Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Я могу свистнуть коня — он приучен к свисту хозяина, придет, только если не привязан. Что-то говорит мне, что непривязан. Но не придет — от такой, как хозяйка заимки, не уходят просто так. Коня уже увели. Меня еще нет. Сходить за Харлеем, если надумаю уходить? Нет. Если я ступлю на землю за огорожей, пути назад уже не будет — или он будет не таким, каким я могу себе представить. Закрываю глаза. Коня жаль, но, коли по чести — не более жалко, чем себя. Просто шаг назад — и, отвернувшись, идти под лапы елей, не оборачиваясь.
Я уже чую, как напряжется все, как подведет внутри, когда я пойду к елям в ожидании окрика хозяйки, ее гнева, ее обиды ли? Как буду спешить, вором, татем, уходящим с площади, где он только что облегчил чью-то мошну и отходит, не дожидаясь хозяйской благодарности. Опасливо. Втянув голову. Страшась, проще говоря. Смотрю в небо — обычные, самые обычные сумерки, смеркается. А не варишься в киселе тумана, чтоб ему... До ночи даже без коня я буду далеко от этой заимки. Что бы не говорил мне рассудок — та, что прогнала туман, не повышая голоса, любую тропу, а уж тем более, бездорожье, выведет к своим воротам. Или туман упадет, как только я ступлю назад — из ворот? Или лешего тут не стараются напугать медвежьей головой, оттого, что он тут просто-напросто, свой, а?
Ни троп, ни тропинок, ни скота на дворе — ничего. Может, конечно, мне просто не видно, что там у черноволосой за домом...
Всё, все здесь — и хозяйка, и ее изба, и ее двор, и ее — убежденность приходит сама — да, ее лес, — словно ночь, словно черная вода неожиданного ночного озера, в которое так и подмывает кинуться, просто так, молча, прямо с берега, зная, что дна там нет — и никогда не было. Все равно. Надо уходить. Надо. Надо? Кому?
Меня отпустят? Рассмеются в спину, как над глупой скотиной, отворачивающей от стойла? Надо уходить?
И я делаю шаг. Вперед. На двор.
Это очень просто. Потому, что я уже ушел так далеко, как только можно. От своего единственного, первого и последнего дома.
Мне тяжело идти — сказывается усталость дней в седле. Мне тяжело думать и гадать — сказывается... Все, сказал. Сказалось.
...И я тяжело повалился, навзничь, не думая и даже не стараясь выставить руки. Прямой, как падающая сосна. Почему-то я был уверен, что упаду в тот туман, который скрылся под лапами величественных елей. Как в короб с пухом. И задохнусь, быть может, задохнусь, не ушибившись. Но я просто упал в росистую траву. А потом еще глубже — в черную, кинувшуюся на меня со всех сторон, ночь.
Черно-серое небо. Катится рассвет? Я подношу руку к глазам, ее можно разглядеть.
Я лежу на спине. В одних портах. Ноги покрыты тяжелым мехом — пальцы другой руки дергают длинную шерсть — медведь. Вытянув руку перед собой, я ничего не нащупал. Пошарив по бокам понимаю — подо мной полок. Упавшая с меня шкура и разбудила меня. Пусто. На душе пусто. Миг — и все. Пустота ушла. Где я? Где мой меч? Я не пленник, думаю, слишком хорошо для обращения с пленником. Хорошо? Накаркаешь, наставник, может это так, лишь для начала? Все ведь зависит от глубины ненависти пленившего. И от нужды в тебе, прибавляет рассудок. И я резко сел, подтянув под себя ноги. Голова весело пошла вкруговую, и я чуть не сверзился с полка. Зажмурясь, переждал хоровод. Я открыл глаза, то ли привык к темноте, то ли стало посветлее, передо мной стена. Спускаю ноги на пол и разворачиваюсь в другую сторону. Почти темно, но видно. Четыре стены. Дверь. Южная стена почти полностью занята печью, к ней прислонились устало ухват и кочерга. Несмотря на глубокую ночь, — я понимаю, что вокруг ночь, в печи рдеет жар углей. Где-то со двора всхрапывает Харлей. На сундуке — слева от влазни — лежит моя куртка, сверху на ней субурито, мои палки лежат тут же, с ним по соседству, рядом с сундуком стоят сапоги, на печи висит моя рубаха. Сушатся.
Посреди горницы стол, подле него — лавка. На нем — горшок с деревянной крышкой, миски, две берестяных стопы и два или три горшка. Что в них, я не знаю.
Посередине каждой из трех стен, не загороженных печью, словно висит равноугольная продолговатая черная, как смоль полоска ткани, чуть присыпанная серебряными блестками. Не сразу понимаешь, что это окна — узкие, бойничные окна. Это просто, когда поймешь, уже не понимаешь, над чем глаза ломал. Это просто ночь просится, втискивается в избу — суля в оплату серебро.
Она. Хозяйка. Я прекрасно помню, где я. Прекрасно помню, как я упал у ворот. Значит, сюда она дотащила меня сама. И пусть. Как ей удалось проволочь по двору, пусть и "не блистающего телесной мощью", но все же взрослого мужчину, который сам потянет на пять пудов с половиной, непонятно, и понимать я это попросту не хочу. Не оставили валяться на дворе — и хорошо. Что-то уверенно говорит мне, что этот подвиг ей более чем просто по плечу. Переправила, одним словом. Переместила. На место. На чье? Полок в горнице один — я занял ее постель.
Она. Хозяйка. В одной длинной тонкой льняной исподнице. Руки обнажены до плеча. На левой руке, повыше локтя, золотой — это видно, браслет. Я встаю и молча иду к хозяйке, сам пока не зная толком, что делать — властно отстранить и выйти во двор, заботясь о коне, бить ей земной поклон, касаясь пальцами чисто метеного пола, просто...
Просто встать перед ней. Она ниже меня ростом, примерно на полголовы. Но ее голова посажена столь горделиво, что кажется — ты заглядываешь ей в лицо снизу. За ее спиной у стены я увидел то, что не сразу разглядел: застывший у стены лук, длинный, не охотника — воина, и боевая коса с сыромятной, прошитой черной нитью лямкою, прикрепленной к древку, по ее длине становится понятно, что это ее коса — как раз ей за спиной носить. Но это не женская игрушка — толщина древка, тяжелые железные кольца вокруг древка, к острию ближе, и само жало косы ясно говорят — это опасное оружие воителя, который не понаслышке знает, как с ним управляться. Кольца и веревка, обмотанная под лезвием косы, чтобы кровь не стекала под ладони при долгой работе. Веревка темная. Очень темная. Древко косы снизу кончается острым наконечником, сейчас ткнувшимся в пол.
— Мое имя Ферзь, — говорю я. — Я наставник уных Ярослава. Третьего дня я попал в туман.
— Да... Туман... Но разве попал ты в него третьего дня,Ферзь? — какая река обезголосела, отдав тебе свой рокот? Низкий, тяжелого, дорогого бархата, голос. Низкий, низкий, очень низкий, ниже моего, горловой, журчащий, сбивающий с...
— Ты живешь здесь одна. Ты не боишься ни Синелесья, ни меня, ни варягов, ты обещала мне покой, — в моих словах уверенность. В моей душе страшная горечь. Это слова ребенка, мальчишки. "Ты обещала мне..." Плевать. Она обещала. В ответ я должен быть хотя бы собой. И ты — не человек.
Произнеся "И ты — не человек", я смотрю ей прямо в глаза. Какая-то из зимних ночей теперь светла, как день, отдав им свою черноту и свое убийственное мерцание, мерцание заснеженной, бескрайней, безжизненной, полуночной равнины перед пешим путником.
— Ты измучился, Ферзь. Ты спал весь день и ночь и еще день. Я согрела воды. В печи. Иди в печь, Ферзь, наставник уных Ярослава. От тебя слишком пахнет усталью и тоской вынужденного пути.
Все это можно сказать проще: "От тебя пахнет кровью". Ты понимаешь, что этот запах ей не внове. "От тебя пахнет потом" — и что? И не только твоим. Но она живет в лесу и она охотница — этот запах тоже должен быть ей знаком. "Ты просто повернись спиной, Ферзь... И все кончится на полу этой избы. Или в угольях печи, куда ты упадешь вперед лицом, ни на миг не заботясь о том, что надо сберечь глаза, потому, что мертвым не нужны глаза, наставник. Тринадцатый гость темной избы".
Я повернулся к ней спиной и шагнул в печь.
Обыкновенная болтушка и горячая неведомая смесь трав, пахнущая вечером и грустью, в глиняной кружке с серебряным дном-подставкой — вот что было на ужин. Или завтрак?
— Ты бродяга. Я вижу, что вся твоя жизнь — до этого Мира — дорога с неверными поворотами и чужой крышей над головой.
— Да. Я знаю, — а что я могу сказать?! Да, ты права, как же потаскала меня жизнь, как же я устал, изнемог, как же ревностно я любил свой дом в Ростове, как же я несчастен! Да мало ли слюней можно намотать на кулак, если есть свободный кулак и немного времени! Все куда проще — я знаю. "Да. Я знаю. А теперь и ты знаешь. Или уверилась".
— Это был твой туман? — лавка у стола одна, мы сидим рядом. Я облокотился о стол, развалясь, привычке этой столько же лет, сколько я себя помню за столами, — словно в спине нет костей, и я ищу опоры. Она сидит рядом, сцепив кисти рук, положив их на стол. Она сидит ко мне левым боком, ее жуткие, воющие глаза устремлены перед собой. Браслет под ее плечом — девять змей, сплетенных в жгут и жадно жующих свои хвосты. Я всматриваюсь, всматриваюсь, сплетение змей оживает, белая кожа под ними становится плотно улежавшимся снегом, змеи негромко шипят — от боли? От страсти? Я понимаю, что змеи кусают не свои хвосты. Хвосты соседок. А чем они хуже людей? Чешуйки их шкур шевелятся, скрывая движение мышц. Пряным тянет от жгута змей, пряным и последним — осталось лишь наклониться поближе и... И тут ее ледяная ладонь ложится мне на лоб, закрыв глаза. На ее ладони нет каменных бугорков мозолей, которых можно было ожидать, увидев косу и лук. Но кожа на ее ладони жестка. Я сижу и не шевелюсь. Почти не дыша. Дыша лишь верхушкой груди. Ладонь пахнет полынью. Растертой на руках — с наслаждением убитой в ладонях свежей, поседелой полынью. Полынья. Хлещущий, враз пьянящий запах, медовая горечь.
— Ты бродяга. Ты часто идешь туда, куда поворачивает небосвод, куда идут звезды, оторвавшиеся от матки-Луны, куда поворачивает земля, туда, откуда прибегает лихой ветер. Ты попадаешь в мертвые зыбуны. Ты попадаешь в пожар. Ты попадаешь в снег, грязь, ярость и боль, ты легко попадаешь в ярость и щедро отмеряешь боль тем, кто хочет удержать тебя. А потом...
Глотка моя дрожит. Я хочу сказать, что я не уйду от ее руки до утра. До утра. До ночи. До смерти. Судорога комкает губы, и я говорю: "Ты не человек. Ты нежить. Незнать". И, крепко сжав ее запястье, снимая руку со лба. Молчание ночи. Миг. Играет падающими угольками лучины светца тень блазня.
Отпускаю руку. Так надо. Мне. Точнее, так — так надо мне. Сейчас.
— Ты Ферзь, нашедший свой Дом, свой путь. А теперь ты попал в туман.
— Я наставник. Я тону в тумане. А еще я понимаю, что ты права. И это скверно. Потому, что туман — это пограничье, и рассеялся он только тогда, когда я вошел в дом в Ростове. Я не могу век свой провести на границе. На границах. Не могу и не хочу. А теперь ты снова кидаешь меня в туман, как щепку в половодье. Но это твой туман. Ты властна его поднять и убрать. А я волен пройти его и выйти на свою путину. Последнюю. Потому...
— Потому, что Ферзь больше не хочет покидать свой дом.
— А ты?
— Я?
— А ты? Ты вольна дать мне дом? Мой новый дом, откуда уже никто и никогда... — что я говорю? Чем я горю? Просить защищенного дома у нежити. Положим, это не в первый раз я искал свой дом не у людей, х-ха, но эта ночь, смотрящая из-под длинных злых ресниц, разве в ее тьме есть дома для заблудших наставников?
Блазень обжегся — тень судорожно роняет уголек на пол. На деревянные доски мимо лохани с водой. Голова хозяйки поворачивается в сторону оплошавшего блазня, и на пол, вместо уголька, падает льдинка, подскакивает, сверкает тысячами граней и падает на доски. Тает и растекается лужицей. Это так. Просто так. Это вообще ничего не значит. Просто она умеет — так.
— Ты просто умеешь так. Так же просто, как ночь поселилась под твоими ресницами. Так же просто, как ворожат мертвые золотые змеи на твоем плече. Ты просто не умеешь иначе. И не должна — по-другому.
Ладони хозяйки припали плотно к щекам, поползли вверх, пальцы утонули в черных потоках волос, падающих теперь почти до пола. А лицо ее смотрит в потолок. В прорезанную дыру. И тут я понимаю, что она сейчас...
И она негромко воет. Это не плач. Это не стон. Это не злая тоска волка по зиме. Это — настоящее. Это больно. Ей тоже бывает больно?
Ее кулак камнем падает на столешницу — костяшками на край.
Она душит этот вой — небрежно душит, лишь судорога пробежала по ее рукам и плечам.
— Не надо. Что худого в том, что тебе больно от себя? — это спросил я.
— На полдня пути от моей избы — смерть!
— Кто ты? — я должен это спросить. Я хочу это знать. Еще я хочу, чтобы что-то решилось, наконец, в этой избе. Между хозяйкой городьбы с дюжиной черепов и мной — беглецом. Но хочу я лишь одного — слышать ее голос. Опоила? Обаянница? Ланон Ши?
— Я стражница. Я стражница Пограничья. Это был мой туман. Ты, во второй уже раз, подошел слишком близко к грани — и я должна была тебя убить.
Я слушаю ее, и от низкого рокота ее голоса, от реки и перекатов, от горлового клекота на камнях...
— Ибо каждому свой черед. Каждому — свой переход. Тебе прямой, а кому-то прямее. Прямо к бабке. Прямо к Морене. Я стражница. Мое имя — Ягая. Я убиваю. Чужим пройти не даю. Не прошу и не дарю. А ты попал в верное место, когда шел сюда в первый раз — прямо на переход. А теперь ты снова пришел ко мне — на полдня пути. Но я не могу убить тебя. Ты не идешь на переход, а ты плутаешь по туману. Это не запрещено. Это можно. Это мой туман. Я три дня прятала тебя от Синелесья. От Кромки, к переходу через которую ты снова подошел. От себя.
Мне больше нечего сказать. Кривая улыбка комкает ее губы — я вижу это, хотя она по-прежнему сидит ко мне левым боком.
— От себя ли прятать, — она встает и идет. К стене, где стоит коса? К печи? К влазне. Дверь тяжко вздыхает, выпуская хозяйку в ночь. Я остаюсь сидеть за столом. Я, кажется, понимаю, что сейчас может решиться моя судьба. Что именно в этот миг за черными, грозовыми облаками ее глаз может прозвучать короткое: "Смерть ему". Вот так. Негромко и просто.
Я дам ей еще один миг, если она не вернется ровно через миг, я выскочу следом. Прямо в ночное Синелесье.
Она вернулась, пахнуло от дверей холодом полуночных волн мха, хвоей, свежей ночью...
Шея сейчас хрустнет от напряжения. Не могу заставить себя не смотреть на нее. Первый, любой, самый глупый вопрос — лишь бы ответ. Лишь бы низкий, хрипловатый голос. Лишь бы глаза в глаза.
Я молчу и смотрю на стол перед собой. Пальцы тихо приплясывают на скобленых его досках. Вторая рука висит вдоль тела.
Темная река голоса. Немые, кипящие смолой глаза — без зрачка. Черные, неведомые, убийственные омуты слов, в которых может утонуть сердце.
Пусть.
— Да. Вот потому. Вот потому — от себя, стражницы. И потому, что только ты можешь хотеть чего-то так, как не хотят ни люди, ни нежити.
Пусть. На самом дне — в скальном, бездонного во тьме своей разлома, до краев наполненного черною водой жизни, в этом лучшем из миров, оно наверняка встретится с ее сердцем.
Так в лютой, обломавшей мечи сече, хватают на руки врага — чтобы с маху хребтом о выставленное колено. Чтобы сразу насмерть. Так ты подхватил на руки ее — стражницу. Ягую. Она обжигает голые руки жаром своей снеговой кожи — леденящим жаром, жаром до озноба, в дрожь, а руки ее, тут же, гадюками обвившиеся вокруг твоей шеи, кажется, равны по силе твоим — так жадно и властно потянула она твою голову к себе. К оскаленным, белым зубам. К жестко очерченным губам, словно накусанным со зла. К мрачным, кипящим варом, колодезям глаз под длинными жестокими ресницами. Чернота полыхнула на миг и исчезла.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |