Рагна тем временем умело вытянула из стерляжьих хребтов белые спинные струны — визигу, очистила и отправила в кипящую воду вместе с пучком сушёной осетровой визиги, замоченной с вечера. Пока спинные струны варилась, Рагна начала сооружать кулебяку. Разложив на большом кованом противне раскатанное тесто, она выложила начинку четырьмя длинными полосками: баранину, курицу, печёнку и рубленые яйца с грибами. Всё это сверху она посыпала прозрачными тонкими колечками лука, потом покрыла блинами и разложила второй слой начинки — пшённую кашу и стерляжье мясо, а чуть позднее добавила мелко порезанную отварную визигу. Потом они вместе с Зорицей перенесли на пирог будущую верхнюю корочку, осторожно держа тягучее тесто на ладонях; по защипу была уложена косичка из теста, а сверху затейницы украсили кулебяку фигурками зверей, птиц и цветов. В серединную прорезь в верхней корочке Рагна всунула кусочек льда, чтоб начинка осталась сочной, и перед отправкой в печь обмазала всю эту красоту сырым яйцом.
Гревшаяся у печки чёрная кошка облизывалась и блестела синими яхонтами глаз, с вожделением поглядывая на оставшуюся стерлядь. Ласково мурча, она потёрлась головой о бедро Рагны, и у той невольно вырвалось:
— Что, рыбку выпрашиваешь? Ишь, оголодала... Пока ловила, не наелась, что ли?
Тут же спохватившись, она зажала себе рот и переглянулась с Зорицей вытаращенными глазами. Обе женщины одновременно прыснули в кулачки, но под суровым взглядом матушки Крылинки стёрли с лиц всякие следы легкомысленности и опять напустили на себя сосредоточенно-серьёзный вид. Оставшихся рыбин решено было запечь целиком, причём двух отложили на уху, которую следовало варить перед самым употреблением.
Кутью варили в таком глубоком молчании, что каждый звук — стук ложки о горшок, шорох сыплющейся пшеницы или хруст орехов в ступке — отдавался в голове Дарёны гулким эхом и пробегал мурашками до кончиков пальцев. Растирая чёрный мелкозернистый мак с мёдом и тёплым молоком, девушка с нежностью поглядывала на задремавшую кошку: рука так и тянулась почесать за пушистым ухом, но жалко было тревожить сон огромного зверя. Пшеница попыхивала в горшке, а замоченная в горячей воде сушёная земляника чаровала воспоминаниями о солнечных зайчиках под лесным шатром.
— Да едрить тебя через плетень! — послышался громкий сердитый шёпот матушки Крылинки.
Брань в День поминовения? Оказывается, и такое можно было услышать, если кто-то запнулся о вольготно разложенный едва ли не через всю кухню кошачий хвост. Крылинка, достав из печи горшок с разваренной пшеницей, едва не упала, и ругательство невольно сорвалось с её уст, жаркое и жёсткое, как кочерга, нацеленная кое-кому в зад. Рагна с Зорицей тихонько засмеялись, Дарёна тоже фыркнула в ладошку, а матушка Крылинка проворчала вполголоса:
— Чего зубоскалите? Да, в день Поминовения нельзя говорить, но ежели по делу, то можно. — И под сдавленные смешки женщин добавила: — Млада, а ну, брысь с кухни! А если б я из-за тебя горшок расколошматила? Плакала б наша кутейка... Разлеглась тут, вот и перешагивай через тебя всякий раз... Рыбу принесла — и ступай себе, а то мешаешься тут только под ногами.
Она легонько шлёпнула рушником по кошачьему заду — звук вышел мягкий и глухой; кошка гортанно мявкнула, перекинулась и выпрямилась во весь человеческий рост уже в облике синеглазой и чернокудрой дочери Лалады. Её великолепная нагота заставила женщин потупиться, а Дарёну — вспыхнуть пятнышками жаркого румянца. «Что, и на брачном ложе в кошку мне перекидываться велишь?» — ласково дохнуло девушке на щёки эхо игривых слов.
— А может, я с моей невестой рядом побыть хочу? — усмехнулась Млада, и горячая тяжесть её ладоней опустилась Дарёне на плечи.
Рука девушки, растиравшая ложкой мак с мёдом, замерла: её шею обжигающе защекотало дыхание Млады.
— Успеете ещё намиловаться, — проворчала Крылинка. И, спохватившись, что обычай напропалую нарушается, цыкнула: — А ну, тихо все! Ш-ш!
Млада только ухмыльнулась, по-кошачьи встряхнувшись и потянувшись... Дарёна и ахнуть не успела, как её губы оказались в мягкой власти поцелуя. Ложка упала в миску с маком, а сердце — в медовую вязкость счастья.
— Ну всё, всё, — зашептала матушка Крылинка, выпроваживая Младу с кухни. — Будет, будет ужо голяком-то разгуливать... Чай, не в лесу живёшь. — А когда главная нарушительница покоя удалилась, супруга главы семейства строго взглянула на разулыбавшихся женщин: — А вы чего лыбитесь блаженно, как кошки, сметаны объевшись? Чего вы там не видели? Тьфу ты, с вами какие угодно обычаи нарушишь...
Отсмеявшись и взяв себя в руки, все вернулись к кухонным делам, и только растревоженная грудь Дарёны ещё долго вздымалась под рубашкой. Выздоравливающее от раны тело оживало, просило ласки, а разбуженная Младой чувственность сладко мурчала где-то в животе.
Все составные части кутьи были соединены, и поминальную кашу попробовали все по очереди. Варёная пшеница, мак, мёд и молоко, земляника, дроблёные орехи — вроде бы, ничего особенного, а вкус, который тепло и грустновато растаял во рту Дарёны, казался удивительным. В её родных краях тоже поминали предков кутьёй, но воронецкая поминальная каша не получалась и вполовину такой вкусной, как белогорская: в ней не было ягод и молока, только мак, мёд и орехи, а здешнюю пшеницу, казалось, солнце гораздо щедрее позолотило любовью и светом, чем ту, что росла к западу от Белых гор. Дарёна сразу почувствовала разницу, отведав хлеб, выпекаемый матушкой Крылинкой — ласковый, добрый, насыщающий уже одним своим запахом...
Все присели ненадолго у стола вокруг горшка с кутьёй, задумчивые и чуть грустные. В тёплой кухонной тишине витало чьё-то незримое присутствие... «Наверно, они вспоминают своих — тех, кто ушёл, — думалось Дарёне. — А кого вспоминать мне? У меня нет никого в Тихой Роще...» И она обратилась мыслями к своим предкам, которых приняла Воронецкая земля. Она не видела их лиц, никогда не слышала голосов, но чувствовала, как они невидимыми призраками стояли у неё за плечами.
— Кутья — пища для наших тел и для душ наших ушедших на покой предков и родичей, — прошептала Крылинка, поднося ко рту на ложке немного этой сладкой каши. — Когда мы едим кутью, с любовью думая о них, мы наполняем сытостью их души.
— Всё правильно ты говоришь, мать, — раздался приглушённый голос Твердяны.
Глава семейства, в праздничном синем кафтане с золотой вышивкой и высоким стоячим воротником, вошла на кухню в мягких чёрных сапогах, чулками обтягивавших её стройные, как у Млады, ноги. Ласково взяв супругу за покатые сдобные плечи, Твердяна склонилась и поцеловала её в щёку, а Крылинка протянула ей ложку кутьи, которую только что собиралась попробовать сама. Твердяна осторожно отведала самую чуточку горячей каши и накрыла поцелуем губы супруги. Дарёну до приятной щекотки в животе удивила крепость, сердечность и теплота этого поцелуя: ей почему-то казалось, что целоваться-миловаться — удел молодых, а после стольких лет супружеской жизни страсть утихает, уступая место дружбе. Остались в далёком прошлом времена, когда юная Крылинка ходила в невестах, и её сердце вздрагивало при виде мастерицы Твердяны, угрюмобровой, но щемяще-синеокой холостячки... Много времени утекло, но свежести в этом сердце осталось достаточно, чтобы Крылинка смогла по-девичьи смутиться от поцелуя.
— Что это на тебя вдруг накатило? — шепнула она, маково зардевшись и вмиг помолодев.
— А ничего, просто люблю тебя, мать, вот и всё, — ответила Твердяна, выпрямляясь, но не снимая рук с плеч супруги. — Ну что... Подавайте кутью, родные мои. Потом прогуляемся, навестим Тихую Рощу, наберём воды из Тиши, а тогда уж и пообедать как следует можно.
Кузня сегодня не гудела и не раскатывалась подземным звоном — тоже, согласно обычаю, хранила молчание. За кутью можно было сесть и в повседневной одежде, а вот к выходу в Тихую Рощу следовало принарядиться, тем самым подчёркивая, что День поминовения — совсем не печальный, а светлый праздник, и по ушедшим не тоскуют, а радуются за них их оставшиеся на земле родичи. Дарёна долго перебирала целую охапку нарядов — щедрый дар Лесияры; в любом из них она выглядела бы княжной, но княжеской пышности ей не очень хотелось. Ей дорога была та запятнанная кровью шубка, в которой она приняла стрелу, предназначенную Цветанке, но шубки этой больше не было, а взамен княгиня пожаловала девушке новую, ещё лучше и роскошнее — белую, облицованную серебряной парчой и расшитую жемчугом.
Долго наряжались и Крылинка с Рагной и Зорицей, а женщины-кошки ждали их, уже давно готовые — только шапки надеть. Из дома вышли парами — супруга с супругой в сопровождении детей; за Гораной и Рагной следовали Светозара с Шумилкой, Огнеслава же на одной руке несла дочку, а другую подставила для опоры Зорице. Последними шли Млада с Дарёной; девушка хранила молчание, но внутренне дрожала от благоговейного волнения. Один шаг сквозь пространство — и она воочию увидит чудесные деревья, хранившие покой дочерей Лалады век за веком...
Рассвело, и косые розовые лучи румянили снег. Красные с золотым узором сапожки Дарёны хрустко примяли его, а потом шагнули в водянисто колышущийся проход. Мгновение — и вся семья очутилась в спокойной долине, укрытой со всех сторон горами. Снежные вершины янтарно горели в голубой дымке, а перед обомлевшей Дарёной раскинулся торжественно-светлый бор, в котором росли необычного вида сосны — кряжистые, могучие, похожие на былинных богатырей-великанов в зелёных «штанах» из мха. Назвать их уродливыми не поворачивался язык, хотя устремлённой к небесам стройности не было среди их достоинств. Кривые ветви напоминали раскинутые в стороны руки с растопыренными пальцами, а обнажённые верхние корни обнимали землю, покрытую ковром сочной травы... Дарёна будто попала из зимы в вечную весну, даже шубку скинуть захотелось — так тут было тепло. И жар этот исходил от земли.
Лица... У деревьев были лица, проступавшие между лоскутками лопнувшей коры. Не из живой человеческой плоти, а словно вырезанные прямо в стволах, эти лица с приподнятыми подбородками как будто ловили солнечный свет или дождевую воду — смотря по погоде. Они «смотрели» в небо, хотя деревянные веки были сомкнуты. Какие-то из них, гладкие и светлые, проступали ясно и выпукло, а другие, потемневшие и покрытые трещинами, едва угадывались. Просматривались в стволах и очертания тел, одетых в шершавую сосновую кору — шеи и могучие плечи, а поднятые руки-ветви с длинной и пушистой хвоей серебрились и радужно мерцали от хрустальных росинок.
Здесь царил неземной покой, излучаемый этими лицами и наполнявший всю Рощу прозрачной, умиротворяющей тишиной, чистой, сладкой и сверкающей, как глоток родниковой воды. Роща безмятежно спала, пронизанная лучами утреннего солнца, на которых, как на струнах, чьи-то невидимые пальцы играли песнь света. Оробевшая Дарёна прильнула к Младе, и та обняла её за плечи одной рукой, а другой сжала её пальцы, подбадривая. В Роще они находились не одни: между чудесными деревьями в почтительном молчании ходили другие жительницы Белых гор. Найдя своих предков, они останавливались перед ними целыми семьями в несколько поколений и подолгу смотрели в деревянные лица, словно ждали какого-то мудрого слова с навеки сомкнутых губ.
Повинуясь руке Млады, Дарёна снова шагнула сквозь пространство, а по ту сторону шага их ожидала огромная, очень старая чудо-сосна. Часть её кроны уже засохла, лишившись хвои, а часть ещё зеленела, включая и «ветверуки». Стояла она обособленно на светлой полянке, поросшей — это среди зимы-то! — зреющей земляникой. Щедрой рукой солнца были разбросаны душистые ягоды в траве, и их запах, усиливаемый теплом земли, щемяще-сладко ласкал обоняние. Чудесное же место выбрала себе для упокоения эта женщина-кошка! Вглядываясь, Дарёна узнавала семейные черты Твердяны и её дочерей: нос, рот, очертания бровей... Казалось, будто не сосна вобрала в себя человеческое тело, а тело рождалось из ствола, упрямо рвалось наружу, да так и застыло на полпути, успев высвободить только лицо, шею, плечи, верхнюю часть груди, а руки, словно приглашая небо в свои объятия, раскинулись мощными узловатыми ветвями. Фигура женщины-кошки в сосне была намного выше человеческого роста, и разглядеть её лицо с земли можно было только на почтительном расстоянии от дерева — с края полянки, где вся семья Твердяны сейчас и стояла.
Густая, тёплая солнечная сила наполняла это место, где мудрость веков улыбалась без превосходства, даря потомкам лишь свою любовь и свет. Покой осязался кожей, наполняя воздух летне-земляничным благоуханием и беря всех входящих на полянку в круг своей ласковой защиты. Здесь само время открывало свою гулкую головокружительную бездну, на краю которой Дарёна ощущала себя такой маленькой и глупой, что слёзы наворачивались на глаза. Уходить отсюда не хотелось, а хотелось вечно вбирать в душу этот очищающий мудрый свет. Твердяна сняла шапку, и чёрная коса распрямилась и повисла вдоль её спины, а голова засияла в лучах солнца ореолом блеска. Сжимая шапку в руке, она отвесила дереву поясной поклон, и все последовали её примеру. Дарёна сорвала несколько самых красных ягодок земляники и кинула в рот, но съела не сразу, а немного подержала на языке, ощущая их шершавость и сладость.
Они посетили ещё несколько деревьев — судя по чертам лиц, это были предки Твердяны. Украдкой озираясь, Дарёна видела и молодые, пустые сосны, и старые, присутствие обитательницы в которых угадывалось лишь по еле заметным выступам на стволе, смутно напоминавшим лицо. Видимо, это были самые древние упокоенные, тела которых уже почти поглотились деревом, а души пребывали в глубочайшем, беспробудном покое.
Навестив всех родичей Твердяны, они отправились «в гости» к предкам Крылинки: та родилась в горном селе, в семье мастера-кожевника, женщины-кошки по имени Медведица. Сама Медведица была ещё жива, всё так же выделывала и продавала кожу, а в Тихой Роще покоились её прародительницы, которым тоже следовало отдать дань почтения.
Дарёну же между тем не отпускала от себя земляничная полянка — манила вернуться, поесть ещё ягод да и прикорнуть на тёплой земле у подножья сосны, устроив голову на её могучем корне. Это было самое тихое и защищённое место, прямо-таки созданное для безмятежного сна, по-детски светлого и приносящего истинное отдохновение; повинуясь ласковым чарам, девушка выбрала миг, когда все задумчиво смотрели на дерево-предка, отступила немного назад и с помощью чудесного кольца тихонько перенеслась обратно к самой первой сосне.
Полянка встретила её земляничным духом, раскрывая ей тёплые объятия. Дарёна шагнула раз, другой, третий, не сводя взгляда с одеревеневшего лица, кое-где пересечённого трещинками... Наверно, эти глаза когда-то метали молнии, но сейчас они спали под сосновыми крышками век; брови одним своим изгибом приводили в трепет всякого, кто говорил с этой женщиной-кошкой, а теперь нависали над закрытыми глазами козырьками из мха. Губы эти, должно быть, умели и петь, и улыбаться, и целовали любимую женщину в далёком прошлом, а нынешним их уделом стало лесное молчание... Ладонь Дарёны легла на сосновую кору, оказавшуюся неожиданно тёплой, как человеческая кожа.