Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Внутри, на удивление, не слишком даже и темно, хотя не горит ни единой лампочки. Немногочисленные грязные окошки под потолком и многочисленные прорехи в крыше дают достаточно освещения. Помещение завалено ржавым хламом — так, что сам дьявол ногу сломит!
Старые станки, якоря, сваленные в кучу проржавелые рельсы. Лабиринт! Но Густав ориентируется вполне уверенно, что значит — бывал. Ну... контрабанда по нынешним временам решительно осуждается Законом, но лояльно воспринимается людьми.
' — Надо бы сохранить контакты, — мелькает вялая мысль, — не помешает'
— Разведать надо, что там в порту, — выдыхает Густав, оббегая нас глазами. Встаю... и только потом осознаю, что вечное моё 'Кто, если не я' в данном случае сработало не совсем к месту.
Остальные сидят, не в силах встать. Ну да... я-то пусть даже с чемоданом, пусть не отошедший толком после болезни, но всё ж таки тренированный спортсмен. А моряки хотя и привычны к тяжёлому труду, но уж точно — не к таким пробежкам!
— Не спеши, — советует Густав, зябко поведя плечами, — след в след, как в лесу! Здесь в иных местах двинешься лишнее, так не то что загремит железо, а и засыпет к чертям!
Киваю молча, да и что тут скажешь? Всё понимаю... Густав, похлопав себя по карманам, вытащил было кисет с табаком, но передумав, положил обратно, скривив лицо.
— Потом... — сказал он сам себе.
Пошли по железному лабиринту — след в след, как велел датчанин. Местами здесь и действительно... разом накроет железная лавина! Хор-рошее место для тайников!
Далеко идти не пришлось. Густав, кошкой взобравшись наверх к одному из окошек по качающемуся под ногами металлу, показал пример, и через минуту мы осторожно выглядывали сверху, стараясь не прислоняться к грязному стеклу.
Не сказать, что внизу шатаются толпы вооружённого народа, но мелькают, и все, что характерно, с оружием! Выстрелы тоже слышны, хотя и редко. Ну да понятно... Против массы вооружённых матросов, подкреплённых корабельными орудиями, гражданские не вытягивают при всём желании. Благо, стоянка военных судов достаточно далеко, и серьёзных сил красных здесь не должно быть по определению.
— Ночью пойдём, — тихо сказал датчанин, спустившись вниз.
— Ночью пойдём, — достав трубку и кисет, повторил он, когда мы вернулись к остальным, — Порт под красными, сейчас не стоит соваться. Пройти, может быть, и пройдём...
Он пожимает плечами и замолкает, раскуривая трубку и давая остальным самим оценить риски. Решаем переждать.
... а я только сейчас начал нормально дышать. Сразу ушли куда-то морально волевые, и пришла слабость, желание свернуться калачиком, а ещё — холод. Я же, оказывается, насквозь промокший!
Ругаясь на всех известных языках, берусь за чемодан, прислоненный к старому, наполовину разобранному станку, и...
... батюшки! Пулевых отверстий более полудюжины, а поверху — там, где была бы моя голова, изрядный кусок кожи располосован, не иначе как осколком! В образовавшуюся дыру вывалилось бельё, да торчит уголок учебника, будто обрубленный топором.
Холодно... быстро убираю лямки, расстёгиваю ремни, и вспоротое брюхо чемодана показывается моим глазам.
— Да чёрт... — вырывается у меня. Внутри — одни сплошны дыры, и мало того — некоторые из них обугленные! Не всерьёз, а так... Но одежда попорчена изрядно.
Впрочем, плевать! Есть сухое бельё, тёплые подштанники и даже свитер плотной норвежкой вязки, и я, не теряя времени даром, начинаю переодеваться, вытряхивая на пол пули. Выбрав сухое место, срываю сырую одежду и кидаю её на ржавый металл, чтобы хоть как-то просушить.
Дрожа всем телом, наскоро обтираюсь простреленными подштанниками и сорочками, приобретающими вид заслуженных половых тряпок. Ещё одна сорочка...
Но уже колотит дрожь, и я быстро одеваюсь, стоя босыми ногами на ворохе испорченного белья. Надеваю две пары шерстяных носков и снова вбиваю ноги в сырые ботинки. Ну нет запасных! Как нет и запасного пальто, отчего я одеваю на себя всё, что только возможно, и сам себе начинаю напоминать городского сумасшедшего.
Но сухо! А ещё — почти тепло, хотя дрожь никак не проходит, и это мне решительно не нравится! Состояние полуобморочное, хочется лечь и не вставать, болит горло и ломит не только мышцы, но и суставы, а голову начинает сжимать металлический обруч, предвестник грядущей мигрени.
Датчане тоже переодеваются, меняют носки и выжимают мокрую одежду — кому есть во что переодеться. Но они, в отличии от меня, не ползали по-пластунски и не падали так часто, отчего и не слишком промокли.
Ганс, рыжебородый здоровяк из Ютландии, движется медленно, как сонная муха, оберегая раненый бок, перемотанный чёрт те чем на скорую руку.
— Давай-ка я гляну, что там у тебя с раной, — предлагаю я, и не дожидаясь ответа, начинаю развязывать грязный, пропитанный кровью узел, — Присядь... Густав, кинь моё пальто на ту кучу досок! Садись.
Ганс покорен и вял, бледно и как-то безнадёжно улыбается, усаживаясь на пальто.
— Соображаешь? — интересуется Олаф, ковыряя в носу грязным пальцем.
— Немного, — отвечаю рассеяно, рассматривая рану. Сама по себе она не опасная, пуля всего лишь прочертила длинную кровавую борозду аккурат под нижними рёбрами. Если бы ютландцу сразу оказали первую помощь, то при должном уходе он забыл бы о ранении недельки через две. А сейчас...
— ... спиртное есть? — интересуюсь я, выбирая среди своих простреленных рубах те, что почище, — Рану промыть.
— Да и не только, — хрипит кто-то из датчан, и мне передают бутылку дешёвого, но крепкого картофельного пойла. Протираю алкоголем руки, затем осторожно промываю рану и как могу прочищаю её, и при этом действе Ганс уплывает в страну грёз и мечтаний, но что характерно — молча.
— Ну как? — кусая ус, оперевшись бедром о станину раскуроченного станка, спрашивает Густав.
— Так... — пожимаю плечами, продолжая перевязывать парня, — сами видите. Крови потерял много, да боюсь, как бы заражения не было.
Завздыхали, совместными усилиями привели ютландца в чувство, помогли ему одеться и сунули в руки фляжку с чем-то горючим и вкусно пахнущим, к которой Ганс и присосался, как к материнской груди. Вскоре он заулыбался, слегка порозовел и явно опьянел. Ну да много ли надо после такой потери крови?!
Мне тоже хочется вот нажраться и не думать ни о чём... Но пересилив себя, занялся разбором вещей, которых осталось удручающе мало.
— Трассирующими, сволочи, лупили, не иначе, — бурчу я, перебирая книги и рубахи, пришедшие в полную негодность. Мало того, что продырявлено, да ещё и будто обожжено!
Заодно, подобрав с пола пули и отряхнув, кидаю их себе в кисет, на память. Две от трёхлинейки, каким-то чудом не пробившие мой импровизированный щит, 'Арисака', 'Винчестер' и 'Маузер' по одной. Сохраню, если получится, и что-то мне подсказывает, что с моим везением сувениров такого рода у меня может накопиться ох как много!
Перекладываю одежду, разглядывая дырки и морщась с всё сильней. Если пуля прилетает в одежду, сложенную стопочкой, штопать там... много.
— Да какого чёрта... — обозлился я, — бегать с дырявым хламом под пулями!
Решительно отделяю продырявленную одежду и попорченные книги, более всего расстраиваясь именно последнему. С собой у меня учебники, как некий символ моего студенчества и нежелание тратить время впустую, и не то чтобы очень ценные, но всё ж таки далеко не дешёвые томики из последней букинистической партии, которую не удалось удачно пристроить.
Ну и разумеется — относительно недорогой хлам, призванный отвлекать таможенников и не копаться слишком уж тщательно в моём багаже. Впрочем, все эти Венеры, Психеи и Ганеши вполне ликвидны, так что...
— ... оставляю, — откладываю Ганеша и беру в руку маленькую Венеру, с округлой бронзовой задницей, повреждённой пулей, но всё-таки оставляю. По крайней мере, пока...
Пока я перебираю вещи, датчане, с вялым интересом поглядывая в мою сторону, устроились как могли удобно, и завели разговоры о недавнем, щедро мешая их с политикой, географией и ругательствами.
На свет Божий появился табак и алкоголь в немалых количествах, да и не только они, отчего я почувствовал некоторое облегчение, ибо чемоданный мой одиотизм не оказался чем-то из ряда вон! Никто не бросил свои пожитки, будто то матросский деревянный сундучок, чемодан или мешок с широкой лямкой через плечо.
' — Жадность и глупость интернациональны' — констатировал я, язвя самоё себя, увидев такие матросские ценности, как дешёвый картофельный алкоголь в товарных количествах, остро нуждающиеся в починке запасные ботинки и сапоги, грязное нижнее бельё, с полпуда мёрзлых яблок, мелких и кислых даже на вид, и купленный по дешёвке домотканый половичок. Утешить себя идиотизмом матросни, впрочем, не слишком-то удалось...
— Всё... — констатирую я результаты своих трудов, отряхивая руки и с немалым трудом вставая с корточек. Чемодан на выброс, а от всего немалого багажа остался только саквояж, не самый большой узел с бельём, куда я завернул и ликвидные статуэтки, да туго перевязанная бечевой стопка книг, доходящая мне до середины бедра.
Расположившись кто где, в ожидании ночи ведём беседу ни о чём. Все слишком устали, отчего разговор выходит обрывистый, с перескоком с темы на тему. Ругают датского премьера, русского царя и всю Великокняжескую свору, финских политиков, большевиков и...
— ... не европейцы, — качает головой Густав, сосредоточенно набивая трубку. Он вздыхает и старательно огибает меня взглядом, что значит — не хочет обидеть, но считает своим долгом донести горькую правду, или вернее — то, что он считает правдой.
— Русские... — он затягивается и выпускает клуб дыма, — по своей сути азиаты. Не обижайся!
Он выставляет вперёд руки.
— Я не о... — защёлкав пальцами, Густав секунд тридцать подбирает слова, — Не о крови! Душа, понимаешь?
Киваю, что дескать, понимаю... и зеваю украдкой. Сколько раз я слушал это, даже приблизительно сосчитать не могу! Тогда ещё, в двадцать первом веке...
... и вот сейчас.
— ... народ, который любит кнут и не свергает тиранов, азиатский по своей сути, — разглагольствует он, — Не все! Я же вижу, что ты... ну, европеец по духу, да и наверное, по крови?
Киваю... а чего спорить? Приводить контраргументы и рассказывать, что демократия в Европе, изобретение не такое уж давнее, и что в Российской Империи восставших крестьян усмиряли пушками, и что таких случаев было не десятки и даже не сотни, а тысячи...
... бессмысленно. Да и отчасти он прав... Отчасти! Здесь и сейчас 'азиатчина' это синоним тьмы, невежества и отсталости. Вспомнить если, сколько в России грамотных, вспомнить 'железный занавес', придуманный отнюдь не большевиками, 'ловушку нищеты' и прочее, что перечислять можно бесконечно долго, то выходит, что... не так уж он и не прав !
... но всё равно обидно.
Коротаем время, беседуя о разных разностях, едим мёрзлые яблоки и курим. Пить, кроме картофельной выпивки, решительно нечего.
Хотя вокруг много грязно-ржавых луж, терпим. Народ собрался бывалый и понимающий, что от такой воды ты может и не станешь козлёночком, но животом будешь маяться очень и очень всерьёз! Но не сказать, что мы так уж сильно мучаемся от жажды, погода очень сырая и влажность, по ощущениям, процентов этак под девяносто.
Ганса лихорадит. Меня не так чтобы сильно... но потряхивает. Простыл, и кажется — всерьёз. Всё никак не могу согреться, хотя одет достаточно тепло. В попытках не замёрзнуть окончательно, много хожу, делаю короткие частые разминки да провожу бой с тенью, неизменно выигрывая у последней.
Всё время поглядываем на часы и в окошки, когда же стемнеет... С наступлением сумерек все начали нетерпеливо поглядывать на Густава, но тот, хотя и тяготится вниманием, пытается балагурить и делать вид, что ничего не понимает и не замечает. Наконец, где-то через час, он выкурил трубку и выскользнул в темноту, отказавшись от моей помощи.
— ... вернусь, и в баню, — негромко говорит Олаф, просто чтобы говорить что-то.
— Да, — вяло улыбается Ганс, пытаясь держаться бодрячком, — я тоже.
— Угум...
Говорим вовсе уж ни о чём, тяготясь тишиной и постоянно замолкая, вслушиваясь в темноту. Порт не спит никогда, да и на складе что-то шуршит, капает и лязгает, не переставая. Нравы на пределе...
— Всё чисто, — коротко сообщает возникший из тьмы Густав, устало падая задом на половичок и подвигая сидящего на нём Свена. Подрагивающими руками он достал трубку и начал набивать, — Нас...
Затяжка.
— ... ищут, — сообщил он, и взгляды датчан скрестились на мне, но этим дело и ограничилось. Все прекрасно помнят, что нас тогда начали убивать...
— Всё,— докурив, Густав выколотил трубку и бережно спрятал её, — пора.
— Ты как? — поинтересовались мы с ним одновременно у Ганса.
— Дойду, — слабо улыбнулся тот, — не родился ещё тот стрелок, который меня убьёт.
Подхватили вещи и пошли за контрабандистом кружными путями, то и дело прижимаясь к стенами и замирая, приседая за штабелями досок, а то и возвращаясь назад. Кружили этак долго, и у меня от усталости начали на ходу закрываться глаза.
Но вот оно, обшарпанное судёнышко под флагом Аргентины, трап...
... а далее всё обыденно. Никакой стрельбы, бондианы и прочего, чего подсознательно ожидалось. Был матросский кубрик со спертым, сырым и изрядно вонючим воздухом, брошенные под койки вещи и елё тёплые, вялые струи душа, а потом — чистое, застиранное, многажды штопанное бельё не по размеру, сладкий некрепкий кофе с галетами, и сон...
... и никому до нас не было дела. Утром мы снялись с якоря и вышли в море.
Глава 3 (ЧЕРНОВИК)
— Ряба?
... и я наконец-то понял, что это сон, и что убитый мной Севка Марченко мне только снится, но...
... легче от этого не стало. Снова и снова, в разных вариациях — кожаный плащ, перерезанное горло...
— ... такая, скажу тебе, девка! Огонь! — слышу на грани сна и яви и усилием воли просыпаюсь, но встаю с узкой койки не сразу, пытаясь сперва собраться воедино. Чувствую себя препаршиво, и это тот случай, когда физическое состояние полностью гармонирует с душевным.
Севка... мы не то чтобы дружили, но всё ж таки почти приятельствовали, а потом наши пути разошлись. Притом, что оба мы придерживались левых взглядов, вышло так, как вышло... Я — умеренно-левый, а Севка... не уверен, что он был таким уж радикалом, скорее выверт Судьбы.
До сих пор вспоминаю тот чёртов броневик и пулемётную очередь, прорезавшую моих товарищей, собравшихся возле Университета. Очень может быть, что у Севки был свой броневик, приведший его к революционным матросам Гельсингфорса, и что он (скорее всего!) был искренен в своём порыве прекратить чинимое матроснёй. Но нас уже убивали... а потом я убил Севку, который просто оказался ближе других и из-за своёго чёртова комиссарского плаща показался самым опасным!
Всю жизнь помнить буду... до самой смерти. Кажется, себя уже помнить не буду, а Севку не получится забыть.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |