— Судьба? — прохрипела Цветанка, силясь вырваться из-под руки, укротившей её волю. — Кто из вас читает её, кто смотрит ей в глаза, кому она являет своё настоящее лицо? А может, вы умеете подчинять её и поворачивать туда, куда вам угодно? А? Что молчите?
Это говорила не она — это бессилие стонало и исходило болью в ней. Зверь не мог вырваться, лишь измученно кашлял кровью. Настало облегчение: рука Лесияры поднялась с её плеча.
— Ты свободна, — объявила княгиня, властно приподняв подбородок. — Помочь мы тебе не можем; иди по тому пути, который лежит перед тобой — это всё, что тебе остаётся.
И, кивнув Радимире, Лесияра вышла. А начальница пограничной дружины сказала мягко:
— Ступай за мной.
Цветанке почудилось, что глаза кошки-воительницы затуманились грустью и сочувствием.
Скоро она подставила лицо под холодные поцелуи снежинок. Вокруг молчаливо слушали тишину сосны, а тонкое пушистое покрывало первого снега поскрипывало под ногами. Холод не беспокоил, напротив — замораживал душу, а вместе с ней и тоску, и боль, и растерянность.
— Мы у границы, — показала Радимира рукой в сосново-снегопадную даль. — Там, дальше — перевал, а за ним лежат земли Воронецкого княжества. Тропа отмечена верстовыми камнями со знаком солнца, их ни с чем не спутаешь... Не заблудишься, в общем.
Дыхание вырывалось из её кошачье-чутких ноздрей седым туманом, снежинки цеплялись за пряди волос и ресницы. Покой горных склонов, покрытых сосновым лесом, звучал горделиво и серебристо, как прочная струна меж небом и землёй, натянутая белогорской кудесницей от оружейного дела...
— Постарайся оставаться человеком так долго, как только возможно, — напутствовала Радимира. — Я чувствую: ты крепкий орешек, Маруше придётся попотеть, чтоб тебя разгрызть... Но многое будет зависеть от твоих усилий и знаний, как сберечь человеческое в себе. Первое — имя. Сохрани его, ни при каких обстоятельствах не принимай другого. А позволишь себя переименовать — часть твоей души уйдёт вместе со старым именем. А второе... — Радимира отвязала от пояса баклажку вместимостью с кружку и протянула Цветанке. — Это отвар яснень-травы. Принимай его хотя бы по глотку раз в пару седмиц: он поможет тебе продержаться дольше и отгонит хмарь от твоего разума и души. Это всё, чем мы можем тебе помочь.
Баклажка была обтянута кожаным чехлом с ремешками. Цветанка вынула пробку и втянула ноздрями знакомый горьковато-медовый запах чудесной травы, которой бабуля спасла целый город от морового поветрия... Вот только подействовал этот запах на неё странно, не так, как раньше: если прежде он вливал бодрость в тело и ум, пробуждал силы, то сейчас горло будто сдавила невидимая беспощадная рука — ни охнуть, ни вздохнуть. Спящая под снегом земля качнулась под ногами.
— Осторожно, — сказала Радимира, возвращая пробку на место. — Теперь этот отвар для тебя — яд, но коли станешь принимать его изредка по маленькому глотку, он поддержит в тебе твою человеческую суть... Несколько дней после каждого приёма отвара ты будешь хворать, как и от любого другого яда, но с этим придётся смириться, коль не желаешь всецело отдать свою душу под власть Маруши слишком скоро. Будь осторожна: ежели выпьешь сразу много — это тебя сгубит. Когда отвар кончится, отыщи яснень-траву и сделай новый. Мало этой травы ныне осталось... Рви её в рукавицах, чтоб руки не обжечь, а отвар настаивай семь дней...
— Благодарю, госпожа, я умею его делать, — прохрипела Цветанка, приходя в себя и хватая ртом звонкий от зимней свежести воздух. — Моя бабушка была травницей... Я даже знаю одну полянку, где яснень-трава растёт. Благодарствую на добром совете.
— Вот и хорошо, — молвила начальница пограничной дружины, привязывая баклажку к поясу Цветанки. — Скажи ещё только одно: как же так вышло, что ты своё янтарное ожерелье, с которым никогда не расставалась, вдруг ни с того ни с сего отдала Серебрице?
Цветанка присела на корточки, всем телом и душой ловя обезболивающий холод зимнего покрова, и умылась горстью чистого, девственно-пушистого снега.
— Это не было ни с того ни с сего, — глухо проговорила она. — Оно было нужно ей... Быть может, она нуждалась в нём даже больше меня.
* * *
Зелёная тревога северных небес вспыхивала, отражаясь в глазах Серебрицы. Обхватив колени руками, она сидела на крылечке своей лачуги, а Цветанка пыталась пробудить её от задумчивости — то теребила её острое, поросшее серебристой шёрсткой ухо, то перебирала позвонки её проступавшего под рубашкой хребта.
«Ну... прости, волчонок, — виновато тычась носом девушке в плечо, мурлыкнула воровка. — Не могу я так обходиться с Дарёнкой... Совесть зазревает. Она и без того многое мне прощает, нельзя так испытывать её терпение. Да и не задерживаемся мы с ней в одном месте надолго... Скитаемся по земле — сегодня здесь, завтра там. Настала нам пора покинуть Марушину Косу. Дарёнке тут пришлось не по нраву».
«Холодом дышит наше небо, — проговорила Серебрица, пронзая жутковато пустым взглядом полыхающую зорниками бездну. — И море неприветливое. Не остаются здесь приезжие надолго... Я и сама не всегда здесь жила, тоже поначалу не нравилось, а потом даже полюбила наше захолустье. А прощения не проси. Ты много мне дала, и я тебе благодарна».
«Пойдём-ка в дом, зябко тут», — сказала Цветанка. Не это она хотела сказать, но слова застревали холодным комом в горле, а сердце дрожало, замерзая от бесплотной ночной тоски.
Печь дышала жаром, в духоте рубашка липла к взмокшему телу, просившему бани. Серебрица жадно обнюхивала Цветанку, щекоча её носом и волосами; вдруг она замерла, уставившись на плечо воровки. Её глаза стали пугающе светлыми, точно их озарила мертвенная вспышка молнии.
«Это что? Откуда эта царапина? Свежая...»
Цветанка уж и позабыла об этом, но тревога Серебрицы заразила и её. Беспокойство царапнуло сердце волчьим когтем.
«Дык... вроде ты меня и оцарапала, когда мы... ну... Не помнишь, что ль?»
Леденящий сполох безумия блеснул в глазах Серебрицы. Фыркая и морщась, как будто ей хотелось чихнуть, она принюхивалась к царапине снова и снова, временами вскидывая на Цветанку совершенно дикий, ошалелый взгляд.
«Ты чего?» — усмехнулась воровка.
Та вместо ответа соскочила с постели, со странной ужимкой отпрыгнув к столу и вцепившись в него удлинившимися когтями. Её верхняя губа дрожала, обнажая клыки, а в глазах зажёгся жёлтый огонь.
«Ты знаешь, кто твой злейший враг? — прорычала она. — Ты! Ты сама! Тени будут прыгать на тебя из-за деревьев, и у всех будет твоё лицо! И ты потеряешь себя среди них... Не отличишь, где ты, а где они! Чтобы их победить, тебе надо стать себе ДРУГОМ! Принять себя... И тогда морок упадёт с твоих глаз, и ты найдёшь дорогу».
Цветанка вжалась в угол постели, чувствуя, как волосы на теле поднимаются дыбом. Серебрица, нагая, окутанная растрёпанным плащом волос, шевелящимся, словно бы живым, опустилась на четвереньки и по-волчьи скалилась. Её шея напряглась, жилы на ней взбухли под кожей, и из горла прорвался летящий на чёрных упыриных крыльях вой...
«Навь умирает, — продолжала бредить Серебрица. — Ночные псы придут наверх... И кто тогда будет поклоняться Лаладиному солнцу? Кто станет рисовать его знаки и вышивать на одежде? Всё поглотит Макша — холодное солнце Нави...»
Эти непонятные слова причудливыми уродцами падали в охваченную испугом душу Цветанки, но зацепиться им было не за что. Так, без понимания и осмысления, они и проваливались сквозь сознание, а Серебрица представала в глазах Цветанки попросту безумной. Рука воровки потянулась за чудесным ожерельем в порыве прогнать это помешательство, смыть его светлым чудом Любви, которая всегда берегла её саму.
Тёплый янтарь, коснувшись лба Серебрицы, собранного в напряжённые складки, заставил её сперва содрогнуться, как от ожога. С шипением девушка-оборотень отпрянула, но Цветанка настойчиво приложила ожерелье к её лбу вновь. И не зря: в глазах Серебрицы забрезжил свет человеческого разума, а сама она измученно сникла в объятия Цветанки.
«Что это было? Что с тобой?» — спрашивала воровка, причёсывая пальцами пепельные пряди Серебрицы.
Та молчала, устало устремив мутный взор в невидимую даль, и лишь иногда щурилась, словно от головной боли. Ночь углублялась и вздрагивала за оконцем, пронзаемая зелёными столбами света в небе... Немало прошло времени, прежде чем раздался голос Серебрицы — слабоватый и утомлённый, но уже человеческий, без призвука звериного рыка.
«У меня был припадок?»
«Да, похоже на то, — ответила Цветанка, успокоительно поглаживая Серебрицу и укачивая в своих объятиях. — Ты стала скакать на четвереньках и выть, говорила что-то непонятное... И часто у тебя такое бывает?»
Серебрица поморщилась и села, потирая пальцами бледные виски.
«Что-то светлое коснулось меня, — пробормотала она, не отвечая на вопрос Цветанки. — Словно кто-то очень добрый погладил по голове, и всё прошло. О, если б этот кто-то всегда был со мной, чтобы унимать моё безумие!»
Она задумчиво смотрела на ожерелье, покачивавшееся на пальце Цветанки, потом прикоснулась к таинственно мерцающему янтарю, и её побледневшие губы тронула улыбка.
«Как же я сразу не догадалась...»
Цветанка опустила ожерелье ей на ладонь.
«Возьми его. Пусть любовь моей матушки оберегает тебя».
Отдать ожерелье оказалось просто. Так же просто и естественно, как сказать дорогому человеку «люблю», как подать воду страдающему от жажды, как накормить голодных беспризорных детишек. Как они там сейчас, её выкормыши? Все ли встали на ноги, все ли имеют крышу над головой, кусок хлеба и заработок?
Брови Серебрицы дрогнули.
«А как же ты?»
«Тебе оно нужнее», — улыбнулась Цветанка, великодушно отстраняя её руку, готовую вернуть ожерелье.
В колдовской бездне глаз Серебрицы отразился мягкий янтарный отсвет. С грустной улыбкой любуясь ожерельем, она проговорила:
«Это самый дорогой подарок, который я когда-либо получала... Благодарю тебя, доброе дитя».
Самого припадка и того, что ему предшествовало, она, похоже, не помнила, а Цветанка не стала заводить об этом речь и расспрашивать о значении странных слов, которые Серебрица выкрикивала. К чему волновать её снова? Ещё не хватало повторения припадка... А Серебрица смотрела на ожерелье с ласковой и задумчиво-печальной улыбкой, как на старого друга, с которым она не виделась уже целую вечность.
На следующий день Цветанка с Дарёной тряслись на одной из повозок торгового обоза. Марушина Коса осталась позади, но руки Цветанки ещё долго пахли рыбой, а новёхонькая юбка отсвечивала прожжённой дырой — напоминанием об одной из ночей любви с Серебрицей. Торопливо раздеваясь, Цветанка в порыве страсти отшвырнула от себя юбку, и та упала близ затопленной печки. Заслонка была открыта, печной огонь выстрелил угольком, и юбка начала тлеть — хорошо, что Серебрица сразу учуяла запах горелой тряпки. Потушить ткань удалось быстро, но дырища осталась размером с ладонь — ветер-повеса так и норовил влететь в неё и обласкать ноги. Хорошо, что под юбкой на Цветанке были привычные и удобные портки.
Они сошли с обоза в Зимграде. Поездка была невесёлой: осенний холод, чавкающая под колёсами и копытами грязь, обиженная и молчаливая Дарёна — всё это повергало воровку в мерзкую хандру. Да ещё и царапина на плече никак не заживала — ныла, билась и горела воспалением. Цветанка постоянно чувствовала её, а стоило сосредоточиться на боли, как оживал призрачный волк. Он уже не предупреждал ни о чём, просто тоскливо выл, и от его плача воровка иногда пробуждалась в липком поту и с трепещущим где-то в горле сердцем.
Работалось бродячим певицам в Зимграде не слишком прибыльно, и если бы Цветанка не подворовывала по привычке, им пришлось бы голодать. Дарёна не ценила её стараний, напротив — укоряла и стыдила, а ночные пододеяльные дела у них пошли наперекосяк. Дарёна отдалилась и охладела, постоянно придумывала предлоги для отказа, и воровка поняла: подруга обиделась всерьёз. Впрочем, основания у неё для этого были более чем вескими, Цветанка и сама чувствовала всей кожей холодок вины. Перебирая в памяти все свои увлечения на стороне, она не могла припомнить ничего подобного... Серебрица стояла особняком в ряду её любовных побед, маня зелёной глубиной лесной печали в глазах; странная и страшная сказка смотрела на воровку из них — старая сказка родом из беспамятного младенчества, погребённая под пылью лет. Её когти оставили след не только на коже Цветанки, но и в её душе.
«Ну, хватит дуться, а? — пыталась Цветанка вновь наладить подход к Дарёне и растопить лёд отчуждения. — Ты же знаешь, моё сердце принадлежит тебе одной... Всё равно будет так, как ты скажешь. Я всегда поступаю по-твоему! Ты сказала прекратить это и расстаться с ней — я оставила её в тот же день».
Дарёна пресекала все поползновения подруги под плащом, которым они были укрыты вместо одеяла. Увы, не долгожданное тепло её тела чувствовала Цветанка, а только холодную пустоту.
«Ежели бы ты не заводила все эти делишки снова и снова, не было бы и надобности их прекращать, — сказала Дарёна. — Ты знаешь, что причиняешь мне этим боль, да только вспомни: тебя это хоть когда-нибудь останавливало? И когда после этого ты говоришь, что меня любишь — только меня одну! — мне раз от раза всё меньше хочется тебе верить. И ежели я молча прощаю тебя снова и снова, то не думай, что я считаю, будто так и надо жить дальше — смиряться, врать и друг другу, и себе, делая вид, что у нас всё хорошо. Нет! Не хорошо! Мы уже несколько лет вместе, но ты не меняешься и вряд ли когда-нибудь изменишься. Тебе нужны новые и новые девицы, новые и новые победы, а я должна это молча проглатывать и вечно оправдывать тебя в своих глазах: мол, такая уж ты, и надо принимать тебя такой, какова ты есть, а любви без боли не бывает. Знаешь, что? У всего есть свой край. И этот край настал. Я устала тебя прощать, закрывать на всё глаза и оправдывать тебя перед собою же за все твои «шалости»... Всё, Цветик, давай спать. — Дарёна отвернулась было, но вдруг встрепенулась: — А где, кстати, твоё ожерелье?»
«Устала тебя прощать», — эти слова отозвались в душе Цветанки холодным эхом разрушительного конца... Однако внезапная перемена предмета разговора заставила смолкнуть эту страшную струнку. Без сомнения, Дарёна не поверила бы в историю о том, что Цветанка просто потеряла свой оберег, с которым не расставалась ни на день и который берегла пуще глаза; пришлось сознаться, что ожерелье было подарено Серебрице. Но вышло только хуже. Глаза Дарёны наполнились слезами, она круто повернулась к Цветанке спиной и, сколько та ни тормошила её, не желала отвечать на вопросы.