Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
В итоге докончание было подписано по всей Михайловой воле. Василий соступал с Тверского стола. Еремей отказывался от спорного удела. Оба они отпускали без выкупа захваченный ими полон и выкупали за серебро полон Михайлов, включая собственных жен. Кроме того, они давали изрядный откуп. Литвинам требовалось платить. Грабить им Михаил не дозволял, и воеводы (первый — литвин из Жемайтии, второй — наполовину русич, и крещенный) согласились с запретом. Их многострадальную родину тоже грабили слишком часто! Но вознаградить литовских воинов было необходимо, и вознаградить щедро.
Воротясь в Гнилой бор, Илья обрел своих живыми и невереженными, хотя умученными, грязными и обовшивевшими вконец. В Ивановке кашинцы не нашли зарытого хлеба, но всю железную ковань выбрали подчистую, включая и новый лемех; борону, по счастью, накануне отдали в починку кузнецу, только потому и уцелела. Может, не позарились на раскуроченную снасть, а может, из суеверия: ведь кузнецам, как и мельникам, ведомы заклинания, и связываться с ними себе дороже. Забрали много всякой утвари, уперли даже кленовое ведро с хорошей веревкой. Хуже всего было, что раскидали только что сметанное сено, и чем зимой кормить сохраненную скотину, Илья не ведал.
Что проку в разговорах? Илья поставил на место сорванную с подпятников дверь. Надя скребла и чистила оскверненный дом, с уксусом, как после заразы. Даже вода в колодце была мутной, и в ведре плавали черешки так и не созревших вишен.
Богатеево пострадало еще больше. Нужно было помогать мужикам, а чем? Илья — да и не он один — с каждым днем все яснее чувствовал, что так дело не кончится, что что-то грядет. Но Кашинский сидел смирно, ничего не предпринимал, но пока было тихо, и милосердный первый снег наконец укрыл язвы исстрадавшейся земли.
Что-то грядет... Москва ничего не ждала. Москва беспечно строилась. Можно ли так сказать о каменной крепости, чьи могучие башни росли аршин за аршином? Мужики, когда как-то вдруг, словно из ниоткуда, являлось пред очами белое чудо, величественность коего сугубо подчеркивало деловитое муравьиное кишение работников, неволею натягивали вожжи, глядя из-под ладони, значительно прицокивали языками: "Белокаменная!". И едва ли хоть один из них взаболь думал о том, придется ли сражаться с врагом на этих стенах. У Митрия тверские дела вызывали досаду, но он всецело был поглощен молодой женой и Кремником. Один Алексий смутно чуял приближение грозы.
Если призадуматься, удивление и уважение вызовет та громадная работа, что проделал уже зело немолодой митрополит. Вослед за Великим Новгородом ряд о том, чтобы стоять против врага заедино, был заключен со Святославом Смоленским, Константином Оболенским, Иваном Вяземским, Иваном Козельским — со всем литовским приграничьем. Тогда же был подписан еще один значимый договор, многим показавшийся излишним и даже странным.
Владимиру Андреевичу Серпуховскому исполнилось четырнадцать лет. Пора было определить взаимные отношения двоюродных братьев. Серпуховский князь признавал Московского "братом своим старейшим". Дмитрий, в свою очередь, клялся "мне князю великому тобе, брата своего, держати в братстве, без обиды, во всемъ". Великокняжеский титул Дмитрий не собирался выпускать из рук. Разумеется, князья обязались быть заедин: "а кто будетъ мне недругъ, то и тобе недругь", но была и еще одна важнейшая статья: "А тобе, брату моему молодшему, без меня не доканчивати, ни съсылатися ни с кем же". Укрепление великокняжеской власти следовало начинать с собственного дома.
Нет, неспокойное выдалось лето, как бы там не благодушествовала Москва. Тевтонцы ходили на Изборск, не взяли города, но испустошили псковские волости, и ушли безнаказанными. Новгород помог "младшему брату" лишь тем, что направил к немцам посольство во главе с протопопом Саввой, чтобы свести врагов в любовь. Новгородцев можно было понять: розмирье свершилось внезапно, и слишком много их соотечественников находилось сейчас в немецких землях.
Примерно в то же время самозваный хан Булат-Темирь совершил набег на Нижегородские земли. Снова горели избы, снова простоволосые бабы, спотыкаясь, бежали на арканах за косматыми татарскими лошадьми... Но — ведь татар можно бить! Олег Рязанский доказал это два года назад. Земля поднималась для отпора. Дмитрий Константинович с сыновьями и братьями — все споры были забыты на краткий час — гнали Булат-Темиря до Пьяны, где все же вынудили дать сражение и разгромили наголову. Сам хан на едином коне (не осталось и заводного!) с жалкими остатками войска едва добрался до Орды, где немедленно и попал в цепкие руки Азиз-хана, столь же самозваного. Впрочем, и Азиз-хану жить оставалось недолго.
Федор полюбил Москву. Со всей ее суетой и шумом, с ее жадным кипением жизни. Полюбил больше, чем многоязычный Нижний, тоже очень ему понравившийся, даже больше, чем родной Радонеж, на крутом мысу, вознесенный над туманами. Ему думалось, что только Ростов, о коем часто баял Епифаний* и изредка вспоминал Сергий, доведись ему, Федору, побывать там, полюбится ему так же и сразу.
* Епифания называют "ростовским иноком".
В Москве он обычно останавливался у Богоявления, и ночевал тогда в келье у отца. В монастыре был новый игумен, и Федор первое время очень опасался, что и здесь начнется то же, что у Троицы. Но нет. Стефан не пытался бороться за власть или влияние, спокойно, с полной кротостью, повиновался настоятелю, жил очень строго... и, словом, все было в порядке. Федор помалу начал кое о чем догадываться...
Что привело его в оружейную лавку, он и сам не знал. Шел мимо, захотелось заглянуть. Внутри единственный посетитель, пестро разодетый молодой фрязин с крупным, с заметной горбинкой, носом и копной иссиня-черных кудряшек, торговал черкасский кинжал. Он горячился, размахивал руками, сыпал непонятными словами с невообразимой скоростью, и оружейник, в кожаном фартуке, с перехваченными кожаным гойтаном волосами — видно было по всему, сам мастер, и изрядный — тоже размахивал руками и тоже кричал, и оба решительно не понимали друг друга. Федор, уловив несколько знакомых слов, сходных с латинскими, предложил свои услуги в качестве переводчика. Приспособились они не сразу, но наконец, на смеси греческого и латыни, знакомой Федору в начатках, сумели договориться к полному удовольствию всех троих.
— Красиво! — восхищался фрязин, рассматривая дымчатый струистый узор клинка. Он держал кинжал за лезвие, потом вдруг подбросил, поймал за рукоять, так подержал несколько мгновений, словно бы прислушиваясь к ощущениям, и закрутил в руке. Федор заворожено следил за смертоносным танцем клинка. Танцем... иного слова нельзя было найти. Он летал и кружился, следуя неслышимой музыке, все ускоряясь, ускоряясь... и рухнул вниз на обрыве. Точно в отделанные бирюзой ножны.
— Красиво... — чуть слышно повторил Федор давешние слова фрязина.
— В нашей земле мужчина рождается со стилетом в руке! — горделиво провозгласил тот.
— А... — Федор замялся, вспоминая подходящее слово, но фрязин понял и невысказанный вопрос, рассмеялся, блестя белыми зубами:
— О нет, я не воин! Купец! По делам отцовского торгового дома приехал к... — он протрещал что-то непонятное для Федора, но не для оружейника, который обрадовано воскликнул:
— А, Некомат! Как же, как же, знаю такого, самый богатый из сурожских гостей. Не раз у меня товар брал.
— Почему украшают оружие? Почему оружие вообще может быть красиво? — рассуждал Джованни, то приглушая голос до шепота, то возвышая так, что прохожие начинали оглядываться на шумного чужеземца, что-то втолковывавшего шедшему рядом монаху. — Смертоносно — и красиво? Там, в лавке, ты разглядел тот меч? Светлый, прямой и прекрасный, как сама правда! И рядом другой, не худший клинок... как это называется по-вашему? Хищно изогнутый, с тусклым отблеском опасности... словно изготовившаяся к броску змея! И он не менее прекрасен, хотя и по-иному! Верно, люди находят особую красоту в опасности, в силе... а более в искусстве! Ведь владеть оружием — это искусство. Вот и ответ. Искусство — опасное, да! Но тем и отличное от иных, вознесенное над иными. Ах, зачем я все это говорю, тебе, верно, не надлежит такого слушать! Ты же... как это... поп? падре? как... А! ба-тю-чка!
— Монах, — поправил Федор, но в подробности вдаваться не стал. — Это разное.
— Ведь ваша религия не одобряет насилия?!
Федор удержался ехидно спросить: а ваша, значит, одобряет? Одобряет, еще как, нам ли не знать.
— Сам Христос сказал: "Принес не мир, но меч". Правда, Он имел в виду меч духовный, что вскоре выяснилось, к разочарованию очень многих. Но Он же заповедовал любить своих ближних, а любить — не значит ли прежде всего защищать? Защищать, если придется, от силы — силой и от оружия — оружием. Потому и Церковь благословляет воинов на брань, на защиту своих ближних и своей земли.
— Если война справедливая, так? И этим определяется, считать ли насилие грехом?
— Определяется — опять, снова и всегда — любовью и лишь ей! Если воин творит свой тяжкий долг, ведомый любовью, он невинен и свят. Но если, забываясь, начинает действовать из ненависти, из алчности, из упоения властью и силою — родится грех, и грех сугубый. Ты сам говорил о мече и правде. Меч защищает правду, и потому он прекрасен, он должен быть прекрасен, иначе он будет просто орудием насилия, и не более.
— Ты хочешь сказать, где правда, там и красота?
— Да.
— Где добро, там и красота?
— Да!
— Но разве зло не может быть красиво? В проповедях говорят, что дьявол улавливает наши души именно красотой. Например, красотой женщин.
— Зло не может быть красиво! Дьявол — отец лжи и сам воплощенная ложь. Зло может притворяться красивым. Как болото прикидывается прелестной зеленой лужайкой, а присмотришься — из-под травки сочится зловонная жижа. Должно внимательно смотреть, и зло из-под красивого покрова явит свое безобразие. А то, что прекрасно без обмана — то от Бога, и то благо.
— Жаль, что тебя не слышат наши святоши! — говорит фрязин, и по проскользнувшей в его голосе горечи делается ясно, что говорит не просто так. — Многие из них всякую красивую женщину готовы объявить творением сатаны, а то и попросту ведьмой.
Федор пристойно радуется про себя: у нас не так! Но этого не говорит. Они за разговором дошли до Джованниного жила, и теперь сидят друг напротив друга за столом, уставленным нехитрой снедью. Фрязин, не переставая говорить, жизнерадостно обгрызает ножку цыпленка и все время пытается подлить "фра Теодоро" вина. Федор к вину не притрагивается и отламывает маленькими кусочками хлеб, порой забывая и о нем. Они уже приспособились и хорошо понимают друг друга, говорено уже о многом, но снова и снова разговор возвращается к главному: красоте.
— ...Вот почему в церквах должно быть красиво! — развивает мысль "Ванюша". — Вы ведь тоже держитесь этого! Это у нас общее! Вот почему — золото, и атлас, и музыка. Эта зримая красота — как бы знак красоты незримой, предвечной, предуготовление к ней!
— В нашей старой церкви, в Троице, золота не было вовсе, но сердце возвышалось там в молитве отнюдь не менее... — задумчиво говорит Федор. Ему странно, что латынянин может быть прав в таком деле, но фрязин говорит то, что мог бы сказать и он сам. И все же жаль той, маленькой, уютной церковушки! — Тем не менее я с тобой соглашусь. Потому что она тоже была красива. Красота бывает разной, и не только в роскоши, но и в простоте! И пусть каждый выберет то, что ему по сердцу.
— А кто рассуждает, что все это лишнее, а церковь должна быть дешевой — тот заботится не о высоком, а о собственной мошне! — Джованни бьет кулаком по столешнице.
— Дороговь-то тут причем? — искренне недоумевает Федор. И, сообразив наконец, в чем ловушка, торопится высказать. — Церковь, но не церковники!
— Вот именно! — радостно восклицает фрязин. И добавляет, разумея что-то свое. — А на белых конях непочто гарцевать!
Смеркается, а они все говорят и говорят, как будто на миг отыскали друг друга в огромном мире и должны наговориться на всю жизнь.
-...А любовь? — спрашивает Джованни.
— Любовь к Богу...
— Да нет же! К женщине.
— Прежде всего — любовь к Богу, — возражает Федор, — Который сотворил этот мир и объемлет его. Затем — любовь к людям, по слову Божию. И затем — любовь к одному человеку, к той, единственной, на ком замыкается для тебя все человечество. Которая одна — его олицетворение и воплощение... для тебя одного. И горняя любовь... Любовь творит, любовь возвышает человека!
— Любовь же и губит?!
— Не любовь! А ее искажение. Когда оценки смещаются, и плотское становится важнее духовного, земное важнее небесного, вот тогда и грех, и гибель.
— А ежели полюбишь чужую жену? Или жена — чужого мужа? Выходит, это не грех, и нужно дать свободу своей любви?
— Любить — не грех. Любовь не может быть грехом по своей сути. Но прелюбодействовать — грех, и тяжкий. И не мешай одно с другим, это разные вещи, хотя и кажутся взаимосвязанными. Твои желания — твоя забота, но твоя любовь — достояние двоих. Даже неразделенная, даже невысказанная. Любить — не значит ли желать блага тому, кого любишь? А может ли быть благо без добродетели? Любить — много больше, чем желать! Говорить с ней — уже счастье, и даже просто видеть ее, хоть издалека — счастье, и даже не видеть, хотя бы знать, что она жива, что она благополучна — это счастье, огромное счастье, по неизреченной милости Господней доступное человеку!
— Благословляю месяц, день и час,
Год, время года, место и мгновенье,
Когда поклялся я в повиновенье
И стал рабом ее прекрасных глаз; — говорит итальянец, и Федор, не понимая слов, затаив дыхание, внимает волшебной музыке чужого языка.
Благословляю первый их отказ,
И первое любви прикосновенье;
Того стрелка благословляю рвенье,
Чей лук и стрелы в сердце ранят нас.
Благословляю все, что мне священно,
Что я пою и славлю столько лет,
И боль и слезы — все благословенно, -
И каждый посвященный ей сонет,
И мысли, где царит она бессменно,
Где для другой вовеки места нет.*
*Франческо Петрарка, перевод В.Левика.
И говорит Федор, и теперь уже итальянец внимает ему, так же не понимая слов, понимая лишь красоту:
Ярославна
чуть свет причитает
на стене городской во Путивле:
"О, Ветер-ветрило,
зачем ты так сильно веешь,
мечешь половцев стрелы
на воинов моей лады?
Или мало тебе
корабли лелеять, волнуя синее море?
Зачем ты мое веселье по ковылям развеял?"
* Перевод И.Шкляревского.
— Они соединились? — спрашивает Федор чуть слышно.
Джованни медленно качает головой:
— Она умерла. А он любил ее всю жизнь.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |