Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Тя!
Походило это, впрочем, скорее на "дя".
— Настенька, умничка, ласточка, ну скажи: "тя-тя", "тя-тя", — заворковала нянюшка.
— Тя! — решительно возразила Настя.
Дмитрий подхватил дочку на руки:
— Малюсочка ты моя! Чуденько мое чудесное!
— Дя, — охотно согласилась Настя.
Девочка была большенькая, тяжеленькая, с темными колечками волос и почти совсем черными глазками; мама даже иногда обижалась: "Ну ничего моего нету!".
— Ну, ну, не балуй, в глаз попадешь, — смеялся Дмитрий, отворачивая лицо — Настя цепкими пальчиками хватала его то за нос, то за бороду, — будет у тебя тятя без глаза. На-ко вот, печенюшку тебе — хочешь печенюшку?
— Митя, ну что ты балуешь дитя, нельзя ей сладкого, — заметила Дуня.
— Как это нельзя? — совершенно искренне удивился Дмитрий, наверное, уже в сотый раз. Своей обожаемой малюсочке он готов был поднести хоть целый пряничный Кремник, и останавливало его только соображение, что столько она покамест никак не съест.
Дуня сидела, положив на маленькую скамеечку ноги в пуховых носках, и вязала, тоже носочек, маленький, детский — второй, уже готовый, лежал рядом на лавке; костяная спица так и мелькала в ее пальцах. Дмитрий подсел рядом, умостил на колени дочку. Настя увлеченно мусолила печенюшку, время от времени вынимая ее изо рта и вдумчиво разглядывая. Движение спицы приостановилось, Дуня опустила вязание на колени, замерла, прислушиваясь к чему-то внутри себя, и тихо, счастливо охнула.
— Шевелится? — спросил Дмитрий осторожно.
— Прямо пляшет!
Дмитрий хотел попросить послушать самому, но заробел и только осторожно придвинулся к жене поближе. В Дуне жила ныне некая тихая светлота, которая переливалась и в него самого.
— Бают, хлеб опять вздорожал, — помолчав, заметила Евдокия.
— Вы голодать не будете, обещаю! — буркнул князь, набычившись.
— Да я не про то, ладо, а... все-таки как-то....
Дмитрий знал все это. Что на Рождество у многих праздничным блюдом будет хлеб без лебеды, а у иных не будет и того. Что голодные люди сугубо страдают от холода, и в Москве находят уже замерзших насмерть нищих, и среди них детей. После двух литовских разорений, после потери лонишнего урожая, вмерзшего в лед, и сеголетошнего, сгоревшего прямо на полях, после ордынских поборов и возросшего выхода, тяжким ярмом легшего на села и города, земля стонала стоном. Он мысленно сцепил зубы, аж до хруста, замотал головой. Он не мог не делать того, что делал, не драться за стол, не швырять все новое и новое серебро в поганую ордынскую прорву (мог ли не имать Михаила, с чего все и началось, он не думал — что сделано, то сделано)! Как ни жалко, стыдно, больно. Потому что все это вершилось ради них самих, смердов и гражан, ради всех русских людей. Да, да! А уступи он, пожалей, позволь сеть на дедов стол иному великому князю... и что? И все посыплется кусками. Иной (Михаил ли, кто другой, невелика разница) не сумеет поладить с татарами, как умеет лишь Алексий, и как, собственно, даже не хочет уметь он сам, Дмитрий, раздерется до сроку, и их пограбит уже не почти свой литвин, с коим в общем-то мочно и договориться, а упоенный кровью степной хищник.
Дитя в материнском чреве толкнулось, да так, что почуял и Дмитрий — они с женою сидели вплотную, бок к боку.
— Дуня-а, звездочка уже вторая лезет.
— Сейчас, ладо, сейчас!
Княгиня стояла посреди горницы в нижнем платье алого атласа, горничная девка застегивала на ней зарукавья, а другая, встав на цыпочки, прилаживала высокий шитый жемчугом кокошник — убор для московских красавиц еще новый. Причина заминки была более чем уважительной: любимый Евдокиин лазоревый сарафан на нее попросту не налез, так что пришлось полностью переоболокаться заново. Дуня любила наряжаться, и выйти на люди одетой кое-как не могла, даже будучи на сносях.
Приготовленные платья уже были разложены на лавках: для ужина — летник из переливчатой розовой камки, с затканными золотыми травами широкими накапками*, для рождественской службы — ферязь** из золотой парчи цвета топленого молока, чтобы удобнее было надеть под шубу, у которой у самой долгие рукава спускались почти до полу.
* Длинные широкие рукава.
** Женская ферязь выглядела примерно так же, как и мужская: на пуговицах или завязках спереди, неширокая, без воротника, с узкими рукавами. Судя по всему, в зависимости от материала ферязь могла носиться и как среднее платье, и как верхняя одежда.
Князь в нетерпеливом ожидании прошелся по горнице, едва не столкнулся с деловито снующей туда-сюда девкой и благоразумно отошел в угол, от нечего делать принявшись разглядывать всякие хитрые женские штучки. Какие-то палочки, кисточки... чего только не напридумывают! А зачем? Его Дуня и без всяких украс хороша! Впрочем, следовало признать, что набеленная и нарумяненная, с подведенными сурьмою соболиными бровями, делалась молодая княгиня хороша по-особому, ну ровно пава!
— Слыхал, княже, что люди бают? — лукаво вопросила Евдокия, пока девки в четыре руки застегивали звончатые золотые пуговки. — Будто на посаде в самые бедные дома кто-то стучится среди ночи, хозяева отворяют, а там — никого, а на крыльце лежит мешочек муки, и денег немножко.
— Люди бают — может, и не врут, — неохотно отозвался князь.
Евдокия всплеснула руками:
— Точно сам Николай Угодник на Москве объявился! А еще сказывают, один мальчонка человека того успел-таки заметить вдалеке. И походил он со спины на Мишу Бренко.
— Охочи люди болтать, на все сплетки ушей не напасешься! — фыркнул Дмитрий, отворачиваясь.
Только праздничные ночи бывают такими прозрачными. Должно быть, оттого, что светятся до утра крохотные окошки, горят на площадях жаркие костры, пляшут факелы в руках гуляющего люда. Как не гулять — Святки! Эта ночь к тому же выдалась ясная; накануне прошел снег, нарядив избы в горлатные белые шапки, а теперь вызвездило, и лишь по краю окоема, смыкаясь с сугробами, лежали остатние облака, сами похожие на сугробы. А над всем этим сиял ясный, в свежем снежке искупавшийся месяц.
— Дилинь-дилинь! Дильнь-дилинь! — вызванивали бубенцы. Разубранные кони круто выгибали шеи, словно бы сами красовались друг перед другом. Пестрая кучка ряженых со смехом прыснула по сторонам.
— Ш-ших! — полетели вслед ездокам снежки, рассыпаясь в воздухе искрящейся снежной пылью. Лишь один коснулся задка расписных саней и ссыпался вниз, мягко, точно лаская. Вороной жеребец, не замедляя бега, обернул назад свою ладно поставленную голову и задорно фыркнул.
— Молода я, молода, молодешенька! — пропел высокий девичий голос, и обрывок песни тотчас унесло в дальние дали. Дмитрий, привстав, гикнул, послушный конь еще наддал, пышный снег так и летел во все стороны, сзади и слева слышно было, как набирает ход, съедает вершок за вершком упрямый вороной, вот он уже поравнялся с княжим, и сидевшая в санях молодуха помахала Дуне вышитой рукавичкою.
Сиянье чистых звезд, отражаясь в белом снегу, пронизывало темноту, не разгоняя ее, и ночь казалась жемчужной. Иные сани давно отстали, и ярый вороной на каком-то повороте свернул в другую сторону. Они уже выбрались за город, по правую руку лежала подо льдом похожая на спящего зверя Москва-река. Конь, серый в яблоках, шел ровно, неутомимо выбрасывая вперед долгие ноги. Дуня, на всякий случай крепко уцепившаяся за боковину, почти не чувствовала тряски — Дмитрий правил осторожно, бережно придерживая жеребца на спусках и поворотах. Он не оборачивался, но чувствовал спиной теплое Дунино присутствие, и она чувствовала его, и в целом мире они были лишь вдвоем, и впереди была вечность, и они будут вечно лететь сквозь прозрачную святочную ночь...
Дорога точно присела, готовясь прыгнуть на крутой пригорок. Дмитрий придержал коня, обернулся к жене.
— Знаешь, милый... — проговорила она с чуть-чуть растерянной улыбкой. — Нам, кажется, лучше поворачивать обратно.
В терем он внес жену на руках.
31 декабря, в последний день студеня-месяца, как раз накануне Васильева дня, у великого князя родился сын.
1372
Если у тебя всего лишь одна сестра, то чересчур расточительно отдавать ее замуж в дальние края, где еще не известно, как сможет она блюсти пользу отчего дома, а то и вовсе, глядишь, всей душою прилепится к мужу, как, собственно, и подобает доброй жене. Лучше в пределах своей земли выбрать себе в зятья самого необходимого для себя человека.
При всей своей наивности, рассуждения великого князя были вполне логичны. А тут и княгиня своим женским оком приметила взгляды, какими при редких встречах обменивались Волынец с Нюшей Иванной. Словом, удумали в одно.
— Тогда его точно никто не сманит, — вслух рассуждал Дмитрий. — Да и Нюше хорошо, на чужбину, чай, ехать не очень-то сладко, а тут все при своей родне. А муж, если что — прямо на месте башку и откручу! — прибавил он столь свирепо, что Дуня не удержалась и прыснула в ладошку.
В награду за победу над Олегом Рязанским Боброку была обещана рука княжны Анны. Победу он одержал, а в том, что Владимир Пронский не смог усидеть на подаренном ему столе, вина была уже не Боброкова. На Свибла, клявшегося, что все продумано и просчитано, Дмитрий гневен был страшно, и не миновать бы княжескому возлюбленнику опалы, но Иван Вельяминов, как всегда, все испортил.
Он брякнул:
— Что, боком вышла тебе лопасненская-то деревенька?
Микула больно наступил брату на ногу, но было уже поздно. Князь аж привстал, стиснув посох... сдержал себя и не сказал ни слова, но Микула успел поймать взгляд двоюродного брата, и ему сделалось по-настоящему страшно.
Свибл свечку поставил за здравие своего неловкого супротивника.
— Деревеньки ему чужие глаза колют! — возмущался вечером князь, расхаживая взад-вперед по горнице и вскидывая головой, точно норовистый конь. Дуня, сидя в распахнутом саяне, кормила грудью Васеньку. — Земелька, вишь ты! А что кроме земельки есть еще земля, есть Русь, ему такая мысль никогда, ни разу в голову не забредала?
— Ми-и-ть, — протянула Евдокия, своими голубыми лучистыми очами любуя супруга, — ты ведь Нюше отдаешь матушкино саженье с бирюзой?
— Отдаю, кому ж, как не ей, — проворчал князь, с тайным облегчением оставляя Вельяминова ради вещей более приятных.
Богата оказалась зима на свадьбы. Едва расплели косы Анне Ивановне, как зазвенели на дороге бубенцы — мчался поезд Елены Ольгердовны. Верно бают люди, что нет худа без добра: не попади Иван в Москву полоняником, как удалось бы ему погулять на свадьбе у двоюродной сестры? Меж тем явилась наконец проклятущая тьма рублей. Иван покидал в коробы поклажу, принял благословение от владыки, сбегал проститься со старцем Мисаилом, выходившим несчастную птицу, отдал, скрипнув зубами, поклон великому князю, завернул сову в плащ да и был таков.
Последняя трапеза накануне выступления в поход в чем-то сродни поминальной. Все сидели притихшие, натужно улыбаясь редким шуткам, и, встречаясь взглядами, видели в глазах другого ту же невысказанную мысль: может быть, в последний раз! Женки кусали губы, с излишней суетливостью вскакивая подать то-другое, и временами какая-нибудь молодуха опрометью вылетала в сени, чтоб не разреветься при всех в голос. То же или похожее вершилось в этот вечер в большинстве семей тверской земли, то же и в доме Ильи Степанова, с той разве что разницей, что жены проводили мужиков уже прежде. Вечерять сели поздно. Семен — он впервые отправлялся в поход — где-то задерживался. Народу, кроме своей семьи, было много. Двое воев из Ивановки, двоюродники Овчуховы, Макар да Прошка. Макар уже бывал на рати и держался бывалым, а Прошка, ровесник Семену, шел впервые. Из Богатеева — четверо. По княжему запросу нужно было троих, но близняки Флор и Лавр накрепко отказались и идти, и оставаться один без другого. Третий был Якуш Дудырь, по-молодому задорный и кудрявый, хотя и с плешинкой на темечке, в прошлую рать добывший таки себе вожделенную бронь, четвертый — Лукьян, молодой немногословный мужик; Лукьянова жена оставалась на сносях, первенцем, и потому он был еще молчаливее обычного.
Уже были в последний раз осмотрены оружие и ратная справа, теперь бережно сложенные в клети, вычищены и накормлены кони. Четверо коней шумно дышали в темноте, положив друг на друга головы, один Ильи, другой Семенов, еще один на всех ивановцев и один на богатеевцев. Мужики еще дома рядили, брать сани или телегу: март-сухый перевалил за половину, синий просевший снег еще держался, но вот-вот должны были рухнуть пути; споры пресек Илья, распорядившийся вязать поклажу в тороки. Вои из Богатеева шли с Ильей, а ивановцы утром должны были присоединиться к полку князя Юрия, в чей удел входила деревня.
В доме от непривычного многолюдства было тесновато. Ждали Семена, но он все не появлялся.
— Ему в поход, а он где-то шлындает! — бурчал Степа. — А мне опять на печи сидеть!
— Молод еще, навоюешься, — окоротил отец. — А в дому всегда должен оставаться мужик, на самый последний край — чтоб было кому оборонить дом.
Ужин начал уже простывать, и Илья не без досады велел садиться за стол. Надя ради особого случая расстаралась (после неурожайного и к тому же военного лета в торгу стояла дороговь), зажарила гуся, привезенного из Богатеева в счет корма, выставила большой горшок гречневой каши, щедро сдобренной конопляным маслом, соленые грибы, стопку овсяных блинов, плотных, с хрустящими краешками, приготовила даже взвар с дорогими шепталами*, изюмом и сухими яблоками.
* Сушеными абрикосами.
— Изюмчик? — проговорил Илья, вылавливая из чашки ягодки, ставшие в кипятке белесыми и толстыми. — Помню, таким вот изюмчиком меня как-то наградили за спасение Ольгердова кота.
— Как это? — с один голос вопросили близняки.
— Правда, тогда он был еще не Ольгердовым, да и не котом, а котенком, — Илья многозначительно примолк, собираясь повести сказ о незабвенном Лучике, но тут ввалился Семен, разлохмаченный и веселый.
— Батя, воротимся из похода — сватаюсь!
— К кому? — спросил отец.
— Воротимся — узнаешь! — Семен лукаво подмигнул, бухнулся на лавку и запустил зубы в гусиную шейку, нарочно отложенную для него Надей, знавшей, что брат охотник погрызть мелкие косточки.
4 апреля, накануне Федула, что, по присказке, тепляком подул, Михаил Тверской изгоном взял Дмитров. Ольгерд на этот раз не явился на помощь шурину (после недавней свадьбы это показалось бы попросту неприличным), но пришли Кейстут с сыном Витовтом, Андрей Ольгердович Горбатый Полоцкий, князь Дмитрий Друцкий. Литовское войско осадило Переяславль. Город Александра Невского оказался хорошо подготовлен к обороне, укрепления были обновлены совсем недавно, и после одного неудачного приступа Кейстут, предпочтя не терять время, двинулся на соединение с Михаилом.
Две рати встретились под Кашиным. Михаилу Васильевичу до сих пор удавалось искусно держаться посередине и, не руша крестного целования тверскому великому князю, от ратной помочи тому уклоняться. Но тут крепкая пришла нужа — или биться, или виниться. Сесть в осаду, удерживать под стенами тверскую рать в надежде, что москвичи пришлют подмогу? Это была бы огромная услуга Дмитрию, но что сталось бы с уделом, с самим городом? Михаил был свойственник и союзник московского князя, но прежде всего он был князь Кашинский. С тяжелым сердцем он все же поцеловал Михаилу Тверскому крест: прямить ему и никому иному. В составе войска, двинувшегося к Торжку, был и кашинский полк.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |