Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Спрашивает сам:
— А они?
Федор кивает:
— Он вернулся. А она дождалась.
— ...А вино? — спрашивает Джованни. — Я вижу, ты не пьешь вина.
Федор трясет головой, волосы разлетаются солнечным облаком:
— Монаху сего не должно! А мирянину отчего же не выпить вина, если в меру и с хорошими людьми. Мера — вот что отделяет хорошее от дурного, как речет Аристотель. И Христос сотворил вино из воды. И, обрати внимание, не мало и не много, а как раз сколько нужно для веселья. А не для похмелья, — шутя прибавляет он, и фрязин, не понявший русских слов, но уловивший рифму, хохочет в ответ.
— У вас ведь растет виноград? — спрашивает Федор.
— У нас лучшие в мире виноградники! А если какой-нибудь грек станет говорить то же самое про свои, пропускай мимо ушей!
— Благословенная земля... — мечтательно говорит Федор. — Представить только, что где-то виноград растет прямо так. Как у нас яблоки. Можно выйти утром в сад и сорвать кисть винограда.
— Виноград для еды и для вина — это разные сорта! — живо возражает фрязин.
— А какая между ними разница? — любопытствует Федор.
Ветер качает облетающие ивы...
1368
А начался год тревожно. На небе явилась хвостатая звезда, и люди крестились, с опаской взглядывая вверх. Хищная красота неведомой звезды завораживала, и не зря ведь говорили старые люди, что такое не часто бывает к добру. Но юный Владимир Андреевич, впервые ведущий полки, молниеносным ударом отбил у литовцев Ржеву, потерянную еще при Иване Красном. Копейная звезда висела над Русью, и теперь-то московляне точно знали, что сияющее острие нацелено в их врагов.
Князь Дмитрий весь извелся к тому часу, когда его наконец пустили к роженице. Он бегом кинулся к Дуне и в первый миг перепугался до жути, прежде чем по ровному дыханию жены понял, что та просто спит.
— А вот и наш княжич, — щебетала повитуха, — и как на батюшку-то похож!
Дмитрий с опаской взял в руки невесомый сверточек.
— А чего он такой... маленький?
— Нешто это маленький! Четверть пуда!
У младеня было крохотное красное личико и носик пуговкой. И невероятно маленькие черные реснички. Митрий стоял весь растерянный от умиления, от нежности и гордости.
— Данилушкой назовем! — выговорил он наконец.
— Так Данилов день еще не скоро, — оспорила бабка.
Великий князь строго возразил:
— Не по дню, а по прадеду!
Василий ничего не предпринимал еще и потому, что не мог. Он и прежде чувствовал себя не слишком хорошо, а потеря Твери и спешное бегство добили его окончательно. На Святки Кашинский князь слег и больше уже не поднимался.
Он составил духовную грамоту, оставил весь свой удел сыну Михаилу (младшего, Василия, уже не было в живых), с выделением части на прожиток "до живота" княгине Елене Ивановне, наказал сыну: "Держись Москвы, а Твери не ищи под Михайлой", — принял схиму и тихо умер в солнечный апрельский день, когда за окном оглушительно чирикали ошалевшие от весны воробьи.
С честью похоронив отца, Михаил Кашинский безо спора присягнул Михаилу Александровичу, признавая его старейшество. Тверской князь ожидал иного и был немало удивлен. Он не знал, что накануне двоюродный брат (позади была и дума с боярами, и иные беседы, и — отцовского слова не нарушишь!), измученно рухнув на взголовье, вопросил жену:
— Что ж деять-то, Васюня?
Василиса вздохнула в ответ:
— Целуй крест Михаилу! Ему по лествице надлежит. А паче того, время теперь не наше. Михайлово.
Тверской князь ходил взад-вперед по горнице. Овдотья тут же кормила младеня. Во время Новогородковских событий она была тяжела, о чем Михаил, отъезжая в Литву, еще не ведал, и теперь, вспоминая, всякий раз ужасался. Васенька уже насытился, и не сосал, а больше баловался, пихался крошечными ручонками в мягкую материнскую грудь, и в иное время Михаил думал бы отнюдь не о духовных особах. Но в руке у него — вот она, не отмахнешься! — была владычная грамота, призывающая его на суд с князем Еремеем, снова, через крестное целование, зарящимся на удел покойного брата. С ним явно собирались управиться так же, как с Борисом Городецким. Правого суда на Москве ждать было нечего, с прошлого года там навряд ли что изменилось. Да и... он — государь в своей земле, и суд русским князьям надлежит творить митрополиту Всея Руси. Так при чем тут Москва?! Но, с другой стороны, как не ехать, как явить непокорство духовному главе Руси?
— Едешь, ладо? — заботно вопросила княгиня, и ее голубые очи отемнились тревогой.
Михаил яростно отмотнул головой:
— Не ведаю! А ты как мыслишь?
— Дед твой тоже на суд отправился, — осторожно высказала Овдотья, — а что из этого вышло?
— Москва все ж не Сарай! — возразил Михаил. — Владыка Алексий дает мне слово, что, мол, и волоса не упадет с головы. Ему не верить, кому ж тогда и верить на Руси?
— Как знаешь, — княгиня зябко перевела плечами, застегнула резную пуговицу на сорочке. — И все ж мне что-то боязно.
Михаилу вдруг вспомнилась давняя московская осень. И в жаркий летний день вживую повеяло прохладой, вспомнилась прозрачная тишина облетающего сада, и даже запах сдобы послышался отчетливо, как будто внесенный ветром в отворенное окно. Батюшко Алексий стоит на высоком крыльце. Тогда он казался Мише очень высоким и очень старым. И добрым... Он наблюдает за бегающими по двору ребятами, и у него от улыбки из уголков глаз лучиками разбегаются морщинки. Мелькнуло и еще одно воспоминание: худенькая девочка с темными внимательными глазами... Князь быстро подошел и, наклонившись к жене, поцеловал ее в шею. От нее тепло пахло южными цветами и молоком.
— Неможно не ехать, — проговорил он. Взял на руки младеня, тут же заулыбавшегося во весь свой беззубый ротик. — Не-мож-но-не-е-хать, — повторил он по складам, точно детскую считалочку. — Соромно не ехать.
На Москве Тверского князя встретили пристойно, как и подобает государю принимать государя. Алексий, ставший белее и суше, отчаянно волнующийся молодой великий князь, молодая княгиня, племянница Михайловой Евдокии и тоже Евдокия, хорошенькая, пухленькая, до умиления похожая на тетку, и их маленький Данилушка, которого с гордостью показали тверскому гостю, заставив вспомнить о Васеньке... И все это милое домашнее счастье в соединении с торжественным чином встречи казалось еще трогательнее. И... все было хорошо, слишком хорошо, черт его дери! Как просто не должно было быть. Михаил даже успокоился, приметив, что приставленный для услуг холоп чересчур старательно ходит за ним по пятам.
Тем не менее, поднявшись на глядень, он решительно захлопнул дверь перед носом у соглядатая. Понятливый холоп далее лезть не решился.
Лиловые сумерки мягко обнимали город, вдоль окоема протянулась яркая кайма заката, и стены Кремника на западе окрасились нежно-розовым, а с восточной стороны выступали из тени нетронутой снежной белизной. Каменные стены, укрепа и краса, каких нет в Твери, и невесть, будут ли хоть когда-нибудь. Ныне не осилить! Стены белого камня, еще новые, еще не потемневшие, не тронутые ни временем, ни лихим недругом, так красивы были на закате...
Вечером, повалясь на прохладное соломенное ложе, как раз как ему нравилось, Михаил вдруг подумал с невероятной надеждою: а если все сладится? Ведь не вечно же Митрию ходить под рукою опекуна. Муж, глава семьи, глава земли! Он должен, не может не понять. Он и сам бы поступил так же на Михайловом месте! Еремей никогда не будет ему верным союзником, вообще не будет союзником. Он должен понять. Впервые за последнее время Михаил уснул спокойно, согретый надеждой.
Утро показало, насколько надежды были беспочвенными.
Прежде всего, стражи было нагнано, что черна ворона. У Тверского князя и его бояр потребовали отдать оружие. Это, в общем-то, было естественно, и Михаил без спору отстегнул дорогую, в самоцветах, саблю, но московит оч-чень нехорошо покосился на засапожник. Князь нахмурил чело, и тот отступил.
К Михайловой выгоде, по сравнению с прошлогодним церковным судом обстоятельства переменились. Тогда епископу ставили в вину, почто не передал удела если уж не Еремею, то великому Тверскому княжению. Теперь же Михаил сам сидел на тверском столе, и совершенно законно. И потому суд очень скоро превратился в торг.
Отправляясь сюда, Михаил знал, что частью удела придется поступиться, и даже определил для себя, какой именно. Но московские запросы его ошеломили. Еремей, их наущением, непременно хотел себе Новый Городок. Михаил не уступал. Это было свое. Тверь была — родовое, Микулин, завещанный отцом — тоже свое, но иное. Городок, поставленный им самим, едва ли не своими руками, Михаил отдавать не собирался. Час шел за часом, спор не утихал, Еремей скакал по палате сердитым воробьем, без конца взглядывая на неподвижно восседающего в высоком кресле Алексия, но Михаил, все больше бледнея, не пораз уже утерев со лба пот, стоял насмерть. Наконец Еремей, тоже весь взмокший (в палате стояла духота), визгливо выкрикнул:
— Нужен ему Городок — пусть выкупает за серебро!
Михаил едва не рассмеялся. Эх, не того брата прозвали Мелким. Сколько может стоить целый город, и, главное, где ему предстояло доставать серебро, Михаил даже не представлял себе, но точно понял, что добудет и своего города Еремею не оставит.
После того торг пошел резвее, соглашение было достигнуто, и даже не такое бедственное для тверского князя, как он опасался.
Великокняжеский дьяк принес готовую грамоту подозрительно скоро. Еремей буквально выхватил пергамент и, плюхнувшись на лавку, подмахнул прямо на колене.
В грамоте в некоторых местах буквы были расставлены чрезмерно просторно, а где-то во второй трети, напротив, сжимались с каждой строкой все плотнее и даже стали меньше размером. Видимо, подумалось Михаилу, основа грамоты была заготовлена заранее с тем, чтобы оставалось только вписать, что потребуется. ...Прежереченый Новый Городок... буде пожелает... не искать... Великое же Владимирское княжение есть вотчина Великого князя Димитрия Иоанновича с родом его, и нам сего стола не искать, ни самим, ни детям нашим, вовеки.
Михаил гордо вскинул голову.
— Что значит сие?
Алексий шевельнулся в своем кресле. Ответил, твердым и неожиданно сильным голосом:
— Великий стол с давних пор в вотчине московских князей, и по ханскому ярлыку, и по обычаю, ведущемуся еще с государя Иоанна Даниловича. И всем князьям, в земле Русской сущим, должно согласиться с сим, во избежание котор и во имя братской любви.
— О том не было переговоров, — возразил Михаил. — А были бы, сего не подпишу!
— Достойно ли христианину лелеять в себе гордыню? Разжигать усобицу, и тем паче в сей трудный час, когда русичам столь потребно единение?
— И кто же говорит о братней любви! И года не прошло, как московские рати пустошили Тверскую землю! Кто же речет об обычае? Тот, кто рушит древлие установления, коими не от Калиты, от Мудрого Ярослава устраивалась Русь! — Михаил поймал остерегающий взгляд боярина, но — поздно! Ныне уж — будь что будет! — И по сим установлениям не московскому роду, а единственно потомкам святого князя Михаила надлежит Владимирский стол, о чем — ради братней любви! — доселе молчал, но от чего не отрекусь до смерти! Что ж до Калиты, то сам он заял стол тот не по праву, а смрадной Узбековой милостью и кровью Тверских князей!
Михаил умолк, тяжело дыша. И в наставшей тишине прозвенел голос Дмитрия:
— Взять!
Единый миг! Пока, топоча, набегала стража... Единый миг, пока еще можно было ринуться, прорваться. Хоть с единым ножом! Михаил потерял этот миг. Он смотрел на Алексия. Ожидал... Алексий резко подался вперед и снова рухнул в кресло, словно враз обессилев.
— Какова цена слова твоего, русский митрополит?! — гневно выкрикнул Михаил.
Алексий молча сидел, сгорбя плечи, и не мог заставить себя поднять глаза, чтобы увидеть, как великого князя Тверского, заломив руки, волокут прочь из палаты.
— Ладушки, ладушки, где были? У бабушки!...
Данилушка радостно гукал и пытался вертеть ручками в лад. Ручки были такие маленькие, такие пухленькие, что Дуне так и хотелось перецеловать каждый розовый пальчик.
— Что ели? Кашку! Что пили?...
Княгиня подняла глаза на вошедшего мужа.
— Ну как? Под...— и узрев темное, почти страшное лицо супруга, едва договорила, — ...писал?
Дмитрий молча рухнул на лавку.
Поиманного тверского князя доставили не в поруб, не в башню, а почти пристойно разместили в дому Гаврилы-Гавши, сына покойного Андрея Кобылы. Должно быть, потому, что это была единственная в Москве горница с решеткой на окне. Решеткой деревянной и довольно хлипкой, Михаил, пожалуй, поднатужась, смог бы выломать ее, но по двору беспрестанно сновала стража.
У него отобрали нож, отобрали и пояс, и Михаил с омерзением думал: наверняка прилипнет теперь к загребущим московским рукам. Достойный внук Калиты!
Гавша изо всех сил старался именитого пленника не утеснять, что в его представлении означало подносить тому обильные и изысканные яства. Михаил, в коем от злости и вынужденного бездействия проснулся волчий голод, съедал все до крошки, махнув рукой: отравят, так ну и пусть! В первый день Гавша предложил ходить в домовую церковь. Михаил, в гневе на митрополита, отказался. Теперь бы он, пожалуй, пошел — все какое-то разнообразие! Но хозяин приглашения не повторял.
Таскались московские бояре. Приволокся какой-то громогласный толстобрюхий протопоп. Уговаривали. Уходили ни с чем.
День за днем князь метался по горнице, проклиная московитов, себя, все на свете. Говорила же Овдотья! Нет, не послушал. Как же, мол, духовный пастырь! От Митрия ожидал худого, а от владыки как можно! Такой же Калитин выученик! Если церковь срастается с княжим столом, не останется ни духовности, ни веры. К чему поехал? К чему?! Ну позатворяли бы церкви. Отца отлучали от церкви, и ничего, не пропал!
Отчаянье усугублялось неизвестностью. Что с его боярами, со слугами? И, главное, что с Тверью? Может, Митрий уже бросил на Тверскую землю полки? Гавша божился, что это не так, но вполне верить московлянину Михаил уже не мог.
Пять шагов в одну сторону, четыре шага в другую. Праздность доводила деятельного князя до исступления. Ни чтения, ни хоть какого-то рукомесла. Гавша понимающе вздыхал. Любое приличное мужчине рукоделье требовало острых предметов.
Алексий ломал в пальцах сухую веточку бузины. Душно! Думалось, в саду будет полегче, но дышать было нечем и здесь. То не в воздухе, то на душе... Он внезапно остро пожалел, что нет уже Черкеса. Погрузить руку в нагретую солнцем шерсть... может, успокоило бы.
Князь винился, лежал в ногах:
— Не хотел того, не мыслил даже, всем на свете клянусь! А как он деда поносить стал... не стерпел!
Он, конечно, изрек приличные укоризны. Да что проку укорять! Сам виноват был вдвойне. Мысль усилить охрану (а то мало ли что падет на ум тверскому князю) показалась Алексию вполне здравой. А там, где собирается много оружных воинов, по непреложному жизненному закону явится в них нужда.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |