↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Панфилов Василий Сергеевич
Цикл "Без Веры, Царя и Отечества"
Без Отечества...
Пролог
Остановив поезд на полустанке перед Выборгом, финские таможенники весьма бесцеремонно вывели из вагонов всех пассажиров вместе с багажом, начав выстраивать нас в живую очередь.
Полустанок небольшой, с бетонной платформой, несколькими строениями и грунтовой дорогой, обочины которого засажены чахлым, но аккуратно подстриженным кустарником, на котором кое-где виднелась редкая, скукожившаяся, пожелтевшая листва. В спину бьёт порывистый ветер, иногда срывается дождь или мокрый снег, мироощущение под стать погоде.
Никто из нас ничего не понимает, отчего настроения в толпе скачут шалыми зайцами, петляя самым причудливым образом. Но как это всегда бывает, некоторые спешат высказать своё мнение, выплеснуть его из помойного ведра в собственном сознании на окружающих, окатив как можно больше народа.
— Этот большевики! — с кликушеским надрывом вещает престарелый господин в дырявых галошах, подрагивая реденькой седой, совершенно козлиной бородкой, не скрывающей скошенного безвольного подбородка, — Я вас уверяю...
В чём именно он уверяет и кого, я так не понял. У козлобородого господина тотчас заклинило что-то внутри, и он так и остался стоять, подрагивая бородкой и раз за разом уверяя окружающих в том, что это большевики. Вскоре выходящие из вагонов пассажиры оттеснили его, и толпа, прежде толкавшаяся на бетонном пятачке, пришла в движение.
Финские солдаты в форме Русской Императорской Армии, но с нарукавными шевронами молодой республики, придали этому броуновскому движению вектор, и мы, подобно овечьей отаре, потянулись к отдельно стоящему домику, украшенному большой свежей вывеской, почему-то только на финском.
— Таможня! Таможня! — махал рукой рыбоглазый финн в партикулярном платье в сторону домика, — Там!
К нему тут начали подтягиваться с вопросами пассажиры, но рыбоглазый, замечательным образом не понимая русского языка, всё твердит:
— Таможня! Таможня! Там!
— Нет, господа, я решительно не приемлю! — астматически пыхтит позади меня интеллигентного вида немолодой мужчина с чёрной окладистой бородой, тянущий свои чемоданы волоком по весенней грязи, — Какая-то чухна... а-апчхи! Нет, я...
Подхватив потёртый, но ещё добротный чемодан жёлтой кожи в левую руку и саквояж в правую, обгоняю его по обочине, по самые щиколотки влезая в вязкую весеннюю грязь, перемешанную с хрустким ледком. Тяжёлая поклажа сразу оттянула руки, заныли связки и плечи, но лучше уж так, чем стоять потом в очереди на сыром ветру.
— Сатана перкеле! — ругнулся пробегающий мимо финн, прикладом винтовки отпихивая грузную даму со шляпными коробками, шествовавшую посреди дороги с тем неторопливым курортным достоинством, которое в данный момент выглядит скорее издевательством, — С дороги, рюсся!
Не оглядываясь, он тяжёлой потрусил в конец состава, где пассажиры всё ещё выгружаются из вагонов.
— Хам! — в голосе дамы не боль, но возмущение, — Павлик! Сделай же что-нибудь, ты же мужчина! Как ты можешь спокойно смотреть, как оскорбляют твою супругу?
В её голосе нотки зарождающегося семейного скандала. Павлик, низкорослый лысеющий мужчина с потным лицом английского бульдога, бросив быстрый взгляд в спину удаляющемуся финну, только втянул голову в узкие жирные плечи и смолчал, крепче вцепившись в чемоданы.
— Нет, я решительно...
Дама возмущена, и это возмущение настолько наглядно, что буквально электризует воздух. Голова её, артиллерийской башней возвышающаяся над меховым воротником, ворочается по сторонам, а несколько заплывшие водянистые глаза, будто корабельные оружия, наводятся на цель.
— Молодой человек! Вы...
Прохожу мимо, старательно игнорируя даже не просьбу, а требование дамы остановиться и помочь слабой женщине с поклажей, чухной и вообще — решить её проблемы, ведь я же мужчина! Слышу в свой адрес нелицеприятное, но да и чёрт с ней!
Оскальзываясь попеременно то на грязи, то на осколках льда, иду в голову зарождающейся очереди, выстраивающейся возле небольшого домика, стоящего чуть в стороне от железнодорожных путей. Выборг виднеется где-то на горизонте, да и он ли это? Чёрт его знает... Право слово, дурацкая ситуация!
Почему, зачем... Наверное, у финнов есть резон поступать именно так, но сдаётся мне, резон этот насквозь пропитан тем мелким национализмом, в котором очень мало национального патриотизма, и очень много — торжествующего мещанства.
Порывистый сырой ветер быстро выстудил философские мысли из моей головы, а грязь, норовящая забраться в ботинки, свела их к самому что ни есть приземлённому.
Через несколько минут я оказался в голове очереди. Впереди меня несколько потрёпанных жизнью и алкоголем господ в статском, два офицера со споротыми погонами и ожесточёнными лицами людей, обиженных на весь мир разом, и молодая некрасивая пара, постоянно переговаривающаяся тем шёпотом, который слышен за несколько метров.
Очередь тянется удручающе медленно, и чтобы хоть как-то занять себя, украдкой разглядываю стоящих впереди, пытаясь разгадать их. Занятие это одновременно увлекательное и немного постыдное, но это хоть как-то скрашивает томительное ожидание, заставляет отвлечься.
Знобит. Вроде и одет достаточно тепло, по погоде, но потряхивает вполне ощутимо. Не то нервы, не то простуда решила вдруг напомнить о себе.
— Заходи, — внезапно манит меня выглянувший из двери финн.
— Позвольте! — возмутился один из господ в статском, срываясь на фальцет, — Я...
Почти тут же он осёкся под взглядом финна, и катнув желваки, ожёг меня ненавидящим взглядом. Я же, как человек в некотором роде бывалый, отмолчался, и подхватив багаж, шагнул в распахнутую дверь, из которой пахнуло́ теплом, табаком и тем кислым казённым запахом, что возникает в присутственных учреждениях будто по мановению волшебной палочки.
В помещении жарко и несколько тесно из-за избытка мебели, совершенно не подходящей для таможенного пункта. Вся она производит впечатление трофейной, уместной скорее в кабинете товарища министра. Массивный письменный стол красного дерева, совершенно не подходящий к столу письменный шкаф, роскошное кресло, богатые стулья как бы не от Гамбса , и тут же — полки из струганных досок, плохо окрашенный облезлый пол и чахлого вида фикус в старом глиняном горшке.
Смеются... наверное, не надо мной... а если и да, то и чёрт с ними! Глава таможенного пункта, плотный белесый финн под тридцать со знаками различия поручика, развалился на кресле самым похабным образом. Хохочет, не закрывая рот, шутит с подчинёнными на финском и подписывает бумаги, старательно не глядя в мою сторону.
Финны громко хлопают дверьми, громко говорят, необыкновенно отчётливо щёлкают каблуками, козыряют перед лицом начальствующим, и так же громко не замечают меня. Всё это похоже на какой-то дурной самодеятельный спектакль.
Оглушительно тикают ходики, минута тянется за минутой. Всё также хлопают двери, козыряет ефрейтор, а поручик таможенной службы шутит, хохочет, небрежно подписывает бумаги и демонстративно не замечает меня.
Тик-так... каждая секунда кажется вечностью. Стоять вот так — мука мученическая, но... жду.
Наконец, тот самый ефрейтор, такой подобострастный и услужливый с командиром, манит меня рукой в другой комнату, где разом преображается во властного и свирепого начальника.
— Раздевайся, — небрежно приказывает он, нетерпеливым жестом показывая на ветхий стул, куда можно сбросить одежду. Рядовые уже копаются в моих вещах, открыв чемодан и бесцеремонно вытряхнув вещи на нечистый пол.
Мне не полагается ни коврика, ни какой-либо тряпочки, стою обнажённым прямо на холодных, истоптанных сапогами досках. Нещадно дует из окон, мои вещи на полу, и финские солдаты небрежно ворошат их, наступая безо всякого стеснения на сорочки и носовые платки.
— Не положено, — взгляд ефрейтора прикован к маленькой бронзовой нимфе, славной скорее натуралистичной эротикой, нежели художественными достоинствами, — конфисковано.
Он уставился на меня, ожидая возмущения и споров, но я смолчал. Короткая зубастая улыбка и шуточка на финском, смешки рядовых...
Одеваюсь. Меня торопят, и вещи в чемодан я закидываю как есть, навалом. Нет времени даже отряхивать их после финских ботинок и сапог. С трудом затягиваю ремни на раздувшемся чемодане, застёгиваю саквояж, и накидываю на плечи пальто.
— Ступай! — и небрежная отмашка рукой. Снова шуточка, очевидно про меня, и я выхожу из таможни с противоположной стороны. Ботинки не зашнурованы, пальто расстёгнуто, а сорочка, кажется, надета наизнанку.
Во рту вкус полыни и унижения, и одновременно облегчения. Ну здравствуй, Европа!
Глава 1 Таможня, 'рюсся' и Красная Угроза
Номер крохотный, узкий, полутёмный, похожий на тесный деревянный пенал. В маленькие оконца с двойными рамами едва протискивается свет заходящего солнца, освещая убогое внутреннее убранство. Кровать у самой стены, оклеенной дешёвыми бумажными обоями, щелястый рассохшийся шкаф, стул, несколько крючков для одежды на двери, лампочка в абажуре из цветной бумаги, да у самого выхода крохотный умывальник с облупившейся эмалью.
Пахнет сырым бельём, мылом и железной дорогой, близость которой ощущается в мелочах. В подрагивании оконных стекол, в звуках паровозных гудков, лязге сцепляемых вагонов и звучащих объявлений, которые хоть и отдалённо, но слышны в гостинице. Пахнет железом, угольной копотью, морем и почему-то рыбой. Под окнами подгулявший пролетариат отмечает окончание рабочего дня. Словом — та рабочая окраина, из которой я когда-то вышел и очень надеялся, что навсегда!
Поставив чемодан и саквояж на пол, я сел на скрипнувшую кровать и усмехнулся криво. Как-то всё... неинтересно, тускло и тухло. Не так всё... не так!
С силой вдохнув, полной грудью вобрал затхлый воздух отеля и раскашлялся.
— Да чтоб ты! — кашель никак не унимается. Простуда, не простуда... но привязалась какая-то зараза ещё с Москвы, а Выборгское стояние усугубило моё нездоровье. Да ещё воздух... Это ж как надо расстараться, чтобы в номере отчаянно дуло изо всех щелей и при том было затхло и душно?
Пожелав мира и добра строителям отеля, а пуще того, его хозяевам, портье и горничным, принялся разбирать вещи, чертыхаясь поминутно. Видеть на сорочках следы грязных подошв едва ли не физически неприятно, каждый раз вспоминался тот унизительный обыск, стояние голышом на холодном полу, хлопающие двери и зрители, видевшие мой невольный стриптиз.
Настроение ни к чёрту! Попытался утешить себя тем, что вырвался из России, погружающейся в Гражданскую Войну, но попытка не удалась. Я в самом начале квеста, и подозреваю, он не закончится с моим прибытием в Париж. Чёртов возраст...
Кое-как разложил вещи, оставив чемодан полуоткрытым, и задумался, кусая губы. Несколько дней в дороге без возможности помыться, это по нынешним временам не Бог весть какие трудности, но...
— Сорочкой обтереться, что ли? — нерешительно озвучил я, поглядывая на умывальник. Сауна при отеле есть, но оставлять багаж без присмотра...
Встав, заглянул в жестяной бачок умывальника, приоткрыв потемневшую от времени крышку, и увиденное меня отнюдь не порадовало. Бачок давно пора вымыть изнутри, на дне застоявшаяся вода, да с десяток мелких тараканов.
— В баню, что ли... — задумался я, делая мучительный выбор между паранойей и стремлением к чистоте. Сразу же зачесалось всё тело, да так, будто на меня высыпали полную жменю клопов вперемешку со вшами!
Почёсываясь, заметался по номеру, выискивая возможные тайники и мучительно размышляя о степени порядочности финских горничных, но плюнул отнюдь не метафорически, и решил положиться на уже выручившую меня психологию. Собрав узелок с чистой одеждой, методично разложил взятые с собой обманки по тайникам, которые здешняя прислуга знает уж всяко лучше меня!
— Сработало на таможне... — не договорив, дёргаю плечом и спускаюсь вниз, утешая себя тем, что финны один из самых законопослушных народов. Получается так себе, таможня с её скотством произвела на меня неизгладимое впечатление.
— Чем мок-ку помо-очь? — поинтересовался портье, не сразу отвлёкшись от увлекательного наблюдения за половой жизнью тараканов. Выслушав меня, он закивал важно.
— А как же... одна из лучших саун в Хельсинки!
Сильно сомневаюсь... но спорить не стал, напротив — подбросил в хилый очаг его разума немного сырых дров, вспомнив некогда посещённые бани и сауны разных стран и народов и весьма лестно отозвавшись о собственно финской. Лобызать меня в дёсны портье не стал, но взгляд его, прежде тухлый и несвежий, оживился и стал вполне осмысленным, почти дружелюбным.
Сауна не показалась мне заслуживающей высоких эпитетов, но впрочем, сносная. Единственное, несколько тесноватая, да и соседство компании моряков, благоухающих парами алкоголя и переговаривающихся на дикой смеси нескольких языков, не сильно порадовало. Так что мылся я наскоро, а в парилку сделал всего два захода, исчезнув сразу, как только голоса моряков стали громче, а движения размашистей.
— Ещё мне не хватало в морду выхватить от пьяного быдла, — бормотал я в раздевалке, наскоро вытирая голову полотенцем и настороженно прислушиваясь к происходящему в парной.
Поднявшись в номер, проверил наскоро тайники и швы в одежде, и только тогда выдохнул облегчённо. В дверь постучали, и я невольно насторожился...
— Да, сейчас, — отозвался я, делая шаг к двери и поворачивая торчащий в замке ключ.
— Топрый вечер, сутарь, — сухо поздоровалась со мной приземистая немолодая горничная, даже не пытаясь натянуть на лошадиную физиономию любезное выражение, — Пельё?
— Вечер добрый, — отзываюсь озадаченно, — Простите?
— Пельё, — горничная закатила глаза и пробормотала несколько слов на финском. Не уверен, но кажется, в её монологе прозвучало и 'рюсся' в соседстве с парочкой не менее лестных эпитетов, — грязное пельё, стирать.
— Ах да! — понял я наконец, смутившись неведомо чему, — Да, вот... держите.
Забрав узел с грязным бельём горничная ушла, на прощанье выразительно качнув толстым задом и не менее выразительно хлопнув дверью. Я попытался понять её... понять всех финнов, которых веками угнетал Петербург...
... но не получилось. Естественно, я многое не знаю и не могу натянуть на себя чужую шкуру, но... Нет, не получилось.
В животе забурчало, и я, прихватив загодя припасённую газетку, пошёл в туалет, находящийся в конце коридора. Здесь мне пришлось отстоять прокуренную очередь, сжимая ягодицы и слушая неторопливые разговоры на финском, шведском и датском, приправленные туалетной музыкой и соответствующими запахами.
Дождался... Внутри — два посадочных места, разделённые невысокой перегородкой, два писсуара и единственный подтекающий умывальник в обрамлении мелкой, неровно выложенной кафельной плитки грязно-синего цвета. В одной из кабинок тужится грузный финн, комментируя всё происходящее безо всякого стеснения, и меня аж ностальгия пробила...
... как в армии когда-то! Только что посадочных мест побольше было, а так один в один.
Вернувшись в номер, шуганул тараканов из умывальника, и не прибегая к помощи горничной, тщательно вымыл бачок, натаскав потом воды из туалета. Уборка, как ни странно, помогла привести мне мозги в порядок, пребывавшие до того в каком-то интеллектуальном оцепенении.
Да, всё по-прежнему хреново! Но я жив, относительно здоров, вырвался из объятой войной страны и имею все резоны смотреть в будущее с толикой оптимизма!
— Бывало и хуже, — пробормотал я, усаживаясь на кровать, но мантра эта помогла слабо. Впрочем... и чёрт с ней! Думать буду завтра, а пока — спать! Уснул я, кажется, едва коснулся головой подушки в вылинявшей наволочке, из которой торчало жёсткое перо...
... а разбудила меня перестрелка и взрывы гранат в непосредственной близости от гостиницы...
Не сразу понимаю, где я нахожусь и что, собственно говоря, происходит! Снилось мне всякое... соответствующее, так что даже проснувшись, первое время ещё не осознал этого, считая за отголоски кошмара.
Снова выстрелы, и в этот раз — точно наяву... пуля, разбив окно в моём номере, расщепила дверцу шкафа, застряв в ней. Окончательно проснувшись и с силой втянув воздух в грудь, я скатился с кровати и залёг под ней с колотящимся сердцем на ледяном полу, ругаясь на всех известных мне языках разом.
Чихнув, подтягиваю под себя выцветший даже не от старости, а от ветхости, прикроватный коврик из лоскутков, запихивая себе под грудь, живот и пах. Босые ноги мёрзнут страшно, а обнажённая спина покрылась мурашками, атавистически топорщащими отсутствующую шерсть.
Сердце колотится, заходясь в невообразимой лезгинке, адреналин выделяется, кажется, через поры, а мозг судорожно перебирает варианты, перескакивая от 'затаиться и не дышать' до 'бежать хоть куда, но очень быстро!' Меня начинает колотить дрожь, разом нервная и от холода, снова чихаю, сжимая нос рукой и вслушиваясь в пальбу, пытаясь на слух определить, что же там, чёрт подери, происходит!?
Выстрелы из винтовок и охотничьих ружей щедро разбавлены револьверной трескотнёй, да где-то вдали послышалась длинная пулемётная очередь из 'Мадсена'. Взрыв! Лязг огромной кучи железа и небольшое, но явственное сотрясение почвы.
— Не иначе как паровоз рванули, — соображаю я, постукивая зубами, — ну или вагоны... хрен редьки не слаще! Резво начали... знать бы ещё, что именно! И, собственно, кто...
Топот ног в коридоре, крики, ругательства... и чуть помедлив, я выкатился из-под кровати, собирая на себя пыль и дохлых тараканов.
— Проклятье какое-то, право слово... — сдавленно шиплю я, и от обиды — аж слёзы на глазах! Как-то всё это неправильно... Стрельба эта, тараканы... Больше всего, пожалуй, меня раздосадовало весьма своеобразное пробуждение и дохлые насекомые, которых я с превеликим отвращением стряхиваю, теряя секунды. Как-то это всё унизительно и гадко...
Отряхнувшись, первым делом вытаскиваю из саквояжа 'Браунинг' с запасными обоймами, остро радуясь тому, что по нынешним временам личное оружие считается таким же уместным аксессуаром, как запонки и часы. С оружием в руках чуть успокоился, и не отрывая взгляда от двери, пытаюсь одеться, не вставая с пола.
— Весь мусор собрал, — злюсь я на ситуацию, натягивая брюки лёжа на полу. Некстати напомнил о себе мочевой пузырь, отчего настроение резко ухнуло вниз. Если приспичит, я могу использовать ведро под умывальником, и не сомневаюсь нисколько, что большая часть постояльцев делает тоже самое. Но...
... я чужак! Веналайнен .
Обыденное действие, ничуть не зазорное для аборигенов, мне могут попомнить, а слышать оскорбительное шипение 'Рюсся!' в спину, или пуще того — публичный выговор, который та же горничная с лошадиной физиономией сделает с наслаждением, ой как не хочется!
Стрельба тем временем несколько затихает, отдаляется от вокзала. Помедлив немного, перебрался с пола на кровать, улёгшись на простыни прямо как есть, в одежде. Из разбитого окна сильно дует, и горстями насыпается на дощатый пол быстро тающий снежок. Уже решил было прикрыться одеялом, но в коридор начали выходить возбуждённые постояльцы, и я, подумав немного, присоединился с ним.
На финском я знаю порядка пятисот слов, добрую половину которых могу различить, только если собеседник произносит слова, тщательно их выговаривая, так что хотя бы общий смысл ухватил не сразу. Зато потом разом, ушатом ледяной воды на голову...
... красные подняли восстание!
От такой новости у меня аж зубы заболели... Как всё не вовремя! Историю я, к сожалению, знаю кусками... и почти ничего не знаю о Финляндии!
Помню только, что была гражданская война между красными и белыми, и победили вторые, но не сразу. Резня русских офицеров в Гельсингфорсе, уже случившаяся в этой реальности. Постоянные стычки на границе, несколько незначительных по масштабам Советско-Финских войн в двадцатые. Зимняя война в тридцать девятом. Кукушки. Осада Ленинграда. Маннергейм.
Коридор наполнился табачным дымом, людьми и сквозняками. Из своих номеров вышли, кажется, решительно все постояльцы, многие полуодеты и все растеряны. Говорят все разом, и если одни ничего не понимают, то другие знают слишком много и вываливают на собеседников всё, что сгенерировал спросонья пропитанный алкоголем мозг.
Снова напомнил о себе мочевой пузырь, и я заспешил в туалет, пока снова не образовалась очередь.
— ... красный флаг на народном доме ! — орошая писсуар, слышу из открытой двери обрывочные фразы. Рядом, попёрдывая и натужно сопя, отливает здоровенный докер, косясь по сторонам пьяными бессмысленными глазами. Алкогольные пары и перегар от него едва ли не перебивают туалетное амбре, а стёсанные костяшки кулаков говорят о характере много лучше полицейского досье.
— Свет, дурень! Какой флаг ночью! Красный свет! Я тебе точно говорю! Тойво, мой кузен...
В кабинке закряхтели, и я так и не узнал продолжение истории с Тойво, о чём на несколько секунд даже пожалел. Сюр...
После туалета снова зашёл в номер, вернувшись с портсигаром и кисетом с турецким табаком, доставшимся мне по случаю. Сам я почти не курю, но с собой таскаю, чтобы проще было завести беседу.
— Угостишь? — на ломаном финском интересуется коренастый морячок с датским акцентом, светя фонарями под обоими глазами. Он до невероятия похож на очеловеченного панду, только что запойного. Это так забавно, что я невольно улыбаюсь, впервые за несколько дней.
— Откуда? — протягивая кисет, спрашиваю у него на датском. Побитый, но не сломленный, с заплывшими глазами и драным ухом, он, те не менее, вызывает невольную симпатию.
— Мальмё, — охотно отзывает тот, сворачивая щедрую самокрутку за мой счёт и блаженно нюхая её, прежде чем прикурить, — Дан?
— Мать в Дании живёт, — чуть уклончиво отвечаю я, также сворачивая самокрутку. 'Земляка' это вполне удовлетворило, нас уже двое...
Говорят здесь преимущественно на финском и шведском, государственных языках Великого Княжества Финляндского. Русский, к слову, в число государственных вошёл только недавно... хотя казалось бы!
Но именно что недавнюю историю Финляндии я знаю, хотя и не слишком хорошо. Знаю также, почему произошёл всплеск русофобии, хотя не могу одобрить ни русофобию в частности, ни национализм вообще.
Началось всё с Февральского Манифеста 1899 года, установившего право Великого Князя издавать законы без согласования с представительными органами власти Финляндии, вызвавший бурю возмущения в народе. А дальше всё было как нарочно, да ещё с незабываемым оттенком чиновничьего произвола и бюрократической неуклюжести, коими так славится крапивное семя Российской Империи.
Русский язык как третий государственный — ладно — поворчали, но приняли. Ликвидация вооружённых сил Финляндии как отдельных, и включение их в состав вооружённых сил Российской Империи — возроптали, но проглотили...
А вот ограничение прав финского Сейма в пользу думы, и частично — правительства Российской Империи вызвало взрыв! Финны, прежде баловавшиеся разве что лёгкой фрондой, чуть ли не поголовно стали националистами и сепаратистами.
— ... не отсыпешь чутка? — интересуется ещё один дан, черноволосый крепыш лет под тридцать, с грубым, обветренным лицом профессионального рыбака, прерывая мои раздумья. Делюсь... собственно, для таких случаев и брал.
— Откуда сам? — интересуется рыбак, сворачивая самокрутку.
— Россия, — затягиваюсь, не глядя на него. Он тоже молчит, пуская дым кольцами.
— Из наших? — всей кожей ощущаю, что на меня смотрят не только эти двое, и какой ответ будет правильным... не знаю!
— Русский, — криво усмехаюсь я, переводя на него взгляд, но не давя а так, для лучшего понимания.
— Мать в Дании, — прерывая неловкое молчание, говорит панда, записавший меня как бы не в приятели. Киваю, и на этом вопросы исчерпаны.
Датская родня у меня и правда есть... как собственно, и шведская, немецкая, шотландская и американская. Ничего особенного, на самом-то деле, тем паче для аристократии. Собственно русской крови во мне не больше четверти, для дворянства Российской Империи это скорее норма, и это замечательно подчёркивает расхождение культур и то, почему российское дворянство вело себя в России, как на завоёванной территории.
Просто... как-то не хочется говорить обо всём этом. Всё-то кажется, что объяви я о скандинавской крови в моих венах, я предам что-то невидимое и неведомое, непонятное мне самому. Притом, что скандинавской родни я не стыжусь...
... но здесь и сейчас — я русский! Однако и педалировать национальную тему не хочу. Спросят конкретнее — скажу без утайки, а так... не хочу.
Все эти расспросы, подробности... к чему? Они ведь не узнали меня, чем я совершенно не огорчён. Право слово, слава у меня несколько сомнительная! А учитывая контингент, можно ожидать весёлого гогота, хлопков по спине, пожелания непременно выпить со мной (непременно напоив до изумления) и благопожеланий мне лично, причудливо смешанных с оскорблением русского государства и религии (что я переживу легко), и собственно русской нации и культуры, чего я не хочу ни выслушивать, ни терпеть.
Потихонечку просыпаясь, народ стал разбиваться на кучки, и я оказался среди датчан. Очень хочется делать хоть что-то, но... я здесь чужак, и лезть в местную заварушку мне кратно опасней, чем финнам.
— У портье узнать бы... — вполголоса говорю я, затягиваясь и пуская дым через ноздри. Слова мои были услышаны, но остались без ответа, а минуту спустя среди местных финнов нашёлся лидер, который решительно затопал вниз. За ним овечьим стадом потянулись и остальные.
Внизу заговорили разом, перебивая, переспрашивая и не слушая. Минуты две стало выстраиваться что-то вроде диалога, и из обрывочных фраз я понял, что в Хельсинки восстание, вокзал захватила (будь она неладна!) Красная Гвардия, и сейчас в городе идут бои, так что лучше не высовываться.
Назывались также конкретные имена, но мне, за почти полным незнанием финского языка и скверным знанием местных реалий, говорили они мало. Ладно ещё Свинхувуд, ибо сложно не знать председателя Сената Финляндии, которому Ленин, не имея на то никаких прав и полномочий, лично вручил акт о признании независимости Финляндии. Остальные имена, за редчайшим исключением, не говорили мне решительно ни о чём!
' — Надо было сразу в Турку ехать, — мрачно думал я, толкаясь среди финнов, — или сразу с поезда на любое судёнышко, идущее в Данию. Но нет, отдохнуть решил! Отдохнул...'
Соседство взбудораженных людей, которых я понимаю я пятого на десятое, то ещё удовольствие... Дело даже не в том, что пахнут они отнюдь не розами, на Сухаревке бывала всякая публика, подчас куда как более трущобная в сравнении с местным пролетариатом. Недаром я старался стричься коротко, ибо вошки...
Проблема в том, что я чужак, веналайнен! К России и русским, как я уже успел убедиться, в Финляндии относятся враждебно, что не ново...
... но вот сейчас — можно! За мной, за любым из русских, не стоит сейчас мощь государства, а законы по отношению к нам действуют не в полной мере!
Вот решит сейчас кто-то из представителей финского пролетариата выместить своё раздражение и испуг на мне, и...
... что? А ничего... им ничего, а мне — да что угодно, и никакое оружие не поможет! Останется только утереться, и быть может — буквально.
Некоторое время колеблюсь, подстёгиваемый желанием уйти в номер и забаррикадироваться там до утра, а дальше — видно будет! Но потом вспоминаю горничную, с её особым отношением к 'рюсся', и этот план уже не кажется мне хоть сколько-нибудь умным. Зато...
... перевожу взгляд на датчан, шведов и прочий интернационал, который — вольно или невольно, слегка отделился от массы финнов.
— А ведь мы чужаки, — негромко говорю черноволосому Хенрику, и достаю кисет. Дан охотно ухватил табака на халяву, следом подтянулся Оскар-панда...
... и мои слова упали на благодатную почву.
Сначала от финнов дистанцировались мы трое, а потом, по мере того, как аборигены начали заводиться всё больше, весьма живо обсуждая местную политику и то, кого нужно повесить, а кого расстрелять, фонтанируя кровожадными идеями о Всеобщем Счастье Страны Суоми, постояльцы гостиницы поделились на два лагеря. Не резко, нет...
Но в итоге 'они' остались в крохотном холле, переместившись частично наружу и шастая туда-сюда, хлопая дверьми и пуская морозный воздух, выпуская взамен спертый, пополам с табачным дымом и алкогольными парами, а 'мы' поднялись наверх. Не то чтобы мы разом сплотились, но большая часть остановившихся здесь иностранцев — моряки, которые по определению умеют встраиваться в коллектив, и притом любой, независимо от степени интернациональности и паскудности этого самого коллектива и встраивающейся личности.
' — Три часа ночи' — отмечаю я 'для истории', вытащив те самые, помятые и памятные 'Сухарёвские' часы, ставшие для меня в этой жизни первыми. Спать никто не собирается, да и как тут уснёшь?! Стрельба хоть и сильно отдалилась, но стала заметно гуще, а вдобавок где-то вовсе уж вдали забухали орудия, и как бы не корабельные!
Устроились мы на втором этаже, заняв узкий коридор ближе к туалету, и несколько номеров, в которых настежь распахнули двери, а в парочке и окна для проветривания. Разом все закурили, загалдели, начали обсуждать ситуацию в меру своего понимания.
Я сижу на полу, подогнув под себя ногу и прислонившись спиной к обшитой досками стене. В руке, чтобы не выделяться, тлеет папироса, и время от времени я затягиваюсь, чтобы она не погасла.
— ... чёртовы финны, — бурчит грузный, одышливый сосед слева, как я уже знаю — механик на каком-то мелком шведском транспортнике, — всё-то у них не как у людей!
— ... а я тебе говорю, они все жиды! — в маленьких свиных глазках эксперта напротив — ноль готовности к диалогу, но святая уверенность в своей правоте, подтверждённая габаритами племенного быка, — Все!
С экспертом, в силу его внушительных габаритах не спорят. А нет... не только поэтому!
— Жиды, — закивали просвещённые европейцы, — всё так и есть!
— Христа распяли, — подвякнул кто-то православно, — Спасителя нашего!
В руку мне ткнулась липкая бутылка с каким-то пойлом, машинально беру и оглядываюсь.
— Глотни чутка, — щерится беззубо механик, доброжелательный и почти святой, как Мать Тереза, — добрая аквавита! Х-ха!
Выдох его заканчивается благородной отрыжкой, наполненной парами аквавиты, копчёной селёдки и табака, ну и больных, отродясь нечищеных зубов, но к запахам такого рода я давно привык.
Киваю... задержав дыхание, и приставив горлышко к губам, смачиваю губы, для видимости дёргая кадыком и стараясь не думать, что там в бутылке, и кто её касался губами. Сифилис, в том числе и бытовой — бич современного мира... а лечат ртутью , бывает даже — успешно. А ещё туберкулёз...
— ... чёртовы русские! — врезается в череп дребезжащий баритон, — Поднялись на бунт сами, так какого чёрта...
Передаю бутылку назад, и механик, сделав пару жадных глотков, глубоко затягивается, как бы закусывая горючую жидкость, и передаёт бутылку дальше. Я слушаю про экспорт Мировой Революции, и к слову, народ высказывает в том числе и здравые мысли по этому поводу. Хотя бреда, разумеется, значительно больше...
— ... а я тебе точно скажу — вся эта Мировая Революция — жидами и для жидов выдумана! — 'Панда' уже окосел на старых дрожжах и наседает на свинообразного 'эксперта', — Кто, как не они...
Эксперт, которому мой новый приятель зеркалит его же собственные мысли, кивает и кажется, считает 'Панду' за отличного парня!
— ... а я тебе — с крестей! — в одном из номеров играют в карты, поставив узкие кровати 'на попа' и рассевшись на полу. Дыма там — столбом! Все пыхают так, будто задались целью поскорее потратить запасы имеющегося при себе табака.
— Мальчики, — пожилая прелестница, потрёпанная жизнью и тысячами херов, выглянула из номера по соседству, держась за дверь, чтобы не упасть, и глядя на нас косящими в разные стороны глазами, — кто хочет развлечься? Недорого?
Голос пропитой, хриплый. В качестве рекламной акции блядь вытащила из сорочки длинную грудь с крупным, обвисшим соском, и пожамкала её с улыбкой, которую сама, по-видимому, считала эротичной. Мятые губы с размазанной помадой, раздвинулись приветливо, показывая сперва недостаток окрашенных красным зубов, а чуть позже — язык с жёлтым налётом и немалые таланты к оральному сексу.
— О, фрекен! — шумно возрадовался один из моряков, отважно воздеваясь на ноги и отправляясь к ней штормовой походкой, — Вы... ик... прекрасны как утренняя роса, я... ик... мужественен и могуч, так почему бы нам... ик... не поебаться?
Прелестница жеманно захихикала и утянула могучего и мужественного моряка в номер. Поскольку дверь они не закрыли, вскоре мы все имели удовольствие слышать донельзя фальшивые стоны проститутки, а несколько минут спустя — победительный рык любителя подвядших прелестей.
К этому времени у дверей уже выстроилась очередь, в которой самые нетерпеливые заглядывали внутрь, комментируя увиденное и теребя через штаны первичные мужские признаки.
— ... ух, как она его ногами обхватила! Горячая штучка!
В руку мне снова утыкается бутылка, но кажется, уже другая. Спрятав горлышко в кулаке, дёргаю кадыком и передаю её дальше. Кстати...
— Турецкий! — объявляю громко, — Угощайтесь, братья!
'Братья' ответили радостным рёвом, запуская в кисет загребущие лапы, и через несколько минут вернули почти пустым.
' — Вовремя, — холодно отмечаю я, растягивая губы в приветливой улыбке, — чуть раньше, и моё предложение прозвучало бы подхалимски, чуть позже — уже не заметили бы, и забыли через пять минут'.
Это странно, но ситуация, в которую я попал, будто встряхнула меня, ставя мозги на место. Появилось не просто желание жить, а вкус к жизни. Здесь и сейчас, сидя на полу и передавая бутылку по кругу, я чётко осознавал, что именно такие мгновения годы и десятилетия спустя, на склоне маразма, и будут вспоминаться как самое...
... нет, не лучшее, но яркое и выпуклое. Здесь и сейчас я живу!
— А я те г-варю... — отвлёкшись от своих мыслей, перевожу взгляд ссору, чувствуя себя естествоиспытателем в зоопарке. В желудке плещется толика алкоголя, в руке очередная самокрутка, которую я не курю, а в голове рефреном крутится 'Эх, однова живём!'
— Нет, ты послушай...
Ссора пьяных не всегда интересна, особенно когда она происходит рядом, и последствия ссоры можно нечаянно ощутить на себе. Прислушиваюсь... кажется, спор по поводу очерёдности... хм, опыления. Да, так оно и есть!
— Вдвоём идите, — советую неожиданно для самого себя, или вернее — советует алкоголь во мне.
Престарелая блядь, захихикав, назвала меня 'пошлым мальчиком', но ссора была решена.
— Что? — пожимаю плечами, отвечая на безмолвный укор механика, считающего себя добрым христианином, — Свен, эти два дурня сейчас бы подрались! Будь это обычный выходной, так и Бог с ними, а сейчас...
Качаю головой, и мой резон находит понимание...
... а ждущие своей очереди моряки — новый для себя опыт.
Какой же здесь, оказывается, невинный мир...
— Утром всё так или иначе решится, — озвучил один из моряков витающую в воздухе мысль, — надо ждать.
... и мы ждём.
Народ — в основном с оптимизмом, будто надеясь, что все неприятности рассеются с первыми лучами солнца, как дым. А я...
... всем седалищным нервом ощущаю, что снова вляпался в приключения! Хотя они, собственно, и не заканчивались...
К утру, беспрестанно накручивая себя и вынуждая к актёрской игре, я измотался совершенно, чувствуя себя на грани срыва. Во рту кислая горечь от табака, сердце часто бухает, а мышцы и суставы ноют так, будто я всю неделю упражнялся в ремесле грузчика, ночуя притом где-нибудь на бетонном полу.
Невольные мои товарищи, напротив, в большинстве своём успокоились и свято уверены, что всё обойдётся, и скоро можно будет посмеяться над ночными страхами. Несколько человек, опаздывая на свои суда, засобирались в порт, не дожидаясь скорого рассвета.
— ... чёрта с два я здесь лишнего останусь, — укладывая немногочисленные матросские пожитки, громогласно басит Олаф, сухопарый норвег, длиннорукий и длинноногий, вымахавший под самую притолоку и уж явно повыше двух метров, но при этом он гармоничен, красив, ловок и отменно подвижен, — чертовы финны со своей...
Он длинно и изобретательно ругается, связывая воедино морскую терминологию, Священное Писание, химерологическое происхождение финнов и генеалогию большевиков, так что в конце моряки одобрительно загоготали и начали предлагать свои варианты, подчас более чем причудливые.
' — До толерантности ещё очень далеко', — спокойно констатирую я, растягивая губы в одобрительной улыбке. Это даже не национализм, а скорее нацизм, притом неприкрытый, не отшлифованный, в его первозданном виде. Никто... ладно, почти никто не видит в этом ничего дурного, воспринимая расизм как норму.
С точки зрения Олафа и большинства собравшихся, представителей несомненной высшей расы, есть они, потомки асов и завоевателей мира, и есть все остальные...
... то есть ниггеры с монголами и жидами, которые по определению являются недочеловеками. А разные полячишки, ирлашки, славяне и финны — тоже люди, просто второго сорта. По определению.
В короткой речи Олафа, причудливо мешаются Асы, Ваны, Священное Писание, мнение приходского священника и отца, Дарвин и Ницше, давая на выходе тухлый фарш нацизма.
При этом Олаф знает, что я русский и дружески хлопает меня по плечу во время своего монолога, толи показывая тем самым, что я в его глазах выделяюсь из массы грязных славян, толи считая славян хотя и безусловно ниже себя, но всё же людьми, с которыми можно иметь дело. А может быть, я 'хороший русский'?
Олафа легко представить на мостике драккара, в мантии судьи или во главе собственного бизнеса, но он, этот сверхчеловек, этот полубог, среди простых смертных... Но разумеется, это только здесь, на Землях Асов, среди прочих потомков богов и титанов! А если вдруг (не приведи Один!) ему придётся переехать куда-нибудь в Польшу, то он, как сверхчеловек, сразу займёт там подобающее ему место!
... аж скулы сводит.
Рукоять 'Браунинга' в накинутом на плечи пальто дружески тычется в бок, и очень хочется вытащить его и познакомить со сверхчеловеком, но... молчу. Сколько ещё такого будет, даже представить сложно... но точно — будет!
— ... и всякая там чухна не будет диктовать викингу... — продолжает свой монолог Олаф, спускаясь вниз по лестнице с несколькими единомышленниками. Слова 'чухна', кстати, норвег произносит на русском, он вообще способный к языкам, хотя и несколько... хм, однобоко.
За ними, старательно топоча ногами, потянулись и остальные — провожать. За эти несколько часов 'мы' о 'они' уже успели поцапаться по самым ничтожным поводам, срывая друг на друге испуг.
То кто-то из 'нас' выходил на улицу, вслушиваясь в ночь, и натыкаясь на финнов. То финны, добрая половина которых снимает номера наверху, пробирались мимо нас по тесному коридору к себе в номер или в туалет.
До драки не дошло, но искрит, чёрт подери! Так искрит, что рвануть может в любой момент. А межэтнические столкновения во время кризиса, это ж основа основ!
— ... жидовская всякая сволочь воду мутит! — одышливо ругается механик, идя вниз по скрипящим ступенькам и не думая даже понижать голос.
— А чего от финнов ожидать? — оборачиваясь на узкой лестнице и создавая ненадолго затор, живо отзывается Панда и отпускает несколько солёных 'национальных' шуточек, к которым я хотя и привык...
... но как же он, сука, не вовремя! Слышно же!
Финны внизу замолкают...
... замолкаем и мы. Слышен только скрип полов и тяжёлое дыхание. Всё будто перед дракой... а нас почти в два раза меньше, и это не детские гимназические драки, в которых редко заходит дальше сломанных рёбер и носов.
Перед нами портовые и железнодорожные рабочие — взрослые, матёрые мужики из низов общества, многие из которых прошли войну. Для них поножовщина — обыденность, а профсоюзная борьба за свои права означает стычки с полицией и штрейкбрехерами, после которых десятки людей оказываются в госпиталях, а нередко и на кладбище.
' — Дело пахнет погромом' — деловито сообщил внутренний голос, обзавёдшийся по такому случаю еврейским акцентом.
Вон, здоровенный парняга, как две капли похожий на Вилли Хаапасало, разминает шею, не отрывая взгляда от Олафа, и на простоватом лице его прямо-таки написано желание 'втащить' чужаку. Коренастый, белесый докер с широкими скулами и явной примесью лапландской крови, хрустит кулаками и смотрит на меня, на рюсся...
... обошлось. По крайней мере — пока. Позже, вероятнее всего будет ох как весело! Особенно русским... веналайнен... рюсся...
На улицу, застёгивая пальто, я вывалился с облегчением — лучший бой тот, который не случился. Было за что драться, и то сто раз подумал бы...
... мельком успеваю заметить, что глаза у финнов нехорошие. Мы не переиграли их, не передавили взглядами. Они просто ждут... чего-то. Отмашки, наверное! Когда точно будет ясно, что — можно! Вот тогда они всё припомнят... всем... и не факт, что именно нам. Просто — припомнят. С процентами.
— Красная сволочь! — один из моряков оставляет за собой последнее слово, захлопывая дверь с видом победителя. Хельсинки действительно 'красный' город, равно как и почти все крупные города Финляндии. Не большевистский, нет... ну да какая к чёрту разница! Левые эсеры, анархисты и прочие — одна сволочь ! Но ах как зря он это сказал...
Воздух на улице сырой, невкусный, пахнущий железнодорожными мастерскими, портом и дымом недалёких пожаров. Но после табачного угара не могу надышаться, и дышу чуть ли не до боли в лёгких, насквозь пропитавшихся табачным дымом.
Под ногами мокрый снег, грязный, многажды перемешанный сапогами и ботинками, с промоинами воды, в которой плавают островки рыхлого льда. Скользко, сыро, ветрено. На улице горит единственный тусклый фонарь, но кое-где светятся окна, и в общем, ориентироваться можно.
Олаф с товарищами, оскальзываясь, уходя вдаль, не оглядываясь. Несколько десятков метров, и они скрылись из вида.
Гулко ухают пушки, следом слышно пулемётное стакатто, трещат выстрелы из винтовок, что-то рвётся вдали, и снова слышны выстрелы артиллерии.
— Корабельные, — закуривая, со знанием дела говорит один из моряков, прислушиваясь к звукам редкой канонады, — шестидюймовая ухнула!
— Русский Флот, — согласно кивает механик, и остальные соглашаются с ним. Да собственно, больше и некому... а у меня аж зубы сводит. Как всё это не вовремя!
Во время Февральской Революции матросики в Хельсинки-Гельсингфорсе поддались р-революционному угару и левацкой пропаганде, и изрядно сократили количество офицеров на кораблях. Цифры называют разные, да и интерпретация события отличается порой диаметрально.
Одни увидели в этом происки вражеских разведок и в подтверждение своей версии ссылаются на опыт Французской Революции, когда британские агенты руками местной сволочи изрядно ослабили французский флот. Сперва — убив лучших офицеров, а после — устроив гонения аристократии, которой среди флотских всегда было полно.
Другие говорят, что морские офицеры, которых озверевшая матросня сбрасывал с кораблей на лёд, топила в полыньях и вешала на реях, вполне заслужила своей участи. Дескать, остальных-то не тронули! Нормальных.
А убивали, дескать, только 'дантистов' и любителей закручивать уставные гайки, подводя служивого человека под трибунал за всякую мелочь. Ну и интендантскую сволочь, их-то всегда есть за что!
Чёрт его знает... Но верно то, что насытившись крови, матросы вернулись на корабли, где и сохраняли какое-никакое, а подобие нейтралитета, неся донельзя странную службу и не вмешиваясь в дела Княжества Финляндского, отныне независимого государства.
Большевики, меньшевики, социал-демократы... но более всего — обычные анархисты, признавшие власть Петрограда ровно в той степени, в какой она их устраивала. А теперь, значит, вмешались в Гражданскую Войну чужой страны...
— Как всё это не вовремя! — непроизвольно вырывается у меня вслух.
— Если начала бить корабельная артиллерия русских, — постоянно затягиваясь, начинает грузный механик с именем Петер Ульрих.
... а у меня закладывает уши от подавляемой ярости. Русские! Снова русские! Не красные! Не взбунтовавшиеся матросы-анархисты! Русские! Притом наверняка, зная сущность анархизма, в боях принимают участие далеко не все, возможно даже — меньшая часть.
' — А отвечать за это, как всегда, будет народ... Весь, — бьётся у меня в голове, — И никому, ни в какие времена, не будет интересно, как всё обстояло на самом деле!'
Тем временем на горизонте начало всходить солнце, и небо окрасилось в цвет сырого мяса. Ветер принёс химический запах гари, и снова донёсся звук пушечных залпов.
— Уходить надо, пока не поздно, — постановил Петер Ульрих. Я думаю иначе... но какого чёрта?!
Оставаться здесь, одному, с горничной с лошадиной физиономией и тем широкоскулым, с примесью лапландской крови, может быть опасней, чем уходить в рассвет в воющий город!
Забежав наверх, быстро одеваюсь и подхватываю чемодан на спину, приспосабливая его парусиновыми лямками. Получается какое-то подобие рамочного рюкзака, притом даже вполне сносное. В левую саквояж, правая в кармане, сжимает 'Браунинг' и бегом-бегом-бегом вниз по лестнице!
К чёрту Финляндию! К чёрту всё! Это ещё не настоящая Европа!
Глава 2 Рюсся, чухна и Весёлые старты
— Рюсся... — скалит крупные, лошадиные, отродясь нечищенные зубы скуластый финн с лапландской кровью, привалившись к входной двери. Нехорошо щерится, ножичком финским поигрывает, а вокруг — рожи. Финские, что характерно. Недружелюбные.
А у меня спину оттягивает чемодан, и дружественных рож вокруг — нет, все на улице, ждут. Надеюсь...
Быстро прогоняю ситуацию в голове: сбросить чемодан, выхватить 'Браунинг'... нет, не успеваю ничего! Не помню точных цифр, но на расстоянии до трёх метров нож эффективней пистолета. Быстрее.
Ни-че-го... бьётся в висках, и все остальные мысли пропадают, остаётся только угрюмая решимость умереть не в одиночестве, а захватив с собой как можно больше финнов. Успею... и наверное, даже не одного.
В левый рукав проваливается нож, тычась рукоятью в ладонь. Правая готова разжаться, отпустить саквояж и... сколько ни успею, а все — мои!
— Рюсся, — снова скалит зубы финн.
— Чухна, — скалю зубы в ответ, и мне, чёрт подери, смешно! Губы сами раздвигаются в улыбке — той самой, на зависть всем гаргульям с собора Парижской Богоматери. Меня сейчас будут убивать, это же так смешно! Играем в гляделки... я вижу его зрачки, прожилки глаз, время замедляется...
Меня обступили тесней, слышу смешки, разговоры на финском, а потом внезапно...
— Веналайнен... — склонил голову скуластый страж Врат, отступая в сторону. Он не боится, нет... это что-то другое. Уважение к сильному противнику? Не знаю...
Вышел, и как меня бросило в пот! Разом, будто в одежде сунулся в сауну и задержался там. Литр через поры выступил, не меньше.
— Ну? Всё? — нетерпеливо сказал Петер Ульрих, притоптывая ногой, — Пошли!
Пошли быстро, без лишних разговоров. Только механик ещё раз обернулся и смерил меня задумчивым взглядом, но смолчал.
— Давайте через переулок... — изредка командует кто-то из моряков, и мы лезем через какие-то закоулки, оскальзываемся на возвышенностях и влезаем в лужи, таящиеся под рыхлым снегом. Под ногами то снег, то сплошная вода, то чёрные пятна грязи с буро-жёлтыми прожилками прошлогодней травы, но хуже всего — грязная, мокрая брусчатка, скользкая неимоверно.
— Якорь мне в жопу! — тихо, но очень эмоционально ругается Панда, упав задницей в лужу со всего размаху. Смеёмся тихонечко...
— Тихо! — почти тут же приказывает Эрик, боцман с 'Кашалота'. Как вкопанные... слышится приближающаяся стрельба.
— Назад, — командует Петер Ульрих.
... но мы не успеваем.
— Стоять! — и лязг взводимых затворов, от которых холодеет душа, — Кто такие?!
Финны. Мужчины средних лет в гражданской одежде, небритые и самые что ни на есть обычные. Разве что основательные такие, увесистые. Не буквально, а так... видно, что люди, уважающие себя.
Вооружены разнообразно, но серьёзно — тут и винтовка 'Маузера' со снайперским прицелом, и трёхствольное охотничье ружьё с внушающим почтение калибром. На рукавах белые повязки, уже легче...
— Моряк... — на финском отвечает Петер Ульрих, а дальше я понимаю через пятое на десятое, — Гражданские... домой... идти...
— Ступайте! — коротко приказывает старший из белоповязочников, шевельнув дулом ружья, — Да осторожней там! Снаряд, он гражданства не разбирает.
Эрик, до того державшийся напряжённо, переглянулся с несколькими товарищами-шведами и заговорил сперва на финском, и почти тут же перескочил на шведский, который я понимаю достаточно хорошо...
... и понимаю, что наши пути расходятся. Нюансы не улавливаю, но это какой-то шведский центр чего-то там... и принимают, что характерно, только шведов. Взмах рукой, скупые кивки... и они пошли своей дорогой, ну а мы, не-шведы — своей. Семь человек.
Настроение слегка подтухло, хотя винить шведов я не могу... Да и в чём?!
Короткая перебежка через широкую улицу, и как же, зараза такая, мешает принайтованный за спиной чемодан! Чемодан, саквояж, ледяная грязь под ногами, кроваво-тухлый рассвет, пробивающийся через грязно-серые облака и дым многочисленных пожаров...
... а ещё стрельба. Снаряды стали рваться на улице, оставляя глубокие воронки и разрушая при попадании целые дома. Сердце колотится, дыхание давным-давно запалённое...
Бегом... упасть в воронку, переждать. Рядом тяжело дышит Петер, лицо у него багровое, предынсультное. А я, ещё не отошедший толком от простуды, немногим лучше. Да ещё чемодан...
Гулко бахают взрывы, слышны пулемётные очереди, потом взрыв... Затишье.
Киваю механику и встаю, подавая тому руку и помогая подняться. Вместе вылезаем из ямы, и ноги, чёрт подери, подгибаются! А ещё я ни черта не могу понять, где же мы находимся?! Вчера попытался привязаться к карте, и вроде как получилось, но после...
После были закоулки и проулки, пробежки по железнодорожным путям, воронки и разрушенные дома, изменившие облик города. Могу только догадываться, да и то — примерно!
Обстрел прекратился, и мы припустили со всех ног. Выбрались...
— ... стоять! Стоять, суки! Ну! — и лязг взводимых затворов. Не сразу понимаю, что сперва приказали на русском.
— Кто такие? — фу ты, ну ты... бескозырка, расстёгнутый ворот... и взгляд человека, привыкшего убивать. Зрачки огромные , шрамированная щека дёргается, и ах, как ему хочется нажать на курок или ткнуть штыком в живое ... А за ним шестеро товарищей, и все, что характерно — с винтовками!
— Моряки! — мешая морской балтийский жаргон с дрянным английским, быстро отвечает Петер Ульрих, и едва заметно запнувшись, добавляет:
— Датчане!
— Федулов! Ну-ка, братка, обыщи их, — не то приказывает, не то просит шрамированный. Чёрт их знает, как там у анархистов с приказами... или кто они там?
— Ну-ка... — один из моряков, отдав винтовку товарищу, опершемуся на них, как на костыли, как-то очень ловко зашарил по карманам Густава, красивого и щеголеватого парня, одетого с претензий на шик. В понимании выходца из низов, разумеется.
Р-раз... и серебряные часы меняют хозяина, а ещё один р-революционный матрос, отставив винтовку по примеру товарища, обшаривает механика. Я ставлю на землю саквояж и снимаю чемодан, поводя плечами.... как же я устал!
— ... жирные караси! — слышу возбуждённый говорок одного из моряков, — Ваня, ей-ей, да не убудет с них!
— Да отдай же ты, чёрт... — ткнув механика под ложечку, он хватает того за руку, и вывернув кисть, пытается содрать массивное обручальное кольцо, намертво приросшее к толстому пальцу, — ишь, жадоба какой!
Не все революционные матросы согласны с экспроприацией ценностей их чужих карманов, но...
— Да какие они моряки! — напоказ горячится Федулов, сдирая кольцо, — Буржуи! Как есть, буржуи замаскировавшиеся!
— ... прекратить! — слышу издали, и вижу торопливо приближающуюся фигуру в долгополом кожаном плаще, — Товарищи матросы, проявите революционную сознательность...
— Ряба? Ты? — спотыкается комиссар на полуфразе.
— ... гнида! — с силой тычет один из матросиков наганом в грудь Панде, — Я тебя...
... а тот, так и не протрезвевший, толкает революционного матроса в грудь в ответ и...
... выстрел! Наверное, случайный...
Но уже вздёргивается к обтянутому бушлатом плечу 'Мосинка' с примкнутым штыком, и события ускоряются многократно!
Тычется в ладонь деревянная рукоять финского ножа, миг...
... и комиссарское горло прочерчивает узкая красная полоса! До шейных позвонков.
А я уже делаю шаг вперёд, и подбив рукой винтовку вверх, вбиваю лезвие ножа в глазницу усатому, зверски ощерившемуся матросу, и...
Время, время!
... пытаюсь подсечкой уронить третьего, но не удержавшись, падаю вместе с ним. Но я мягко, а тот — бревном на брусчатку!
Ещё в падении успеваю заметить, как Ульрих Петер, повалив Федулова, ещё недавно выворачивавшего ему руку, вбивает его голову в брусчатку мостовой. Раз, другой...
В падении, извернувшись самым немыслимым образом, ухожу от длинного, неумелого штыкового укола. Не учат моряков штыковому бою, и хорошо, что не учат!
Тут же, оттолкнувшись ногой от всё ещё бьющегося в агонии комиссара, не вставая, проскальзываю матросу с винтовкой между ног и режу внутреннюю поверхность бедра. Раз, другой... а потом вбиваю нож в пах!
Вскакиваю...
... и всё уже закончилось. Закончились. Мертвы революционные матросы, затихают предсмертные судороги лежащего в луже крови комиссара...
Панда мёртв, такой ещё недавно смешной... Мёртв и Петер Ульрих. Один из датчан зажимает раненый бок. Я в кровище, и выгляжу, наверное, натурально — Дракулой! Чемодан на спину, саквояж в руку.
Но уже гремит...
— Стоять, суки!
... и стреляют на бегу товарищи убитых нами матросов. Пока — мимо.
Бегом, бегом, бегом...
Бегу из последних сил, ноги натурально подкашиваются, а дыхалка, сорванная короткой, но ожесточённой схваткой, отказывается нормально работать. Дышу сипло, запалено... и не черта не получается дышать по правилам! Рот пересох, пузырятся сопли, а чужая кровь, которой до чёрта попало мне на лицо, да и не только на него, начала шелушиться и стягивать кожу.
— ... мы вас, сук... — доносится сзади прерывистое и яростное, — на ремни...
— Долго... умирать будете!
Выстрелы, выстрелы... стреляют на бегу, и пока — мимо! Пробегая мимо чудом сохранившейся зеркальной витрины, успеваю заметить краем глаза, как один из преследователей, закусив зубами ленточки бескозырки, встал на колено, вскидывая винтовку к плечу.
Резко шарахаюсь в сторону! Звучит выстрел... Шарахаюсь в другую...
... выстрел и мат! Мимо! Но расстояние чуть сократилось...
Ноги дрожат, норовят согнуться, и больше всего хочется — упасть! Плевать уже, что убьют. Нельзя так, невозможно просто! Кажется, будто вся жизнь — бег, запалённое дыхание, выскакивающее из груди сердце и подкашивающиеся ноги, которые от усталости сводит злая судорога.
— ... на кол! — доносится яростное и прерывистое! — За Сашку!
... и сразу находятся силы бежать! Эти не просто убьют, они до-олго могут убивать. Они уже попробовали человеческой крови, когда забивали до смерти, стреляли, сбрасывали на лёд и топили ненавистных офицеров. Да поверх этого — идеология 'Режь буржуев!', кокаин и месть за убитых товарищей. Нельзя к ним попадать живым... нельзя!
Воздух уже не хватаю ртом, а натурально кусаю! Он твёрдый, холодный, колючий и проваливается в лёгкие, острыми гранями раздирая их в кровь. Больно дышать...
— Х-ха... — вырывается у меня, когда под дрогнувшую ногу попадает кусочек льда, и я черепахой валюсь на спину! Барахтаюсь томительные секунды, хватаю воздух руками, но ухитряюсь воздеть себя на ноги, и снова начинаю бежать.
Тяжёлый чемодан чертовски мешает, и я думаю, как бы половчее сбросить его на хрен... Но нет. Вот так, на бегу, его точно не сбросишь, а нож остался в паху того матроса.
' -Вот почему на кол...' — мелькает в голове, и снова бег... снова падаю, и снова встаю. Выстрелы, выстрелы, выстрелы... пули толкают меня в спину, и каждый раз — смертный ужас, волосы дыбом! Но нет, спасает чемодан...
Предательски хрустит колено, и я начинаю припадать на левую ногу, но всё ещё не слишком отстаю от датчан, спины которых мелькают метрах в двадцати пяти впереди.
Взрыв! Между мной и датчанами впереди встаёт на дыбы земля, брусчатка, снег и грязная вода. Но я, двигаясь уже какими-то рывками, рвусь вперёд. Снаряд, если что, он сразу... Ну или по крайней мере — быстро!
Оскальзываюсь и падаю в неглубокую воронку, но выбираюсь почти тут же, успевая оглянуться. Отстали! Не сильно, но отстали!
Снова бег, выстрелы и толчки в спину. Впрочем, редко. Много чаще они цвиркают рядом, рикошетят от мостовой и стен домов.
Пулемётное стакатто... падаю, но ползу вперёд. Не в меня! Но и не в преследователей. Здесь свой праздник, и мы на нём лишние.
Ползком, потом на карачках, аки гордый лев, и снова на пузе, собирая в пальто, и далее, до голой кожи, всю хельсинскую грязь. Дышу через раз, с присвистом, но ползу, бреду и бегу вперёд. Глаза заливает то ли пот, то ли грязная вода... А чёрт его разберёт!
... но оторвался! Оторвались.
Не полезли революционные матросы под чужие пули. Видно, жить хотят больше, чем отомстить за товарищей.
— Догнал? — прерывисто выдохнул один из датчан, обернувшись на меня. А рожа... не вдруг и поймёшь, что этот клошар и щеголеватый чистюля Густав — один и тот же человек. Но... улыбается. Рад.
Может быть, не только мне, но и тому, что мы вообще оторвались, живы пока, и можно дышать, дышать, дышать...
Дальше пошли уже медленней, но всё ж таки не мешкая. Некогда! Прохожих на улицах почти нет, а те, что есть, то почти все вооружены или как мы — бегут куда-то и от кого-то. Кто есть кто, понять ни черта невозможно! Все спешат, пригибаются, прячутся друг от друга и боятся...
А ещё бы! В один день — Красный Мятеж и корабельные пушки по городу! Много ли надо обывателю? Даже если он некогда воевал, сидел в окопах и сходился в штыковых с неприятелем.
Ведь сейчас сражение идёт не где-то там в специально отведённых местах на линии фронта, где специально обученные, давшие присягу люди убивают друг друга во имя чужих интересов, а в мирном городе! Городе, где живут не только мужчины, способные носить оружие и (главное!) желающие это делать, но женщины, дети, старики.
Да не абстрактные старики, женщины и дети, а его, обывателя, родные, на которых падают тяжёлые снаряды корабельной артиллерии! А в родном городе обывателя — чужие люди с оружием в руках, решившие навести порядок так, как они его понимают.
— К стене, — хрипло сказал кто-то из впереди идущих датчан, — плотнее! Порт в той стороне, и значит, снаряды будут лететь на ту сторону улицы.
Прижимаемся... Плотно! Так плотно, как только можем, обтираясь грязной одеждой о дома и собирая побелку.
— Бегом! — командует красавчик Густав, явно ориентирующийся в Хельсинки лучше других, и мы бежим. Потом замираем, прячемся... и снова идём.
Время уже перевалило за полдень, когда мы чёрт те какими путями вышли к порту, но притом как-то сильно сбоку. Какие-то пристроенные возле порта даже не складские помещения, а скорее большие сараи, донельзя кривые и напоминающие времянки, построенные из Бог весть какой дряни, и наполненные, скорее всего, такой же дрянью.
Хорошо спрятанный, аккуратный пролом в стене, прикрытый старыми гвоздлявыми досками. Мне, чтобы войти, пришлось снять чемодан, о котором я позабыл! Сказать кому... а вот получилось именно так!
Протискиваемся внутрь, тяну чемодан за лямки. Нет сил, чтобы просто идти, сплошные морально-волевые, а не мышцы, нервы и сухожилия. Нет их! Воплощённая Воля, тяга к жизни.
Внутри, на удивление, не слишком даже и темно, хотя не горит ни единой лампочки. Немногочисленные грязные окошки под потолком и многочисленные прорехи в крыше дают достаточно освещения. Помещение завалено ржавым хламом — так, что сам дьявол ногу сломит!
Старые станки, якоря, сваленные в кучу проржавелые рельсы. Лабиринт! Но Густав ориентируется вполне уверенно, что значит — бывал. Ну... контрабанда по нынешним временам решительно осуждается Законом, но лояльно воспринимается людьми.
' — Надо бы сохранить контакты, — мелькает вялая мысль, — не помешает'
— Разведать надо, что там в порту, — выдыхает Густав, оббегая нас глазами. Встаю... и только потом осознаю, что вечное моё 'Кто, если не я' в данном случае сработало не совсем к месту.
Остальные сидят, не в силах встать. Ну да... я-то пусть даже с чемоданом, пусть не отошедший толком после болезни, но всё ж таки тренированный спортсмен. А моряки хотя и привычны к тяжёлому труду, но уж точно — не к таким пробежкам!
— Не спеши, — советует Густав, зябко поведя плечами, — след в след, как в лесу! Здесь в иных местах двинешься лишнее, так не то что загремит железо, а и засыпет к чертям!
Киваю молча, да и что тут скажешь? Всё понимаю... Густав, похлопав себя по карманам, вытащил было кисет с табаком, но передумав, положил обратно, скривив лицо.
— Потом... — сказал он сам себе.
Пошли по железному лабиринту — след в след, как велел датчанин. Местами здесь и действительно... разом накроет железная лавина! Хор-рошее место для тайников!
Далеко идти не пришлось. Густав, кошкой взобравшись наверх к одному из окошек по качающемуся под ногами металлу, показал пример, и через минуту мы осторожно выглядывали сверху, стараясь не прислоняться к грязному стеклу.
Не сказать, что внизу шатаются толпы вооружённого народа, но мелькают, и все, что характерно, с оружием! Выстрелы тоже слышны, хотя и редко. Ну да понятно... Против массы вооружённых матросов, подкреплённых корабельными орудиями, гражданские не вытягивают при всём желании. Благо, стоянка военных судов достаточно далеко, и серьёзных сил красных здесь не должно быть по определению.
— Ночью пойдём, — тихо сказал датчанин, спустившись вниз.
— Ночью пойдём, — достав трубку и кисет, повторил он, когда мы вернулись к остальным, — Порт под красными, сейчас не стоит соваться. Пройти, может быть, и пройдём...
Он пожимает плечами и замолкает, раскуривая трубку и давая остальным самим оценить риски. Решаем переждать.
... а я только сейчас начал нормально дышать. Сразу ушли куда-то морально волевые, и пришла слабость, желание свернуться калачиком, а ещё — холод. Я же, оказывается, насквозь промокший!
Ругаясь на всех известных языках, берусь за чемодан, прислоненный к старому, наполовину разобранному станку, и...
... батюшки! Пулевых отверстий более полудюжины, а поверху — там, где была бы моя голова, изрядный кусок кожи располосован, не иначе как осколком! В образовавшуюся дыру вывалилось бельё, да торчит уголок учебника, будто обрубленный топором.
Холодно... быстро убираю лямки, расстёгиваю ремни, и вспоротое брюхо чемодана показывается моим глазам.
— Да чёрт... — вырывается у меня. Внутри — одни сплошны дыры, и мало того — некоторые из них обугленные! Не всерьёз, а так... Но одежда попорчена изрядно.
Впрочем, плевать! Есть сухое бельё, тёплые подштанники и даже свитер плотной норвежкой вязки, и я, не теряя времени даром, начинаю переодеваться, вытряхивая на пол пули. Выбрав сухое место, срываю сырую одежду и кидаю её на ржавый металл, чтобы хоть как-то просушить.
Дрожа всем телом, наскоро обтираюсь простреленными подштанниками и сорочками, приобретающими вид заслуженных половых тряпок. Ещё одна сорочка...
Но уже колотит дрожь, и я быстро одеваюсь, стоя босыми ногами на ворохе испорченного белья. Надеваю две пары шерстяных носков и снова вбиваю ноги в сырые ботинки. Ну нет запасных! Как нет и запасного пальто, отчего я одеваю на себя всё, что только возможно, и сам себе начинаю напоминать городского сумасшедшего.
Но сухо! А ещё — почти тепло, хотя дрожь никак не проходит, и это мне решительно не нравится! Состояние полуобморочное, хочется лечь и не вставать, болит горло и ломит не только мышцы, но и суставы, а голову начинает сжимать металлический обруч, предвестник грядущей мигрени.
Датчане тоже переодеваются, меняют носки и выжимают мокрую одежду — кому есть во что переодеться. Но они, в отличии от меня, не ползали по-пластунски и не падали так часто, отчего и не слишком промокли.
Ганс, рыжебородый здоровяк из Ютландии, движется медленно, как сонная муха, оберегая раненый бок, перемотанный чёрт те чем на скорую руку.
— Давай-ка я гляну, что там у тебя с раной, — предлагаю я, и не дожидаясь ответа, начинаю развязывать грязный, пропитанный кровью узел, — Присядь... Густав, кинь моё пальто на ту кучу досок! Садись.
Ганс покорен и вял, бледно и как-то безнадёжно улыбается, усаживаясь на пальто.
— Соображаешь? — интересуется Олаф, ковыряя в носу грязным пальцем.
— Немного, — отвечаю рассеяно, рассматривая рану. Сама по себе она не опасная, пуля всего лишь прочертила длинную кровавую борозду аккурат под нижними рёбрами. Если бы ютландцу сразу оказали первую помощь, то при должном уходе он забыл бы о ранении недельки через две. А сейчас...
— ... спиртное есть? — интересуюсь я, выбирая среди своих простреленных рубах те, что почище, — Рану промыть.
— Да и не только, — хрипит кто-то из датчан, и мне передают бутылку дешёвого, но крепкого картофельного пойла. Протираю алкоголем руки, затем осторожно промываю рану и как могу прочищаю её, и при этом действе Ганс уплывает в страну грёз и мечтаний, но что характерно — молча.
— Ну как? — кусая ус, оперевшись бедром о станину раскуроченного станка, спрашивает Густав.
— Так... — пожимаю плечами, продолжая перевязывать парня, — сами видите. Крови потерял много, да боюсь, как бы заражения не было.
Завздыхали, совместными усилиями привели ютландца в чувство, помогли ему одеться и сунули в руки фляжку с чем-то горючим и вкусно пахнущим, к которой Ганс и присосался, как к материнской груди. Вскоре он заулыбался, слегка порозовел и явно опьянел. Ну да много ли надо после такой потери крови?!
Мне тоже хочется вот нажраться и не думать ни о чём... Но пересилив себя, занялся разбором вещей, которых осталось удручающе мало.
— Трассирующими, сволочи, лупили, не иначе, — бурчу я, перебирая книги и рубахи, пришедшие в полную негодность. Мало того, что продырявлено, да ещё и будто обожжено!
Заодно, подобрав с пола пули и отряхнув, кидаю их себе в кисет, на память. Две от трёхлинейки, каким-то чудом не пробившие мой импровизированный щит, 'Арисака', 'Винчестер' и 'Маузер' по одной. Сохраню, если получится, и что-то мне подсказывает, что с моим везением сувениров такого рода у меня может накопиться ох как много!
Перекладываю одежду, разглядывая дырки и морщась с всё сильней. Если пуля прилетает в одежду, сложенную стопочкой, штопать там... много.
— Да какого чёрта... — обозлился я, — бегать с дырявым хламом под пулями!
Решительно отделяю продырявленную одежду и попорченные книги, более всего расстраиваясь именно последнему. С собой у меня учебники, как некий символ моего студенчества и нежелание тратить время впустую, и не то чтобы очень ценные, но всё ж таки далеко не дешёвые томики из последней букинистической партии, которую не удалось удачно пристроить.
Ну и разумеется — относительно недорогой хлам, призванный отвлекать таможенников и не копаться слишком уж тщательно в моём багаже. Впрочем, все эти Венеры, Психеи и Ганеши вполне ликвидны, так что...
— ... оставляю, — откладываю Ганеша и беру в руку маленькую Венеру, с округлой бронзовой задницей, повреждённой пулей, но всё-таки оставляю. По крайней мере, пока...
Пока я перебираю вещи, датчане, с вялым интересом поглядывая в мою сторону, устроились как могли удобно, и завели разговоры о недавнем, щедро мешая их с политикой, географией и ругательствами.
На свет Божий появился табак и алкоголь в немалых количествах, да и не только они, отчего я почувствовал некоторое облегчение, ибо чемоданный мой одиотизм не оказался чем-то из ряда вон! Никто не бросил свои пожитки, будто то матросский деревянный сундучок, чемодан или мешок с широкой лямкой через плечо.
' — Жадность и глупость интернациональны' — констатировал я, язвя самоё себя, увидев такие матросские ценности, как дешёвый картофельный алкоголь в товарных количествах, остро нуждающиеся в починке запасные ботинки и сапоги, грязное нижнее бельё, с полпуда мёрзлых яблок, мелких и кислых даже на вид, и купленный по дешёвке домотканый половичок. Утешить себя идиотизмом матросни, впрочем, не слишком-то удалось...
— Всё... — констатирую я результаты своих трудов, отряхивая руки и с немалым трудом вставая с корточек. Чемодан на выброс, а от всего немалого багажа остался только саквояж, не самый большой узел с бельём, куда я завернул и ликвидные статуэтки, да туго перевязанная бечевой стопка книг, доходящая мне до середины бедра.
Расположившись кто где, в ожидании ночи ведём беседу ни о чём. Все слишком устали, отчего разговор выходит обрывистый, с перескоком с темы на тему. Ругают датского премьера, русского царя и всю Великокняжескую свору, финских политиков, большевиков и...
— ... не европейцы, — качает головой Густав, сосредоточенно набивая трубку. Он вздыхает и старательно огибает меня взглядом, что значит — не хочет обидеть, но считает своим долгом донести горькую правду, или вернее — то, что он считает правдой.
— Русские... — он затягивается и выпускает клуб дыма, — по своей сути азиаты. Не обижайся!
Он выставляет вперёд руки.
— Я не о... — защёлкав пальцами, Густав секунд тридцать подбирает слова, — Не о крови! Душа, понимаешь?
Киваю, что дескать, понимаю... и зеваю украдкой. Сколько раз я слушал это, даже приблизительно сосчитать не могу! Тогда ещё, в двадцать первом веке...
... и вот сейчас.
— ... народ, который любит кнут и не свергает тиранов, азиатский по своей сути, — разглагольствует он, — Не все! Я же вижу, что ты... ну, европеец по духу, да и наверное, по крови?
Киваю... а чего спорить? Приводить контраргументы и рассказывать, что демократия в Европе, изобретение не такое уж давнее, и что в Российской Империи восставших крестьян усмиряли пушками, и что таких случаев было не десятки и даже не сотни, а тысячи...
... бессмысленно. Да и отчасти он прав... Отчасти! Здесь и сейчас 'азиатчина' это синоним тьмы, невежества и отсталости. Вспомнить если, сколько в России грамотных, вспомнить 'железный занавес', придуманный отнюдь не большевиками, 'ловушку нищеты' и прочее, что перечислять можно бесконечно долго, то выходит, что... не так уж он и не прав !
... но всё равно обидно.
Коротаем время, беседуя о разных разностях, едим мёрзлые яблоки и курим. Пить, кроме картофельной выпивки, решительно нечего.
Хотя вокруг много грязно-ржавых луж, терпим. Народ собрался бывалый и понимающий, что от такой воды ты может и не станешь козлёночком, но животом будешь маяться очень и очень всерьёз! Но не сказать, что мы так уж сильно мучаемся от жажды, погода очень сырая и влажность, по ощущениям, процентов этак под девяносто.
Ганса лихорадит. Меня не так чтобы сильно... но потряхивает. Простыл, и кажется — всерьёз. Всё никак не могу согреться, хотя одет достаточно тепло. В попытках не замёрзнуть окончательно, много хожу, делаю короткие частые разминки да провожу бой с тенью, неизменно выигрывая у последней.
Всё время поглядываем на часы и в окошки, когда же стемнеет... С наступлением сумерек все начали нетерпеливо поглядывать на Густава, но тот, хотя и тяготится вниманием, пытается балагурить и делать вид, что ничего не понимает и не замечает. Наконец, где-то через час, он выкурил трубку и выскользнул в темноту, отказавшись от моей помощи.
— ... вернусь, и в баню, — негромко говорит Олаф, просто чтобы говорить что-то.
— Да, — вяло улыбается Ганс, пытаясь держаться бодрячком, — я тоже.
— Угум...
Говорим вовсе уж ни о чём, тяготясь тишиной и постоянно замолкая, вслушиваясь в темноту. Порт не спит никогда, да и на складе что-то шуршит, капает и лязгает, не переставая. Нравы на пределе...
— Всё чисто, — коротко сообщает возникший из тьмы Густав, устало падая задом на половичок и подвигая сидящего на нём Свена. Подрагивающими руками он достал трубку и начал набивать, — Нас...
Затяжка.
— ... ищут, — сообщил он, и взгляды датчан скрестились на мне, но этим дело и ограничилось. Все прекрасно помнят, что нас тогда начали убивать...
— Всё,— докурив, Густав выколотил трубку и бережно спрятал её, — пора.
— Ты как? — поинтересовались мы с ним одновременно у Ганса.
— Дойду, — слабо улыбнулся тот, — не родился ещё тот стрелок, который меня убьёт.
Подхватили вещи и пошли за контрабандистом кружными путями, то и дело прижимаясь к стенами и замирая, приседая за штабелями досок, а то и возвращаясь назад. Кружили этак долго, и у меня от усталости начали на ходу закрываться глаза.
Но вот оно, обшарпанное судёнышко под флагом Аргентины, трап...
... а далее всё обыденно. Никакой стрельбы, бондианы и прочего, чего подсознательно ожидалось. Был матросский кубрик со спертым, сырым и изрядно вонючим воздухом, брошенные под койки вещи и елё тёплые, вялые струи душа, а потом — чистое, застиранное, многажды штопанное бельё не по размеру, сладкий некрепкий кофе с галетами, и сон...
... и никому до нас не было дела. Утром мы снялись с якоря и вышли в море.
Глава 3 (ЧЕРНОВИК)
— Ряба?
... и я наконец-то понял, что это сон, и что убитый мной Севка Марченко мне только снится, но...
... легче от этого не стало. Снова и снова, в разных вариациях — кожаный плащ, перерезанное горло...
— ... такая, скажу тебе, девка! Огонь! — слышу на грани сна и яви и усилием воли просыпаюсь, но встаю с узкой койки не сразу, пытаясь сперва собраться воедино. Чувствую себя препаршиво, и это тот случай, когда физическое состояние полностью гармонирует с душевным.
Севка... мы не то чтобы дружили, но всё ж таки почти приятельствовали, а потом наши пути разошлись. Притом, что оба мы придерживались левых взглядов, вышло так, как вышло... Я — умеренно-левый, а Севка... не уверен, что он был таким уж радикалом, скорее выверт Судьбы.
До сих пор вспоминаю тот чёртов броневик и пулемётную очередь, прорезавшую моих товарищей, собравшихся возле Университета. Очень может быть, что у Севки был свой броневик, приведший его к революционным матросам Гельсингфорса, и что он (скорее всего!) был искренен в своём порыве прекратить чинимое матроснёй. Но нас уже убивали... а потом я убил Севку, который просто оказался ближе других и из-за своёго чёртова комиссарского плаща показался самым опасным!
Всю жизнь помнить буду... до самой смерти. Кажется, себя уже помнить не буду, а Севку не получится забыть.
— ... вот такие, — слышу я, и отбросив одеяло, сажусь на койке, опустив вниз босые ноги и нащупывая стоящие в узком проходе ботинки. Потерев лицо руками, вбиваю босые ступни в обувку и иду в гальюн, где уже образовалась нетерпеливая очередь.
К запахам и скажем так, некоторому скотству я уже притерпелся или вернее будет сказать — вернулся к истокам. Однако же это не значит, что я воспринимаю как должное длинную тухлую отрыжку, зевание во всю нечищеную пасть и прочие вещи, естественные для этого времени и среды.
Тем слаще будет вернуться к какому-то подобию цивилизации, где имеется нормальный ватерклозет, окружающие пахнут не застарелым потом, а одеколоном, а обсуждая женщин, не употребляют обсценную лексику. По крайней мере — часто не употребляют...
Сделав свои дела, наскоро чищу зубы, умываюсь холодной, несколько затхлой водой и возвращаюсь в кубрик. По мере возможности делаю лёгкую зарядку, повращав в разные стороны корпусом и покрутив шеей. Затем одеваю высохшие за ночь постиранные носки, и иду есть, стараясь не зевать слишком уж широко.
Кормят на 'Ольборге' сносно, и уж во всяком случае не хуже, чем во время срочной службы. Картошка во всех видах, тушеноё мясо, овощи и дешёвый, дрянной, но крепкий и сладкий кофе. Сносно.
У меня ещё несколько обложено горло и заложен нос, так что всё кажется почти безвкусным, да и аппетита особого нет, ем через силу, потому что надо. Нет ни возможности, ни желания отлёживаться в постели, да и откровенно говоря, в таких условиях отлёживаться как-то и не тянет.
— ... придём домой, и я со своей Мартой неделю из кровати только пожрать и посрать слезать буду! — лязгая ложкой о жестяные бока миски, заявляет лопоухий, совсем молоденький парнишка вряд ли старше меня, но уже женатый и имеющий ребёнка, — Нового делать будем!
— Мин — как клёцок! — эмоционально рассказывает кочегар, — не забывая торопливо жевать, — Четыре парохода уже на дно...
— ... стучит, говоришь? — озабоченно хмурится механик, — Озадачил ты меня! Послушать надо движок и...
— ... а я ему в рыло — на! — щурит густые брови Эрик, любитель кабацкого бокса и гордый обладатель трижды сломанного носа, — С одного удара!
— В трюм сегодня, — не переставая жевать, обращается ко мне боцман, — я тебе потом покажу, что делать надо.
Киваю молча, прикладываясь к кружке с кофе. Свой проезд, дабы не вводить по искушение малых сих, отрабатываю в качестве трюмного матроса, занимаясь самой грязной и черновой работой. Гальюны мне, к слову, не доверяют, хотя я был внутренне готов... Но нет, здесь какая-никакая, но квалификация требуется! Вроде как...
Хотя подозреваю, дело не в отсутствующей квалификации говночиста и гальюнщика, а в красках расписанной расправе над революционными матросами и моей выразительной физиономии палача мафии.
У меня это навеяло ассоциации с передержкой собак, которой занимался один из моих приятелей. Принимая на постой какого-нибудь взрослого овчара 'с характером', притом явно выраженным, знакомый удовлетворялся тем, что тот выполняет основные команды, вроде 'фу', 'к ноге' и 'сидеть', и не лез к тому с почесушками пуза и прочими фамильярностями.
В море мы уже больше недели, и если честно, это изрядно мне надоело. Я, понятное дело, не ожидал, что 'Ольборг' отправится в Копенгаген из Хельсинки прямым ходом, но всё ж таки что-то такое, на уровне подсознания, наверное, таилось.
Но пароход пошёл по выверенному маршруту Таллинн-Рига-Готланд-Клайпеда-Данциг-Копенгаген, где я рискнул сойти на берег только на принадлежащий Швеции остров Готланд, не произвёдший на меня хоть сколько-нибудь яркого впечатления. В памяти остался только сильнейший сырой ветер, овцы, дрянное пойло в местном кабаке, да короткая драчка с британскими моряками, закончившаяся нашей безоговорочной победой и совместной попойкой, а поутру — совместным жесточайшим похмельем.
В Латвии, Литве и Эстонии сходить на берег не стал. Там сейчас становление независимости, немецкий фрайкор и отдельные части Русской, уже не Императорской Армии, подчиняющиеся неведомо кому. А ещё символические части британских и французских войск, ̶к̶о̶л̶о̶н̶и̶а̶л̶ь̶н̶а̶я̶ ̶ администрация стран-победительниц, какие-то параллельные правительства, большевики с эсерами, радикальные националисты и всякий мутный сброд.
Настолько всё интересно, что среди 'ссыкунов' (по терминологии ценителя кабацкого бокса), решивших не сходить на берег в Таллинне, оказалась почти четверть экипажа. Что характерно, в Риге и Клайпеде 'ссыкунами' оказалось больше трети...
В Данциге, который по итогам войны остался Вольным Городом, но уже под юрисдикцией Польши, а не Пруссии, дела творятся ничуть не менее интересные. Польша, что закономерно, пытается подмять власть, урезав автономию Вольному Городу, а Данциг (что не менее закономерно) пытается эту автономию сохранить.
Попутно идёт передел власти, денег и сфер влияния, вплоть до докерских профсоюзов и языка, на котором до́лжно учить детишек в местных школах. Передел, как это обычно и бывает, идёт самыми грязными методами, и участвовать в нём в качестве статиста резона не вижу.
— ... вот здесь отскребай, — почёсывая мудя, наставляет боцман, коренастый и кривоногий морской волк, — но, смотри, поосторожней! Так-то крысы у нас опаску имеют, но если наткнёшься на гнездо с крысёнышами, то мамаша может и покусать!
Угукнув, взял орудия производства, оглядел фронт работ и...
... приступил. А что, собственно, мне ещё делать? Боцман некоторое время постоял рядом, кряхтя, сопя и обрывая себя на полуслове, и скорее всего — матерном. Потом, махнув рукой, он что-то пробубнил себе по нос и оставил меня наедине с крысами, грязью и матросскими суевериями.
На 'Ольборге' ко мне относятся с некоторой опаской, как к взятому на передержку псу служебной породы с серьёзным характером. То есть выполняет зубастая увесистая тушка команды 'к ноге' и 'фу', и не рычит просто так на домочадцев, так и ладно!
Под ногами вода и грязь, очень сыро и тухло, судно скрипит всеми своими железными сочленениями, а волны лупят по корпусу так, что человек, вовсе несведущий в морском деле решил бы, что мы вот-вот пойдём на дно. А ещё крысы... и совершенно никакое освещение, представленное несколькими эпилептично мигающими электрическими лампами и одной переносной керосинкой типа 'Летучая Мышь', но в общем...
... сносно. Даже с поправкой на крыс, сырость и затхлый холод. Завтра около полудня мы прибудем в Копенгаген, и хотя ничего ещё не закончится, но...
... я увижу маму.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|