* * *
После полудня в большом обеденном зале царила суматоха и столпотворение. Мэлдун, продолжавший свои исследования в Руб-эль-Хали и заскочивший в школу буквально на часок, не снимая арабской накидки, сочно рассказывал всем желающим про Фата-Моргану, которая, судя по его рассказу, была отнюдь не миражом. Ллевелис во всеуслышание пародировал шотландский акцент, — любая фраза, сказанная с этим акцентом, в его устах оказывалась на грани приличия, — задорно поглядывая, не видно ли где Фингалла МакКольма. Дион Хризостом спорил с Орбилием: тот подбивал его произнести по всем правилам речь в похвалу паштета из перепелок, Дион же высказывал подозрение, что пока он будет, как дурак, произносить речь, Орбилий рассчитывает уписать, так сказать, предмет речи.
В самой гуще этого столпотворения, среди снующих с тарелками студентов раскланивались Мерлин с Сюань-цзаном. Ни один из них не хотел сесть первым, а главное — ни один не соглашался сесть выше другого. Все наблюдавшие эту сцену терялись в догадках, каким образом Мерлин с Сюань-цзаном определяют, какое место следует считать выше, а какое ниже, так как две видавшие виды ореховые табуретки, о которых шла речь, были совершенно одинаковые и стояли рядом.
— Дорогой брат мой, — прижимая руку к сердцу, убедительно говорил Сюань-цзан. — Да разве посмею я сесть в вашем присутствии!..
— Драгоценный друг мой, — возражал Мерлин, — мне делается неловко при одной мысли о том, что взгляд такого человека, как вы, мог задержаться на моей ничтожной персоне!..
Когда все уже выскребали остатки со дна горшочков для супа, Сюань-цзан говорил:
— Только подчиняясь вашему желанию и чтобы не обидеть вас, дорогой брат, я сяду, но позвольте уж мне, человеку скромному и невежественному, занять подобающее мне место — вон там, в углу, неподалеку от вашей достопочтенной половой тряпки.
Когда все уже доедали жаркое, Сюань-цзан, земно кланяясь, говорил:
— Хорошо, я сяду поближе к вам, досточтимый брат мой, но только ваша настойчивость заставляет меня преодолеть робость в присутствии такого светоча добродетели, который среди ученых мужей подобен, так сказать, горе Тайшань.
— Ну уж вы и скажете — Тайшань! — польщенно отвечал Мерлин, и на лице его изображалось явное удовольствие. — Если бы не счастье видеть вас, которое отняло у меня последние остатки разума, разве осмелился бы я предлагать вам сесть поблизости от меня, в то время как вам по праву подобает место у трона самого Небесного Владыки!
Видевшие все это были безмерно счастливы, что, по удачному стечению обстоятельств, Змейк как раз в это время занимал лондонскую инспекцию какими-то разговорами в башне Двухсот ступеней в Северной четверти, довольно далеко от обеденного зала.
К тому времени, когда Мерлин и Сюань-цзан наконец договорились о том, кто где сядет, студенты и преподаватели в основном уже разошлись. И только Афарви, сын Кентигерна, ошеломленный пластикой движений Сюань-цзана, как завороженный, не мог оторвать взгляда от происходящего.
— Если вы сей же час не сядете, драгоценный друг мой, я за себя не ручаюсь, — сказал Мерлин. Эта реплика завершила церемонию.
* * *
Было утро. Преподаватели беседовали, сойдясь группками, на галерее, прежде чем разойтись по своим семинарам.
— Просматриваю вчера собственные старые записи, разбираю, — жаловался Мерлин Курои. — Там везде какие-то дифтонги, падение конечных согласных не отражено... то аорист, то имперфект, падежей чуть не с десяток... Надо все-таки сделать какие-то глоссы, а то когда в другой раз соберусь перечитать, пожалуй, уже и не пойму ничего.
— Э, это что! Я каких-нибудь триста лет назад, коллега..., — начал Курои, осекся, видя приближение комиссии, и поспешил на урок.
* * *
В блокноте лорда Джеффри уже в первый день пребывания в школе появилась запись:
"В учебное заведение принимают с 16 лет, при этом предполагается двенадцатилетнее обучение. Высший балл при оценке способностей учащихся — 689. Всюду снуют какие-то маленькие женщины в чепцах и полосатых юбках. Четыре таких меняли постельное белье в моей комнате около девяти часов вечера. Ни преподаватели, ни учащиеся не видят в этом ничего странного.
Для того, чтобы посмотреть расписание, учащиеся спускаются в холл, где оно вывешено, становятся к нему спиной и некоторое время смотрят на противоположную стену, украшенную абстрактным орнаментом. Не проявляя ни малейшего желания повернуться к расписанию лицом, они стоят так некоторое время и затем расходятся, почерпнув откуда-то нужную им информацию".
* * *
— Слушай, эта мерзлячья башня опять в шапке, — пожаловался Ллевелис, выглядывая в окно.
Гвидион посмотрел тоже. Действительно, Энтони закутался во что только мог и нахлобучил большую шапку из тумана. А им как раз предстояло идти туда на литературу. Мак Кархи, пролетая на рассвете мимо, нарочно спикировал к ним и, придерживаясь когтистой лапой за раму, постучал носом в стекло, чтобы они не тешили себя надеждой поспать подольше.
— Ну что, Энтони? Тепло тебе? — издевательски крикнул было Гвидион, спустившись во двор Южной четверти, задрав голову и сложив руки рупором. Рядом тут же вырос Тарквиний Змейк и сказал сквозь зубы:
— Пока в школе инспекция, никаких разговоров с башнями, тем более по-валлийски. Если ваша память, Гвидион, не в состоянии удержать даже этой простой инструкции, плохи ваши дела.
Гвидион извинился, раскланялся, расшаркался, проскочил у Змейка под рукой и взбежал по лестнице на башню.
Вместо того, чтобы торопливо войти в класс с выражением усердия на лице, Гвидион застыл на пороге, так что Ллевелис, тащившийся следом за ним, принялся уже было толкать его кулаком в шею, не понимая, в чем задержка. Гвидион же вспомнил, что сегодня они дают показательный урок: у дальней стены класса в креслах с высокими резными спинками с изображением туповатого льва и брезгливо отвернувшегося от него единорога сидела комиссия. По несчастью, нельзя было сказать, чтобы Гвидион в этот раз твердо знал заданное. Он хотел было уже юркнуть за настенный гобелен, изображающий приход Луга в Тару, но Мак Кархи остановил на нем взгляд и ловко поманил его к себе.
— "Двадцать два четверостишия спела женщина неведомых стран, стоя на одной ноге посреди дома Брана, сына Фебала, в день, когда его королевский дом полон был королей. И никто не знал, откуда пришла эта женщина, ибо ворота замка были закрыты".
— ...Вот все, что удалось вытянуть Мак Кархи из Гвидиона-ап-Кледдифа, и никто не знает, отчего тот не выучил больше, ибо возможность у него к тому была, а задано было до конца, — нараспев сказал Мак Кархи и движением своего указательного пальца усадил Гвидиона на место.
— Постойте, постойте, — без большого энтузиазма промямлил лорд Бассет-Бладхаунд. — А почему она, собственно, стояла на одной ноге, эта женщина?
— Ллевелис-ап-Кинварх! — бросил Мак Кархи. — Почему эта женщина стояла на одной ноге?
— Это остатки архаических представлений об одноногости и однорукости, маркирующих принадлежность героя к потустороннему миру, сэр. Вторая нога и вторая рука этой женщины как бы находятся в ином измерении, поэтому при взгляде отсюда не видны, сэр.
Как ни странно, эта чепуха почему-то успокоила лорда Бассета-Бладхаунда. По ужасному выражению лица Мак Кархи было похоже, что он сам сейчас упечет Ллевелиса в иное измерение за этот ответ, но страшным усилием воли он сдержался.
* * *
Показательный урок латыни после этого прошел чрезвычайно благополучно. Профессор Орбилий, будучи человеком крайне дисциплинированным, внял всем указаниям Змейка и выполнил их четко. Все странности, которые могли привлечь внимание комиссии, были обдуманно устранены. Орбилий Плагосус никогда не забывал, чем он обязан Мерлину, и живо помнил, как он приплясывал вокруг бронзовой жаровни на верхнем этаже своей инсулы в Риме — где, как водится, была прекрасная мозаика на полу и лепные потолки, но не было ни малейших удобств, — затыкал подушками окна, в которые задувало немилосердно, и отогревал застывшие чернила, когда ему пришло приглашение в школу в Кармартене. А потому, не желая подвести директора, Орбилий повыгнал с лестничных площадок гусей, вынул из пальцев у мраморной Каллиопы овсяное печеньице, вложенное туда сердобольными студентами, и, в общем, навел некоторый порядок. Следуя инструкциям Змейка, он подобрал не вызывающие сомнения отрывки из не вызывающих сомнения авторов и даже позволил ученикам принести с собой тетради в клеточку и ручки, что было жестко рекомендовано Змейком, проявившим при этом случае необыкновенную трезвость мышления.
Учеников поразило то, как с лица Орбилия, человека умного и тонкого, в присутствии комиссии в один миг сползло всякое выражение и с видом совершеннейшего солдафона он гонял их по отрывку в двадцать строк, воздерживаясь от обычных мудро-язвительных замечаний и спрашивая только, где цезура и как название того или иного тропа.
Благодаря принятым мерам предосторожности урок латыни сошел им с рук. Единственный вопрос у комиссии неожиданно вызвала самая невинная вещь — старый плащ Орбилия, в котором он ходил всегда.
— Ну что, в самом деле, за ребячество! Вы бы еще тогу надели, — с мягкой укоризной заметил лорд Бассет, подойдя в конце урока поблагодарить преподавателя.
— Я не могу носить тогу, не будучи гражданином Рима, — просто отвечал Орбилий.
Затем он по-военному лаконично отчитался перед Змейком о проделанной показухе и потребовал возместить ему в другое время пропавшие часы урока.
...Несмотря на неприязненное отношение к Змейку лично, Орбилий не мог избавиться от привычки беседовать с ним, зачастую подолгу и отнюдь не по инициативе Змейка. На недоуменные взгляды коллег он отвечал лишь, что для него истинное наслаждение поговорить время от времени по-латыни. Когда же однажды архивариус Хлодвиг с обидой воскликнул: "Можно подумать, что с нами — со мной или вот хотя бы с Мерлином, — нельзя поговорить по-латыни!" — Орбилий, вздыхая, ответил: "Видите ли, коллега: у вас у всех ученая, книжная латынь, а у Змейка — разговорная". Змейк с родной латынью первое время сильно беспокоил воображение Ллевелиса — было не совсем понятно, как латынь могла оказаться первым языком у человека, родившегося на добрую тысячу с лишком лет позднее распада империи, — но потом в школе начались такие события, что внимание Ллевелиса, и без того имевшее свойство быстро рассеиваться, больше не возвращалось к образу Змейка, лепечущего в детстве свои первые слова на мертвом языке.
* * *
В распоряжение Сюань-цзана была отдана башня Сновидений, которую он переименовал в башню Западных Облаков и каждый вечер посиживал у ее порога, то играя на цине, то прикладываясь к вину, которое он наливал из чайника с двумя носиками, извлеченного им из рукава. Те, кому удавалось побывать в рукавах Сюань-цзана, говорили, что там скрыт целый мир, что там видели дворцы со многими комнатами и сады с беседками. Нередко учитель разыгрывал сам с собой партию в облавные шашки. Однажды профессор Финтан увидел, как Сюань-цзан выкладывает шашку за шашкой, заинтересовался правилами этой игры, и вскоре их можно было видеть в сумерках сидящими друг напротив друга за доской девятнадцать на девятнадцать клеток. Они напоминали духов Южного и Северного Ковша, столь прекрасно описанных историком Гань Бао.
— Вы знаете, в чем отличие поэзии Семерых мудрецов бамбуковой рощи от поэзии Ли Бо и его современников? — говорил Сюань-цзан.
— Да? — медлительно отзывался Финтан, склонившись над доской.
— Ли Бо — настоящий классик. Вот вам пример. Можно себе представить, что Ли Бо почему-либо вдруг поставили где-нибудь памятник. Это странно, согласен, но это можно себе представить. А вот если попытаться поставить памятник кому-нибудь из Семерых мудрецов бамбуковой рощи, этот памятник непременно или сделает неприличный жест и убежит, или еще как-нибудь себя проявит, — к примеру, растает в воздухе.
— Да, понимаю, — говорил Финтан. — То же и в нашей поэзии: со временем все вырождается в классику.
* * *
— ...С флейтой иду за луной, ветра ловлю полет,
В плаще травяном брожу возле озерных вод,
Всю жизнь в мечтах стремился больше всего
К тому из путей, что на Циюань ведет, —
сказал однажды в воздух Сюань-цзан, сидя на ступенях лестницы при входе в башню Сновидений. — Итак, вы не хотите учиться у меня, Афарви, и впечатление мое было ложно, не так ли? — продолжил он, улыбаясь.
— Я не знаю, уважаемый Сюань-цзан, — вежливо сказал Афарви, появляясь из-за дерева, где он прятался. — Я боюсь... разочаровать вас.
— Разве можно ручаться и знать, — сказал как ни в чем не бывало Сюань-цзан, — что под сводами каменных плит невозможно проход отыскать туда, где долина У-лин лежит?..
— А что такое долина У-лин?
— Затерянная долина, где живут отрезанные от мира старинные люди. Когда-то они бежали от Циньского переворота и укрылись в этой долине. Когда на них в последний раз случайно наткнулись, они ничего не знали о династии Хань, а уж о династиях Вэй и Цзинь и подавно. Но потом путь в эту долину был снова забыт навсегда, — известно только, что видели ее где-то в провинции Хунань.
— Я тоже ничего не знаю о династиях Вэй и Цзинь, — честно сказал Афарви.
— Не страшно, — отвечал Сюань-цзан, окинув Афарви взглядом..
— А что такое Циюань? — не сдержал любопытства Афарви. — Вы сказали: "Всю жизнь в мечтах стремился больше всего к тому из путей, что на Циюань ведет"?
— Местность, в которой одно время служил мелким чиновником Чжуан-цзы, — отвечал, смеясь, Сюань-цзан.
— А кто такой Чжуан-цзы? — спросил Афарви, подходя близко.
— О, это мудрец, который презирал службу и государственную карьеру и всему предпочитал то, что называется сяо яо ю.
— А что такое сяо яо ю? — Афарви сам не заметил, как приблизился к Сюань-цзану вплотную.
— "Беззаботное странствие", — объяснил Сюань-цзан. — Вы задали столько вопросов, Афарви, — сказал он, смеясь, — что вам впору уже прямо поступать ко мне в учение. Учитель Цзэн говорил: "Когда благородный муж идет по дороге, по его виду сразу можно определить, есть ли у него отец и есть ли у него наставник. Тот, у кого нет отца, нет наставника, выглядит совершенно иначе".
Афарви ничего не сказал.
— Что-то давно нету писем с родины, — вздохнул Сюань-цзан, помолчав. — Как говорится, "уходит, проходит за годом год, а гуси все не летят".
— Какие гуси? — спросил Афарви.
— Почтовые.
— Так это ваши? — сказал Афарви.
— Что такое? — встревожился Сюань-цзан.
— А на башню к профессору Орбилию вчера прилетели два каких-то необыкновенных гуся. Таких никто и не видел никогда. С коричневыми спинками, а хвост...
— Это мои, — всплеснул руками Сюань-цзан, вставая и торопясь спуститься со ступеней. — Радость вашего покорного слуги сравнима только с радостью Гэн Цюй-бина, вновь встретившего прекрасную Цин-фэн после разлуки.
И Афарви мог бы даже подумать, что Сюань-цзан охвачен беспокойством любовного характера, если бы только смотрел на него не как на божество, а как-нибудь попроще.