветлело на душе, будто и туда ворвалась утренняя заря, наполнив сердце птичьим гомоном и шёпотом травы. А следом, ободренные этим примером, от толпы отделились ещё несколько человек, готовых помочь с поисками чудо-травы. Все они были из небогатых горожан: обеспеченная верхушка отмалчивалась в сторонке.
«Что, ваша хата с краю? — насмешливо крикнул им Соколко. — Ну-ну... Как будто вам в сём городе дальше не жить».
Те ничего не ответили.
Выезды из города больше не охранялись, словно Островид махнул на всё рукой. Пять телег, дюжина серпов и столько же кос — о таком Цветанка даже и не мечтала вчера, когда в её голове только зародилась мысль о поиске яснень-травы. Она думала, что соберёт своих ребят — тех, кто получше себя чувствует, и они с бабушкой потихоньку поплетутся по загородным окрестностям. Но судьба послала им помощника в лице Соколко — богатого, но не зачерствевшего сердцем гостя.
«Я не всегда богатым был, — сказал он, покачиваясь на телеге между Цветанкой и Олешко. — Случалось мне и под открытым небом ночевать когда-то. Начинал я простым гусляром, потешал своей игрой знатных людей на княжеских пирах. Хорошо играл — мёд-пиво пил, как говорится... А потом что-то перестали меня звать на пиры, и пошёл я на берег моря, стал от нечего делать струны пощипывать... И тут воды как вспучатся! Появился сам владыка морской да и говорит, мол, игра ему моя по сердцу пришлась. Захотел он меня наградить. «Ты с купцами побейся об заклад, — говорит он мне, — что из моря чудо-рыбу златопёрую выудишь». Так я и сделал. Рыбку-то владыка морской мне подбросил — вот так и выиграл я спор, пришлось купцам раскошелиться. Завелись у меня деньжата, сам стал торговать, разбогател, но тех времён, когда у меня даже своего крова над головой не было, я не позабуду».
«А морской владыка — он какой?» — тараща глаза от любопытства, спросил Олешко.
«У-у, — улыбнулся Соколко, шутливо хмуря брови. — Чуден владыка! Ростом он как два обычных человека, бородища у него — один волосок серебряный, другой золотой, кольцами вьётся, а длиною, поди, аршина три! Усы как у сома, а на голове венец из полипов, звёзд морских да ракушек. Весь в чешуе перламутровой, меж пальцев у него на руках и на ногах перепонки, как у лягухи, а лицом зеленоват, как лягуха же. Дочек у него аж целых девять сотен, и все — красавицы писаные. Ох и расфуфыренные девицы! Шеи ожерельями обмотаны на много рядов, на головах уборы чудные, пальцы перстнями унизаны...»
Возница описывал бабушке всё, что видел, а та подсказывала дорогу; поднявшееся солнце уже щедро припекало, и Соколко, сняв шапку, утёр вспотевший лоб и пробежал пальцами по густым золотисто-русым волосам, лежавшим крупными завитками. Слушая вполуха его рассказ, Цветанка вяло боролась с дрёмой. Спать всю последнюю седмицу приходилось лишь урывками, краткий и неглубокий сон приносил мучение и разбитость вместо отдыха; усталость то и дело подкарауливала и норовила подкосить измученные ноги, а голову обносило искрящимся обморочным колпаком. Впрочем, боль как будто прошла — наверно, поняв, что на неё не обращают внимания.
«Притомился, дружок? — ласково прогудело над ухом. — Вздремни, покуда едем».
Цветанка, обнимаемая сильной рукой Соколко, была бы и рада нырнуть в желанные чары сна, привалившись к его боку, но тревога засела занозой в мозгу. Она почему-то боялась засыпать: а вдруг в это время что-нибудь случится? Что, если она закроет глаза, а смерть хорьком подкрадётся сзади и снова утащит кого-то? Но мерное покачивание и скрип телеги, успокоительный запах сена и греющее покалывание солнца на коже неумолимо убаюкивали Цветанку, а присутствие Соколко заставляло поверить в добрый исход. Рядом с ним хотелось расслабленно вытянуться, из комка нервов превратившись в лужицу киселя: поддерживаемая его тёплой силой, Цветанка покачивалась, как поплавок из рыбьего пузыря, на поверхности светлой яви, оставив тёмный и страшный её слой далеко внизу, под ногами.
Опять же, найдут ли они траву? Этот вопрос колол острым шипом, также не давая ей сонно растечься. У них столько телег, столько рабочих рук и серпов — целое поле выкосить можно, а если там только маленький клочок, а то и вовсе ничего нет? Это всегда так: когда возьмёшь с собой большущую корзину, грибов-то наберёшь всего ничего — только дно закрыть, а если с маленькой пойдёшь, грибов столько будет, что только о большой корзине и будешь мечтать — жалеть, что не взял. Вот если бы они пошли сами, без помощников, только Цветанка, бабуля и ребята — вот тогда по этому закону можно было бы не сомневаться, что травы будет море... А морской владыка будет плавать там, загребая своими перепончатыми руками и ногами, подставляя круглое лягушачье брюхо солнышку, а дочурки станут расчёсывать ему бороду — один волосок золотой, другой серебряный...
Бррр, что за бред! Цветанку тряхнуло, и она открыла глаза. Кажется, сон её всё-таки сморил. Покачивание между тем прекратилось: они стояли на опушке леса, а солнце садилось в багровом зареве. Бабушка давеча говорила — два дня пешего пути... Ну, на телеге оно наверняка быстрее вышло: не два дня, а один. Цветанка потянулась, хрустнув затёкшими суставами, села. Недурно же она вздремнула! За всю эту безумную седмицу, похоже, отоспалась. Олешко с Первушей и Прядуном тоже посапывали, зарывшись в духовитое сено, а Соколко вольно раскинулся рядом, смежив глаза и заложив руки за голову.
«Ась? М-м? — зашевелился он, когда Цветанка легонько потрепала его по ноге. — А что стоим? Эй, бабусь! Приехали уже, что ли?»
«Всё, дальше на телеге не проехать, — ответила бабушка. — К полянке той через чащобу пробираться придётся своими ногами — иначе никак. Ну, да недалече тут ужо».
Растолкав ребят, Цветанка соскочила на землю. Из леса слышались птичьи голоса, багровое солнце отбрасывало длинные тени, ветерок обнимал плечи с вечерней свежестью.
«Эх, хорошо-то как! — озвучил её мысли Соколко, разминаясь и вдыхая полной грудью. — Однако на дорожку закусить не помешало бы. Не знаю, как у вас, а у меня уж брюхо подвело от голода. Привал, ребятки!»
Все расселись прямо на траве, среди колышущихся полевых цветов. Из узелков появилась добротная и обильная еда: пироги, каша с мясом, жареная птица, пшеничный хлеб — белый и мягкий, как сдобное, изнеженное тело знатной красавицы. Всё это, как и телеги с лошадьми, предоставил Соколко, богатый гость... И откуда только он такое раздобыл в обескровленном и обездвиженном городе! Все ели, нахваливали и благодарили его за щедрость и заботу.