В моей руке — твои часы, точно такие же, как у Альбины. Каким-то чудом они уцелели. Телефон сломался, а часы — нет.
Я написала это. Смерть от машины. Было ли это предвидение или наоборот — написанное мной материализовалось? Сначала — отец, теперь — ты. Что же это такое?!
Совпадение, просто совпадение. Я ищу мистику там, где её нет... Это просто моё больное воображение.
* * *
— Я убью этого гада! — кричала я, царапая ногтями ковёр. — Я ему кишки выпущу, и плевать, что со мной потом будет...
Это кричала моя боль. Она выла, драла на себе волосы и была готова уничтожить всех и всё, что помешает разорвать на части того, кто оборвал твою жизнь. Я вырывалась из рук Александры, которая пыталась поднять меня с пола. Оставив попытки, твоя сестра села на диван, устало свесив кисти рук между колен, обтянутых серым стрейч-атласом брюк.
— Солнышко, в этом нет необходимости. Он уже мёртв... вернее, она.
— Уже? Значит, есть Бог, есть... — рычала боль, сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони. — Пусть же горит в аду...
На самом деле я не верила в ад, просто моя боль насылала самые страшные проклятия на душу твоей убийцы. Уверена, она чувствовала это даже там, за гранью, и моя ненависть настигала и пронзала её, как тысячи мечей. Прощать, подставлять другую щёку? Все заповеди были перечёркнуты и посланы к чёрту сумасшедшей болью, рвущей на себе вдовью шаль.
— Эта дура проехала ещё два километра и со всего разгона влетела в столб, — сказала Александра глухо. — Или совсем бухая была, или... не знаю.
Экспертиза выявила нечто странное. Перед тем как врезаться в столб, иномарка не виляла, не крутилась, не пыталась тормозить, как обычно происходит, когда не справляющийся с управлением водитель старается куда-то вырулить, чтоб спастись. Слова очевидцев тоже подтверждали, что машину не заносило, не мотало по асфальту из стороны в сторону, она мчалась прямо и целенаправленно... Создавалось такое впечатление, что эта горе-водительница, разогнавшись, сознательно направила машину чётко в столб, в объятия верной подруги-смерти. В крови девицы обнаружили алкоголь.
Теперь можно только гадать, почему она врезалась. Быть может, увидев, что натворила, она тут же, не раздумывая, сама себя наказала? Отсутствие тормозного пути и слова очевидцев наводят на такую версию, хотя я не уверена, обладают ли совестью люди, садящиеся за руль в заведомо нетрезвом состоянии... Но маленький шанс, с игольное ушко, должен быть у каждого.
* * *
— Лёня, это что такое? Зачем? Тебя пример твоего отца ничему не научил?
Я лежу, свернувшись в позе зародыша, а Александра собирает в пакет алюминиевые банки из-под слабоалкогольной шипучки, бутылки из-под мохито, вермута. Встав на четвереньки, она вылавливает «улики» из-под кровати, и мне даже становится жутковато — сколько их там накопилось за три дня. Водку и другое зелье с серьёзными градусами я просто не могу брать в рот: для меня это слишком «тяжёлая артиллерия».
— Уфф... И зачем я только уехала... Надо было бросить все дела к чёртовой бабушке, — сокрушается Александра, вытирая лоб и со звяканьем бросая полный пакет перед собой. — Ты — важнее... Ох, Лёня, Лёня... Тебе же нельзя пить, понимаешь ты?..
Твоей сестре пришлось срочно уехать из города по делам, и вот, пожалуйста — я такое отчебучила. Тупо забила на работу, за пять лет уже сидевшую у меня в печёнках, и до розовых слоников нагружалась «лёгким» пойлом, не перенося вышеупомянутую водку на дух. Я пыталась упиться до отупения, чтобы хоть на какое-то время вырваться из-под власти экзальтированной вдовы в чёрной шали — моей боли.
— Так, а это что? Ну, ни хрена себе! — Александра извлекает из недр подкроватного пространства литровую водочную бутылку. Пустую, как и всё ранее выловленное.
— Это не моё, — вырывается у меня хриплый стон. — Это Илья с Иваном пили.
Глаза Александры грозно блестят знакомой амальгамой боли.
— Так это с ними ты тут квасила? — хмурится она. — Ну, я этих алконавтов по стенке размажу...
... ... ...
«У-у... Да ты тут уже полным ходом, — невесело усмехнулся Илья. — Как хоть твоё самочувствие-то? Позволяет?»
Ощущая себя на палубе корабля в жестокую качку, я прислонилась к дверному косяку.
«Да пох* моё самочувствие... Пох* всё. Лишь бы эта вдова надо мной не истерила...»
Илья переглянулся с Иваном.
«Лёнь, тебе уже э-э... хватит. Никаких вдов тут вроде нет».
«Это я так называю боль, — усмехнулась я. — Поэтесса хренова...»
«А-а...»
Иван стал похож на сбежавшего из концлагеря узника — живой скелет. Изжелта-бледный, с тёмными кругами под глазами, он почёсывал потемневшим от никотина пальцем хрящеватый нос, выступавший на худом лице, как птичий клюв. Во мне шевельнулась тревога — проснулась и глухо заворчала, как старый пёс-засоня.
«Вань, ты чего, сорвался опять? Что-то выглядишь хреново».
Он хмыкнул, шмыгнул своим клювом.
«Не. Я в завязке. Так, просто худой чё-то». — А на туго обтянутом кожей черепе — редкие всклокоченные вихры с первыми проблесками седины...
... ... ...
Это был второй из трёх дней. Ребята пришли поддержать меня по-дружески... Ну, вот такая у них получилась поддержка.
— Не надо никого размазывать, Саш. Они ненадолго зашли. Я всё в основном сама... одна.
Вдова в чёрной шали уже не воет и не заламывает рук, она полулежит в кресле — в отключке. Лишь изредка её веки приподнимаются, чтобы явить миру мутный, потусторонне-расфокусированный взгляд. Мда, неплохо я постаралась.
Александра с горечью в глазах склоняется надо мной.
— Лёнь... С твоим здоровьем вообще алкоголь нельзя. Что ж ты делаешь? — вздохнула она.
Вместо ответа я распрямляю сжатое в комок тело, дотягиваюсь до тумбочки и беру тонометр. Надев манжету, нажимаю на кнопку. Через минуту прибор показывает 130/90.
— Ну? — хмыкаю я. — Хоть в космос запускай. С моим здоровьем всё не так уж плохо, не драматизируй.
Александра качает головой. Бросив водочную бутылку в пакет к остальным «следам преступления», она поднимает его и уносит в прихожую. Вернувшись, останавливается в дверях — высокая, стройная, длинноногая и грустная, с серебристым блеском боли в глазах.
— В общем, так. Завтра идёшь на работу. Я сама тебя отвезу и прослежу, чтоб ты вошла в дверь.
* * *
Память предоставляет лишь вспышки-отрывки самого страшного дня в моей жизни.
Я сижу в кресле, поджав ноги и обняв твой рюкзак, а какие-то чужие женщины моют в квартире пол. Такой обычай — чтоб не родственникам. Хотя я тоже не родственница тебе... Ах, да, совсем забыла, что для соседей я — твоя троюродная сестра.
Гроб на двух табуретках во дворе. Я боюсь на него смотреть... Так он и отпечатался в памяти — расплывчато, расфокусированно. Прощаться подходит много народу, и почти никого я не знаю.
Две слепые девочки. К гробу их подводит женщина лет сорока с короткими обесцвеченными волосами — наверно, преподавательница из твоей школы.
Серое небо, первые жёлтые листья на асфальте — длинные и узкие, ивовые. Я не даю волю своему горю, не позволяю себе упасть на колени и заголосить... Чтобы люди не задались вопросом: а кто я тебе? Моё горе слишком сильно для сестры, и я боюсь, что люди догадаются о моих к тебе чувствах... Хотя не всё ли равно теперь? Но привычка «шифроваться» держит меня в своих удушающих тисках и сейчас.
Ваня, тощий, как аист, голенастый и болезненно длинноносый, поёт под гитару твою песню. Ту самую, со строчкой «свет в окне оставить не забудь». Хороший у него голос на самом деле, даже удивительно. От такого хиляка как-то не ждёшь столь мягкого и мужественного вокала. А на крышку гроба падают комки земли, скрывая тебя от меня навсегда. Я изо всех сил стараюсь на людях быть твоей сестрой, а не вдовой.
Сидя в кресле, я снова обнимаю твой рюкзак. На нём остались пятна крови... Твоей, чьей же ещё? Дома собрались только самые близкие: Александра, мой брат, Иван с Ильёй. Звенят струны гитары и звучит твоя песня: Ваня — молодец. Он поёт, конечно, по-своему, но что-то от твоей манеры исполнения есть... Боль-вдова стоит с бледным лицом, стиснув руки у груди, готовая запричитать. Я мысленно глажу её по плечам: «Не надо». Поникнув головой, она закрывает полубезумные от горя и выцветшие от слёз глаза. Чёрная кружевная шаль скользит с её седых волос.
Я так и не разглядела твоего лица напоследок. Может быть, на нём были ссадины, а может, нет... Слишком страшно мне было в него посмотреть.
* * *
До одиннадцати утра рабочий день идёт нормально, а потом приходит хозяйка — стареющая климактерическая особа с гладко зачёсанными со лба волосами и властным блеском в мышиных глазках за стёклами очков. В своём вечном цветастом платке на плечах, сутуловатая и щупленькая, она похожа на учительницу с тридцатилетним стажем. Чем-то она напоминает мне «химичку», из-за которой я химию в школе терпеть не могла.
— Пойдём, — коротко бросает она мне, не дав даже дообслужить покупателя, выбиравшего самоучитель по английскому.
В служебном помещении, бывшем одновременно и складом, и администраторской комнатой (площадь у нас маленькая), она усаживается в кресло перед компьютером. Заваривая себе вонючий кофе из пакетика, говорит:
— Дорогуша, я приняла решение с тобой расстаться. Уффф, — морщится она, помахивая рукой у лица. — Попахивает... Всё с тобой ясно, голубушка. В общем, меня не устраивает твоя работа. Да и здоровьем тебе надо бы заняться, а то уже на ладан дышишь... Гробить себя не стоит, костьми тут ложиться — тоже.
Нет, я не в шоке. Мне уже всё как-то безразлично. Рвётся последняя ниточка, связывающая меня с этим местом, но мне не больно. Жаль будет только расставаться с коллегами — хорошие девчонки, а вот начальница... Плакать и скучать не буду, это точно.
— Я объясняла Марине по телефону, что у меня за ситуация, — сухо отвечаю я.
Тонкие — даже нет, скорее, истончённые и высохшие от переизбытка желчи губы хозяйки морщатся.
— Да знаю я твою «ситуацию»... Думаешь, нет? Честно скажу: я не одобряю таких отношений. И всяких меньшинств нам тут тоже не надо. Можешь на меня хоть в суд по правам человека подавать.
— А если подам? — усмехаюсь я.
Её взгляд — ледяная стена презрения.
— Да сколько угодно. Официальный повод для увольнения — прогул без уважительной причины, и ничего ты тут не попишешь, дорогуша. У меня все твои неявки документально зафиксированы. Судя по запашку, который от тебя чувствуется, мне и без объяснительных понятно, чем ты эти дни занималась. Но можешь написать, конечно.
С запахом, конечно, не поспоришь. Да мне и не хочется спорить: устала от всего. Близость осени давит на плечи серой гранитной тяжестью, да и к ногам словно прикованы пудовые гири, таскающиеся за мной на цепях.
И вот, в моей трудовой книжке красуется запись о том, что я уволена за прогул. И теперь я могу дать себе волю. Гори оно всё синим пламенем! Давно хотела это сделать.
Растворимый пакетированный кофе «три в одном» льётся сверху на прилизанную голову моей теперь уже бывшей хозяйки, на её светло-бежевую строгую блузу, на узорчато-цветастый платок из искусственной шерсти, на трясущиеся колени. Мышиные глазки за стёклами очков выпучиваются, отражая крайнюю степень охренения, когда даже язык отнимается — только рот ловит воздух, по-рыбьи открываясь. Воспользовавшись временной немотой хозяйки, я цежу сквозь зубы, негромко, но отчётливо впечатывая в её слух каждое слово:
— Иди ты в задницу, старая грымза. Живёшь неудовлетворённой, вот и ненавидишь всех вокруг. Да и кто тебя удовлетворять станет? Кому ты нужна, вобла сушёная? Живи и переваривай сама себя изнутри, овца. Адьёс!
Поставив пустую кружку на стол рядом с клавиатурой, я с улыбкой победителя выхожу обратно в торговый зал. Девчонки бросают на меня тревожные взгляды: ну что, мол? Я захожу за прилавок, забираю с полочки свою кружку для чая, а из коробочки с мелким барахлом вроде скотча, степлеров, ценников, испорченных чеков — таблетки (они хранились у меня здесь на случай, если вдруг станет плохо). Переобуваюсь и сую в пакет свои удобные рабочие сабо.
— Всё, девчонки... Не поминайте лихом. Было приятно с вами работать.
Дверь администраторской открывается, и оттуда, сделав не по росточку широкий шаг, появляется облитая кофе хозяйка. Её плечи судорожно приподняты, рот плаксиво растянут, а очки залиты слезами. Выкручивая в жгут концы платка и вся сотрясаясь, она истерично вопит на глазах у подчинённых и покупателей:
— Сама овца!!!
Я с холодным дьявольским хохоточком ускользаю из отдела — цок-цок-цок каблуками по белым мраморным ступенькам, а девушки удерживают рвущуюся за мной следом бывшую начальницу:
— Лилия Витольдовна, Лилия Витольдовна... Не надо, тихо, успокойтесь!
В общем, спасибо девчонкам: если б не они, догнала бы она меня и вцепилась в волосы. Ну, ещё бы: ведь я задела её женскую гордость — можно сказать, прошлась по её высокоморальной и чистой натуре грязными сапогами. Шагая по улице и слушая августовский шорох листвы, я задумываюсь: а не перегнула ли я палку? Ведь прогулы-то, в конце концов, на моей совести. Может быть, и перегнула... Но, чёрт возьми, от всего проделанного мне вдруг становится легче дышать. Не знаю почему, но за все эти пять лет я никогда, ни разу не дышала полной грудью на рабочем месте. Вечно были эти сковывающие, стискивающие рёбра металлические обручи, ограничивавшие глубину вдоха. А сейчас они исчезли, и воздух свободно льётся мне в лёгкие, наполняя их до отказа.
* * *
— Лёнь... Что это?
Губы Александры дрожат, в руке — бельевая верёвка с петлёй на конце. Амальгама боли наконец тает, и из её глаз катятся самые настоящие слёзы... Впервые в жизни я вижу её плачущей. Моя «железная леди», несгибаемая, непобедимая — и слёзы... Невероятное сочетание. Мои руки сами тянутся к её лицу, чтобы вытереть эти огромные алмазные капли.
— Саш, нет... Это не то, что ты подумала.
Я сижу на кровати, а она — передо мной на корточках. Тихий августовский вечер с грустной лаской румянит косыми закатными лучами оконную раму — словно роковой месяц пытается извиниться.
Сама не знаю, зачем я связала эту петлю. Боль-вдова снова ожила во мне и заломила руки в своём траурном плаче, и меня от её завывания на миг переклинило. Я бросила верёвку в угол, а Александра, приехав с работы, нашла... И вот теперь, со слезами в вопрошающих глазах, она протягивает её мне на ладони.