Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Ты не зрел, на свое счастье, что там было... Люди ели псов, а псы у дорог обгрызали человеческие трупы. А я Тверь восстанавливал, собирал по угольку, по досточке. Без малого десять летов. Едва ожила земля — вот он я, приперся. Я ведь уступил ему Тверской стол, без слова уступил, и что он? Снова за прежнее. Натащил с собой литвинов с немцами, земли им жаловал! С Калитой разодрался. Думаешь, Сашка мне не брат, мне не жаль его, не больно мне? А все равно скажу — счастье, что Господь не попустил ему княжить подоле! Снова испустошил бы землю, погубил вконец. Что ты смотришь на меня, Александрович? Да, да, именно так! Ну, что хочешь сказать? Батька твой герой, мученик, а я?.. Ну, скажи! Я московиту задницу лизал, скажи, давай! Один раз сказал, повтори еще! А только я — не дам! Слышишь ты, Тверь, мою отчину, не дам вам на разор! Ты такой же, как он! Смотришь на меня, как голодный, и думаешь, что за вздор несет старый дурень, скоро помрет, и великий стол мне сам собой отойдет, да? Так вот — не тебе!
Старый князь уже кричал. Он чувствовал, что умирает, потому и позвал племянника, хотел поговорить, объяснить, помириться наконец. А теперь говорил — и видел, что Всеволод не понимает. Видел, что тот на грани, что еще чуть-чуть, несколько слов, немного времени — и поймет, осознает, но времени у Константина уже не было! Время жизни утекало, как песок сквозь пальцы, и не схватить, не сжать крепче руки, текут и уходят последние песчинки. А Всеволод сидит, смотрит и ничего, ничегошеньки не понимает! И оттого Константин ярел, забывая, для чего затеял было этот разговор, кричал, выжимая последние силы из слабеющего тела, движимый уже единственным желанием: напоследок больнее ранить врага.
— Не тебе! Хоть на час, на полчаса, но я еще великий князь Тверской! Не тебе, волчонок!
Князь Константин рухнул на постель. В наступившей тишине слышно было хриплое, надсадное дыхание. Он еще протягивал скрюченные пальцы, еще пытался что-то сказать, но уже не мог... Тут же кто-то кинулся к ложу, встала суета. Оказалось, в покой набилась уйма народу, бояре, холопы, кмети, еще невесть кто, кто-то прошипел: "Да приведите наконец попа!", кто-то ответил, что уже посылано, кто-то без надобности поправлял умирающему подушки. А Всеволод сидел, пригорбясь, оглушенный и всеми забытый.
Влетел, путаясь в долгом подряснике, чуть не бегом, священник. Князь, явно, уже отходил, соборовали его, торопясь, и от этой неподобной спешки не чуялось благолепия священного обряда. Князь Константин Михайлович Тверской и Дорогобужский, так безлепо проживший жизнь в которах со своей родней, безлепо и умирал.
Едва священник, закончив, начал складывать свои принадлежности... Всеволод как-то и проглядел тот миг, когда князь Константин перестал дышать. И только когда все, один за другим, стали осенять себя крестным знамением, понял вдруг, что дяди больше нет. Что больше нет врага. И что примирение, взаимное понимание, к которому они подошли, от которого были уже в каком-то шаге, никогда уже не состоится.
Некий из бояр, подхватив Всеволода под локоть, почтительно, но настойчиво повлек к выходу, приговаривая:
— Поди, княже, поди к себе, сейчас тебе здесь быть не стоит.
А остальные... все остальные провожали Холмского князя поклонами! И у самой двери седой боярин вдруг выкрикнул ему в лицо:
— Ты убийца!
Всеволод, вскипая мгновенным гневом, потянулся к сабле, провожатый крепче вцепился ему в руку, почти силком выволок наружу.
— Идем, княже, полно, не слушай пустого...
Старика тоже держали крепко, во много рук, твердили:
— Уймись! Охолонь! Неподобное творишь!
А он все рвался, нелепо дергая седой бородой, кричал вслед:
— Убийца! Все равно что собственной рукой зарезал!
Недолгий путь до своего жилья Всеволод проделал словно в тумане. Перед глазами все стояло неживое, желтое лицо дяди. Уже совсем стемнело, холодная сырь стелилась по степи, Всеволода била крупная дрожь. Князя, точно малого дитятю, разоблокали, умывали, укладывали в постелю, поили горячим медовым питьем. И только когда, укрывшись двумя толстыми, курчавых овчин, шубными одеялами, он наконец угрелся и перестал дрожать, Всеволод смог размыслить путем.
Действительно ли он виноват в смерти дяди? В некоторой степени выходило, что да. У Константина был больной желудок, а кислый кумыс, да местные острые и не всегда хорошо прожаренные блюда — не самая полезная снедь. В этом смысле Всеволод, потянувший дядю препираться перед ханом, виноват во всем. С другой стороны, Всеволод ведь только защищался. Не бесчинствовал бы Константин дома, на Руси, не довел бы его до крайности, так и не пришлось бы никуда ехать ни дяде, ни племяннику. По любой Правде али Судной грамоте, да и прямо по совести, если кто пострадал на неправом деле, так сам же и виноват.
И Константин сам понимал, что неправ, как бы ни пытался оправдываться, как бы ни кивал на брата. Но... Всеволоду впервые пришло в голову, что, может быть, не во всем прав и отец. Неужели же... Неужели отец не герой, а, наоборот, никудышный правитель, виновник всех тверских бедствий? От этой мысли стало больно дышать. Нет, нет! Не просто же так, с похвальбы, с дурацкой удали сотворилось тверское дело. Когда уже невозможно стало терпеть бесчинства! И что же, отец, Тверской князь, русский князь, должен был сам подавить восстание, сам убивать своих в угоду татарам, чтобы не навлечь ханского гнева? Может, и должен, может, и так, но разве он смог бы? Кто смог бы? Невский смог. Пото Александровичи и сидят на Владимирском столе, не сгонишь! А у нас, Ярославичей, нет и не будет такого. И Константин поступил бы не иначе, что бы он не говорит сейчас.
Увы! В тысячу раз достойнее было бы отцу сложить голову в неравной битве, до конца остаться со своим городом. Но тогда... Тогда не было бы ни Маши, ни братьев, ни Ульяницы. Да и его самого, Всеволода, вместе с матерью не было бы, скорее всего, пропали бы где на путях невестимо. Как мог отец бросить свою семью в смертельной опасности? Константин так много говорил об ответственности, что же он не вспомнил об ответственности мужчины, мужа и отца. Всеволод не знал, как поступил бы он сам, доведись ему делать этот страшный выбор: умирать вместе со своим народом или, неволею, спасать себя вместе со своей семьей. И очень надеялся, что никогда не придется узнать. Но одно он знал твердо: его отец не был трусом. Возможно, легкомыслен, но малодушен — никогда.
А Константин... о земле он пекся, как же! О такой земле, которой он же сам и станет володеть. И пусть не говорит, что не искал стола под братом, не поверю! Всеволод осекся. Внезапно он осознал, что князь Константин, с которым он мысленно спорил, как с живым, уже не сможет ничего сказать. И не сможет оспорить этого самого Тверского стола! Ярлык, который он, Всеволод, просил у хана, не надеясь получить, сам идет ему в руки!
У него закружилась голова. Да! Он получит Тверь, отцовский, дедовский, родной город. Он привезет мать в родной дом, ее дом, пускай разоренный и поиначенный чужими руками, это ничего, все сделаем, все исправим, выветрим чужой дух. Теперь мы сможем все. Я, Всеволод Тверской, смогу! Свершить наконец дело своей жизни!
Всеволод вскочил, расшвыривая одеяла. Следовало немедленно написать матери обо всем, о том, что она, уже невдолге, хозяйкою вернется в свой дом.
Осторожно, отогнув завесу, в покой сунул нос давешний холоп; увидев князя на ногах, повестил, что прибыл некий из княж-Константиновых бояр и просит его принять. Всеволод кивнул, велел подать одеваться.
Это, видимо, был первый из желающих отъехать к новому великому князю, и его подобало принять со всей честью; за ним повалят и прочие. И то сказать, не слишком-то весело сидеть в удельном Дорогобуже при Семке-мелком.
Совсем новой, величавой поступью князь Всеволод вышел навстречу гостю, словно бы осиянный светом грядущей великокняжеской власти. В этот час торжества ни он, ни предусмотрительный тверской боярин, ни кто-либо другой не вспомнил об одном обстоятельстве, грозившем поломать все их грандиозные планы.
Василиса. Золотая осень, тревожная осень.
Сказать, что Мишу Микулинского приняли на Москве хорошо, это значит ничего не сказать. Его обласкали, засыпали подарками, опекали, развлекали, лелеяли и только что пылинки не сдували. Что и удивительного, когда на троих мужиков одно-единственное дитё, и то девчонка! Много скопилось в Московском княжом тереме неизрасходованного родительского чувства. Да и Алексий... И монахи, отрекшиеся о всего земного, не лишены этого желания: опекать кого-то, и поучать, и баловать, качать на коленях младеня, отвечать на бесконечные вопросы маленького почемучки, вести долгие, задушевные, мужские разговоры с отроком. Да и что в том греховного? Сам Горний Учитель, в земной своей жизни, не был лишен сего! Не о том ли речено в притче о Христе и детях, что и Ему отрадно было заниматься с малышами? А смышленый мальчик Миша очень и очень пришелся Алексию по сердцу. И тяжелый взгляд его теплел, встречаясь с явным взором тверского княжича.
Словом, окруженный всеобщей заботой и приязнью, Миша очень скоро позабыл о том, что сидит на Москве почти заложником, и московские князья больше не казались ему грозными ворогами. Он начинал думать, что неплохо было бы Твери сойти в любовь с могучим соседом, и очень гордился этой мыслью, намереваясь непременно высказать ее старшему брату.
Миша крепко сдружился с Василисою; как-то и забывалось, что она девчонка, да и младше его к тому же. Василиса столько всего знала, с ней было интересно говорить. Миша мог часами слушать рассказы о древлих героях, о далеких странах и невиданных зверях. Почасту они стояли вдвоем на глядени, любуясь расстилающейся внизу Москвой и мечтая вслух, что когда-нибудь побывают в тех неизведанных далях, что сокрыты за горизонтом. Миша, забавно сводя густые бровки, говорил, что Василиса обязательно должна погостить у него в Микулине, вот только он приведет град в порядок, и девочка кивала согласно. В этот час им все казалось легко, все возможно.
А между тем время шло, наступила осень. На Симеона Столпника, Летопроводца, отпраздновали новолетие, с торжественной службой в Успенском соборе, раздачей милостыни и праздничным обедом. (Для Михаила это было внове. Решение считать год с сентября, как в Византии, с подачи митрополита, было принято Собором еще несколько лет назад В 1342 году. Окончательно сентябрьский год был утвержден в 1503 году., однако тверитяне, обиженные на Феогноста За поддержку московских князей, в частности, за отлучение от церкви князя Александра в 1328 году., восприняли новшество безо всякого воодушевления. В княжеской семье началом году по-прежнему почитали месяц март.)
Отлились и утихли до поры первые дожди. За одну ночь оделся в багрянец кленовый кустик за амбаром, за ним стремительно начали золотиться березки. Город объяла прозрачная тишь.
Когда рано утром Василиса выходила во двор, у нее подмерзали пальцы. Она подолгу стояла, пряча руки в широкие рукава, любуясь осенней красотой, пока едва уловимый запах яблок, долетавший временами из Заречья, не сменялся в воздухе теплым и сытным духом сдобы. Тогда она оборачивалась и всякий раз видела, что Михаил стоит не в отдалении. Они приветствовали друг друга сдержанным наклонением головы, Миша привычно брал девочку за руку, и они шли завтракать, прибавляя шагу, когда из окошка трапезной доносился голос бабушки Ульяны: "Де-е-ти-и-и!".
Возможно, Василиса оттого еще тянулась к микулинскому гостю, что с каждым днем все острее ощущала свою беспомощность и одинокость перед подступающими грозными событиями. Грядущая отцова женитьбы долила ее даже не возможными неприятностями жизни с мачехой (о, позволять себя тиранить, как кротких сказочным падчериц, Василиса не собиралась отнюдь!), сколько сама по себе.
Время все шло... Уже не пораз съездили туда-сюда свадебные посольства, уже подготовлен был договор, и расписан весь свадебный чин, уже отделывались заново покои для молодоженов, подвозились понемногу припасы и многоразличные пития для свадебного пира, уже метались по княжему терему захлопотанные вышивальщицы и золотых дел мастера. Словом, для князя Семена, все не знавшего, как приступить к разговору с дочерью, стало очевидно, что больше тянуть нельзя.
Нелегко это было, не труднее ли, чем баять с самим Узбеком, Джанибеком там! Семен с запозданием вспомнил, что так и не спросил у отца, что же он говорил младшим детям в таком же деле. Самому-то ему, взрослому, обрученному уже мужику, не нужно было ничего объяснять!
Собственно, объяснять что-либо дочери было вовсе не обязательно. Иной на месте Семена, пожалуй, и возмутился бы: где это видано, чтобы родители отчитывались перед малыми дитями. А только никак было и промолчать.
Внешне темноволосая, темноглазая Василиса больше всего походила на бабку Елену, а нравом невесть на кого. Немного на деда, Калиту, немного на дядю Ваню, немного на самого Семена. Непростой был норов, ох, непростой. От века живет в родительских сердцах образ Идеальной Дочери: умница, красавица, рукодельница, аккуратная, нежная, скромная, резвая, но послушная, матушке помощница, батюшке отрада. Где-нибудь, наверное, есть такие ангелоподобные создания! Младшие Ивановны были девочки как девочки: играли в куклы, учились вышивать, разбирали по складам Псалтырь, в меру слушались и иногда шалили.
Не то Василиса. Женскому рукоделью она училась с азартом, пока не научилась, и тогда к сему занятию охладела. В игрушки играла, но как-то отстранено, едва ли не в младенчестве разделив забавы от серьезного времяпрепровождения. А главный ее интерес составляли книги. Где там дожидаться, пока придет пора учить отроковицу грамоте! В свои десять лет Васюня шпарила такие тексты, над какими и сам Семен задумался бы. Читать Василиса выучилась едва ли не самостоятельно, причем сразу словами, без обычных "мыслите", "аз", "мыслите", "аз" — "мама". Потому и выводить на вощаницах ровные палочки и петельки терпения у нее недоставало ну никак: ведь могла, могла уже писать и слова, и предложения, и целые рассказы! А тут какие-то детские глупости. Писала Василиса без ошибок, но уж очень коряво, не поспевала рука за головой. Ну да не зарабатывать же княжне на жизнь книгописанием. И по-гречески трещала как сорока, ни одного звука не выговаривая правильно, зато фразы строя лучше природных греков. Учителя, коих Семен, не жалея серебра, отыскивал для дочери по всей Руси, разом и восхищались, и хватались за голову. А Алексий, принимавший живейшее участие в делах калитина дома, все не оставлял надежды втолковать Василисе Семеновне, что девице достоит быть прилежной и кроткой, аки горлица.
Да, с прилежанием у Васюни было не очень, зато упрямства хватало на троих, а уж кротости не было в ней и на медное пуло. И ведь нельзя сказать, чтобы она много озоровала. Никаких извечных детских проказ, вроде как лазить за чужими яблоками (чем грешили в свое время абсолютно все мальчишки, не исключая гордого Семена и кроткого Ваню, и многие девчонки), или подкладывать нянькам булавки (к чему более склонен нежный пол), за Василисой замечено не было. Все ее озорство было, если можно так выразиться, от ума.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |