↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Ты только будь
Со мной, а если хочешь — без меня,
Со мною рядом или вдалеке.
Смотри — живое сердце, трепеща,
Лежит в моей протянутой руке.
Ты только знай,
Что где-то я на свете есть,
Примчусь к тебе, когда ни позовешь,
Ты знай, мне от тебя любая весть -
Как иссушенной пашне летний дождь.
Ты только жди.
Жди сердца своего, но не меня,
Тысячелетьями ищи ответ.
И я, любовь в душе, как свет, храня,
Готов услышать равно "да" и "нет".
Ты только будь...
Пролог.
В последний день марта 1340 года над Москвой в неурочный час поплыл колокольный звон. Люди тревожно озирались, переговаривались, вопрошая, что случилось, и, уже догадываясь, снимали шапки. В этот час скончался великий князь Московский, великий князь Владимирский, Иван Данилович, прозванием Калита.
В этот день Иван с Андреем плакали в голос, не стесняясь слез, забыв, как какую-то незначащую глупость, что они уже не дети, не княжичи — князья! Княгиня Ульяна рыдала, судорожно обнимая пасынков, тем паче позабыв неродство. Айгуста, сноха князя, уткнулась лицом в платок. Двойняшки Марья с Федосьей вертели головенками, не понимая творящейся суеты, а Фетинья, постарше, смотрела вокруг со смутным ужасом, начиная догадываться, что случилась беда. И только пятилетняя княжна Василиса сидела молча и строго, сложив руки на коленях; она одна уже понимала, что дедушки больше нет.
Мужики на улицах крестились сокрушенно и опасливо. Князь был суров, при нем слово "недоимка" вовсе исчезло из обихода. Зато татей и разбойников во граде заметно поменело, да и бояре куда как меньше позволяли себе самоуправства, не то что прежде, при бешеном Юрии. Ордынского нахождения московляне тоже уже не страшились который год, от Орды откупались серебром, их, смердов и гражан серебром, но и самые тяжкие поборы — все ж не ратная гроза. Крестились, вздыхали: как-то повернет ныне? Не ждать ли войны? Что ждать новых поборов, сомневаться не приходилось — новому князю ехать за ярлыком, так снова сыпать серебро, соболя, узорочье, серебро, серебро!
Многочисленные Вельяминовы собрались в этот день все вместе. Старый Протасий, вздохнув, утер невольную слезу. И все остальные в душе неложно жалели о князе, однако не давали себе воли и деловито обсуждали, оставит ли новый государь тысяцкое в Вельяминовском роду? Кто-то из молодших заметил: "А Семен Иваныч-то нравный...". А сам Василий Протасьич, сын тысяцкого Москвы, уже давно поднявший на рамена отцовский труд, решительно поправил: "Гордый!".
Ввечеру следующего дня горестная весть достигла Твери. Вдовствующая княгиня Анастасия вздрогнула и торопливо закрестилась; вдруг прошептала, скорее выдохнула: "Наконец-то! Избавил Господь от аспида!". Семилетний Мишенька, которому мама совсем недавно втолковывала, что о покойных нельзя говорить худого, тотчас воскликнул: "Мамо! Разве можно!". Но мать, яростными очами глядя куда-то мимо сына, выговорила с уверенностью: "Можно!". И выкрикнула уже в голос: "Наконец!". Маша немедленно обняла младшего брата и увела в горницу, чтоб не наговорил, а паче не услышал лишнего. А двенадцатилетний, не по возрасту серьезный Всеволод по-взрослому промолвил: "Каков теперь Семен будет...".
Спустя несколько дней в Ростове князь Константин, узнав о смерти тестя, внутренне вздохнул с облегчением и принял сугубо скорбный вид, чтобы не выдать жене тайных своих мыслей. В Ярославле князь Василий даже пробурчал что-то вроде: "После всего, что я для него сделал...". А княгиня Мария и княгиня Евдокия, за многие версты друг от друга, в один и тот же час, не сговариваясь, заявили каждая своему супругу: "Семен тебе ослабы не даст, и не надейся!".
А сам Семен, которого с надеждой или опасением ожидали все, спешил между тем в Москву. Мчал, нещадно загоняя коней, через весеннюю распуту и опасно тонкий синий лед, второй день не слезая с седла, в единой безумной надежде: успеть! Хотя бы к похоронам успеть. Конь пьяно шатнулся, Семен чудом успел высвободиться из стремян, кувырком вылетел из седла, животное рухнуло с хрипом. Злая боль пронзила шею, аж слезы брызнули из глаз. И в эти секунды невольного отдыха, пока лежал в раскисшем весеннем снегу, пережидая боль, Семен вдруг отчетливо понял: не успеть. Подлетели дружинники, едва не стоптав в спехе, кто-то протянул руку — помочь подняться, другой без слов спешился, князь взлетел в седло, поблагодарив одним взглядом, хлестнул измученного коня.
Он не успел. На княжой двор Семен влетел, грязный, черный с горя и недосыпу, почти больной, когда расходились уже после поминальной трапезы. И все сгрудились вокруг него, выбежали в одних рубашонках поднятые со сна младшие сестры, и Семен впервые осознал: это всё. Те, кто стоит сейчас рядом с ним — это отныне вся его семья. Отец не выйдет, тяжело ступая, ему навстречу, и в тереме не ждет, ни сегодня, никогда, вообще никогда. Скрутило горло от подступающих слез, и шею ломило, отдаваясь куда-то внутрь, в затылок, и неможно было вздохнуть, шевельнуться хотя бы.
Семен любил отца. Больше, чем кого-либо в этом мире. Конечно, он любил своих родных, и дочь, и братьев, и сестер, покойную матушку, даже к мачехе хорошо относился, и свою невзрачную литвинку-жену любил тоже, как подобает примерному супругу. Но отца единственного любил он всем сердцем, каждой тончайшей его стрункой. Иван Данилыч был для него родителем, любящим и заботливым, вникающим во все, важное для его детей, и сыновей приобщавшим к замыслам своим, никогда не отмахивающимся, дескать, мне недосуг, поди поиграй. Князь Иван был государем, которого можно было любить и восхищаться им, которому естественно, как дышать, было верно служить и отдать за него жизнь. Иван Калита был Собирателем Земель, он творил великое дело, дело, которое для Семена не нужно было объяснять, не нужно доказывать важность, Дело это было для Калиты кровью, частью души. А Семен и не мыслил себя иначе, чем помощником отцу в этом великом деле, просто частью этого Дела. И, умом понимая, что уже невдолге предстоит сделаться преемником отцу, все же не осознавал, не мог представить, что отца может не быть рядом.
Боль словно суровой нитью протянулась вдоль шеи, билась, пульсировала в затылке. Домочадцы жались вокруг, никто не решался первым вымолвить слова; смотрели с жалобной надеждою, такие беззащитные все, беспомощные и потерянные, смотрели на него, Семена, как на единственную свою опору и защиту. И многие-многие иные, Семен понимал это, не видя и не слыша даже, мысленно смотрят на него так же. Ему вдруг захотелось напиться. Он никогда раньше не чувствовал такого, раздражался на чужое пьянство, не понимая, какое люди находят в этом удовольствие. А сейчас — мучительно хотелось, хоть ненадолго забыться, избавиться от неотвязной боли. Но даже на это Великий князь Московский отныне не имел права.
Семен. Коричневое небо.
В этот год весна выдалась ранняя. В начале марта Москву-реку взломало, с грохотом пронеслись синие льдины. В укромных уголках между набухающих влагой, упругих кустов дотаивали последние клочья снега, повсюду открылась уже черная-черная, какая бывает только ранней весной, земля. А кое-где пробились уже тоненькие, словно ниточки, настырные зеленые травинки. В такой день — выйти на крыльцо, вдохнуть весну полной грудью, не думать о смерти, о горе и труде, что неволею кладут на рамена наши оставляющие нас.
Небо голубело атласно, врывалось в распахнутые окна, отражалось в лакированных подлокотниках дорогого, из какой-то невероятной восточной земли привезенного кресла. Небо под рукой было коричневатым и бездонным; чудилось, в него можно нырнуть — и полететь, раскинув руки. Семен все время украдкой, одними глазами, поглядывал туда.
— И, княже, мне ли тебе о том говорить, все это слишком важно, не столь даже для Москвы, сколь для всей Русской земли, чтобы оставлять на волю случая, — Алексий даже встал с места, приблизил ко князю вплотную. Тяжелая риза заколыхалась в такт шагам. — Так ли, княже Симеоне?
Семен с некоторым усилием склонил голову, соглашаясь. Пять лет пролетели, словно пять седьмиц. Он много успел за это время, но сколько еще не было свершено...
Несколько раз побывал в Орде, дважды судился перед ханами с Константином Суздальским. Удержал за собой Великий Владимирский стол, потерял Нижний Новгород, покорил Новгород Великий. Заново отстроил Москву после страшного пожара. Присоединил Юрьев. Женил брата, а вскоре проводил невестку на погост.
— И что же ты ответишь на мой вопрос?
— Какой именно?
Алексий, грешным делом, подумал было, что князь вовсе его не слушал, но тут же устыдился. Семен оттягивал время, и его вполне можно было понять. Алексий и понимал, и знал отлично, когда-то помогал ему, отроку, разбирать трудные греческие книги и гладил русые кудри — княжич немногим позволял сие! Он проговорил, как мог мягче, но все же настойчиво:
— О твоей женитьбе.
Князь мгновенно помрачнел. Отмолвил досадливо:
— И сорока дней не прошло!
— Я понимаю, сыне. Ведаю, как ты любил свою княгиню...
Любил, да, наверное... Между ними никогда не было особой страсти. Жених с невестой впервые увидели друг друга только на свадьбе. Тринадцатилетняя литвинка, беленькая и какая-то невыразительная, робела, не смела поднять глаз; если ее и можно было назвать красивой, то только потому, что в подвенечном уборе любая невеста хороша. Семен при первом взгляде, вопреки ожиданиям, ощутил не восторг, не страстное томление — ему захотелось обнять эту хрупкое испуганное дитя, защитить, обречь от целого мира. И семнадцатилетний жених сказал себе, что обязательно полюбит эту девочку со смешным именем Айгуста (крестили ее Анастасией, но к новому имени еще никто не успел привыкнуть).
Всякое было за почти двенадцать лет — случалось, и бранились, а порой и невтерпеж было пережидать посты. А вот большой любви, о какой слагают песни, так и не получилось. Тут было другое, паче страсти. Они подходили друг другу, как подходят хорошо подогнанные бревна в срубе. Они понимали друг друга с полуслова, они жалели друг друга и оберегали от всякого худа, они притерлись друг к другу, истинно как две половинки.
А сейчас Симеону Гордому было двадцать восемь лет. Он был вдовец и великий князь — самый завидный жених ни Руси! И ему самому, как и Алексию, было очевидно, что долго оставаться в таком состоянии нельзя. Только уж очень не хотелось думать об этом. Не хотелось и представлять, как незнакомая женщина сядет за столом на место Айгусты... и вечером ляжет на ее место, слева, где изголовье выше.
— ... Конечно, тебе невмочь сейчас и думать о том, чтоб заменить ее другой. Но тебе нужен наследник.
Айгуста была здоровая, что молодая кобылка. Только бы и рожать! Они так радовались своему первенцу. Но малыш не прожил и года. Потом — дочь, Василиса. Несколько выкидышей и единогласный приговор лекарей и повитух: детей не будет никогда. Супруги уже и смирились, перестали надеяться, когда случилось чудо. Княгиня понесла. Как берегли ее в этот раз, пылинке не давали сесть. Служанки водили под локотки, а муж только в щечку целовал, боялся даже легонько обнять. Сына едва успели окрестить... И сама она так и не оправилась.
— Тебе ли, мниху, о том говорить! — укорил Семен.
Алексий откликнулся мгновенно:
— Тебе говорю, князю!
С годами он не грузнел, как другие, напротив, делался суше, а взгляд все тяжелел. Кто бы узнал в нем сейчас того молодого монашка с небесно-синими теплыми очами? Алексию казалось, что он оставил обитель, свою прежнюю жизнь, ввязался в политику, во все это только ради крестного, князя Ивана. Он и самому себе не признался бы, что все это и было для него настоящей жизнью. В том, что Семен говорил монаху Алексию, была правда, но и в том, что Алексий говорил князю Симеону, была иная правда, и их требовалось как-то примирить.
Алексий с тяжким вздохом прошелся до прежнего своего места. Сел, уронив руки. Руки у него были красивые, узкие, с долгими чуткими перстами, молодые руки, а вот вокруг глаз уже разбежались морщинки. Он заговорил снова:
— Речь же не о том, чтобы ублажать плоть. И не о том, чтобы была хозяйка в дому и воспитательница чадам. И даже не просто о наследнике отцовского достояния. Да бог с этим! — Алексий даже отмахнул рукой. Не в его обычае было поминать Всевышнего столь легкомысленно, и оттого прозвучало это, словно "черт с ним!" из уст мирянина. — Но наследник земли! Власти! Трудов твоих, и это главное. Братья твои пока тоже бездетны. В чьи руки ты передашь дело своей жизни, кому сможешь его доверить? Или труду твоему, и твоего отца, и моему, да! — и многих других людей должно рухнуть в одночасье, прахом, перстью рассыпаться? Тебе власть не сладка, я ведаю, ты не таков, как был Юрий, да даже и как отец твой. И тебе трудно отмахнуться от памяти о дорогом тебе человеке. И мне трудно говорить тебе о том, да. Но если не мы — кому же содеять сие?
Алексий впервые сказал князю "мы", съединяя себя с ним в неком единстве.
А Семену представилась Васенька. Васюня, Василиса — тоненькая, серьезная не по годам, не в мать и не в отца темноглазая десятилетняя девочка, частица его плоти, частица той, что лежит в могиле. Единственная ниточка, съединяющая живого с неживой. Он не стал рассказывать, как утром, просыпаясь, удивляется порой, отчего Айгуста, встав прежде, не разбудила мужа. Это слишком походило бы на жалобу. Он бросил взгляд в коричневатое бездонное небо. А ведь можно и лететь.
— Отче! — князь Симеон заговорил твердо и отчетисто; так подводил он итог речениям на думе. — Во-первых, ныне Великий пост, когда свадьбы не токмо играть, но и замысливать не подобает. Во-вторых, поспешность в сем может быть истолкована превратно; хорошо ли, если скажут, что Великий князь рад избавиться от бесплодной жены? Поэтому к сему разговору мы вернемся после сороковин. Одновременно подумаем о невесте для Ивана, а после — и для Андрея. И в стаде не одного бугая держат, а? — Семен подмигнул. И с удовольствием отметил, что от грубой мужской шутки почтенный инок смутился, точно отрок.
Позже, чести ради провожая Алексия до дверей покоя, Семен одними глазами вопросил: невеста есть? И получил такой же безмолвный ответ: есть!
Иван. Свет многочастный.
Семену стало легче, когда решение было принято. Он сам себе дал отсрочку, и мог не думать пока о предстоящей женитьбе. Ему нужно было время, чтобы пережить свое горе, просто научиться жить без Айгусты. И он знал, что по окончании этого срока сможет здраво взяться за то дело, которое определил своим долгом.
На Пасху вся семья собралась вместе. Андрей приехал из Серпухова, Иван вообще предпочитал жить на Москве, редко показываясь у себя в Звенигороде. В Успенском соборе служил сам митрополит Феогност, и его негромкий голос был тепл и светел. Семену впервые за много дней было легко. Дивной красоты пение поднималось к своду, и казалось, душа вот-вот воспарит над землей на незримых крыльях. Он одними губами вторил: "... смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав", — и одновременно думал обо всех своих близких, живых и мертвых. Об отце и матери, об Ульяне, которая в этот час была такой же родной, о братьях, что молились рядом, о сестрах, близких и отделенных многими верстами, об усопшей Евдокии Евдокия умерла в 1342 году., о дочери, об Айгусте, чья душа безмятежна сейчас у престола Господня, и о той, еще неведомой, которая скоро войдет в его сердце. И уже почти ждал ее...
Отложенный разговор состоялся даже позже условленного срока. Семен к тому времени тоже справился относительно княжон на выданье. И, политика политикой — но жить-то с человеком! Всякому хочется, чтоб невеста была более-менее пригожа, и умна, и не сварлива. Поладила бы с Василисой, вот что важнее всего! А еще у Семена были два его личных условия: чтобы не младше шестнадцати лет (он слыхал, раньше неможно родить здоровое дитя) и ни в коем случае не рыжая. Досыти насмотрелся на сестрицу двухродную, не приведи Господи! Единственная дочь князя Юрия уродилась вся в отца — огневолосая и неистовая. Она даже звалась не нежным именем София, а резко и властно, как окрик — Софья. Недаром никто не сватал, едва силком навязали запуганному пленнику. Когда Тверская княгиня гостила на Москве, весь Кремник трясло мелкой дрожью. Она орала на самого Калиту, а уж с мужем разговаривала исключительно в виде приказов. Одно хорошо, покойная княгиня была непреклонной сторонницей верховенства Москвы.
Выслушав, Алексий с лукавой полуулыбкой утупил очи долу и повестил, что девице из Смоленского дома пятнадцать с половиной, и у нее пепельные волосы. Семен кивнул, не тратя слов, в который раз удивившись, как часто сходились мысли у них с Алексием. Смоленск, не принадлежа ко Всеволодову гнезду Всеволод Большое Гнездо был родоначальником Владимиро-Суздальских князей, включающих роды князей Московских, Ростовских, Тверских, Суздальских, Юрьево-Польских, Стародубских, Галицких (Галича-Мерского). Все эти земли в совокупности именовались Владимирской Русью., составлял вечную зазнобу Здесь — проблема, затруднение. Владимирских князей: того и гляди, захватит литвин, а то и сами откачнут!
Ивану, посоветовавшись, подобрали Галицкую княжну Марью. Ярлык на Галич-Мерский купил еще Калита, и теперь пора было помалу прибирать город к рукам. Завели было речь об Андрее, но в этот миг он сам влетел в палату, без доклада и без приветствия, весь лучащийся юностью и счастьем, и закричал, что привезли живого медведя, чтоб скорей шли смотреть. Великий князь и Алексий переглянулись с одинаковыми улыбками: "Младенец сущий!". И на этот раз соображения относительно невесты для семнадцатилетнего Серпуховского князя каждый сохранил при себе.
С Ивановой женитьбой случилась нежданная труднота. Разговор происходил в покоях среднего брата. Здесь было точно в монастыре: везде иконы и книги; шитая шелками восточная подушечка валялась на лавке, на окне стоял глиняный кувшин с полевыми цветами, да и те уже начали подсыхать — вот и все, почитай, украсы.
Да, мало походили друг на друга братья-Ивановичи. Меньшой, Андрей, уродился крупным, румяным, улыбчивым, про таких говорят: настоящий русский богатырь. Семен был ни высок, ни низок, сухощав. Его худое лицо, чуть широковатое в верхней части, из-за клиновидной бородки казалось совсем треугольным. Русые волосы, русая борода — и неожиданно темные, атласные, тонко выгнутые брови. Князь, оправдывая прозвание "Гордый", подчеркнуто высоко носил голову, и взгляд его обычно бывал холоден и строг, словно бы ставил между ним и собеседником незримую преграду.
А Иван, единственный из братьев, пошел в мать, темноволосый и темноглазый. Невысокий, тонкий, даже худой, он смотрелся много моложе своих девятнадцати лет. На щеках все не густел юношеский пух. На Москве князя уже успели прозвать Красным Будущего Ивана II называют, кроме того, Кротким или Милостивым; он действительно одарен был тонкой, иконописной, неотмирной какой-то красотой. Впрочем, сейчас он был простужен (с беднягой такая напасть приключалась и зимой, и жарким летом), а распухший нос никому не прибавляет лепоты.
Когда великий князь взошел, Иван читал, прихлебывая малиновый взвар из тонкостенной ордынской пиалы. Он поднял на старшего брата очи:
— Как ты думаешь, это правда?
— Что?
— Что рай существует не токмо мысленный, но и вещественный, земной, к коему можно приблизиться человеку.
Семен подошел, стал листать пергаментные страницы, пока не нашел заглавие: "Послание архиепископа Новгородского к владыке Тверскому Феодору" Современное заглавие "Послание Василия Новгородского Феодору Тверскому о рае". Лихачев относит к 1347 г. Автор этого полемического послания — знаменитый Новгородский архиепископ Василий Калика, первый обладатель Белого клобука, особого знака достоинства Новгородских архиепископов, строитель каменного новгородского кремля. Адресат — Тверской епископ Федор Добрый..
— Не чел еще, — отмолвил он с сожалением.
— Я тебе дам. Лучше даже список велю изготовить.
И Иван увлеченно принялся рассказывать, как новгородские мореходы нашли земной рай, огражденный горами и осиянный многочастным Многокрасочный, мерцающий, наподобие северного сияния. светом, но никто из тех, кто решился заглянуть внутрь, не вернулся к товарищам.
— Да уж, новгородчи-молодчи не токмо до рая, до преисподней доберутся и чертям хвосты открутят! — заулыбался Семен.
— Тут писано, дети и внуки тех мужей и теперь добры-здоровы. Верно, их можно найти, расспросить подробно. Если удастся узнать... снарядить корабль... Конечно, смертному при жизни неможно войти в рай, это понятно, но хотя бы издали узреть! Я мог бы сам поехать, а?
— Куда? В рай?
Иван закашлялся, отвернувшись, долго возился с льняным платом и не сразу смог ответить:
— В Новгород!
Великий князь рассудливо заметил:
— Уверен, владыко Василий разузнал уже все, что только можно, вряд ли ты выведаешь что-нибудь еще. Да и в любом случае, тебе скоро будет не до поездок.
И Семен объявил брату о предстоящей свадьбе. Тот слушал молча, не перебивая. Затем поднялся, поклонился в пояс, и, глядя брату в очи, спокойно промолвил:
— Это невозможно.
Семен опешил.
— Что ты имеешь в виду?
Иван все еще стоял перед ним.
— Я благодарен за заботу, брат. Но я не хочу жениться. И не могу.
Семену как-то не приходило в голову, что брат может не согласиться. Иван овдовел давно, и уже справился с горем. Вроде бы. Семен с удивлением понял, что ничего не знает о его чувствах. Иван был едва ли не более закрытым, чем сам Семен, не человек, а ларец с замком. Семен заговорил мягко, повторяя все те слова, что говорил ему Алексий в тот памятный весенний день.
Иван выслушал и это. Так же молча и невозмутимо. И заявил:
— Семен, ты прав во всем. Я вовсе не против женитьбы. Но не на княжне Марье.
— Чем она-то тебе нехороша? — подивился Семен.
— Вполне возможно, что хороша всем.
— Так в чем препона?
— Мне другая по сердцу. На Саше я женюсь с радостью. Александре, Протасьевой внуке. Внучке.
— Какая еще Саша? Зачем Саша? — не понял в первый миг Семен.
И Ваня, глядя на брата сверху огромными своими очами, отмолвил с голубиной кротостью:
— Я ее люблю. И, кажется, она меня тоже.
Книжник Иван, молитвенник Иван! Вот уж от кого Семен не ожидал ничего подобного. Вопросил, сам удивившись своей язвительности:
— И что ж, твоя Саша, княжна какая-нибудь?
— Она лучше...
— Дочка простого боярина!
— Не простого, а тысяцкого Москвы.
— Тем более! Вельяминовы и так возвышены паче меры.
— А разве не за что? Василий Протасьич верный твой слуга, и сыновья его тож. А Протасий, если уж вспоминать, и создал Москву. Такой, какова она ныне! Так неужели род их недостоин породниться с княжеским?
— Да был бы ты младшим из дюжины сынов! — досадливо возразил Семен. — Но второй, ближайший наследник великого стола! Такова честь и для Протасия покойного была бы преизлиха. Да, я ценю Василья Вельяминова, я не скажу про него худого слова. Он боярин и тысяцкий, и один из его сыновей будет тысяцким вослед отцу, мало ли этого? А кое-кто мнит, что даже и многовато. Акинфычи на Вельяминовых давно зубы грызут. Да обцелуй я их всех с головы до ног, и Босоволкова заодно, и то не простят мне. А тем паче тестю твоему. Мало нам на Москве забот, еще и эдакую замятню себе на шею повесить?
— Разве ты не князь? — тихо возразил Иван. — У тебя недостанет власти?
— У меня достаточно власти! Но скоро не станет, коли буду растрачивать ее на злоупотребления. Я не могу просто взять и наплевать на тех, кто мне служит!
Семен хотел убеждать и дальше, но, глянув вновь на брата, понял: втуне. Кроткий, тихий Ванюша, готовый все бросить и, хлюпая носом, пуститься искать земной рай, и в ум не брал соображения меры и равновесия вятших родов. Он этого не понимал и понимать не собирался.
— Ваня, в конце концов, ты еще не видел невесты, — попробовал Семен зайти с другой стороны. — Возможно, Машенька полюбится тебе еще больше.
— Нет! — Иван упрямо отмотнул головой. Он все еще высился над старшим братом, и Семен бросил с растущим раздражением:
— Да сядь ты!
Иван аккуратно присел на край скамьи. Расправил подле себя сукно. Заговорил, тихо-тихо, Семену даже пришлось напрячь слух:
— Брат, ты выслушай. Я ведь не безусый мальчик, которому любое существо в юбке волнует кровь. Я знаю, что говорю, и отвечаю за свои слова. Кроме Саши мне не нужен никто, никакая княжна, никакая королевна. Ни-ка-кая, понимаешь?
— Никакая, понимаю, — Семен с напрягом кивнул; шея плохо гнулась. — Но ты сам сказал, ты не мальчик. Ты мужчина, ты князь! И должен понять, что есть нечто важнее чувств.
— Разве возможет сделать землю счастливой тот, кто несчастен сам?
— Коли бы князья позволяли себе искать счастья, любой смерд стал равен бы князю!
— Отец женился по любви.
Это было правдой. Иван Калита самовольно взял в жены девицу самого захудалого рода, порушив все Юрьевы хитрые расчеты.
Семен вновь кивнул:
— Это так. Но я убежден, что перед тем он тщательно все обдумал.
— И я обдумал.
Обликом Иван Иванович совсем не походил на отца, да и нравом тоже, а проскальзывало-таки в нем это калитино невозмутимое упрямство.
— И давно промеж вами эта самая... любовь? — осведомился Семен.
И Иван прошептал с мечтательно-счастливой улыбкой:
— Теперь мне кажется, что всю жизнь.
Семен начал было успокаиваться, но братний ответ, совсем не по существу, взъярил его.
— Ваня-скромник, Ванюша-молчальник! Всю жизнь и молчишь, да? И дальше молчать собирался? Что мешало тебе сказать раньше, пока хоть что-то можно было сделать? Все, переговоры о свадьбе уже начаты! Некуда отступать! Об этом ты не думал, да? В конце концов, я тебе старейший брат, я тебе в отца место! Добро, пусть тебе до этого дела нет, ты взрослый, ты живешь сам по себе. — Семен едва не брякнул "хоть и моем доме", но вовремя удержался. В Москве была и Иванова треть. — Но я тебе государь! И ты не вправе, слышишь, не вправе действовать без моей воли!
— Тебе только это от меня нужно? — спросил Иван все так же тихо. — Не действовать без твоей воли?
— Да!
— Хорошо. Ты прав, ты мне старший брат и государь, и я ведаю свой долг. Без твоего благословения я не женюсь на Саше. — (Семен облегченно вздохнул) — Но на княжне Марье я не женюсь все равно.
Недаром Ванюша считался умником. Подловил-таки на слове!
— И что я скажу князю Ивану Федоровичу? — с гневом вопросил Семен.
— Скажи, что жених ушел в монастырь.
И это было уже невыносимо.
— Когда тебе будет шестьдесят лет, можешь отправляться хоть в монастырь, хоть в Галилейскую пустыню! А сейчас ты нужен мне здесь!
— Ты стал как отец, — прошептал Иван и опрометью выбежал из собственных покоев.
Князь Симеон мечтал быть таким, как отец. Но это было не похвалой, а укором.
Неожиданное упрямство Ивана очень удивило великого князя. И, знать, в этот день ему суждено было удивиться не раз. Вечером пришло известие, что Всеволод Холмский просит о тайной встрече.
Евпраксия. Сердце ждет.
Красив и отраден глазу был княжеский терем в Вязьме. Небольшой, но нарядный, весь ажурный, весь в светлой желтизне деревянного кружева, со стороны он казался драгоценной резной шкатулкой. Изнутри — резьба, позолота, хорезмийские ковры, серебряная утварь в поставцах, нарочито расставленная просторно, чтобы каждую вещь можно было рассматривать, любуясь дивной работой. Сообразительному человеку эта хитрость говорила о многом. А то, с каким тщанием каждое утро холопы и служанки принимались намывать, начищать, доводить до блеска все вокруг, и вовсе наводило на мысль, что все эти красивые вещи берегут пуще глаза, уже не надеясь когда-либо купить новые. Вяземский князь разорялся медленно, но неостановимо.
Впрочем, в покоях любимой доченьки Федора Юрьевича этого пока не было заметно, да и сама княжна едва ли подозревала о родительской трудноте. Не такой был человек князь Федор, чтобы свои заботы сваливать на девичьи плечи. Потому, едва начинали густеть майские сумерки, Опраксеюшка беззаботно зажигала свечи чистого, ярого воску, чтобы осветить и самые дальние уголки горницы, в которой вечерами девушки занимались рукоделием.
Чуть слышно шелестели, кружась, веретена, плавно текла складная речь бабки-сказительницы. Княжна, беззвучно шевеля губами, рассчитывала сложный рисунок. Она ткала скатерть с узором собственного изобретения, и очень боялась напортить. Конечно, княжна — не деревенская девка, которая, что сама наткет-нашьет в приданное, тем до старости и обходиться будет. Но Евпраксии очень хотелось, чтобы будущий, еще пока и не сосватанный, муж знал, какова его суженная мастерица-рукодельница.
Княжне шел шестнадцатый год, и при мысли о свадьбе она заливалась жарким, стыдливым румянцем, и все гадала в глубине души, пыталась представить, как это будет, каково это — замуж. О да, дочь Федора Вяземского была красивой девушкой. Во всех линиях, в плавных изгибах ее девичьи тонкой фигурки угадывалась будущая роскошная женская краса. Горячая кровь так и ходила под нежной, тонкой, почти прозрачной кожей, то вдруг окрашивала щечки милым румянцем, то, вмиг отхлынув, позволяла любоваться лилейной белизной. Синие очи, затененные долгими ресницами, взглядывали с нежной пленительной робостью. Диво ли, что всякому мужчине, поймавшему мимолетный взор, хотелось заглянуть в эти чудные очи и утонуть в них, смотреть и смотреть.
Тонкие белые пальчики княжны ловко вели челнок, маленькие ножки, обутые в нарядные выступки узорной кожи, проворно нажимали подножки ткацкого стана. Но нынче дело отчего-то не шло, как должно. Евпраксия помалу начинала досадовать, уже и сказка отвлекала, и перешептывания девок казались несносными.
— ... молвит тут волк Иванушке: "Али не чел ты надписи на камне, али чел да в ум не принял?". Иван волку и отвечает...
— Право, что за глупая сказка! — воскликнула княжна с раздражением.
Бабка немедленно откликнулась:
— И-и, кормилица, не сами сложили, от старых людей слышали.
— Все равно! — Опраксея капризно надула губки. — Другую сказывай.
Девушки молча переглянулись. Сами они предпочли бы дослушать, чем закончилось у Иванушки с говорящим волком, но госпоже возражать не подобало.
— А изволишь, государыня, послушать про заколдованную королевну, али про Змея трехглавого, али вот еще хороша сказка про...
— Не хочу.
— Али, может, песенку спеть?
— Ничего не хочу! — Евпраксии и вправду не хотелось уже никаких развлечений. — Устала, спать хочу. Голова болит! Всё, подите, хватит на сегодня. — Евпраксия с досады даже махнула на девок атласным рукавом, мол, уходите скорее, охлебайки Дармоедки., надоели! Те поспешно начали сворачивать свои рукоделья. — Подите, подите, постелю Марфуша приготовит.
Марфушу, однако, сожидать пришлось долго. Княжна все докучливо ходила по горнице, стала было на молитву и сразу передумала, вспомнив, за каким делом посылала наперсницу. Она одновременно в мыслях и торопила ожидаемое, и мечтала его оттянуть. Может, отказаться, велеть, чтоб никого не пускали? Евпраксия совсем было решилась. Глянула в оконце — уже темно, выплыли на небо две первые звездочки. И в этот миг дверь отворилась, и Марфуша почтительно пропустила в покой закутанную гостью. Сердце Евпраксии затрепетало, словно попавшая в силок птичка...
Марфуша была круглолицая румяная бабенка лет сорока. В свое время она была кормилицей маленькой княжны, да так и осталась ходить за ней. Имелись у нянюшки взрослые дети, и первый внук уже намечался, а все так и звали ее, будто молоденькую. Эх, не ту приставил батюшка-князь оберегать скромность своей дочери! Охоча была Марфуша на всякие шалости-глупости, все подбивала свою питомицу то, переодевшись, бегать скоморохов глядеть, то, как сейчас, тайком гадалку привести.
Гостья меж тем размотала свой темный плат, вышла к свету, и Марфуша ахнула, мурашки резво побежали по спине. Пока вела сюда, была бабка как бабка, разве что слишком плотно укутанная для теплого майского вчера. И вдруг — древняя и страшная старуха... ведьма, Яга... само воплощение предвечного ужаса. Вместо опрятной бабьей кички — линялая перекрученная повязка, седые космы, от веку не знавшие гребня. Изменилось само лицо, стало темней и суше, резче показался хищный, подобный совиному клюву, нос, острее — желтые зубы. Изменился голос — словно с трудом проворачивался несмазанный колодезный ворот.
— Почто звала, голубка? — проскрипела ведьма. Ох, не поворачивался больше язык назвать ее невинным прозванием гадалки.
Княжна, беднея от страха и стыда, пролепетала чуть слышно:
— Узнать... что будет...
— Про любого, чай? Верно, ягодка моя?
От старухи плыл душный и сладкий, тягучий аромат южных трав... и чуть-чуть — горелого ладана. Это слегка подбодрило Евпраксию. Известно ведь, что нечистая сила ладана не переносит. Княжна осмелилась даже спросить:
— Как ты узнала?
— Ай, красотуля, я не то еще знаю! — ведьма рассмеялась мелко и дробно. — Мил дружок-то твой не слишком тебе в женихи подходит, а, сладенькая? — последнее слово она выговорила чудно: что-то вроде "слатти-и-инькыя".
— Да... — прошептала девушка.
— Сведать чаешь, быть ли тебе за сердешным дружочком замужем? Все скажу, все открою, давай ладошку, птенчик, давай, не дрожи! — гадалка скрывала руки в долгих рукавах и едва-едва выпростала кончики пальцев. Евпраксия чуть не отдернула руку — от ведьминых перстов тек мертвенный холод. — А уж ручка-то, не ручка — лебяжье перышко! А суженый твой, золотце...
Ведьму оборвало на полуслове. Она остро взглянула княжне в лицо. Зеленые ее, воистину колдовские глаза, горели угольями. Уже без всяких кривляний, отрывисто спросила:
— Ты сама гадала когда-нибудь?
— На Святки. С блюдом.
Страх ушел, уступив место надежде.
— И что?
— Я клала перстень, с крупным янтарем, а он распался в блюде надвое. На свадьбу вышел пустой перстень, а камень вышел на горе.
— Янтарь не камень, — пробурчала старуха себе под нос.
Потом проговорила задумчиво:
— Не завидую я той, чей перстень остался под платком.
— А ты откуда знаешь, что остался? — подала голос Марфуша. Княжна и ведьма поглядели на мамку с одинаковым сожалением.
— Так... попробуем иначе...
Гадалка принялась рыться в своей торбочке, и извлекла маленькую, потемневшую от времени серебряную чашу и свечу, налила в чашу воды из рукомоя и затеплила свечу. Она пристально смотрела на пламя, беззвучно шевелила губами и временами покачивала свечу из стороны в сторону, чтобы воск лучше плавился. В лунке уже начала скапливаться прозрачная лужица.
Теперь сосредоточенно выполняющая свою работу старуха уже не казалась Марфуше такой страшной. Она даже чуточку помолодела. И, отыгрываясь за свой давешний ужас, осмелевшая мамка заявила:
— Ты неправильно деешь, воск в лжице серебряной топить положено!
— Поучи кота, как мышей ловить! — огрызнулась ведьма. Снова покачала свечу и резко опрокинула ее над чашечкой. Затем наклонилась над водой, рассматривая одной ей понятные знаки; запрещающим жестом остановила женщин, сунувшихся посмотреть тоже. Через некоторое время старуха подняла глаза и принялась с любопытством разглядывать княжну, словно только что увидела ее по-настоящему. Евпраксия не выдержала:
— Сказывай же, не томи! Выйду я, за кого хочу?
— А знаешь, выйдешь. Как ни странно. Токмо тебе самой придется хорошо постараться.
— А... как?
— Это уж вам, молодым, лучше знать. Старовата я для таких глупостей, хе-хе, уж и запамятовала, как добрых молодцев прельщать-то. Сама, миленькая, сама, сердечко любит, так и сдумает. Так-то, горлица моя сизокрылая!
Старуха заговорщицки подмигнула. Она вроде бы вновь натянула прежнюю маску болтливой колдовки, но теперь и не пыталась выдать личину за лицо. Между княжной и ведьмой протянулась отныне некая незримая связь. Она больше не была одной из бесчисленных простушек. И Евпраксия без слов почуяла это — почуяла и испугалась, до сердцебиения, до дрожи в коленях. Бросить все, выгнать старую ведьму, пока не поздно! Только, верно, уже поздно. Бросить — и днешний грех окажется напрасным. Выговорила, бледнея от собственной решимости:
— Помоги мне!
— Присушить, что ль? — догадалась ворожея. — Это можно.
— А то на Москве, бают, жонки красивые да нарядные, и посадские в серебре ходят! — встряла Марфуша. Княжна посмотрела на верную наперсницу так, что той немедленно захотелось провалиться сквозь землю.
Гадалка снова покопалась в торбочке.
— Вот, всыпешь отай парню в питье, с таким наговором...
— Не так! — торопливо перебила Евпраксия. — Можно так, чтобы... не ему?
— Потравить, что ли, боишься? Не боись, хужей поноса ничего не будет! — ведьма мелко хихикнула. — Да шучу я, шучу, лапонька. Ты правильно рассудила, не как другие дурехи, тем лишь бы попроще. Приворот следует творить через себя, так оно и вернее... да и безопаснее. Возьмешь тогда вот этот порошок, в нем двенадцать сильных трав, а что тринадцатое — то великая тайна. Когда пойдешь в баню, всыпешь его в воду, да чтоб ни горяча, ни холодна была, размешаешь хорошенько, да той водой и обольешься. Помаленьку, смотри не вздумай враз всю лохань ухнуть! Черпай ковшиком да поливайся помалу, чтоб по телу белому растеклось ровнешенько, в каждую жилочку впиталось. А при том такой наговор творить будешь, вслух, но тихохонько, чтоб слов никто разобрать не сумел. Слушай да запоминай, вдругорядь повторять не буду, — бабка резво протараторила про "сердце ретивое" да "не пилось бы без меня, не елось бы". — После того, на другой ли день, покажись любому своему, да изблизи, а лучше докоснись, за руку там возьми, к примеру сказать. И смотри, приворот трое дён действовать будет, не успеешь, сызнова зачинать придется. Ах, главное-то едва не запамятовала! Перед тем двенадцать дней приуготовлять себя должно. Каждый вечер, как почивать ляжешь, представляй себе милёнка-то, как можно лучше представляй, всё до черточки. Хорошо будет, коли он тебе во сне пригрезится, значит, дело на лад идет. Да все двенадцать ден, смотри, ни меду, ни сахару не вкушай. Ясно, голубонька?
Евпраксия закивала, совсем задавленная объемом подлежащего запоминанию. Несмело вопросила:
— А крест... снимать надо?
— Господь с тобой, девонька! Почто сымать, как можно! Нешто мы нехристи какие? Наоборот, приступай с молитвой да честным крестом осенившись, как ко всякому делу приступать подобает. Без креста божьего разве ж можно, грех один. Кстати, — ведьма перестала тарахтеть и еще раз пытливо глянула княжне в очи. — Как его имя?
— На что тебе?! — вскинулась Евпраксия.
— Сама поворожу. Не бойся, вреда не содею. В жизни не видела такой странной судьбы, хочу разобраться.
— Какой?..
— А вот это сама поймешь, как сбываться начнет. Все у вас должно сложиться хорошо, только вот как именно сложится? Ну же, как звать молодца?
И Евпраксия, отчаянно зардевшись, прошептала на ухо ведьме заветное имя.
Федору Юрьичу случалось порой, к великому греху и сорому, проспать заутреню. Да и с кем не бывает, право слово. Но сегодня ему предстояло объявить о важном решении, а ничего-то не было еще решено. То есть было... но князь все еще терзался сомнениями. И ныне истово молился, прося Бога вразумить его.
Доченьке, Опраксеюшке, не найти лучшего жениха. Не смел и мечтать о таком нищий Вяземский князь. И — Волок! Не просто богатый город, город — ключ к самому Великому Новгороду. Пусть не в вотчину, в кормление за службу, Волок был бы спасением. Но — пойти в подручники, в служебники! Все же ныне он — князь и государь в своем уделе. И... нет, князья не бывают бывшими. Но сыновья его уже будут зваться обидным именем княжат. Велико унижение. Но не больше, чем ежедневно искать, где занять серебра, чтобы отдать прежние долги. А серебро течет, течет, что вода сквозь пальцы. Федор Юрьевич почти с ненавистью взглянул на старательно кладущую поклоны жену. Все рядится, клуша! Могла бы в будний день и без шелков обойтись. Федор знал, что неправ, и злился оттого еще больше. Он, мужчина, хозяин в дому, обязан обеспечить жене и дочерям возможность наряжаться, как они пожелают. И какой ценой — не их, только его забота. Племянники, братцы-Федоры, который год сидят уже на Москве, и ничего. Не на последних местах. Княгиня, чай, похлопочет перед мужем о родных-то братьях. Федор неволей скривился, словно в ягоде раскусил клопа. Князьям Смоленского дома с боярчатами за места тягаться, да еще держась за сестрин подол!
И все же... Федор Юрьич поймал себя на том, что давно уже не слушает службы, и с виноватой торопливостью перекрестился, шепча привычные слова: "Во имя Отца, и Сына...". Не сыновьям, так дочери хранить славу рода. И его, Федора, внук воссядет однажды на Великий стол.
В этот же день, собравшись с духом и произнеся пристойное случаю предисловие, князь Вяземский объявил дочери, что нашел для нее жениха.
— Ах! — воскликнула Опраксея и стыдливо потупилась. Лишь вчера гадала о суженом, ужель так скоро подействовала старухина ворожба?
— На Москву поедешь, — уточнил князь.
Евпраксия вспыхнула жарким румянцем. Да! Да!
— За самого Семен Иваныча, за великого князя.
Евпраксия побледнела и рухнула без чувств.
— Это от счастья, князь-батюшка, от счастья! — приговаривала Марфуша, хлопоча над своей воспитанницей.
Семен.
...Черты, какими характеризует великого князя Семена Гордого один из позднейших летописных сводов: "великий князь Симеон был прозван Гордым, потому что не любил неправды и крамолы и всех виновных сам наказывал, пил мед и вино, но не напивался допьяна и терпеть не мог пьяных, не любил войны, но войско держал наготове".
В.О.Ключевский
Великого князя Семена Ивановича Гордого никогда не звали ни Сёмой, ни Семушкой, ни Семочкой. Никогда, даже в детстве; разве что когда качали в колыбели. Однако, едва подросши, даже не все буквы еще выговаривая толком, княжич решительно стал отвергать все попытки сюсюкаться; гневно выгнув атласную бровь, заявлял: "Мое имя — Семен!", и даже топал порой ножкой, в отчаянии из-за того, что взрослые не могли запомнить такой простой вещи. И приучил ведь! Не только своих, ближних, но и всех до последнего дальних родственников и свойственников, наезжавших порой в Москву и охочих тетешкаться с малышами. Взрослые, получив таковой отпор лучшим своим чувствам, значительно тянули: "Го-о-рдый!", кто с осуждением, кто, напротив, одобряя.
Гордости, по правде, тут не было вовсе никоторой. Семен действительно не воспринимал все эти "-очки" да "-ушки" частью своего имени. От имени Семен, он был уверен, уменьшительные не образуются. Не образуются, и все тут! И любые попытки были для него одной сплошной глупостью, дурным коверканьем слов, которое непонятно почему так любо взрослым.
Семеном его звали и отец, и матушка, и братья с сестрами, и даже молодая жена не рискнула изобрести для него никакого ласкового прозвища. А духовник звал княжича — Симеон, и это имя нравилось ему больше всего. В этом старинном, красивом имени звучало какое-то грозное величие, оно навевало мысли о реющих стягах и звоне мечей, о древлих, героических временах. Он потребовал бы себе именно такого имени, если б не опасение, что друзья-мальчишки не сумеют выговорить его правильно.
Однако прозвищем обиженно кинутое слово сделалось гораздо позже и по совсем другому поводу. Семену было где-то около десяти лет, когда, не совладав с ненавычным, только что купленным норовистым конем, он грянулся с седла оземь, да так, что свет померк в очах. Было бы лето, убился бы до смерти, но, по счастью, падение пришлось в рыхлый, подтаявший снег. Семен долго после того лежал в постели, с примотанными к шее какими-то деревяшками. За всю свою предыдущую жизнь не получил он, кажется, столько внимания, столько пряников и сказок, сколько за эти бесконечные дни. Отец даже разрешил приятелям навещать его в княжем тереме, о чем прежде не могло быть и речи. И все же никогда в своей маленькой жизни не был Семен так несчастен.
Не потому, что соромно (какой воин не падал с коня!), или страшно, или больно. В растворенное окно врывался влажный, пахнущий весной воздух, солнце радостно сияло в небесной голубени, где-то вдалеке звонко перекликались играющие мальчишки, и слышалось — не уху, сердцу слышалось — еще не рожденное, чаемое только журчанье первых ручьев. А Семен, вместо того, чтобы бегать по двору, вместо того, чтобы сбивать звонкие сосульки и набирать в горсти хрусткий, крупитчатый весенний снег, прел под душными собольими одеялами, хотя у него давно уже ничего не болело. Вдобавок шея под лубком чесалась и зудела немилосердно; Семен в конце концов изловчился, когда никто не видит, чуть-чуть ослаблять ненавистную повязку.
В конце концов княжич поправился, лубки сняли, и вроде бы все было в порядке. Семен, радуясь избавлению, не сразу и понял, что шея стала плохо гнуться. А понял — и беззаботно не придавал значения, пока не начались боли.
В конце концов, не так все было и страшно. Семен постепенно обвык, научился беречься и спокойно пережидать приступы, ежели уберечься не удавалось; боль была вполне терпимая, сравнимая с разбитой коленкой, а какой же мальчишка обращает внимание на такие пустяки. У него одного разве? Теперь, новым внимательным взором оглядывая по сторонам, Семен с удивлением обнаружил, как много вокруг людей, у которых что-то болит. Это не стыдно, да и незаметно почти. Куда хуже, когда ноги не ходят, или поясницу ломит, или нос от соплей распух, или, того хуже, почечуй на одно место прилип.
Семену сравнялось годов двенадцать, не то тринадцать , когда одна девчонка (княжич проявлял подобающий в этом возрасте интерес к девочкам) презрительно фыркнула: "Гордый больно! Нос задираешь!". Не в образном, в самом прямом, буквальном смысле. Семен открыл уже рот, чтобы объяснить, что это не от гордости, просто шея не гнется, но остоялся. Вдруг подумалось: а с какой стати? Разве он обязан оправдываться? Ему казалось бесконечно унизительно говорить о своей немочи какой-то девчонке с облупленным носом, которая... да которая еще, чего доброго, станет жалеть! Яснее ясного Семен понял в этот миг, что он не должен, он, будущий государь, просто не имеет права являть посторонним слабость. Гордый! Ну и пусть. Лучше гордый, чем жалкий.
Он ничего не сказал девчонке. И без того не отличавшийся открытым нравом, княжич Симеон и вовсе замкнулся с этого дня. Гордо нес он свою русую голову, и у всякого желающего потрепать мальчугана по вихрам сама собой опускалась рука, бояре, с удивлением оглядывая изменившегося княжича, кланялись ниже, впервые осознав в сем отроке будущего своего господина, а слуги с почтением звали Семен Иванычем. И словно бы само собой зазвучало уже по всей Москве: Гордый.
Князь Семен устал за последние дни. Не так, по-молодому, что отоспись лишний часок и хоть снова в седло. Он постепенно начинал познавать уже эту усталость власти, когда хочется хоть на краткий срок ничего не решать и ни о чем не заботиться, а уехать бы куда подальше и отвлечься от всего. Да только редко когда можно себе позволить.
Свадебные хлопоты, в Новгороде нестроения, как обычно. Новгородчи-молодчи безо всяких филозофов нашли смысл жизни: создавать заботы великим князьям! В Ярославле умер князь Василий. На похороны москвичи не успевали, помянули тихо, своей семьей. Семен был расстроен, хотя прежде и злился на зятя, винил, что свел Дусю в могилу. Да, насколько удачен оказался брак старшей сестры Мария и Константин даже умерли почти в одновременно (в 1365 году, от чумы)., настолько же неудачен — второй. Василий (тот еще норов, монгольский Бабкой Василия была дочь Ногая.! Не зря прозвали князя Грозные Очи) на жене вымещал свою досаду на тестя. Пакостей, конечно, было изрядно, причем с обеих сторон. А Евдокия в душе оставалась дочерью Калиты и лишь во вторую очередь — женой Василия. Московские княжны вообще, на счастье Москвы и на свою беду, были слишком преданы своим отцам.
Единожды мало не дошло до беды. Уведав, что Василий намерил ехать к Узбеку бить челом на тестя, Евдокия рванула со стены бухарскую саблю.
— Убью! Пес! Своей рукой...
И князь, сколь ни был грозен, струхнул. Понял, что его Дуся, нежная, кроткая Дуся, в коей вскипела яростная варяжская, половецкая ли кровь — в эту минуту действительно способна убить. В сей раз беда проминовала Иванову голову.
А Евдокия умерла родами, двадцати восьми лет от роду... И теперь нужно было утверждать на столе шестилетнего Василька, Дусиного сына. Михайло Моложский, второй Давыдович, слышно, не слишком рвался в Ярославль, но ведь могли и принудить собственные бояре. Ярославль никак неможно было выпускать из рук!
Вдобавок ко всему заболела Василиса. Фетя да Маня с Фосей безобидную детскую лихорадку перенесли легко, и в постеле не удержать было, большинство других детей, кого зацепила зараза. А Василиса лежала в жару, порой не и узнавала никого, и Семен часами сидел рядом с дочерью, держал горячую, истончившуюся до прозрачности ручку, менял на лбу мокрые тряпицы и молча мучился от собственного бессилия. А нужно было заниматься умножившимися княжими делами, нужно было вершить думу, как обычно. Оглядывая своих бояр, чинно восседающих под драгими своими шапками, Семен вспоминал, у кого в каком возрасте чада, и думал, что и Вельяминов-сын, и Родион Нестерович не меньше князя мечтают сейчас кончить заседание, хоть на полслове, и поспешить домой, к недужным малышам. Но — нельзя.
Когда Василиса потребовала себе в постелю книгу, стало ясно, что она идет на поправку. Семен ощутил себя опустошенным, и сам был на пороге болезни. Поэтому он с охотой принял предложение Тимохи Вельяминова поехать на ловы в их село Протасьево, заодно и встретиться с князем Всеволодом.
Тайны тайнами, а без тысяцкого такие дела не решаются. Семен еще думал, привлекать ли к делу Вельяминовского сына, но тот не пораз ездил с княжими грамотами и в Холм, и в Тверь; если Всеволод и доверял кому-либо из московитов, так только Тимофею.
Тимофей все и придумал. И князю развлечение, и не сведают, кому не должно: поехал государь на ловы, так что с того? Третий сын московского тысяцкого был весельчак и удалец, рубаха-парень. Обожал соколиную охоту, причем истиной страстью его были подсокольи псы. Тимоха, ни отца, не государя не смущаясь, с воодушевлением принялся рассказывать про какую-то удивительную суку, у которой очи не карие, как у всех, а синие, "а ву-у-мная!". Это старшим братьям подобает быть серьезными и деловыми, меньшим и шалопутить мочно! Князь милостиво улыбнулся отцу с сыном; вопросил:
— И все же, как мыслите, что нужно Всеволоду?
Про себя додумал: "Просить или предлагать?".
Тут тысяцкий произнес наконец вслух то, о чем каждый думал, не решаясь сказать:
— Возможно, просто убить. По дядину примеру.
Слово прозвучало. В тяжелом молчании каждый впервые полностью представил себе опасность. Отношения Москвы и Твери были зело непросты, и кровь лилась не единожды. Один московский и четверо князей Тверского дома пали жертвами этой вражды. И, коли уж честно, от подросшего Всеволода Александровича можно было ожидать чего угодно.
Заговорил первым Тимоха:
— Не дадим!
И для убедительности поднял пудовый кулачище.
Василь Протасьич веско отмолвил:
— Уж надеюсь!
Лето звенело. В прозрачных, невесомых сумерках заливались соловьи, и нетерпеливый месяц уже парил в едва тронутом ночной синевою небе.
Охота удалась на славу. Вдоволь нагонялись верхами, налюбовались соколиным летом, надышались раздольем, травами напоенным воздухом. Слуги едва поспевали вязать в торока сбитую дичь. Узрел Семен и знаменитую псицу. Глаза у нее, и впрямь, оказались необычные, сине-карие, навроде спелой сливы, а то вспыхивали красными огоньками, словно темной ночью за слюдяными окошками зажигаются две свечки.
Тимоха, улыбаясь во весь рот, подхватил за бока толстого кутенка:
— Не побрезгуй, княже! От чистого сердца.
Щенок был крепенький, толстолапый, основательный такой собачёныш, густо-бурого, прямо медвежьего окраса, а глазки ярко-синие, но не мутные, какие бывают у совсем маленьких, едва прозревших щенят, а ясные, блестящие и любопытные; понятно было, что станут редкого маминого цвета. Семен, с невольно наползающей улыбкой умиления, тормошил малыша, любовался смешной горбоносой мордахой:
— Ух ты каков! Ну чисто черкес!
После парились в бане, с жару плюхались в студеный, для того и ископанный прудик. Тем временем свечерелось. Под яблоней уже был накрыт камчатной скатертью стол, выставлены закуски да напитки, румяная молодка принялась разливать наваристую черную С пряностями, как правило, гвоздикой и перцем; уха без пряностей называлась голой. стерляжью уху, а там уже подходил на вертеле зажаренный целиком заяц, из сегодняшней добычи, истекающий ароматным жирком, усыпанный золотистыми, хрустящими колечками лука.
Семен неспешно прихлебывал густое темное пиво, размягченный, разнеженный и вполне довольный жизнью. Даже шея, затекшая было от гляденья в небо, отошла, и памяти не осталось. Молодка поставила новый жбан, Тимоха мимоходом шлепнул ее по заду, баба хихикнула и окинула господина жарким взглядом. Вот ведь котофей! И сынок подрастает, Семен, а все никак не угомонится. Князь сладко потянулся; вопросил о своем тезке. Тимоха заулыбался, весь залучился счастьем:
— Здоров, поправился уже! — в давешнее поветрие так перепал, ночей не спал от тревоги, теперь и вспоминать смешно было. В своем первом и пока единственном дитяти Тимофей души не чаял. — Такой зайчишка! Морковку с чего-то полюбил, только давай. Чем и грызть, в полтора годика-то? Ни сахару, ни пряников не хочет, ни ягод там каких. А давеча с глаз потеряли, нянька-то, дурища! Гляжу, сидит на полу, пса обнимает, морковину откусит да тем же концом псу сует, так в очередь и грызут. И ведь не то диво, что Семушка кормит, диво, что пес ест!
Вельяминов рассказывал еще о сыне, о меньшом брате, который тот еще был проказник...
— Сашу тут сватать приходили, за Васю Босоволкова.
Семен кинул в рот сразу пару сушеных снетков, полюбопытствовал:
— И когда свадьба?
Тимоха взмахнул руками:
— Какая тут свадьба! Не хочет! Уперлась — не пойду, и все тут. Как только ни уговаривали, и просили, и бранили, батюшка проклясть грозился, вот до чего дошло! Нет, говорит, не хочу, и не невольте. Кому другому сей хвостик пришивайте. В монастырь уйду, утоплюсь, старой девой останусь, а за Ваську не пойду. Что тут подеешь? Сашка девка бедовая! На нее у самого деда управы не было. — Дед, Протасий-Вениамин, был личностью легендарной. Он строил Москву с князем Даниилом, он сажал на Великий стол князя Юрия (так принято было считать в вельяминовском роду, да и немного, по правде сказать, и замог бы Юрий без Протасьевой поддержки), он был сподвижником и бессменным тысяцким князя Ивана Калиты, и, пережив трех князей, скончался девяноста лет от роду. — Никто, говорит, мне не нужен, кроме Ванюшки. Это князь ей Ванюшка! — с возмущением докончил Тимофей.
Младший Вельяминов говорил сердито и небрежно, как о глупой блажи непослушного дитяти. Только все было очень серьезно. Князь Симеон обманываться уже не мог. Слово произнесено, и не схватишь его на лету, не запихнешь обратно. И Господь не содеет бывшего небывшим.
Уже не имело значения, говорил ли Тимоха от имени всего Вельяминовского рода, или собственным почином решил позаботиться о сестре. Разговор состоялся, и теперь отказать, отвергнуть, не дать согласия на брак — нанести обиду всему роду. И обиду незаслуженную, да! Но ведь и согласиться никак. Согласиться — кровно обидеть и Галицкого князя, и Босоволковых. Их — сугубо! Допрежь тянулось между ними и Вельяминовыми глухое нелюбие. И тот, и другой род был и богат, и знатен, Протасьевы потомки все равно выходили выше. Выше! Даром, что отъехал Протасий Федорович из Переяславля неполных семьдесят лет назад, а Хвоста предок сидел на Москве с тех еще пор, когда здесь было три избы да два сарая, чуть не при Юрии Долгоруком. Болтали, промышлял он неким ведовством, песенными словами рещи, "бусым волком Хорсу путь перерыскивал", отчего и получил свое прозвание. Знаменитый был род! И тем не менее, тысяцким князю Даниилу служил именно Протасий, а не кто либо другой. И с этим уже ничего нельзя было поделать.
А если дед Хвоста был таков же, как внук, то нечему и удивляться! Князь Симеон, как всякий живой человек, к иным из своих бояр был расположен больше, к иным меньше. К Ивану Акинфычу он, наверное, не завалился бы запросто в гости, как к Тимохе. Но всех их он хорошо знал, со всеми умел находить общий язык. Кроме одного. Наглый Хвост был ему попросту неприятен. Ничего дурного Алексей Петрович, вроде бы, не деял, ничем не сблодил. Но эта его повадка, этот его, поверху, бесстыжий взгляд! Стыдил себя Семен за предвзятость, убеждал. А работать с Хвостом не мог, хоть убейся. Так большого места ему и не дал. Никакого не дал бы, ежели б мог! А Хвост метил на тысяцкое, ни больше ни меньше. Не под Протасием, конечно, тот бы ему живо башку открутил. Под Василием. Мол, мы, Босоволковы, еще при Михайле Хоробрите Михаил Хоробрит (или Храбрый) — пятый сын Великого князя Ярослава Всеволодовича, князь Московский в 1246-1248. В 1248 году захватил Владимирский стол, но вскоре погиб в войне с Литвой. в тысяцких ходили. Что вспомнил! Отец Хвосту не дал ни шиша, и он, Семен, тоже не дал. Надо ли говорить, что отношения Хвоста с Вельяминовыми отнюдь не улучшились?
Теперь, выходит, Босоволковы хотят отложить нелюбие, сделали шаг навстречу, а им — такой вот от ворот поворот. И им обида не за что, вот что хуже всего! Тоже ведь служили доселе Московским князьям верой и правдой.
Семен, медля, отхлебнул пива, едва не поперхнулся. Добрый напиток показался горькой жижей. В сердце все пуще разгорался гнев на брата. Удружил, нечего сказать! Умница-книгочей! Щеня глупое, вот ты кто на деле. Симеон видел уже едва ли не воочью, как качается, трещит все здание отцовых трудов. А если умный Ваня с бедовой Сашкой сотворят что-нибудь такое, после чего их нельзя будет не перевенчать? Прежде Семену и в голову не пришло бы такое, но от этого нового Ивана он уже готов был опасаться любой беды.
— Да, зазноба немалая, — промолвил наконец князь, тщательно подбирая слова. — С Иваном Федорычем говорено уже, вот что хуже всего!
Тимоха, что напряженно пережидал князевы размышления, вмиг почуял ослабу. И тут же высказал, мало не перебив государя:
— Ясное дело, князю княжна нужна, не абы как! И князь-Андрею, верно, невесту уже сосватали?
— Не-е-т, — протянул Семен, начиная понимать.
Тимоха утупил очи в землю, даже зарозовел от смущения, напоказ принялся комкать край скатерти, а веселый, шкодливый блеск притушить в глазах не сумел. Вымолвил, словно бы сам ужасаясь собственной дерзости:
— Княже, не прогневайся... только, это самое... княжне Марье Андрей Иваныч куда больше подошел бы! Мне ее видеть доводилось, веселая, смешливая, и вся такая... в теле. Поставить их рядом, славная вышла бы чета, на загляденье!
Семен взирал строго, готовясь двумя-тремя вескими словами окоротить зарвавшегося боярчонка, и вдруг передумал. Собственно, почему бы и нет? Для родителей невесты, мечтавших, понятно, видеть своего внука на великом столе, по большому счету, равноценно: хворый (невесть, сможет ли еще дать жизнь здоровому дитяти?) и вечно витающий в облаках средний брат Иван, или младший Андрей, веселый, покладистый и пышущий здоровьем. И самим молодым, пожалуй, лучше. Ванята, поди, таковую невесту и через порог не перенесет, то-то сорому будет, злорадно подумал Семен — и отверг. Столь страшной кары не заслуживал даже его братец-коромольник (в гневе своем Семен изрек и такое слово!). У него ведь больное сердце. Подумалось — и охолодило внезапным ужасом. А вслед прилило к сердцу теплой волной: Иван не напомнил об этом; упирался, спорил, бунтовал, а не воспользовался своей немочью, хотя мог бы.
В конце концов, разве мне не дороги братья, разве мне безразлично их счастье, думал Семен. До сих пор я мыслил только о долге, перед княжеством, перед землей, но ведь есть и другой долг, долг любви, долг перед ближними своими. И разве не завещал нам отец заботиться друг о друге? Венчаясь на великое княжение в стольном Владимире, я клялся жить с братьями в любви и мире, и они клялись в том же. И если Иван не помнит о том, тем паче мне, яко старейшему, надлежит являть пример, убеждал себя князь Симеон. Ему нужно было знать, что он не пренебрегает долгом ради суетных чувств, что он делает то, что надлежит.
Если все устроится с Галичем, уж Хвостовых сторонников я как-нибудь удоволю, скажу кому-нито из них боярство, что ли! Да и пора уже, и все равно ради княжеской свадьбы подобает являть милости. Ничего, устроим, главное, чтобы Василий Протасьич сам отказал жениху, до Иванова сватовства еще, дабы никто не помыслил, что князь Звенигородский отнял у Василья невесту. Вообще, Вельяминовы пускай разбираются сами, раз сами заварили кашу. Сделают все, как надо, за ту службу и будет им награда, уж не иначе.
И, решив, Семен удоволенно улыбнулся, а Тимофей, по княжему просветленному лику догадавшись, что дело слажено, мотнул головой прислуге — нести заедки. Князь все не спешил, по одной макал в сливки спелую духовитую землянику. Потом выбрал с серебряного блюда винную ягоду, откусил, с удовольствием захрустел семечками. Наконец строго посмотрел Вельяминову в очи, долгим, неотступчивым взором, пока не увидел, как сползает у того с лица неподобное веселье. Только тогда рек:
— В ближайшее же время тебе надлежит ехать в Галич-Мерский. И когда будет свершен ряд о свадьбе князя Андрея и княжны Марьи, если к тому времени Александра, дочь тысяцкого Москвы, не будет просватана никем, я не стану запрещать князю Звенигородскому свататься к ней.
Всеволод. Буря ломит дубы.
На другой день солнце пекло еще пуще; тенистая лесная прохлада особенно была приятна разгоряченным всадникам, но и сюда понемногу проникала уже жара, солнечные блики яркими, даже на вид горячими лоскутьями лежали между деревьев.
Семен спешился, неторопливо прошелся, присел в тенечке на поваленное дерево. Нераздумчиво сорвал травинку, вместе с ней зацепилась зеленая земляничка. Тут же, рядом, обрелись и зрелые, и еще, еще! Пожалуй, невдолге было бы наполнить целое лукошко. Семен, сломив ближайшую земляничную веточку, стал обкусывать крупные, сочные ягоды. За другой, сдержав себя, не потянулся — тверич должен был вот-вот появиться.
Тимофей, соскочив с коня, тоже узрел ягоды, сожалительно вздохнул и погрозил кулаком куда-то в лесную густоту, мол, смотрите у меня! Там скрытно были разоставлены княжевы детские Младшая дружина, личная охрана князя.. Младший Вельяминов выглядел непривычно огрузневшим и красным от жары — он был при оружии и под платье вздел бронь. Уговаривал и князя, но Семен наотрез отказался, единственно привесил саблю.
Семен пожевал травинку, откинул, как добрался до грубых волокон, отнесся к Тимохе:
— У вас косят уже?
Тот откликнулся:
— Чего и ждать-то?
Сено обещало было быть богатым, славно просохнет под таким солнцем. Из кустов с шумом выпорхнула потревоженная птаха. Князь повернулся на звук...
Раздвигая ветви, на поляну выехал всадник. Легко спрыгнул на землю (махнула, словно крыло, пола малиновой ферязи) и пошел навстречу великому князю. Он сделал ровно двенадцать шагов, и на тринадцатом Всеволод Холмский начал опускаться на землю.
Он клонился медленно, пядь за пядью, с таким усилием, словно бы собственное тело не повиновалось ему, губы князя побелели, и жилы вздулись на лбу от натуги, низился так медленно, что Симеон вполне успел бы остановить его. Однако тот не сделал потребного движения.
Всеволод опустился на одно колено. И поднял опустошенный взор. Ниже не могу. Не смогу, даже если в сей миг на горло ляжет холодное лезвие. Предел. Делай что хочешь, великий князь Владимирский, можешь убить, но большего не требуй от меня.
Вот что прочитал Семен в очах князя тверского дома. И сам удивился тому, что не радуется сему смирению давнего супротивника Москвы — было во всем этом что-то противоестественное. Он шагнул навстречь Холмскому князю. И Всеволод, не опуская очей, глухо вымолвил:
— Бью челом, государь. Помощи прошу.
Семен, взяв под руку, поднял просителя (Тимохе эти нестерпимо долгие мгновенья показались самими страшными в жизни. С колена так легко нанести подлый удар!), подвел к бревну, усадил рядом с собой. Молвил несколько подобающих слов. И, не торопя, стал ждать разъяснения дела, с любопытством оглядывая пока, изблизи, Александрова сына.
Семнадцатилетний Холмский князь был красив собой, на зависть красив! Высок, просторен в плечах, тонок станом. Во всем облике Всеволода, в каждом его движении чувствовалась сила, но не тяжелая, грузная, "медвежья" могута — сила легкая и стремительная. Каштановые кудри летели по ветру, карие очи ясно глядели из-под пушистых ресниц. У юного князя уже пробились усики, но щеки еще были отрочески гладкими, и нечему было скрыть румянец, разгорающийся постепенно взамен прежней бледности.
Ферязь Верхняя одежда без воротника, с длинными рукавами. легкого малинового шелку, шитая травами, была Всеволоду очень к лицу. Только вот не подходил такой наряд для лесной прогулки. Скудновато стало в Холму с лопотью, подумал Семен с невольным сочувствием, уж не единственную ли выходную оболочину достали ради такого случая?
Всеволод постепенно приходил в себя. Руки дрожали, пришлось прятать их за спину. Низиться перед ханом — совсем другое... Но перед своим, русичем! А как иначе, чем смирив себя до зела, и подступить было к гордому московиту?
Всеволод сидел на бревне подле великого князя и не знал, как после всего изложить ему свое дело; не знал вообще, все ли он делает правильно. Как смотреть в лицо, может, пересесть на землю, чтобы не казаться выше? По счастью, Симеон заговорил первым:
— Что ж, князь Всеволод, поведай свою беду.
Всеволод принялся рассказывать, запинаясь и трудно подбирая слова. А беда была все та же самая, и звалась он Константин Михайлович, великий князь Тверской. Исчисляя дядины неправды, Всеволод все опасался выставить себя недостойным жалобщиком и потому старался излагать суть дела сухо и сдержано. Однако и того было достаточно. Князь Константин совсем утратил и совесть, и меру. Семен неволей прихмурил чело. Тверские раздоры были только на руку Москве, но все же...
А Всеволод, постепенно осваиваясь, говорил и говорил:
-... волости грабит, отъемлет дани, обоз перехватил на дороге, прямо взяли и перехватили, когда везли кормы! Словно тати! Из родового терема выжил... мать с детьми верхами уходили, ровно от татар!
Сейчас, близко-поблизку, грозный московит смотрелся совсем не таким, как представлялось допрежь. Только строгий взор, да этот гордый постанов головы, а боле и ничего особенного. Князь Симеон был один из тех, кто ненавидел и гнал Тверской дом, и Холмский князь надеялся единственно на то, что тот, как глава всей Владимирской Руси, не сможет оставить без внимания сию неподобную прю. Но, возможно ли? Всеволоду казалось, что он разбудил в великом князе и человеческое участие.
— Вот так, государь, — заключил свою речь Всеволод. Симеон Гордый требовал от удельных только такого обращения. — Я сделал все, что мог, дабы не обременять никого своей труднотой, но ныне изнемог. И с единственной надеждою молю тебя, великий князь... не о себе, нет! Только о том, чтобы защитить мою мать и малых чад. Я, может быть, худой сын и брат, никудышный князь! Я — не смог.
Семен перемолчал, показывая, что обдумывает, хотя решение созрело у него почти мгновенно. Отмолвил:
— Ратей на Константина посылать не стану.
Это не было отказом, и Всеволод кивнул, понимая. Хотя в глубине души так блазнило: вот он отчаянно рубится, и одолевают, и гонят неприятеля, Константина волокут к нему на аркане, и тут-то он, победитель, посмотрит любезному дядюшке в бесстыжие очи и выскажет все, что накопилось за семнадцать лет.
Семен продолжил:
— Устыдить — устыжу, конечно. Но тебе сейчас нужно другое. Нужно ехать в Орду. И просить сразу Тверской великий стол.
Всеволод вспыхнул, немо вскинул взор, и Семен понял невысказанное.
— Серебра взаймы дам. И своих бояр пошлю, посодействовать тебе там. Царь Джанибек — не Узбек, по счастью, с ним можно иметь дело.
Всеволод заставил себя пропустить мимо ушей имя Узбека. К убийце отца он не поехал бы, ни за что, ни в какой трудноте! Или?.. Вновь приказал себе — не думать! Спросил:
— Дадут?
— Навряд, — не стал обманывать Семен. — Но Константина пристрожим.
Он не стал продолжать, но Всеволод понял и без разъяснений. Тверского князя должна была "пристрожить" не столько ханская воля, сколько этот, напоказ, нажим со стороны Москвы: если что, так и заменить мочно!
И это было верно, и это было обидно, до боли в груди, до стыдного дрожания рук. Свои же, тверитяне, Ярославичи, Михайловичи! И свой же, как пес за кость! Будешь ты сидеть на цепи, князь Константин, будешь. Ты предал своего отца, предал брата, ты лизал руки убийцам, выслуживая Тверскую землю, как мозговую кость. Только Холм тебе погрызть не удастся, свой же хозяин окоротит!
Эта простая мысль — что князь Константин поддался Москве и от Москвы же получит окорот — обрадовала Всеволода, словно драгоценная находка. Иным, просветлевшим взором взглянул он на великого князя, склонил голову, соглашаясь.
— Я поеду, — сказал он просто.
И уже хотел поблагодарить за помощь, но Семен неожиданно домолвил:
— А семью ты должен перевезти на Москву.
Всеволод вскочил, отпрянул. Мгновеньем в его очах плеснул растерянный ужас.
— Сядь, — властно произнес Симеон.
Холмский князь опустился на бревно, но взор его упрямо отвердел.
— Нельзя допустить, чтобы Константин поимал княгиню с чадами, — пояснил Семен, возможно, слишком торопливо — чтобы Всеволод не успел вставить поперечного слова. — На Москве же они будут в безопасности.
Всеволод упрямо отмотнул головой:
— Холм хорошо укреплен!
Он не верил, Семен это видел отчетливо, сын Александра Тверского, притекший к нему за помощью, не верит ему, сыну Калиты. Полагает, что Семен желает держать его семью заложниками. И не без оснований, вот что хуже всего! Очень бы было полезно. Хотя никакого особенного утеснения он, Гордый, и не смог бы измыслить немолодой женщине, тем паче детям. Другое дело — Константин. И если что... Всеволод отступится от всего, пойдет на любые уступки. Этого Семен не вправе был допустить.
Всеволод рисковал одним своим Холмом, он же — всей вышнею властью. Ведь власть — это не только окольчуженные дружины, не только веские новгородские гривны и купленные ярлыки, власть — это прежде всего людское мнение. Власть эта укрепится, если сумеет свести в любовь враждующих удельных князей. И сильно умалится, если Константин, так ли, иначе ли, пренебрежет великокняжеской волей. Что уж говорить об обещанном серебре, которого Всеволоду тогда никак будет не возместить.
Поэтому Семен на все Всеволодовы отмолвки отрезал:
— Это решено.
Всеволод сник, опустил голову. В словах Гордого звучала сила, которой неможно было противиться. В этот час Всеволод вплотную приблизился к тому, чтобы понять и не судить Константина. Но — не сбылось. Какая-то пташка порхнула, какая-то ветка хрустнула под ногой застоявшегося гридня, и миг прозрения лопнул, как струна.
Всеволод неохотно выговорил:
— Я поговорю с матерью.
Встал, собираясь уходить. Вспомнив, повернулся к Семену, сказал:
— Спасибо.
Встреча была окончена. Почему-то Всеволод не сел верхом, так и вел коня в поводу. А Семен долго еще смотрел, как, удаляясь, мелькает среди деревьев малиновое пятно. Ненавидишь ли ты меня, Всеволод Холмский? — с грустью думал Семен. Если и не ненавидел допрежь, непременно возненавидишь после сегодняшнего, тобой самим измысленного унижения. И не твоя вина, что ты увидел во мне тирана, и не моя, Всеволод! Я продолжаю дело своего отца, и ты идешь стезей своего.
На Москве все сложилось весьма непросто. Вопрос о поддержке притязаний Всеволода Холмского решали малой думой, с самыми ближними боярами — поддержка все же предполагалась негласной, хоть и доведенной до сведения всех, кого следовало. Князь Константин доселе неизменно держал руку Москвы, и никому не хотелось этого иначить. Однако, ни для кого не являлось тайной, верность его тесно была связана с влиянием покойной Софьи Юрьевны. Ныне, с молодой женой, он мог откачнуть со всякий час, и первые признаки этого уже были заметны. И тогда предусмотрительно протянуть руку помощи Всеволоду. Припугнуть Константина, чтобы не поглядывал на сторону. А Всеволод — ему рано или поздно все равно предстояло занять тверской стол, и благодарный Всеволод для Москвы был гораздо интереснее. После долгих споров (и воздыхали, и горячились, и стучали в пол посохи в серебре и рыбьем зубе Моржовой кости., вновь и вновь спорили, исчисляли всякие препоны и неудоби) бояре все же приговорили по княжей воле. Седой воевода Родион рубанул воздух ладонью, отсекая все пустое: "Надо — сделаем!". Феофан Федорович, второй из братьев Бяконтовых, все еще не соглашаясь до конца, высказал свое:
— Что бы там у него в мыслях не было, Константин пока ничего противу великого князя не сблодил, и предавать его, — брат Алексия не боялся сильных выражений! — и недостойно, и непоследовательно.
Андрей Кобыла до поры не подавал голоса. Это был добродушный толстяк, невесть за что получивший свое прозвище — знать, за то, что явно не жеребец. Кобыла, выслушав Феофановы соображения и покивав головой, прогудел своим густым басом:
— А непочто баловать!
Это и решило дело. Вся эта господа, все эти мудрые и достойные мужи, облеченные властью и радеющие о благе родной земли, с удивлением впервые осознали простую вещь: что речь идет о человеке, обижающем сирот и вдову. И согласились: действительно, непочто!
Устроилось дело и со свадьбами. Галичан уговорили. Андрея не пришлось и уговаривать. Жениться — ладно. Галицкая княжна — хорошо. Смешливая и в теле — тем лучше. Иван же сказал: "Спасибо, брат". И так легко и спокойно, с такой непоколебимой уверенностью, что все именно так и должно быть, прозвучали его слова, что Семен как-то враз перестал теряться в догадках, кто же подвиг Тимоху на важный разговор. С Хвостом Василь Протасьич баял сам, Семен спрашивать не стал, как именно удалось им поладить. Акинфовых в конце концов удоволили тоже.
Получив согласие, Иван немедленно обручился со своей Сашей, с поспешностью просто на грани приличия. Невеста, и правда весьма приглядная собой, пристойно розовела от смущения и опускала очи долу. Но каким весенне-синим, каким счастливым и лукавым, бедовым взором любовала она своего жениха! И как смотрел на нее Иван... Семен наконец позволил себе признать, что в братнем упрямстве что-то было.
Словом, все были довольны. И никто не вспомнил про "Хвостика". А он в это время сидел в кабаке и пил неизвестно которую по счету чару, сам не различая уже, что наливают ему, размазывал по лицу слезы вперемешку с вином и все твердил:
— Я бы ее на руках носил... пылинке бы сесть не позволил! А она... на кого променяла...
И, уронив на столешню голову, прошептал:
— Все бабы — дуры!
И все красноносые пропойцы, что пристроились к подгулявшему богачу опрокинуть чарку-другую за чужой счет, дружно закивали, подтверждая: да-да, точно! А один, подумав, припечатал:
— А все мужики — сволочи!
Анастасия. Небо плачет.
Всеволод Холмский родился в страшный год Шевкаловой рати, когда казалось, что все потеряно, все погибло, и так хотелось, вопреки всему, чтобы хоть этот крошечный, слабо пищащий от голода (бегство, дорога, у княгини нет молока) комочек стал когда-нибудь могущественным государем, владетелем всему.
В течение одиннадцати лет он был вторым. Он еще только-только начинал учиться грамоте, когда Федор уже входил в возраст юношества. Севушка восхищался старшим братом, чуть-чуть завидуя его крепнущим мышцам, его ломающемуся голосу и его каким-то особенным, взрослым делам и заботам. Принимал как должное, что Федю ставят ему в пример, и именно на Федю родители возлагают главные свои надежды. И точно знал — у него есть тот, кто всегда поможет, всегда защитит, объяснит трудную задачу и ласково укорит: эх ты, несмышленыш! Что у него есть старший брат.
Так было вплоть того до пасмурного дня на исходе осени 1339 года, когда в Тверь пришла горестная весть о гибели князя Александра и его сына. В этот миг первым, еще до оглушающего приступа горя, еще до ужаса, чувством Всеволода было: теперь старший — он, теперь он должен заботиться о матери и детях.
Именно тогда враз повзрослевший одиннадцатилетний князь Всеволод (уже не Севушка, уже не княжич!) впервые подумал о младших братьях и сестрах как о детях. Так думал он и до сих пор, хотя старшие были не такие уж и малыши: Маше шестнадцать, Михаилу тринадцать. Брата пора было сажать на удел, да не получалось из-за Константиновых происков.
Всеволод исполнил свое обещание поговорить с матерью. Они сидели вдвоем в малой горнице, а за окном бушевал молодой ярый ливень. Это они должны были решить сами, без бояр и советников, без младших детей, никто из коих еще и не ведал о своей грядущей судьбе.
Вот они сидят напротив, мать и сын, две пары рук лежат на выскобленной до янтарной желтизны столешнице, почти касаясь друг друга. Руки еще не старой, еще красивой, едва перевалившей за сорок женщины, окутанные текучим шелком, перехваченные в тонких запястьях жесткими, серебром и речным жемчугом шитыми наручами, нежные руки с тонкими перстами, с овальными розовыми ноготками, руки, стольких малышей пеленавшие, руки, которые так любил целовать тот, единственный, и которыми некому уже любоваться. Руки семнадцатилетнего мужчины, крупные, сильные, уже огрубевшие от трудов, словно у простого смерда, руки, которые некогда холить; этим рукам привычна сабля и воеводский шестопер, привычна конская скребница, эти руки рубили прясла Участок стены между двумя башнями. городовых стен (и то доводилось делать самому, наравне с мужиками!), они знают и битву, и труд, но не ведают, как носить золотые перстни и переворачивать листы старинных книг. Они умеют убивать, но уже почти разучились ласкать.
Они сидят молча, ибо все уже сказано. Обоим ясно, что нельзя давать московиту такой власти над их семьей, что нельзя ехать, но и не ехать неможно. И, непроизнесенное, уже рождается само: ехать нужно кому-то одному. Руки Анастасии судорожно расправляют, скорее мнут, шелковые рукава. Она глухо спрашивает:
— Кого?
— Михаила.
Гром прокатился по небу. Заполошной птицей княгиня метнулась к окну. Там, во дворе, радуясь долгожданному дождю, прыгали по лужам ребята, летели во все стороны брызги, звонкие голоса пронзали шум дождя. И Миша, Мишенька, родной, самый любимый — в этот час Анастасии искренне чувствовалось так! Андрюша и Володя были тут же, промокшие насквозь, надумали бороться прямо в воде, а Маша с Ульяницей спрятались от дождя под навесом, обнявшись, со смехом наблюдали за братьями.
Простынут ведь, подумала Анастасия и сама себе махнула рукой. Она всегда боялась за своих детей, но теперь все эти извечные материнские страхи — простынет, ушибется, не выучит урока! — отступали пред иньшей опасностью. Вспомнилось, как провожала Федю, предчувствуя и не желая верить, что провожает на смерть. Какой был ветер тогда! Гребцы надрывались, трещали и гнулись весла, а ладья все не могла отвалить от вымола Пристани..
А теперь... Но не убью ведь Мишеньку? Ребенка... И незачем, ведь так? Ничего не выиграет Семен от очередного преступления противу тверского дома. Так уговаривала себя княгиня Анастасия, и знала, что все правильно, что все именно так, и все же не могла избыть страха, холодным липким комком вцепившегося в сердце.
Мишу в Москву собирали всей семьей. Наставляли, вразумляли, остерегали, собирали серебро да сряду показовитее — не осрамиться бы перед богатыми московлянами. Мать благословила, повесила на шею образок, расцеловала на прощанье. Сын, как взрослый, склонился к ней с седла.
Михаил и боялся чуть-чуть, и гордился, и волновался. Он всю дорогу ехал верхом, рядом со старшим братом, невзирая на усталость. Встречные людины кланялись, снимали шапки, порой, узнав, переговаривались между собой: князь Микулинский! Михаил, заалев, махал в ответ приветственно; это было ему внове и оттого радостно: не княжич-малец, князь уже! И едет по настоящему государскому делу.
На привалах Всеволод давал последние наставления: быть почтительным, но и не низиться сверх меры, являть подобающую князю щедрость, но зря пенязи не проматывать, казна вельми скудна от всех этих нестроений! Подумав, высказал под конец:
— И, смотри, за девчонками не бегай тамо!
Миша незаботно пожал плечами. Бегать на Москве за девчонками ему как-то не приходило в голову. В глубине души он их всех считал глупыми и вздорными созданиями.
Всеволод, хоть и не подавал виду, очень беспокоился, как отнесется великий князь к его непокорству. И не без оснований. Семен, уведав, в гневе хотел сразу же и завернуть Холмского с пустом обратно. Хорошо, сдержался. Узрев вблизи напряженное лицо Всеволода, Семен осознал то, что недодумал в прошлую встречу: Всеволод был доведен до предела, и, если всерьез ставить на него как на будущего Тверского князя, добивать его не стоило.
Всеволода, пожалуй, следовало немножко отогреть. Семен принял его очень ласково, ничем не выказав своего недовольства, Михаила расспросил, как тот учится да в какой науке успешнее всего, Всеволоду пообещал:
— За ученье не беспокойся, все устроим. У Алексия такие книги есть!
Всеволоду учиться толком не пришлось, не до того было, но ему очень хотелось, чтобы хоть Миша прочитал все эти мудрые книги, и от Семеновых слов у него потеплело на сердце.
Мише, на первый погляд, Москва не показалась. Город как город, большой, правда, но вроде не больше Твери, и каменного строения почти нету. И грозный Московский князь оказался — ничего особенного, и не высок, и не внушителен; только когда начал спрашивать, оказалось, нельзя не отвечать, как перед строгим наставником.
Потом было много суеты, Мишу таскали туда-сюда, переодевали к обеду, знакомили, он еще запомнил высокого и веселого князя Андрея, худого князя Ивана, а дальше уже все смешалось в голове: какая-то тетка, какие-то девчонки, три неразличимые, беленькие, и темненькая, какие-то важные дядьки, вроде бы московские бояре, бесчисленные переменны блюд и, наконец, заедки и мишины любимые черничные леваши Кушанье из вываренных в патоке протертых ягод, высушенных затем пластами и свернутых в трубочки., которым он с удовольствием отдал должное; до того, от голоду, усталости и сумятицы ел все подряд, почти не разбирая.
Потом гости стали расходиться, Всеволод остался наедине с великими князем, Мишу наконец-то повели отдыхать после трапезы, и он, повалясь на пышную постелю, уснул в тот же миг.
Уморившись с дороги, проспал он долго, когда открыл глаза, в горнице было уже чуточку темнее. Дядька, умаявшийся не меньше отрока, задавал храпака на лавке. Валяться на перинах больше не хотелось. Княжич, никого не будя, натянул сапоги, накинул попавшийся под руку зипун Здесь — легкая короткая одежда, иногда без рукавов. Также род теплой верхней одежды. и вышел; ему любопытно было посмотреть, что тут и как.
Едва Михаил завернул за угол, как наткнулся на давешнюю темноволосую девочку. Чуть-чуть не врезался! Та, спокойно обозрев отрока, заключила:
— Ты, значит, и есть тверской княжич.
— Князь! Микулинский, — строго поправил Михаил.
Девочка кивнула, принимая к сведению. То ли просто так, то ли догадываясь, какая каша намешалась в голове у гостя, примолвила:
— Я Василиса.
И гордо вздернула маленький подбородок. По этот повадке мальчик, главным образом, и сообразил, что это дочь князя Семена.
Василиса вопросила:
— Ты видел город?
— Видел, — ответил Миша и, сообразив, что надо сказать что-нибудь еще, прибавил, — зело пространен, поболе Холма, должно быть! — слегка смутился, но с Тверью город равнять было никак неможно.
— Значит, не видел, — решила Василиса и, подхватив слегка опешившего гостя за руку, потащила его за собой.
Они шли какими-то лестницами, переходами, снова темными лестницами, наконец нырнули в низкую дверцу, и Василиса подтолкнула парня вперед:
— Теперь смотри!
В первый миг у Миши перехватило дыхание, почудилось, что он повис в воздухе. Неоглядная ширь простерлась во все стороны. Московская княжна вылезла на глядень вслед за гостем, стала радом с ним, положив руку на узенькую жердочку перил. И только теперь, узрев Москву с невероятной, дух захватывающей высоты, выше птичьего полета, Михаил Микулинский впервые осознал, какой это красивый город.
Смеркалось. В легкой сиреневой дымке высились, почти касаясь неба, главы церквей. Внизу пестрой мозаикой лежал город, терема и избы, сады и площади, вдали скорее угадывались, чем видны были, заборола могучих стен, а еще дальше, за ними, изгибалась отливающая металлом лента реки. А над всем этим неспешно плыли рдеющие, подсвеченные изнутри тонкие перья облаков.
Отрок и отроковица, тверитянин и москвичка, стоя рядом, заворожено смотрели, как опускается на Москву летная ночь.
Константин. Пепел еще горяч.
Всеволод плюхнулся на кошмы, с облегчением вытянул гудящие ноги. Холоп кинулся стаскивать сапоги. Всеволод бросил:
— Хлеба принеси.
И, приметив заминку, прикрикнул с подступающим раздражением:
— Достань!
Во рту еще стоял едучий вкус, аж челюсти сводило от кислоты. То-то деды не желали пить кумыс, едва ли не жизнью жертвовали. Кабы у татар священным напитком была малиновая наливка, никто бы отказываться не стал!
И новые сапоги ноги натерли, и вообще все мышцы затекли, часами скрючившись сидеть на этих ковриках. В целом городе приличной обстановы не сыскать! Глаза бы на этот Сарай не глядели...
После визита к очередному вельможе Всеволод возвращался раздраженным, иногда, не сдержавшись, срывался и на своих. Хорошо хоть, все понимали, не держали сердца. Спутникам князя тоже остобрыдло ордынское сидение. Московское серебро таяло на глазах, а дело двигалось медленно, словно ленивый ишак. Хоть как-то двигалось, и то добро. Князь Константин, устремившийся за племянником в Орду, ныне недужил и не мог противостоять сопернику столь деятельно, как бы ему хотелось.
Нельзя сказать, чтобы все было так плохо. Всеволоду, как-никак, было всего семнадцать лет, и дальние страны еще не утратили для него интереса. Первое время он с жадным любопытством бросался на каждую диковину, расспрашивал обо всем. Да, была некая прелесть в бескрайности ковыльной степи, обведенной по окоему густой синей тенью, в стремительно проносившихся вдалеке стайках джейранов, в бесконечных томительных песнях у костра. Даже пестроцветье базара, перед которым самый шумный русский торг казался чинным собранием, веселило душу. И кони у татар были хороши. Вот только сами ордынцы! Их цепкие, крючковатые пальцы, щелочки-глаза, в которых крупными буквами написано было: ДАЙ! Правду сказать, при виде иного оборванного татарчонка рука сама тянулась к калите. Такой нищеты и такой роскоши Всеволод не видел нигде на Руси. Конечно, есть разница между боярином в рытом бархате и смердом в посконной рубахе, да как и не быть! Но она и в сравнение не шла с пропастью между холеным мурзой и тощим полуголым пастухом.
Ели здесь чёрте-что, простого аржаного хлеба трудно было сыскать. А уж как это готовили... Всеволод скоро понял, отчего в Сарае не водится ни удобных резных креслиц, ни столов, ни самой завалящей колченогой скамеечки, как у всех добрых людей. Дерева было мало, едва-едва хватало на дрова, и то один корявый хворост. Своим требованием непременно доставать дрова Всеволод доводил слуг до безумия. И местные, и подолгу жившие тут русичи — все топили кизяком, этого добра было сколько угодно. Всеволод был неприхотлив, это, пожалуй, была единственная его блажь; он мог, при нужде, есть полусырую конину и горелую козлятину, пить гнилую воду, спать на снегу, завернувшись в попону, и собственными руками выгребать тот самый навоз. Но заставить себя есть пищу, приготовленную на паленом г...е, не мог, и все тут!
Словом, в конце концов Всеволод пришел к выводу, что единственное, что есть хорошего в Сарае — это ослики. Он всякий раз умилялся этим смешным животинам, толстеньким, лопоухим, с бархатными хитрыми мордочками. Всеволод решил, когда все устроится ("если" он позволял себе произносить даже мысленно), привезти одного такого домой, пусть Ульяница катается.
Подумав о подарке для сестренки и зажевав оскомину не слишком мягкой пшеничной горбушкой, Холмский князь вновь обрел доброе расположение духа. Он переобулся в удобные, хорошо разношенные сапоги, велел подать другую ферязь, попроще и потеплее — к вечеру из степи начинало тянуть холодком. Особо срочных дел пока не было, и можно было прогуляться верхом. Любо скакать во весь дух по бескрайней равнине вослед заходящему солнцу! Молодое тело жаждало движения. А на обратном пути, если еще не закроют лавку, нужно будет купить у Тощего Ахмета винограду.
Всеволод собрался уже кликнуть кого-нито из дружины, но тут взволнованный кметь без зову пролез в жило, повестил:
— Княже, тут от князя Константина пришел человек, бает, совсем плох князь, тебя хочет видеть!
Всеволод подскочил:
— Зови! И седлайте сразу коней.
Всю недальнюю дорогу до тверского подворья Всеволод разгадывал, какую новую пакость замышляет дядюшка. Что Константин, без обману, серьезно болен, ему совершенно не подумалось. И только, увидев тверского князя в постели (слуги суетливо подтыкали подушки, помогая господину сесть), ужаснулся. Константин страшно исхудал, пожелтел, пергаментная кожа прилипла к черепу, он словно бы разом полысел в несколько дней, под глазами набрякли отечные мешки. И не скажешь, что этому больному старику всего лишь немного перевалило за сорок.
Великий князь не просто был плох, он умирал. Всеволод понял это сразу, и на миг ему стало стыдно за свое нелюбие, остро почуялось — ведь дядя, родня!
— Пришел, племянник... — трудно прошептал Константин. В запавшем рту жутко, мертвенно белела полоска зубов. — ... на последний погляд. Ты не говори ничего, я перед тобой виниться не буду... не в чем! Ни в чем не виноват ни перед твоим отцом, ни перед тобой... перед самим собой разве. Да, я тогда струсил, жить хотел. Может, надо было, как твой брат... до конца. Теперь, поди, и меня поминали бы, как святого! Только отец тогда меня спасал, понимаешь, отец спасал свое дитя, велел спасаться, бежать к ханше, люди там погибли, жизни не пожалели ради меня. Чтобы только не погинул глупый мальчик Костя! И ханша тоже... ей ведь очень худо могло прийтись, а она не побоялась, укрыла чужого сына. И нужно было, чтобы все это зря, да? Отец, по крайней мере, умер спокойно. У тебя-то детей нет покуда, тебе что! А все же представь, представь, что твоего сына убивают у тебя на глазах.
Я вот тогда представил... Скажешь, не должен я был родниться с убийцей, должен был бежать, разбить голову об стену, на собственном поясе удавиться? Матери новое горе причинить? И Соне? Соня-то в чем виновата была? Гордость выказать легко, хоть и страшно, а легко! Как Митя, как Сашка... О других думать трудно, как мол, другим-то придется? А я взял, все взял, и жизнь, и жену, и стол потом. Ты знаешь, что стало с землей из-за твоего отца? Нет, не так. Что он сотворил с землей из-за своей гордости? Потому что он, никто другой, виновен в том погроме! Побили татар, молодцы, хоробры! А отвечать? Истинный князь защищал бы свой город! И отбил бы ворога, а нет — так лег бы костьми там же, испил единую со всеми смертную чашу. Или уж побежал бы к хану виниться, просить прощения, может, и умолил бы, положил бы живот за други своя! Ан нет. Натворил делов — и в кусты.
Ты не зрел, на свое счастье, что там было... Люди ели псов, а псы у дорог обгрызали человеческие трупы. А я Тверь восстанавливал, собирал по угольку, по досточке. Без малого десять летов. Едва ожила земля — вот он я, приперся. Я ведь уступил ему Тверской стол, без слова уступил, и что он? Снова за прежнее. Натащил с собой литвинов с немцами, земли им жаловал! С Калитой разодрался. Думаешь, Сашка мне не брат, мне не жаль его, не больно мне? А все равно скажу — счастье, что Господь не попустил ему княжить подоле! Снова испустошил бы землю, погубил вконец. Что ты смотришь на меня, Александрович? Да, да, именно так! Ну, что хочешь сказать? Батька твой герой, мученик, а я?.. Ну, скажи! Я московиту задницу лизал, скажи, давай! Один раз сказал, повтори еще! А только я — не дам! Слышишь ты, Тверь, мою отчину, не дам вам на разор! Ты такой же, как он! Смотришь на меня, как голодный, и думаешь, что за вздор несет старый дурень, скоро помрет, и великий стол мне сам собой отойдет, да? Так вот — не тебе!
Старый князь уже кричал. Он чувствовал, что умирает, потому и позвал племянника, хотел поговорить, объяснить, помириться наконец. А теперь говорил — и видел, что Всеволод не понимает. Видел, что тот на грани, что еще чуть-чуть, несколько слов, немного времени — и поймет, осознает, но времени у Константина уже не было! Время жизни утекало, как песок сквозь пальцы, и не схватить, не сжать крепче руки, текут и уходят последние песчинки. А Всеволод сидит, смотрит и ничего, ничегошеньки не понимает! И оттого Константин ярел, забывая, для чего затеял было этот разговор, кричал, выжимая последние силы из слабеющего тела, движимый уже единственным желанием: напоследок больнее ранить врага.
— Не тебе! Хоть на час, на полчаса, но я еще великий князь Тверской! Не тебе, волчонок!
Князь Константин рухнул на постель. В наступившей тишине слышно было хриплое, надсадное дыхание. Он еще протягивал скрюченные пальцы, еще пытался что-то сказать, но уже не мог... Тут же кто-то кинулся к ложу, встала суета. Оказалось, в покой набилась уйма народу, бояре, холопы, кмети, еще невесть кто, кто-то прошипел: "Да приведите наконец попа!", кто-то ответил, что уже посылано, кто-то без надобности поправлял умирающему подушки. А Всеволод сидел, пригорбясь, оглушенный и всеми забытый.
Влетел, путаясь в долгом подряснике, чуть не бегом, священник. Князь, явно, уже отходил, соборовали его, торопясь, и от этой неподобной спешки не чуялось благолепия священного обряда. Князь Константин Михайлович Тверской и Дорогобужский, так безлепо проживший жизнь в которах со своей родней, безлепо и умирал.
Едва священник, закончив, начал складывать свои принадлежности... Всеволод как-то и проглядел тот миг, когда князь Константин перестал дышать. И только когда все, один за другим, стали осенять себя крестным знамением, понял вдруг, что дяди больше нет. Что больше нет врага. И что примирение, взаимное понимание, к которому они подошли, от которого были уже в каком-то шаге, никогда уже не состоится.
Некий из бояр, подхватив Всеволода под локоть, почтительно, но настойчиво повлек к выходу, приговаривая:
— Поди, княже, поди к себе, сейчас тебе здесь быть не стоит.
А остальные... все остальные провожали Холмского князя поклонами! И у самой двери седой боярин вдруг выкрикнул ему в лицо:
— Ты убийца!
Всеволод, вскипая мгновенным гневом, потянулся к сабле, провожатый крепче вцепился ему в руку, почти силком выволок наружу.
— Идем, княже, полно, не слушай пустого...
Старика тоже держали крепко, во много рук, твердили:
— Уймись! Охолонь! Неподобное творишь!
А он все рвался, нелепо дергая седой бородой, кричал вслед:
— Убийца! Все равно что собственной рукой зарезал!
Недолгий путь до своего жилья Всеволод проделал словно в тумане. Перед глазами все стояло неживое, желтое лицо дяди. Уже совсем стемнело, холодная сырь стелилась по степи, Всеволода била крупная дрожь. Князя, точно малого дитятю, разоблокали, умывали, укладывали в постелю, поили горячим медовым питьем. И только когда, укрывшись двумя толстыми, курчавых овчин, шубными одеялами, он наконец угрелся и перестал дрожать, Всеволод смог размыслить путем.
Действительно ли он виноват в смерти дяди? В некоторой степени выходило, что да. У Константина был больной желудок, а кислый кумыс, да местные острые и не всегда хорошо прожаренные блюда — не самая полезная снедь. В этом смысле Всеволод, потянувший дядю препираться перед ханом, виноват во всем. С другой стороны, Всеволод ведь только защищался. Не бесчинствовал бы Константин дома, на Руси, не довел бы его до крайности, так и не пришлось бы никуда ехать ни дяде, ни племяннику. По любой Правде али Судной грамоте, да и прямо по совести, если кто пострадал на неправом деле, так сам же и виноват.
И Константин сам понимал, что неправ, как бы ни пытался оправдываться, как бы ни кивал на брата. Но... Всеволоду впервые пришло в голову, что, может быть, не во всем прав и отец. Неужели же... Неужели отец не герой, а, наоборот, никудышный правитель, виновник всех тверских бедствий? От этой мысли стало больно дышать. Нет, нет! Не просто же так, с похвальбы, с дурацкой удали сотворилось тверское дело. Когда уже невозможно стало терпеть бесчинства! И что же, отец, Тверской князь, русский князь, должен был сам подавить восстание, сам убивать своих в угоду татарам, чтобы не навлечь ханского гнева? Может, и должен, может, и так, но разве он смог бы? Кто смог бы? Невский смог. Пото Александровичи и сидят на Владимирском столе, не сгонишь! А у нас, Ярославичей, нет и не будет такого. И Константин поступил бы не иначе, что бы он не говорит сейчас.
Увы! В тысячу раз достойнее было бы отцу сложить голову в неравной битве, до конца остаться со своим городом. Но тогда... Тогда не было бы ни Маши, ни братьев, ни Ульяницы. Да и его самого, Всеволода, вместе с матерью не было бы, скорее всего, пропали бы где на путях невестимо. Как мог отец бросить свою семью в смертельной опасности? Константин так много говорил об ответственности, что же он не вспомнил об ответственности мужчины, мужа и отца. Всеволод не знал, как поступил бы он сам, доведись ему делать этот страшный выбор: умирать вместе со своим народом или, неволею, спасать себя вместе со своей семьей. И очень надеялся, что никогда не придется узнать. Но одно он знал твердо: его отец не был трусом. Возможно, легкомыслен, но малодушен — никогда.
А Константин... о земле он пекся, как же! О такой земле, которой он же сам и станет володеть. И пусть не говорит, что не искал стола под братом, не поверю! Всеволод осекся. Внезапно он осознал, что князь Константин, с которым он мысленно спорил, как с живым, уже не сможет ничего сказать. И не сможет оспорить этого самого Тверского стола! Ярлык, который он, Всеволод, просил у хана, не надеясь получить, сам идет ему в руки!
У него закружилась голова. Да! Он получит Тверь, отцовский, дедовский, родной город. Он привезет мать в родной дом, ее дом, пускай разоренный и поиначенный чужими руками, это ничего, все сделаем, все исправим, выветрим чужой дух. Теперь мы сможем все. Я, Всеволод Тверской, смогу! Свершить наконец дело своей жизни!
Всеволод вскочил, расшвыривая одеяла. Следовало немедленно написать матери обо всем, о том, что она, уже невдолге, хозяйкою вернется в свой дом.
Осторожно, отогнув завесу, в покой сунул нос давешний холоп; увидев князя на ногах, повестил, что прибыл некий из княж-Константиновых бояр и просит его принять. Всеволод кивнул, велел подать одеваться.
Это, видимо, был первый из желающих отъехать к новому великому князю, и его подобало принять со всей честью; за ним повалят и прочие. И то сказать, не слишком-то весело сидеть в удельном Дорогобуже при Семке-мелком.
Совсем новой, величавой поступью князь Всеволод вышел навстречу гостю, словно бы осиянный светом грядущей великокняжеской власти. В этот час торжества ни он, ни предусмотрительный тверской боярин, ни кто-либо другой не вспомнил об одном обстоятельстве, грозившем поломать все их грандиозные планы.
Василиса. Золотая осень, тревожная осень.
Сказать, что Мишу Микулинского приняли на Москве хорошо, это значит ничего не сказать. Его обласкали, засыпали подарками, опекали, развлекали, лелеяли и только что пылинки не сдували. Что и удивительного, когда на троих мужиков одно-единственное дитё, и то девчонка! Много скопилось в Московском княжом тереме неизрасходованного родительского чувства. Да и Алексий... И монахи, отрекшиеся о всего земного, не лишены этого желания: опекать кого-то, и поучать, и баловать, качать на коленях младеня, отвечать на бесконечные вопросы маленького почемучки, вести долгие, задушевные, мужские разговоры с отроком. Да и что в том греховного? Сам Горний Учитель, в земной своей жизни, не был лишен сего! Не о том ли речено в притче о Христе и детях, что и Ему отрадно было заниматься с малышами? А смышленый мальчик Миша очень и очень пришелся Алексию по сердцу. И тяжелый взгляд его теплел, встречаясь с явным взором тверского княжича.
Словом, окруженный всеобщей заботой и приязнью, Миша очень скоро позабыл о том, что сидит на Москве почти заложником, и московские князья больше не казались ему грозными ворогами. Он начинал думать, что неплохо было бы Твери сойти в любовь с могучим соседом, и очень гордился этой мыслью, намереваясь непременно высказать ее старшему брату.
Миша крепко сдружился с Василисою; как-то и забывалось, что она девчонка, да и младше его к тому же. Василиса столько всего знала, с ней было интересно говорить. Миша мог часами слушать рассказы о древлих героях, о далеких странах и невиданных зверях. Почасту они стояли вдвоем на глядени, любуясь расстилающейся внизу Москвой и мечтая вслух, что когда-нибудь побывают в тех неизведанных далях, что сокрыты за горизонтом. Миша, забавно сводя густые бровки, говорил, что Василиса обязательно должна погостить у него в Микулине, вот только он приведет град в порядок, и девочка кивала согласно. В этот час им все казалось легко, все возможно.
А между тем время шло, наступила осень. На Симеона Столпника, Летопроводца, отпраздновали новолетие, с торжественной службой в Успенском соборе, раздачей милостыни и праздничным обедом. (Для Михаила это было внове. Решение считать год с сентября, как в Византии, с подачи митрополита, было принято Собором еще несколько лет назад В 1342 году. Окончательно сентябрьский год был утвержден в 1503 году., однако тверитяне, обиженные на Феогноста За поддержку московских князей, в частности, за отлучение от церкви князя Александра в 1328 году., восприняли новшество безо всякого воодушевления. В княжеской семье началом году по-прежнему почитали месяц март.)
Отлились и утихли до поры первые дожди. За одну ночь оделся в багрянец кленовый кустик за амбаром, за ним стремительно начали золотиться березки. Город объяла прозрачная тишь.
Когда рано утром Василиса выходила во двор, у нее подмерзали пальцы. Она подолгу стояла, пряча руки в широкие рукава, любуясь осенней красотой, пока едва уловимый запах яблок, долетавший временами из Заречья, не сменялся в воздухе теплым и сытным духом сдобы. Тогда она оборачивалась и всякий раз видела, что Михаил стоит не в отдалении. Они приветствовали друг друга сдержанным наклонением головы, Миша привычно брал девочку за руку, и они шли завтракать, прибавляя шагу, когда из окошка трапезной доносился голос бабушки Ульяны: "Де-е-ти-и-и!".
Возможно, Василиса оттого еще тянулась к микулинскому гостю, что с каждым днем все острее ощущала свою беспомощность и одинокость перед подступающими грозными событиями. Грядущая отцова женитьбы долила ее даже не возможными неприятностями жизни с мачехой (о, позволять себя тиранить, как кротких сказочным падчериц, Василиса не собиралась отнюдь!), сколько сама по себе.
Время все шло... Уже не пораз съездили туда-сюда свадебные посольства, уже подготовлен был договор, и расписан весь свадебный чин, уже отделывались заново покои для молодоженов, подвозились понемногу припасы и многоразличные пития для свадебного пира, уже метались по княжему терему захлопотанные вышивальщицы и золотых дел мастера. Словом, для князя Семена, все не знавшего, как приступить к разговору с дочерью, стало очевидно, что больше тянуть нельзя.
Нелегко это было, не труднее ли, чем баять с самим Узбеком, Джанибеком там! Семен с запозданием вспомнил, что так и не спросил у отца, что же он говорил младшим детям в таком же деле. Самому-то ему, взрослому, обрученному уже мужику, не нужно было ничего объяснять!
Собственно, объяснять что-либо дочери было вовсе не обязательно. Иной на месте Семена, пожалуй, и возмутился бы: где это видано, чтобы родители отчитывались перед малыми дитями. А только никак было и промолчать.
Внешне темноволосая, темноглазая Василиса больше всего походила на бабку Елену, а нравом невесть на кого. Немного на деда, Калиту, немного на дядю Ваню, немного на самого Семена. Непростой был норов, ох, непростой. От века живет в родительских сердцах образ Идеальной Дочери: умница, красавица, рукодельница, аккуратная, нежная, скромная, резвая, но послушная, матушке помощница, батюшке отрада. Где-нибудь, наверное, есть такие ангелоподобные создания! Младшие Ивановны были девочки как девочки: играли в куклы, учились вышивать, разбирали по складам Псалтырь, в меру слушались и иногда шалили.
Не то Василиса. Женскому рукоделью она училась с азартом, пока не научилась, и тогда к сему занятию охладела. В игрушки играла, но как-то отстранено, едва ли не в младенчестве разделив забавы от серьезного времяпрепровождения. А главный ее интерес составляли книги. Где там дожидаться, пока придет пора учить отроковицу грамоте! В свои десять лет Васюня шпарила такие тексты, над какими и сам Семен задумался бы. Читать Василиса выучилась едва ли не самостоятельно, причем сразу словами, без обычных "мыслите", "аз", "мыслите", "аз" — "мама". Потому и выводить на вощаницах ровные палочки и петельки терпения у нее недоставало ну никак: ведь могла, могла уже писать и слова, и предложения, и целые рассказы! А тут какие-то детские глупости. Писала Василиса без ошибок, но уж очень коряво, не поспевала рука за головой. Ну да не зарабатывать же княжне на жизнь книгописанием. И по-гречески трещала как сорока, ни одного звука не выговаривая правильно, зато фразы строя лучше природных греков. Учителя, коих Семен, не жалея серебра, отыскивал для дочери по всей Руси, разом и восхищались, и хватались за голову. А Алексий, принимавший живейшее участие в делах калитина дома, все не оставлял надежды втолковать Василисе Семеновне, что девице достоит быть прилежной и кроткой, аки горлица.
Да, с прилежанием у Васюни было не очень, зато упрямства хватало на троих, а уж кротости не было в ней и на медное пуло. И ведь нельзя сказать, чтобы она много озоровала. Никаких извечных детских проказ, вроде как лазить за чужими яблоками (чем грешили в свое время абсолютно все мальчишки, не исключая гордого Семена и кроткого Ваню, и многие девчонки), или подкладывать нянькам булавки (к чему более склонен нежный пол), за Василисой замечено не было. Все ее озорство было, если можно так выразиться, от ума.
Когда расписывали Архангельский собор, княжна все время вертелась там, приставая к изографам с вопросами, что да как. А потом подбила одного из подмастерьев раздобыть красок и расписала узорами стены в своей горнице. И, правду молвить, неплохо получилось, красовито даже! Вкруг окон вьются цветы дивные, по стенам гуляют звери невиданные. Захария, старший мастер, обнаружив пропажу да выяснив все дело, явился к государю жаловаться. Строго допрошенная отцом, Василиса не стала отпираться и объяснила, что "хотела понять, как это делается". И что деять с таковой? И виновата, и наказать никак. Не станешь же бить ребенка за любовь к прекрасному! Мастера вполне обоснованно требовали возместить протори, красок потрачено было много, и дорогих.
В конце концов Семен, накрепко выученный отцом, что никакого баловства с казною попускать нельзя, постановил: стены пусть остаются, как есть, а мастерам заплатит Василиса из собственных средств. Тут уже и сам Захария, и Иосиф с Николаем, не в силах зрети, как отнимают наряды у маленькой княжны, стали молить сурового князя о милосердии, но тот был непреклонен, и единственно позволил дочери самой отобрать вещей на потребную сумму. Василиса молча достала из сундуков платья и украшения, и боле о том помину не было. Мастера княжну с тех пор зауважали... А Семен изъял у брата книгу, в которой рассказывалось о составлении елексира, претворяющего простое железо в злато, и запер ее на увесистый замок. Упаси бог, дочка найдет да учнет ставить опыты, весь Кремник дымом пустит! Правда, книга была писана латыньским языком, но великий князь ничуть не сомневался, что Василису это не остановит.
Да не в проказах главное. Василиса на все имела свое мнение и не стеснялась его высказывать. Словом, не голубка! Калита, обожавший свою единственную внуку, еще в те поры не пораз говорил сыну: "Смотри, зело непроста девка! Если не потеряешь, будет тебе истиной помощницей". Не потерять — это значит не дать отдалиться от родителя, что часто бывает с подросшими детьми, не дать погаснуть огонёчку, разорваться тоненькой ниточке доверия. А Василиса Семеновна была не из тех чад, которым можно просто заявить: "Дети, вот ваша новая мама!".
Для разговора Семен не стал вызывать дочерь к себе, сам прошел в ее покои. Мимоходом подумал, что для новых детей, когда появятся, нужно будет выделить отдельную горницу, и сам удивился этому "новые дети". Василиса (в кои-то веки!) сидела за пялами, увидев родителя и догадав, повелительным движением головы отослала прислужниц. Семен присел рядом и — как в прорубь — объявил о предстоящей свадьбе. Василиса перемолчала. Не глядя на отца, тихо спросила:
— Ты больше не любишь маму?
— Люблю, конечно же! — поспешил заверить Семен. Этого он больше всего и боялся. — Но, пойми, Васюня, мамы больше нет с нами. Господь забрал ее к себе, такова была Его воля. А нам, живым, надо жить дальше и как-то устраивать свою жизнь.
— Она какая? — прошептала девочка еще тише.
— Красивая.
По совести, это было единственное, что Семен знал о своей невесте, и честность не позволила добавить что-либо еще.
— Лучше мамы?
— Навряд ли.
Семен не лгал. Неведомая вяземская княжна, наверное, была красивее Айгусты, но чтобы лучше, он представить себе не мог.
Василиса помолчала еще. Сделала несколько стежков, закрепила, крепко потянув, оборвала нить. И только тогда, повернувшись, долго посмотрела отцу в глаза.
— Зачем она нам?
Это "нам" было — не нам двоим, это "нам" значило всей семье, всему московскому роду.
Семен начал пространно объяснять. От простого детского "ну ты же хочешь братика?" (молясь в душе, чтобы дочь не залюбопытствовала, как одно связано с другим), через "всякому князю подобает иметь княгиню, соседи засмеют!", до самого главного: земле, княжеству нужен наследник, чтобы было в чьи руки передать дело наших отцов и дедов. Василиса выслушала. И стала отвечать столь же последовательно, одно за другим. На "братика" заявила: "Всякий чего-нибудь хочет, и что с того?". На второй довод перечислила всех ведомых ей холостых князей, и Семену пришлось, похвалив ее за осведомленность, объяснять, что совсем старые и совсем молодые не в счет. А под конец сказала:
— Дядя Иван скоро тоже женится, пусть он и родит наследника.
И, задумавшись, уточнила:
— А его сын будет мне братиком считаться?
— Двоюродным, — пояснил Семен. — И у Ивана будут сыновья, даст Бог, не один, и у Андрея тоже, но этого недостаточно, чем больше детей, тем лучше, тем крепче семья и сильнее род.
— А не передерутся наследнички-то? — Василиса усмешливо склонила набок голову. — На Рязане-от чегой и деется В 1340 году Рязанский князь Иван Коротопол убил своего двоюродного брата Александра Пронского, но вскоре потерял свой стол и был убит при невыясненных обстоятельствах.! — высказала она, возможно, и свою мысль, но явно заимствованными словами.
— Родители худо воспитали, пото и дерутся! — решительно отверг Семен. — А тех, кто дружен и заедин между собой, никакой ворог не одолеет. Вот взять, к примеру...
— Ой, вот только не надо портить веники! — воскликнула Васюня, потешно хватаясь за голову.
— Никак тебе про то уже рассказывали?
— Рассказывали, батюшка, рассказывали. И дядя Ваня, и владыко Алексий еще. В тереме уж и пол подмести нечем стало с тех рассказов.
— И с каких это пор мое дитя слушает дядей вместо меня? — с притворным гневом вопросил Семен и, широко разведя руки, стал медленно приближаться к дочери. — А?
Васюня, счастливо взвизгнув, отскочила. Строго выгнув темные бровки (тонкие, выписные!), высказала:
— Только матерью я ее звать не буду.
— Конечно, не зови, — поспешно разрешил Семен.
А Василиса пояснила свою мысль:
— В пять лет детей не рожают!
И Семен, не найдя что ответить, подумал, что пора уже попросить княгиню Ульяну разъяснить внучке все о деторождении, пока та сама не прознала чего-нибудь лишнего. Ну не ему же, мужику, в самом деле!
Видя, что разговор окончен, князь хотел уже идти, повернулся к двери. А Василиса высказала ему вслед:
— Да, вот что. Фете к свадьбе справишь парчовый сарафан, давно просит.
И Семен поразился в очередной раз. Тому, как дочь это произнесла, мол, не будет сарафана, не будет и свадьбы. А пуще тому, что просила не для себя.
Василий. Вечно четвертый.
Князь Михаил Ярославич Тверской, ныне почитаемый как святой, имел четырех сыновей. Первый, Дмитрий Грозные Очи, мститель за отца, погиб в свой двадцать седьмой день рождения, не оставив потомства. Второй был несчастный Александр. Третий, Константин, умер в Орде, так и не разрешив спора с племянником. А четвертый, Василий, тихо и мирно сидел все эти годы в своем городе Кашине, не вмешиваясь в братние усобицы, потому и не мудрено, что Всеволод, видя близость желанного стола, совсем позабыл о своем последнем дяде. Зато не забыл Константин.
Грамота была написана, и, по повелению Константина, верные слуги круглыми сутками держали оседланных коней, чтобы немедленно по смерти князя послать весть его брату. Не успел Всеволод покинуть Тверское подворье, а проворный вестоноша уже взвалился в седло. Князь Василий, услышав известие, схватился за сердце. Множество мыслей вихрем пронеслись у него в голове, вытолкнув вперед одну: как повестить матери?
Княгине Анне, вдове Михаила Святого, подходило к семидесяти. К старости она исхудала, истончилась, сделалась почти невесомой, и казалась уже нездешней, неотмирной. В ее, давно растерявшем былую лепоту, изрезанном морщинами и бурыми пятнами лике проступала уже иная, скорбная и неземная, иконописная красота, какая встречается порой у старых монахинь. Вдовствующая княгиня и впрямь почасту с часто тихим светом в сердце думала о покое святой обители. Но пока ее держало одно земное желание: увидеть первого правнука. Только убедиться, что род не прервется, не угаснет, как свеча под порывами злого ветра. Анне Дмитриевне досталось испытать столько горя, столько близких потерять, сколько мало кому и доведется на этой скорбной земле. Еще совсем юной она лишилась родителей, затем, подряд, измученные неудачными родами, умерли две сестры. Потом, казалось, горе-злосчастье отступило, был любимый муж, были дети, был великий стол, наконец. И снова. Одного за другим проводила она в смертный путь мужа, старшего сына, другого сына, внука... И вот теперь старой княгине предстояло узнать о смерти еще одного сына. Опять там, в проклятой Орде!
Беды закаляют. Княгиня лишь прижала персты к губам, давя немой крик. Василий, ободренный этим, решился высказать вслух следующую по очередности мысль:
— А теперь... по лествице ... Всеволод, это самое... за то ведь и отец...
Анна молча, истово кивнула.
Василий Кашинский не сумел сказать, но очень быстро начал действовать, причем несколько иначе, чем ожидала его мать.
Деревня с незамысловатым названием Ивановка пристроилась в низине, чуть отступив от берега Ловати, чтобы способнее, в случае чего, было укрыться в лесу. Деревня, ни большая, ни маленькая, ни богатая, ни бедная, входила в Холмский удел, и за последние годы ее не пораз зорили константиновы ратные. А до того были татары и московиты. Однако теперь, слышно, и ихний князь, и Тверской сидели в Орде, так что баловать, по счастью, было некому.
Достаивали последние ясные денечки. Самые непроворые возили остатние гречишные снопы. Повсюду перекапывали под зиму грядки, и порой желтый лист, кружась, опускался на рыхлую чернеющую землю. Надо было поспешать, пока не зарядили дожди, не то раскисшую от влаги землю и не перевернешь толком, наплюхаешься, что в том болоте. И никто не успел ничего предпринять, когда в деревню ввалились оборуженные всадники.
Вмиг поднялся гам, визг и мат смешались в воздухе. Главный из ратных, тряся татарской плетью, громогласно требовал старосту, мужики и жонки бежали встречь, кто бросив с пополоху лопату, кто, наоборот, присматривая к руке что потяжелее, надрывались в брехе псы. На задах, смекнув быстрее взрослых, какой-то мальчонка, охлюпкою, поскакал к лесу, спеша укрыть коня и телушку, что гнал перед собой. Двое оружных, приметив, погнали впереймы, отрезая путь, послышался шум, ржание, пронзительные крики, пара свистящих ударов, и вот уже парень понуро потрусил обратно; тем временем девчонка, тоже улепетывавшая во все лопатки, волоча за собой спотыкающегося и хнычущего меньшого братца, а другой рукой прижимая к груди белого кота, уже достигла спасительной опушки.
Появился наконец староста, на бегу стягивая вниз засученные рукава. Главный, не сходя с коня, объявил, что теперича Василь Михалыч великий князь, и дань давать будете ему, и прямо щас. Староста с достоинством ответил, что Ивановка от века княж-Всеволодова. Вояка глумливо ощерился:
— Нету больше вашего Всеволода!
* * *
ему пришел!
— Да как же так?! Да что же это?! — раздались отовсюду голоса.
— А не пришел, так скоро придет, — неохотно признался кашинец.
— И что ж теперя? Онисим Митрич, что деять-то?
— А коли и так, все равно кормы даем на Петровки и Рождество, и никак иначе, — уперся староста Онисим.
— А ты языком-то не мели! Князю обилие нонче нать, или прикажешь в Орду с пустыми руками ехать?
Дело помаленьку прояснялось. Верно, прежний великий князь помер, и князь Василий собрался ехать к татарам ставиться на великое княжение, а серебра на бакшиш недостает. И замыслил как-нито изгубить Всеволода, раз так своевольно распоряжается его волостью. Но что им, ивановцам, было деять в таковой нуже?
Кашинцы, не дожидаясь позволения, уже рассыпались по дворам, начинали волочить что ни попадя. Один за рога тащил упирающуюся и отчаянно ревевшую корову, а хозяйка с воем цеплялась за свою кормилицу; другой вояка, окинув бабу плотоядным взглядом, явно решил и себе прихватить кое-что невещественное и вперевалочку направился в ту же сторону. Онисим услышал у себя за плечом глухой выдох. Дело решали уже мгновенья. Взгляд сам зацепил у забора жердину как раз по руке. Если сейчас... Но ведь не совладать же им с оружными, в бронях, грабителями! Погинем только дуром! А если? Наедет князь Василь со своими, никому живу не быть! Но Всеволод?
В душе Онисима отчаянно боролись страх и жалость к своему, своим трудом нажитому добру, преданность своему князю и давнее, всей жизнью вбитое: не спорь с тем, кто сильнее! На лицах насупившихся, готовых к драке мужиков читалось то же.
— Ноченька! — взвизгнула баба и захлебнулась криком, осела, получив увесистую оплеуху.
И Онисим ринулся вперед. С единственной оставшейся мыслью: опередить того, кто был за спиной, не дать случиться непоправимому.
— Дадим! Сами дадим! Как князю преже давали и не боле, — строго прибавил староста, отдышавшись от собственного крика. Но что уж были те слова...
В итоге кашинцы похватали, что пришлось, даже и не пытаясь счесть. Им тоже не слишком хотелось лезть в драку. Один, самый молодой (Онисим успел приметить) украдкой плюнул. Самому, видать, было тошно от творимого непотребства.
Пока самозванные даньщики шарили по клетям, Онисим, бочком-бочком продвигающийся за ними, все думал: не нашли бы калиту с береженым серебром, из последних сил удерживался, чтобы не смотреть в заветный угол. Вскорости, навалив добро на телегу, прихваченную тут же вместе с конем, вояки резво пустились в путь, знать, грабить следующее село. Мимоходом подумалось: упредить бы соседей-то! Но тут же ушло. Важнее было другое.
Староста метнулся в дом, лихорадочно принялся раскидывать ухоронку. Жена кинулась было: "Ты чего?". Но, узрев страшное в этот миг мужнее лицо, отшатнулась и вмиг захлопнула рот. В сенях Онисим наткнулся на племянника, обрадовался — не пришлось искать, терять время — высказал, торопясь. Спросил:
— Возможешь?
Парень кивнул. Его не нужно было уговаривать. Припустил тоже, едва не бегом, выводить коня. Онисим на миг ужаснулся себе: лучшего коня отдать! Да чего теперь... Он сам взвалил седло на Гнедка, сунул парню калиту:
— Припрячь получше. Ну, Илюха, с Богом!
И, когда копыта простучали по земле, Онисим плюхнулся на завалинку. Ноги вдруг стали войлочными, под мышками холодно и мокро, словно только что вздынул неподъемное бревно. Жена вышла, молча присела рядом, комкая передник. Онисим, не поднимая глаз, пробормотал:
— Князя же надо остеречь...
Позже, к вечеру, явилась сестра, ругмя ругалась на Онисима, что послал парня невесть куда невесть зачем, лаяла и иродом, и аспидом, и многими иными словесами, которые и повторять-то совестно. Горячка спала, и Онисим, здраво помыслив, сам назвал себя еще хуже. Запоздало подумалось, что Илюхе, одному, толком не знающему пути, без снедного припаса, без теплой одежи, никак не добраться до Сарая, а и доберется, не найти князя Всеволода, не пробиться к нему, да и не опередить ему княж-васильевых злодеев, сколь ни гони. Хорошо, если одумается, ни с чем вернется с пути. А то и пропадет парень, по его, Онисимовой, вине...
Осень по щиколотку насыпала сухих листьев. Московская княжна со своим тверским приятелем, забавляясь, раскидывали сапожками злато-багряное узорочье. Черкес оживленно носился кругами, листья так и летели из-под лап. Миша взялся сыпать на него листья, щенок подпрыгивал и щелкал зубами, а хвост-то крутился, чуть не свист в воздухе стоял.
— Вот ведь дивно божье творение, — проговорил княжич, набрав очередную горсть. — И золотистые, и просто желтые, и алые, и багряные, и рыжие, и бурые-то разные, есть пожелтее, есть и покраснее, и черные почти, и зеленоватые, некоторые и зеленые еще есть, сколько цветов да оттенков, даже слов для всех не найдется в человеческом языке. Так и видится, сотворить бы что-нибудь такое же, многоцветное, чтобы все эти цвета были, как в листьях, яркие такие же, и перетекали один в другой нечувствительно, как в листьях, если издали смотреть... парчу какую-нибудь такую.
— В парче золота много, — возразила Василиса. Она плела из листьев венок, бережно сгибая хрупкие черешки, и досадливо откидывала под ноги негодные, когда те все-таки ломались. — Скорее тогда камка Переливчатая шелковая ткань, обычно одноцветная, с блестящим узором на матовом фоне., чтобы переливалась сама собой, от цвета.
— Да! — восторженно откликнулся Миша.
Василиса закончила работу и водрузила золотистое сооружение на голову приятелю. Отступив, придирчиво оглядела и удовлетворенно изрекла:
— Царский венец!
Миша отчего-то смутился, не нашелся, что ответить. Предложил:
— Давай в салочки?
Василиса согласно мотнула головой. Не стала чиниться, заводить счет, кому водить. Кликнула: "Лови!", — и припустилась бегом. Уж и ловка была девчонка, может, не быстронога, зато увертлива! Мише немало-таки пришлось погоняться, пока не поймал, но уж и не просто осалил, надежно сцапал резвушку за плечи. Венок свалился у него с головы. Темная коса проехалась по лицу. И Миша, сам не зная, с чего, чмокнул девочку в щеку.
Ну и немедленно схлопотал такого тумака, что чуть не плюхнулся на землю. Черкес немедленно подскочил с громким лаем, дескать, что за непорядь?
В общем, на том и кончилочь, ребята и не поссорились, и мириться не стали. Но вечером, поудобнее уминая подушку, Миша вспомнил вдруг нежное тепло на своих губах, и заснул, улыбаясь.
Илья. Дорога начинается с первого шага.
Илюха, против ожидания, не пропал и до золотоордынской столицы добрался сравнительно благополучно. Правда, устал смертельно и натерпелся страху. Пока ехал один, все боялся нарваться на разбойников, или того хуже, татар, или на кашинских кметей, посланных всугон. Хотя что он тем кашинцам, чтоб его ловить, им и в голову не придет, поди, что какой-то Илюха из Ивановки помехой будет, успокаивал он себя.
Часть пути гонец проделал по воде, взяли на купецкий паузок Речное грузовое судно. за немалую плату, и валяться бы Илюхе на палубе, подстелив попону, отдыхать вволю, так не тут-то было. Теперь он забоялся, что ограбят попутчики. До одури боялся, все вертелся, ровно уж на сковородке, искал, как понадежнее прикрыть собою заветную калиту, ночью вскакивал, дико озираясь, от малейшего примстившегося шума. И мысленно бранил себя, дурошлёпа. Чего погнал на ночь глядя, не собравшись, не попрощавшись даже с матушкой? Все равно потерял время, пришлось останавливаться и покупать все потребное в дороге, сколько дядиного серебра ушло зазря. Особенно жаль было, что не сообразил захватить какое-нито оружие, рогатину хоть. Все не безоружну быть путнику.
Много всяких мыслей вертелось в голове у Илюхи, не было только одной: зачем, мол, мне это надо? Для него само собой разумелось, что князя Всеволода нужно вызволять из беды, и что Кашинскому разбоя спускать нельзя. И, спроси его кто-нибудь, Илья из Ивановки, сам того не ведая, повторил бы слова владычного наместника: "Если не мы — кому же содеять сие?".
Запаленного Гнедка пришлось бросить в Нижнем, и Илюха все гадал дорогою, справится ли посадский, что взялся (тоже не бесплатно) выхаживать лошадь, да и отыщет ли его потом он сам. На остаток пути Илья купил другого коня. С ужасом пересчитав серебро в изрядно-таки полегчавшей калите, торговался парень отчаянно, плохо было, что продавец-татарин мало разумел русскую молвь, а Илюха татарскую и вовсе никак, да и не смыслил он ничего в степных конях, так не похожих на своих, привычных с издетства; ничего не оставалось, кроме как поверить на слово, что вот этот-то бурушка-косматенький и есть самый лучший для долгого пути.
Ничего, не обманул татарин! Неказистый жеребец был и ходок, и неприхотлив, невозмутимо жевал на привалах прихваченную морозцем жухлую траву, и пробегал за раз кабы не поболе красавца Гнедка. Пользуясь этим, Илюха все гнал и гнал, не считаясь, что самого мотало в седле. В Сарай влетел в разгону, и тотчас закружило, оглушило неумолчным шумом, ослепило базарной пестротой, шибануло в нос множеством непривычных запахов, и очень скоро гонец-неумеха растерялся, запутался и заблудился. Мало что уже соображая, с ног валясь от усталости, Илья брел, куда глаза глядят, таща в поводу коня, не глядя по сторонам и единственно надеясь, что рано или поздно сам собой доплетется до тверского подворья... или какого там... холмского, что ли. Словом, на чудо.
Так он забрел в какую-то безлюдную улочку, не то проулок. Шел, шел... Вдруг во дворе взлаял пес, Илюха едва не оглох от неожиданности. А через миг некий человек кошкой спрыгнул с глинобитной стены прямо перед носом и схватился за узду. Узрев поблизку безбородое лицо и пестрый халат, Илюха с пополоху едва не заорал, стойно дьякону Дудко, что и в Твери-то до добра не довело. К счастью, вовремя опомнился, разглядел, что свой, русич, а безбородый, потому что совсем юнец, не старше его самого. Неизвестный, не выпуская повода, споро зашагал вперед, не оставляя выбора ни Илюхе, ни коню. Вскоре они втроем свернули в какой-то проулок еще теснее, потом в другой, петляя, как улепетывающий от лисы зайчишка. Илюха, по тому, как борзо и одновременно невозмутимо, не оглядываясь, шагает его непрошеный провожатый, как старается не казать лица, смекнул, что парню за тем дувалом быть совсем не полагалось. И что он со своим Бурушкою невольно помогает обмануть возможных преследователе. Не иначе, к девке лазал, подумал Илюха и окончательно повеселел.
Изрядно поплутав, они оказались в каком-то дворе. Тут неизвестный остановился и, отпустив уздечку, впервые взглянул Илье в лицо. Глаза у него оказались вроде бы и серые, а вроде и с зеленцой, с насмешливым кошачьим прищуром.
— Ну, — молвил он, — рассказывай. Кто таков, куда, с каким делом?
Может, и не стоило, но Илюха отчего-то сразу почувствовал к незнакомцу доверие.
— Меня Илья зовут, из Ивановки, — объяснил он. — Мне ко князю Всеволоду нужно, с важной вестью.
— Холмскому, что ль?
Илюха кивнул.
— Ну пошли тогда. Да, я Федор. — Парень подумал и строго примолвил, — Кобылин.
Мимоходом Федор полюбопытствовал, что за вести, и Илюха, обрадованный тем, что его приключение столь счастливо закончилось, провожатый нашелся сам собой, а князь Всеволод, по-видимому, жив-здоров, выложил всю историю. За разговором дорога показалась короче, и очень скоро русичи подошли к глинобитному разлапистому жилу, облепленному со всех сторон анбарами, сараюшками да скотьими загончиками.
Из дому вышел плечистый пожилой кметь, поперек шире, чем в рост; увидев прибывших, потопал к Федору, явно собираясь изречь укоризну, но парень обрезал: "Дело!", пошептал ему на ухо, и кметь, кивнув, проворно куда-то ушагал. На Илюху вновь начала наваливаться отступившая было усталость, голова налилась свинцом. Не осрамиться бы перед князем! (Когда его повели в дом, Илюха думал, сразу ко Всеволоду). Но Федор шепнул:
— Ты пожди пока! — и исчез.
Пока длилось это "пока", расторопные слуги стянули с гонца верхнюю сряду, поднесли воды омыть руки, усадили за стол. На столе тотчас же появилось обжигающее густое хлебово с бараниной, копченая рыба, плов, разогретый и оттого пригоревший, но все равно вкусный, и невиданный раньше Илюхой овощ виноград. Выставили и сулею с медом, но снова появившийся Федор убрал хмельное прямо из-под носа у гостя, заявив:
— Этого тебе сейчас не надо.
Илюха хотел было обидеться, но Федор пояснил:
— Еще развезет с устатку!
Потом бросил:
— Ты поснидай!
И ушмыгнул куда-то снова.
Он управился быстро, сгонял куда следует и сообщил что надо кому полагается. Изголодавшийся в пути Илья тем временем умял все, что было на тарелях, и принялся по одной отщипывать виноградинки, чувствуя, как неодолимо слипаются глаза. Но тут вихрем влетел Федор, подхватил парня за руку, выволок во двор, всадил на Бурку, недовольно всхрапнувшего, кода с морды сняли торбу, и потащил куда-то еще. Холодный воздух и тряска немного прогнали сон. Федор, успевший переодеться в русское платье, ехал впереди; конь у него был кровный, тонконогий, и сряда отнюдь не сермяжная, отчего Илюха сообразил, что его новый знакомец на деле не из простых. А еще понял ивановец, что здесь приличные люди пеши не ходят. До места оказалось рукой подать...
Холмский князь был молод и стремителен. Махнул гостям, мол, садитесь, коли хотите, сам и не присел ни разу, иногда перебивал Илюхину речь короткими, деловыми вопросами. Князь на первый погляд казался прост, а все же угадывалась в нем и сила, и власть, и Илюха очень застеснялся своего неприглядного вида. Но поднаторевший в таких делах Федор Кобылин был убежден, что запыленный и умученный гонец выглядит куда убедительнее.
Всеволод выслушал до конца, помолчал, кусая губы. Очень хотелось наорать непотребными словами, все равно на кого, или шваркнуть чем-нибудь о стену, сорвать сердце. Князь с маху опустил тяжелую десницу на плечо гонцу, развернул парня к себе, жадно взглядывая в очи, вопросил:
— Не хочет, значит, ваша Ивановка за Василья?
— Не хочет! — отмолвил Илья твердо, не опуская глаз. И прибавил уже от себя:
— За тебя, княже, хотим, ни за кого иного.
— По старине?
— А и не токмо. По совести!
От этих слов у Всеволода потеплело на сердце. Илюха воочию узрел, как осветилось его лицо улыбкой, и рука, все еще лежавшая на плече, словно бы утратила властную тяжесть. Холмский князь, не чинясь, сгреб в охапку и от души расцеловал гонца, принесшего ему одновременно и дурную, и добрую весть. Пушистые усики смешно щекотали Илюхины щеки. Князь-то ихний такой же парень, как он сам, может, годом-двумя старше! Почему-то это казалось удивительным и одновременно наполняло сердце гордостью. Матушке рассказать, та и не поверит, поди!
— Как тебя звать-то, молодец? — вопросил Всеволод, отстраняясь.
— Илья я, из Ивановки, — привычно назвался тот. И — новая, неизведанная гордость жила ныне в его сердце! — прибавил, — Степанов сын!
— Спасибо тебе, Илья, — просто сказал князь. Скользом оглянулся, словно бы поискал что-то глазами. А потом скинул свой богатый опашень Широкая верхняя одежда без пояса, с сужающимся к запястью рукавами. Часто носился "на опаш", т.е. в накидку. и набросил на плечи обалдевшему вестнику.
— Расходы потом сочти, я велю возместить, — прибавил Всеволод напоследок. Денег у Холмского князя было не так и много. Именно поэтому он не забывал об проторях Убытках. тех, кто ему служил.
Чья-то рука бесцеремонно сдернула одеяло, и знакомый голос завопил прямо в ухо:
— Вставай, живее, некогда валяться!
Илюха с трудом разлепил глаза. Осеннее солнце светило бешено. Оказывается, уже давно наступило утро.
Федор приплясывал от нетерпения, торопя очунного Сонного, плохо соображающего спросонок. Илью:
— Живо, живо, у нас нет тридцати трех лет в запасе!
— Да в чем дело? — недовольно вопросил тот. Он ступил босиком на пол и сразу озяб.
— Князь Всеволод выступает с дружиной!
— Куда?
— Дядюшке встречь! Да поспешай же, соня-засоня!
— А я...
— И ты! Али не хочешь?
— Хочу, ясное дело! — Илюха торопливо принялся наматывать онучи. — Но как же...
— Я обо всем договорился. Идем же! — Федор поволок приятеля к выходу.
— Но ты... тебе-то что за гретба Забота.?
— А мне страсть как охота поглядеть, как дяде Васе накладут по холке. Да неможно! Вот ты мне все и расскажешь.
— А почему нельзя?
— Москва в Тверские дела не вступается. Явно, по крайней мере, — усмехнулся младший сын Андрея Кобылы.
И только тут Илье из Ивановки открылась ошеломляющая истина: первый его ордынский знакомец, столь во многом ему помогший, был московлянин! Впрочем, какая разница, успокоил сам себя Илюха, выбегая на двор, в чужих землях все едино русичи.
Снаружи холмские вои сажались уже на коней. Московит не наврал, осанистый боярин, узрев подведенного к нему парня, коротко кивнул. Илюха едва успел оседлать своего Бурку, как на дворе появился князь. Всеволод легко взмыл в седло, весело и яро оглядел предстоящих ему.
— Ну, ребята, зададим поганцам жару?!
Два десятка луженых глоток грянули на монгольский лад: "Хурра!". Эх, не одну Ивановку пограбил дядя Вася... Князь махнул вышитой рукавицей, и невеликое войско слаженно тронулось в путь. А Илюха с запозданием подумал, что остался в этот день без завтрака.
Первая жена — от бога, вторая — от людей...
Когда до Москвы дошла весть о смерти князя Константина, великий князь крепко призадумался. Он, в отличие от Всеволода, не забывал ни про кого. И сразу озаботился меньшим Михайловичем. Что он ныне содеет, станет ли он претендовать на Тверской стол? Словно отвечая семеновым раздумьям, на Москву явился нежданный гость — Михаил Васильевич, сын Кашинского.
Явился княжич не просто так, а с известием, что князь Василий едет в Орду за ярлыком на Великий Тверской стол и просит первого из русских князей поддержать его справедливые притязания. Василий излагал свою просьбу с почтительной покорностью, какой Москва не видала и от покойного Константина, и вместе с тем так, словно и не предполагал возможности отказа. Однако то, что Василий прислал сына, а не кого-либо из бояр, свидетельствовало, насколько важна для него эта поддержка. Князь Семен гостя выслушал, пообещал обсудить вопрос с боярами, предложил чувствовать себя как дома и сдал на руки Василисе. Благо, дочка уже навыкла принимать тверских княжичей.
Трудную загадку загадали Семену дядя с племянником. Князь очень прямо сидел в своем любимом кресле, спиной к окну, за которым пробегали тяжелые, брюхатые моросью облака. Время от времени он поддавал сапогом деревянный кругляк, и Черкес с радостным визгом мчался за ним. Когда успевал уцепить зубами, а когда и врезался с разгону в затворенные двери, все равно, не огорчаясь, хватал любимую игрушку, подбегал к хозяину, метя пушистым хвостом и едва не стелясь по полу, преданно заглядывал в глаза: давай еще, а?
Семен в последнее время полюбил думать так, под бестолковую песью возню. Не поддержать ныне Всеволода — значило потерять его. Потерять навсегда и разрушить все, сделать его непримиримым врагом. Но поддержать — вновь станут говорить, что Москва блюдет свою выгоду в ущерб правде, станут говорить о произволе. Его, Симеона, станут укорять! И справедливо, вот что хуже всего. Василий был прав, а Всеволод — нет. Семен не хотел вершить неправого дела. Совесть кричала безмолвно: не хочу! Но и предавать Всеволода Семен не мог. И не хотел!
К счастью, стало известно об учиненным князем Василием разбое, и Семен воспрянул духом. О, какой драгоценный подарок, сам не догадываясь о том, поднес ему Кашинский! Теперь у него появлялись возможности. Воз-мо-о-жности, удовлетворенно выговорил он вслух, почесывая за ухом блаженно прижмурившегося пса. Он мог упрекать князя Василия, мог заставлять его мириться с племянником, мог, в конце концов, ссылаться на то, что земля не примет — а тверичи и впрямь не слишком-то рады будут, после эдакого непотребства.
В итоге думою — "князь решил и бояре приговорили" — было оглашено решение самое наисправедливейшее: приложить все силы к тому, чтобы свести в любовь тверских князей, относительно же Тверского стола уповать на ханскую волю. И, не произнесенное вслух, но понятое всеми: Василию не помогать.
Золотой была для Миши Микулинского эта московская осень. Пока не объявился Миша Кашинский. И вовсе не тревога за судьбу тверского княжения потушила для отрока злато-пурпурные краски. Миша ни на миг не сомневался, что старший брат так ли, иначе ли, одолеет всех недругов. Но Василиса что-то слишком много внимания стала уделять кашинскому княжичу.
Ревниво и жадно присматривался Миша к двоюродному брату. Увы! Михаил (его Михаилом называли, чтобы не путать) был старше. Пусть на неполный год, но он гляделся юношей, уже и пушок на щеках пробивался. И даром, что звался он пока княжичем (а Кашин-городок поди нарежь на уделы! По четверть улицы на нос), но прибыл он на Москву с настоящим государственным делом, не глазами хлопать, Микулинский князь малолетний. А Михаил и рад был стараться, и ему желанно было внимание строгой темноволосой княжны.
Миша видел все это, и тихо ревновал, и укорял самого себя. Право, несправедливо было упрекать Василису в непостоянстве! Мишу Микулинского она уже узнала, а Миша Кашинский был явлением новым.
О, этот возраст, когда еще не пробудились мужские, женские ли чувства, только смутное влечение к чему-то неведомому, только ожидание некого волшебства; возраст, когда вдруг острее делаются все чувства, и все мнится возможным, когда нестерпимее неправда и ярче радость... Какие страсти порой пылают, сколько позднейших трагедий берет свой исток в этом роковом возрасте: тринадцать лет. Многое в грядущей судьбе Руси определилось этой золотой московской осенью. И еще многие десятилетия, несмотря на все усилия, не могло сложиться между микулинцами и кашинцами никоторой любви, в чем хоть самую малость, а виновны были черные глаза серьезной девочки Василисы. И два десятка лет спустя Михаил, уже Тверской, не чая худа, доверился воспоминанию о теплых, добрых глазах батюшки Алексия, не ведая, что всю доброту уже выстудил горний холод вышней власти. А почти через полтора века многажды битая и вновь поднимавшаяся Москва окончательно сломала Тверь, и уже некому было оплакать былое величие гордого города — ибо именно Московский князь в глазах всея обновленной Руси стал единственно истинным государем.
Великокняжескую свадьбу решили играть на Москве поздней осенью, на Косьму и Дамиана, точь-в-точь по песне: "Кузьма-Демьян, скуй нам свадебку, вековечную, нераздельную". Спервоначалу тянули, потом заторопились: на носу Рождественский пост, а там и Святки, и без свадеб по всей Руси веселье. Семен уж извелся весь, ожидаючи. И то сказать, будь ты сколь угодно гордым и хоть сорок раз великим князем, а ежели ты молод и здоров, скоро прискучит одному подушку мять. От этого-то нетерпения скорей увидеть суженую Семен решился на то, чего не делал и в прежнее свое жениховство. А именно "тайно" отправился встречать Вяземскую княжну.
Хмарный выдался денек, за такой и не люб людям ноябрь-грудень. За ночь подморозит дорожную грязь, лужи схватятся ледком. Воздух студен уже по-зимнему, а ласковый снежок все не спешит укрыть землю, и оттого вдвойне холодней. Стынь упрямо лезет под пушистую шубу, льнет к рукам, хоть где, а найдет предательскую щелку, достанет до тела.
Но — какой такой холод, кто и вспомнит о нем, когда в крови гуляет молодое веселье, когда легко несут нарядные кони, а честь и радость пьянят пуще вина. Друзья жениха — сплошь молодые бояре да боярчата, Вельяминов Тимоха самый степенный — всю дорогу сыпали шуточками, да все об одном и том же. А о чем же еще в такой день? Тимоха и вовсе удержу не знал, князя нынче для-ради сбережения всем ведомой "тайны" не велено было величать, как не воспользоваться? Когда еще подвернется такой случай. Протасьев внук светился, словно солнечный зайчик.
— Вот ведь, сколько едем, а ни села, ни деревеньки, одни елки торчат. Пуста земля-то, заселять надоть! А вы что коты ленивые, право слово! Один я стараюсь. Да вот Семен Иваныч догоняет помаленьку.
— Ой-ой! — подхватил кто-то из молодых-холостых. — Одного сыночка родил, так уж постарался!
— А и второй на подходе! — гордо повестил Тимоха и засиял еще пуще. — Во! Вчерась узнал!
Издали завидев гурьбу нарядных всадников, Евпраксия далеко высунулась из возка. Сердце замерло и вдруг забилось часто-часто.
— Что ты, голубушка, соромно! — сопровождавшая ее московская боярыня потянула княжну за шубку. — Сядь скорее, — и живо выглянула сама. — Ой, гляди-ко, и жених твой туточки, гляди, гляди! Да не так, что ж ты по пояс-то вылезла, выгляни скро-о-мно, как невесте подобает. После свадьбы вдоволь налюбуешься. Вон, вон тот!
Княжна невольно искала глазами высокого, статного молодца.
— Да вон же, в черных соболях. Поняла, который?
Евпраксия и до пояснения угадала князя. У кого же иного может быть такая прямая, непривычная к поклонам спина, так высокомерно поднятая голова. Увы! Не тот, не тот!
Семен, напротив, именно такой и представлял свою невесту, и ныне радовался, что она именно такова. Какими милыми ему казалось нежное личико, щечки, то ли с морозу, то ли от смущения заалевшие, ручки в крохотных розовых рукавичках, что княжна, озябнув, все прятала в широких рукавах. Представилось даже, как чудесно будет греть эти ручки в своих ладонях. И — о чем беспокоился, но гордость не позволяла выспрашивать — по счастью, оказалась она такой тоненькой, верно, легче пушинки. Как ни смешно сказать, как ни соромно, а болезнь заставляла задумываться таких вещах.
Вечером перед свадьбой, по обычаю, водили невесту в баню, омывали в семи водах, с молитвами да с наговорами, на здравие, на чадородие, на любовь молодую, жаркую. С плачем-песнею чесали голову частым гребнем, в последний раз свили косу по-девичьи. Назавтра надвое расплетать, убирать под кичку бабью, от света белого да добрых людей, один муж ласковый станет играть теми косами, любоваться лунной ночью, как рассыплется по подушке пепельное богатство.
Пели подружки песни, те же, что их матери пели, взамуж собираясь, что от бабок перешли, а тем — от прабабок, из такой старины пришедшие, что и не песни уже — почти молитвы. Свадебные песни все грустны, а у любого, кто слышит их, сердце радуется, слезы струятся из очей, так слезы те светлы и утешны. Поплачь, поплачь, девка, в бабах веселиться будешь!
Только если бы кто внимательнее присмотрелся к вяземской княжне, заметил бы, что не такими слезами плачут счастливые невесты. А вслушался — услышал, как, со старинными словами вперемешку, Евпраксия шептала: "Врут, все врут гадалки!".
Вечером этого же дня, и ожидаемый, и все ж неожиданный, полетел с неба белый пух, вмиг окутал город, словно бы и сама Москва была ныне невестой. А по свежему снежку промчался и соскочил у княжего крыльца Федор Кобылин, принесший из Орды важные вести.
Всеволод. Молодые волки.
Кони у холмичан почти все были такие же, как Илюхин Бурко, татарских кровей. Эти мелкие, косматые, неказистые на вид лошаденки незаменимы оказались в походе. Они не мерзли под своей зимней шерстью, бежали, сколько нужно, ели, что дают, ничего не дадут, так и обходились, сами раскапывали себе какую-никакую сыть, и даже водопоя не требовали, слизывали иней с травы. Да и всадники были коням под стать, все бывалые, опытные воины и путешественники. Илюха не переставал дивиться, как по-годному все было у них устроено, как борзо шли, сберегая при том силы коней, как мгновенно разбивали и так же сворачивали стан, и как чутко береглись ото всякого лиха. За столько ден пути ни единый конь обезножел, не запалится, никоторый путник не застудился и не повредился никак, не видно даже, чтобы сильно устали. Вот как по уму все деется-то! Кабы знать Илюхе заранее все эти хитрости, куда скорее добрался бы до Сарая!
Князя Василия настигли у Бездежа. Предусмотрительно высланные разведчики сообщили, что кашинцы расположились на дневку, варят кашу и не чуют никоторого худа. Всеволод, в жарко сияющей броне под распахнутым волчьим опашнем, был собран и как никогда красив. Он по-волчьи принюхался, удовлетворенно кивнул и приказал своим:
— По коням!
Илюха живо взвалился на седло. Однако сколько он, по примеру князя, ни шмыгал носом в сторону невидимого отсюда кашинского стана, так и не уловил ни малейшего намека на сытный дух.
И холмские воины помчались, разворачиваясь широкой облавой, с жутким своим кличем. Казалось, дрожал сам воздух; кони, в едином с людьми порыве, без понуканий все ускоряли неистовый бег. Несомый лавиною, Илюха еще успел поразиться красоте этого зрелища: стелющиеся по ветру гривы, тусклый отсвет клинков... Затем они достигли врага, и красота сразу кончилась. Сменилась мельтешением и бестолочью. Илюха вымчал к стану, внезапно узрел пред собой кучу лошадей, не обретя иного врага, с молодецким посвистом крутнул над головой ременную плеть. Пугливые кони шарахнулись по сторонам, опрокинув бежавшего встречь кашинца, один с разгону угодил ногой в костер и дико взоржал от боли. Пылающая головня вылетела из-под копыта, мало не попав Илюхе в лицо, и он, вмиг вспомнив строгий наказ старшого не соваться в драку, присел за возом.
Из этого сравнительно укромного места он мог в свое удовольствие наблюдать, как всеволодовы вои бьют и ловят арканами мечущихся кашинцев. Вдруг рядом вырос здоровенный косматый мужик. Илья увидел бешеное лицо — тот, что бил тетку Дарью! — и с захолонувшим сердцем, что было сил хрястнул врага по ногам. Снизу, ратовищем, забыв, что копьем нужно колоть. Мужик, нелепо взмахнув руками, грохнулся оземь и затих. Илюха подполз осторожно, держа оружие наготове. Упавший не шевелился, видимо, ударился головой, и Илюхе сделалось как-то неуютно. Неужто насмерть убил? Очень нехорошо в желудке сделалось от этой мысли.
Подошел старшой, деловито потыкал древком лежащее тело. Обратился к Илье:
— Кончай зевать, вяжи скорей, пока не очухался.
— А... нечем... — пробормотал парень. То, что, что кашинец должен очухаться, ужасно его обрадовало.
— Эх, молодежь!
Старый кметь непонятно откуда извлек ремешок, обрывок сбруи какой-то, что ли, и вместе с Ильей принялся связывать полоняника. Переворачивая тело, он крякнул:
— Эх, тяжелый, нахабина Нахаб — нахал, незваный гость.!
И, сообразив нечто, отвернул на груди кашинца суконную свиту. Хищно блеснули на свету стальные колечки.
— Да-а, повезло тебе, паря, — со значением протянул седоусый воин.
Илюха уж и сам понял, насколько повезло. Истинно, Господь надоумил бить по ногам, ткнул бы, как полагается, острие втуне скользнуло бы по броне, и пришиб бы могутный супостат сопляка, ровно муху. Эти соображения Илюха и изложил старшому.
Тот покивал головой:
— Ну да, и это тоже. А бронь-то добрая, такая знаешь сколько стоит?
Илюха знал, и от этого знания глаза его сами собой округлились двумя буквицами О.
— А... это...
— Чего "это"? Что с бою взято, то свято. Ты чего... не знал, что ли? Эх, молодежь! Всему учить надо.
И Илюхе, как водится, с запозданием явилася мысля: а ведь он, Илюха из Ивановки, участвовал в настоящей битве! (Ну пусть не битве, сшибке, все равно.) И сразил врага! И привезет домой военную добычу! Эх, видал бы его покойный батя, как бы гордился он сыном, истинным воином.
Повезло в этот день не одному Илюхе. Повезло всем победителям, а больше всех, как ни странно, побежденным. Васильевы люди ничего не опасались, ни от кого не береглись. Едва ли не единственный и оказался кольчуге. Оттого безоружные кашинцы и запаниковали, не сумев оказать толкового сопротивления. Холмичане не столько рубили, сколько охаживали клинками плашмя. В итоге с обеих сторон оказалось полно раненых, особенно зашибленных, но ни одного трупа.
Всеволод гордо высился на своем вороном скакуне, озирая поле битвы. Битвы безлепой и смешной, но о том не думалось в сей миг торжества. На земле валялись опрокинутые котлы, остатки трапезы мешались под ногами. Конь, нетерпеливо переступая, задел обо что-то копытом. Всеволод кинул взгляд: недоеденная курица. Во как! Курей ему на пути достают, за наши-то холмские дани!
Василья подтащили на аркане. Дрожащий, разлохмаченный, в бороде хлебные крошки — соромный вид был у дяди Васи! Всеволод с высоты седла молча смотрел на своего побежденного врага. Ждал, что тот станет браниться, выкрикивать поносные слова, грозить, или напротив, виниться и просить пощады, но нет. Кашинский князь молчал, и в этом гордом безмолвии униженного до зела потомка святого Михаила впервые проскользнула какая-то тень величия.
Всеволод смотрел, и гнев постепенно стихал в его сердце. Все злые и справедливые слова, что Всеволод мечтал выплеснуть в лицо ненавистному обидчику, начали съеживаться, сбиваться плотнее, и выкристализировались наконец в единственную емкую фразу:
— Тебе мама не говорила, что брать чужое нехорошо?
И Василий, с ненавистью и ужасом (Убьет! Тута и концов не найдешь!), с отчаяньем, придающим силы, глядя в глаза племяннику, выплюнул:
— А тебе?
Всего и было разговору между князьями.
Холмские ратники не оплошали. Ни мышью ускользнуть, ни птицей улететь не дали никоторому. Князь Василий ордынцев ублажать ладился всерьез, добра вез немало: узорочье, всякие женские украсы, тонкочеканные златые кубки и блюда, многоценное оружие, соболей сороковиками, серебро и даже золото, рубленными гривнами и монетами, без затей насыпанное в мешки, видать, для самых непривередливых. Жемчуг везли в лукошках, точно ягоду-морошку, безо всякого уважения к его благородной красоте — ясное дело, не свое же! Вели кровных коней, укрытых от холода длинными попонами, хортов Борзых. везли, на телегах, чтобы не утомились в пути породистые псы. Изрядное богатство досталось князю Всеволоду! Но и себя мужики не обидели, ограбили полоняников до черного волоса, не на всех и порты оставили; набрали лопоти, оружия, доспехов, всяких необходимых в пути вещей, взяли коней, оставив нескольких самых заморенных лошадёшек, чтоб уж не совсем пешком топать князю. Каждого дома ждала семья, ограбленная этими самыми кашинцами.
Хозяйственный Илюха тоже содрал со "своего" бронь, взял пояс, красивый, кожаный, с посеребренными бляхами, повздыхал, глядя на добротные сапоги. Но ведь босым ходить застудится, чай не лето. Так и не взял.
Очень скоро холмичане, тем же навычаем погрузив захваченное добро на захваченные возы, отбыли восвояси. Василий проводил сыновца яростным взглядом. Он стоял, не вспомнив даже освободиться от брошенного аркана, пока кто-то из кметей не распутал князя. В сердце еще клокотало: скакать, догнать, отбить! Но понимал, что без толку. Князь Василий молча стоял среди своего разоренного стана. Он был унижен и растоптан. Ему было больно, ныли все ребра. Ему было холодно — в свалке в головы сбили шапку, и не постеснялся кто-то прихватить. Он, наконец, был голоден! Вдруг страшно захотелось есть, до того аж, что стыдясь самого себя, он искал глазами по земле недоеденную давеча курицу. Но сочное, вкусно пахнущее дымком жареное мясо было втоптано в грязь. А кашу из котлов, что уцелели, люди проклятого Севки повываливали наземь уже просто так, из баловства. Потешались еще: вот местному зверью-то будет пиршество!
Кашинцы, кое-как развязываясь, потирая синяки, подтягивались к своему вождю, осрамленные, избитые, разволоченные мало не донага, и все глядели на своего князя с ожиданием, что он что-нибудь решит, что-нибудь придумает, как им быть теперь. А князь Василий — ярость остыла уже, истаяла — безнадежно махнул рукой, мол, ничего не остается, как возвращаться домой несолоно хлебавши. Живы остались, и то ладно. И произнес историческую фразу:
— С пустыми руками в Орде никто прав не бывает!
На обратном пути Илюхе доверили править тем самым возом, на котором ехали псы. Две пары кровных хортов сидели, вывалив розовые языки, и Илюхе все чудилось, собаки улыбаются ему в спину. Умные животины не испугались давешней суматохи, не стали ни скулить и прятаться, ни кидаться с лаем в драку. Только время от времени гавкали, вроде как подзадоривали, и рожи у них были такие насмешливые... морды, то есть. Можно подумать, понимали, что кто бы ни одержал верх, а доставят хвостатый бакшиш до того же места и так же будут кормить и холить, дабы не утратили подарочного вида.
Всеволод верхом подъехал к Илюхе, глянул рассеяно. Князь был сумеречен. Под глазом у него наливался чернотой самый что ни на есть пошлый синяк, так неужто с того? Все же к Илюхе он обратился очень доброжелательно:
— Ну как, Илья, не сробел по первому разу?
— Ни чуточки, княже! — бодро откликнулся тот. Он за возом прятался не от страха, а только из послушания.
Посмотрел Илюха снизу вверх на государя, и захотелось ему сказать что-нибудь ободряющее, утешить, значит. Поискал-поискал слова и пробасил, словно поседевший в боях рубака:
— А не худую добычу мы нынче взяли, верно?
Но князь помрачнел еще больше. Илюха уж струхнул, пошлет сейчас дурня куды подальше, и хорошо, коли только образно.
Всеволод теперь, утолив праведный гнев, мог признаться себе, что по справедливости-то, по лествичному счету, завещанному от Мудрого Ярослава, Тверской стол должен принадлежать именно Василию. Но после всего, что сотворил дядя! И что содеял он, Всеволод... Ныне уже неможно было уступить. Семен, Джанибек, многие иные, да вот этот же простодушный Илюха — не поймут и не простят, если он отступиться. Всеволода не оставляло неприятное ощущение, что от него самого уже мало что зависит. Что он попал в стремнину, где не хочешь утонуть — плыви, куда несет.
Всего этого князь, конечно, не стал объяснять Илюхе. Вслух он молвил иное:
— Взять-то взяли, да все впустую пропадет.
— Почему? — не понял Илья.
— Все уйдет на бакшиш. Появился новый искатель ярлыка, и даже если он сам не дойдет до Сарая, дойдут вести. Уж мурзы своего не упустят, начнут тянуть время, перерешивать решенное, пока всех не одаришь вдругорядь. А если что и удастся уберечь, не повезем мы добро обратно: и хлопотно, и опасно. Сам зрел, как легко ограбить в степи любой обоз.
— Но, это... даже?..
— Да! — жестко отрезал князь. — Много найдется... Поэтому все оставшееся серебро придется менять здесь на заемные грамоты. И убыток с этого выйдет немалый. Так что, знать, явится в Тверь великий князь да и положит зубы на полку.
— А как же...
— А вот так. Вот они, все нынешние дани, прямым ходом в Сарай катят! Иных до Петрова дня негде взять будет. Али мне заявиться к вам в Ивановку: кладите, люди добрые, кормы полной мерой, а что там у вас кто захапал, не моя забота?
— Н-нет! — Илюха в ужасе замотал головой.
— То-то и оно. А я не князь Игорь Имеется в виду Игорь Рюрикович, погибший при попытке повторно взять дань с древлян.... — устало прибавил Всеволод.
Илюха хотел было спросить, в каком уделе княжит этот Игорь, но постеснялся.
Медленно рысили притомившиеся кони. Пригорбились в седлах кмети. Псы свернулись калачиком на возу. А с неба падали, величаво кружась, крупные белые снежинки.
По первому зимнему пути Всеволод вернулся на Русь с ярлыком на Великое Тверское княжение. И только подъезжая к городу, вспомнил, что так и не купил ослика.
Семен.
По зеленым по лугам,
По лазоревым цветам
Едет новобрачный князь
С новобрачною княгиней
Ко венчанию.
Свадебная песня.
Красива ли, нет ли, была свадьба, Василиса оценить не сумела. Сердце ее леденила тоска, черней ноябрьской ночи, горчей оцета Уксуса. и желчи. И говорено, и понято умом, ан сердцу-то не прикажешь. Одна-одинешенька стояла девочка среди разнаряженной толпы. Очень спокойная, очень прямая, с гордо вскинутой головой, и очень красивая.
В рудо-желтом атласном саяне, в высоком жемчужном венце, что очень шел к ее темным волосам, окутанная невесомым, почти прозрачным шелковым платом — и иные, посмотрев на маленькую московскую княжну, впервые думали: "Невеста!". Рядом с племянницей стояли Фетинья — в вожделенном парчовом сарафане, Маня с Фосей — в одинаковых нарядах, только у одной алый, у другой голубой. И все трое жадно следили глазами все происходившее вокруг, чтоб не упустить ни малейшей детали, околдованные волшебным для каждой маленькой девочки явлением: свадьба. Малявки, что с них взять! И Миша ныне ей был не утешитель. Микулинский был в приподнятом настроении от того, что брат его всех победил, а более от того, что московская княжна, узнав новости, от души посмеялась над городом Кашиным со всеми его князьями и княжичами. Сегодня и свадьба, и Василисино к свадьбе отношение летели мимо его сознания. Он мечтал о Твери! А второй Михаил дулся. Супился, глаза отводил. Эх, не стоило над ним смеяться, да поздно жалеть о сделанном. Никому, никому не было да Василисы дела! Одинокая в толпе, смотрела она, как ее отец идет вкруг аналоя об руку с чужой женщиной.
Василиса была слишком большая, чтобы восхищаться невестой как таковой, слишком маленькая, чтобы пленяться Евпраксииной красотой. И в самый раз, чтобы разглядеть печать отчуждения на ее челе. Зачем, зачем?! Зачем ты лезешь в нашу семью, тебе ведь самой не нужно этого! Василиса с подступающей ненавистью твердила про себя: чужая! Чужая!
Тверские удельные были представлены на этой свадьбе одними подростками. Невдали от двух Михаилов стоял их двоюродный брат, Семен, тот самый, которого Всеволод (и не только он) пренебрежительно звал мелким.
Это был вялый, рыхлый, болезненного вида мальчик с вечно испуганными глазами. Сын князя Константина и Софьи Юрьевны не унаследовал ни тверской красоты, ни московской напористости. Единственное, что было в нем родового — рыжие волосы, да и те висели, как перезревшие морковки.
Сема-мелкий мало резвился и много думал. Он все видел, все понимал. Что отец ненавидел жену, живое свидетельство своего унижения, и боялся ее, но и любил — потому что в унижении том так нужно ему было хоть какое-то утешение. Что мать и любила мужа, на свой лад, и злилась на него, и вечно хотела взять верх. Всему был Сема свидетелем: и как нежничали родители, и как мать лаяла отца последними словами, и как тот срывался порой. Эх и проворно юркнул мальчик под стол, когда князь, взвизгнув на высокой ноте: "Убью, дрянь!" — вознес над головой тяжеленную скамью. Так и просидел Сема до вечера, никем не замеченный, заодно узнал, откуда берутся дети. Не удивительно, что в этом бурлении страстей родителями было не до сына. Настолько не до него, что и шлепнуть за шалость забывали порой.
А ни братика, ни сестренки Семе так и не сладилось, ни в этот раз, ни в другие. В роду Невского "многоплодны не старшие" — а себя дочь Юрия, ясное дело, относила к старшим. А может, супружеский долг потому и называется долгом, что сполнять его нужно не абы как, а как следует. Потом матери не стало, отец привел в дом мачеху, появился наконец долгожданный братишка... и Сема сделался не нужен вообще никому. И, вспомнив, как сам одиноко стоял на свадьбе своего отца, Сема протиснулся к Василисе и молча взял ее за руку.
Едва вышли из церкви — побелело в глазах. Снег буранил. Снег одновременно летел и справа налево, и слева направо, и сверху вниз и даже снизу вверх, а иные нахальные снежинки подлетали прямо к лицу. Кони, разубранные бубенцами и лентами, покрытые коврами, отфыркивались, стряхивали снег. Под ноги навалило белого — ни колесу, ни полозу. Эх, бедолажные, кто и женится в такую пору!
А княжеский терем жарко натоплен, ярко освещен, столы ломятся, вкусные запахи так и щекочут ноздри. Семен, воистину как пушинку, подхватывает молодую. Та вдруг обмирает в его руках, и Семен пугается до дрожи — ей дурно! Но нет, все в порядке, Евпраксия силится улыбнуться, и муж несет ее через порог, и ждет не дождется заветного "горько!".
Молодожену, по счастью, не подобает пить допьяна, лишь чуть-чуть пригубить сладкого фряжского Итальянского.. Но хмель разлит казался в самом воздухе, и все вокруг виделось Семену слегка размытым и невесомым.
Вяземские... Шурья, Борис с Остафием, по-первости дичились московлян, потом освоились и теперь веселились от души; великому князю подумалось не без удовлетворения: будут они у меня, будут рано или поздно.
Бояре с семьями, все великие московские роды.
Вельяминовы: тысяцкий Василий Протасьич, сыны его Василий Васильевич (уже только так зовут, несмотря на молодость), Федор — крепкий и надежный, поистине как воронец Потолочная балка., Тимоха, друг развеселый, да Юрко Грунка, самый младший, безбородый еще парень. Вельяминовы понятны и близки сердцу.
Наглый красавец Хвост в аксамитовом Драгоценная ткань, петельчатый бархат с включением площеной золотой или серебряной нити. кафтане, ну его, право слово.
Воевода Родион Нестерович, весьма немолодой, совершенно белый, прямой и строгий, немного схожий с самим князем. Такой старец — как сухая лесина, которая сломится, когда придет срок, но до того не согнется и на волос. Родиона, выходца с Волыни, на Москве уважали, но мало кто любил. За полвека он так и не стал до конца своим, сохранил и характерный говорок, и навычаи. Родион убил Акинфа Великого, убил в честном бою, но... Неизвестно, где пересеклись их дорожки (в ту пору сыновья Гаврилы Олексича еще сидели в Твери), как и из-за чего возгорелась эта вражда. Болтали, что из-за женщины, так ведь досужие языки к любому делу юбку пристегнут. Соперники встретились в бою у Переяславля, и Родион срубил врагу голову, да еще поднял на копье и поднес князю Ивану. Этой-то бессмысленной жестокости не могли понять московляне, старые бояре ворчали в бороду: "Научился там, на своей Волыни!"
Акинфычи с Родионом, встречаясь, здоровались. А куда б они делись, ныне служат одному государю, делают одно дело. Да и сами они, честно сказать, не мед с изюмом. Иван, признанный глава рода — матерый мужик, седатый, в свои годы еще воин, грузен, дороден — а все равно словно весь из углов. И сыны под стать батьке, как на подбор. Шумное, нравное семейство, но и с ними просто, если знать подход. Обиды никакой не стерпят, а за честь и ласку отплатят самой верной и ревностной службой.
Морхинины чуть попроще были норовом, чуть побольше разнились между собой. Они происходили от старшего из братьев, Ивана Гаврилыча Морхини, однако считались ниже Акинфовых. Они и выехали позже, а главное, самую малость, но уступали двоюродникам в напористости.
Андрей Иваныч Кобыла, в противоположность своему приятелю, Ивану Акинфычу, весь был округлый: внушительное круглое чрево выпирает вперед, круглая лысина розовеет на макушке, и даже голос, густой, низкий, казалось, катится, словно круглый камень. Ни с кем Андрей Кобыла не враждовал, ни с кем не ссорился, ни с кем даже не спорил взаболь, и мнение на все имел простое и здравое. Счастлив князь, у которого имеется такой вот боярин! Если б не Кобыла, куда больше было б на Москве нестроений. И у него пятеро сыновей.
А вот Мина Семену был непонятен решительно. Маленький, гладенький, румяненький, словно гриб масленок, подумаешь, создал Господь этого веселого толстячка единственно для того, чтоб на пирах балагурить. Этот Мина по слову князя Ивана собирал с Ростова дань "с бесчинством и насильем великим"... попросту грабил, честно-то сказать. Московиты прошлись тогда по Ростовской волости хуже татар, у баб серьги из ушей выдирали, Мина собственноручно повесил вниз головой седого ростовского боярина Аверкия. Верно, не снимая с лица добродушной своей улыбочки. Семен отца не осуждал, не осуждал и Мину. Однако в душе жирным плевком засело недоумение: что же за человеком надо быть...
Дмитрий Зерно, Иван Мороз, Василий Окатьевич — просто толковые бояре. А вот Нетша... седоусый рыцарь горячо втолковывал что-то Родиону, рискуя расплескать чашу, которую не выпускал из рук; странноватый говор резко выделялся из мерного шелеста общего разговора. Что рассорило его с Ливонским орденом и привело ко двору Ивана Калиты? Немец не любил распространяться об этом. Может быть, истинный рыцарь, искренне жаждавший сражаться во имя веры, не смог смотреть, как воины, отмеченные знаком креста, рубят беззащитных детей и ловят за косы плачущих женщин? Может, причиной всему были синие очи русской боярышни. А может, проще и грубее. Поссорился с кем-то, с кем не переведаешься в честном поединке, и вынужден был спасать свою голову. Кто ведает! Нетша служил московским князьям верой и правдой, хотя и пытался порой по привычке перекреститься всей пятерней. Но сыновья его, ражые русобородые молодцы, ничем не отличались от природных русичей.
Бяконтовы — это разговор особый. Старший, в миру Елевферий Точнее, Елевферий-Симеон. Первое имя приводится в его житии, второе — в Рогожском летописце и Симеоновской летописи, в некоторых списках Никоновской летописи — оба. Возможно, имя Симеон является следствием описки, так как рядом говорится о князе Симеоне. Однако известно, что в XIV веке двойные имена не были редкостью, причем не только древнерусское+христианское, как в Киевской Руси, но и два христианских. Часто имена давались по двум святым, память которых приходилось на день рождения (прямое имя) и на день крещения (крестильное). Двойное имя носил, например, тысяцкий Протасий-Вениамин, и второй из братьев Алексия, Данила-Феофан (в конце жизни, постригшись в монахи, он получил и третье — Давид), следовательно, в семье Бяконтовых это было принято. Федорович, ныне Алексий, митрополичий наместник во Владимире, сидел на почетном месте, тонкими перстами отламывал понемногу румяную корочку от пирога. Пирог, насколько Семен мог видеть, был с капустой, не большой охотник Алексий губить животину, хоть в шерсти, хоть в чешуе. Странно, как непохожи были остальные братья на старшего, причем тем боле, чем дале отстояли по возрасту. У Феофана еще можно было найти общие с Алексием черты, а уж меньшой, Александр, и отдаленно не смахивал. Был он здоровяк, воистину косая сажень в плечах (недаром прозывался Плещей Широкоплечий.), в бородище заблудиться можно, а синих глазах светилась щенячья доверчивая доброта.
Фоминские, они же братцы-Федоры, ныне были в чести. Великий князь всем троим посылал кушанья. Как-никак ближайшая родня невесте. И с чего князю Константину Юрьевичу взбрело на ум наречь трем сыновьям одинаковые имена? Большой был чудак. Федор Большой Красный действительно был и велик, и красен, рослый румяный красавец, какие особенно нравятся женщинам. Федор Средний Слепой ненамного уступал брату и ростом, и статью, но уже начал слегка расплываться, что нередко бывает с человеком, в силу немощи вынужденным вести менее деятельный образ жизни, чем хотелось бы. Видел средний Федор очень худо и редко выходил из дому без востроглазого отрока-холопа. Федор Меньшой обходился пока одним прозвищем, но великому князю уже ясно виделось, что он не из тех, кто согласен оставаться просто меньшим.
Братцы-Федоры шумели больше всех, Слепой все рвался расцеловать молодую княгиню, да сослепу не мог споймать, пока под всеобщий смех не ткнулся губами в нос Кобылихе. Боярыня уперла руки в боки, горделиво повела пышными плечами: "Эх, давненько меня парни не целовали! Ну-тко, хорошее дело не грех и повторить!".
Федор Красный, хмельной, с расстегнутым воротом, по родственном праву полез обниматься с женихом, жарко зашептал Симеону в ухо: "Ох, и завидую тебе! Ты смотри, сестру не обидь!". Вдруг, отвалившись, притопнул, звонко выкрикнул: "Эх, жги-зажигай!". И пошел, ломая плечи, по кругу.
А там уж сложилась среди молодежи удалая мужская пляска. Воронец с Тимохой от души выделывали ногами кренделя, уж такие бугаи, а мало что не летали. Дробно частили каблуками многочисленные молодые Акинфовы, такие похожие, словно щенки из одного помета, что их ни различить, ни сосчитать казалось невозможным. Почти стлался по земле кошачьи-гибкий Федор Кобылин, а его батька — то-то бес в ребро! — приплясывал тут же, задорно колыхая брюхом. Но куда они и делись все, стоило появиться Красному.
Он вышел, покачиваясь, словно бы с ленцой, словно бы неохотно, и вдруг завертелся волчком... Федор не танцевал — он точно жизнь проживал. Летел, сворачивался ужом, взлетал едва не под стропила, и вновь стремительно несся по кругу, раскинув руки, будто желая обнять весь мир. Остальные отодвигались помаленьку — куда им и равняться было с таким плясуном! И в это очищенное пространство все с той же ленивой повадкой вплыл Босоволков.
Сорокалетний Хвост, право, ни в чем не уступал молодому Фоминскому. Гости и есть, и пить перестали, любуясь состязанием. Двое мужчин кружили, вились, словно не в пляске, а странной безоружной битве, и теснили один другого, и отступали, поддаваясь напору. Федор всего себя отдавал пылающей пляске, и его крупное, красивое лицо вторило каждому движенью, он неким вдохновенным наитием угадывал движенья соперника, он весь был в упоении боя, словно бы ничего иного не существовало для него в этот миг. А с лица Хвоста, напротив, не сходила высокомерная усмешка; он был как хладнокровный опытный боец, знающий свою силу и позволяющий миру любоваться ей, знающий, что в любой миг сделает с противником все, что захочет, и все оттягивающий этот миг ради удовольствия боя. Князю подумалось вдруг: неужто меж Босоволковых с Фоминскими есть некие неизвестные ему счеты? Федор летел. Хвост скользил. И даже, распластавшись вприсядку, взирал сверху вниз.
Все уже только смотрели. Мало кто бессознательно приплясывал на месте. Федор Средний, к примеру. Со свадьбы, известное дело, никто тверезым не уходит. Частью спьяну, частью сослепу, беднягу не туда повело... и Средний врезался прямо в брата. Шлепнулся сам, на него рухнул Красный, на того, вылетев с крутого разворота, Хвост. А Тимоха Вельяминов, широко раскинув руки, накрыл кучу сверху.
Евпраксия, сидя рядом с мужем, заворожено следила за пляской, забыв руку в Семеновой ладони. Увидев сотворившееся, вскинулась было, но князь мягко удержал ее:
— Не стоит.
— Но... Федя... — молодая княгиня обернула к мужу встревоженное лицо. — Он же не видит... нужно помочь...
— Тимофей поможет. Не заботься, ладушка, Тимохе облако в руки дай — пронесет.
На место быстро разобранной, честному люду на потеху, свалки чинно выплыли княжны-Ивановны с шелковыми платочками в руках, на три голоса запели величальную братцу и его молодой княгинюшке. Иные из стариков даже прослезились, слушая. А потом княгиня Ульяна увела дочерей спать, поскольку свадьба заведенным порядком катилась к тому часу, когда гости напьются и учнут петь охальные припевки. Она собиралась забрать и внучку, однако не нашла.
А Василиса в это время, устроившись в укромном уголке, оживленно обсуждала с Остафием Федоровичем вопрос, откуда есть пошло название Вязьма.
Снег к ночи прекратился. Через мелкий переплет окна виднелось близкое, пухлое, странно подсвеченное небо, похожее на вспененный розовый жемчуг.
Все наконец было позади, и провожание молодых до холодной клети, где приготовлена постель на двадцати одном ржаном снопе, и осыпание зерном и хмелем, и разувание новобрачной мужа, золотые корабленники в правом сапоге и плеть за голенищем левого — упаси Бог схватиться не за тот, испортишь всю будущую семейную жизнь! Все наконец позади...
Евпраксия сидела, не поднимая глаз, белыми пальчиками сосредоточенно разглаживала одеяло, а мех, пригнувшись было, вновь упрямо вставал торчком. А уж бледная... жемчужные нити, свисавшие вдоль лица, и то казались розовее щек. Как будто из той княжны, что, мило зардевшись, выглядывала из возка, некая злобная нежить разом выпила всю кровь... и никогда ей уже не залиться румянцем, не улыбнуться, до скончанья времен лишь немо творить свой бессмысленный труд.
Семен, торопясь, одну от другой, принялся зажигать свечи. Теплые колышущиеся огоньки развеяли наваждение, молодая княгиня уже не казалась бледной тенью, просто очень-очень стыдливой девушкой. Семен — сердце наполнилось неловкой нежностью — подсел поближе, спросил:
— Может, позвать служанок? Помогли бы раздеться?
Он отнюдь не желал ни напугать, ни оскорбить ее поспешностью.
— А... да... то есть нет...
В неправдоподобно огромных глазах стояли слезы. Евпраксия, сама не замечая, все отодвигалась по постели, словно не венчанный муж был перед ней, а злой татарин. Жалобно всхлипнула:
— Не надо... пожалуйста, не надо...
И вдруг, вскочив, резко отмотнула головой, так, что жемчужная поднизь хлестнула по лицу. Выкрикнула:
— Я не хочу! Не хочу и не буду!
Семен опешил. Пришлось напомнить себе, что это совсем молодая девушка, и еще не освоилась со своим новым, замужним положением, и, верно, наслушалась бабьих врак про отвратительных грубых мужиков, которым только одного и надо...
— Ну хорошо... ладушка... — только и придумал он сказать.
— Не буду! — твердо повторила княгиня, почти с угрозой. Ее лицо сделалось вдруг некрасивым, как у злой белки.
— Совсем? — на всякий случай уточнил муж.
— Совсем!
— Ну хорошо, — вновь проговорил Семен. Вся не пригодившаяся нежность оборотилась досадой. — Спи тогда. Да повались скорей, застудишься, не топлено же! Я отвернусь.
Выполняя обещание, он отвернулся и стал стаскивать постель. Одеяла были, как он привык, каждому свое, а вот подушки какой-то разумник, желая угодить молодоженам, положил пышные, лебяжьего пуха. Семен со злостью пообещал себе утром узнать, кто из слуг готовил опочивальню, и наказать. Бездумное старание хуже нерадения! В его собственной изложнице изголовье было выверено до перышка.
Кое-как устроившись на лавке, великий князь проворочался полночи, с трудом уснул и видел во сне черт знает что. Когда на рассвете загремели об стену горшками, будя молодых, он встал замерзший, невыспавшийся и раздраженный; шея, как и следовало ожидать, затекла и полдня потом болела. Так что Семен почти не врал, когда вечером сослался на нездоровье и отправился спать к себе.
Ульяния. Лучик на снегу.
Илюха в родную Ивановку возвращался гоголем. В сияющей броне под распахнутым, несмотря на мороз, дорогим опашнем, при оружии, с заводным конем в поводу (забрал вполне отживевшего Гнедка), с тугой калитой у пояса и горой подарков в тороках. Юные ивановцы, лепившие снежную бабу у околицы, только варежки поразевали, не враз и признали суседа. Матушка выскочила из избы, в сбитом набок повойнике, не вспомнив накинуть тулуп, и смеялась, и плакала, обнимала, целовала вновь обретенного сына, прижимала к сердцу, не чуя холода от заледеневшей стали. И Илюха, украдкой смаргивая неприличные воину слезы, пробасил:
— Я ныне, мать, токмо повидаться! Меня в дружину берет... — Илюха выдержал паузу и провозгласил, — Великий князь Тверской Всеволод Александрович!
Ввечеру устроили и пир по чести, на всю деревню, из того, что собрали после кашинского разорения. И тут уж никто не помешал опружить добрую чару герою, по молодости лет еще думавшему, что в выпивке есть что-то занимательное.
Илюха восседал в красном углу, как именинник, щепотью вытаскивал из мисы квашеную капусту, кисленькую, с клюковкой, как одна матушка умела делать, и, щедро привирая, расписывал подробности победы над кашинским злодеем. И очень удивился бы, если б ему сказали, что истинный подвиг совершил он вовсе не в этой бестолковой драке.
Молодая московская княгиня постепенно обвыкалась в новой семье. Уж не бледнела каждую минуту, разговаривала без смущения, пыталась и в хозяйственные дела вникать. А как же! Все к ней были приветливы, свекровь — добрее некуда, и даже падчерица старалась не выказать неприязни.
Поутру (завтракали обычно своей семьей) Василиса учтиво говорила: "Будь здрава, Евпраксия Федоровна", — без интереса ковыряла ложкой толокняную кашу, поднималась из-за стола, и больше до обеда ее никто не видел. За обеденной трапезой почасту бывали гости, из бояр и духовных. Василиса с гораздо большей охотой ковыряла двузубой вилкой разварного судака и исчезала снова. У княжны появилась новая затея — составлять летопись Московского государства с древнейших времен и до нынешних. Для сего она выпросила у Алексия красивой александрийской бумаги Бумага вошла в употребление как раз в это время. и киновари. Растроганный митрополичий наместник обещал прислать еще и красок. Конечно, она могла бы попросту пойти и купить все потребное, отец давал серебра на расходы. Однако по части доставания Василиса Семеновна была истинная внучка Калиты.
Ночевали князь и княгиня в разных покоях, тем более что шел пост, когда благочестивым супругам подобает спать розно. Семен хотел, чтоб жена освоилась, привыкла к нему, что ли... А там, глядишь, и Рождество — праздник тихий, нежный, когда сердца так и тянутся друг к другу с ласкою. А на развеселые Святки и бабки с дедками молодеют, не прочь внукам подарить дядюшку али тетушку. Уж новобрачным-то сам бог велит!
И что же? Наступил Сочельник. Редкие снежинки тихо опускались с небес, точно ангелы незримо кружили над Москвой, роняя пушинки с крыл. И по-особому проникновенно звучали привычные слова молитвы, и даже некрещеные татары, что вылезли, любопытства ради, поглазеть на крестный ход, ощущали в сердце непривычное умиление в эту сказочную ночь чужого праздника.
Все было, как подобает. Детишки ходили со звездой, выпевали тоненькими голосами поздравление хозяину и хозяйке и всему честному семейству: "...а ма-а-ненькии детуськи в дому, сьто оладуськи в ми-иду!". Княгини щедро одаряли славщиков заедками, маленькие княжны и сами ходили, вернулись с полной корзинкой пряников да орехов.
Евпраксия тоже не отказалась прокатиться на тройке с бубенцами, на крутых поворотах счастливо взвизгивала и хваталась за мужа. А едва закрылись двери опочивальни, оборотила к супругу недоуменно-гневный взор, словно татя застала у клети. Семен вздохнул, отворотился к стенке и повыше натянул одеяло.
Ох, не такова оказалась княжья служба, как представлялось Илюхе. Ни тебе битв, ни тебе приключений, зато во всякий час, во всякую погоду выходи в дозор. В перерывах гоняют до седьмого пота, то в полном вооружении, а то и без всего, в одних рубахах по морозу — воину и это потребно! А в оставшееся время княжих детских посылали расчищать двор. Снегу в э тот год выпало — словно Господь запасал для всей Руси, да на одну Тверь и вывалил. Оно, конечно, подцепить широкой деревянной лопатой играющую искорками белую глыбу даже и весело, но...
Зато кормили на княжем дворе отменно, и одёжу выдали добротную, и девки на воинов поглядывали как-то по особому. Одна беда — коренные тверичи, служившие еще князю Константину, не слишком-то ладили с новоприбывшими холмскими. Один так прямо и заявил, дескать, ваша лапотная Ивановка как придет, так и уйдет, а мы здесь были и будем. Илюха хотел ответить, что Ивановка своему князю верна, как честная жена, а Тверь ваша поддастся, кто ни явится, а уж какие сапоги прежний князь своим людям оставил, так давно пора на добрые лапти сменять. Однако все эти мысли так и не сложились в слова, зато рука сама собой сложилась в кулак... Никак не мог Илюха стерпеть обиды родной Ивановке!
Старшие, ясно, немедля разняли драчунов, а ввечеру они уже обнимались и пили мировую. Но до князя дело все-таки дошло. Всеволод даже не бранился, кинул укоряющий взгляд: и без того непросто, а ты еще тут...И Илюхе немедленно захотелось умалиться со стыда меньше макового зернышка и закатиться в самую дальнюю щелку.
Больше всего Илюха любил нести сторожу на вышке. Запахнись поплотней в тулуп, чтоб не продуло, да знай поглядывай во все стороны. Вид открывался такой, что дух захватывало, вся Тверь-матушка как на ладони. Время от времени он бросал любопытный взгляд вниз. Младшая княжна с девкой-холопкой чегой-то там возились в снегу, бабу, что ль, лепили, под ногами у них вился рыжий котенок. Дозорный вновь перевел взгляд вдаль, зорко высматривая, нет ли в городе какого непорядка. Он не сразу обратил внимание на голос Ульяницы, звавшей:
— Лучик, Лучик!
И, не дозвавшись:
— Воин! Эй, воин, оборотись!
Девочка, задрав головенку и сложив ладошки рупором, требовательно вопросила:
— Где Лучик? Видишь его?
Котенка внизу, и впрямь, уже не было. Илюха огляделся.
— Вон он, над гульбищем на крыше.
— Сними его, воин, — распорядилась княжна.
Илюха с сомнением посмотрел вниз. Невесть как и забрался, такой-то маленький. Он перегнулся через перила, примеряясь. Котенок пугливо метнулся, на миг пропал с глаз и тотчас обнаружился, уже на верхней крыше.
— Лучик! — ойкнула внизу Ульяница.
Котенок жалко пискнул в ответ.
— Лучик, миленький! Спаси его! — девочка внизу чуть не плакала, с испугу забыв приказывать. — Спаси Лучика, пожалуйста!
Девка — Лушка ее звали, вспомнил Илья — вторила госпоже. А Лучик сжался в комочек и тоненько заплакал, как только может застрявший на крыше котенок.
Илюха, опасливо цепляясь за каждый выступ, ступил на крышу. Нога сразу скользнула по скату — черепицу покрывал слой наледи. Пришлось опуститься на четвереньки.
— Лучик, Лучик... — позвал Илюха.
Лучик плакал все жалобнее. По чуть-чуть, шажочек за шажочком, Илюха подползал все ближе.
— Лучик... иди сюда, мой хороший...
Рыжий малыш был совсем рядом, Илюха ясно видел разинутый ротик, крохотные острые зубки.
— Ну иди же сюда...
Илюха протянул уже руку. Котенок с шипением отскочил. Парень невольно проследил глазами... узрел обрезы деревьев и вцепился в крышу похолодевшими пальцами. Вмиг противно закружилась голова. От деревьев видны был одни верхушечки.
— Лучик, Лучик... тебя же спасают, зараза ты мелкая...
Лучик осип уже от воплей, оскальзывался всеми четырьмя лапками, но в руки упрямо не давался. Человек подползал... котенок отскакивал.
— Ну стой же... Лучик...
Илья выбросил руку, и достал, и ухватил! И несколько рыжих волосков осталось в пальцах. Зажмурился, с ужасом ожидая слабого шлепка. С такой высоты и кошке не приземлиться на четыре лапы! Но жданный звук оказался совсем иным. Илюха осторожно свесился с края... и рванул обратно, враз забыв обо всех опасностях скользкой крыши.
Котенок не шмякнулся оземь. Княжна каким-то чудом изловчилась поймать его, не удержалась на ногах, ее саму поймала Лушка... все трое кучей грохнулись в снег и теперь не могли подняться. Илюха, сам не помня как, птицей слетел по крышам и лестницам.
Лучик был жив и невережен, по своему кошачьему навычаю. Ульяница прижимала любимца к сердцу, шептала ему ласковые слова и что-то пихала в ротик. Девочка, видимо, тоже не пострадала. А вот Лушка, принявшая весь удар, стонала и никак не могла встать. Илюха скорей протянул ей руку, девушка уцепилась, приподнялась было и, охнув, снова осела на снег.
— Ох... плечо, — она взглянула на Илюху так жалобно, так беспомощно. — Должно, вывихнула...
А тот, словно впервые, увидел ее лицо, смешные веснушки, пушистую рыжую косу, как лисий хвост... Возможно, кто-нибудь другой сказал бы "растрепанную", только не Илюха. Сердце его вдруг стеснило непонятное чувство...
— Сейчас, сейчас... — бестолково и неловко шептал парень, — на руках отнесу...
В этот миг про него вспомнила Ульяница.
— Встань, воин, — царственно молвила Тверская княжна. — Я благодарна тебе, жалую... — и тут-то обнаружила, что она маленькая девочка, и ничего, чем можно жаловать, у нее нет. Но, не растерявшись, запустила руку в торбочку, висевшую у пояса, из которой доставала лакомство для Лучика, и всыпала в ладонь Илье горсть изюму.
Парень растеряно воззрился на коричневые ягоды. А тут, наконец, привлеченная шумом, набежала челядь, охая и восклицая, унесли драгоценного Лучика — отпаивать сливками, увели княжну — успокаивать, уволокли Лушку — видимо, лечить. Илюха еще крикнул вслед:
— Осторожнее, плечо!
Но вряд ли хоть кто-то обратил на это внимание.
Вечером в молодечной сменившиеся детские хлебали огненные щи. Князь Всеволод взошел неожиданно, оглядел свою дружину. Мужики завозились, освобождая место на лавке, вмиг явились миса и чистая ложка. Всеволод отрицательно качнул головой, отломив ржаную корочку, зацепил из кринки густой сметаны. Покивал, одобряя снедь. Усмехаясь в усы, отнесся к Илюхе:
— Ты, значит, и есть спаситель котят?
Парень почувствовал, что заливается краской.
— А если бы, пока ты по крышам ползал, — продолжал князь ласково и даже шутливо, — ворог подошел ко граду? Или пожар где возгорелся, а? Ну да ладно, — перебил Всеволод сам себя, — не оставаться же доброму делу без награды, — и шмякнул в руки Илюхе здоровенный пряник.
Илюха из Ивановки в этот день навсегда зарекся спасать котов.
Семен. Запоздалые слезы — сухая трава.
В феврале, сечене-свадебнике, на Москве, по очереди, свершились еще два княжеских брака.
В преддверии торжеств в княжий терем были приглашены купцы со свои товаром. Женщины, поминутно ахая, увлеченно перебирали драгоценности. Княгини купили себе, кому что приглянулось, княжнам-Ивановнам подобрали соответствующие их возрасту украшения, Семен, поразмыслив, тоже взял для себя тяжелую золотую цепь. И тут продавец достал необычное ожерелье. В крупные звенья золотой цепи вправлены были изумительные прозрачные медоцветные янтари, а между ними, на тоненьких, словно паутинки, цепочках, привешены были другие, столь же великолепные, но темнее, и в каждом, посмотрев на свет, можно было узреть застывшую мошку.
Евпраксия ахнула от восторга и немедленно примерила ожерелье. Но Василиса, заявив: "Тебе нейдет!" — решительно завладела драгоценностью. Княжна так и эдак вертелась перед серебряным зеркальцем, и, наконец, оборотившись к отцу, воскликнула:
— Тату, купи мне!
Из того, что дочь при посторонних обратилась к нему с глупым детским словечком, да к тому же забыла прибавить "пожалуйста", яснело: купить необходимо. Василиса сдержано относилась к нарядам и украшениям, Семен даже тревожился, что в подрастающей дочери слишком мало женственного. Теперь же она, едва ли не в первые, восхищалась не самим ожерельем, а собой в ожерелье. Он без спору взялся за калиту.
— Но как же... — начала было княгиня.
Семен перевел взгляд на жену, словно бы удивляясь, при чем она здесь вообще. Отмолвил:
— Василисе больше идет.
Действительно, на белой шейке княгине янтари висели мертво, а у темненькой Василисы заиграли.
— Такие дорогие вещи не для маленьких девочек! — возразила Евпраксия.
— Маленькие девочки со временем становятся взрослыми женщинами! — не уступила ей падчерица. Последнее слово она выговорила столь язвительно, с пониманием его истинного значения, что любая другая маленькая девочка на ее месте немедленно схлопотала бы по губам, все равно, от мачехи или родной матери.
Княгиня, с мгновенным прозрением, вскинулась — и сдержала гневные слова. Права была несносная девчонка, не имела она, Евпраксия, никакого права требовать. Василиса утвердилась в своих подозрениях. А Семен решил было наедине строго внушить Василисе, что происходящее между взрослыми детей не касается. Но потом передумал. Не обижать же родную дочь из-за мнимой жены.
На свадьбу Звенигородского князя, среди прочим вятших мужей, приглашены были и Босоволковы. Иван не разделял неприязни старшего брата, напротив, уважал Алексея Петровича как сильного и уверенного в себе мужчину, а перед Васей и вовсе чувствовал себя виноватым. Поэтому он ощутил смутное и стыдное облегчение, когда старший Хвост явился один.
— На сына не гневайся, княже. Говорит, недужен — промолвил Алексей Петрович, отдав уставный поклон. — Ну да ничего, оправится! — и подмигнул Ивану, мол, оба ведаем, отчего приключилась эта болезнь, и относимся с пониманием.
То, что хоть старший Босоволков к нему вражды не питает, Ивана несколько утешило.
Свадьба князя Серпуховского прошла лучше некуда. Жених с невестой, впервые увидевшие друг друга, выбор старших вполне одобрили и радостно принялись целоваться, всякий раз очень удивляясь, что гостям так быстро надоедает кричать "Горько!".
Зима повернулась на весну. Звоном бубенцов, ароматом блинов прокатилась по Москве разгульная Масленица. Две седьмицы стар и мал веселились вовсю, рядились, кто во что горазд. Когда на княжий двор во главе шумной ватаги ввалилось нечто огромное, шаровидное, увенчанное берестяной лошадиной головой, тут уж не устояла и Василиса. Пискнула: "Можно?" — и, не дожидаясь ответа, припустила за ряжеными, волоча по снегу полы вывернутой наизнанку отцовой медвежьей шубы. Княгиня Ульяна крикнула вдогон:
— Андрей Иваныч, за дитём присматривай!
Нет, не просто так различаются имена городов. Есть Владимир, Ростов, Ярославль, Смоленск. А есть Коломна, Вязьма, Рязань. Тверь. Москва. Тверь подобна статной боярышне, которая и в рубище смотрится гордой красавицей. Не то Москва. Москва — крепкая, грубоватая на погляд женка; к празднику нарядится, нарумянится — глаз будет не отвести, только некогда ей рядится за трудами. Она не боится никакой работы, она за все возьмется и все выдюжит, она кажется соседкам наглой и склочной, ибо не терпит ленивых неумех и не считает за грех прибрать к рукам то, что пропадает у них без пользы. Она когда-нибудь зарвется и нарвется на беду, но со злым упорством подымется вновь, вновь будет рожать детей и отстраивать свой сожженный дом. И хозяин ей нужен такой же, сильный, и упрямый, и злой к труду, хозяин, которого она примет по божьей воле, но слушать будет лишь по любви, такой, который сам будет любить ее всем сердцем и уважать неложно. Не случайно не пришлось граду впору старинное название Москов. Москва своему князю была как жена мужу.
А вот Новгород, несмотря на свое мужское имя, был женственен, пленительно и раздражающе женственен в своей вечной прихотливой непоследовательности. Новгород был гордой и властной, богатой, капризной красавицей, которой князь нужен был не супругом — слугой, и лишь изредка — любовником. Сами новгородцы, подсознательно ощущая это, по имени главного храма именовали свой город Святой Софией. И эта София легла к ногам Гордого князя.
Однако чего ему стоил этот, главный в жизни, триумф... Во время похода он еще держался — на злости, на гордости, на стиснутых зубах. А когда все было кончено, удалился в свой шатер и там рухнул, насквозь пронзенный болью. Хребет, день за днем добросовестно тащивший на себе два пуда железа, взбунтовался. В столицу торжествующего победителя приволокли, как куль с зерном. Князь две седьмицы лежал пластом; боль расползлась до макушки и до копчика.
Но, право, это того стоило! И дело было даже не в "царевом запросе", не в судьбе Семеновых княжнеборцев Лиц, взимающих дань ("бор") в пользу князя. Великокняжеские наместники, посланные собирать дань в Торжке, были захвачены пришедшими на помощь Торжку новгородцами, что и послужило поводом к войне.. Господин Великий Новгород, самый русский из всех русских городов, исток земли, гнездо Рюриковичей, не просто не хотел склониться пред великокняжеской властью. Он желал жить отдельно. Не от него, Симеона — от всей Руси. И эту гордыню следовало сломить.
Давно не собирали на Руси такого войска. Все князья, бывшие под рукой Симеона, выступили в поход под стягом великого князя. И он — воистину великий, воистину Гордый. В черненых доспехах, в алом корзне, падающем за спиной тяжелыми складками, вознесенный над слитными рядами окольчуженых дружин. Он был красив и грозен, и очень похож на своего великого прадеда; он казался неким громовержцем, готовым одним мановением руки обрушить на непокорные головы эту стальную грозу. И новгородцы дрогнули. Без боя, от единого зрелища воплощенной Власти, от осознания того, что не просто очередной князь в очередной раз пугает вольный город — что эта неисчислимая рать действительно будет биться насмерть.
Они согласились на все. Великий князь потребовал, чтобы новгородские послы просили о мире босыми и на коленях. Они исполнили и это.
Симеон поныне помнил мельчайшие подробности этого дня. Колючий ветер дергал бороды. Посадник, грузно опускаясь на колени, выронил платок, и белая тряпица все трепыхалась в истоптанном до коричневы снегу, словно примятая бабочка, трепыхалась и не могла улететь. А в сердце Симеона ширилось торжество. Он возмог! Не оружием, не грубой силой, единственно властью, своей непреклонной волей он смирил эту гордую, изменчивую и одновременно непреклонную, эту сильную — о да, сильную! — эту заносчивую и прекрасную Софию. Он покорил ее. Он просто взял ее и сделал все, что пожелал.
А вот с собственной венчанной женой — не смог. Ничего он не смог противопоставить бессмысленной, ни на чем не основанной прихоти глупой бабы. Он, властитель Руси, не умел получить того, что самый распоследний никчемушный мужичонка имеет от своей зачуханной женки.
Положение становилось все более нелепым и унизительным. Ночь за ночью Семен неизменно оставался ни с чем. И постепенно он с ужасом начал догадываться, что евпраксиино "совсем" не было пустым звуком. Он по-всякому пытался, и с лаской подходил, и подарками засыпал жену, и уговаривал, и обижался, не разговаривал по нескольку дней — все втуне. Евпраксия была к нему холоднее, чем дева Феврония к охальнику с ладьи. Та хотя бы разговаривала. Словом, Семен использовал всё, кроме одного, последнего, средства. И порой, видя рядом с собой эту красивую, желанную женщину, свою, венчанную, перед богом и людьми ему отданную — руку протяни и возьми — и недоступную, словно обитательница потустороннего мира, глядя в эти манящие, дивные, холодные и бесстыжие глаза, он чувствовал, как поднимается в нем некое темное желание... Тогда, закусив ус, он поспешно уходил прочь.
Семен, понятно, слыхал, что некоторые мужья у жен согласия и не спрашивают. Да мало ли что бывает на свете! В их семье никогда не бывало никакой грубости. Отец с матерью жили в добром согласии, и даже бранились как-то бережно, не доводя упреков до оскорблений. Так же и с Ульяной, так же и сам Семен жил с Айгустой, только так, казалось ему, и должно. Разве не для того и даровал Господь мужчине телесную силу, чтобы он защищал и оберегал свою семью? Разве не грех злоупотреблять этой силой? Коли женщина слабее, как можно поднять на нее руку? Да не на какую постороннюю, на собственную жену, которую клялся любить и беречь? Сама эта мысль казалась дикой. Семен в такую минуту испытывал отвращение к самому себе и нечто, близкое к ненависти — к той, что доводила его до этого.
А Евпраксия очень старалась быть хорошей женой. Добросовестно готовясь к замужеству, она выслушала и приняла к сведению все извечные бабьи мудрости, как-то: "муж голова, а жена шея", "путь к сердцу мужчины лежит через желудок", "мужчина любит глазами", "мужчины — те же малые дети" и иные им подобные, рисующие мужчин недалекими, самовлюбленными, безалаберными, прожорливыми, ленивыми, не способными ни сдерживать свои желания, ни разгадать самую простую женскую уловку, и главный жизненный интерес находящими в пиве. Словом, существами столь примитивными, что у всякой здравомыслящей женщины неизбежно должен был родиться вопрос: да на кой они сдались?
Увы, добрые семена падали на дурную почву. Евпраксия, отказавшись выполнять Самое Главное Правило, остальные претворяла в жизнь с удвоенным рвением, чем только раздражала супруга.
В этот день великий князь, замотанный делами, к выти Трапезе. добрался едва не к полуночи, когда остальные давно отъели и уже почивали. На ужин был тушеный заяц, начиненный рябцами, в сливочной подливе с тремя видами грибов, посыпанный орехами и зеленью. Семен сидел и пялился в тарелку, не зная, с какого боку подцепить это неоднократно остывшее и подогретое великолепие. Княгиня сама прислуживала мужу за столом, едва уловимым движениям бровей показывая челяди подать то, убрать это, и все пыталась подлить меду, хотя Семен едва пригубил из чарки; ее белые тонкие руки мотыльками порхали над столом.
Пока князь обгрызал заячье ребрышко, Евпраксия подсела рядом, заботно выспрашивала о делах. Семен бурчал в ответ нечто невразумительное. Ему не хотелось говорить, оттого, что все слишком тягостно и запутано, а больше оттого, что все рано не услышишь толкового совета, одно надоедливое: "Ты такой умный (изредка бывало — сильный), ты все возможешь!". Когда, насытившись, он отодвинул тарель, княгиня подняла на мужа ждущие очи:
— Вкусно ли, ладо? Сама готовила.
— Очень, — ответил Семен. Он был хорошо воспитан. Но еще он был честен.
— Хотя, коли б кусок мяса побольше да зажарить получше — так ничего больше и не надо.
А еще хозяйственен:
— Не стоит ежеден подавать такие яства. И расточительно, да и не к чему.
Евпраксия воскликнула:
— Но ведь вкусно же?!
На лице ее начало проступать обиженное и недоуменное выражение: что не так, почему не стоит?
Это подтолкнуло Семена на ворчливое замечание:
— Чревоугодие — смертный грех, если ты не запамятовала.
— Я так хотела тебе угодить!
Княгиня в отчаянии всплеснула руками. Взметнулись шелковые крылья, ложки дождем посыпались со стола. Пораженный несоответствием этот трагического жеста пустяковому, по сути, предмету, Семен возразил, возможно, чересчур резко:
— Я предпочел бы другое угождение!
Евпраксия, позабыв все свои правила, расплакалась и выбежала из трапезной.
А потом вернулись кошмары.
Симеон проснулся в поту. Пересохшее горло скрутило судорогой. Сердце бухало молотом, отдаваясь в виски: "Это-сон-это-сон". Он лежал, постепенно опоминаясь, повторяя про себя: "Это только сон!".
— Семен, ты чего? — Евпраксия приподнялась на локте. Сплетенная на ночь коса свесилась, как веревка с колодезного ворота. — Тебе худо?
Семен, не отвечая, поднялся, ощупью нашел кувшин. Он пил, но вода бесполезно скатывалась в глотку, не освежая сухого рта.
— Ты так страшно кричал... Вот так: "Саша! Саша!".
Встревоженная Евпраксия следила глазами за мужем. Она села на постели, не забыв подтянуть одеяло повыше. Требовательно вопросила:
— Кто такая эта Саша? Семен! — Евпраксия застыла, пораженная ужасной догадкой. — Это... Это Саша? Иванова?! Жена твоего брата?!!!
Семен повернулся на голос, с усилием соображая: зачем она здесь? Причем она? Вспомнив, едва не рассмеялся. Ревнует! От супружеских обязанностей отказывается, а права заявила сразу!
— Семен! Это так?
Живого, Симеону никогда не приходило в голову звать этого человека ласковым именем. Он был много старше, и он был враг, опасный и непримиримый. Но в мучительных снах он представлялся Симеону беззащитным и жалимым, тем, кого он должен спасти, и он бежал, выбиваясь из сил, и знал — не спасет, не добежит.
— Семен!
И он решился. Отчетливо, раздельно, прямо в это белеющее в темноте визгливое пятно:
— Саша — это князь Александр Михайлович Тверской, которого шесть лет назад я убил в Орде.
Евпраксия ойкнула. Судорожным жестом плотнее запахнула одеяло, словно вмиг замерзла или хотела загородиться куском меха, как щитом.
— Но... — и страшась, и не веря. — Это же не ты! Я помню, я слышала...
— Не я, — подтвердил Симеон. — Я был там и ничего не сделал, чтобы помешать.
— Ты, верно, и не мог!
— Не мог. Я все равно не спас бы Александра, но погубил бы и себя, и отца.
— Вот видишь! Ты не виноват, это все твой отец.
— Отец был вынужден защищаться.
— Значит, Александр сам и виноват во всем.
— Разве он мог не мстить за брата, за отца, за свою разоренную землю?
— Тогда этот, как его... Юрий, вот! Который все начал.
— А что Юрий? Сам по себе он, что ли? Большинство бояр... да что бояре, вся земля! Все соратники князя Даниила трудились, отстраивали город, собирали землю по клочку, по сельцу — по деревеньке, валили лес и расчищали пашни. А главное — люди шли сюда, на Москву, и великие бояре, и смерды, все шли сюда, и их звали, их принимали, все, понимаешь? Все — не ради выгоды сего дня, а соединить свою судьбу с судьбой сей земли, ища лучшей доли не единственно себе, но земле, коей сами становились неразрывной частью, понимаешь? Что такое была Москва — горстка избенок среди чащобы. Они сотворили прекрасный и могучий град, достойный великокняжеской власти. И как им было смириться с тем, что из-за нелепой случайности их труд пропадет втуне? Старый хрыч сколько лет на ладан дышал да ядом пукал, ан проскрипел, пережил малясь нашего Данил Саныча — ну так что с того, что ж нам, великого княжения навек лишиться? Это мне не отец, не дядя, не кто из бояр сказал — посадский мужик некий. Совершенно трезвый, заметь. Я тогда младше Василисы был, и мне, княжичу, говорили мужики — "нам". Нам, земле!
— Тем более! — обрадовано подхватила Евпраксия. — Земля сама!
— В княжеских преступлениях земля виновна быть не может.
— Тогда вообще никто. Стечение обстоятельств. Судьба!
— Никакой судьбы не бывает! — убежденно заявил Семен.
Михаил. Наследие.
Едва Александровичи разъехались по своим уделам, так сразу принялись ходить друг к другу в гости. Как дети малые, право слово! Всякий видал, как девчонки рассядутся по углам двора, шагах в десяти друг от друга, пирогов налепят из глины да песка, и целый день в гостей играют, ты ко мне, я к тебе, кланяются, просят хлеба-соли откушать, благодарят за угощение, все как взаправду. А с иной стороны глянуть, дети и есть. Михайле тринадцать лет всего, и что с того, что князь, рад-радешенек, что сестренки заехали навестить, самолично отправился провожать в обратный путь, все побольше побыть вместе. Знамо дело, соскучился! Сам Илюха, даром что взрослый мужик, воин, а стосковаться по матушке успел. Родня, чай! Ну да ничего, может, наградит князь Всеволод за добрую службу, даст отпуску хоть несколько деньков.
Лес, скинувший зимнюю перламутровую дымку, стоял весь сквозистый. Снежок на деревьях подтаял было и вновь смерзся, но сквозь прозрачную ледяную корочку видно было, как потемнели ветки, как где-то в неведомых глубинах начинают свой ток весенние соки.
Чудо — денек, жисть — любота! Михаил, веселый, румяный с мороза и солнца, горячил коня. Крытая переливчатым ярко-зеленым бархатом шуба горела на снегу, словно самоцвет-изумруд. Маша, укутанная в пышный лисий мех, высунувшись из возка, вела с братом негромкую беседу. А Ульянице не сиделось за стенками да под медведной, она пожелала ехать верхом и немедля согнала с коня ближайшего кметя. Тот только вздохнул да сплел руки ступенькой. Нравна была меньшая княжна, никто ей перечить не смей. Ульяница утвердилась в седле, хоть стремена и были длинноваты, уверенной рукой разобрала поводья. Рыжий котейка проворно вскарабкался по сапожку, уселся впереди хозяйки. Лучик за зиму возрос, на изюмчике-то.
— Ну чисто монголка! — подзадорил Михаил сестру. — Бортэ-хатунь Любимая жена Чингис-хана.!
Та, звонко рассмеявшись, погнала коня вскачь.
Из чащи выпорхнула сорока, с возмущенным стрекотом пролетела над головами.
— Кому весть несешь, расписная? — усмехнулся вслед птице десятник.
— Да кабы не нам, Осипыч, — обеспокоено заметил Илюха.
— Чегой-то?
— Вспугнул ее кто-то. Разведать бы.
— Да полно. Поди, сохатый ломится.
— Верней всего. А все ж постеречься не грех.
— О чем речь? — князь подъехал к спорщикам.
Илюха пояснил.
— Пужлива стала молодежь! — посетовал князю Осипыч. Однако понимания не встретил.
— Верно, Илюха, судишь, разведать след, — Михаил глянул на парня заботно и лукаво. — Тебе в навороп В разведку. и идти.
Когда он вдругорядь провалился по пояс в сугроб, а с потревоженного куста снег ухнул прямо за шиворот, Илья разбранил себя последними словами. Чего ввязался, какие такие воры-лиходеи. Дружинник отвел очередную ветку и замер, не веря своим глазам. Между деревьями затаились вооруженные люди. Трое... пятеро... Илюха бросил считать. У каждого на плечах накинуто было белое полотно, и неведомые воины уже в нескольких шагах сливались с заснеженным лесом. Никак, добрая сотня. А вон и подрубленная ель, чтобы обрушить поперек дороги... Илья ломанул назад, забыв про сугробы, с треском продираясь сквозь кусты.
— Засада! Княже, назад! Засада!
Михаил понял сразу. До того, как вывалившийся на дорогу разведчик открыл рот. Не тратя слов, махнул рукой: заворачиваем! Полыхнул в весеннем солнце клинок. Невеликая дружина четко перестраивалась, прикрывая поезд с тыла. Возок княжон уже мчался во весь опор. И в этот миг запели стрелы.
Илья уже был в седле, уже занял свое место. Услышав зловещий посвист, пожалел: спугнул! Мир вокруг замедлился. Уши заложило пронзительным монгольским кличем, который вдвойне жутким делал тонкий девчоночий голос. Илья изумленно наблюдал, как княжна, вздернув на дыбы, заворачивает обратно коня. Он видел, как раздирают удила конские губы, видел растянутый в крике рот и съехавший набок пуховый платок, каждую бороздку узорной чешмы Конское нагрудное украшение., белое пятно на конском брюхе. Вздыбленный конь начал запрокидываться назад. В горле дрожала оперенная стрела. Илья сам не понял как — успел сдернуть девчонку с седла. Счастье, длинные стремена! Конь обрушился с коротким хрипом. Мир помчался стремглав, нагоняя упущенное.
Илья нещадно гнал Бурку, уже не помня о строе — обогнать, увести княжну из-под обстрела. Краем глаза успел заметить, как Осипыч наотмашь рубанул постромки. Сани развернулись поперек пути, девки посыпались на снег разноцветным горохом. Служанки разбегались с визгом. Лушка! Не увидел, далеко вынес конь. Больно коленку. Стрела? Скосил глаза. Ба! Лучик. Проклятый котяра привычно по ноге заползал на седло. Умудрился заскочить, рыжий черт!
Вдруг заметил, что уже не стреляют. Илюха опасливо покосился назад. Белые всадники были далеко, но ведь на свежих, наверняка, конях!
Опрокинутый возок валялся поперек дороги, лошадь силилась встать, с тонким, плачущим ржаньем беспомощно елозила копытами по снегу. Но держала упряжь, держала мертвая туша второго коня. Она из последних сил звала на помощь и не могла понять, ведь столько людей, почему же никто не поможет ей.
А люди укрылись за возком, и, выцеливая врага, оттягивая тетиву до уха, каждый шептал сквозь зубы:
— Ну-ко, ближе, песий сын, давай, давай... Ишь тряпок навесил... давай же...
— Есть! Так им! — Илюха, оборотясь, увидел, как белый всадник пал с коня. Ткань зацепилась за что-то, упавшего поволокло по земле. — Получите, гады! — орал Илюха, а сам нахлестывал коня.
Они уходили от погони. Почти ушли. Завернули вбок, на петлявшую меж деревьев тропу, и здесь, в узине, осадили коней. Бурко с разгону осел на задние ноги. Илья спрыгнул, ссадил Ульяницу. Вспыхнул стыдом: княжну — да поперек седла, ровно полонянку!
Бурко потянулся губами в снег, Илья поддернул узду. Выводить бы, да где! Вряд развернуться.
Десятников конь, раненый, доскакал — и рухнул. Налитый кровью глаз беззвучно молил: хозяин, все, что мог...
— Что ж ты, друже... — пробормотал Осипыч, со вздохом потянул нож из-за голенища, но уже не нужно было. Конский зрак потух, остекленел.
Немного вырвалось народу. Княжон вымчали обеих, Лушку один из микулинцев успел подхватить на седло. Мужчин не набралось и десятка. Михаил оглядел свою невеликую рать. Свел брови.
— Бой примем здесь. Рубите засеку.
Легко подхватив, он закинул Ульяницу на своего рослого белого жеребца, стал подтягивать путлища. Мария была уже в седле; без лишних слов, спросила коротко:
— За подмогой?
Михаил решительно отверг:
— Проку! Уходите, мы задержим, сколь возможно. Ни в Тверь, ни в Микулин вам не прорваться. Единственно на Москву!
Мария кивнула. Наклонясь с седла, коротко, судорожно обняла брата.
Воины валили деревья. Они работали молча, споро, рубили боевыми топорами и саблями, варварски щербя благородный харалуг. И не могли не прислушиваться к отдаленному шуму. Там в этот час умирали их товарищи. А скоро и их черед.
— Илья! — окликнул князь. — Будешь сопровождать княжон.
— Княже... — слова завязли у Илюхи в глотке. Он увидел. Невереженых коней осталось всего трое. Бурко, князев белый и еще один, под старшей княжной, да и у того по крупу тянулась неглубокая, но кровоточащая царапина. Прочие были или ранены стрелами, или напрочь запалены. Били в коней, гады!
— Нет, княже! — парень отчаянно замотал головой, не умея найти слов, но точно зная, что так нельзя, неможно! — Я лучше здесь, пусть лучше Лушка, пусть она спасается. Она же девушка.
— А ты — воин! — отрубил князь. — И ты должен доставить княжон в безопасное место. И защитить их, если потребуется, ценой собственной жизни. Ты! А не девушка.
Илья поразился, каким жестким и взрослым был лик юного князя. И все равно возразил:
— Здесь каждый воин на счету!
Ответил ему не князь. Лушка проговорила тихо, но с непоколебимой твердостью:
— Скачи, Илюша.
Только коротко взглянула, словно плеснула озерной синью. Отвернулась, подхватила с земли чей-то самострел, с яростным прищуром рванула ворот.
— Не так, девочка, — Осипыч покачал головой, забрал оружие, стал показывать.
Илья полез в седло. Чувствуя, как сдавило горло, с трудом прошептал:
— Доведу, княже. Обещаю.
Михаил примерился к осинке, наддал плечом. Подрубленное деревце послушно легло на место.
Боевой азарт бурлил в нем, иголочками покалывал в крови. Все вокруг виделось со странной отчетливостью, словно глаз вдруг стал по-орлиному зорок. На поваленной осине трепетал черный, сожженный морозом листок. Надо же, уцелел, пережил и осень, и зимние вьюги, и падение родного дерева пережил. Глядишь, всех нас переживет! Вдруг ясно пришло: а ведь нам, скорее всего, здесь и лечь. Михаил видел вокруг себя острожевшие, сосредоточенные лица воинов. Они — понимают? Понимают! И смотрят на него, Мишу — нет, не Мишу, князя! — с верой, с готовностью идти за ним на смерть. И он не уронит этой веры. Да! Он не дрогнет, когда поведет воинов в свой первый бой, даже если он станет последним. Жаль, не довелось надеть красивой дедовой брони, чудом сбереженной и от Шевкала, и от Калиты, доставшейся в наследство Михаилу, соименнику святого князя. Прошло и исчезло. Он попытался представить, что умер. Вот его несут на сдвинутых щитах, и вся Тверь выходит проводить героя в последний путь, солнце светит по-весеннему, и главы церквей сияют золотом на ярко-голубом небе, а над городом плывет печальный перезвон. Красиво! Тринадцатилетний Михаил не верил в смерть.
Мария. Неизвестность — тонкий лед.
И снова скачка, снова Илюха понукал своего Бурушку и чуял коленями, как тяжело ходят конские бока. Выдюжит ли? Донесет ли?
Проскакав несколько верст, беглецы повернули назад, и через сотню шагов Илюха ринул своего коня через кусты, за ним и остальные. Хитрость не лисья, а все ж, дай бог, задержит преследователей хоть на сколько. Они петляли без дорог, то выбирались на очередной зимник и тогда пускали вскачь измученных, в хлопьях пены, коней, то продирались сквозь чащу, где вряд было двигаться шагом, и все же погоняли, погоняли, со страхом ожидая ежеминутно, что конь упадет — и тогда все, уже не уйти. Погони пока не было заметно, но все трое чувствовали за спиной неслышимые, но оттого не менее реальные шаги.
В лесу вечереет быстро. Совсем стемнело, даже звезды едва просвечивали сквозь густой купол ветвей. Лишь белый снег под ногами создавал какое-то подобие света. Ели вставали на пути черными призраками, жадно тянули мохнатые руки. Илюха давно уже брел пеш, таща в поводу спотыкающегося и вязнувшего в снегу коня. Наконец, обнаружив здоровую ель, нижние ветви которой склонились к земле, он решил:
— Ночуем здесь.
Ульяница сонно валилась к лошадиной шее, но тут встрепенулась, заявила:
— Нужно скакать дальше!
Какое там скакать... Илюха возразил почтительно:
— Кони утомлены, княжна, И у ворогов, чаю, не свежее. По темноте ни нам далеко не уйти, ни им.
Пока ехали, холода не чувствовалось, а теперь Машу начала бить дрожь. Она пыталась плотнее запахнуть обледеневший от дыхания мех, прятала руки в рукава, и все никак не могла согреться. Костер бы развести, да нельзя — выдашь себя.
Илюха вздохнул, подумав о том же. Пошарив за пазухой, он вытащил сверточек, развязал тряпицу. За столько времени, казалось бы, пора и забыть голодное детство. Еды на стол выставляют столько, что зараз не осилить, как не старайся. Но Илюха не мог отучить себя, рука сама тянулась прихватить про запас что-нибудь от этого обилия. Он разломил застывший пирожок, ругнувшись про себя: были же и мясные, так нет, греха в постный день побоялся, с грибами взял. Протянул спутницам по половинке, увидев, что Мария хочет разделить свою, отмотнул головой:
— Вам нужнее.
Княжна не стала спорить. Собрав в рот последние крошки, она спросила:
— Сторожить будешь?
На утвердительный Илюхин кивок распорядилась:
— С полночи меня разбудишь.
Парень хотел было возразить, но передумал. Невелик от девки прок, если нагрянут супостаты али волки, так ведь и от него немногим больше будет, если заснет в стороже. А поспать было необходимо и ему.
Сестры подлезли в еловый шатер, кое-как умостились на попоне, сжавшись в один комочек, затиснув в середину теплое кошачье тельце.
— Марусь, как думаешь, что с Мишей? — шепотом спросила Ульяница немного спустя.
— Не ведаю, — старшая сестра не стала обманывать. — Но, ежели что, нас пятеро еще! Мало им не будет, — домолвила она твердо.
Ульяница поворочалась, сонно пробормотала:
— Если Миша спасется, никогда больше не буду на него обзываться.
В путь отправились еще до света, едва только первым намеком на рассвет четче обрисовало контуры деревьев. Бурко за ночь умудрился раскопытить наст, хоть и расцарапал бабки до крови, и теперь что-то жевал. Илюха расцеловать готов был умную животину, но вместо того укорил:
— Хоть бы с товарищами поделился! Эх ты, Калита.
Конь покосил оком, словно бы уразумел шутку.
Ульяница устраивала на седле своего бесценного Лучика. Илья попросил ее уступить белого сестре.
— Почему? — удивилась та. — Он сильнее.
— Вот именно. А ты, княжна, молодше, оттого и легче весом. Даже вместе с Лучиком, — прибавил Илья, улыбнувшись.
Про себя он не сказал. В бою ему нужен будет именно его Бурко. Что будет бой, он не предполагал, не знал — просто чувствовал неким шестым чувством.
К рассвету выбрались на какой-то проселок. Уставшие, голодные лошади шли худо, едва можно было добиться рыси. Преследователи никак не являли себя. Вдали, над деревьями, шумно вспархивали порой потревоженные птицы, но никто не заводил и речи, чтобы разведывать, как давеча, только бесполезно подхлестывали коней. И ни души вокруг, словно вся Тверская земля обезлюдела в одночасье. Хоть бы ловец какой-нито, иль дровосек проминовал! Солнце стояло уже высоко, когда дорога вывела к реке. Ульяница едва с разгону не вылетела на лед, Илья с Машей закричали враз: "Стой!", она трудом осадила набравшего ходу коня, поворотясь, вопросила, гневно сведя брови, в чем дело.
Речка была не широка, летом переплыть — не запыхаешься, но лед... У берега лед начинался обычный, вроде бы еще крепкий, но дальше резко начинал темнеть.
— Протока здеся, что ль, какая... — вслух размышлял Илюха.
— Сиговица, — вдруг произнесла Мария.
Илюха недоуменно обернулся к ней.
— Сиговица, — повторила княжна. — Плохо замерзающее место. Так во Пскове говорят, — пояснила она. — Там рыба сиг зимует.
— Насколько плохо? Выдержит ли всадника?
— Не знаю. Лед некрепок, весенний. Хотя, я слышала, переходили... Не знаю.
— И все же подумай, княжна! — Илья требовал. — Если здесь можно пройти — идти нужно здесь. Враги в бронях, они тяжелее, они не решатся идти за нами, будут искать иную переправу, а решатся — потопнут.
— Как на Чудском озере! — радостно вставила Ульяница.
— Да! Но если пройти нельзя... Марья Александровна! Надо решать. Я не знаю этой Сиговицы, я в жизни не был дальше своей Ивановки. Только ты можешь знать, думай, прошу тебя! Вспомни все, что знаешь.
Мария думала. Она, как должное, приняла, что Илья главный в их маленьком отряде. Ей требовалось не решать, нет, она должна была дать то, на основании чего он примет решение. Она думала. Наконец твердо заявила:
— Отец баял, однажды, об эту же пору, лось здесь перешел реку. Они, на конях, поопасались преследовать, повернули.
Илья шумно выдохнул. Перевел взгляд с одной княжны на другую.
— Ну что ж. Сиганем через сиговицу.
Двигаться по опасному льду приходилось с сугубой осторожностью. Коней старались вести возможно дальше от себя, дабы распределить тяжесть, животные фыркали, пугливо косились, прядали ушами. Первой, по Илюхиному решению, шла Мария, последней — Ульяница, а он сам — в середине, чтобы при надобе прийти на помощь любой из них. Вот белый конь уже ступил на берег, почуяв под ногами надежную землю, радостно взоржал. И, словно в ответ — иной голос, полный ужаса, Ульянин вскрик, треск... треск ломающегося льда! Илюха с разворота пал наземь, пополз.
Увидев ползущую под ноги трещину, княжна успела отскочить, лишь сапожок замочила, а конь испуганно вздыбился — и ухнул в воду.
Жеребец бился, кричал в ледяной ловушке, крушил копытами лед. Ульяница, лежа на животе, подталкивала к полынье размотанный пояс.
— Отползай! Княжна, уходи оттуда, коня не вытащить! Сейчас сама провалишься!
Ульяница не слышала, она упрямо возилась в опасной близости от крошащегося края, и Илюха, подобравшись вплоть, углядел, кого она пыталась спасти: Лучика, вместе с конем угодившего в полынью. Конец пояса наконец свесился в воду, кот вцепился в него всеми когтями, что-то хрустнуло, Илья дернул на себя, прямо за ноги, оба покатились кубарем, отползали, спеша, на карачках, от места, где, змеясь, быстро расходилась черная трещина.
Опомнились только на берегу. Княжна прижимала к груди спасенного любимца, мокрого, маленького и жалкого. Оборотившись к Илье, она распорядилась:
— Собирай валежник, надо развести костер.
— Княжна, нету времени! — возразил тот.
— Следует согреть Лучика, иначе он может заболеть и погибнуть.
— Если сушить кота, мы все можем погибнуть.
— Ты трусишь, воин?! — взъярилась княжна.
— Ульяница, он прав, а с Лучиком, еще, может, ничего и не будет, кошки знаешь какие живучие, — попыталась Маша утишить сестру.
Илья решительно отстранил ее, взяв опешившую от такого обращения Ульяницу за плечи и поворотив к себе, высказал раздельно и четко:
— Да, Лучик заболеет и, возможно, помрет. Да, я не хочу жертвовать жизнью за кота. Несмотря на это, ты — госпожа и вправе повелеть, и я подчинюсь. Но не теперь. Потому что прежде мне повелел твой старший брат, и я обещал ему доставить вас обеих в безопасное место. Спасать кота я не обещал.
Ульяница резко повела плечом, высвобождаясь; что-то поняла, больше не стала настаивать. Она только запихнула за пазуху дрожащего кота, влезла на круп белого, позади сестры, и беглецы вновь тронулись в путь. А вослед им летел, затихая, отчаянный голос погибающего коня.
К вечеру стало казаться, что предчувствие обмануло, и они оторвались от погони. Пока что-то не толкнуло, и Илюха, обернувшись, не узрел шестерых вершников на фоне пылающего заката. Как-то обошли, выследили! Не мелькнуло и сомнения. Пронеслось в уме: перекинуть Ульяницу на Бурко, принять безнадежный бой. Но уже совсем рядом, за изгибом дороги, через безымянный ручей — московская граница! Сметя расстояние до врага, Илюха наддал — умный конь, зло изгибая шею, пошел вскок, пошел из последних сил.
Спину леденило ужасом. Почему не стреляют? Не могут на скаку? Хотят брать живьем? Или — вот сейчас? Приблизят еще на шаг — и? Конь трудно вбивал копыта в снег. Сейчас упадет — и смертный, ничего не решающий бой. Или упадет белый, и тогда конец.
Полоса льда. Ну еще, милый, еще чуть-чуть! Нет мгновенья оглянуться. Копыта скользят. Всё? Нет! Берег. Всё!
Как близко, оказывается, была погоня. Враги крутятся, сматывают так и не погодившиеся им арканы, и не смеют, не смеют перейти невидимой черты! То-то! Семен Иваныч и не таким бошки откручивал.
Илюхино сердце пело. Сделали! Возмогли! И уцелели.
— Что, споймали, собачьи дети? — кричал он через реку, плясал на седле, махал шапкой. — Как бы не так! Шиш вам! Черта лысого! — вопил он и выкрикивал многие иные срамные словеса, не уважая ни девичьей стыдливости, ни княжого достоинства. — Ужо дядя Вася вас батогом попотчует! — от души глумился он над незадачливыми супостатами. — За ваши-то труды напрасные! Поймали, как же! Не на тех напали! Накося-выкуси! — и удалой ивановец сложил персты в кукиш.
А через миг сулица мелькнула мимо илюхиного виска, аж шевельнуло волосы. Бурко вздыбил, сам рванул, мимо дороги, в чащу, белый — за ним. Неслись, потом, опоминаясь — и люди, и кони — шли рысью, потом дерева сгустились так, что едва можно было двигаться шагом.
И только тогда. Ульяница, явно отмщая за простуженного Лучика, высказала:
— Досмеялся. Аника-воин!
Илюха сбруснявел, не нашелся, что и отмолвить. Двигаясь вдоль воды, они рано или поздно набрели бы хоть на какое жило. Возвращаться теперь — терять время, да и найдешь ли путь в потемнях, ночь на носу. А брести по лесу — и вовсе невесть куда.
— Утро вечера мудренее, — изрек он, мучительно надеясь, что хоть старшая сестра его не укорит.
До темноты Илюха успел сложить шалаш, наломал веток, развел костерок. С тяжелым сердцем оглядел коней. Могучий белый жеребец, рожденный нести в битве тяжко одоспешенного витязя, от двухдневной скачки спал с тела, дышал хрипло, с присвистом. Илья подумал, поскреб в затылке, прислушался к голодному урчанию в животе. И молча увел белого за кусты.
Возвратясь, он принялся насаживать на прут куски жесткого, плохо очищенного от шкуры мяса, дождав, пока зажарится, передал спутницам, примолвив: "Да не вдруг, худо бы не стало", — сам, обжигаясь, впился зубами в горячий шмат.
В эту ночь тоже стереглись, спали в очередь, но теперь в тепле и сухости, на мягком ложе из елового лапника. Мария сидела у костра, бросив на колени бесполезную для себя саблю, смотрела в мохнатое, низко нахлобученное небо и спрашивала себя: что теперь с Мишей? Как повестить маме? И не овинит ли она, что бросили брата на смерть?
Небо хмурилось, тяжелей наваливалось на вершины елей. Знать, к вечеру запуржит, добраться бы до той поры хоть куда! На третий день выдохся и неутомимый степняк, едва брел, Маша с Ульяницей по очереди залезали верхом, а то шагали рядом, держась за седло. И когда послышались, еще далекие, едва уловимые, звуки гона, спервоначалу подумалось — блазнит, чудесит лесовик.
А через миг Ульяница испустила торжествующий вопль и кинулась на звук.
— Не туда! — Илюха ухватил ее за руку, бегом, почти насильно, потащил за собой в противоположную сторону. — По ходу гона! Не навстречь!
— Но люди там!
— Там — загонщики!
— И что?
— Бог его знает, кого гонят! Ты определишь по звуку? Сейчас все это зверьё повалит на нас!
Гон приближался. Басовито заливались выжлецы Гончие., тоненькими колокольчиками подголашивали выжловки, стонали, всхлипывали от нетерпения, словно все вместе, многогласным хором выводили песню. Близился. И вдруг — словно яркими цветами расцветили снег нарядные всадники.
— Ба! Это что за лесовички?
Илюха приметил среди охотников знакомого, с радости хотел кинуться, завопить: "Друже!". И Кобылин уже открыл рот... Но еще до того Мария поняла, властным жестом отстранив спутника, шагнула вперед. И ивановец смиренно отступил посторонь. С концом пути кончалось и его временное началование. Вновь начинались княжеские дела.
Мария, твердо глядя в очи важному всаднику в высокой шапке серебристой, без малейшей рыжинки, "царской" рыси, заговорила. И слова, которые доселе с трудом выдавливала из себя даже в мыслях, произнеслись сами собой:
— Государь, я — сестра Великого князя Тверского и прошу у тебя помощи и заступы.
Евпраксия. Отчаянье.
Этими днями Евпраксия виделась с любимым. Она не искала встреч, не позволяла себе даже думать — но столкнулись нечаянно, в переходе, и перехватило дыхание. Надобно уйти, нет, бежать, но она стояла, припав к стене, судорожно цепляясь перстами за гладкое дерево, жадно всматривалась в крупное, красивое, дорогое лицо, искала признаки пережитого горя, и не находила, и все равно видела их, незримые. И он задыхался, непослушными пальцами теребил ворот ферязи, и вымолвил единственное:
— Зачем не дождалась?
Она не ответила, знала: спрашивает не ее, судьбу, которая никому не дает ответа. На цепочках колыхалась от сквозняка масляная светильня, тени стремительно пробегали по стенам. А они стояли, каждый прижавшись к своей стене, и не могли разойтись, оторваться друг от друга, и не могли шага сделать навстречу, чувствуя, зная: один шаг, мгновенная ослаба, и свершится непоправимое.
Ища забыться в хлопотах, пока супруг тешился ловами, Опраксея затеяла вдруг перебрать и проветрить мягкую рухлядь. В легком — весеннего дня ради — куньем коротеле Теплая женская одежда, не длинная, обычно с широкими рукавами. княгиня, по-хозяйски уперев руки в бока, стояла середь двора и довольным оком наблюдала, как холопы носят, расправляют, развешивают многоразличное добро. Многонько накопили московские государи! Четвертинку бы от сих богатств родимой Вязьме, так, кажется, больше не о чем было бы и мечтать. Связки мехов, соболя, бобры, куницы, огненные лисицы, есть и горностаи, и огромные шкуры белых медведей, которые по толщине не годятся на одежу, только для красы на стену повесить иль на пол, и неведомый черно-желтый пятнистый зверь, пардус, должно быть, тоже есть, вона как! Поставы парчи, аксамита, объяри Шелковая ткань с разводами, напоминающая муар, с включением золотой или серебряной нити., рытого венецейского бархата. Камки, тафты Шелковая ткань, изготовленная из туго скрученных нитей, поэтому достаточно жесткая и блестящая., атласа, пестрой бухарской зендяни Сорт хлопковой ткани., дорогого лунского Английского (лондонского). сукна вынесено было без счета, княжой двор содеялся похож на лавку некого невероятного купца, Садко какого-нибудь. А ковры! Красные хорезмийские ковры, затканные хитрыми восточными узорами, наступишь — нога тонет, словно бы в шелковистой мураве. И все это обилие пылится, лежит, пропадает почем зря. Иное куплено не полвека ли назад, еще Калитой, а то и Данилой Санычем, ныне такого и не делают. А пошить бы летник Легкая женская одежда, с застежкой спереди по всей длине, с широкими и длинными, до нижнего края подола, рукавами. из такой вот старинной, переливающейся, словно пробегают по ней морские волны, зеленой камки!
Препона вышла, когда дошел черед до Василисиных скрыней. Княжна, до того снисходительно наблюдавшая за мачехиными трудами — пусть, мол, тешится, что мне! — тут стала на пороге горницы и, тем же манером подбоченясь, заявила:
— За своим сама догляжу!
И что бы ей там ни толковала государыня-княгиня, Васюня, усмешливо взирая лукавыми своими, калитиными, очами, повторяла:
— А то не твоя печаль!
— Да что за норов у тебя бесстужий! — не стерпела Евпраксия. В ее семье не в обычае было, бранясь между собой, ссылаться на Писание, но, раз уж тут так принято... — Для кого речено: "Чти отца твоего и матерь твою"?
Дерзкая девчонка не умедлила с ответом:
— Я и чту. Отца и матерь.
Евпраксия вспыхнула бессильным гневом. И поступила так, как обычно делала ее мать, не умея справиться с непослушными чадами; она заявила:
— Вот ужо пожалуюсь отцу, он тебе задаст!
Сказала — и сразу пожалела. Торжествующий взор падчерицы без слов разъяснил всю бессмысленность подобных угроз.
На отбившуюся от рук Ваську княгиня все же пожаловалась, но не мужу, а единственному во всей Москве человеку, который относился к ней с пониманием: свекрови. Вечером княгини с устатку выпарились в бане, после, отходя от сладкой истомы, в одних свежих сорочках, еще липшых к чуть влажному телу, развалившись на лавках, пили кислый ржаной квас, а Марфуша бережно расчесывала госпоже волосы. Тогда Евпраксия, словно бы мимоходом, высказала:
— Вот уж девка нравная да поперечная! И добро бы красавица была, а то всей лепоты — одни брови. Боюсь, и взамуж не выпихнуть будет.
Княгиня до сей поры лениво обмахивалась рушником и слушала вполуха. Но тут, внезапно острожев лицом, твердо отмолвила:
— Выпихивают нищие удельные! А Великий князь Владимирский дочерей отдает замуж с великой честию.
Симеон. Зимние цветы.
Черный кончик пера скользит по белой бумаге. Потрескивают, оплывая, свечи в серебряных светцах. А за окном — бело, словно и окно залеплено снаружи белой александрийской бумагой. Ничего не разглядеть в метельной круговерти.
Князь Симеон диктовал грамоту к Василию Кашинскому. Он сидел в высоком кресле, откинув голову и прикрыв глаза, диктовал медленно, обдумывая каждое слово, порой надолго замолкал, и тогда писец, положив перо, настороженно взглядывал на господина. Зато сразу набело. Семен почасту работал так, без вощаниц.
У стены, на лавке, терпеливо ждали Федор Кобылин и Тимофей Вельяминов — можно сказать, нынешняя малая дума государева; Тимоха — ближе, на правах хозяина дома. Судьба со странной настойчивостью выводила тверских Александровичей все в то же село Протасьево. Что ж делать, пришлось, похватав измученных и продрогших княжон на коней, скакать к ближайшему жилью.
Закончив и еще раз перечтя два послания, великий князь распорядился:
— Тимофей, едешь к Василию, ты, Федор — к Всеволоду.
Кобылин прищурился:
— А давай наоборот, княже!
Пояснил:
— Дело-то неясное! Ратника возьму, что привез княжон, мой добрый приятель, еще по Орде. Он-то князь-Василья за бороду ухватит, не даст отпереться. И тверитянин все ж. Не сумуй, княже, Илюха вранье сердцем почует. Подруга у него там осталась, — примолвил Федор, осуровев.
Ночью, ворочаясь на пышной, набитой свежей соломой постеле, стараясь пристроиться погоднее, чтобы за ночь не занемела шея, Семен думал о всеволодовых сестрах. Какое ведь дело осилили девчонки, и даже котенка сберегли, не бросили. Смешной такой котенок, шерсть смерзлась, как иголки у ёжика. Живенько полез Феде за пазуху, будто там ему место приготовлено. А маленькая Ульяния кричала, требовала сей же час слать воев на помощь брату. Знать не хотела, что битва та, чем бы ни кончилась, уже кончилась. Горячая, бесстрашная, немного походит на Василису. А Мария... А как тронулись, из лесу повалили зайцы. Ладно, пусть на этот раз поживут косые! Князь заснул, улыбаясь.
К утру метель стихла. По свежему снегу, увязая едва не по конское брюхо, ускакали посланные в Тверь и Кашин. А великому князю выехать с гостьями на Москву не получилось. Ульяница все ж таки простудилась. Хоть и парили ее, выгоняя из костей застуду, и поили травами, и даже заставили выпить полчарки крепкого меду. Но помогло мало. Девочка лежала в жару, в обнимку с Лучиком, и трогать ее с места было неможно.
Об этом князю за завтраком сдержанно повестила Мария Александровна. Семен посочувствовал. Он ломал маленькими кусочками хлеб — и забывал есть, неотрывно следил глазами за гостьей. Мария щедро поливала маслом рассыпчатую пшенную кашу. Безо всякого жеманства, не то что Евпраксия, подумалось с внезапной досадой. Та как бы только отведывала кушанья, и то не ради насыщения, а единственно из любознательности. Мария ела со здоровым аппетитом молодой, изрядно проголодавшейся женщины.
Она вообще ничем не походила на Евпраксию — высокая, кареглазая, очень похожая на Всеволода. Но, странно, те же черты, что придавали брату мужественность, у сестры были исполнены самой пленительной женственности. А красота... Красота была не в плавном изгибе нежной шеи, не в долгих ресницах, что взлетали темными бабочками, не в губах, словно сбрызнутых вишневым соком — прильнуть бы и пить! Ее красотой была сила, чувствовавшаяся во всем ее облике. И даже не то, что ей, верно, не в труд поднять тяжелое кленовое ведро, или что там подобное, сила иная, та, что помогает передолить любую беду и выстоять, не сломиться. Спасти себя и других. Глаза, огромные, иконописные, еще обведены были тенью, еще не сошли с лица следы давешней усталости. Каково ей пришлось! И возмогла... возмогли, дошли, исполнили взятое на себя дело. Евпраксия, поди, после первого выстрела сложила бы лапки и лишилась чувств — спасайте меня, как умеете!
Семен не хотел думать о жене, но само лезло в голову. И сравнение с тверитянкой выходило не в пользу, ох, не в пользу княгинюшки! Мария молчаливо ела, лишь изредка взглядывая на сотрапезников, и все предсидящие, невольно повинуясь ей, не заводили разговора. Княжне нашли переодеться, видимо, Тимохиной ключницы праздничный наряд. Странновато было зреть тафтяной, летний, самого крестьянского покроя сарафан поверх холщовой рубахи, к тому же пришедшийся не впору. Но Мария не казалась смешной, она и в нелепой сряде хранила гордое достоинство. И ее проклятый кашинец преследовал, гнал, как дикого зверя! Да он!.. думал Семен, разгораясь гневом. Как он смел! Такую девушку! То, что князь Василий обидел именно ее, казалось двойным преступлением, рождало слепую, нерассуждающую ярость. Хотелось немедля, сейчас же поднимать полки, самому ринуть в сечу.
Хотя, казалось бы, что такого ужасного приключилось с княжной Марией, не с ее братом, не с сестрой, с нею самой? Жива, невережена, даже не простыла. Семену доводилось зреть гораздо более жестоко изобиженных девушек. Вспомнилось вдруг, как много лет назад, когда громили Тверь, трое ратников зажали на задах полонянку. Княжич наткнулся на них случайно, стал, как вкопанный, не ведая, что вершить. Те тоже остоялись, но жертву по-прежнему держали крепко. А девка, раскосмаченная, в одной изодранной сорочке, уже не кричала, не пыталась вырваться, только озиралась затравленно. Сквозь прорехи беззащитно белело голое тело. И Семен почуял, как поднимается в нем нечто темное... Гневно, скрывая голос, приказал, потребовал немедленно прекратить, готов был схватиться на оружие. А затем, сдержав первый благородный порыв, велел отвести девку к остальным полоняникам.
Когда Семен рассказал обо всем отцу, Калита одобрил его, высказал:
— Совести терять не след!
Отец был тяжелый, темный; дорогой ценой платил он ныне за великий стол, не собственной ли совестью! Помолчав, он прибавил:
— И все же ты не сможешь поступать так каждый раз. Война питается насилием. И если ты станешь отбирать у воинов их добычу, у тебя не будет войска.
Семен все понимал уже. И что мужикам, сорванным с работ, надо привезти домой хоть какое добро, и холопов пригнать, иначе их собственным семьям придется голодать. И то, о чем он, отрок, имел пока еще смутное представление, как-нибудь, наверное, тоже надо. Но есть же некая грань, которую нельзя переступать, никогда, ни при каких обстоятельствах? За которой человек превращается в дикого зверя.
И Василий эту грань перешел, да! Уничтожить! Как бешеного волка! Так ныне чувствовал Семен, отлично зная, что нельзя, да и невозможно.
Из утра, по свежей пороше, Всеволод с отроками вывалили на двор — растираться снегом. С ордынского бывания восемнадцатилетний князь заметно повзрослел. Щеки обнесло легкой, пушистой бородкой, на широченной груди обозначились темные завитки. Служанки, шмыгая по двору, жадно и стыдливо оглядывали голых по пояс парней. Дружинники хватали горстями пушистый мартовский, едва ли не последний в эту зиму снег, со смехом и воплями терли один другого, балуясь, кидались снегом. Кто-то и князю высыпал на голову целой горстью.
— Ах, так!
Всеволод весело замотал головой, вытряхивая снег из кудрей, мигом слепил снежок и, не зря озорника, запустил в кого пришлось. Парень живо ответил тем же, и вот уже вся тверская дружина, со своим князем во главе, увлеченно кидалась снежками, словно беззаботная детвора. Одному Всеволод ненароком засветил прямо в глаз. Ратник плюхнулся задом в сугроб и возвопил, горестно воздевая руки горе:
— Ну вот! И ты же, княже, станешь корить: кто это тебе подбил око, да как не стыдно тебе являться в таком виде.
— А не подставляйся! — с напускной суровость возразил князь. — Ты воин!
В этот миг ему самому залепили промеж лопаток. С воинственным кличем Всеволод крутнулся, загреб горстью... Медленно распрямился, недолепленный снежок высыпался из разжатой длани. На двор наметом влетел вершник, круто осадил коня, и еще до того, как узнать сына московского тысяцкого, Всеволод понял, что гонец спешит не с доброй вестью.
Вдруг стало знобко, и соромно стоять почти голым перед московским посланцем. По счастью кто-то, догадав, накинул князю на плеча шубу.
Всеволод слушал Тимофеев рассказ, каменея лицом. Резко повернулся, стремительно пошел, бросая через плечо спешившим за ним воинам:
— Посла накормить. Бояр, немедля. Дружину. Всех отозвать отовсюду. Справу, коней готовить.
Оборотившись, слепо глядя, он домолвил:
— Матери сам скажу!
И стал подниматься по ступеням, сронив шубу и уже не заметив того.
Невесомый снег волшебно опушил дерева. Вишни вольно раскинули свои тонкие, долгие ветви, и издали казалось, что сад расцвел среди зимы. Яркое небо сияло весенней лазурью, а снежинки опадали медленной россыпью. Птахи вились вокруг резной, любовно изделанной, точь-в-точь маленький терем, кормушки, согласно клевали зернышки. Мохнатый Черкес весело торил себе путь через сугробы, проваливаясь по уши и подскакивая, словно плыл в снегу.
— Какая благодать... — прошептал Симеон.
Он повернулся к Марии, что прижимала к щекам пушистый мех, заботно подумал, не замерзла ли; сказал:
— Не печалься, княжна! Все мы в руце Божьей. Все что можно, я сделаю. И что неможно, тоже постараюсь.
А в это время князь Василий Кашинский, вздергивая бороду, уверял послов великого князя, что ему неизвестно местонахождение князя Михаила Микулинского и, как ни странно, не врал.
Тот, кто сражается — еще не побежден.
Михаил с трудом разлепил веки. Сверху нависло тяжелое небо. Голова раскалывалась, к горлу подступала тошнота. Он попытался повернуться, но не смог, что-то, кажется, придавило ноги... или просто нет сил? Ранен, что ли? И этого он не мог понять.
Боя он почти не помнил. Только всплывало в памяти ощеренное, почти нечеловеческое лицо; Михаил рубанул, и лицо исчезло, словно растворился морок. Зато ясно помнилось, как сосредоточенно прицелилась Лушка, зажмурилась... отбросила самострел и с визгом кинулась бежать. Сеча кипела, но краем сознания Михаил все время отмечал удаляющийся голос, подумал: поберегла бы дыхание! Но нет, девушка не просто бежала со страху, она уводила за собой погоню. Выстрела за шумом битвы он не услышал, но визг оборвался, и князь понял: преследователи разобрали, что это не княжна.
Михаил, напрягая все силы, кое-как перевалился на бок, прикрыл глаза, отдыхая. Откуда-то, кажется, издалека, доносились стоны, слышны были шаги, невнятный разговор, короткий звук удара — и стон стих. Добивают раненых, отстраненно подумал Михаил. Для него весь мир сжался сейчас до одного простого движения, которое надо было сделать во что бы то ни стало. И он сумел. Перевернулся на живот. Его вытошнило желчью. Перед глазами оказался черный листочек. Жив... Почему-то вспомнился Василисин венок. Василисино лицо, лукавая улыбка. И снова наползла чернота.
Окончательно пришел в себя Михаил уже в Кашине. К этому времени прояснело, что убивать его пока не будут.
Для услуг, а скорее, для надзора, к пленнику приставили слугу — старика со страшно изрубленным лицом; на шуйце у него недоставало двух перстов.
— Тихон Иваныч я, — назвался дед и ворчливо прибавил, — а хочешь, Тишкой зови.
Холоп, догадался Михаил, но не урожденный, покабаленный ратник.
Выпив крепкого мясного отвару и отъев жиденькой кашки (Тихон Иваныч вознамерился было кормить болящего с ложечки, но встретил решительный отпор. Этого еще не хватало!), парень почувствовал себя заметно лучше. Он даже встал, но сразу закружилась голова, и он, уже без спору, позволил и поддержать себя, и, после, уложить, и намазать синяки и ссадины какой-то пахучей дрянью.
Осторожно расспросив, князь вызнал, что вместе с ним привезли рыжую девку ("Лушка!" — обрадовался Михаил), ранетая стрелой, но не сильно, а опричь того никакого худа с ней не сотворилось, а больше никого. О "деле" Тихон Иваныч говорить не хотел, отмалчивался. Еще оказалось, что княгиня Анна Дмитриевна седьмицу назад отправилась на богомолье, и княжича Михаила тоже нет в граде.
В дверь просунул острую мордочку холоп, вопросил о здоровье князя и повестил, что князь Василий желает навестить дорогого гостя. Михаил, перемогая головное кружение, потребовал одеваться, даже прикрикнул на старого Тихона. Не показать врагу слабости!
Дядя Вася расцеловал сыновца в обе щеки, тискал его за плечи, любовался, отставив на вытянутых руках, словно дорогой подарок, и восклицал попеременно: "Мишенька, как же вырос!" и "Бедняжка, как же тебе досталось!".
Из всех сыновей Михаила Святого младший вышел самым неказистым. С возрастом Василий раздобрел, да не в чревах — некрасиво, по-бабьи расплылся вширь; чванливо задирал он свою лопатоподобную бороду, не слишком успешно подражая Гордому князю.
Нарадовавшись вдосталь, Василий высказал:
— Хвала Всевышнему, кмети вовремя поспели!
И изумленный Микулинский князь узнал, что кашинские кмети вырвали его из лап разбойников.
Михаилу вдруг стало весело.
— Разбойников, дядюшка?
— Да-да! — закивал дядя Вася. — Татей лесных, креста на них нет!
— Спасибо, дядюшка! Ведаю, ты всегда печалуешься о нас, горемычных сиротах, — с дитячьи-ясным взором, едва не со слезами умиления на глазах пролепетал Мишенька. И, без перехода, резко бросил. — Что твои кмети делали на моей земле?
Кашинский замитусил взором, понес что-то невразумительное: гонцы, грамота, и словом, хорошо, что все окончило именно так.
— Не спорю. — Ничто же ты успел, гнилой пень! Ускользнула красная дичь! — Только впредь изволь ловить татей в своем Кашине, аль недостает? С микулинскими я сам разберусь. Внял? В моем уделе! Хозяин — я! И никто другой!
— Грубый ты, Миша, — огорчился Василий Михалыч. — Я ж тебе как-никак дядя.
И Михаил — в этот самый миг понял, что Кашинский не сделает ему ничего, ни черта лысого! И выпалил прямо в наглую лживую рожу:
— Четвертый!
За спиной обиженного князя бухнула дверь, и тут же послышалось смачное "Тьфу!". Миша обернулся — старик возил чеботом по полу и старательно отплевывался в кулак, делая вид, что ему что-то попало в рот.
— Что, Тихон Иваныч, не весело после такого отца служить такому-то сыну?
Дед поперхнулся, пробурчал:
— Ты бы ложился, княжич.
— Ты ведь служил князю Михаилу Ярославичу? Моему деду? — не отставал Михаил, предпочтя пропустить мимо ушей неподобающее титулование. — Чаю, сотню в бой водил?
— Ну, не сотню, а двумя десятками воев началовал. Кавгадыя били В 1317 году в сражении при селе Бортеневе Михаил Святой разбил войско Юрия Московского, усиленное татарским отрядом под началом Кавгадыя, родственника хана Узбека.. Эх, и вломили мы им тогда! Любо вспомнить. Много всего в жизни случалось, и доброе, и худое, а вот веришь ли, княжич, ничего лучше этого... Воистину великий был государь! В Орде этой клятой, когда... того... седой воин махнул рукой. — Потом князеву меньшому сыну в дружину пошел. А после этого разору, щелканова, подобрал девчушку, сиротку. Своих детишек Бог не дал, а Василиса стала, что родная. Она все болела, ноги не ходили, повредилось что-то. Уж как ни бились, чего только не делали. И серебро занимали да занимали. Ништо не помогло, померла моя Василисушка. Вот так. А я ныне в холопех обретаюсь.
Следующим утром Михаил почувствовал себя настолько здоровым, что вышел из горницы. От стены отлепился вооруженный кметь, поплелся следом.
Миша гулял по двору, совал любопытный нос во все закоулки. Налюбовавшись видом поварен и конюшен, он поманил своего непрошеного провожатого, картинно, напоказ, гневая, вопросил:
— Кто таков, чего надо?
— Так того, Василь Михалыч, в смысле, государь, — свиблой Косноязычный, картавый. краснорожий ратник не слишком смутился, — велел для догляду, значитца, чтобы чего не вышло, потому как ранетый.
Михаил кивнул и коротко, без замаха, двинул мужику в зубы. Хоть и немного силушки осталось в деснице, но горе-вояка не устоял на ногах. Сидя в снегу и отплевываясь красным, он упрямо повторил:
— Князево веление!
Юному князю самую малость было стыдно, что обидел мужика, мало в чем и виноватого. Но что подеешь? Слишком быстро смирившийся пленник выглядит подозрительно.
Михаил плюхнулся на постелю, вытянул ноги, старый Тихон принялся стаскивать с князя сапоги. Михаил коротко спросил:
— Коня достанешь?
— Достану, — Тихон Иваныч не стал колебаться, уточнять. — Я все обмыслил, завтра уйдем. Только, княжич, не серчай... — старый воин смутился, прогалы между шрамами залило красным. — Придется тебе сделать вид, будто у тебя с животом неладно.
О лихом побеге рассказывать бы детям и внукам, да с красочными подробностями, каждый шорох живописать, чтоб ребятня слушала с разинутыми ртами, забыв дышать. Но, коли честно, у Михаила Александровича это воспоминание не числилось среди любимых. Потому довольно будет молвить кратко: в очередной раз посетив известное строение, Михаил оторвал несколько досок (которые были заранее раскачаны и держались на честном слове), протиснулся в отверстие, пригибаясь, пробрался задами и запрыгнул в сани. Там уже ждала Лушка. Тихон закидал обоих сырыми кожами.
Тихон Иваныч спервоначалу не желал тащить за собой обузу. Михаил и сам осознавал весь риск, но он не мог бросить девушку на произвол судьбы. Там, на дороге, он без колебаний оставил женщин в добычу врагу, оставил на верную погибель и эту самую Лушку. Тогда важнее всего было спасти княжон. Ибо, если придет нужда, брат обязан положить жизнь за сестру и слуга — за господина. Это было должно, это было единственно возможно. Но теперь — бежать одному, оставив беззащитную девушку в руках врага, чтоб Василий на ней выместил досаду за бесплодное злодейство? Нет! И не важно, что он — князь, а она — холопка. Он не мог — как мужчина, как князь и вождь, ответственный за своих людей. Михаил отчаянно вспыхивал, гневал, не умея изъяснить, напомнил слова своего великого деда: "Если я один спасусь, а людей своих оставлю в беде, то какая мне будет слава?". И твердо заявил:
— Нет, так спасай ее одну. Мне-то что можно сделать!
Михаил читал летописи и хроники об ослепленных князьях, о князьях, томимых в порубе, о василевсах, с которыми удачливые соперники обходились еще круче. Но отрок, не изведавший еще всей злобы мира сего, не примерял на себя и действительно не представлял, что такого ужасного можно сделать с ним — чай, не девка! Зато хорошо представлял Тихон Иванович, потому и сдался на уговоры юного князя.
Затаившись под ворохом кож, беглецы беспрепятственно выбрались из города. Они лежали, скрючась, тесно прижимаясь друг к другу. Тело затекло, смрад невыделанных шкур бил в ноздри, не хватало воздуху. У Михаила кружилась голова, Лушка на каждом ухабе кусала губы, силясь сдержать стон; стрела угодила ей все в то же, недавно вывихнутое, плечо. С каким же облегчением все трое пересели наконец на коней!
Бегство дорогого гостя-полоняника обнаружилось нескоро. Князь Василий бесновался, не хотел верить. А тут явились посланцы Великого князя, так что погони выслать не пришлось. Не ведая сего, Миша Микулинский гордился тем, как ловко они ускользнули от погони.
Горе побежденным!
Воины Всеволода Холмского, прошедшие огонь и воду, рано заматеревшие, были все как один: стремительные, подбористые, с хищным очерком лиц; многие носили волчьи полушубки. Еще не стемнело, а дружина уже была собрана и готова выступить. Большинство полагали, что их поведут на Кашин. За обиду своего вождя, как за собственную, они готовы были хоть сейчас лезть на стены Васильевой столицы. Не исключено, с ярости, изгоном, и взяли бы город. Однако у Всеволода на уме было иное. В сей подлой войне все средства казались хороши.
С одною малой холмской дружиной Тверской князь вихрем пронесся по окраине Кашинского удела, разоряя села и веси.
Полон без счета сбивали в кучу, словно скот, селения опустошали подчистую. Захватили даже нескольких бояринов, коих, от души насовав в рыло, связали и покидали на возы.
Человечье стадо понуро брело по дороге, подгоняемое плетьми и древками копий. Мужики, бабы, малые дети, вытащенные из дому кто в чем, иные в одних рубахах, месили лаптями серый, слякотный снег, горестно оглядывались. А там, позади, уже ползло по стенам жадное рыжее пламя. По приказу Всеволода холмичане сел не грабили, тем паче не жгли, только сгоняли людей (пленных можно обменять, сгоревшее же — пропало навсегда), но долго ли в суматохе до огненной беды. Упавшая лучина, уголек, выкатившийся из брошенной печи... И невесть, осталось ли кому тушить огонь (а и так — что заможет хромой старик, которого победители, быстроты ради, не стали брать?). Или погибнет жило, родовой, отцов и дедов, дом, все то, что годами созидалось своими руками, до седьмого пота, до кровавых мозолей, развеется дымом?
Ошметья грязного снега летели из-под копыт. Всеволод утерся рукавицей. Как будто земля плюнула ему в лицо. Послать людей на пожар? Нету часу!
Дочки одного из полоненных бояр сидели на возу, робко жались друг к другу, дрожа не то от холода, не то от страха. Одна лет пятнадцати-шестнадцати, вторая помладше, как Ульяница. Всеволод почувствовал, как занимаются жаром щеки, торопливо отворотившись, буркнул:
— Найдите им какой тулуп, что ли.
Изрядно удивились кроткие насельницы скромной лесной обители, когда на ночь глядя к ним в ворота принялась ломиться странная троицы: безобразный старик, мальчишка и растрепанная рыжая девица.
Монастырь обнесен был новым, еще не потемневшим от дождей и метелей частоколом, для защиты не столько от врага, сколько от дикого зверя. Могучие столбы ворот являли собой целые, освобожденные от сучьев и коры дерева, врытые комлем в землю, створки держались на кованых узорных петлях. Со всех сторон к стенам подступали вековые ели, и долгими ночами волчий вой перекликался с голосом вьюги.
Князю Микулинскому пришлось вдосталь поорать, прежде чем глуховатая сестра-привратница уразумела, кто перед ней и чего ему надоть. И когда княгиня Анна, еще прежде всех слов, прижала внука к груди, теплой ласковой ладонью огладила развихренные кудри, Михаил вдруг, со сладким стеснением сердца, ощутил себя таким маленьким, слабым и огражденным от всяких бед в этих надежных руках.
Михаил Васильевич никогда не питал великой любви к Михаилу Александровичу, равно как и великой неприязни. Да и с чего бы? Двоюродные братья и виделись-то крайне редко. Единственно, что могло бы объединить или, напротив, разъединить их — воспоминание о той осени, когда они сидели по обе стороны от серьезной темноглазой девочки, каждый стараясь заглянуть в ветхие от времени пергаментные страницы. Но сын Кашинского хранил высокие понятия о чести, и история с нападением на Александровичей ему крайне не понравилась. Микулинский знал, к кому обратиться.
Михаил Васильевич который день сидел в отдаленном селе, вымучивая из упрямых озлобленных мужиков недоданные к сроку кормы (на то есть даньщики и посельские, но отец сказал, что будущему князю надлежит научиться и этому) и постигая науку поцелуев под руководством лукавой пышнотелой вдовушки (надеясь в сем приятном учении перейти и к следующим ступеням). Получив известие от двоюродника, он бросил все и устремился к отцу: выяснять, что все это значит.
Князь Василий не поверил своим глазам, когда узрел вернувшегося Михаила Микулинского — гордого, торжествующего. Да не одного. Два Михаила, два внука ехали по обе стороны от возка вдовствующей княгини. И Василий, с содроганием во всех членах, постиг, что эта троица сейчас покажет ему кузькину мать.
Микулинский даже не сошел с коня. Княгиня и княжич направились к Василию.
— Как ты мог, сын? — спросила Анна Дмитриевна.
— Как ты мог, отец? — спросил Михаил. И прибавил, — девчонок...
— При чем тут девчонки, — пробормотал Василий.
С запоздалым сожалением он смотрел в горестное лицо сына. Ведь для подростка нет ничего тяжелее, чем узнавать худое о своем родителе. Василий, опасливо озираясь на Микулинского, шепотом досказал:
— Я о них и не знал. Одного Мишку ловил.
В сказку о разбойниках Михаил не поверил бы. В это поверить мог, с известным усилием мог и стерпеть. И он поверил. Анна Дмитриевна не поверила. Но ей не хотелось настраивать сына против отца.
Тяжко ополонившись, войско Всеволода отошло и стало у границы. К малой дружине подтягивались все новые и новые силы. С московской стороны к границе подступил полк под началом Родиона Нестеровича. Обложенный со всех сторон, Василий, как за спасением, поспешил на предложенные Всеволодом переговоры.
Племянник и дядя, великий князь и удельный, встретились вдругорядь. Всеволод был яростен и готов на крайности. Он походил на переярка, стронутого у логова.
Не принимая в слух сбивчивых васильевых оправданий, Всеволод потребовал казни "разбойников".
— Но... как же...
— Ты сказал, твои люди взяли нападавших.
Ему было все равно, васильевы ли то послужильцы, или и впрямь шиши, нанятой сброд. Он не был жесток, не был и мягкосердечен. Он ведал все неизбежные бедствия войны. Но без объявления о розмирье, без разметных грамот, воровски вторгаться в чужую землю, чтобы напасть — и на кого, на детей!
— Но почему же сразу... Чай, не Орда какая. На Руси отродясь никого не казнили смертию!
— А как же в "Мериле праведном"... А, полно! Так и до Святого Владимира дойдем. Я так хочу! Впрочем, — Всеволод улыбнулся с превосходством сильного зверя, — я не стану возражать, если ты передашь их князю Микулинскому. Поскольку сие воровство Здесь — преступление. Вообще же, "воровство" — широкое обобщающее понятие, включающее прежде всего преступления политические, но также и уголовные; точнее всего его можно определить как "неповиновение властям". ему подсудно.
Из живых "разбойников" могли и выпытать истину, чего Василий, ясное дело, допустить не мог. Кашинский вздохнул и, со своей стороны, потребовал выдать ему беглого холопа Тишку.
— Не могу!
Миша бегал по жилу. Особого простора для таких упражнений не имелось, с четырех сторон обступали закопченные бревенчатые стены, подпертые лавками, низко над головой колебался сизый полог дыма. Братья-князья заняли под временное место пребывания черную крестьянскую избу. Хозяйка и теперь возилась у приступки, месила опару, старательно не слушая господского разговора. Михаил, в очередной раз налетев на бабу, хотел уже послать ее из дому, но все ж не стал. Хлебушку-батюшке до людских усобиц дела нет!
— Не могу, не требуй, брат!
— Придется. Это действительно чужой беглый холоп. Коли уж хочешь истину — краденный чужой холоп.
— Выкуплю!
— Не хочет.
— Пойми же, Тихон нашего деда, Васильева отца спасал! И не виноват, что не спас. Как можно такого человека холопить?
— Нельзя. Но это дело Васильевой совести, а не права.
— И моей. Предав единого из доверившихся мне, как смогу я требовать веры от иных?
Михаил, князь Микулинский и (ныне Всеволод не сомневался) будущий Тверской, в полной мере обладал уже той упорной, властной силой, что свойственна истинному государю. Василию Кашинскому пришлось довольствоваться ценой холопа, которую он — хоть на чем отыграться! — заломил непомерную. Василий на все соглашался. Василий за серебро выкупал полон, так и не пригодившийся для размена. Он мог бы воспротивиться, потрепыхаться еще... Но страшная слава Родиона витала над ними.
Ныне Всеволод мог сделать с Кашинским все. Заставить молить о милости на коленях или подписать отказ от Тверского стола на веки вечные за себя и своих детей. И — не мог. Март победно шагал по земле, вот-вот должны были рухнуть пути. Московский полк стоял у границы для устрашения, не для битвы. И сам Всеволод Холмский подошел днесь к крайней черте. Начни он настоящую войну — и земля отшатнется от него.
Семен. Конец зимней сказки.
Симеон опять бежал по степи без неба. Не светлая ночь, не сумерки, не зимнее утро, не хмурый день, не туман даже — одна серая муть. Под ногами — жухлая трава, такая сухая, что вот-вот вспыхнет под подошвами. Он снова бежал, он должен был помочь, спасти — и снова знал, что не спасет, не добежит. Но бежал, из последних сил продирался сквозь серую муть. И, уже изнемогая — увидел. На этот раз он увидел, почти достиг — чтобы понять, что опоздал. Пасть бы в сухую траву и завыть в голос... Но Семен бежал, переставлял непослушные ноги, выжимая какие-то последние капли сил. И добежал. Он смотрел в мертвое лицо своего врага, которого не спас. Снова. А мертвое лицо плыло, менялось... Нет, не менялось — в нем постепенно проявлялись, выплывали из глубины чуть-чуть иные очертания. Уже узнаваемые...
Мария! Симеон привычно проснулся с криком. Привычно ломило шею, пересохло во рту. Он лежал, не находя сил потянуться за водой. И повторял про себя: Мария! Мария — дочь Александра Тверского. И не может испытывать к нему, Симеону, ничего, кроме ненависти. Ничего. Никогда. Ничего никогда уже не будет. Не может быть. Ничего. Симеон раз за разом мысленно твердил единственное слово: "Ничего". Страшась даже самому себе назвать то, что могло бы быть.
В Москве тверитянок встретили скромно, но пристойно — как будто они просто заглянули проведать родню-природу. Евпраксия, в очередь с княгиней Ульяной, радушно расцеловалась с обеими княжнами, округлым жестом пригласила в дом. Поднимаясь следом по ступеням, об руку с мужем, прижимаясь к нему и словно бы нежничая, она прошептала на ухо:
— Надеюсь, они, — едва заметным кивком указав почему-то на одну Марию, — будут жить не в нашем доме?
Семен, в легком недоумении, отмотнул головой и едва сдержал вскрик, даже остановился, пережидая дикую боль. А Евпраксия вполгласа досказала:
— Не стало бы сплетен.
Семен уставился на жену, словно бы видел впервые. И впрямь, такой — впервые. Он и сам намеревался просить Ивана разместить Тверских княжон у себя, чтоб не смущать их. Но ему и в голову не могло прийти реченное женой. Сплетни! Пошлая, глупая баба! У которой не ум, а выгребная яма! И эта воспитывает его дочь! Хм, пытается воспитывать...
Василисы не было среди встречающих. Семен, немало удивленный этим, едва освободившись, поспешил в дочерины покои; Евпраксия для чего-то поволоклась за ним.
Василиса сидела, запрокинув голову и прижимая к носу платок. Другие холстинки, измаранные красным, валялись вокруг. У Семена захолонуло сердце. Странно, первой мыслью явилось: упала с коня! Хотя Васюня не была большой охотницей до этой забавы, не то что ее тверская сверстница.
— Что с тобой? Васенька, что случилось?
Василиса отняла от лица тряпицу, придирчиво осмотрела ее и лаконично сообщила:
— Дралась.
Евпраксия немедленно изрекла очередную вечную истину:
— Девочкам не подобает драться!
Семен сердито отмахнул жене рукой: не лезь!
— Как? Из-за чего? Кто посмел?
Василиса подумала, снова прижала платок к носу, пояснила не слишком внятно:
— С одной девчонкой. Она сказала, что я сирота и у мачехи живу. И хотя за правду не карают, — Василиса поверх холстинного комка значительно посмотрела на княгиню, — то, как именно она высказана, может стать оскорблением.
Гордый присел рядом, бережно отвел тряпицу. Кровь уже унялась.
— Кто это был? Василиса, в вашем возрасте должно понимать. Это уже не детские шалости, это первый шаг к крамоле. Кто бы это ни был, он... она подняла руку на дочь своего государя, на княжескую кровь. Я еще раз спрашиваю: кто?
— Ну, скажу, — возразила дочерь. — И что ты сделаешь? В железа посадишь? Нет ведь. Велишь родителю высечь? Так и cам сообразит. А даже и нет, — Васюня удоволенно улыбнулась, — уж моей науки вовек не запамятует. Так что, князь-батюшка, не стоит тебе срамиться, с малявками которовать. Предоставь это мне.
Вот ведь зараза-девка! То так судит о государственных делах, впору в Думу сажать. А то вот — "малявки". Да с таким пренебрежением, с каким дитя, утратившее первый молочный зуб, взирает на своих сотоварищей, у коих все зубы покамест целы.
Несмотря ни на что, Семен предпринял еще одну, последнюю попытку. Вечером, когда остались одни, он с силой, почти грубо, рванул Евпраксию к себе, впился в губы отчаянным поцелуем.
— Пусти! Что ты себе позволяешь!
Княгиня вывернулась из мужниных рук, с пылающим от гнева лицом оправила повойник. Черкес немедленно вклинился между супругами, негромко, предупреждающе рыкнул.
— Брысь ты!
Евпраксия раздраженно шуганула пса, пнула бы, но сообразительный Черкес живо отбежал посторонь. Князь молча взял пса за ошейник и увел.
Этой ночью он снова бежал по степи без неба. И под утро Черкес душераздирающим воем откликнулся на голос хозяина.
Семен. Кровь наших сердец.
Семена нынче вечерами так и тянуло в гости к Ивану. Какое и чудо, что захотелось брату повидать брата, да только вовсе не Ванюшин светлый лик манил его. И однажды, по-простому, никого не извещая, Гордый явился в Иванов терем, один прошел чередой покоев, потянул на себя дубовую дверь. Здесь не скупились на деготь, хорошо смазанные петли поворачивались беззвучно, и никто не обратил внимания на вошедшего.
Семен вслушался, дивной красоты стихи заворожили и его. Великий князь, доселе не замеченный, остался стоять, прислонившись к косяку. Мария читала вслух старинную песнь, ее глубокий голос тек, выплетая кружева слов, и казалось слова эти рождаются сейчас, здесь.
Слава Игорю Святъславличю,
буй туру Всеволоду,
Владимиру Игоревичу!
Здрави князи и дружина,
Побарая за христьяны
На поганыя плъки!
Княземъ слава и дружине!
Аминь.
И в наступившей тишине тихим шелестом прозвучал голос Ивана:
— Отлетающая красота.
Василиса согласно наклонила голову, обротила на дядю светлый, ожидающий взор.
— Внимая сим волшебным словам, мы чувствуем в них отзвук былого, — продолжил свою мысль Иван, — былого — и прошедшего.
— И это не удивительно, ведь песнь эта сложена полтора века назад, — заметила княгиня Ульяна.
— Не в том дело. Преподобный Илларион писал свое "Слово и законе и благодати" много ранее, а слово это живо звучит и поныне. Потому что он рек о том, что вне времени! А слово об Игоревом полку — одно из прекраснейших произведений человеческого вдохновения. Но я, как князь, как государь, не хочу, чтобы в подвластной мне земле были такие люди и вершили такие деяния, о которых слагают такие песни.
— Они кажутся нам прекрасными, ибо отдалены, а в наше время, в нашей земли были бы достойны осуждения, — согласилась Василиса. — А паче того — тот, кто стал бы их воспевать, сколь угодно украшенным слогом. Но ведь для песнетворца, современника Игорева, сей безрассудный князь действительно был героем! При всех своих недостатках.
— Был ли он современником? В этом ли дело? — спросила Саша и, ласкаясь, прильнула к мужу, склонила голову ему на плечо.
— Да если даже и нет! Пусть их разделяет двадцать лет, пятьдесят! — запальчиво воскликнула княжна. — Их обоих роднит единое ощущение, и это мироощущение сто и сто пятьдесят лет назад было живо, а ныне — мертво и сменилось иным.
— Каким?
— Не знаю! Пока не знаю. О нашем времени еще не сложили песен.
— Но то, старинное, почему оно мнится нам столь красивым и возвышенным? Неужели из-за единого изящества слога?
— Именно потому, что это старина. И даже если это не так, нам хочется думать, что наши предки были лучше нас, — сказала Ульяна. — А иначе для чего нам память? Иначе вся наша жизнь сделается подобной жизни неразумных скотов, не ведающих родства. А человеку нужны предки, которыми можно было бы восхищаться, стремиться быть достойными их, соизмерять с ними свои деяния. А теперь, ежели сделать следующий шаг? Если допустить, что ни действительно были таковы?
Саша раздумчиво проговорила:
— Трудно... Разогни летопись, и обретешь в любом месте, в любом годе все то же: усобицы, усобицы, и зависть, и жадность, и глупость, все та же неподобь.
— И другое прочти! И подвиги, и мудрость, и кротость. Хоть про святых Бориса и Глеба прочти. Где ныне в князьях подобная любовь и смирение?
— И бестолочь подобная! — вскричала Василиса, яростно отмотнув косой. — Ладно, Борис был взрослый, он распорядился своей жизнью, как пожелал, хотя какое право он имел распоряжаться княжением, против воли отца отдавать землю иному? Но Глеб, дитя! Разве доверяют младенцам такие решения? Разве он мог понимать, что деет? Бояре, дружина должны были спасать его, обязаны, разве не так? Даже и против его воли! Но все отступились и радостно решили ничего не делать. И как наречь сих мужей, если не отметниками своему князю?
— Словно ныне нет сего? — с легкой усмешкой охолодила княгиня внучку.
— Ныне сего не восхваляют!
— Не восхваляли и прежде.
— Просто закрыли глаза.
— Да. Ибо в старину ведали, что истинно значимо, что земное — ничто перед небесным. Хотя бы потому, что наши предки жили раньше нас и ближе к тому времени, когда Спаситель озарил мир горним светом.
— А как же те, что жили до Христа? Они такожде наши предки.
— Не то, не то! — Иван легким взмахом руки остановил спор, словно отмел его посторонь. — Нельзя отвергать старое единственно потому, что оно старо. Мните ли, что оно никогда не было новым? Но и созидая новое, всякий полагает содеять его со временем устоявшимся, постоянным, иначе речь — старым. Иначе для чего бы его созидать?
Княжна с обожанием в очах взирала на дядю. Гордо, отцовой повадой, воздев главу, она молвила, соглашаясь и все же возражая:
— Да, в предках наших была не единая лишь неподобь и глупость. Они принимали святое крещение, они возводили города и храмы, они с Владимиром Святым громили печенегов и греков, с Владимиром Мономахом совершали победоносные походы в Половецкую степь, с Александром били немцев на Чудском озере и с Михаилом — татар под Бортневым, — Василиса нарочито соединила подвиги своего и Марииного предков, как бы не желая принимать в расчет позднейшую вражду. — И они же прос...ли Калку, единственно по собственной дури! — девчонка, в запале, сама не заметив, ляпнула неподобное словцо, но никто даже не сунулся усовестить. Ее лицо пылало, брови выгнулись тугими луками. В этот миг в ней властно кипела кровь яростных предков, тех самых, о коих она отзывалась столь резко. — Они бегали по лесам от монголов, не умея ни подать друг другу помощи, ни даже принять ее. Удальцы, резвецы и узорочье — эти князья, выродившиеся от кровосмешений! Как Юрий Юрий Всеволодович, Великий князь Владимирский. Во время Батыева нашествия Юрий оставил жену с детьми во Владимире, где все они погибли. Через месяц сам Юрий был убит в бою ни Сити., бросивший без помощи свою семью, как Глеб Глеб Владимирович, рязанский князь, в 1217 году, заманив к себе на пир, убил шестерых своих братьев. — сумасшедший братоубийца. Впрочем, это предки не наши, Бог с ними. С рязанами мы ни дружны, ни ратны. — Василиса неожиданно поодержалась, с лукавинкой в очах склонила голову, скользом глянула на строго молчавшую тверитянку. — А и Ярославичи резались между собой в здравом уме. Но они все это уже сделали. Свершили и свои подвиги, и преступления. Мы же еще не сделали ничего. Мы которуем друг с другом и трудно ищем единства в своем сердце. Да, все это так. Но только вот сорок лет назад Акинф шел захватить деда, и никто не предупредил его, ни одна собака! А твоего, Мария, брата извещать о Васильевых шкодах какой-то Илюха, простой смерд, погнал в самую Орду. Так не значит ли это, что наше поколение не безнадежно?
Вопрос лег. Тяжело и влажно, как отваленный лемехом пласт жирной, плодородной земли. И казалось в сей час, что от ответа на этот вопрос зависят грядущие века, как от подъятой пашни — грядущее земледельца.
Тверская княжна чуть поворотилась к Василисе, тонкими перстами огладила атласную ленту в косе, прежде чем заговорить:
— А мне думается, нравы подобны качелям. Старые люди говорят, что нравы испортились, что молодежь нынче не та, а вот в их время... Но то же самое им говорили их деды, а тем — их, и так едва ли не от самого Адама. Неможно, чтобы все они ошибались, но неможно и иное. Иначе за шесть тысячелетий человечество изгибло бы конечно! А значит, происходит некое колебание. В иные времена более ценится удаль — в иные здравомыслие и выдержка, щедрость и небрежение мирскими богатствами — или домовитость, забота о своих ближних — или горение во имя дальних. Род людской, поколение за поколением, колеблется между двумя крайностями, от одной высоты к высоте иной — через низ, и снова — в обратный ход. Оттого-то каждому поколению и мнится, что следующее — хуже, тогда как оно просто чуть-чуть иное.
— А знаете, я встречал только одного человека из старшего поколения, который никогда не говорил "а вот в наше время", — медленно промолвил Иван. — Моего отца. А ведь ему было пятьдесят семь лет.
— Этого не говорил и мой отец, — со значением произнесла Мария. И в горнице враз потянуло холодом. — Ему было тридцать восемь.
— И мой отец, — прибавила Василиса. — Ему двадцать девять, и он стоит в дверях.
Все разом заповорачивались к Семену, расцветая приветными улыбками. Лишь тверская княжна сдержанно наклонила голову, смело и строго взирая в его лицо своими бездонными, иконописными очами, и он по стеснению сердца почувствовал, что тонет, плывет...
— И сие может значить только одно, — пылко частила Василиса, торопясь забить словами никем не выговоренное, но повисшее в воздухе. — Что наше время, наших родителей и нас самих, еще только рождается, обретает форму, еще не застыло в нечто определенное, как время наших пращуров, оно творится — нами самими! Отец! Так?
Семен отодвинулся от косяка. Прошел вглубь, но не сел. Он не смотрел, не мог смотреть в Мариины невозможные очи, но говорил только для нее.
— Да, ныне настает иное, новое время. Время...
— Собирать землю! — живо подсказала Василиса, видя родителево промедление.
Семен отрицательно качнул головой, но движения не получилось.
— Иначе! Время, когда земля собирается. И мы в деяних своих не надстоим над землей, как гончар над послушной глиной, мы — часть этой земли, хотя и вознесенная над нею. Мы, я реку, не одни Даниловичи. И Всеволод, крепя власть в Твери, деет не иное. Мы — это сильные мира сего. Но время только начато, только начат труд, и мы еще не всегда знаем, как взяться за него. Мы умеем рвать землю на части, но пока еще не научились съединять! И если мы делаем ошибки... Нет, не так. Мы ищем пути, и они порой оказываются политы чужой кровью. Ничто не освобождает нас от ответственности, да! И все же, прежде чем осудить, вспомните, что мы, торя этот путь, и сами ранимся до крови.
Илья.
Они стремились не к защите своих прав... а к получению обязанностей, для обеспечения которых полагалось "государево жалованье"... могли служить своему идеалу и не беспокоиться о своих правах.
Л.Н.Гумилев о людях XIV века.
Пока пробирались заснеженными лесами, Илюха заставил себя не думать о Лушке. Но теперь сытые кони резво несли своих всадников, великокняжеская опасная грамота лежала за пазухой, надежный спутник точно знал, что делать. И неотвязные мысли лезли в голову, точно хорь в курятник. Что с ней, жива ли? И понимал Илюха, что следует ждать печального исхода, и не мог поверить, и тысячекратно повторял про себя: если что, я этого так не оставлю! Распалял себя, уже не думая, кто он и кто его враг.
Потому, узрев перед собой девушку, живую и веселую, Илюха ахнул и, не помня себя, кинулся к ней, раскрыв объятья. И Лушка на радостях забыла скромничать, только когда парень слишком сильно притиснул ее, ойкнула:
— Пусти, облом Увалень. эдакий! Руку больно.
Долго не могли они наговориться, не пораз рассказывали друг другу о своих приключениях, ужасались и восхищались, и каждый думал: я-то что, а вот он (она)! И длилось это счастье ровно до тех пор, пока Всеволод, в чаяньи возможных военных действий, не приказал отправить баб по домам: "Чтоб еще куда стрелу не схлопотала!".
Микулинский князь выбежал проводить спутницу в трудах и бедах, на прощанье, не чинясь, облобызал в обе щеки. И все бы ничего, когда б на Илюхино недоуменное "Чё это он?", Тихон Иваныч не хмыкнул глубокомысленно: "Дело молодое!". Махать вслед платочком Илюхе почему-то сразу расхотелось.
Верная Илюхина служба не осталась без награды. По возвращении в Тверь князь Всеволод пожаловал ему сельцо с многообещающим названием Богатеево. Ивановец было заотнекивался; непредставимо казалось, что он, сирота-беднота, будет володетелем. Да в родной Ивановке княжеского даньщика, что кормы собирал, мужики костерили на чем свет стоит, и сам он, Илюха, ругмя ругался, гоняясь по двору за последним куренком. А теперь сам будет, да не князю — это уж от Бога — а себе, родимому. Нашелся тоже господин! Его, поди, и слушаться не будут, да и как приказывать возрастным, сурьёзным мужикам?
Словом, не хотел Илья быть землевладельцем. Да он и не за-ради наград...
— Лукерью почему не убили? — вдруг брякнул Всеволод без связи с преждереченным.
— Я, княже, думал уже. Не ее одну, другие тоже ведь... — разбежавшиеся служанки постепенно возвращались; кто, поплутав по лесу, сам выбрался к жилью, кого, едва живых, разыскали посланные Всеволодом люди. Но судьба некоторых оставалась неизвестной, и уже яснело, то Васильево злодеяние оплачено и женской кровью. — Никто из уцелевших не видел самого боя! Князь Василий представил бы дело, как ему нужно. А у Михал Лексаныча, мол, в голове от удара все перепуталось. Не хотел лишней крови лить! — прибавил Илья с отвращением.
— Я за всю жизнь потерял меньше воинов, чем теперь в один день. Волков отогнали... Не прощу! — выговорил Всеволод тихо и страшно.
И решительно вложил грамоту в ладонь Илье.
— Не дарю, даю.
Илья покорно свернул драгоценный пергамент. Понял. Тверской князь жаловал не просто Илюху из Ивановки — в его лице отдавал последний долг всем им. Битва только начата.
Мария... В имени твоем — тягучий мед, лесной мед, дикий, с горчинкой. Недаром значит оно — горькая. Мария, предвечная нежность. Или Маша. Уютная, домашняя, желанная, как ломоть теплого хлеба. Или лукавая Маруся. Марьюшка — зорька ясная. Маня — девчонка смешная, веснушчатая, только ждущая расцвета своего. Марьица — цокот подков, цокот каблучков, норовистая кобылица игривая. Или Марья. Простая и чистая, неодолимая и стремительная, словно прозрачные речные воды. Как зовут тебя близкие, Мария? Хотя что мне до того... Ни одним из этих имен не назвать мне тебя. Никак. Кроме пустого и безымянного — княжна. Даже Мария Александровна не скажу я тебе. Ведь ты слишком Александровна, не по одному только имени. И в этом твоя печаль, и в этом моя неизбывная беда. Потому что я видел этот лик на кровавой траве. Твой лик, я это знаю теперь, Мария! И не будет уже ничего. Никогда не будет. Мой грех, моя вина, давняя вина — и вот она, расплата.
Ты идешь к возку, и твои следы четко печатаются в набухшем влагой снегу. Сейчас, вот уже сейчас, задвинешь занавеску, и я уже не увижу тебя. Разве через годы... Как пережить мне эти годы, как жить, не видя твоего лица? Я хочу видеть тебя, хочу сейчас, всегда, каждый день! Хочу держать тебя за руку. Хочу в зимний вечер, когда за окнами поет вьюга, укутывать твои плечи пуховым платком и пить с тобой горячий сбитень из одной чашки. Но ничего этого не будет, никогда не будет, Маша-Мария! Ты даже не обернешься на прощанье, не помашешь мне рукой.
Мария садилась в возок, вдруг, отчего-то помедлила, обернулась. Семеново сердце зашлось безумной надеждой. Мария смотрела мимо, искала что-то взором. Нашла, нет ли? Быстро нырнула внутрь, захлопнула дверку; кони тронулись. Не помахала рукой. Мария...
Действительность превзошла все ожидания. В селе Богатееве оказалось четыре двора, да под пятый расчищено место Достаточно крупное село по меркам середины XIV века. Большинство селений Залесской Руси в то время состояло из одного-двух дворов.. Обнаглев от смущения, Илюха забарабанил черенком плети в ближайший ставень и, силясь огрубить голос, велел немедленно созывать сход.
Мужики выслушали известие и почему-то не проявили ни малейшей радости. Илья Степанович чуял, что начинает краснеть непутем, и отчаянно жалел, что не взял с собой многоопытного дядю Онисима, а лучше нескольких ребят из дружины.
Богатеевцы, передавая друг другу, вертели грамоту, не умея прочесть, хмыкали в бороды. Один, молодой, разбойно-кучерявый, беззастенчиво ляпнул вслух:
— Навязали сопляка на нашу шею!
— Ты... княжью волю...
Ослепнув от ярости, Илья вздынул плеть... Кто-то перехватил руку.
— Ты плеткой-то не маши. Могут и перешибить... боярин.
Илюха-ивановец сделался краснее вареного рака. До боярства ему было ох как далеко. Чтобы стать ровней хоть тому же Федору, ему следовало, по меньшей мере, спасти мир.
После, тесно набившись в жило, где наскоро собрали на стол, все как-то перемешались, уравнялись. Смерды и ихний неумелый господин в очередь хлебали горячие постные шти, одинаковым побытом подставляя ломоть хлеба под полную ложку. Хозяин дома, воздохнув, выставил и хмельного. Пристыженный Илюха уж не драл нос, рассказывал без прикрас. Мужики внимали сперва недоверчиво, а под конец уже с уважением.
Один высказал значительно:
— Эвон!
— Во как, — кратко, но емко согласился другой.
Илюха уехал из "своего" села, по-прежнему не чуя в себе никакого особого господства, зато увез куль ржи и мороженную свиную полть, полученную в счет корма. Матушке в голодное весеннее время будет очень кстати, а то, по правде сказать, пока от сыновней службы выходили одни протори.
Семен. Боль. Тоска. Любовь.
Семейная жизнь московского князя стремительно катилась под откос. Да что там — уже и не было ее, жизни той! Семен жил отдельно, Евпраксия — отдельно, и все остальные — наособицу. Даже Ульяна, прежде ласковая к снохе, начала все более отстраняться, все реже устраивала вечерние бабьи посиделки-супрядки, и обедать к семейному столу выходила лишь по особым дням, в будние трапезовала у себя, с дочерьми. Если б княгиню спросили, она, скорее всего, ответила бы, что дочки подрастают и негоже им зреть, как не следует жить жене с мужем.
А Василиса вообще мачеху не ставила ни во что. Евпраксия, капризно надув розовые губки, возмущалась:
— Она не слушается!
— Ну в чем? — устало (всякий раз одно и то же!) спрашивал Семен.
Евпраксиины веления выходили сущим вздором.
Семен вздыхал:
— Требуй разумно, тогда и не будет причины перечить.
— Детям положено слушаться! — стояла на своем княгиня.
Никак она не признавала, что существо одиннадцати лет от роду — человек, а не предмет для распоряжений.
Устав втолковывать, Семен попытался зайти с другой стороны:
— Пойми, к Василисе нельзя подходить, как к обычной девочке, даже как к заурядной княжне, каких пруд пруди. Все же она — ныне единственная продолжательница Александрова рода.
Евпраксия захлопала долгими ресницами. Как это единственная? Куда это Семеновы братья делись? Да и с каких это пор род продолжается через женское лоно? А коли так, надо считать и сестер, и теток, у которых есть и дети, и внуки, может, и правнуки даже.
А Семен посмотрел — и махнул рукой. Говорить — все равно, что в стену. Впрочем, он и сам понимал, что надо бы окоротить дочь, да все не было сил. Не хотелось.
У Семена временами появлялось ощущение, что серый мир без неба из снов выполз в явь. У него ни на что не было сил. Но он бежал. Он работал не меньше, чем обычно, слушал доклады и отдавал распоряжения, сидел в думе и правил суд, делал все то, что и составляет господарские труды. Прежде эти дела составляли для него саму жизнь, ныне стали неинтересны; Семен вершил их по обязанности, осознавая важность, и не мог дождаться, когда же наступит воскресенье.
Но вот неделя подходила к концу. Семен, отстояв воскресную службу, поднимался к себе, садился в любимое кресло, раскрывал давно ждущую книгу. А прочитав страницу-другую, начинал бестолково листать, заглядывал наперед, возвращался назад. Деяния древних царей не занимали его. Дремали в своем ларце пречудно изделанные, рыбьего зуба и черного дерева, шахматы. И ремешок из крашеной кожи, в четыре цвета, который Семен почти украдкой (невместно государю трать время на такие пустяки) взялся плести для Черкеса, так и висел недоделанный. Семену ничего не хотелось. Единственно охота немного развлекала его, неистовый конский бег и свист ветра. Но какая охота по весенней распуте? И князь в конце концов требовал писца и снова принимался все за ту же работу. Чтобы не думать о том, что ему единственно хотелось: пасть на коня и мчаться в Тверь.
Он плохо спал. Почти каждую ночь являлся все тот же кошмар. Черкес — единственный, с кем князь ныне делил свои ночи — подскакивал с недоуменным лаем, честно готовый защищать хозяина, знать бы только, от кого. Пес бесцеремонно вставал передними лапами на постель, лез в лицо влажным розовым языком. Скудное утешение...
Снова навалилась болезнь. Шея теперь не гнулась вовсе, стало трудно даже одеваться, умываться и все такое, что люди делают, не замечая. А однажды холоп, без зова заглянувший повестить, что все готово к трапезе, обнаружил, что князь пластом лежит на лавке и тихо воет от боли. Понятливый слуга живо захлопнул дверь и поспешил убраться, не позаботясь даже как-то помочь господину, сообразив, что прикоснулся к тому, чего зреть не должно никому и никогда.
Семен лечился, как умел, прикладывал целебные снадобья — ничего не помогало. Наконец неохотою (не выносил чужих прикосновений) вызвал костоправа, того самого, что ставил его на ноги после новгородского похода. Пропахший травами и овчиной дед долго мял ему шею, но только разбередил; махнул рукой, покаянно поклонился и на всякий случай посоветовал:
— Не носил бы тяжести.
Верно баял старик! Если б сбросить с плеч эту тяжесть...
Днем он еще перемогался, гордость держала. Но подступала ночь, и снова была степь без неба, и снова неотвязные мысли о той, что была для него недостижима, как утренняя заря. К которой он сам отрезал себе пути: своей женитьбой и своим преступлением.
Он подолгу молился. Князь не пропускал теперь ни одной службы, а у исповеди бывать перестал. Говорить о том, что творилось с ним, казалось невыносимо. Но молитва ныне не рождала в душе ясноты, и величественные слова церковной службы падали словно в мутную воду.
Но хуже всего было то, что окружающие начали догадываться. Несмотря на все усилия Семена, уже не удавалось скрыть ни семейный разлад, ни болезнь. Да и как скрыть, коли хворь была налицо! Государь восседал неподвижно, словно изваяние, лишь взор оборачивая на очередного говорившего. И бояре — не без очей же! — клоня друг к другу высокие шапки, сочувственно перешептывались. Этот-то шепоток, эти пересуды повсеместно, от думной палаты до челядни, больше всего мучили великого князя. Он не слышал, конечно, но знал, чувствовал спиной, и это было особенно унизительно.
Семен и ранее замечал, что бабы-поломойницы, прибираясь в государевых покоях, стали слишком высоко подтыкать подолы. А теперь начали еще и сползать с плеч сорочки, разумеется, совершенно случайно.
Как-то Семену довелось услышать обрывок разговора.
— Да-а, никак нельзя мужику обходиться без бабы, — глубокомысленно рассуждали бездельничавшие кмети. — Иного возьми, ходит, ажник весь зеленый.
Может, прошел бы мимо, не взял бы в слух, но то, как резко оборвался смех, ясно сказало князю, о ком шла говорка.
Он молча смотрел побелевшим взором, и мужики смущенно тупили очи, один, знать, самый веселый, зажав рот обеими ладонями, додавливал остатний смешок и все гуще багровел. Выждав, Семен сообщил без выражения:
— В караул на Троицкие ворота.
Воин уже хотел воскликнуть: "Да ведь не наш черед!". Князь готов был ответить: "Вижу, вам нечем заняться". Оба прочли невысказанные слова и промолчали. Весельчак сам скорее потащил товарищей прочь.
Семен проводил их бешеным взглядом. Он, великий князь, властен приказывать и опаляться, карать и миловать! И он был бессилен. Ибо мнение не выбьешь палкой. Он стоял перед этими ражими мужиками, словно раб на кафинском базаре.
Вдругорядь Илья вырвался домой лишь в конце весны. По черной-черной земле расхаживали черные-черные грачи, блестя глянцевитыми боками. Прозрачное небо казалось глазу бесконечно высоким — донышка не разглядишь. То там, то тут раздавался вдалеке привычный окрик ратая. Пахло влажной землей.
Илюха завалился под вечер, вытащил из-за пазухи кулек с заедками и расписной, в жарких маках, платок, который матушка примерила поверх своего, вдовьего, и подумала, что вряд ли наденет когда. Сын выглядел замотанным и — всегдашняя материнская печаль! — даже чуток похудевшим. Илья теперь часто сопровождал в разъездах своего стремительного князя. Обычные, в смену, сторожи, и в счет не шли. Еще — строжить и наставлять желторотых новиков. Без таких многоопытных воинов, как Осипыч, и Илюха нуждою в старшие вышел. Тем более самому без лентяйства приходилось совершенствоваться в воинском искусстве. Да к тому же Илюха взялся учиться грамоте, и это дело шло особенно туго. Есть от чего замаяться!
Мать — маленькая, очень туго замотанная темным платком, чуть согнутая — хлопотливо подавала на стол. Илья спросил, хватит ли припасов до новины.
— Хватит, хватит с избытком, — мать водрузила на стол горшок овсяного киселя, заботливо обтерев, поставила чашку. — А вот соль выходит, куплять надоть.
— Соли пришлю, с мужиками уже договорился. Дешевле выйдет, если сразу воз покупать.
Он и говорил уже чуть-чуть иначе, по-городскому. Родительница уважительно и с некоторым удивлением взирала на своего взрослого и самостоятельного сына, озабоченного какими-то новыми и не вполне для нее внятными делами. На вид и мало переменился, а чувствовалось в нем что-то иное, какое-то намечавшееся отдаление. Теперь и не подшлепнуть, да и по головке не особо погладишь. Взрослеют дети, и хоть плачь, хоть радуйся, а не остановишь времени.
Она присела рядом, высказала:
— Соха готова, Онисимов сынок поправил, — и просительно взглянула на сына.
Илья возразил:
— Куда там! Один день всего, чё успеешь-то? — и строго прибавил, — Ты, мать, больше о том не заботься. Село есть!
Однако на рассвете, словно его что толкнуло, Илюха вышел на двор, ежась от утреней прохлады, постоял у стаи — и принялся взнуздывать старую Лысуху. Бурко, всем хорош конь, а в запряжке ходить не любил, начинал диковать, кидать задом. Чать, степняк!
И уже в потемнях, содрав корой стоящую рубаху, Илья до смерти усталым, но довольным голосом выговорил:
— Ну, мать, сколько успел, столько успел.
И, пока сын плескался и отфыркивался под холодной водой, мать, наклоняя ведро, думала, кто согласится помочь боронить, и как она (уж это сама), повесив пестерь на шею, пойдет босиком по теплой земле... Конечно, сеять жито, как и лён — мужская работа, женская — репу да капусту, но что ж поделаешь. Село селом, а свою, родовую, землю бросать не следовало.
Евпраксия не вошла — влетела голубым молнийным росчерком.
— Твои братья настраивают Василису против меня!
Семен шваркнул об налой Здесь — наклонная подставка для письма. недоподписанную грамоту. Отмахнул рукой писцу: выйди, мол. Тот опрятно подобрал пергамент, разгладил, склонив щедро умащенную льняным маслом голову, выскользнул за дверь.
Княгиня высилась перед мужем, пылая щеками и по-базарному взяв руки в боки.
— Что еще стряслось?
— Я ее зову, а она нейдет, заявляет, закончу мол, тогда и приду. А Иван тут говорит: "Слушай тетю Евпраксию".
— И что не так?
— Как что?! Учит дитё матерь теткой звать!
— Извини, в пять лет детей не рожают, — с усмешкой припомнил Семен дочкины слова.
— А то не дитячье дело. Ульяну Иванну бабушкой зовет же.
— Потому что родной бабушки Василиса никогда не знала, только Ульяну. Но, надеюсь, ты не станешь требовать, чтобы Василиса забыла свою родную мать? Ты, прости, мать ей не заменишь. Кстати, зачем она тебе понадобилась столь безотлагательно?
— А чего ей делать у Ивана, да еще с Андреем вместях?
— Так что они делали?
— И знать не хочу. Негоже девочке столько времени проводить с мужчинами.
— Почему? — Семен едва не поперхнулся.
— Потому что негоже, — убежденно повторила Евпраксия.
— Слушай, я доверяю своим братьям. И убежден, что ни Андрей, ни тем паче Иван не научат мою дочь ничему дурному, а только хорошему. И довольно об этом.
— Ты всегда их защищаешь! Они меня ни во что ставят, а ты их защищаешь!
— Запомни раз и навсегда. Моя дочь, мои братья, мои сестры, жена моего отца — это моя семья. И если они не считают тебя частью семьи — я вынужден признать, что они имеют для этого основания. И уж конечно, я не стану их принуждать. Ты сама до сей поры не сделала ничего, чтобы войти в семью.
— Ты опять о том же!
— Не о том. Хотя и о том следовало бы сказать. Ты живешь здесь уже полгода. И что? Что ты знаешь о нашей семье? Ты можешь сказать, что нравится твоей свекрови, что раздражает Андрея, почему Василиса любит гостить у Ивана? Ты научилась различать Маню и Фосю? Да, ты величаешь свекровь матушкой и во всем ее слушаешься. Но не слушаешь! Семья, среди которой ты живешь, тебе безразлична, ты знать не хочешь наших навычаев, наших взаимоотношений, того, что для нас важно, а что — нет. Стараешься ли ты понять, принять? Дать хоть что-то? Ты явилась со своим уставом и только требуешь. Чего — любви? Любви не требуют, ее дарят и ожидают в ответ.
Ярость небес.
Жаркий был день; небо еще беззаботно синело, но воздух тяжелел и сгущался. В такую пору в самый раз вынести в сад скамеечки и, привалившись спиной к нагретому шершавому стволу, попивать холодный квас. Можно кислый ржаной, можно сладкий малиновый, можно и пивка под пышной белой пеной — воскресенье, никак. В конце концов, почему я... мы не можем провести тихий семейный вечер, как всякая семья? И если приложить усилие, всем, совокупно, должны же мы преодолеть разлад, хотя бы на один вечер?
Вероятно, единая мысль посетила всех троих. Евпраксия сидела за пялами. Василиса беззаботно играла с Черкесом. Запах листьев и спелой малины навевал негу.
Евпраксия, отставив рукоделие, присела рядом с мужем, заглянула в книгу.
— О чем читаешь?
Семен стал рассказывать.
— Пречудные дела! А он правда бывает, Фаворский свет Согласно учению греческого богослова Григория Паламы, Фаворский свет есть энергии, истекающие от божества и пронизывающие сотворенный мир, и человек способен возвыситься до того, чтобы узреть их. Афонские монахи-исихиасты ("молчальники") достигали этого путем молчаливой "умной" молитвы. Против Паламы выступали Варлаам и Акиндин, полагавшие это видение не более чем галлюцинацией. Спор о Фаворском свете был в середине XIV века чрезвычайно важен не только в богословском, но и в политическом отношении, поскольку из учения Варлаама логически вытекал вывод о необходимости унии с Римом, паламиты же были ее решительными противниками.?
— Нельзя так говорить, — подала голос Василиса. — Сей свет не просто бывает, а воссиял на горе Фавор в час преображения Господня. Это выйдет ересь какая-то, сомневаться в сем. А следует вопросить: действительно ли возможно человеку возвыситься до того, чтобы узреть Фаворский свет въяве?
— И возможно?
— Не ведаю, — задумчиво промолвил Семен. — Здесь писано... — продолжил он, постепенно увлекаясь.
Евпраксия слушала, склонив голову и вновь взявшись за пялы. Василиса, потерявшая интерес к ученой беседе (все это было ею давно прочитано и обдумано, а для Евпраксии внове. Увы, не книжна была княгиня!), опять принялась возиться с собакой. Черкес ныне вырос в красивого пса с густой, волнистой шерстью, так и хотелось его погладить. Ласковый пес льнул к хозяйке, девочка, разыгравшись, стала на четвереньки, и Черкес проползал под ней, то справа налево, то обратно, плотно притираясь мохнатой спиной.
Евпраксия, приметив эти забавы, прервала разговор на полуслове:
— Василиса, не ползай по земле, платье замараешь.
Увлеченная веселой возней, Василиса пропустила замечание мимо ушей. Все бы ничего, но девчонка уж больно сподручно повернулась, и княгиня без долгих размышлений шлепнула неслушницу.
Василиса не успела и пискнуть. Семен вскочил, забыв обо всем, движимый единственным, безраздумным порывом: защитить свое дитя. Будь он ближе, чтоб дотянуться одним движением, Семен ударил бы жену.
К счастью, он успел опомниться. Произнес:
— Василиса, уйди.
Убрав за спину судорожно стиснутые руки, неотрывно глядя на княгиню, он раздельно выговорил:
— Ты. Не смеешь. Бить. Мою. Дочь.
— А чего она не слу... — завела Евпраксия свою обычную песню, но враз примолкла, узрев искаженное лицо мужа.
— Это не твое дело! Это не твой ребенок. Ты не смеешь ей приказывать. Ты не смеешь ее трогать. Ты не имеешь к ней никакого отношения.
— Знаешь ли!
— В этом доме нет твоих детей. Ты сама это решила.
Евпраксия, ощерясь сердитой белкой, выкрикнула ему в лицо:
— Да и ты не слишком старался!
Семен дернулся. Круто развернувшись, он бросился прочь, сшибая листья.
Ярость оглушала, рвалась наружу. Семен не видел, не помнил ничего вокруг. Ноги сами вынесли к стойлам. Навалив седло на первого подвернувшегося коня, дрожащими, непослушными пальцами он затягивал подпругу, никак не попадая в дырки. Конюх сунулся было услужить, но, перехватив княжий взгляд, подавился словом и живо испарился. Конь наметом вылетел со двора, челядь шарахнулась по сторонам. Черкес, почуяв беду, кинулся вслед, но где с его коротенькими лапками было угнаться за борзым скакуном. Потеряв хозяина из виду, пес постоял, чихнул от поднятой копытами пыли и, свесив розовый язык, поплелся обратно.
Семен гнал коня, не думая, куда. В глазах стояла темнота. Он опамятовался, только когда конь запнулся обо что-то и едва не сбросил седока.
Вокруг высились громадные ели, темные, поросшие лишайником, зловеще выставившие сухие обломанные сучья. Под ногами корявые, переплетенные, словно змеи, корни вспучивали землю, силясь выползти из-под толщи опавшей хвои. Ни шороха, ни звука. Лес стоял, словно мертвый. Нет, скорее живущий — какой-то темной, искореженной жизнью.
Семен поднял глаза. Неба не было. Сурово-зеленые, отдающие синевой ветви, хищно ощетинившиеся острыми иглами, сплелись в единый купол. Сумрачно. Сюда не досягали солнечные лучи. Или просто свечерелось?
Конь пугливо косил зраком, стриг ушами, бока шумно ходили, роняя хлопья пены. Семен гикнул. Эхо откликнулось глумливым лешачьим смешком:
— ...эй.. й... й...
Послушный скакун взял рысью. Князь понукал — голосом, поводом, коленями. Не было плети в руке! Да без толку. Колючие ветки лезли в лицо, корни — под ноги, конь без конца спотыкался. Шею сломишь к чертям!
— Пошел! Пошел!
Дальний свет плеснул за лесом. Испуганный конь вздыбился, попятил.
— Балуй! — прикрикнул Семен.
Полыхнуло прямо в очи. И, почти безе перерыва — грохот. Рушилось, раздиралось на части невидимое небо. Оглушенный, ослепленный, Семен ловил ртом ускользающий воздух. И тут рухнул ливень. Стеной, без разгону, без предупреждающих первых капель. Вода валила отвесно. Плотная преграда ветвей была сметена мгновенно.
— Пошел! Песья сыть!
Белая вспышка. Черная тьма. Ни зги. Вот тьме хохотал гром. Вот-вот докатится, пройдет по спине. Встал ветер. Он рвал ветви, залепил лицо, и нельзя было вздохнуть, горло забило мокрым ветром. Зауросил Уросить — биться, брыкаться. конь, стал кидать задом, без понуканий понесся стрелой. Ха! Не убежать от неба. При новой вспышке стало видно, как тянется, силится отделиться от ствола надломленная ветка. Семену не было страшно. Ели опасно кренились, трещали, рискуя обвалиться. Конь мог упасть в любой миг. Семену было все равно. Это его ярость рвала небо в куски.
Он не помнил, сколько длилось безумие. Просто вдруг оказалось, что молнии уже не бьют, что с небес льет обычный дождь, что измученный конь тащится шагом, и оба они живы, чего уж и не чаялось.
Семен ехал, откинувшись назад, и ловил губами дождь. Он не смотрел по сторонам, уронив поводья, предоставив животному самому отыскивать дорогу. Бешенство утихло, вырвано и унесено было бурей, смыто ливнем. Осталась тоска.
Конское ржание вывело его из забытья. Тотчас же из незримого далека откликнулся другой голос. Конь, ободрившись, зашагал резвее. Вскоре деревья расступились, и жило вынырнуло из дождевой пелены.
Семен, вдруг ощутив, что издрог и смертельно устал, что было мочи принялся колотить в ворота. Из-за глухой, в человеческий рост, огорожи на два голоса забрехали собаки. Не скоро (верно, худо слышалось за шумом дождя), но вылез-таки на порог взлохмаченный зевающий мужик и, едва увидев промокшего путника, всплеснул руками, кинулся отворять, не дожидаясь просьбы о ночлеге.
Через малое время Семен уже сидел за столом, переодетый в сухие хозяйские порты и рубаху, чересчур ему просторные; хозяин, сообразив, что нечаянный гость не обык шлепать босиком, притащил и ненадеванные лапти. От вывешенной у печи одежды валил пар. Семеновы мокрые волосы взялись крутыми завитками. Князь пил наскоро сготовленный (в кипяток накидали ягод) обжигающий взвар, вдруг почуяв лютый голод, ел остывшие овсяные блины, а хлопотавшая вокруг гостя молодая баба приговаривала:
— Ништо, летний дождь не простудлив!
Постепенно он насыщался, отогревался, и забытая было боль вновь клещами впилась под затылок.
Он начал обращать внимание на происходящее округ. Летней страдной порой, когда валишься с ног, и гудят от работы плечи, землепашцу бесценен каждый миг короткой летней ночи. Но здесь и не собирались спать. Хозяин чинил лопнувшую шлею, молодуха, его сноха, взявшись обихаживать гостя, оставила недоконченную штопку, остальные, хоть и позевывали, крестя рты, тоже сидели, что-то работали. В углу, за пестрядинной Пестрядь — ткань из остатков пряжи разного качества и цвета. занавеской, творилась какая-то возня, доносились вздохи, вскрики, невнятное бормотание.
Любопытствуя, князь завел разговор, спросил, ко времени ли подошел дождь, да какие виды на урожай. Постепенно разговорились, хозяин, кивнув на отгороженный угол, пояснил:
— Сынок меньшой, занедужил. Добро, божий человек забрел на огонек, взялся лечить.
Тревога, просквозившая в голосе отца, объяснила, отчего полуночничают домочадцы.
Помолчали. Отогнув занавеску, появился молодой худощавый монашек, на ходу досказывая:
— ... И так дважды в день, понятно? И, главное, с молитвой.
Вышедшая следом немолодая, грузноватая хозяйка подала монашку рушник, посетовала:
— Больно уж трудно как-то...
— Без труда ничего не деется! — строго отмолвил тот, подставляя руки под пузатый медяной рукомойник. — Господь ждет от нас трудов ежечасных, и трудом человек становится достойным Его милости. Трудом, верою и любовью. Да и как не потрудиться ради своего единородного чада?
— А какую молитву читать, батюшка? — робко вопросила хозяйка.
— Любую! Молитва сильна не словами, а тем, что идет от сердца.
Насухо вытерев руки, монашек прошел в дальний угол, скользом оглядел гостя, и от прозрачно-голубого и острого взора у Семена вдруг стеснилось сердце.
Горячая боль растекалась по шее. Перемогаясь, через силу, Семен продолжал расспрашивать.
— Ништо, жить можно. Земля тута добрая, правда, росчисти готовить, тяжеловато, мало мужиков-от. В зиму зверя бьем, на мясо да на шкуры, куропати в силки хорошо идут. Лосей бьем, свиней диких, косолапого опять же. Поп, правда, не благословляет, поганая, дескать, пища, медведина-то, — хозяин усмехнулся, — ну да поп далеко, а без того никак не обойтись. Мяса-то надоть! Скотину держим едва-едва, уберечь трудно, волков тут страсть. Лонись В прошлом году. Черныша задрали, а каков был пес! Теперь двоих на цепи держим, да и третьего бы нать.
— А кому дани даете? — спросил князь.
— Так великому князю, Семен Иванычу.
Семен, поразмыслив, вспомнил своем хозяйстве такое селение. Полюбопытствовал:
— Не тяжелы ли?
Хозяин вздохнул.
— Да как сказать. Мы вот родом с-под Ростова...
При этих словах монашек, что молча сидел в углу, прихлебывая взвар, стал слушать внимательнее.
— Не слишком богато там жили, честно сказать, а уж после того разору... Даром что грабили больше бояр да купцов, дочиста сундуки выскребли, да и то сказать, большой ли со смерда прибыток? Серебра не водилось. Но боярин тогда вовсе озверел, шкуру драл с мясом. Не поверишь, жито уродилось на диво, а мы липовую кору толкём. До того уж дошло, что хоть обельную грамоту подписывай. Сябер Сосед. вот похолопился, не выдержал, хоть, говорит, детям не голодать. Так на другой день его уж драли, невесть за какую неисправу. Говорю, хозяин зверем на людей кидаться стал! Словом, невмоготу. А все одно непросто было решиться. От родового места, от дома, от могил дедовых... ото всего отрываться. Да под руку московскому князю, который и довел до беды! Но ведь леготу обещали. Решились, в обчем. По-первости было тяжко, страшно и вспомнить. Обовшивели все, долони и не разогнуть было к вечеру. Но ничего, выстали. А теперь и оторваться никак, скажет кто, вертайся, мол, Гаврила, обратно — да ни в жисть! Потому что свое. А, дани-то...Поболе ростовских будут, а все ж легше. Ты не спеши с человека тянуть, дай окрепнуть, так он тебе после вдвое заплатит, и с благодарностью, а не с проклятиями. Мудрый был государь Иван Данилыч, разумел. А что строг, так коли плата по силе, тут уж не балуй. Ведаем, что плата та пойдет не чужим женкам на сережки, а на устроение земли. Прежде ведь ежеден дрожали, то ли татарин дом твой дымом пустит, то ли литвин, то ли свой русский тать. И вот чего еще скажу, боярин. Ивану Данилычу стало бы тогда не кровопивцев этих засылать, а сказать по-хорошему: так мол и так, мужики, нужно серебро, ваши же дома от поганых оберечь. Нешто ж бы не дали? Войны-то никому не нать! — решительно высказал хозяин.
— Не хотите, значит, рати?
— Господь упаси!
— Друг с другом драться на кой и надо! — непрошеным встрял востроглазый вихрастый отрок, что давно уже жадно прислушивался к взрослому разговору. — Вот бы татар бить — это завсегда.
— Нишкни ты! — осерчал отец. — Эко слово молвил. Нешто ж можно татар побить?
— А чего ж нельзя? — задорно воскликнул постреленок. Он так жаждал высказать новому человеку свою заветную мысль, что не забоялся и отцовой "науки". — Михайло Тверской бил, Лександра Михалыч бил, — принялся перечислять мальчонка, на свое счастье, не ведая, с кем говорит, — уж на что Данила Саныч был смиренный князь, и тот бил В 1301 году Даниил разбил и при помощи некой хитрости взял в плен Рязанского князя Константина Романовича, при этом "побив множество татар". Как ни странно, эта дерзость осталась без последствий. Видимо, военная помощь рязанскому князю не была санкционирована ханом, или же татарский отряд попросту состоял из наемников, никому не подчинявшихся степных удальцов. Неспровоцированное нападение на соседнее княжество, пленение рязанского князя (позже он был убит в темнице по приказу Юрия Даниловича) и захват Коломны является единственным пятном в биографии Московского князя, признанного святым. Однако победа над татарами, едва ли не первая со времен Батыя, придала сему не слишком достойному поступку совсем иную окраску: Карамзин охарактеризовал его как "мужество Даниила" а современные комментарии к житию Даниила рассматривают как превентивный удар.! Ежели не как попало, а всем заедино взяться, вместях — ужель не побьем?
Семен бледно улыбнулся. Твердо пообещал:
— Бить татар будем в другой раз.
Ночные тени.
Говорить было не о чем. Боль выкручивала позвонки. Гостю уже приготовили ночлег на сеннике, положили свернутую ряднину, укрываться.
Вставая, Гордый едва не упал и вынужден был опереться о столешню: от резкого движения горячая плеть прошлась вдоль хребта. Редкими шагами, силясь не показать хвори, он добрался до сеновала, опустился на кстати подвернувшийся чурбак. Ложиться, спать не было сил. Господи, как больно-то! Казалось, прибавь еще крупинку — и сердце не выдержит.
— Худо, княже?
Черная тень скользнула перед глазами. Семен не мог поднять головы, но по голосу узнал давешнего монашка. Стоит спрашивать... Из одной только упрямой гордости он хотел сказать "нет", но и того не возмог, вместо слова вышел не то хрип, не то стон. Монашек не стал переспрашивать. Неслышно ступая, он зашел сзади и решительно отогнул ворот. Обессиленный, Семен больше не пытался возражать, ниже уронил голову.
Поначалу он только скрипел зубами, удерживая крик. В очах плясали белые всполохи. Но мало-помалу боль начала стихать, отползать, повинуясь сильным, теплым перстам, что мяли, разглаживали, разминали семенову шею, как будто перебирали каждый позвоночек.
— Все, — коротко объявил инок.
Он несколько раз встряхнул руками, словно бы сбрасывал капли незримой влаги.
Семен, все еще не веря собственным ощущениям, попробовал повернуть голову в одну, в другую сторону. Шея, хотя и не без усилия, слушалась. Бессильные остатки боли дотлевали где-то в глубинах естества. Было освобождение, было блаженство...
Монах обошел излеченного князя, присел напротив него, спросил, точнее даже не спросил, вымолвил негромко и проникновенно, не нуждаясь в ответе:
— Твоя главная боль совсем не там, верно?
А Семен не мог оторвать взгляда от его опущенных рук, четко выделявшихся на черной ткани. Кисти были, хотя и крупные, но очень изящные, узкие, "породистые" — и вместе с тем огрубевшие, натруженные, как у пахаря или плотника. Руки были сильные и тяжелые — а сам он казался легок и светел. Легкая поступь, светлые волосы и невесомая юношеская бородка, словно одуванчиковый пух, легко-прозрачный взор. Семен поднял очи — и встретился с этой майской голубенью... А отчего так хорошо видно, что можно разобрать цвет глаз? Неужели уже светает?
Дик, должно быть, на погляд казался Гордый князь: всклокоченный, в чужих лаптях на босу ногу, да еще крутящий башкой, ровно сова. Улыбка скользнула по лицу инока, точно слабый отблеск многочастного света, и Семен не подумал — почувствовал, что это не в насмешку, не в обиду.
И как-то невозможно оказалось молчать.
— Трудно мне. Люблю ее! Только о ней и думаю, во сне вижу. И знаю, что никогда ничего не будет, быть не может, и все равно... Я к ней даже не подойду никогда, не скажу слова. Она меня ненавидит, и будет ненавидеть всегда. И как я смогу чего-то просить у нее, на что-то надеяться? Даже сказать ей... Не могу ее тревожить, не хочу! Мне плохо, но сказать, и знать потом, что она думает, что плохо и ей... да и для чего? Я люблю Марию, но жить-то мне с Евпраксией. Да и с ней я не живу, если не обманывать себя. В одном доме, и только, а друг другу чужие. Я ведь, честно, сделал все, что мог. Я ее берег, лелеял, словно снежинку, я сделал все, что только может мужчина, чтобы привлечь к себе женщину. Но дело уже не в том. Мы чужие, мы разные, и нам никогда не слюбиться, разве только через насилие над собой, только это все равно не любовь и не семья. Жена не полонянка! А я... я ведь мужчина! У меня порой возникает желание забыть их обеих и найти третью. Мало ли послушных холопок.
— И что же?
— Себя ронять не хочу!
Она, Евпраксия, кажется белой снежинкой, а на деле грубая, нетерпимая, пошлая, набитая предрассудками; она полагает себя единственно правой во всем и не допускает даже мысли, что что-то в этом мире может быть иначе, чем считает она. Она не читает книг. Говорит, что нет времени, но чем она занята всеми днями? "Ведет хозяйство", то есть лезет во все, что отлично сделают и без нее. Кто спорит, за слугами нужен догляд, но нельзя же после каждой трапезы пересчитывать серебро. Должно проверять, но ведь должно и доверять. Недоверием господин оскорбляет тех, кто ему служит, и сам толкает на обман.
Не ведаю, как принято в Смоленскому дому, может и так. Возможно, и я не вполне прав, я готов сделать шаг навстречу, но ведь она сама и не пытается. Она чужая, она холодная, она словно бы неживая! Да, она вершит все, как должно, она ни на йоту не отступит от своего долга. Она как Лия, коей никогда не стать Рахилью. Она из тех, кто чтит закон, но не ведает благодати. Знаешь, я со страхом думаю, что она когда-нибудь переменит решение. Я уже не хочу. Я знаю, на престол восходят не для счастья. Но не люблю, не могу!
Но как же быть, если нет столу наследника и роду — продолжателя? Если за нами ничего не останется на земле? Не говори, что есть и братья. Верно, и у них будут сыновья, хотя, возможно, и этому не суждено сбыться. И род не угаснет, будет длиться в них и их детях, но частица его все же уйдет в небытие.
Ты хочешь утешить, сказать, что все же земля не будет без главы, и власть не престанет. Что по лествице, по обычаю, установленному еще Ярославом, княжий стол наследует брат за братом. Ярослав был мудр, но я думаю порой, мудро ли его установление? Ныне, когда его потомки столь многочисленны. Суди сам. Княжеские сыновья, едва вступив в совершенные лета, разъезжаются по своим уделам и год за годом живут в отдалении от стольного града, средины земли. Они не допущены до дел и нужд земли в целом. Они порой и не ведают о них. И неволею замыкаются в своих малых границах, привыкают думать лишь о своей части. И каждый ожидает своего череда в княжении. Ждет смерти дяди и трепещет, что отец умрет не в черед, и в братьях видит соперников, кои могут своим долголетием навек лишить княжения его собственных детей. Отсюда и усобицы, и пря пред ханами, и зависть, и ненависть. То, что раздирает семьи. А когда такой князь воссядет наконец на стол, ему придет вновь учиться мыслить о всей земле. А сыны его предшественника, с издетства привыкшие к сему, зревшие своего отца на великом столе и сами причастные к его трудам, ведающих дела земли, будут оттеснены в свои уделы, дабы в свой черед пройти тем же путем. Но и сего недовольно. Новый государь учнет перестраивать под себя отлаженное управление, он приведет с собой бояр, которые будут совместничать с прежними. И как бы ни сложилось в итоге, кто бы кого не засел — все равно разлад, все равно нестроения.
— И?
— Иначе! Чтобы отцу наследовал старший сын, и тому — единственно старший из его сынов. Тогда не станет ничего этого...
— И зависти?
— Зависть сильна в человецех! Но одно — изначально знать, что не имеешь права на власть, и иное — иметь право и не ведать, случится ли тебе, силою сторонних обстоятельств, осуществить его. Ныне древний порядок уже сдвинут. Андрей Городецкий расшатывал его, Юрий порушил вовсе. Да, Юрий не имел прав на великий стол, следовательно, и его брат, мой отец, следовательно, и я. Но со мною тягаться явился Суздальский князь, имеющий прав меньше чем нисколько. Ни по лествице, ни по чему. Проще речи, днесь порядка наследия не существует вовсе, он заменен силою князей и произволом ханов. Самое время изыскать новый! Моя духовная уже составлена начерно, с пропуском вместо имени сына. Но увы! Мне этого, видимо, не сделать никогда. Кто сделает, Иван, Андрей? Василиса возмогла бы! Только не сделает и она. Не станет она повторять ярославскую безлепицу Княжна Мария Васильевна осталась единственной наследницей Ярославского княжества и, выйдя в 1261 году замуж за Можайского князя Федора Черного (из рода Смоленских князей), передала стол ему, вероятно, надеясь, что принятой князь не выйдет из ее воли. Однако очень скоро разгорелась ожесточенная борьба за власть между Федором с одной стороны и его женой и тещей, княгиней Ксенией — с другой. В ходе этого противостояния Ярославль закрыл перед Федором ворота, провозгласив своим князем малолетнего Михаила, сына его и Марии. Федор же женился в Орде на дочери Ногая (по одной версии — при жизни первой жены, по другой — уже после ее смерти), и смог вернуться в Ярославль только после смерти всех участников конфликта: Марии, Ксении и Михаила (есть подозрение, что смерть мальчика не была естественной) при ордынской помощи. Федор Черный активно поддерживал узурпатора Андрея Городецкого в борьбе против законного великого князя Дмитрия Александровича, пытался завладеть Переяславлем и, не имея возможности удержать город, сжег его. Как ни странно, этот князь был канонизирован Русской Православной Церковью.. Да и не то это, чего мы тщимся достичь. А пожелает ли кто из братьев? Ему будет много труднее, ведь цепочка уже будет разорвана.
И я не вправе даже жаловаться, вот что хуже всего! Суд Божий не минует никого... Вот кара за мой грех! И я не смею сказать, что она чрезмерна.
Но если бы у меня был выбор! Может казаться, что я мог тогда решать, спасти ли Александра, оставить ли гибнуть. Посмей я перечить Узбеку, лег бы сам с перерезанным горлом. Да еще погубил бы и отца, и братьев, и многих иных. Навлек бы ханский гнев на Москву. Я погубил бы все, что содеял и еще мог содеять отец! А Александра все равно не спас бы.
Я ведь видел все это, зрел их мертвыми. Там ничего не осталось, кроме окровавленных лохмотьев. Александру сразу отрубили голову, она, должно быть, откатилась. Окровавленная трава — и мертвое лицо, совсем не тронутое, мертвые очи открыты и будто все еще смотрят. А от Федора не осталось вообще ничего. Счастье, что братья не видели этого. День казни уже был назначен. Я накануне отправил их на охоту, с царевичем Джанибеком. Хотя и рисковал прогневить царя. Чтоб уберечь их, даже не от страшного зрелища, а от причастности, от вины. Джанибек догадывался, и это лучшее, что он сделал для меня. А я остался, и я видел это мертвое лицо. И стоял на коленях перед убийцей и восхвалял его справедливость.
А у отца ведь тоже не было выбора. Иначе Александр уничтожил бы его. Не было и у Александра — он должен был спасать себя и губить врага. Как ни странно, не было особенно и у Узбека. Не прежде, когда Юрий спорил с Михаилом, а теперь. Князю Тверскому и князю Московскому не ужиться было на земле. А от Тверского Орде было гораздо меньше пользы.
Вот так. Выбора не было ни у кого, только на самом деле выбор остается всегда. Если не на житейском, то на ином, духовном уровне. Федор ведь погиб случайно, он остался с отцом и попался под руку убийцам. Он мог спастись, да и должен был — выжить и отомстить. Но он принял свое решение. А я принял свое. Я поднял на рамена этот крест, мне и нести его, и я не стану малодушно причитать: "За что, Господи, ведь иные грешнее меня!". Молю о другом: Господи, я пред Тобой, я грешен и не ропща приемлю кару Твою, но и карая, не оставь меня Своим милосердием! Укрепи дух мой, ибо изнемогаю!
Я стал бояться ночей. Страшусь заснуть, потому что снова и снова является все тот же сон: степь без неба, и серая муть, и я бегу, хочу все перевершить заново, хочу спасти его, и не могу. Я уже дошел до того, что пса пускаю в изложню, лишь бы не быть одному с этими призраками. Только и пес не защитит от прошлого. Как убежать от самого себя? Не могу больше! Умереть, уйти в монастырь! Но и этого не вправе. Как бросить землю, отринуть власть и труд, завещанные мне отцом, в чьи руки передать их?
И сказать ли тебе, что страшнее всего? Если некому продолжить сей труд, если всему суждено пойти прахом, то как знать, что он угоден Господу? Или все — тщетные деяния, напрасный грех? Порождение гордыни? Это невозможно, иначе для чего Господь попускает сие... Я верю в это, Господи, я живу этой верой! Но дай же мне знак, что Ты не отвергаешь веры моей!
— А если?
— И тогда мне не соступить со своего пути! Ибо он — во мне, он часть моего естества, как сердце, как голос, как цвет глаз. Ибо я — русич, а днесь угрожаемо само бытие Руси. Да! Затиснутая меж бесерменами, латынянами и язычниками...А царству, разделившемуся в себе, не устоять. Киев, Чернигов, Полоцк, иные города, некогда гордые красой и могуществом, восславленные в летописях, вся эта древняя земля, "откуда есть пошла" Русь, ныне гибнет, испустошенная и обессиленная. Она или дана в добычу иноплеменникам, или близка к сему.
Помысли! Волынь будет захвачена латыньской Польшей или некрещеной Литвой. Великий Новгород оторвется и будет существовать сам по себе, вытягивая соки из земель, зависимых от новгородской торговли, и погрязая в раздорах, пока его не сожрут немцы или шведы. Смоленская земля, нищающая и дробимая на бессчетные уделы, по клочкам будет растащена всеми, кто пожелает протянуть руку. Рязань, терпящая брань без перерыву, надорвется и одичает. А тогда не выжить и Руси Залесской. Стольный Владимир, Москва, Тверь, Суздаль и Нижний, Ростов и Белоозеро, Ярославль, все эти земли, что мнятся никем не угрожаемыми, разве друг от друга, истощатся и захиреют, и погибнут рано или поздно. И тогда исчезнет русская земля, престанет русский язык, угаснет свет православной веры! И на месте сем равнодушный раб взорет по весне чужое поле, покрикивая на тощую лошаденку: "Но, неживая!" — единственные слова, сбереженные из наречия предков.
Ты скажешь, я преувеличиваю? Я зрел это мысленными очами! И я ли один? Один ли отец постиг это? Али мы умнее всех на свете! Скажи, монах, разве ты сам мыслишь иначе? Всякий русич если не осознал умом, то сердцем почуял это. Земля готова к единению! Маленький мальчик говорит о том, чтобы бить татар "всем заедино". Но ты слышал, что ответил ему отец. Что именно он счел невозможным. Люди опутаны силою привычек, устоявшихся представлений, давних страхов, и для преодоления их нужен труд, нужна воля. Упорный ежедневный труд, шаг за шагом, пядь за пядью. Пото и не говорим "объединение", но "собирание". Михаил Тверской тщился объединить русскую землю всю сразу, потому и не возмог, потому и погиб. Как и иные до него. Чистые родники, изливая воду равно и близ друг друга, породят болотную топь. Но если единый из них дает исток и бежит, один за другим вбирая в себя прочие — так возникает многоводная река. Мало проку собирать союз равных меж собою княжеств. Нужна сердцевина, стержень некий, вкруг которого будут собираться, слепляться малые крупицы. Малым вершится великое! Но трудом, не само собою, а только беспрестанным согласным трудом и властителей, и подвластных им. Только так сбережем и возродим землю и веру.
— А татары?
— А что татары? Татар можно бить, и я даже представляю себе, как. Но нужно ли? Мы можем выиграть битву, возможно, мы выиграем войну — чтобы на ослабевшего победителя тотчас же набросились крестоносные хищники. Птица сетует, что клетка не дает взлететь, и невдомек ей, что благодаря той же клетке ее не сожрет кошка, хоть и облизывается. Невский понимал это! Невский был герой, хоробр и красавец, "солнце земли русской", его ненавидели и гнали, но никто не дерзнул порочить. А внукам-правнукам не досталось той красы, измельчали, что ж тут поделать. И уже говорят, что Московские князья — верные подручники хана, и быть любимыми рабами им слаще свободы.
— Это не так?
— Знаешь, больно гнуть шею. Только сломать ее все равно больнее. Да и другому ломать — удовольствия мало. Много ли ума в слепой ненависти, много ли вольнолюбия! Иные видели ордынца только в виде убийцы и грабителя, много — оборотистого купца. А я в Орде прожил, в общей сложности, не один год и знаю многих людей, кому с радостью подам руку. Отчего люди так охотно идут на кровь и так трудно — на разговор? На дружество? Пойми меня правильно, я не лицемерю. Я действительно хорошо отношусь к Джанибеку. Он действительно хорошо относится ко мне. Эко, не дал Нижний! Это другое. Он много сделал для меня, не из государственного расчета, из человеческого расположения. Да баял уже о том! Я действительно не хочу которовать с ним, не хочу губить ни своих людей, ни его. Но выйду на поле, если будет нужно. Но не нужно, понимаешь, не нужно никому, кроме врагов Русской земли!
Знаешь, порой мне кажется, что Орда — единственная скрепа, что держит еще расползающуюся землю. Да, тяготами, да горем, насилием — но съединяет. Невский первый постиг это. Ответь, ты чел повести о Батыевом нашествии, не те горестные плачи о погибели Русской земли, не нынешние, переписанные, дабы ужасать отроков, те, где просто говорится, как это было? Сколько их было, монголов? Четыре, пять, шесть тём? Да хотя бы и десять! Что это против русского многолюдства. Говорят, князья, погрязшие в раздорах, не пожелали прийти на помощь друг другу. Рязань пала на шестой день. Да Юрий Всеволодович при всем желании не поспел бы подтянуть силы! Много проку было бы, если б не успевшие отдохнуть после перехода воины столкнулись с врагом в случайном месте. Так что он принял единственно верное решение: оборонять свою землю. Другое дело, как именно... Что ж, не всякий князь рожден стратилатом Полководцем.! Только это ему мало помогло, потому что и он остался один. Иными князьями двигали те же соображения.
Они готовы были измереть с честью, но ни единый не рассчитывал победить, не надеялся ни на себя, ни на других. Верно баяла Василиса: не сумели не только подать, но даже принять помощь. Рязань была мощнейшей твердыней! Ее могли удерживать сколь угодно долго. Киев взяли на девятый день. Стольный Владимир продержался четыре дня. Столько же, сколько Москва, малая крепостица. А Торжок — две недели. Крохотный Козельск — семь! Значит, это было возможно! Возможно продержаться до подхода подкрепления, возможно подойти, возможно победить.
Так что виною не сами которы. Причина в падении духа, от которого проистекают и которы, и все остальное. Рюриковичи за три века попросту выродились! Отчего? От родственных браков, от того, что "на Руси веселие пити", от того, что роднились со столь же выродившимися половцами, возможно, просто от времени. И ведь многие из русских князей обладали и умом, и отвагой, и воинским таланом. Не стало воли! Воли и широты. А когда князья стали мелки и одинаковы, то и простому люду стало безразлично, кто из них сядет на каком столе. Никто уже не желал сложить главу за своего князя, люди устали, люди обыкли бежать от усобиц да бранить всех правителей по ряду.
Оттого не смогли противустать и монголам. Отвыкли! Иные пали на стенах городов, которые не сумели удержать. Иные, как в Угличе, не дерзнули сражаться и сдали город без боя. И уцелели, кстати. А иные привычно бежали.
Только монголы прошли всю землю насквозь и ушли, нигде не оставив своих полков. Не так и много у них было воинов. А затем разодрались между собой. И в этот-то час замятни, когда враг был слабее всего, мой прадед едет к Батыю и отдается под его руку. Почти добровольно! Ибо у Батыя тогда не было сил его принудить. Не благодаря ли Александру сам и уцелел тогда! И для чего? Чтобы противустать натиску латынян, да. Но одной ли ратной силы искал он? Прежде всего силы духа, исшаявшей в русичах!
Пустословят, дескать Александра отравили в Орде, потому что он готовился свергнуть ханскую власть и, конечно, возмог бы. Вздор! Думать так куда приятнее, чем осознать невеселую истину. Просто не выдержало сердце. Легко ли было русскому князю клясться в дружестве и покорности тому, кто жег русские города? И тем не менее ему легче было найти общий язык с монгольским ханом, чем с теми же новгородцами, которые то звали, то гнали, и сами не знали, чего хотят. Батый хоть и был жестоким завоевателем, но обладал здравым смыслом, с ним можно было договориться и знать, что уговор будет исполнен.
Александр был упорен, и деятелен, и устремлен к цели, и широкомыслен — в среде людей, коим ничего не нужно, и до чего нет дела. Он побратался с Батыевым сыном — сие не творится из единого расчета, без хотя бы капли душевной приязни. Вот до чего дошла земля. Воистину "болезнь христианам", по слову древнего книжника.
Добро, таков был Александр. А иные князья, что тоже покорились ханской власти? Они давно разучились решать свои споры иначе, чем оружием, и договариваться между собой. И радостно свалили это дело на другого. Видишь ли теперь? Ордынский царь решает, кто прав, кто виноват (и часто неправо), емлет выход и дает ярлыки. В своем русском улусе. Пред Ордою Русь является единым целым, несмотря на свои раздоры, почасту Ордой и поощряемые. Нам не дают забыть друг о друге. Понимаешь? Вот почему я не хочу войны с Ордой, даже и победной.
— Так власть иноплеменных суть благо?
— Не благо, но меньшее из зол. Унижение, разор, дани и посулы — или всеконечная гибель. Впрочем, все те набеги, от которых стонет и страждет земля — как раз проявление не власти, а безвластия. К чему хозяину губить свое хозяйство! Они творились, когда была некрепка власть.
— А Узбек?
— Узбека почитают одним из могущественных ордынских властителей, едва ли не равным Потрясателю Вселенной. Но царь и царство — не одно и то же. Обесерменив Орду, Узбек погубил ее мощь. Которую тщился усилить. Чтя свою веру, не след хулить чужую. Господь для неведомых нам целей позволил всем им возникнуть и существовать. Ведь мы и католиков осуждаем не за "филиокве", а за их нетерпимость. И дело не в сути мусульманской веры. Утверждая новую религию насилием и кровью, Узбек отвратил от нее людей. И те, на коих стояла держава, кто чтил заветы предков, кто способен был иметь и отстаивать свои убеждения, погибли или были вынуждены искать пристанища в иных странах, унося в сердце ненависть. Остались лицемеры, или слепо покорные, или неистовые приверженцы сей религии, по одному тому лишенные широты взгляда.
Но лишив себя советников, способных составить и донести до повелителя собственные мнения, Узбек оказался зависим от каприза. Женского, мужского ли. Мужской каприз отличается от женского тем, что сам себя полагает взвешенным решением.
А Узбек сам толком не ведал, чего хочет. И всю жизнь метался из одной крайности в другую. Взять тот же спор Москвы с Тверью. Если бы Узбек хотел судить по справедливости, он должен был оправдать Михаила. Никто, кроме него, не имел прав на великий стол. Он не был покорным рабом, но не был и убийцей. Если кому и был смысл травить несчастную царевну, так только самому Юрию. Желал бы Узбек отдать стол тому, кто станет больше платить, следовало бы без колебаний выбрать Ивана Калиту. И даже если его целью было взаимно ослаблять русские княжества и сеять между ними рознь, умнее было бы придушить обоих и отдать ярлык кому-либо третьему, хоть тем же суздальцам. Но он колебался, сам не знал, что ему вершить, и ставил решение в зависимость от слепого случая, мимолетного настроения. Не удивлюсь, ежели справлялся у гадалок!
Надо отдать должное, он умел облечь слабость в одежды величия. Непредсказуемость царской воли рождала страх и преклонение, как пред слепой стихией или даже неким божеством, пути коего неисповедимы. Оттого Дмитрий Грозные Очи и совершил свое безрассудное деяние. Когда не стало сил терпеть эту неопределенность! Про Дмитрия часто забывают, когда исчисляют взаимные вины. Словно бы так и должно, и его месть, и кара за нее. Но Узбек возил его за собой полтора года, не объявляя не кары, ни милости. Он даже этого не мог решить.
От этой слабости он и убивал. Как трусливые и слабые мальчишки мучают кошек, чтоб самим себе казаться сильными. А для владыки полумира кошками были Рюриковичи и Чингизиды. Быть может, он потому и поклонился Аллаху, чтобы укрепить свое безволие волей сего грозного и могучего бога. И полагаться на судьбу, как это у них говориться... "кисмет".
А знаешь, что страшнее всего? Люди привыкли к убийствам. Монголы — суровый народ. Они всегда легко убивали. Чингизиды резали друг друга так, как Рюриковичам не привидится и в страшном сне. Мы, русичи, тоже убиваем. Но мы знаем, что лишать жизни иначе чем за вину — преступно. И убийца сознает, что принимает на душу грех. И монголы знали. Они иначе понимали вину. Они казнили смертью преступника и убивали врага, зачастую вместе со всем родом, вместе с теми, кто на наш русский взгляд, разве что косвенно причастен к чужому деянию. Но они понимали, что дозволено, а что преступно. А преступники есть везде! И их везде осуждают.
А Узбек, величайший из царей со времен Чингисхана, достиг вышней власти и обратил степь в угодную ему веру, убивая тех, кто не желал мыслить и чувствовать так, как предписано. И стало — можно. Можно убить не врага, не сына врага — того, кто просто другой, чем ты. Того, кто мешает тебе. И когда пали запреты... Чанибека наши летописцы именуют "добрым царем". И он действительно таков, он умерен, рассудителен и великодушен. И он убил двух своих братьев. Чтобы занять престол. На коем, конечно, правит лучше, чем возмог бы любой из них. Понимаешь? Потому что можно.
И это в конце концов погубит Орду. Держава обратится в клубок сцепившихся между собой хищников. Тогда Русь стряхнет с себя ордынскую власть, как сухую шелуху. Если не ступит на ордынский путь, если сохранит свет в душе. Так ли, отче?
— Так, государь!
— И в сем наш труд! Собирать даже не землю — ибо что земля без людей, и что люди без веры и воли. Собирать воедино, и бережно хранить, и жарче разжигать частицы сего священного огня! Ради... ради самой жизни! Ради продолжения в веках русичей — нас, с нашим наречием, с нашими обычаями и понятиями, с памятью предков, с нашей верой. Верой, которую мы почитаем правой и не можем начать мыслить иначе, перемениться, отступиться от ее заветов — ибо тогда станем уже не мы.
Вот так. Странно, правда? Ради сохранения веры я принял на душу свой грех. И ныне приемлю кару. Я виновен в смерти Александра Тверского. И люблю его дочь. Вот и все.
Симеон умолк. В мире больше не было слов.
И из беспредельной тишины родилось вдруг:
— А что, если ты ошибаешься?
Семен, не понимая, поднял очи.
— Господь милосерд! Что, если ты ошибаешься? — с нажимом повторил инок. — Если Он не карает, а предоставляет тебе возможность все исправить?
Эти слова обрушились в опустошенную симеонову душу, словно ярый ливень на иссушенную, растрескавшуюся землю. Пролились, забурлили, закружились стремительным водоворотом. Он жадно пил, он захлебывался, погружался с головой в этот неистовый поток и выныривал, задыхаясь, и пил, пил, еще до конца не разумея, еще не зная, как именно, но поняв, что спасен.
— Исправить... умолять, пасть в ноги... вымолить прощение! Свести вражду в любовь... Но Евпраксия... но ведь брака не было! Любовью искупить ненависть... в любви дать начало новой жизни! Соединить кровь Александра Тверского и Ивана Калиты, Святого Михаила и Александра Невского, единую кровь Ярослава! Да, отче? Единая кровь, единая власть! Так ли? Понял ли я? Я возьму Марию в жены, и наш общий сын унаследует власть над Русью. И прекратит гибельные споры о великом столе. Ответь же! Не бросай совета на половине! Верно ли я понял? Этот ли следует содеять?
Инок медленно, отрицая, покачал головой.
— Не проси совета. Иначе, последуешь ты ему или нет, ты будешь опираться на него. Ты должен принять решение сам.
Он поднялся и удалился прочь своей невесомой поступью, не прибавив ни слова, лишь, проходя мимо, легонько тронул за плечо. И у Семена вдруг перехватило дыхание и защипало в глазах.
Как давно, много лет, верно, с детства! Как давно никто не прикасался к нему с лаской. Не уставным христосованьем в праздничный день, не пьяными объятьями на пиру, не женской супружеской утехой, не умильными ласканиями детишек, выпрашивающих что-нибудь у старшего братца. Просто мимоходной, ничего не значащей, из одной только приязни, лаской.
Что-то прорвалось. Слезы хлынули потоком. Семен повалился лицом в духовитое сено, не удерживая облегчающих душу рыданий.
Светлые росы.
Когда князь проснулся, вокруг было слепительное, умытое дождем свежее утро. Птицы щебетали многоголосым хором.
Он босиком вышел на двор, вдохнул по-утреннему прохладный хвойный воздух. Створки незапертых ворот еще качались. Молодой монах мерным разгонистым ходом уходил в сторону леса. Он уже достиг опушки, когда Семен окликнул в спину:
— Отче! Как звать тебя?
Монах обернулся. Легчайшая тень улыбки скользнула по его лицу. И едва слышно, словно ветер в еловых кронах, прошелестело:
— Сергий...
Василиса. Новейший Толкователь снов, исправленный и дополненный.
Кремник встретил государя с настороженной робостью. Внезапная вспышка обычно сдержанного Симеона всех привела в замешательство. Ратные и дворня держались поближе к стенкам; потишевшая Евпраксия молча приняла у мужа заляпанное грязью верхнее платье, кажется, впервые осознав, что сделала что-то не так.
А мудрая Василиса взяла отца под руку.
— Измок ночью? Пошли сбитень пить, как раз поспел.
По пути княжна обмолвилась:
— Холмский приехал. Да заболел, лежит без памяти. А ты, смотрю, весь светишься. Ой, догадалась! Ты в лесу клад нашел.
— Да еще какой! — от души улыбнулся Семен. — С умным человеком поговорил.
И вот они сидят друг против друга, отец и дочь. У них так мало общих черт, и все же они так похожи. Оба одинаковым движением тянутся к блюду с заедками, одинаков раскусывают пополам изюминку.
Василиса, ежась от неприятных воспоминаний, рассказывает:
— И вот мне видится, что я бреду какими-то закоулками, протискиваюсь в какие-то узины. Вдруг выскочил какой-то черный, косматый, и ударил меня ножом. Я прямо чувствую, как клинок проникает в тело, движется к сердцу. Но я как-то вывернулась, клинок прошел мимо. А черный его выдернул, я вырвала у него нож, прямо за лезвие, изрезалась, вижу, ладони в крови, и этим же ножом в черного. Била, била, заливаюсь кровью и все бью, что есть сил, не просто, а хочу убить.
Василиса невольно передернула плечами.
— И что же? — с беспокойством спросил отец.
— И насмерть убила, — московская княжна твердо свела выписные брови. Мол, попадись ей лиходей не во сне, а вьяве, ожидала бы его та же участь. — Проснулась, а руки и впрямь все в крови, и лицо, и сорочка. И догадайся, что такое оказалось? Носом шла кровь, а я, видно, во сне утиралась, вот и размазала.
Василиса звонко рассмеялась. Однако Семен не мог разделить дочкиной веселости. Он с тревогой вспомнил, как Василиса унимала кровь из разбитого носа. Не сказывались ли теперь последствия этого?
— Нынче же вызову лекаря. А ты могла бы сообразить прежде меня.
Василиса замотала головой:
— Пустое, не нужно! Руду Кровь. во сне видеть означает прибыток, а наяву и вовсе ничего. Я боюсь другого, отец, — девочка внезапно посерьезнела. — Не врагов, во сне я одолела врага, так управимся и наяву. Мне чудится какая-то опасность, против которой мы окажемся бессильны, не ведаю, какая, но которой не срубишь никаким клинком. Что-то темное, что надвинется, и не поможет ничто, никакие наши усилия. Ладно, чего кручиниться до беды! Что сказал тебе твой лесной мудрец?
— Василиса, как тебе показалась Мария Тверская? — вопросом на вопрос ответил отец.
Княжна склонила голову к плечу, точь-в-точь понятливая сорока.
— Сердешнее Евпраксии!
Чуть подумав, внучка Калиты домолвила:
— А что будет Кашинскому?
Семен остоялся. В упоении своей новой мечты он не задумывался о князе Василии, но дочь заметила верно. Если породниться со Всеволодом, для равновесия непременно нужно удоволить и его соперника.
Новым взором смотрел князь на дочь. Ему не раз доводилось слышать рассказы, как родитель вдруг с удивлением видит, что его доченька из дитяти превратилась в женщину. А он смотрел на Василису — и с удивлением не обнаруживал ничего подобного, ни малейших признаков расцветающей женственности. Дитя! Не то что девушкой, даже подростком ее трудно было назвать. Ведь нет еще и двенадцати лет! И все же...
— Других невест у меня нет! — выговорил он глухо.
Василиса подошла к отцу, постояла рядом, но все же не обняла, как захотелось было. Она высказала тихо и твердо:
— Я согласна.
И прибавила с беспомощной детской робостью:
— Только не прямо сейчас, ладно?
Семену захотелось обнять ее, прижать, притиснуть к сердцу, но и он сдержался, сказал только:
— Вестимо, не сейчас! Года через четыре-пять.
А самому представилось: минет и эта отсрочка, и как же тогда? Он с грустью думал, что и отец, и, верно, дед, да и все князья, какого бы ни было рода, вот так же мечтали, что дочери их выйдут замуж только за любого, и не иначе. А как придет пора, выдавали за того, с кем на сей день приходилось крепить союз. Хорошо, если совпадет. Да и если нет, если дочка перечит и к другому тянется сердцем, и тут легко: решай, что тебе важнее, и на том стой твердо. А вот когда вроде бы и согласна, из послушания и сознания долга, а к жениху нет ни любви, ни вражды? И сомневаешься, не окажется ли, что, сам того не ведая, принес в жертву дочерино счастье?
А Василиса с усмешкой протянула отцу туго свернутый кусок пергамента.
— Я тут выписала тебе кое-что.
Все же она повзрослела за прошедший год. Ныне она не нуждалась в уговорах.
Ох, не презирай, человече, грешную плоть свою! Тело порой умней ума. Бывает, все подготовлено и продумано, и грандиозные замыслы близки к успешному осуществлению, и мыслишь, "яко чаемое имея готовым" — как вдруг оно оказывается служить. Не сетуй напрасно, а задумайся: может, так и нужно?
Когда Всеволод Холмский уведал, что Кашинский вдругорядь собирается в Орду, он немедленно разослал людей стеречь все пути, а сам рванул в Москву: требовать войска против дяди. И, вполне возможно, Семен дал бы — ведь от Всеволодова расположения ныне зависела если не вся Семенова жизнь, то важная ее часть. И снова оросилась бы кровью многострадальная Тверская земля. Затронуло бы и Москву. Великий князь призвал бы князей, сущих под его рукой, Кашинский нашел бы себе союзников. А там, глядишь, и ордынский владыка, раздосадованный нестроениями в русском улусе, принял бы свои меры — и тут уж досталось бы поровну и правым, и виноватым. И вновь покатилось бы по Руси кровавое колесо усобицы...
Однако Всеволода, восемнадцатилетнего молодца, кровь с молоком, здорового как бык, подкосило наконец страшное нервное напряжение последних лет и месяцев. В дороге он попал в грозу, вымок до нитки — и на другой день свалился в горячке.
Московский князь посетил больного, едва переменив с дороги платье. Всеволод лежал в забытьи, разметавшись по постели. Семен присел подле ложа, поправил почти свалившееся на пол одело. Всеволод изнемогал от жара, на лбу, на груди блестели бисеринки пота. Он казался таким большим, таким невероятно мощным... Семен поймал себя на мысли, что ищет взглядом следы старых ран. Хм. Князь Холмский, опытный воин, всю жизнь проведший в стычках и схватках, ни разу не участвовал в настоящем сражении.
Всеволод зашевелился, почуяв рядом чье-то присутствие, поднял жалкий взор больного зверя, не понимающего, что с ним происходит. Узнав Семена, он попытался растянуть пересохшие губы в улыбку, прошептал невнятно:
— Ты не бросишь детей?
Семен хотел было воскликнуть: что за вздор, что может с тобой случиться... Но Всеволод ожидал не такого ответа. Он перепугался, заболев впервые в жизни, мысли путались от жара, может, вовсе начинал бредить... И в этом состоянии он тревожился за близких.
— Обещай! — настойчиво повторил Всеволод, видя, что Семен не отвечает.
Великий князь проговорил, стараясь, чтобы в голосе не проскользнуло ни крупицы нарочитой бодрости:
— Обещаю, твою семью я никому не позволю утеснять. Не печалуйся о том и выздоравливай.
Всеволод неразборчиво прошептал что-то.
— Экий ты! — шутливо укорил Семен. — Доселе никто в восемнадцать лет от простуды не умирал, так ты первым стать задумал.
Всеволод улыбнулся, повернулся на бок и заснул.
В итоге войны не состоялось. От имени великого князя в Кашин было направлено посольство с увещеваниями проявить смирение и мудрость, покориться царской воле, понеже выражена она предельно ясно, не губить землю в бесплодных которах и даровать ей вожделенную тишину, и иная прочая, что со времен братьев Святославичей Ярополк, Олег и Владимир. Вскоре после гибели князя Святослава между его сыновьями началась длительная и жестокая усобица, окончившаяся победой Владимира, позже названного Святым. говорится в таких случаях.
Василий Кашинский, похвальбы ради облачившийся в подбитый соболем охабень Верхняя одежда с отложным воротником и долгими откидными рукавами. тяжелого охристо-желтого бархата, не гнувшегося от обилия золотой вышивки, и зеленые сафьяновые сапоги с загнутыми носами, саженные жемчугом, не говоря уж о княжей шапке, многословно исчислял свои обиды. Он ходил по палате, словно бы припечатывая каблуком сказанное и на каждом слове вздергивая бороду. Он гневал, он жаждал справедливости и искренне не помнил в этот час собственных дел.
Многоопытные в посольствах московские бояре вели разговор многоречиво и увертливо, мысля постепенно подвести князя Василья к нужному решению. Но тут не выдержал Андрей Кобыла. Нить беседы он потерял, солнышко давно поползло вниз по небосклону, и пустой желудок подавал недвусмысленные намеки. И простодушный Кобыла брякнул:
— В обчем, княже, вот тебе две присказки. Первая: наш меч — твоя голова с плеч. А вот и вторая: у нас товар, у вас купец. Выбирай сам, что любо.
Послы обалдели. Василий резко остановился, словно натолкнулся на невидимую стену, и, движимый вперед силою разгона, едва не ткнулся носом в невозмутимого московлянина. Мысль удельного князя, однако, заработала борзо и свелась к тому, что иметь в своем дому единственную дочь всемогущего и несметно богатого великого князя — редкая удача, которую нельзя упускать. Да и не особо хотелось таскаться по раскаленной степи, тем более что, по слухам, там гуляла какая-то зараза... Словом, все было решено к обоюдному удовлетворению.
Евпраксия.
Если дарует Бог жену добрую, получше то камня драгоценного.
Домострой.
Тем же вечером, как вернулся, не откладывая до лучших времен, Семен вызвал жену на разговор. Евпраксия взошла с легкой опаской. Она ожидала, что придется вновь выслушивать упреки, и не хотела их безропотно терпеть, и вместе с тем страшилась новой мужевой грозы. Что Семен способен гневаться, она наконец постигла.
Семен задал вопрос без предисловий:
— Ты тверда в своем решении?
Каком именно, не требовалось пояснений.
Евпраксия тоже думала об этом, и сердце никак не сходилось с разумом. Как ни рвалось оно крикнуть: "До гроба!", — княгиня заставила себя высказаться инако:
— Я тебе жена, ты мне господин, ты в сем волен. Но если у тебя есть сердце, умоляю: не принуждай.
— Значит, не переменишь, — Семен твердо наклонил голову, словно отчеркнув сказанное. — Тогда скажи: из-за кого?
Евпраксия вскочила. Немыслимо высоким, вот-вот сорвется, голосом выкликнула:
— Я тебе верна!
Семен кивнул:
— Не сомневаюсь.
Он и не сомневался — в том, что Евпраксия никогда не порушит мужней чести. Но после ночного разговора он по-новому взглянул на странное поведение княгини и, кажется, понял его причину. Ее волнение подтвердило догадку.
— Я уверен, что ты никогда не забудешь своего долга. Но ты видишь сама, наш брак не состоялся и не состоится. Продолжать жить так, как прежде, невозможно. Нужно что-то решать. Я тебя не укоряю, а хочу помочь — и тебе, и себе. И для этого мне необходимо знать: кто этот мужчина?
Княгиня судорожно стиснула в комок ожерелье.
— Кто он? — настойчиво повторил Семен.
Разноцветные бусины запрыгали по полу.
Евпраксия решилась. Выговорила, все больше бледнея на каждом слове, но не опуская взора:
— Федор Большой Фоминский.
Господи, как же он был слеп! Был погружен в свои переживания и не видел чужих. Фоминский сам ляпнул в хмельной откровенности: "Завидую тебе!". И еще: "Сестру не обидь". Он ведь не веселился тогда, он горе свое выплясывал. А как кинулась к нему Евпраксия: Феде нужно помочь. Вовсе не за Слепого она встревожилась, только, потом, спохватившись, поправилась.
Господи, какое счастье! Фоминский любит Евпраксию. Фоминский холост. Он княжеского рода. И Фоминский ему, Семену, подручник.
— А он любит тебя? — все же спросил Семен, хотя и не сомневался в ответе.
— Больше жизни! — Выговорив решающие слова, Евпраксия вдруг перестала бояться. Ей было легко и хотелось говорить. — Мы любили друг друга всю жизнь. Нас в детстве дразнили женихом и невестой. Мы не сомневались, что когда-нибудь поженимся, и когда Федор отъехал на Москву, хотя и не сказали друг другу ни слова об этом, оба были уверены, что он вернется за мной. И мне так хотелось, чтобы поскорее! Я даже к ведьме посылала, просила приворотного зелья.
— Ты пустила его в ход? — перебил князь. Некая смутная мысль пробрезжила у него в уме.
— Не успела. В тот же день явились сваты.
Оба замолчали. Вдруг стало ясно слышно, как за окном заливается трелями соловей. Глупый, перед кем тебе стараться, где тебе найти подругу среди сплошных стен? Розово-золотой закатный свет утекал сквозь распахнутые ставни; свет уступал место прохладе. Пернатый упрямец все старался, выделывал колено за коленом. Али и впрямь где под стрехой обретается пташка-чудачка ему под стать?
Семен заговорил снова:
— Федор возьмет тебя в жены, если ты окажешься свободна?
— Конечно! — Евпраксия не задумалась ни на миг. — Но как... почему...
— Умирать я не собираюсь, — разом пресек Семен все тревоги.
— А...
— Как — это уже моя забота. Твоя — договориться с Федором. Его задача — все подготовить. Чтобы, как только придет время, вы немедленно обвенчались. Да, придется вынести брачную рубашку.
Евпраксия ойкнула.
— На нашу удачу, сей грубый обычай не принят в московском доме. Но вам придется это сделать. Пойми, я искренне желаю тебе счастья. И если не сумел принести тебе его сам, то хочу помочь обрести с другим. Но ведь и я имею права на свою капельку счастья. Как ни странно, счастье у нас, если будет, то общее, хоть и поврозь. Так что я сделаю свою часть дела, а ты просто сделай свою.
Свечи чадили. Семен подумал было кликнуть слугу, но не стал, сам снял щипцами нагар, придвинул светец поближе и бережно развернул Василисину грамотку. Черные буквицы скакали туда-сюда, точно веселые тараканы. По привычке он поднес лист к глазам, вместо того, чтобы наклониться, и вдруг поймал себя на мысли: а ведь пару лет назад этого не требовалось! Зрение-то портится. На мгновенье стало страшно — до липкого пота, до дрожи в ногах: ей ведь нет и семнадцати! Куда тебе жениться, старый пень, у тебя уж дочь-невеста, вмале придет внуков нянчить! Мария представилась, как живая: этот ее строгий, углубленный взор под темными крыльями ресниц, а сочные губы раскрываются в улыбке... Что ты можешь дать этой сияющей юности?!
Семен покрутил головой. Боли не было, и это отвычное ощущение разогнало мрачные мысли. Между отцом с матерью разница была не меньше, а поженились по любви! Князь еще раз поправил свечу и принялся читать:
"А сими винами разлучают мужа с женой.
Первая вина, аже услышит жена от иных людей, что думати имут на царя или на князя, а того мужу своему не скажет, а после обличится — разлучити их.
Другая вина, аще муж застанет свою жену с любодеем или учинит на нее добрыми послухи исправу — разлучити их.
А се третья вина. Аще подумает жена на своего мужа зелием, или иными людьми, а жена иметь ведати, что мужа ея хотят убити или уморити, а мужу своему не скажет, а напоследь объявится — разлучити.
Аже без мужня слова имеет с чюжими людми ходити, или пити, или ясти, или опроче дому своего спати, а потом уведает муж — разлучити их.
Иже имеет опроче мужа ходити по игрецам, или во дни, или в нощи, про то разлучити.
Иже жена наведет на мужа тати, или велит покрасти, или сама покрадет, или товар, или церковь покрадши, инем покрадет, про то разлучити.
Так же и женам... Писано в иных уставах", — было добавлено Василисой от себя.
" Аже восхощет от мужа, ино воли не дати еи, но сими винами разлучити. Также помыслит на свою жену зелием, или людьми на живот ея, и она в том уличит его, ино ей просто пойти от своего мужа и оже с ним жити не восхощет. Того ради разлучити их по исправе.
А опроче сих вин нельзя ни мужа от жены, ни жены от мужа. Аще две жены кто водит, епископу М гривен...". Древний нашла Василиса судебник, виры писались в гривнах, не в рублях. "... а которая подлегла, ту поняти в дом церковный, а первую держати по закону; а иметь лихо водити, казнею казнити его.
Аще муж оженится иною женой, со старою не роспустився, муж той митрополиту в вине, а молодую в дом церковный, а со старою жити.
Аще жена поидет за инъ муж, а то тако же.
Аще поидет жона от своего мужа за иныи муж, или имет блудить от мужа, тую жону поняти в дом церковный, а новоженя митрополиту у продажи.
Аще муж от жены блудит, митрополиту в вине.
Аще будет жене лихии недуг, или слепота, или долгая болезнь, про то ее не пустити. Тако же и жене нельзя пустити мужа".
Далее Семен с умилением узрел большую, тщательно растушеванную кляксу. Очевидно, Василиса дочитала до раздела "Аще кто блудит с...".
"Аще муж с женой по своей воле роспустится, митрополиту BI гривен, а будут не венчальны, митрополиту S гривен.
Аще пустит боярин велик жену без вины, за сором еи Е гривен злата, а митрополиту гривна золота, а меньших бояр гривна золота, а митрополиту гривна, а нарочитых людей Г рубли, а митрополиту Г рубли, а простой чади ЕI гривен, а митрополиту ЕI гривен".
И ниже, корявым полууставом, крупными буквами, тщательно выведенными радостной киноварью: " "А со старою жити" нигде не писано".
Князь бережно сложил грамоту, убрал ее и замкнул ларец. На сердце было тепло. Хотя ни один из случаев ему не подходил, Василисина грамотка словно бы еще раз говорила: что бы там ни было, мы двое есть друг у друга.
Дивен божий мир!
Оно, конечно, в мужиках спокойнее ходить: работай свою работу, плати в срок подати, и никто тебя не дергает. То ли дело дружинник: разбудят середь ночи, седлай коня, торочь бронь, погнали в мире порядок наводить. Зато где только не побываешь, чего только не узришь!
До Москвы тверичи мчались, ничего не замечая вокруг, и на привалах оглядеться было некогда. Зато там, в связи с князевой хворью, нежданно образовалось уйма свободного времени — гуляй не хочу. Илюха целыми днями шатался по улицам, разевая рот на каждую диковину. Что в чужих землях, хоть в той же Орде, люди живут иначе, так то не диво. А московляне с тверичами вроде и одного корня, а все у них совсем по-другому устроено.
Бывалые намекали, что на Москве какие-то совершенно невероятные девки, но Илюха ничего такого не заметил. Разнаряженные все, аж в глазах пестрит — так что им, город богатый! А краше Лушки с ее рыжей косой и веселыми веснушками не нашлось ни одной. Лушка часто приходила ему на ум и сразу портила настроение.
И сам город был не так красив, как Тверь, но ярче, шумнее, суетливее. Меньше — а казался многолюднее. И не найти было такого места, где не слышалось, хотя бы совсем-совсем отдаленное, деловитое "тюк-тюк". Стучали топоры, строился, разрастался город.
Шумный торг, как везде на Руси. Забредешь — без покупки не выпустят. Бесконечно множество церквей, церквушк, часовенок, маленьких, деревянных, затейливых, и над всем этим — белокаменное великолепие Успенского собора. И дивный колокольный звон... Впервые заслышав многоголосый благовест, Илья сложил персты перекреститься — и застыл, не донеся руки до лба. Могучий крылатый голос летел над городом, и Илье казалось, поднимает его самого, отрывает от земли. Проходивший мимо калачник, признав приезжего, похвастался:
— Сколь красен глас, верно?
Илюха — в горле встал тугой ком — только кивнул.
— Сей колокол покойный Иван Данилыч из Твери вывез, когда одолел ихнего князя, — с гордостью заявил московит.
Крылья подломились, и Илья бухнулся на горестную землю.
Дерзкий, напористый, жестокий город! Здесь и на иконостасах мельтешила всё та же пестрота и яркость (никакой кротости, никакой красивой холодноватой голубизны, привычной по тверским храмам), воинственность и напор, движенье, чуть ли не шум. Даже на иконе Бориса и Глеба святые князья грустно смотрели друг на друга, верно, уже ведая свою судьбу, а незримый ветер так и топорщил, относил в сторону жесткие складки цветного корзна, а тонконогие скакуны, вороной и ало-рыжий, били копытами и фыркали — вот-вот услышишь въяве!
На улицах ухо ловило непривычную молвь. Московляне особенно выразительно, смачно выговаривали "а", порой даже в том месте, где всякий скажет "о". А сколько чужих наречий! Конечно, в Твери на торжище звучала речь и татарская, и немецкая, свейская, фряжская, еврейская, греческая, изредка даже гортанный говор смуглолицых горцев и дзинькающий, словно серебряные бубенцы — уроженцев далекого Чина. Знамо дело — град на Волге, на главном торговом пути! В Москве и половины того не услышишь. Но здесь все эти языки звучали не на одном торгу — на улицах, повсюду. И родной тверской, и схожий с ним ростовский, и новгородское цоканье; иные звучали странно, словно бы и не совсем по-русски — как выяснилось, так говорят черниговцы. Однажды Илюхе довелось услышать самые что ни на есть русские словеса, выговариваемые на татарский лад, да так, что и половины не понять было. Широкоскулая смуглая бабенка, уперев руки в боки, через улицу азартно чихвостила соседку. А высокая худая литвинка, дождавшись очередного малого перерыва в воплях соперницы, невозмутимо заявляла: "Ну и што?".
Илья ходил, бродил, дивовался. Разглядывал вывески над мастерскими, читал на них надписи, где были. Уже почти все разумел! "Шорник", "Заморские товары", "Рыба", "Ванька...". Вторая часть начертанной углем надписи Илюху озадачила. Он принялся разбирать по складам: "живете", "он", "покой"... И, еще до последнего "аза", в голове у него что-то щелкнуло, и рот разинулся сам собою. Оказывается, то что ляпнешь в гневе, и самому потом стыдно будет, можно написать буквами, как любое другое слово!
— Вот ведь кому-то неймется! — услышал Илюха за спиной знакомый голос. — Или город им не хорош, что тако украшают?
— Каждый думает, он первый придумал такое слово миру открыть: то-то все удивятся! — заметил Всеволод Холмский. Он был младше и лучше разбирался в отроческих проказах. — Давеча у себя одного за ухо словил, на половине второй буквы...
— И что же?
— Заставил взять уголь и переправить: "Ежеден молим Господа".
Князья от души рассмеялись, а Илюха поспешил исчезнуть, пока не узнали и не причислили к юным безобразникам.
Тверской князь — молодости все нипочем! — скоро поправился и теперь не без смущения вспоминал, какого нагородил бреда. Желая снять неловкость, Семен пригласил гостя на прогулку: который раз на Москве, а города толком и не видел!
Князья ехали верхами, оставив в отдалении малую (только чести ради) свиту. На торговой площади пришлось спешиться, никак не проехать было среди рыночного многолюдства.
Государя узнавали, кланялись, обращались с просьбами. Симеон выслушивал, запоминал, чтобы после разобраться, сам расспрашивал о том и другом, вникал во все — но неизменно с некоторым отстоянием. Всеволод так не умел. Торговцы наперебой выкладывали перед князьями лучшие товары; всем было ведомо, что Гордый князь никогда не торгуется, задерешь цену паче меры — просто не станет покупать. В рядах с щепетинным Галантерейным. товаром Семен накупил всяких гостинцев дочери и сестрам, Всеволод — своим. Одно красивое (и дорогое!) зеркало очень приглянулось Семену. Костяная оправа на первый взгляд казалось груба и тяжеловата, но темная, древняя кость На Руси изготавливали поделки из мамонтовой кости. притягивала взор, и постепенно рождалось восхищение: как бережно и искусно работал над нею резчик, с каким уважением к дару тысячелетий. Зеркало понравилось бы Марии. Всеволод тоже захотел его купить. Семен уступил, лелея в сердце тайную радость.
Над сластями, выложенными на лотках, с жужжанием вились осы. Продавцы, вооружившись зелеными ветками, гоняли их, в большинстве усердно, но некоторые и не очень. Один вовсе заболтался с румяной молодкой и не замечал, что бойкий воробей скачет по его печиву. Семен купил (не здесь, конечно) целый кулек с изюму с веточками, еще всяких заедок, вареных в меду ягод, пряников там, орехов; для чего-то пояснил, что девчонкам.
На торгу детей тянет к рядам с игрушками, баб — к благовониям и притираниям, есть и у мужиков заветное местечко. Неважно, смерд ли, высокий ли боярин, или монах-белоручка, искусный ты мастер или за всю жизнь сколотил одну скамейку, и ту косую — ноги сами приведут тебя туда, где выложены топоры и пилы, молотки и клещи, кусачки, свёрлышки и всякие иные орудия, составляющие утеху истинного мужчины. Всеволод не утерпел, все поглядел-пощупал и выбрал плотницкую секиру — уж очень хорошо легла по руке.
На выходе с торжища услышали звонкое:
— Пироги, калачи, бублики!
Семен жестом подозвал вихрастого босоного парня с лотком через плечо, спросил, с чем пироги.
— С грибами, с зеленым луком, с вишеньем, малиной, с кашей грешневой, и с рыбой были, токмо кончились.
Семен взял себе пирожок с вишней, Всеволод — с луком. Получив свою плату, юный торговец с гордостью сообщил:
— Матушка пекёт. Скусные!
Симеон строго заметил:
— Нет такого слова.
Тот не смутился:
— И чё?
— И такого слова нет.
Парень почесал ногу об ногу, но ответа так и не измыслил.
— Ты грамоте знаешь ли? — спросил Семен.
— Не-а, — юный пирожник подумал и со вздохом признал, — И такого нету.
— Верно. Звать тебя как?
— Тришкой.
— Значит так, Трифон, — великий князь достал из калиты обрубок серебряной гривны. Великоват попался, да что ж теперь, не сунешь обратно. — Этого достанет заплатить за ученье, сегодня же и отправляйся. Скажешь, я прислал. Гляди, проверю.
— Искусница матушка, — заметил Семен, откусив пирожок. Тесто было пышным, воздушным, а ягоды все целенькие, упругие, в меру отдали сок, чтобы пропиталась только самая серединка. — А сыном небрегает. Сущий облом растет!
— Чего прицепился к парню? — удивился Всеволод. — Говорит как умеет.
— Не выношу нечистоты. Ни в чем. В самом писании речено: "В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Богом".
Вряд ли это сказано о тех словах, какими пользуется Тришка-пирожник, подумал Всеволод, но смолчал.
— И разве можно отмахиваться от божественной сущности слова, искажать наречие, дарованное нам Господом и завещанное предками, коим, по сути, мы и отличны от многоразличных племен? Ладно бы не знать. Но знать, как правильно, и все равно коверкать речь, как в голову взбредет — это от гордыни и своеумия. Или от равнодушия. Небрежность, нечистота в словах со временем приводит человека к нечистоте и в делах. Вот Мина, к примеру... Да ты, верно, слышал это имя. Толковый мужик, этого не отнять, и наступчивый. Что возьмется делать — исполнит, чего бы ни стоило.
Это имя Всеволод слышал, и потому оценил двусмысленность похвалы.
— Но едва откроет рот: "это ложим туда, это ложим сюда". Перед людьми соромно. Я ему реку: "пока не научишься говорить, у меня в думе сидеть не будешь".
— И что? — полюбопытствовал Всеволод.
— Так и не сидит Про Мину историки осторожно пишут "возможно, боярин". Хотя этот род и относится к числу древнейших, Минины никогда не сидели высоко и не числились среди великих бояр..
Были бы руки, работа найдется. Скоро ясно заслышались согласный стук топоров и перекличка плотников. Всеволод не утерпел, направил коня на звук, с высоты седла начал было выспрашивать мужиков, кому рубят терем, да каков будет... и через несколько минут великий князь Тверской, скинув шелковый опашень на руки слугам и засучив рукава, уже примерялся к сочно-желтому, в слезках смолы, окоренному бревну. Новый топор испытания требует!
И после, счастливый, с растрепанными кудрями, чувствуя спиной холодок от промокшей насквозь рубахи, он высказал Семену, посмеявшемуся такому мальчишеству:
— Любо! Запах люблю — свежего дерева. Так что, когда сгонит меня дядюшка со стола, с голоду не помру, — и, видя, что Семен не оценил шутки, развеселившийся Всеволод еще и поддразнил. — А ты, знать, и не умеешь!
Семен пожал плечами:
— Умею. При нужде смогу. Но лучше настоящего древодели не сделаю все равно. Как и тот лучше меня господарский труд не исполнит. Каждому достоит свое, так к чему браться за чужое? Пустой забавы ради?
— Забава — хорошее дело, — проговорил Всеволод Холмский. — А у нас однажды и так было, что не возьмись сам за топор — зимовать бы княжей семье без крова.
Ведьма.
Вы же воду послухом поставите и глаголите, аще утопати начнет, неповинна есть, аще ли попловет, волховь есть.
Епископ Серапион.
Добрая слава на месте лежит, худая по дорожке бежит. Спроси, в каком дому хозяйка с мужем в согласии живет, деток с любовью и бережением ростит, Господа чтит и людей привечает — пожмут плечами. А спроси, какая баба с домочадцами ежеден лается, у соседей поварешки взаймы просит и вернуть забывает, к тому ж и до чарочки охоча — живо назовут да все в подробностях обскажут. А уж коли спросишь, кто с нечистым знается... да хоть в стольном граде, хоть на селе, хоть в малой заимке, среди дремучих лесов затерянной, заветная тропка всем достоверно известна. Молодца присушить, злую разлучницу одолеть, от хвори исцелиться, недруга извести, мужика от зелена вина отвратить, наговор сотворить, чтоб пашня родила и скотина плодилась — много чего потребно человеку. И вот ведь диво: колдуны да ведьмы от людей таятся, а Господним промыслом всем ведомы.
А уж в малом городе, вроде Вязьмы, все чернознатцы наперечет. Поздно вечером, когда и пристало вершиться подобным делам, дверь ведьминой хибарки заходила ходуном под ударами чьей-то могучей десницы.
— Кого бесы к ночи несут? — раздался изнутри скрипучий старушечий голос.
— Отокрой, старая! Дело есть.
— А коли дело, ты, сокол ясный, речь веди дельную и учтивую. А то ор стоит, ни дать ни взять коту хвост прищемили.
И только после долгих уговоров, извинений, заверений в почтении и платежеспособности невоспитанный молодец был допущен внутрь таинственного гнезда чародейства. Он заморгал, пытаясь приспособиться к мерцающему свету множества огарочков, расставленных повсюду, на столе, на лавках, полицах, на сундуках, прямо на полу.
— А я тебя, по сказкам, старше представлял, — проговорил он наконец.
— По сказкам, и жареные поросята бегают, — пробурчала ведьма, оправляя некогда пестрый, заношенный платок. — Дело сказывай, голубь ты мой.
Дело было известное: два парня посватались к одной девке, и она обещала через три дня объявить, кого выбирает.
— Присуху что ль, наслать на сердце ретивое? — догадалась старуха.
— Боюсь, недостаточно. Тот, он ведь и богат, и собою видный, и именитого рода. За такого может и без любви пойти. Можно ли его как-нибудь... того... — посетитель замялся, — сглазить? Чтобы насовсем.
Ведьма хихикнула, словно услышала нечто весьма забавное.
— Можно, милок, можно. Токмо то грех большой, ох, какой грех! Одной свечечкой не отставишься, одной обеденкой не отмолишься.
— Да заплачу, заплачу хоть за двести свечей!
После такого обещания дело пошло резвее. Нашлась и прядь волос будущей жертвы, и лоскуток от одежды.
— Верней бы след вынуть По старинным поверьям, "вынув", т.е. отделив от земли отпечаток чьей-либо ступни, можно навести на этого человека болезнь и тоску, вплоть до смерти., да долгонько, к сроку не поспеешь, — бурчала под нос старуха, раскладывая свои чародейские принадлежности. — Как имя-то совместнику?
— Фе... рапонот.
— Стану, благословясь, пойду, перекрестясь, не в дверь, не в ворота... рабу божему Ферапонту... ломоту, сухоту, трясавицу Лихорадку.... слово мое крепко, аминь. Готово, — старая колдовка пересыпала в мешочек бледно-желтый порошок, туго затянула тесемки. — Держи, басёнок ты мой Красавчик.. Подсыпешь своему недругу в брашно Пищу., а лепше в питие. А сие вот, — она достала другой полотняный мешочек, точь-в-точь сходный с первым, тем же часом выпьешь сам. Да гляди не перепутай!
— И что будет от того? — подозрительно осведомился парень.
— Чегой будет, чегой будет! Экий ты сумнительный. Недругу твоему худо будет.
— А это... прям совсем? — снова уточнил он уже у порога.
— Хужей некуда.
Ведьма отодвинула засов.
— Совсем помрет?
— Сам просил, никем не нудим.
— Ты все слышал, — произнес он в пустоту и быстро шагнул назад.
Дверная створка грохнула об стену, и Федор Кобылин ввалился в сени.
— Слышал.
Ведьма взвизгнула и кошкой кинулась на Илюху. Тот, прижимая к груди драгоценные мешочки, одной рукой попытался оттолкнуть ее, ведьма вцепилась ему в ворот, Илюха схватил ее, за что пришлось... и линялый платок остался в его руке. Вместе с седыми космами.
— Баял же, надо тележную ось брать Считалось, чтобы одолеть ведьму, нужно бить ее тележной осью, на каждом ударе приговаривая "раз" и ни в коем случае "два", иначе ведьма того человека изломает., — очумело пробормотал Илюха.
— Суеверие, — Федор успел запереть дверь и стоял, небрежно заложив руки за пояс. — Все бабы молодятся, а эта, вишь, молодая старухой прикидывается.
— Ка-а-кие догадливые Ферапонты пошли, — насмешливо протянула ведьма, перекинув наперед черную, как смоль, косу.
— Смейся-смейся, деваться тебе некуда.
— Ишь грозный! Псом оберну.
Илюха невольно поежился.
— Никаких чар не бывает! — заверил товарища Кобылин. — Даже и учнет колдовать, а человеку с крестом на шее и верою в сердце никакая ведьма ничего не содеет. Спета твоя песенка, — обернулся он к мнимой старухе. — Лицо Здесь — улики. В узком смысле "лице" — похищенная вещь, обнаруженная у подозреваемого. налицо, послухи Здесь — свидетели. имеются.
— А никаких чар нету.
— Чар нет, а слово есть. В Уложении о церковном суде. Напомнить, али сама ведаешь?
Ведьма затрепетала.
— Не погуби, кормилец! — взмолилась она, ломая руки. Только вот чуткому уху Кобылина отчаяние в ее голосе показалось преувеличенным. И он поспешил достращать:
— У меня к самому митрополиту подходы есть. Греки не как мы, с вашим братом не нянчатся.
Ведьма потупилась и смолчала.
— Впрочем, можно и по-другому. Все это, — Федор сделан неопределенный жест, подразумевая мешочки с зельями, — в печку. О том, что ты собиралась уморить человека, забываем навсегда. В этом городе тебе, понятно, не жить, но у тебя будет время скрыться.
— И... — женщина подняла очи, блестевшие от слез, — ... что... нужно будет сделать?
— Грамоту подписать. Что ты на свадьбе великого князя Семена Ивановича навела на молодых поруху Свадебная поруха заключается во внушении молодоженам непреодолимого отвращения друг к другу.. Выбирай. Или грамота, или суд.
Ведьма горестно вздохнула:
— Что же мне остается... А попробуем суд!
Илюха с Федором не верили своим ушам. И своим глазам. Молодая ведьма, задорно подбоченясь, взирала на них лукавыми очами и более не являла ни малейшего страха.
— Ну смотри, — опомнившись первым, с угрозой высказал Федор. — Знаешь, какова кара за твою волшбу?
— Седьмицы две поста. Нашел чем грозить!
— Что ж это за лютые зелья такие, какими людей травить невозбранно?
— Отведай, так узнаешь. Али боязно? Чего ж недостает: веры в сердце али креста на шее?
И тут Илья понял все.
— Ты обманывала! Они не настоящие! И... оба одинаковые?
Ведьма повернулась к нему, напоказ пренебрегая Федором:
— Молодец, смекнул. Травка сия вызывает хворь в животе. Проще сказать, понос.
— Обоим-то почто?
— Если девка не ответила сразу, значит, сама не поняла еще своего сердца. А увидев обоих недужными, да еще такой непригожей хворью, почувствует, за кого переживает больше. Или ни за кого. Да и тебе, голубчик, был бы урок, чтоб не желал зла ближнему.
Илья с Федором стояли, как потерянные. Когда государь поручил Кобылину отыскать вяземскую ворожею и заполучить подтверждение того, что великокняжеский брак не может состояться, когда Федор привлек к делу своего тверского приятеля, под пристойным предлогом отпросив его у князя Всеволода, обоим представлялось совсем иное. Они припрут злодейку к стене и получат потребное. А что придется грубо обойтись со старухой, так то ей и по заслугам. Известно же, что ведьмы по своей диавольской злобе только и думают, чего бы содеять во вред христианам. Однако все выходило совсем не так...
— То есть... это... — Илюха все еще не мог поверить до конца. — Никаких чар и вправду нет? Ты... вы всех морочите?
Ведьма молча прошла в глубину горницы, опустилась на лавку, жестом показав гостям сеть рядом. Удивительно, оба повиновались.
— Вы парни умные, хоть и дурные, вам можно сказать, — промолвила она с какой-то странной грустью. Илье вдруг подумалось: она ведь очень красива. — Если кто станет уверять, что скидывается сорокой и летает на шабаш плясать с чертями, тот либо брешет, либо объелся белены. Воистину, дьявол уловляет человеческие души — через гордыню, завить, через многоразличные похоти; а все эти "шикалу-ликалу" ему без надоби. Никакой ворожбой человеку не причинить ни вреда, ни пользы. Разве сделать девушку чуть привлекательнее в глазах юноши, юноше чуть прибавить смелости перед девушкой. Коль это запретно, тогда карайте всех, кто торгует румянами! Зелья... есть такие вещества, от которых человек лишится живота. Если подстеречь в темном углу да стукнуть по башке — чар примерно столько же будет. Да, иные меж нас занимаются и такими делами. Так то не ведовство, а обычно головничество Убийство.. А человек слаб! И к нам приходит, когда не ведает, что деять. В надежде, что кто-то поколдует, и все само собой образуется. Но в действительности всегда решает и делает только сам человек. Ибо даже не решать — тоже решение, и не деять — тоже деяние. Так чего ради я "всех морочу"? Чтобы помочь человеку разобраться в самом себе. Значит, хорошо помогаю, если ко мне идут. Лепше б, конечно, в Божий храм! Только, знать, попы трудятся не столь усердно, сколь ворожеи. И если людям больше нравится все это, — ведьма широко махнула рукой, и огоньки послушно заколебались, — то не моя вина, не моя и заслуга. Так что зря пужаете. — Голос ее внезапно переменился, стал жестким и властным. — Нет события — нет деяния, нет деяния — нет кары. Если намерены грозить, так пошли вон!
Ведьма вскочила, прошлась по горнице. От стремительного движения пришли в трепет все огонечки, словно им передалось негодование хозяйки. Она остановилась напротив смущенных парней, вызывающе уперев руку в бедро, и с насмешкой повторила чужие слова:
— Впрочем, можно и по-другому. Вы по-хорошему объясняете, в чем дело. Глядишь, что-нибудь и придумаем.
Федор с Ильей переглянулись. Федору вспомнилось, как Гордый излагал ему дело. Холодно и строго, как будто говорил о ком-то другом. Переглянулись вновь. И Федор, как главный в паре, решился.
— Великий князь Семен Иваныч хочет распуститься с женой и взять другую. И княгиня согласна. Только ни за ним, ни за нею не находится никакой вины.
— Вот, значит, как, — ворожея вновь поднялась, прошлась взад-вперед, для чего-то поправила висевший на спице рушник. — Не пошло, значит, чужое впрок. Сам послал, а, Федя?
Федор разинул рот.
— Дивишься? Учну про тайные знания заливать, поди поверишь! Эх... Ферапонтами одних поповичей нарекают, а ты всеми повадками истинный боярчонок. Так как, Федя?
— Сам. Ты пойми... ты сама говорила: нужно помочь человеку!
— Ясно. А ты, тверитянин... да не пужайся, по говору признала. Ты, тверитянин, чего ради в это ввязался?
— Моему князю помочь хочу. Если он породнится с Московским князем, под ним уж никто не дерзнет искать стола. И вражда между Москвой и Тверью всеконечно престанет и переложится на любовь.
Ведьма покивала головой.
— Складно баешь. Ну что ж, молодцы-красавцы, деять мы будем вот что. Вашу грамоту я не подпишу, уж не обессудьте. Жить хочу.
— Державный сам просит! — воскликнул Федор.
— А митрополиту сказался? — прищурилась красотка. — Я хоть ведьма сильная, — она вдруг хихикнула голосом страшной старухи, — а с владыкой тягаться все ж не с руки. Кстати, — она остро глянула на Кобылина, — уж не ты ли... Нет, — перебила она сама себя, — сверх меры хитер, не в ее вкусе. Припас прибор-то? Уж сам напиши, сделай милость, ты в этом деле наверняка бедной ведьмы искуснее. Начало сам измысли... далее пиши: "Егда же его, великого князя, свадебный поезд стронулся со двора, зрела некого мужа дика и чюдна, творящего заговор чертом и чертищей Заговор на свадебную поруху.. При сем почуяла яко некое расслабление в членах и не могла изречь слова. Того ради не возмогла помешать лихому делу, ниже порушить заклятье. Колдун же тот вмале невидим сотворился. И после искала оного во граде Москве и в иных, ничтоже успев. По тому полагаю, что колдун сей вельми силен, и никто, мне ведомый, от его заклятья разрешить молодых не возможет. Таково мое слово. А послух сему..."
Ведьма требовательно воззрилась на Илью. Он назвал, Федор записал, и оба мысленно обругали себя последними словами. Воистину заморочила ведьма! А еще уверяет.
— А послух тому Илья, сын Степанов. Готово?
— Готово.
Федор присыпал написанное песком, бережно отряхнул и протянул женщине. — Крестик поставь, или что там.
— К чему же крестик?
Она обмакнула перо и четко вывела: "Агриппина Селиванова дочь Недашева. Писано во граде Вязьме в лето 6854 иулия месяца 27 день".
Федор (вмиг отпустило напряжение) протянул руку, но ведьма придержала листок.
— Погодь, касатик! — и вновь в красавице Агриппине промелькнула прежняя колдовка. — Чтобы знал. Это все лжа. И я беру на душу грех лжесвидетельства не из боязни. И не таковские стращали! И не в угожденье вашему "державному". Мне государь Федор Юрьич и никто иной. А чтобы исполнилась Евпраксиина судьба. Знаешь, я все думала и до сего дня не могла постичь... два замужества и ни одного вдовства.
— Скажи, — попросил Илья с волнением, — ежели нету чар, ежели человек сам творит свою жизнь, то как же можно быть судьбе?
— А ты умен, Илья сын Степанов. Жизнь человеческая — путь, а судьба — его направление. И как в этом направлении идти, всяк выбирает сам: напролом по бездорожью, или в обход торной тропой, или петлять по кустарникам и буеракам.
Агриппина наконец выпустила грамоту, и Кобылин споренько схоронил ее за пазухой.
— Ну, ступайте. Хотя погоди. Возьми-ка прикрыш-травы, не то и впрямь кто испортит "ра-а-бу Божи-ю-у Марию рабу Божему Симео-о-ну", — издевательски протянула она на манер подвыпившего пономаря.
Парни пошли было к двери, и вновь оба стали, как перед тем. Оба чувствовали, что нельзя уйти, не домолвив чего-то еще.
— Ты того... — вновь первым заговорил Федор. — Если что, ты на Рязань уходи. С Рязани Москве выдачи нету Отношения между Рязанью и Москвой в описываемый период были чрезвычайно напряженными..
Ведьма кивнула. Подняла глаза и на краткий миг встретилась с Кобылиным взглядом. И легко, легче дуновения ветерка, огладила по виску.
— Ступай, кошачий глаз. Когда задумаешь что, вспомни этот день.
Приятели вышли на улицу, и их враз объяла прохлада. После ведьминой избушки звездная июльская ночь показалась им светлой.
Илюха первым нарушил молчание:
— Ведьмы тоже ведь Божьи твари, правда?
Федор не ответил. Еще никогда в жизни ему не было так стыдно.
И тут за спинами громыхнуло, словно гром ударил с земли в небо. Обернувшись, они успели заметить, как позади взметнулось и опало яркое пламя. И почти сразу невдали грянул набат. Не сговариваясь, оба прибавили шагу: чего доброго, разойдется пожар, и оба в виноватых окажутся. В добытой с таким трудом грамоте было имя одного и рука другого.
— Подумать только! — выговорил на бегу Федор. — У нее ж было огненное зелье Порох.!
Алексий.
Алексий... был человеком огромного ума, большого такта, широкого политического кругозора.
Л.Н.Гумилев.
Ныне уже никто достоверно не скажет, как случилось, что крестным отцом Бяконтова первенца стал именно княжич Иван. Понятно, князь Даниил хотел оказать честь недавно перешедшему к нему на службу и уже содеявшемуся незаменимым черниговскому боярину, и не обидеть при этом ни Протасия, ни Петра Босоволкова. Но Елевферий всегда подозревал, что как раз Иван, задумав обзавестись крестником, и довел до родителя все эти соображения.
Княжич был себе на уме, и у Бяконта гостить любил. Прислушивался к непривычному говору, разглядывал привезенные из Чернигова вещи, молча, про себя, дивился, запоминал. Серьезный был отрок, вдумчивый, и боярин как-то заметил жене: "Хозяин!". Кивнув на уже заметное под распашным саяном Женская одежда без рукавов, с застежкой спереди от шеи до подола. чрево (по всем приметам, ждали мальчика), высказал непонятно: "С им работать придется!". Марья пожала плечами. Старший сын московского воеводы, чай, может рассчитывать на большее, чем служить мелкому удельному, а Иван не первенец, и даже не второй...
Трудно человеку отрываться от корней и в иной земле начинать все с начала. Даже детям, уже рожденным на новом месте. Особенно первенцу! Потому что каждому необходимы некие привязки, скрепы. Тетки и дядьки, двоюродный брат кумы троюродного дяди. Старушки, которые шушукаются на завалинке и любят рассказывать: "Помню, пошли мы как-то с твоей бабкой по грибы, а было нам примерно как тебе сейчас...". Седой дедок, что грозит сорванцам суковатой палкой: "Твой-то батька таким неслухом не был!". Пруд, где вот уже сотню лет матери запрещают купаться детям, но те сотню лет бегают все равно. Страшилки, что из поколения в поколение ребята пересказывают друг другу: "В темном-темном овраге стоит темный-темный овин...".
Приживутся, и в следующем колене все это будет, и новое для родителей место для детей и внуков станет родным, не оторвать от сердца. А пока как не хватает сего маленькому человечку, как трудно расти пересаженным цветком! Оттого и ищет невольно, за кого зацепиться, к кому прильнуть всеми сердечными корешками.
Олферке года три. Дядя Ваня — высокий, голову запрокинешь — старательно прячет руку за спину, с нарочитой строгостью сводит брови, спрашивает:
— Ты маму слушаешься? Не балуешься?
Олферке ужасно хочется узнать, что там за гостинец, но еще больше хочется, чтобы крестный обрадовался, и он говорит "Нет", и, стараясь прибавить как можно больше убедительности, изо всех сил мотает головой. В этот час он искренне не помнит, что когда-либо баловался.
Крестный всегда был Олферию самым близким человеком. И ему одному отрок По Житию, будущему митрополиту было тогда 12 лет. поведал свой странный сон.
Они, мальчишки, все увлекались в те поры птицами. Ловили их, сами ладили силки, мастерили клетки, хитрые, с выдвижными кормушками и поилками, с какими-то башенками — целые терема! Хвастались друг перед другом. Особо гордились, если пернатые пленники пели в клетках.
Олферка поставил мрежу Сеть. в облюбованной им роще. Солнечные лучи падали сквозь листву причудливой вязью. В зеленой траве то тут, то там вспыхивали крохотные белые звездочки цветущей земляники. Беспечные птички щебетали в ветвях, еще не подозревая о своей грядущей участи. Олферка прилег на траву, поглядел вокруг, подивился красоте Божьего мира... и сам не заметил, как задремал. И вот, на грани сна и яви, раздался глас: "Алексие, что всуе тружаешься? Се отселе будешь человеки лови".
Больше всего тогда Олферий удивился даже не самому голосу, и не тому, что к нему обратились почти с такими же словами, как к самому Апостолу Петру. Но он не мог понять, отчего его назвали чужим именем.
Через несколько лет, принимая монашеский постриг, он невольно вздрогнул, услышав свое новое имя.
Крестный единственный поддержал его в решении идти в монастырь. Понял, что это не блажь, не слабость. Не бегство от мира со всеми его сложностями, а начало служения гораздо более трудного, чем любая боярская служба.
Крестный все понимал. С ним можно было говорить обо всем. Крестный, большой (Алексий все воспринимал его большим, даже когда перерос на полголовы), мудрый, понимающий все на свете, входил с приветной улыбкой: "Здравствуй, крестник!". Он склонял голову, чтобы принять благословение от духовного лица, а в уголках губ таилось все прежнее: "Не балуешься, Олферка?". И для Алексия в этот миг все задачи становились разрешимыми.
Он помнил крестного и другим. Окно кельи было растворено, где-то требовательно фыркала лошадь, отец Феоктист в который раз восклицал высоким, старчески дребезжащим голосом: "В конце концов, куда сгружать рыбу?!".
Князь сидел, уронив тяжелые руки, и глаза были обведены чернотой, умоляющие глаза сильного человека, не умеющего просить о помощи.
— Не могу больше, Олферий! — кажется, это был последний раз, когда его назвали мирским именем. — Что он делает! Есть же какие-то пределы, но у него ничего нет, ни совести, ни... ни даже страха. Откуда взялся такой, оммен Искаженное "обмен", подменыш. По старинным поверьям, нечистая сила похищает некрещеных младенцев, оставленных без присмотра, и подменяет своими детенышами, безобразными и прожорливыми. ! В Александровом роду рыжих не водилось! Не могу! Не хочу в этом... В монастырь уйду!
Неким наитием Алексий высказал единственно верное:
— У тебя дети!
И Калита ушел. И смог, и удержал город, удержал в руках готовую распасться землю, ропщущих горожан, недовольных ратных, собирающихся отъезжать бояр. А после Алексий (крестный, браня Юрия, о сути его замыслов не сказал ничего) уведал, что в Орде убит Михаил Тверской, погубленный, оклеветанный этим самым Юрием... И опалило жаром стыда.
Крестный, вроде бы, никак не был причастен к преступлениям князя Юрия. Он не более чем держал Москву, брошенную братьями. Но при том выходило, что, вложи он в это меньше усердия, взбунтуйся, махни на все рукой, как Борис с Александром Александр и Борис, средние сыновья Даниила Московского, недовольные политикой старшего брата, отъезжали к его врагу Михаилу Тверскому, но впоследствии были вынуждены вернуться., словом, пренебреги он своим княжеским долгом — и полетели бы к чертям все Юрьевы замыслы. И, вернее всего, вместе с Москвой...
Крестный был сложен. Был неоднозначен и порою темен. Иные его действия Алексию сложно было понять, и принять тем паче. Но всегда он оставался для Алексия близким и дорогим. Они были одной семьей, не меньше. И теперь, когда крестного не стало, эта связь не распалась.
По традиции, недавней и на первый взгляд странной, но освященной авторитетом святого владыки Петра, Русский митрополит постоянно жил в Москве. В стольном Владимире сидел владычный наместник. Владимир, весь в золоте и камне, отраженный в тихих водах Клязьмы, был красив, но холоден. Князья насмерть дрались за обладание этим городом, в самом имени которого звучала власть, но жить там не любили. Алексий неустанно трудился во благо вверенного его духовному попечению града, учил, наставлял и прещал, строил и украшал, оделял милостыней, считал доходы и расходы, проповедовал и утешал... И порой тосковал о городе своего детства.
По счастью, наместнику приходилось довольно часто ездить в Москву — и навещать "своих", как Алексий мысленно называл не только братьев, но и княжескую семью. Конечно, монаху должно отринуть все мирские привязанности, дабы содеяться частицей иного великого братства. Однако для мужа в зрелых годах, давно одолевшего мирские искушения (Алексий искренне полагал так!), облеченному церковной властью, сие было уже не грехом, но долгом: ежечасно выходить к миру.
Еще в прошлый приезд Алексий с беспокойством отметил, что с Семеном что-то происходит. Но не стал выспрашивать, зная, сколь болезненно Гордый воспринимает навязчивое внимание. Теперь же, получив от великого князя просьбу о встрече, Алексий немедленно собрался в путь. Если Семен просил о помощи, значит, был доведен до крайности.
Алексий спешил, и завернул в "свой" Богоявленский монастырь лишь переменить запыленное платье да выпить с дороги холодного кваса. И только уже взойдя в терем, позволил себе не торопиться. Он медленно шел знакомыми переходами, с радостью ловя взглядом привычную обстановку. Сам, внутренне улыбнувшись, толкнул дверь — она открывалась туго, и Алексий, не задумываясь, привычно надавил плечом.
Князь был светел и собран. Алексию было знакомо это его выражение, эти сошедшиеся в одну черту брови — означавшие, что Семен принял трудное решение и теперь не намерен отступать.
Семен без долгих предисловий выложил грамоту. Алексий принялся читать: "...заговор чертом и чертищей... от его заклятья разрешить молодых не возможет... писано во граде Вязьме". Прочтя последние слова, он отложил бумагу и вопросительно посмотрел на князя. В первый миг написанное показалась ему лишенным малейшего смысла.
— И что?
— Всякую ночь она представляется мне мертвой! — выпалил Семен на одном дыхании. Он давно заготовил эту фразу. Алексию можно было довериться, ни одно слово не вышло бы за пределы этого покоя, но все равно. Бесчестить жену Семен не желал. — Мы не можем стать по-настоящему мужем и женой, и поэтому наш брак недействителен! — спешно досказал он. Промедли он мгновенье-другое, и уже недостало бы решимости.
Ошарашенный Алексий невольно брякнул:
— Врешь!
И сам испугался. Как-никак, он разговаривает с великим князем! Но Семен ответил все с той же стремительностью:
— Лишь немного. Я не знаю, порча ли тому причиной. Но я не могу.
Лицо князя горело, словно под кожу насыпали угольев.
— Но есть же какие-то травки... — неуверенно пробормотал Алексий.
— Сердечный недуг травками целить одним ведьмам пригоже!
Алексий смолчал. Заставил себя сдержать поперечное слово и подумать. Он пока не понимал, но силился понять.
Князь сидел напротив в своем китайском кресле, с привычно поднятой головой, а пальцы, впившиеся в подлокотники, побелели. Вся кровь из рук поднялась к лицу. А кресло-то не от Калиты, кусочек его собственной жизни, Семеновой... Осунувшееся, с тяжелыми веками лицо хранило следы недавней болезни, но вместе с тем было озарено каким-то внутренним светом.
— Что ты хочешь сделать? — медленно выговорил Алексий.
Обрадованный — наконец-то разговор обрел предметность — Семен высказал:
— Отпустить Евпраксию. Пусть идет замуж, за кого ей любо. А самому взять в жены сестру Всеволода Тверского, — он нарочито не назвал ее имени. Внутреннее чутье подсказывало ему, что Алексию следует говорить вовсе не о любви. — Да, ты скажешь, она может не согласиться. Но я... мы... уговорим. Всеволод уговорит! Он должен понять, какую пользу принесет этот брак обоим нашим домам. Пора прекратить полувековую вражду! Вражду, которую начали не мы, но которую мы продолжали по мере сил... и которую заканчивать нужно именно нам! И Всеволод думает то же самое. Он, невиновный, первый сделал шаг навстречу! И тем более мне не следует отвергать сего, напротив, должно приложить все усилия, чтобы прекратить разлад и искупить свою вину... да, невольную, ты скажешь, но неважно, это все неважно! А важно, что никакое докончание некрепко без брачного венца. Любовь, вписанную в грамоту, подкрепляет любовь в человеческом сердце, а без того она мертва, мертвее сухой шкуры, на которой начертана.
Алексий нахмурился.
— Все Александровичи холосты! — возразил он. — А на Москве довольно невест.
— А великий стол? Наследник, который охранит его и соберет к нему русскую землю... включая и союзную Тверь? Мария молода и здорова, она родит сыновей. А с Евпраксией детей у нас никогда не будет.
— А если... — Алексий увидел, как напрягся Семен, предугадав следующие слова. Но он должен был закончить жестокую фразу. — А если сыновей не будет и в этом браке?
— Стол наследует иной из Данилова рода. И тверские князья встанут вокруг стеной щитов!
Ох, не был Алексий в этом так же уверен. Но воодушевление Семена захватило и его, и на миг мысленному взору предстала величественная картина... Алексий тронул большой наперсный крест, отгоняя видение. От стоявшей жары, от теплоты тела золото было едва не раскаленным.
— И все же это невозможно. У тебя есть жена.
— Она не жена мне!
— Ты венчан в церкви! Что соединил Господь, нельзя разлучить человеку. Таинство брака...
— Брак расторжим! "Русская Правда", "Мерило праведное", "Номоканон"... Ты же изучал все уставы, ты не можешь не знать! Вот хотя бы, здесь все написано.
Алексий лишь мельком глянул на василисину грамоту, отметив глазом радостную киноварь.
— И что же, жена думала на тебя зельем? Или на князя, что то же самое? Или ты хочешь сказать, что сам пытался ее придушить, да так и не сумел? — Алексий неопределенно махнул свернутым пергаментом, подчеркивая нелепость таких предположений. — Государь! — он впервые с начала разговора вспомнил о титуле собеседника. — И сими винами церковь крайне неохотно разлучает мужа с женой. Ибо брак священен...
— И тем не менее все, кто хотел, распустились.
— Кто именно?
Семен готовился к разговору, он заготовил убедительные примеры, но в нужный час все они разом вылетели из головы, и единственное, что он смог выдавить, было:
— Да хоть Евпраксия со своим императором Евпраксия Всеволодовна (Адельгейда), сестра Владимира Мономаха, была замужем за Германским императором Генрихом IV. Император принадлежал к сатанистской секте николаитов и заставлял жену участвовать в их черных мессах и оргиях. Не выдержав этих гнусных издевательств, Евпраксия бежала от мужа, добилась от Римского папы развода и вернулась на Русь, где закончила жизнь в монастыре.!
— А Ярослав Осмомысл не смог Ярослав Владимирович Осмомысл, князь Галицкий "дурно жил" со своей женой Ольгой, дочерью Юрия Долгорукого, и, по некоторым сведениям, пытался отправить ее в монастырь, чтобы жениться на своей возлюбленной Настасье, от которой имел сына. Княгиня бежала в Польшу, а галицкие бояре, ее сторонники, составили заговор, захватили князя и вынудили его принять жену обратно ("яко имети княгиню вправду"), перебили многих его сторонников, а Настасью сожгли на костре как колдунью.! — строго возразил Алексий. — И Федор Черный не смог, и если бы посмел вернуться при жизни княгини, отвечал бы перед митрополитом как двоеженец, по твоей же грамоте.
Перед митрополитом... А патриарх разрешение на брак все же дал, вспомнил Семен. Да и кто бы это рискнул "понять в дом церковный" дочку всесильного Ногая! Семен не стал спорить, он понимал, что митрополичий наместник хочет сказать своей запоздалой на десятилетия строгостью.
— С тех пор, как Русь приняла святое крещение, никакой, ни единый из русских князей не оставлял своей законной княгини, на грех и на сором перед людьми, и даже если желал, не возмог того! Симеоне! Княже, ты ослеплен страстями, но Василису я чаял зрячей. Хочешь, княже, повторю, что здесь написано? Даже не стану разворачивать. — Алексий ткнул грамоту князю, но Семен не сделал ответного движения, и пергаментная трубочка смялась об его запястье. — Если пустит велик боярин жену без вины, за сором ей сколько-то золота, а меньших бояр, а добрых людей... по другому уставу, нарочитых людей и простой чади. Сказано ли хоть слово о князьях? Нигде, ни в каком уставе ты не обретешь сего! Нет и обратного, ты скажешь, но почему? Сие даже не рассматривается, не мыслится возможным! Ибо то, что можно позволить в особых случаях, по слабости человеческой природы, простому людину, недопустимо для облеченного властью.
— Верующие равны пред Господом!
— Но не пред миром. Кому много дано, много и взыщется. И государь должен во всем быть образцом для своих подданных.
Алексий говорил не то и не так. Что-то важное все время вертелось рядом — и ускользало от его понимания. При всей своей мудрости он, увы, слабо представлял себе, каково это — делить свою жизнь с женщиной.
— Ответь мне, княже. К чему именно ты стремишься: освободиться от одной жены или жениться на другой?
— Не на другой, только на Марии!
И тут Алексий понял все. Истина встала огромной и ослепительной, как солнце.
— Ты ее любишь!
Да! Да! Семен отчаянно закивал, головой, глазами, всем своим существом.
Алексий, кажется, тысячу раз слышал подобное на исповедях, он точно знал, что следует говорить...
— Знаешь, сейчас следовало бы сказать, что эта любовь греховна, что все это — диаволово наваждение. Но это не так. Любовь не может быть грехом. Диавол — отец ненависти, он не способен творить любви. Но порой человек полагает, что действует ради любви, в действительности же — угождая свои темным страстям. И вот тогда родится грех. Господь даровал тебе любовь, это величайшее благо...
— Возможность... — прошептал Семен.
— Да, да. Княже, только что ты говорил, что пора прекратить вражду. Твоя любовь позволила тебе осознать это. Любовь направляет тебя по благому пути, но не сходи с него. Замири Тверь, приведи ее под свою руку — ныне тебе открывается возможность совершить это любовью, а не булатом и кровью. Обещай Кашинским дочь, обещай Александровичам сестру... Но, занимаясь Тверью, не забывай Смоленск. Княже, да потребны ли тебе советы! Говорить ли, что ты навсегда потеряешь Вяземского, чья служба для тебя столь важна? Что настроишь против себя весь Смоленский дом? Что твои бояре расколются на сторонников прежней и новой княгини? Подумай лучше вот о чем, и пусть твоя любовь подскажет тебе ответ. Если княжна Мария дорога тебе... Неужели ты хочешь причинить вред ее бессмертной душе? Поставить в унизительной положение той, "которая подлегла"? Наконец, просто подвергнуть ее жизнь опасности? Вспомни Осмомысла!
Что он чувствовал тогда, вынужденный бессильно смотреть, как убивают его любимую женщину? На мгновенье Семену захотелось крикнуть в голос: нет! Никогда не видеть ее. Не держать за руку, лишь бы она была жива! Пусть за тысячи верст, лишь бы невредима! Остановись, великий князь Владимирский, усилием воли приказал он себе. Все это было в буйные вечевые времена, когда безумные бояре дерзали посягать и на княжеский стол. Галич... Гордый град, чьи грозы некогда текли по землям "Грозы твоя по землямъ текутъ", — сказано в "Слове о полку Игоревом" о Ярославе Осмомысле., и поныне платит за свое преступление.
— Помню, — тихо проговорил князь и, подойдя к Алексию вплотную, посмотрел ему в глаза. Тяжелые глаза, разбегающиеся морщинки, словно трещины в весеннем льду. Глаза, никогда не ловившие нежного женского взгляда...
— Помню, — повторил Семен. — А его сын вынужден был оставить престол, лишь бы не возвращаться к венчанной супруге Владимир, старший сын Ярослава Осмомысла. Это был бездарный правитель, много пьющий, жестокий и развратный. Он согнал с Галицкого стола своего сводного брата Олега "Настасьича", внебрачного сына Ярослава Осмомысла, которому отец завещал княжение, бросил свою супругу Болеславу и жил с некой попадьей, к тому же похищал и бесчестил жен собственных бояр. Однако когда поднявшие мятеж бояре потребовали выдать им на расправу попадью, Владимир предпочел оставить престол и бежать из города, чтобы спасти ее и их детей. Впоследствии Владимир все же вернул себе Галич.. А князя Петра Муромского изгнали из города как раз потому, что он не пожелал оставить свою супругу. Первый был жесток и бездарен, второй бездарен и кроток, и оба неугодны местному своевольному боярству. А оставленные и неоставленные жены — не более, чем предлог. Отче! Олферий Бяконтов, сын хранителя Москвы! Если князь Московский пустит от себя свою супругу, город поднимет мятеж — это ты хочешь сказать? Ты верно говорил, что князь должен быть образцом... Но неужели власть держится единственно на личной безупречности властителя? Тогда к черту такую власть! Она не стоит трудов. Она не стоит любви!
Ведь я ничего не знаю об этом, внезапной паникой нахлынуло на Алексия. В моем сердце много дорогих имен, но такой вот бешеной любви, чтоб забыть обо всем, не боясь ни греха, ни позора... Так неужто я что-то пропустил в своей жизни? Чтобы успокоиться, он снова погладил теплый крест. Синие очи сапфиров таили укор. Нет, все было правильно. Неистовство страсти — Семену, а ему — лествица в небо.
Монах молчал, и князь заговорил снова:
— Не нужно, не продолжай. Все это я и сам говорил себе. Разведенный князь — это безлепо, это постыдно и уродливо. Но все же лучше, чем князь, бессильный в собственном доме. Чем князь...
Он выговорил грубое, непристойное слово. Произнесенное чуть слышно, оно прозвучало громче крика. Алексий невольно отступил. Оба столько раз садились и вновь вставали за время этого безумного разговора. Забытое кресло само ткнулось под колени. Алексий неловко плюхнулся на сиденье. С кресла, снизу вверх, он смотрел в это побелевшее от напряжения, в это измученное, родное лицо. Он ведь прекрасно знал этого молодого, болезненно-гордого, строгого к себе князя! Впору поверить в какие-то чары... Себя обманывать так просто. Разве и прежде в нем не было этой ледяной непреклонности?
Алексий вдруг ощутил безмерную усталость.
— А Евпраксия? — вопросил он.
— Она согласна, — быстро сказал князь, и по торопливости ответа Алексий понял недосказанное. Евпраксия согласна, она чает какую-то свою выгоду и, уж конечно, не затворится в монастырь. Смолянка не станет жертвовать собой ради чести Данилова дома! И тем более ради его счастья... А Семен не возложит на княгиню ложной вины. Да и не ложной тоже, шевельнулось в душе подозрение. И на себя не возьмет вины. "Помыслит на свою жену зелием"! После этого не то что Тверская княжна, и последняя дворовая девка не пойдет замуж.
— Ты... — он помнил свой долг. — Ты понимаешь, что тебе предстоит? Вам обоим... троим. И княжне Марии тоже! Твоей семье. Выставить себя на позорище перед всем миром. Возможешь ли ты твердо вынести все эти унижения? И, возможно, все впустую! Она может отказать... Если ты любишь ее, ведь ты же не станешь принуждать...
Мария! Я сделаю, я выпью до дна свою горькую чашу ради крупицы надежды. Я сделаю все, и да будет воля твоя, Мария! Если...
— Отче Алексий! Я не могу иначе. Но я не сделаю этого один, одной мирской властью. Помоги мне, брат! — Алексий вздрогнул. Сын крестного, крестник отца — кто же, как не названные братья? — Просто дай мне попытку.
Но эти глаза, серые, как беда... Власть не стоит любви? А вера? В конце концов, неужто вера заставляет мучить дорогих людей!
Алексий отвернулся:
— Все нужно будет делать быстро.
На полу лежали горячие солнечные пятна. Семен привычно проводил гостя до порога, в открытую дверь немедленно шмыгнул Черкес. Семен приласкал его, произнес вслух, то ли псу, то ли самому себе: "Все будет!". Алексий тоже нагнулся погладить собаку. Их пальцы на миг соприкоснулись среди густого бурого меха.
Мария. Выбор остается всегда.
Полотно принес Тимофей Вельяминов. Великий князь, взяв свой край, перешагнул ручей, потянул, княгиня с другой стороны потянула на себя. Обычай рвать полотно над бегущей водой был чуть ли не языческий, но чего уж теперь...
Ткань едва не выдернуло из пальцев, Евпраксия на своей стороне тянула изо всех сил, закусив от напряжения губку. Полотно, хоть и тонкое, никак не поддавалось, Семену уже подумалось, что бесполезно, ничего не выйдет, и в этот миг громко треснуло, и поползло, ткань ослабла в руках, и Семен чуть не потерял равновесие. На том берегу Евпраксия не удержала конец. Семену вдруг стало удивительно легко. Не свершено, только начато, он знал это, но позволил себе поддаться обманчивому чувству. Свободен! Он разжал пальцы. Два обрывка, словно две белые птицы, плыли по ручью, постепенно намокая.
Сразу после совершения "роспускного" обряда бывшая московская княгиня села в возок (вещи были загодя уложены, кони нетерпеливо дергали упряжь) и уехала к родителям в Волок; по дороге ей предстояло сделать остановку, чтобы обвенчаться с князем Федором Фоминским. Великий князь выехал в Тверь, куда был приглашен на свадьбу князя Всеволода Александровича. Тимофей Вельяминов сопровождал государя. Федор Кобылин, другой послух Здесь — свидетель юридически значимого действия., последовал за Вяземской княжной, чтобы немедленно известить митрополичьего наместника, когда дело будет сделано. Разговор с митрополитом Алексий взял на себя.
В первый день Семену не удалось увидеть княжну. Всеволод, кусая губы, извинился: со свадьбой столько хлопот, у любой матери заболит голова. Дочки, надо понимать, за ней ухаживали. Не умел Всеволод врать.
В подарок молодоженам великий князь, среди прочего, привез двух великолепных скакунов, текинских кровей, золотисто-рыжих, как солнце в сосновых кронах. Остальным членам семьи тоже были приготовлены небольшие поминочки. Дарить следовало с бережением, чтоб не подумали, будто подкупает или хвастает богачеством, и подарки выбрать такие, чтобы красота заставляла забыть о цене. Марии он нашел маленькую голубую птичку. Забавная такая. Она мелодично чвирикала, перепархивая с жердочки на жердочку, и торговец в пестром полосатом халате клялся бородой Пророка, что птичку можно научить разговаривать.
Есть на свете особый род женщин. Чаще всего белокурые и голубоглазые, но не обязательно. Они словно бы все — из мягких линий и нежных красок, и не столь важны черты, и вовсе ничего не значат наряды. На них просто приятно смотреть. Мужчина ли, женщина ли — у всякого теплеет на сердце, и губы сами собой расплываются в улыбке. Вот такова была невеста Тверского князя, Софьюшка-солнышко. Семену она понравилась; и обостренным зрением влюбленного, не пропускающим ничего, что на пользу его любви, Семен увидел, что молодые приглянулись друг другу. Счастливый Всеволод, возможно, отнесется к нему с большим пониманием.
А Мария на него даже не смотрела. Она сидела на своем высоком месте, прекрасная и недоступная. Свет играл на ее золотой парче, перебегал по платью, словно живой. Она стала... красивее? Нет, просто иной. Семен с жадной тревогой всматривался в ее лицо. Ушли тени, ни следа давней усталости. Зимнее приключение не пошло во вред. К счастью! Милая... Она, чуть наклонившись, говорила что-то сидевшей рядом востроносенькой девице в зеленом бархатном коротеле, та поминутно прыскала в ладошку. Она с тонкой грацией подносила к устам кубок. И она совсем не смотрела не Семена.
В саду пахло яблоками. Тугие краснобокие плоды жизнерадостно просвечивали сквозь зелень листвы. А еще пахло мятой. Маша подставила руку, и маленькая голубая птичка перепорхнула к ней на пальцы, что-то коротенько прощебетала, переступила лапками. Крохотные цепкие коготочки не царапали, только приятно щекотали.
Семен, прислонившись к дереву, не отрывал глаз от Тверской княжны. Приблизиться, окликнуть ее... но во всем этом была такая удивительная гармония: яблони, гнущиеся от плодов, девушка в голубом шелке, голубая птичка... Мария сама заметила гостя. Стремительно обернулась. Улыбка ее отвердела. Пугливая птичка вспорхнула с руки.
— Государь? — слово это явно далось ей с трудом. — Тебе угодно что-нибудь?
Она хранила учтивость.
— Княжна... Мария Александровна! — так близко, что слышно ее дыхание. — Ответь мне... ты меня ненавидишь?
Княжна покачала головой.
— Не спрашивай, государь. Иначе можешь дождаться ответа.
Никогда... ничего...
— Я тебя люблю! — выдохнулось само.
Тверская княжна выставила ладонь, отстраняясь.
— Я тебя люблю! — воскликнул он уже в полный голос. — Постой, выслушай!
Симеон рухнул на колени; вцепился в ускользающий голубой шелк, как тонущий хватается за обломок мачты. Удержать! Уйдет — и все... Снизу, молитвенно, выговорил: Мария...
Мария была в смятении. Гордый князь, перед ней, на коленях... Напомнить, что государю не подобает, уйти, нет, бежать, высвободиться и бежать! Но князь говорил, и она стояла, одной рукой все еще придерживая летник. А Семен говорил, и видел перед собой один только голубой шелк, говорил, говорил, годами выстраданные слова.
— ...и я перед тобой, со всею своею виною. Можешь — прости, хочешь — суди. Но даже ты не овинишь меня суровее, чем я сам виню себя.
Он разжал руку; шелк скользнул с быстрым шелестом. Он умолк. Он смотрел снизу воспаленным умоляющим взором.
— Я верю тебе, — твердо выговорил Тверская княжна. — Верю. Но ты здесь. А их — больше нет.
Симеон потянул из ножен кинжал. Добрый горский клинок, с золотистым отливом, рубиновые брызги на рукояти, точно капли крови. Джанибеков дар, многозначащий дар.
— Если ты считаешь это справедливым — убей меня сама. Бери!
Мария отшатнулась. Но рукоять сама легла в ладонь. Она стояла, судорожно сжимая кинжал.
— Если уверена, не медли, — настойчиво проговорил князь. — Я заготовил грамоту, тебя не обвинят. Ну же!
Он рванул ворот, звончатые пуговицы покатились по траве. С усилием — шея вдруг онемела — он откинул голову. И закрыл глаза. Он не хотел видеть ее решения.
Мгновенья тянулись бесконечность за бесконечностью. Все время мира сгустилось на этом коротком отрезке — от клинка до обнаженного горла.
Что-то упало с металлическим звуком. Князь открыл глаза. Мария коротко всхлипнула и бросилась прочь. Голубой шелк мелькнул за деревьями. И исчез. Семен подобрал оружие и вернул в ножны. Поднялся с земли, улыбаясь. Он видел слезы. И эти слезы бесконечно любимой женщины наполнили его душу счастьем. Мария плакала, значит, у него была надежда.
Всеволод.
Тура мя два метала на розех и с конем, олень мя один бол Бодал. и два лоси, один ногами топтал, другой рогами бол, вепрь ми на бедре меч отял, медведь ми у колена подклада укусил, лютый зверь Здесь, видимо, имеется в виду рысь. Вообще же "лютым зверем" называли льва. скочил ко мне на бедра и конь со мною поверже.
"Поучение" Владимира Мономаха.
В череде княжеских развлечений на следующий день была назначена охота.
— Черкеса нужно было взять, — посетовал накануне Вельяминов.
Семен отмахнулся. Тимофей любил соколиную охоту. Семен в Орде пристрастился к борзым; иные из княжих хортов волка брали в одиночку! А Всеволод предпочитал красного зверя.
На дворе, среди шума и гама, многочисленных псов и малочисленной свиты, Всеволод с гордостью пообещал: увидишь настоящее. Софьюшка солнечно улыбнулась мужу с высокого крыльца. Всеволод, в простой суконной чуге Одежда для верховой езды, короткий и узкий кафтан с рукавами по локоть. (перед зверем к чему боболить От "боболь" — щеголь.!) и высоких сапогах, радостно-оживленный, хлопнул по плечу седатого псаря:
— Здорово, Пахомыч! А почто Шнырку не вывел?
Обветренно лицо старика осветилось умильной улыбкой:
— Эх, княже, ведь кажись щенна она!
— Плодимся помаленьку, — заметил Всеволод Семену. — Выбирай, Семен Иваныч, каких любо, — он широким жестом обвел шумную стаю выжлей и мордашей Крупные травильные псы.. — Вон те чепрачные Собаки с контрастно темной спиной, как бы покрытые чепраком. отменны, и параты Быстрые., и вязки Настойчивые, не бросающие гона., а уж глас красен! На привязи николи не держим, чтоб не портить голоса. И иные хороши, хоть не многочисленны. Не развели покуда. В Холму, сам понимаешь, большой стаи держать неможно было.
— А что Константиновы? — полюбопытствовал Семен.
— А, эти! — Всеволод беззаботно махнул рукой. — Чужая стая, что чужая жена. Разок попробовать в охотку, а насовсем свою иметь нужно. Семке в Дорогобуж отослал.
Московский князь задался праздным вопросом, испытал ли Всеволод то, о чем говорит, или так, бахвалится.
После был гон, многоголосый, с заливами и трелями песий хор, были ветки, хлещущие по лицу, и был страшный миг, когда упертое в землю древко затрещало под тяжестью исполинской туши. Семен вдруг так близко, у самого лица узрел жуткие, окровавленные клыки, и, напрягая все силы, навалился на рогатину, глубже вгоняя лезвие. И все же достал до сердца, секач дернулся, силясь хоть напоследок зацепить врага, и рухнул наземь. Рогатина, хрустнув, переломилась наконец. Семен едва успел отскочить. Спина сразу начала поднывать, рубаха была хоть выжми. Великий князь обернулся. Двое собак истекали кровью на земле. Всеволод, чуть побледневший, стоял не дальше шага, с охотничьим ножом в руке, готовый прийти на помощь.
Сам Тверской князь добыл двух лосей, а оленя, великолепного самца с тяжелыми ветвистыми рогами, который, спасаясь от собак, кинулся в озеро, добирать не стал.
— Не по чести это, — пояснил он Семену. В воде олень совершенно беспомощен.
Псари голосом, а то и арапниками, отгоняли подвывающих от возбуждения собак, иные из коих уж было пустились вплавь за ускользающей добычей.
А еще после, уже в темноте, охотники сидели вокруг костра, жадно вгрызались в истекающую соком жареную кабанятину. Окованные серебром рога наполняли медом и пивом из больших мехов, не чинясь, подливали друг другу. Травили небывальщины — как же без этого! — кидали кости собакам. Чепрачные, за отсутствием Шнырки вышедшие в первые милостники, дерзко лезли прямо под руку, ревниво порыкивая друг на друга. Короткий, столь редко случающийся миг мужского братства...
Трещали в костре смолистые сучья, тонко звенели комары, к спине подбирался холодок. А из небесных глубин молча взирали спелые августовские звезды.
Тело налилось приятной усталостью, но сон не шел. Семен лежал, глядя в небо.
— А над Москвой звезды такие же? — ни с того ни с сего спросил Тверской князь. Оказывается, он тоже не спал.
— Ну да, — откликнулся Семен.
— А вот и нет. Чуточку, на полволоса, а сдвинуты. Матери вот один самаркандский мудрец предсказывал судьбу по звездам, давно уж. И ничегошеньки не сбылось! — добавил Всеволод со смешком. Помолчав, он проговорил задумчиво, — Звезды разные, потому, верно, и судьбы не стыкуются. Рубишь в обло — надо в лапу, пробуешь в лапу — надо в крюк.
И снова невесомая лесная тишина окутала их. Едва уловимо шелестели еловые лапы. Собака заворчала во сне.
— Как это было?
Голос Всеволода звучал глухо. Московский князь ответил не вдруг.
— Его заранее известили о дне казни. В последний день он объехал всех ордынских вельмож... возможно, он сохранял какую-то надежду. К московскому подворью он подъехал уже ночью. Один. Остановил коня. У него был такой приметный конь, молочно-белый, четко выделялся в темноте. Ночь был очень темной, как всегда в октябре. Я не мог разобрать его лица... Он, кажется, смотрел на ворота, смотрел и все не двигался с места. Так долго... потом тронул коня. Вот и все. Это был последний день. Говорят, он сам вышел им навстречу.
Всеволод рывком сел. Пламя метнулось, словно испуганное.
— И скажи, это стоит того? То, что ты делаешь? Да, у тебя под рукою мир и тишина, как в середке урагана. А рязане насмерть режутся друг с другом, а брянцы убивают своих князей В 1340 г. жители Брянска, "злые коромольники", по отзыву летописца, собравшись вечем, убили своего князя Глеба Святославича., и Ольгерд вслед за Гедимином отхватывает город за городом. Ты говоришь о всей Руси, так ведь это тоже Русь! А вы, Москва, всеми правдами и кривдами добивались первенства в русской земле, и? Грызете по кусочку ближние княжества и называете красиво, хоть в песню вставь: "собирание Руси". Твой отец, как передают, говаривал, что курочка по зернышку клюет. Я даже не про отца сейчас... — Всеволод мотнул головой, как бы давая понять: обоих уже нет, так оставим им их вражду. — Вообще все это... — он не нашел слов, но Семен понял. — Этот куриный труд, стоит ли он всего?
— Я не могу спасать весь мир! — с горечью возразил Семен. — Пойми! И Великий князь прежде всего заботится о своем, о своей земле и людях. Ты рек, отгрызаем по кусочку... каждый такой кусочек, огрызочек, доселе беззащитный и угрожаемый отовсюду, и от Москвы тоже, присоединенный к единому целому, прибавляет свои силы к совокупной московской силе, и ведь и сам поступает под защиту этой объединенной силы, частью которой он сам стал.
— Но почему Москва? Почему не Тверь, не законный государь?
— Потому что я могу, а никто другой — нет, — отрезал Симеон. Помедлив, он постарался смягчить тон. — Ныне лишь у Москвы есть потребные силы. Так уж сложилось. Не стану лукавить, что мне навязали сие, и что сам не приложил к сему никаких усилий. Знаешь, это было бы противоестественно... не поддержать родительского труда. И попросту преступно бросить его теперь. В чьи-нибудь чужие руки...
"И коли уж так, то не твои, а Кашинского", — додумал Семен, но поостерегся произнести вслух.
— И Тверь?
— Из-под тебя — нет, — Тверской князь недоверчиво хмыкнул, и Семен поспешил пояснить. — Потому что мы оба нужны друг другу, и оба знаем, что вместе мы сильнее, чем каждый из нас когда-либо может стать в одиночку. А если раздеремся, то оба сожрем друг друга Ольгерду на радость.
Ольгерд приходился свойственником обоим, и оба знали, насколько его следует опасаться.
— А знаешь, — снова заговорил Семен после паузы, — это только теперь имеет значение, московский ли князь, тверской, какой-то иной. Для нашего поколения. А они уже рождаются, новые люди, твой Миша, моя Василиса. Ульяница, этот твой кметь... Илюха, верно? Они все знают и ни черта не боятся. Они все возмогут.
Семен умолк. В тиши тяжко колыхнулись еловые лапы. Леший явился проведать незваных гостей, просто лесная птица?
— Знаешь, а ведь я не могу тебя ненавидеть.
И словно прорвало запруду; закрутило и вмиг унесло старую хвою, щепки и мусор, и чистые воды побежали широким прозрачным потоком.
Всеволод шумно плюхнулся на свое еловое ложе. Поелозив, перевернулся на живот, усмешливо глянул на собеседника.
— Жена меня все корит, мол, весь медовый месяц за своим Семеном по лесам бегать будешь?
От него пахло лошадьми и кровью, и еще дымом, крепким дымом лесного костра.
— Нешто ж можно молодую жену одну бросать! — шутливо пожурил Семен.
— А, ништо! — Всеволод звучно шлепнул на шее комара. — Злючий, анафема! Если б остался, разве увидел бы я эти звезды?
Звездные колосья беззвучно роняли на землю золотое зерно.
— А она мне люба, Софьюшка, правда, очень-очень! — высказал он с трогательным пылом молодожена.
Вот он, решающий миг. Семен почуял вдруг, как бешено заколотилось сердце, прижал к груди руку. Взглянул на Всеволода, тот лежал, закрыв глаза и по-детски подсунув под щеку ладонь.
— Всеволод! — позвал Семен.
— Да? — сонно откликнулся тот.
— Я сейчас задам тебе один вопрос, и, прошу тебя, подумай, прежде чем ответить.
Всеволод приподнялся на локте.
— Валяй.
Его еще не оставляло шутливое настроение.
— Если я посватаюсь к твоей сестре, ты согласишься?
Выговорил. И стало легко.
Всеволод подскочил.
— Как это... ты же... у тебя же жена!
— Все, кончено, ничего нет! Она сейчас уже замужем за другим.
В рыжих бликах костра выражение всеволодова лица напомнило Семену потерявшегося в саду щенка.
— А это... — он непонимающе моргал густыми ресницами, даже потер глаза, словно бы прогоняя сонный морок. — Ты сперва с Машей поговори, — нашел он наконец подходящий ответ.
— Уже говорил. Он не ответила ни нет, ни да.
Тверской князь задумался. Крепко задумался, уставившись в огонь. И Семен стал смотреть, как вьются в пляске языки пламени, словно восточные танцовщицы, окутанные алыми, рыжими, золотыми вуалями, как мчатся, развевая гривы, кони, как встают и рушатся призрачные города.
— Принуждать сестру я не стану, — твердо завил Всеволод, и голос его был, словно звонкий булат. — И никакого сорома не допущу. Но ежели Маша согласиться, и владыка даст благословение... а, ты да не добудешь! Ты ж упрямый, как этот... как Гаральд Гаральд (Харальд) Сигурдсон, викинг и скальд, впоследствии норвежский конунг. Влюбленный в дочь Ярослава Мудрого Елизавету, он течение многих лет он упорно добивался ее руки., во! Словом, если все выйдет, то это будет здорово.
Последние слова Всеволод произнес почти беззвучно, одними губами, но Семен угадал их: "Соединить кровь...".
Семен проснулся от неясного звука. Какой-то зверь подал голос? Но уже снова было тихо, так тихо, как бывает лишь в лесу перед рассветом. Все та же тьма обступала со всех сторон, но в ней уже угадывался еще даже не свет, предчувствие света. Костер прогорел, от углей едва-едва тянуло дымным запахом. От утреннего холода пробирала дрожь. Семен, стуча зубами, натянул повыше оболочину, плотней притиснулся к теплому и большому под боком. И снова задремал, счастливый оттого, что больше нет ненависти, что они действительно нужны друг другу. Что все еще может быть.
Град на Волхове, город на Волге.
Из Твери Симеон отправился в Новгород. Доселе Великий Новгород не слишком хотел видеть у себя Великого князя, а тот не слишком жаждал посещать вольный город. Однако в предчувствии новой войны с Литвой стороны достигли наконец вынужденного согласия. Новгород признавал Симеона своим князем. Недавно посетивший Москву Василий Калика, новгородский владыка, настойчиво просил его явиться к Святой Софии.
Этот час торжества, соизмеримый с тем, давним, мало тронул Семена. Его мысли занимало совсем другое.
И город его не восхитил. Да, старинный, да, красивый... Гордый. Но, коли уж выбирать из Новгородов, Семену больше по душе был Нижний. Истинно новый город, брызжущий молодостью, дерзко оседлавший Волгу, точно норовистого коня. Впервые узрев воочию великую реку, Семен был потрясен. Перед этой невообразимой громадой воды язык не поворачивался называть реками ни Москву, ни Яузу.
Александр Невский в свое время дал Нижний Новгород своему брату Андрею Суздальскому. Сменивший Невского на великом столе Ярослав отобрал город назад и передал Андрею Городецкому. По смерти последнего Михаил Ярославич вернул Нижний суздальским князьям, но в пору неистовый борьбы между Москвой и Тверью город вновь оказался в волости великого княжения, сиречь в руках Калиты. Иван Данилыч посадил там старшего сына; Семен был в Нижнем, когда получил известие о кончине отца.
Понятное дело, потомки Андрея, князя-изгоя Здесь — князь, утративший место в лествице. Но, строго говоря, изгоем считался князь, которому по той или иной причине не досталось удела., не жаловали ни Александровичей, ни Ярославичей, вытеснивших их из княжеской лествицы. Да и сами нижегородцы не чаяли избавиться от пришлого московлянина. Показать путь чист сыну могущественного великого князя они не решились, но едва тот покинул город, впускать его обратно отказались.
Спор, заведенным порядком, был перенесен в Орду. Вопрос упирался в то, был ли город передан в вотчину, то есть насовсем, или же в кормление — и мог быть взят обратно. Насчет Невского трудно сказать, а с Михаилом дело обстояло именно так, и Семен уже видел свое дело выигранным. Однако Джанибек рассудил изящно: поелику князь Михаил великому хану был коромольник, московский князь не может ссылаться на него, и следует руководствоваться волей великого князя Александра. Хана можно было понять. При всем его расположении к Семену, ему было ни к чему, чтобы тот чрезмерно усиливался за счет других князей. Однако когда князь Константин раскатал губу и на Владимирский стол, то шиш ему дали. Хоть и с маслом Константин добился титула великого князя Суздальского.. Ханы помнили своих коромольников до седьмого и девятого колена.
Но ничего, рано или поздно он все равно заполучит Нижний Новгород. В пару к Великому. В Новгороде Семен пробыл две с половиной недели. Принял знаки княжеского достоинства, утвердил своего наместника, свершил суд по нескольким тяжбам, дожидавшимся княжеского решения, и отбыл обратно. Следовало ехать, пока не развезло дороги, не то придется сидеть до Екатерины, до санного пути. А ведь Алексий наверняка уже переговорил с владыкой...
Из Новгорода Семен увозил воистину грандиозный трофей. Навскидку, пудов в пять. И добытый совершенно бескровно. Звался трофей Евнутием Гедиминовичем.
Милда Литовская богиня любви. щедро осыпала Гедимина своими дарами. Он дважды был женат По наиболее распространенной версии, первым браком — на Евне, вдове свергнутого им Витеня, которая и помогла Гедимину захватить престол. Вторым — на смоленской княжне Ольге Всеволодовне., сыновей же породил семерых, не считая дочерей. Это был, пожалуй, наиболее выдающийся из литовских правителей. Он заставил весь мир считаться с Литвой. И смерть пришлась под стать его удивительной жизни. Он был убит в бою с немцами, пушечным ядром — кажется, впервые в европейской истории.
На престол немедленно воссел Евнутий, младший из Гедиминовичей. Баяли, по воле родителя своего. Что ж, и на Руси бывало такое. Святой Владимир оставил престол одному из младших сыновей. Евнутий с Наримантом мало походили на Бориса и Глеба... Ольгерд (тоже не первый сын, и даже не второй) вместе с Кейстутом живо согнали мизинного Самого младшего. братца со стола. Наримант подался в Орду, Евнутий же — во Псков, проторенным путем всех обездоленных литовских князей. Меньшой Гедиминович мало походил и на доблестного Довмонта Князь Псковский в 1266-1299. Довмонт (в крещении Тимофей) вследствие усобиц был вынужден покинуть Литву и был приглашен псковичами на княжение. Довмонт был весьма любим в народе. В течение долгих лет он "честно и грозно" оборонял город от всех врагов, и неизменно поддерживал законного великого князя Дмитрия Александровича, на дочери которого был женат.. Во Пскове он не прижился. Не прижился и в Новгороде, и ничего не осталось бесприютному скитальцу, как добить челом великому князю.
Теперь Семен забирал его с собой на Москву. Иметь Гедиминовича у себя на службе было весьма заманчиво, и князь не поскупился на земельные пожалованья. Евнутий в Москве должен был принять крещение, и наречься ему предстояло не абы как — Иваном.
Шурин был по-литовски светловолос и светлоглаз, и при взгляде на этот белёный лён Семена ожгло виной, точно плетью. Он совсем не вспоминал Айгусту. Не прошло и двух лет. А ведь не представлял, что сможет жить без нее.
Рано утром в день отъезда Семен, один, вышел на мост через Волхов. Что-то потянуло. Он долго смотрел, как катится внизу седогривый поток. Природа в этом году не подарила северному краю золотой осени. Семену вдруг представилось, как взрезают эти стылые воды драконоголовые корабли (он знал, что на подходе к дружественным берегам устрашающие изображения снимали, но так казалось красивее). А там уже сам князь Ярослав спускается к вымолу, прихрамывая и опираясь на плечо отрока, седой и величественный в темно-синем корзне с вышитым на плече соколом. И три княжны, очень разные, одна другой краше, теснятся за спиной отца. А он, Гаральд, русобородый гигант, легко спрыгивает, не дожидаясь сходней. Он делает знак, и обветренные, пропахшие морем молодцы выносят золото, и серебро, и шелка, и драгоценное оружие, все без счета, и бросают добычу к ногам Мудрого князя. А он не смотрит на все это богатство, купленное кровью и удалью, не смотрит на князя, лишь на нее одну. И вот он начинает говорить. Строки звенят во внезапно наступившей тишине: "... А дева русская Гаральда презирает!". И она, заалев, опустив долгие ресницы на синеву очей, шепчет чуть слышно: "Вовсе нет".
Да уж, не стоит себе льстить. Не похож ты, Семен Иваныч, на удалого викинга. Не рубака, не певец. Но упрямый. Такой же упрямый, Господь свидетель!
В сенях зашуршало, и что-то упало с громким стуком. Глаша высунула любопытный нос, живо отскочила и пропела с лукавым видом: "Разлилося-разлелеяло-о-ось!" Слова из свадебной песни.. Известное дело: жених невесту норовит приобнять, та ему "до свадьбы ни-ни", не мудрено чего-нибудь и опрокинуть.
Меж тем и остальным пора была разбегаться. Кудель вся спрядена, былички порассказаны. Илюха спешно принялся натягивать зипун; неровен час, навяжется кто. Точно услышав его мысли, Глаша, по праву хозяйки дома, протянула:
— Илюшенька-а, пожди-ка. Лукерьюшку вот проводишь, коли вам в одну сторону. Все ж таки теме-е-нь, — пропела она с насмешливым прищуром, делая ударение на последнем "е".
Илюха набычился и остался ждать, пока Лушка соберет в корзинку свое рукоделие.
На улице уже почти стемнело. Первые звездочки вышли погулять на небесный лужок. Илюха молча топал рядом с девушкой, приспосабливаясь к ее шагу. Следовало взять у нее корзинку, да и зябко ей, поди. Не хочу, угрюмо думал Илюха. Не хочу нести, не хочу с ней идти, и вообще иметь дело. Знал бы, что и она явится на беседу, нипочем не пошел бы. Путь был неблизкий, редкие прохожие попадались навстречу, и никому не было дела до недовольных друг другом парня с девкой.
— Дай понесу, — все же буркнул Илюха, упорно не глядя на спутницу
Вдруг полыхнуло в глаза. Какие-то вершники с факелами шумно промчались мимо, заставив шарахнуться к стене. Видать, большой боярин, будь он неладен. Илья обнаружил, что мертвой хваткой вцепился в Лушкину руку повыше локтя. Еще чего не хватало. Он с досадой отпустил руку и отвернулся, чтоб идти дальше, но уже Лушка удержала его.
— Илья!
Она все ж таки озябла, пальцы совсем ледяные. В темноте ее лицо казалось странно белым в обрамлении почти черных, утративших рыжину волос. На висках, как всегда, выбились пушистые прядки.
— Илья, что я тебе сделала?
— Ничего, — проворчал он и попытался высвободить рукав.
— Почему ты не хочешь со мной разговаривать?
— А о чем нам разговаривать?
— Разве ж не о чем! У нас столько общих воспоминаний, мы дрались бок о бок... — она так смешно это произнесла, неумело.
— С князь-Михайлой поговори, у вас воспоминаний больше, — брякнул Илюха. И сразу понял, что зря, но уже не мог становиться. — Как под кожами обнимались. Как же, князь! Велика важность, что целоваться на цыпочки встает. Князья, поди, и целуются по-особенному, не как все люди?
Лукерья на первых словах застыла, в испуге прижав пальцы к губам, а теперь вдруг расхохоталась. Да так звонко.
— Ты... белены... — выговорила она между приступами смеха. — Ей-богу, ты беленой завтракаешь, обедаешь и вечеряешь. И еще ночью встаешь съесть ягодку-другую. Нашел к чему ревновать! — Илюха ревниво отметил, что она не сказала "к кому". — Да знаешь, как под теми кожами воняло! Тут уж как бы не стошнило друг на дружку, какие там обнимания. И хотелось бы, вся охота пропадет.
— Хотелось, поди! — неуверенно пробормотал Илюха. Он начинал чувствовать себя дураком, но почему-то это его радовало.
— Окстись! Это ж дитё.
— А рубиться-то дитятко вельми гораздо. Да и целовать не промах.
— Ох, смешной! Ох, ревнивый! — снова залилась Лушка, и Илье тоже захотелось смеяться.
— Так он тебе совсем-совсем не люб? — на всякий случай спросил он. — Нисколечко?
Вместо ответа девушка приподнялась на цыпочки и чмокнула его прямо в губы. И темнота расцветилась тысячьми разноцветных бабочек.
В митрополичьих покоях Алексия встретил кот. Черный, огромный, лоснящийся, таких в народе зовут архирейскими. Кот мигнул ему круглым желтым глазом и лениво шевельнул лапой.
Алексий просил о встрече с глазу на глаз, потому владыка принял его в малых покоях, одетый в домашнюю скуфейку и холщовый подрясник, точь-в-точь сельский батюшка.
— Помолимся прежде беседы, — предложил Феогност, и Алексий послушно опустился на колени.
Но сосредоточиться на молитве никак не получалось. Привычные слова ускользали из памяти, точно верткие рыбины. Он принялся разглядывать киот. Здесь была Оранта ростовского письма, утонченное византийское Благовещенье, старинный, еще дотатарский, потемневший от времени Спас, привезенный из Киева митрополитом Максимом Максим (предшественник Петра) перенес митрополию из разоренного и угрожаемого отовсюду Киева в более спокойный Владимир., невероятной красоты Николай Чудотворец, как бы светящийся изнутри золотым светом. Был образ митрополита Петра, очень похожий. Самый первый, писанный в Византии со слов, был не похож совсем. Любопытно, понравился бы этот самому Петру, он ведь сам был изограф? Наверное, да. Иконописец не только верно отобразил черты, тонкие персты благословляющей длани, большую круглую бороду, как у доброго волшебника из детской сказки, он сумел придать лицу святителя особенное, умягченное выражение, какое помнилось Алексию. Все же странное ощущение: ты знал человека (пусть не близко, пусть встречал всего несколько раз), говорил с ним, и вдруг его нарекают святым. И невольно разглядываешь икону: похоже, не похоже?
Канонизация владыки Петра была всецело заслугой Феогноста. В Константинополе к этой идее сначала отнеслись без воодушевления, отмахнувшись от новопоставленного русского митрополита: мол, ты же знаешь, как положено действовать в таких случаях. Алексий перевел взгляд. Митрополит стоял на коленях чуть впереди, и взгляд Алексия упирался ему прямо в затылок, в крутые греческие завитки уже седых, уже изрядно поредевших, но упрямо завивающихся волос. Феогносту ведь очень непросто. Это тяжкое бремя, быть преемником святого. А он, наместник и правая рука, стоит рядом на молитве и готовит ему новое огорчение. Алексий и теперь не был уверен, что, действуя под влиянием любви, он поступает правильно.
Князь возвратился, полный нетерпения и надежд. Но на его вопрос Алексий покачал головой. Помолчав, добавил:
— Ярится!
Федор. Твоя любовь, твоя забота.
Получив отказ, Семен не сдался. Он был твердо намерен митрополита коли уж не переубедить, так переупрямить, и посему немедленно направил посольство к Тверскому князю. Ведь время идет... Мне хватит терпения, что византийские пять лет, я готов выслуживать свою любовь хоть семь лет, хоть дважды по семь, как Иаков выслуживал Рахиль. Но Мария не станет ждать. В любой день к ней может посвататься другой, которому она не захочет отказать.
В сваты великий князь выбрал Андрей Кобылу, показавшего себя в кашинском деле, и (он сам не мог бы обосновать этого логически) Босоволкова. Федор тоже напросился с родителем. Как же без него! Федя всех очаровал, всех обаял, а Лучик и вовсе не сходил у него с рук. И только поэтому княгиня Анастасия (ни сын, ни дочь не упредили ее) не закричала: "Убирайтесь вон!", — услышав, с чем прибыли московиты. Да и Всеволод нахмурился, когда Хвост был вынужден признаться, что митрополит "пока" не дал своего согласия.
Федор Кобылин и помимо государевых дел времени даром не терял. Ввечеру Илюха явился на посольский двор, прихватив окорок и жбан пива. Московлянин и в чужом граде умел быть как дома. Трещал без умолку, выспрашивая новости и вываливая ворохами свои, споренько раздобыл всяких закусок, с шутками-прибаутками разогнал холопей, мы, мол, сами, замахал руками на приятеля: вот еще, вино пить будем!
— Зришь, друже, что из нашей грамотки-то вышло? — с лукавым прищуром заметил он, разливая рубиновый напиток.
Илья возразил, что пока ничего.
— Княж-Семеновой свадьбы когда еще дождешься, а на мою приходи.
— Взялся молодец за ум! — восхитился Кобылин. — А кто ж невеста?
— Гликерия, — с гордостью произнес Илюха. Это красивое имя внесено было в венечную память. Гликерия и Илия.
— Это чья же?
Счастливый жених поведал другу историю своей любви.
Федор отодвинул недопитый достокан Стакан., отчего скатерть поползла некрасивыми складками.
— Ты пьян.
— От любви! — пошутил Илюха.
— Ты очумел. Одурел, обалдел и спятил.
Федор принялся горячо убеждать приятеля, что ему нужна совсем другая спутница жизни.
— Постараться, можно и боярскую дочку высватать! С хорошим приданным, хотя тебе не это главное. Сельцо есть, начало положено, а там развернешься, коли есть голова на плечах. Ты по чести смотри! Чтоб с добрым родом породниться, лучше всего еще из княж-Александровых...
— Да ты не понял! Я Лушку люблю, она меня, — подосадовал Илья на федину несообразительность.
— Ништо, как любится, так и перелюбится. А коли она тебя любит неложно, тем более должна понимать, что не вправе губить твое будущее. Перед тобой такое открывается! Да если содеять по уму, твои внуки в бояре выйдут! На Москву отъезжать не советую, — высказал Кобылин со всей серьезностью. — У Семена Иваныча на службе ты не выдвинешься. Многонько стало приезжих, гляди, и природных московичей позасядут. Рюрикова корня, сам смекай! — с досадой примолвил он, явно разумея братцев-Федоров. — А теперь еще и Гедиминович припожаловал. А в Твери ты у великого князя в милости, — снова поворотил он на прежнее. — И если что... любой из Александровичей приветит, ты же их сестер спас. А Михайло рано или поздно сядет в Твери, помяни мое слово. Про остальных не поручусь, но Мишенька...
— Стой, стой, стой! — перебил его Илюха. Разговор делался ему неприятен. И сам Федор... москвич расслаблено раскинулся на лавке, точь-в-точь отдыхающая кошка, долгие откидные рукава богатого охабня свисали почти до полу. Илье подумалось: ведь между ними — пропасть. Между урожденным смердом и сыном великого боярина. Не хочу, не надо мне этого, рассчитывать, кто кого засядет! — Слушать непригоже, и если ты мне друг, не стоит и баять об этом, — домолвил он с просквозившим в голосе раздражением.
Федор не угомонился:
— Так ты что... ее уже того?
— Федор!
Илья вскочил, сжимая кулаки.
— А коли ты девку не избесчестил, о чем и ...
Федор остоялся, осознав, что друг взъярен взаболь.
— Ну ладно, ладно, молчу, — приблизясь, он ласково обнял Илюху за плечи. — Лишнего брякнул, прости! Выбирай по сердцу, — промолвил он с необыкновенной мягкостью в голосе, и враз отмякший Илюха позволил усадить себя на лавку, со стыдом взглянул в лукавые зеленоватые очи. И чего взъелся? Федор ему прямой друг и добра хочет, хоть и на свой кривой лад. Откуда ему знать, какая она, Луша, хорошая.
— Давай-ка выпьем напоследях. Помянем твою вольную волюшку.
— Ох, не полюби мне все эти прибаутки, — вполсмеха пожалился Илюха. От вина к нему окончательно вернулось благодушие. — Какая ж неволя — на любой оженться?
— При чем тут прибаутки? Илья, очнись! Твоя Лушка холопка, и через брак с ней ты сам обращаешься в холопы.
Илью точно ударили в поддых. Не стало воздуха. Конечно, он слышал об этом: "По робе холоп". Но ему и в голову не приходило, что это может относиться к нему с Лушкой.
— Разве попробовать откупить... Серебром, если нужно, пособлю. Кому она принадлежит? — деловито осведомился Федор, и Илью передернуло. Его Лушенька, Гликерия, рыжее его счастье... принадлежит, точно вещь.
— Княжне Ульянии. Мать подарила на именины, — последние слова вылетели сами, и Илью чуть не затошнило от них.
— Нипочем не продаст.
— Ежели в ноги упасть... — без особой уверенности предположил княжий дружинник. А у самого перед глазами встало лицо маленькой княжны. "Спаси его, воин". "Ты трусишь, воин". Не стоит обманываться. Княжне холопья судьба — что пыль на ветру. — Все ж таки Лушка, я... Жизнь ей спасли.
— Как и подобает верным слугам. Илья, девчонке одиннадцать лет! Она еще не понимает, что может умереть. Зато отлично помнит, что ты отказался спасать ее распрекрасного котейку.
А еще отобрал коня. Да и не собирался, как теперь яснеется, Кашинский убивать племянниц. Не похочет Ульяница лишаться своей единственной рабы, с ужасающей ясностью осознал Илья. А вот новым рабом обзаведется с великой охотой. И если вступятся старший брат али матерь, тем более сделает поперек.
Илья слепо добрел до лавки. Опрокинул в глотку остаток вина и не почувствовал вкуса. И ведь именно теперь... оставит ли его Всеволод хоть боевым холопом? Нет, лучше уж не травить душу, конюшни чистить, и дело с концом. Хотя кто тебя теперь спрашивать станет. Село теперь, должно быть, князь обратно заберет под себя. А только почувствовал себя хозяином. За оврагом новую делянку приготовили, по весне распахать... Господь с им, с селом. Воли жалко! Гордости. Вот так скажут, собирайся, мол, продан. И побредешь, что мерин на ужище Веревке.. И зваться теперь до конца жизни Илюшкой, кланяться любому побродяге: холоп вольному человеку не ровня! А матушка, ведь она так гордилась им, Ильей. Какие возлагала надежды, как хвасталась его успехами, он даже сердился чуть-чуть. Как переживет она все это? Илья уронил на столешню отяжелевшую голову. От бессилия подступали слезы. Вся его жизнь, еще недавно полная радужных надежд и гордых замыслов, рушилась, рассыпалась прахом. По робе холоп... И счастье быть с любимой не искупало этого. Как давно, как смешно ревновал он к малолетнему князю! И только теперь ясно понял: Лушу в любой день могут у него отнять.
— Федь, там осталось чего? — выговорил он глухо. Это тоже — в последний раз. Невместно боярину вот так сидеть за одним столом с холопом. — И впрямь помянем волюшку.
— Илья, да ты чего?!
— Мы с ней обручены. Я не могу ее обмануть! Сором мне будет, если пойду теперь на попятный. Я не смогу посмотреть в глаза ни Лушке, ни своему князю.
В его голосе прозвенела отчаянная решимость. И Федор — который перед тем уговаривал, не сомневался, что стоит объяснить потолковее, и Илья одумается — впервые взглянул на друга по-настоящему. Он понял.
— Илья, Илья, погоди! — он бросился обнимать Илюху, притиснув за плечи, развернул к себе, встряхнул. — Да устроится все, такие дела проворачивали, неужто соплюшку вокруг пальца не обведем?
— Не говори так о княжне, — вяло потребовал Илья.
— Ты только не митусись, понял? — Федор снизу, с невеликого своего росточка, жадно заглядывал в лицо друга, и в его зеленоватых глазах пробегали искорки. Должно быть, от свечей. — Ничего не предпринимай без меня, понял?
Обратно в молодечную Илюха прибрел на нетвердых ногах, заслужив завистливые взгляды полуночничавших товарищей. Он бухнулся на лавку, укрылся с головой старым овчинным тулупом и мгновенно заснул. Он снова был полон надежд.
Мария. Твоя любовь, моя беда...
Москвичи ожидали, что Тверской князь примет их на следующий день, чтобы объявить свое решение. Однако им сообщили, что князь уехал на охоту.
— Рановато почал величаться, — проворчал Хвост. — С царей пример берет.
Боярин заблуждался. Всеволод думал. А он не знал лучшего способа привести мысли в порядок.
Князь воротился уже затемно, заметно хромающий и счастливый.
— Такой лосяра! Опрокинул вместе с конем. Нет, вы бы видели, такой материще!
Убитый лось лежал тут же, на подводе. И впрямь матерый бык, горбоносый, почти совсем черный; громадные рога не помещались на повозке. На боку лося, в густой зимней шерсти, заметны были беловатые шрамы; очевидно, лесному великану доводилось отбиться от косолапого али от волков.
В княжем тереме уже отужинали, поэтому Всеволод, после того, как помылся и растер ушибленную ногу целебными травами на топленом барсучьем сале, сел за стол один. День был постный, но княгиня Анастасия, догадываясь, как проголодался сын, велела зажарить курицу. Сам Всеволод о таких вещах и не вспоминал бы, кабы не благочестивые домочадцы. Он ел с удовольствием, крупно откусывал свежий ржаной хлеб, духовитый, с легкой кислинкой. Мука была нового урожая, не слежавшаяся, и поэтому хлеб получился особенно пышным. Первого урожая Всеволодова великого княжения.
Анастасия с нежностью наблюдала за сыном. Так хотелось, как маленького, поцеловать в мокрую кудрявую макушку. Красивые все-таки удались у нее дети! Да и есть в кого. Она, Анастасия, в молодости была ах как хороша, все говорили. Она никогда всерьез не задумывалась о новом замужестве, не до того было. Нужно было поднимать детей, противостоять константиновым козням, держать в руках все княжеское хозяйство (четырех уделов, никак!), доглядывать за вороватыми тиунами, что вечно норовят обмануть слабую женщину. Да и какой мужчина сравнится с милым ладою ее! Однако Анастасия любила красиво одеваться, любила нравиться и не видела в том греха. И для своих лет выглядела прекрасно. Конечно, льстецы, уверявшие, что княгиню можно принять за старшую сестру собственных детей, бессовестно лгали. Но осенняя ее красота поистине притягивала взоры. Сашенька, ненаглядный...
Всеволод был так похож на отца, что щемило сердце. Невестка, Софьюшка, сыну под стать, ладненькая. Княгиня перевела взгляд на старшую дочерь. Баска, право слово, подумала она с законной материнской гордостью. Соединила лучшее от отца и матери. Маша была одета по-домашнему, в сарафан тонкой шерсти, расшитый травами, перехваченный длинным шелковым поясом с кистями, и, ради холодного дня, шерстяную же душегрейку, отделанную беличьим мехом. Такой наряд особенно выгодно обрисовывал ее тонкий стан, высокую грудь... а уж губы-то! Сочная вишня! Счастливец тот мужчина... Княгиню посетила странная мысль: мечтая о муже для Машеньки, она всегда рисовала его себе красивым, высоким, сильным, чтоб на руках носил! Таким, каков был покойный Александр. Разве ж достоин такой красавицы этот хилок с треугольной мордочкой? Подумала и рассердилась на себя. Как будто дело в семеновой красе!
Всеволод, насытившись, вытянул за хвостик моченое яблочко, и тут обнаружил, что все женщины собрались здесь. Он промолвил:
— Софьюшка, ты ступай, пожалуйста.
Молодая княгиня обиженно повела пышными плечами и выплыла из трапезной.
— Разрешение Семен добудет, — подвел Тверской князь итог своим размышлениям.
— Когда еще! — в один голос возразили княгиня и княжна. Обеим безрассудно хотелось отложить трудный выбор.
— А решать нужно уже сейчас, — Всеволод вопросительно посмотрел на сестру. — Марусь, ты как?
Она промедлила, и Всеволод, предугадав резкий ответ, начал уговаривать, объяснять, начал доказывать, что брак этот необходим для их семьи, для Твери.
Мария не возражала и не соглашалась. Для чего брат говорит все это? Не думает же он в самом деле... Выйти замуж за Семена, вот так взять и выйти, не поговорить, не вообразить, а взаправду, на всю-всю жизнь, казалось ей противоестественным. Непредставимым казалось.
Всеволод исчерпал доводы и умолк. Чуть-чуть помедлит и скажет: "Впрочем, все это ерунда!". Молчание затягивалось. Мария с легким недоумением взглянула на брата. Как будто впервые увидела его руки, все в ссадинах после нынешних охотничьих приключений, один ноготь обломан, аж до мяса. А ведь не скажет. Она все еще не могла поверить до конца, не хотела верить. Непредставимое надвигалось черной тучей.
— Мама!
Мамочка, защити, спаси!
Мамочка, ты же сильная. Анастасия расправляла рукав с такой сосредоточенностью, словно ничего важнее не было сейчас в целом мире. Она сама ничего не знает. Сама растеряна и ищет помощи.
— Я с тобой согласна, Всеволод, — она ответила не дочери. Сыну. Назвала его полным именем, точно чужого. — Умом согласна, а сердцем не могу!
— Так ты против этого брака? — Всеволоду нужно было все назвать своими именами.
— Не знаю, ничего не знаю! — она огляделась беспомощно. Маша, помоги мне. Маша, ты же сильная. — Маша, решай сама.
Ох, мамочка... то ли волю даешь, то ли забираешь. Права ты, мама. Решать мне и никому другому. Как бы ни хотелось...
Мария твердо объявила, что не выйдет замуж за убийцу отца и брата. Всеволод снова принялся убеждать: что Семен не столь виновен, как видится со стороны, что он стремиться прекратить вражду...
— ... чтобы правда восторжествовала, и чтобы потомки святого князя Михаила вновь и навеки вернули себе Великий Владимирский стол.
— И я мечтаю о том же! — Прекрасна, как солнце. Грозна, как полк знаменный. — Потомок святого князя Михаила... но почему правнук, а не внук?
— Молчи! — сдавленно вскрикнул Всеволод.
Но Мария уже не могла остановиться. С пылающими очами, пылающими щеками, она возвысила голос:
— Почему не ты?!
— Я не стану воевать с Москвой! — крикнул Всеволод. И сам устыдился своего крика. Повторил тихо, но с непоколебимой твердостью. — Не ста-ну.
— А коли твой Семен такой о правде радельщик, почто ж добром не уступит стола? — почти грубо вопросила сестра.
— Потому что он может удержать власть, а я — черта с два! — отрезал брат.
Мария догадалась, что он повторяет Семеновы слова.
Анастасия молча сидела в углу, не вступая в разговор, даже почти не слыша его. Она была не нужна — здесь и сейчас. Они решат это сами, вдвоем. И она не знала, чего хочет сама.
Всеволод поднялся, большой и сильный, обнял сестру, неумело, большой шершавой ладонью огладил по волосам; Маша, враз ослабев, слепо ткнулась лицом в волглое полотно рубахи. Так хорошо, так надежно было в кольце братних рук ...
— Мы ведь старшие в роду, Маша, — голос был словно ласковый шелест листвы. — На нас земля, пойми. Наш отец сложил голову ради родной земли, наш дед, брат, дядя отдавали жизни, во имя родной земли и я принимал и труд, и опасность, и унижение, приму и смерть, если придется. Но теперь — твой черед.
Мой. В том месте, где она прижималась лицом, ткань стала совсем мокрой. Мужчины могут отдать родине свой труд, и кровь, и жизнь. А женщины — лишь свое женское естество.
— И отчего ты уверена, что не будешь с ним счастлива? — наполовину спросил, наполовину посетовал брат, словно бы мог слышать ее мысли. И вновь начал расхваливать своего драгоценного Семена.
-... ты не смотри, что у него всего одна-разъединственная дочка. У Семенова отца чад народилось целых восемь, у деда — семеро...
Какие они смешные, мужчины. А Семен стоял перед ней на коленях... Признайся хотя бы самой себе, ведь забилось сердечко при виде гордого всадника? Пока не узнала, кто он. Хоть бы был стар и уродлив! Было бы легче. Но Семен не лишен привлекательности, и возможно, не будет столь уж неприятно... Я что, уже согласилась, что ли, с негодованием оборвала она сама себя. Они... под "ними" она разумела сразу и Семена, и Всеволода, всех и все, что толкало ее в семеновы объятья. Они не оставляют мне возможности выбора, но права выбора у меня не отнимет никто.
Мария резко отстранилась от брата. В глазах еще было мутно от слез, но она их не утирала.
— Всеволод, так для кого ты стараешься: для своей семьи или для московского князя?
— Семен мне друг! — звонко и твердо объявил Тверской князь и обвел окружающих ясным взором: возражайте, кто решится!
Москва, вечное проклятие тверского рода! Москва забрала великий стол, забрала жизни ее близких, колокол забрала! Неужто мало, не насытилась? Москва забрала и сердце тверского князя.
— Чем он тебя приворожил, твой Семен? — спросила она с горечью. Она не надеялась на ответ, но Всеволод ответил:
— В нем есть сила. Знаешь, мы, Ярославичи, слишком красивые, слишком отважные, слишком сильные... вот этим. — Он согнул десницу, и тугие мышцы готовно обрисовались сквозь ткань. — Воины, герои, мученики. Мы не умеем видеть иную силу. Не одетую всеми этими украсами. У него, знаешь, кажется, что-то со спиной. Может, он даже не перенесет тебя через порог, как подобает новобрачному. Но в нем такая невероятная сила... Я не могу изъяснить словами, да и никакой мудрец, верно, не заможет. Ты просто поверь.
— Значит, ты просто уступил силе, — горько заключила дочь Александра Тверского.
Сваты увезли на Москву согласие, с непременной оговоркой "по владычному благословению". На прощальном пиру, улучив момент, Федор Кобылин попросил князя продать ему холопку "конопатенькая такая, у Ульянии Александровны, кажись, служит". Всеволод без особого любопытства спросил, зачем.
— Бают, ордынский посол к нам едет, Коча именем, — выдал Федор ожидаемое за происходящее Ордынский посол Коча прибыл в Москву только в 1347 году., — придется дарить. Он как раз таких любит, рыженьких.
Всеволод нахмурился и обещал подумать. Федор попросил думать недолго.
— Слышал, за ней кто-то из ратных ухлестывает, так если что, девка половину цены потеряет, — пояснил московит с улыбкой мартовского кота.
На другой день Тверской князь без объяснений отобрал у сестры служанку, отдав взамен черноволосую румяную толстуху, призвал к себе дружинника Илью Степанова и строго вопросил, долго ли он собирается девку позорить. Илья с Лукерьей радостно бухнулись на колени и в один голос завопили: "Дозволь жениться, князь-батюшка!". Князь тут же на месте порвал кабальную грамоту, с величайшей серьезностью, как истинный отец своим подданным, благословил жениха с невестой иконою, и сказал напоследях, силясь не расхмылиться во весь рот: "На свадьбу позовете!". И с истинным наслаждением за спиной скрутил татарину кукиш.
Феогност.
Митрополит Феогност, грек, но очень применившийся к русским условиям.
Л.Н.Гумилев.
Холод таился в углах. Он отползал от печного жара, прятался, но, едва оставленный без присмотра, снова тянул свои влажные щупальца.
Феогност очень не любил это время. Декабрь согрет ожиданием Рождества, а дальше постепенно из воздуха уйдет промозглая стынь, сугробы поднимутся едва не до крыш, и солнышко начнет выглядывать из облачной пелены. Вот тогда жарко натопленная печь и теплая шуба (здесь все носят мех, даже бедняки! Феогност по-первости очень удивлялся этому) сделают морозец даже приятным. Господь в великой мудрости своей одарил всякую землю: пусть здесь нет ни теплого моря, ни виноградной лозы, зато январь-февраль гораздо приятнее, чем в Константинополе с его сыростью и пронизывающим морским ветром. Феогност помнил, как, в первую свою зиму на Руси узрев свежий снег, он ощутил невероятный, детский, распирающий душу восторг. Хотелось кричать, лететь, с головой нырнуть в это белое, искрящееся, пушистое чудо. А там и март, и уже звенит ручьями, по русскому присловью, "весна-красна". Надо ли хвалить апрель и май, и все три летних месяца, и урожайный сентябрь. И даже октябрь с его пурпурно-золотой пышностью не лишен определенной прелести. Но одного, при всем своем благочестии, митрополит Феогност никак не мог постичь: на кой Господь сотворил ноябрь?
Феогност потер озябшие руки. С возрастом кровь все хуже бежала по жилам, руки и ноги постоянно мерзли. Все-таки ордынское сиденье подорвало его здоровье. Постоянный холод... еды пленнику приносили в изобилии, но, то ли по недомыслию, то ли для пущего мучительства, одну баранину, которую митрополит день за днем оставлял нетронутой, хотя от голода уже кружилась голова и временами начинало тонко звенеть в ушах, словно бы комар зудел внутри сделавшегося совершенно пустым черепа.
Феогност поднялся, не созывая служку, сам подбросил в огонь пару поленьев, старательно пошуровал кочергой. Ему нравился огонь, нравилось возиться с ним, нравилась печь — ценинная Изразцовая., расписанная причудливо переплетенными сине-красными цветами, не повторялась ни одна плитка. То же сине-красное сочетание преобладало во всем убранстве горницы. Печь была особенная, с дымоходом, никакой тебе сажи, щиплющего очи дыма, только приятный жар. Руки сразу согрелись. Так бы и не отходил целый день, вон, как кот, что развалился на нагретом полу. Да только с книгами и ворохом бумаг опасно устраиваться у огня.
Феогност кончиком пера пощекотал кота. Тот муркнул, стал лениво ловить перо лапой, словно бы делая хозяину одолжение. Потом ему прискучило, он потрусил от печи и вспрыгнул на стол. Кот устроился прямо на "Эклоге" Сборник византийского светского права, изданный в 741 году императором Львом Исаврянином., и митрополит его согнал. Кот фыркнул и хотел было обидеться, но потом передумал, свернулся клубочком у хозяина на коленях и даже замурлыкал.
Мерные звуки успокаивали, за это владыка и любил кошек. Поддаваться гневу — смертный грех, но порой трудно справиться с собой. Особенно после того, что ноне выкинул великий князь. Благочестивый государь, тьфу! И ведь неложно благочестивый. С князем Семеном у митрополита доселе не было никаких забот, не то что с иными князьями, за ним не водилось никаких грешков, что свойственны сильным мира сего. Нет, не зря святая церковь предписывает инокам безбрачие. Мужчины при виде красивой женщины шалеют, точно олени в пору гона. Феогност погладил густой черный мех и вздохнул. Уподобить великого князя иному животному было бы совсем неприлично.
Князь просил и требовал, доказывал, и умолял, и грозил. Под его напором митрополит, хотя и знал, что там прочтет, достал "Номоканон", достал "Мерило праведное" и Устав Владимира Мономаха, снял с полицы "Эклогу" и "Прохирон" Сборник законодательства императора Василия Македонянина, составлен в 870 году., не действующие на Руси. Ну не было такого основания! "Эклога" допускает развод, если муж не докажет способности к супружеской жизни, так ведь в течение пяти лет со дня свадьбы! Да и какой после этого может быть новый брак?
Симеон ничего не хотел слушать. Ему нужно было все и сразу. Они говорили и могли понять друг друга. Я не смог, поправил себя Феогност. Если верующий начинает чудесить, вина лежит на пастыре; значит, он что-то упустил. Но что за люди! За два десятилетия Феогност прижился на русской земле, сроднился с нею. И все же мысленно восклицал порой: что за люди! Вот у нас, в Византии...
Митрополит приказал доставить к нему священника, обвенчавшего Евпраксию с Фоминским. Тут речь могла идти о лишении сана, о ссылке в дальний монастырь. Владыка сурово вопросил, как он посмел венчать женщину, пребывающую в браке, да еще с близким родственником, да еще не выдержав установленных сроков? Попик-забулдыга сопел и переминался с ноги на ногу, но ответил без раздумий: "Господь заповедовал нам любовь, и должно поощрять любовь, а не ненависть". Феогност взирал на это дрожащее существо и с удивлением понимал: он не боится! Его, митрополита — да, но небесной кары не страшится нимало, ибо искренне верит в свою правоту. Что вечно пьяненький деревенский поп, что Великий князь Владимирский! Феогност даже не стал карать недостойного иерея, для порядка наложил епитимью. Что с ними деять со всеми! Вот у нас, в Византии...
А что в Византии, спросил сам себя Феогност и почесал кота за ухом. Тот ненадолго смолк и оборотил к хозяину прозрачно-желтый глаз, затем прижмурился и снова заурчал. Повели император, и патриарх благословит как миленький, и любой священник обвенчает, куда бы он делся-то. И сам Феогност бы вздохнул, плюнул и обвенчал. В отличие от большинства людей, Феогност на деле был тверже, чем казался самому себе. Хану он так и не уступил. Все, что смог вымучить у владыки Джанибек, требовавший "полетней дани" — шестьсот рублей в виде "дара". (Самое гнусное, что мысль переменить установление Чингисхана поиздержавшемуся на свое кровавое воцарение Джанибеку подбросил кто-то из своих, русских — мол, митрополит "много бещислено имат дохода"). С другой стороны, там речь шла не менее чем о судьбе русской церкви! Более того, по странной шутке судьбы Феогност, отстаивая заветы Чингиза, защищал всех тех волхвов, шаманов и ксендзов, с коими отчаянно боролся в иное время. В пространной империи полно было служителей самых разных культов, и, сломив православного митрополита, немедленно принялись бы и за них.
Феогност зябко передернул плечами. Как же холодно... А ведь у русского великого князя ныне власти поболе, чем у самого василевса. А с другой стороны — ну и что? Принудить высшего церковного иерарха он не заможет никак, а и похотел бы — свои же воспротивятся. Здесь не Константинополь, здесь люди не умирают, выпив кубок вина в гостях у друга, не исчезают бесследно после анонимных доносов. Здесь не убивают... Феогност осекся. Перед глазами встал окровавленный труп посреди вечевой площади... Он срывал голос и не слышал собственного крика. Он был бессилен против обезумевшей толпы. Камень попал в него, и рука враз онемела.
Воспоминание было таким живым, что Феогност невольно потер давно ушибленное плечо. Вряд ли метили именно в митрополита, но тем не менее... Брянский князь был убит у него на глазах, и он ничего не возмог содеять. В те же годы на Рязани Иван Коротопол убил своего двоюродного брата, Александра Пронского. А вскоре и его самого нашли с перерезанным горлом, и так и не обрели убийцы. А еще до того Юрий Московский приказал удавить плененного рязанского князя Константина. Убивают и здесь, как везде и всюду. И все же здесь люди жили, не боясь. Русичи опасались тысячи опасностей, но им неведом был тот неопределенный и привычный, с рождения живущий под кожей, страх подданных великих империй.
Владыка ссадил кота на пол, грузно поднялся. Случайно коснувшись рукой руки, ощутил лед, но не пошел греться; опустившись на колени перед иконостасом, сотворил земной поклон. Доски пола были теплее его рук. Неотрывно глядя в святые лики, он стал читать молитву, по-гречески, вслух, отчетисто выговаривая слова. Поэтому, сказал он им всем. Здесь, на Руси, я обрел свободу от страха. И именно поэтому я не сделаю того, чего требует ее властитель.
Семен. Упорство.
Пока Великий князь Владимирский занимался своими свадебными делами, жизнь не стояла на месте. С севера пришла скверная весть. Ольгерд пошел войной на Новгород. Новый литовский правитель уже успел прославиться своими стремительными походами, воскрешающими в памяти древнего князя-пардуса Святослава I Игоревича.. Ольгерд был непредсказуем. Ольгерд умел мгновенно собирать войско и выступал тогда, когда все иные вынуждены были пережидать непогодь. Удивительным образом, никакая распутица не могла помешать продвижению его дружин.
Ольгерд разорял новгородские земли, грозил самому Великому Новгороду и требовал расправы с княж-семеновыми приспешниками. Семен немедленно начал собирать полки. Но тут явилось новое известие, хуже первого. В Новгороде вспыхнул мятеж. Посадник Остафий Дворянинец, сторонник великого князя, был растерзан толпой. Пострадали и другие Семеновы приверженцы. Удовлетворенный, Ольгерд повернул обратно.
Семен был в ярости. Шильники! Голытьба кабацкая! А для бояр-изменников, кто этот сброд наймует, вообще названия нет, кроме матерного. Он, Семен, не пряник, чтобы всем нравиться! Но убивать своих в угоду врагу — это не укладывалось в голове.
Великий Новгород был утрачен. Предстояло все начинать сначала.
Впрочем, радоваться Ольгерду пришлось недолго. Ливонский Орден (там ныне был новый магистр, Генрих фон Арфберг, коему не терпелось проявить себя) вторгся в Литву. Дружины были распущены по домам после новгородского похода, враз было не собрать. Враг дошел почти до самого Вильно. В кровопролитной сече литовское войско было разгромлено. И хотя взять столицу рыцари не сумели, вся Литва лежала в руинах.
Чувства литовского князя нетрудно было понять. Рыцари, "несущие язычникам свет истинной веры", усеяли литовскую землю пепелищами и виселицами. Ольгерд в ответ начал вешать католиков. А заодно и православных. Людям, чьих близких убивали под пение псалмов, немного было дела до теологических тонкостей.
В степи свирепствовал мор. Вымирали целые кочевья. Невиданная прежде хворь не щадила ни старого, ни малого, ни богача, ни бедняка, ни грешника, ни праведника. В русских церквах молились за здравие царя Чанибека, хотя многие были уверены (а самые смелые и говорили вслух), что бич Господень наконец-то обрушился на нечестивых басурман за все страдания христианского люда. Иные прибавляли: и не диво, что к немытым степнякам всякая зараза липнет. А Семен страшился, что болезнь доберется до самого Джанибека; что начнется тогда, предугадать было невозможно. И так творилось черт знает что. Чагатайский улус окончательно вышел из-под власти Сарая. Связанный непрекращающимся мором, великий хан был бессилен помешать этому.
Очередной переворот случился в Византии. К власти пришел Иоанн Кантакузен. Заодно поменяли и патриарха, и Семен пока не ведал, к добру это для него, или к худу. Оба были паламитами и решительными противниками унии — но как бы константинопольские церковные власти не озаботились благочинием в русской митрополии, не начали давить. В сколь бы отчаянном положении ни была Византия, патриарх оставался главой православной церкви.
Когда Семен получил из Твери долгожданный ответ, у него словно крылья выросли. Она, Мария, его не отвергает! Он только сейчас осознал, насколько страшился отказа.
Великий князь с новыми силами взялся за митрополита, нудил, умолял, надоедал ежедневно, чего только не сулил, обещал построить новый монастырь, причем общежительный В описываемое время на Руси существовало два типа монастырей: общее и особное жительство. Последнее изначально задумывалось как наиболее строгое, когда монах живет в одиночестве в безлюдной местности, "пустыне", и, соответственно, имеет собственное хозяйство. Однако впоследствии особное жительство распространилось повсеместно, в том числе и в крупных городских монастырях, и обернулось собственной противоположностью. Монахи могли владеть личной собственностью, даже иметь слуг, а наиболее состоятельные и в монастыре пользовались почти такой же роскошью, как и в миру. Алексий, став митрополитом, провел церковную реформу, переведя все монастыри на общежительный устав. Вообще говоря, к началу XIV века русская церковь находилась в состоянии глубокого кризиса, как и сама страна. Возрождение политическое и религиозное шли не просто параллельно, а в неразрывной связи. Так новая страна рождается на обломках погибшей!. Митрополит, в отличие от Алексия, к этому вопросу относился спокойно и на уступки не пошел. Алексий ходил к нему, уговаривал, даже Василиса ходила, и после владыка стыдил князя, не ведавшего о том ни сном, ни духом. Приближенные, как и предостерегал Алексий, разделились. Одни ходили от князя к митрополиту, другие от митрополита к князю. То и другое было стыдно и унизительно. Даже его собственная семья раскололась надвое. Иван уговаривал: "Смирись, брат!". Семену хотелось крикнуть: ведь ты же сам боролся за свою любовь! Ты пошел против своего государя... Но не против церкви, отвечал он сам себе. Или уже следует сказать: против Бога? А Андрей сказал "Держись, брат". Ульяна молчала, хотя Семену казалось, что княгиня сочувствует ему. Но она была мать, и прежде всего должна была ограждать от неподоби своих дочерей.
И то добро, что Василий Протасьич и Кобыла оставались на его стороне. А во время очередного невыносимого обсуждения, как уломать митрополита, на лице Федора Кобылина появилось кошачьи-хищное выражение, и великий князь произнес одно слово: "За-пре-щаю".
Феогност был непреклонен, и Семену порой думалось: Господи, что я делаю! Если митрополит — сам митрополит! — говорит, что это невозможно. Я, в конце концов, просто мирянин... Все, что я сочинил себе, просто гордыня и своеумие? А я совершаю грех и втягиваю в него Марию? Господи, ведь мне все равно, думал Семен с ужасом и отчаяньем. Лишь бы держать ее за руку, лишь бы смотреть в ее глаза... и видеть в них ответ.
В их последнюю беседу князь умолял Феогноста не бесчестить девушку: что будет, если жених откажется от свадьбы? Митрополит сурово отмолвил, что Семен уже довольно избесчестил ее своим непозволительным сватовством. Алексий умоляюще воскликнул:
— Да, Господь установил нам Закон! Но он даровал нам и Благодать, милосердие! И благодать превыше закона.
Феогност поднял на наместника отстраненно-печальный взор, потер озябшие руки. На сухих щеках глубже обозначились морщины. Как он уже стар...
— Благодать не может противоречить закону, — отрезал митрополит Всея Руси.
На следующий день послы должны были отправиться за невестой.
Великий князь, как всегда, отстоял вечернюю службу. Как всегда, первым подошел под благословение владыки. Феогност не поднял руки.
— Нет тебе моего благословения! — голос митрополита звучно разнесся под сводами. — Ибо ныне тобою владеют похоть и гордыня. Государь, смирись и покайся, откажись от своих безумных замыслов! — глас гремел, отражаясь от стен, и весь храм, вся людская громада, как один человек, затаив дыхание, взирала на них двоих: государя и митрополита. — Государь, у тебя есть еще день, чтобы одуматься. Сего беззаконного брака я, глава Русской Православной Церкви, не допущу!
Великий князь молча развернулся и двинулся к выходу, гордо неся непокрытую голову. Люди расступались перед ним. Он не позволил себе обернуться, чтобы узнать, последовал ли кто-нибудь за ним.
Этой ночью он целовал ее руки. Ее тонкие пальцы, белые и чуткие, каждый гладкий, удлиненный, розовый ноготок, схожий с лепестком неведомого цветка. Задыхаясь, не в силах остановиться и на миг, он жадно познавал губами каждую линию этих обожаемых ладоней, каждую нежную голубую жилочку...
Семен проснулся с пересохшим горлом. Я не могу одуматься, сказал он в темноту. Не могу, Господи помилуй! Если я не прав, пусть она откажет мне. Я перенесу. Возможно, я умру на месте. Просто закрою глаза и больше не открою. Возможно, выживу и буду дальше тащить свой проклятый воз. Господи, Твоя воля, только пусть не я, пусть она сама!
Из утра великий князь отправил в Тверь свадебное посольство. Андрей Кобыла нервно перекрестился, влезая на своего широкогрудого мерина.
Семен диктовал писцу грамоту к коломенскому воеводе, когда в палату без доклада ввалился побледневший ратник.
— Там... владыка... там...
Он судорожно ловил ртом воздух и никак не мог выговорить потребного.
— Что владыка?
— Церкви затворяет!
... а третья жена — от лукавого.
Тверская княжна вышла к сватам как невеста, в тяжелом от золота платье. Всеволод спросил, получено ли разрешение на брак.
— Нет, — ответил Кобыла, не опуская взора.
— Но будет, — прибавил Хвост.
Всеволод непроизвольно откинулся на спинку. Он вдруг ощутил громадное облегчение. Вот и решилось само собой.
— Значит, не будет и свадьбы.
— Свадьба будет, — твердо произнесла Мария.
Решение далось ей слишком трудно, чтобы принимать его заново.
— Нет и нет. Самовольно не благословлю, и не проси.
Тверской епископ Феодор вздохнул, сожалея, но его светлые, чуть навыкате от сильной близорукости глаза смотрели непреклонно.
Мария готова была заплакать. Она решилась. В древние времена Рогнеда разделила ложе с убийцей своих отца и братьев Князь Владимир I Святославич (будущее Красно Солнышко, будущий Святой) в ходе войны со своим братом Ярополком сватался к Рогнеде, дочери Полоцкого князя Рогволда, однако та ответила оскорбительным отказом, предпочтя его брата-соперника. Владимир взял город (при этом погибли и сам князь, и его сыновья), а Рогнеду насильственно взял себе в жены, или даже в наложницы. Согласно преданиям, Рогнеда впоследствии совершила неудачное покушение на своего мужа. Однако, как ни странно, факты свидетельствуют, что из множества Владимировых жен она была самой любимой, и родила ему много детей. От одного из них, Ярослава Мудрого, и пошла династия князей-Рюриковичей.. И от этого насильственного союза пошел род русских князей (и она сама, и ее грядущий супруг!), родилась сама Русь во славе и могуществе, та Русь, которую помнят и которой больше нет. Ныне рождается новое время... кто это сказал, сам Семен, его дочь, его брат? Она не могла вспомнить. Это новое время, рождающееся на их глазах и их трудами, новая Русь требовала повторения жертвы. Новой Рогнеды. Почему прежде ее изо всех сил уговаривали, а ныне с тем же усердием отговаривают?
Княжна была полна решимости, князь — растерянности. Феодор снова воздохнул, глядя на них. Епископа прозвали Добрым, и ему очень жаль было и Марью, и Всеволода, и даже Семена, всех-всех. Он искренне желал мира и тишины. Да ему по должности полагалось! Но... Феодор был строг в вере и склонен к мистицизму. Скорее всего, он проникся бы семеновой теорией об искуплении, если б московский князь изложил ее ему лично. Но Семену это как-то не пришло в голову. Ныне же в глазах Тверского епископа дело обстояло однозначно: самовольный роспуск недействителен, следовательно, новый брак невозможен.
Семен смотрел на город. Небо было ярко-голубым и ясным; Семену вдруг вспомнился голубой шелк в яблоневом саду. Скоро весна! Она уже чувствуется в воздухе. Солнце играло на главах церквей, зажигало снег разноцветными искорками. По голубому небесному шелку чертили свои узоры птицы. В такой день даже вороны содеялись вешними пташками.
Внизу изгибалась река. Берега, скрытые снегом, угадывались главным образом по двум концам темнеющего на льду дощатого настила, обозначающего место перехода. Люди, крошечные, точно мураши, деловито сновали с берега на берег. Топились печи. Беловатые дымные столбы висели над крышами, словно приклеенные.
Мороз чуть-чуть покусывает пальцы, и все равно — любо! Но привычная и новая год от года картина казалась неполной. Чего-то все же недоставало. Не глазу, слуху. Колокольного звона! Семен помрачнел. Без воскресного благовеста город показался мертвым. Вороны кружились над ним с хищным скрежещущим карканьем. До чего ты дошел, русский князь, великий князь! Или вернее сказать, что ты натворил. Именно ты, отнюдь не Феогност.
Вчера какая-то старуха кричала ему вслед. Князь только тронул коня сапогом, спеша скорее пересечь площадь.
Приближенные, встречаясь с князем, отводили глаза. Иван вовсе уехал к себе в Звенигород.
Давеча его духовник, нещадно теребя реденькую бороденку, попросил великого князя избавить его от службы. Он был рядом с самого детства. Семен смотрел в полные муки глаза седого иерея, и не корил. Старик разрывался между преданностью князю и долгом, и нельзя было его винить за то, что выбор сверх сил. Он не любил. Он никого не убивал. И все же у Семена осталось горькое чувство, что его предали.
Князь смотрел на лежащую внизу Москву. Красивый, любимый город... Что я делаю с тобой? Сколько любящих не могут соединиться из-за того, что я так держусь за свою отчаянную, за свою преступную, невозможную свою любовь? Я разрушаю ныне чье-то счастье... ради своего? Может, Марии будет только лучше без меня? Может, она и не согласится, откажет, и все это будет напрасно? Но пока есть надежда, хоть капля, хоть малая крупица, я не могу отступить. Белый снег, золотые кресты, черное вороньё. Хочешь, я отступлю? Ради тебя! Хочешь, смирюсь, откажусь. Скажи, и я пойду на это, хоть и не знаю, как после жить. Но действительно ли ты этого хочешь? Любимый, жестокий город! Захочешь ли ты меня — тогда? Ибо я — мужчина, который сражается за свою любовь. Но если я сдамся, покорюсь чужой воле, если отступлю, приму постылую жену, разлучив ее с другим, и уступлю любимую другому, если хоть кто-то согласится ее взять после всего? Кто я буду после этого — человек, запутавшийся в своих бабах? Герой охальных песенок? Такой тебе нужен государь, да?
Князь смотрел на город. И спорил с ним, как с человеком.
Всеволод был в смятении. Он мечтал вести сестру к венцу, а не вот так вот, незнамо как. Как бы ни уверяли московиты, а как решит владыка, еще невесть! Но Маша заупрямилась, а он, убеждавший ее идти за Семена, не мог теперь принуждать ее к обратному. Для матери все было гораздо проще. Она на эту свадьбу не явится, заявила Анастасия, и детей не пустит. Но Миша твердо сказал, что поедет, и никто ему не помешает.
Всеволод собирался ехать тоже, но в Холму случился пожар. Выгорел весь посад. Всеволод помчался туда, нагрузив подводы едой, лекарствами и плотницкими принадлежностями. Он не мог бросить свой город в беде.
Нет хуже приметы!
В погожий февральский день, за неделю до Масленицы, свадебный поезд Тверской княжны тронулся в путь. Микулинский князь должен был присоединиться по дороге. Уже садясь в возок, Мария внезапно вспомнила, послала прислужницу за птичкой. Вскоре та прибежала со слезами на глазах, волоча за шкирку облизывающегося Лучика.
Накануне отъезда Семен спустился в сокровищницу. Дары невестиной родне были приготовлены заранее. И все же князь, прежде чем отдать распоряжение, еще раз с волнением перебирал и осматривал драгоценности, сомневался: прав ли? В этот час Семен неложно любил каждого из будущих родственников, от всей души хотел порадовать. Подарки Марии — о, с каким тщанием, с какой любовью и волнением выбирал он узрочье! Подарки ее сестре, братьям, будущей теще... а тестю не придется, скользнуло привычной виной.
Наконец, отослав слуг с ларцами, Семен остался один. Вдоль стен темной грядой громоздились запертые, крепко хранящие свою тайну лари. Единственная свеча едва разгоняла мрак. Подземелье... Зимой здесь раз в несколько дней устанавливали переносные жаровни, с великим бережением, ни на миг не спуская глаз с тлеющих углей. Сушили воздух. Благородные металлы не как простое железо, не подвержены рже, но и им влажность не на пользу.
Семен прошелся вдоль стен, легко касаясь каждого ларя. Ему не было нужды откидывать окованные крышки, он помнил содержимое всех.
Здесь серебряные гривны, "новгородки", здесь корабленники, в этой укладке заботливо разложены по отделениям необработанные самоцветы, только открой, и вспыхнут завораживающими цветными огнями. Можно отдать в работу мастеру, и, оправленные в золото, в искусно изделанных украшениях, они станут еще дороже. А можно дарить и прямо так, есть любители.
Семену вспомнилось, как отец впервые привел его сюда. У маленького княжича разбегались глаза, все сверкало и манило, все хотелось потрогать. Отец называл каждую вещь, рассказывал. Это золотое с бирюзой ожерелье принесла в приданное бабушка, жена деда Даниила. А этой пряжкой застегивал корзно князь Иван Дмитриевич Князь Переяславский. Сын Великого князя Дмитрия Александровича, второго сына Александра Невского. Иван умер бездетным и завещал свой удел дяде, Московскому князю Даниилу, хотя выморочный удел должен был перейти в волость великого княжения. Попытка великого князя Андрея отобрать у брата город не увенчалась успехом. Претензии на Переяславль заявил и Тверской князь Михаил, доселе бывший союзником Даниила. Приобретение Переяславля положило начало возвышению Москвы и конфликту с Тверью.. Малая вещица Переяславского князя отошла Москве с его уделом.
Вот — не драгоценность, но паче иных сокровищ. Меч Александра Невского. Тот самый, которым рубился он на льду Чудского озера. Семен помнил, что долго рассматривал тогда меч, прикидывал по руке. Тяжел! Богатырь был прадед. Прямой клинок казался княжичу невероятно красивым и удивительным. Теперь все больше в ходу легкие изогнутые сабли, такой сподручнее рубить с седла, дядька учил Семена владеть именно такой.
Обруч Браслет. Гиты Гарольдовны Супруга Владимира Мономаха, дочь последнего саксонского короля Англии.. Серебряный, очень простой, даже погнутый. Должны были быть парные, на обе руки, но второй не сохранился. Мало что смогли увезти с собой несчастные изгнанницы! На миг повеяло дыханием того волшебного острова, где туманы, где серый прибой бьется о серые скалы, где благородные рыцари ломают копья на турнирах, а дерзкие йомены, не страшась никого, в зеленых дубравах выцеливают быстроногих пятнистых оленей.
А вот маленькая шкатулка. Княжич взял ее в руки и забыл обо всем, залюбовавшись сердоликовым чудом.
Калита повел рукой, указывая на сундуки:
— Вот здесь — власть.
Помолчав, он заговорил снова:
— Власть даже не в посулах и приносах. За серебро можно купить многое, за золото — еще больше, но не все. Здесь — оружие для дружины, жалованье слугам, здесь городовые стены, здесь — белокаменные храмы, образа и книги, здесь милостыня нищим и награда верным. Без всего этого государю не обрести уважения, а именно оно — основа всякой власти, без него некрепка броня, и тщетны посулы.
Князь медленно пересыпал в пальцах золото, блестящие кругляши падали с тихим звоном.
— Эти богатства созданы трудом смердов и горожан, собраны трудом управителей, а княжий труд — обеспечить им возможность трудиться, а не хорониться по лесам. Серебро не на кустах растет! Все, что в этих сундуках, прежде было зерном и скорой. Богатство собирается помалу! Если пренебрежешь единой векшей, не сложишь куны, не достанет кун — не будет гривны 1 старая гривна (49,25 г. серебра) равна 25 ногатам, или 50 кунам, или 100 векшам (в другом варианте, 20 ногатам, 50 кунам или 150 векшам). Гривна-новгородка составляла 197 г. серебра. В описываемое время гривны уже вытеснялись рублями.. И собранное расходовать нужно по уму, думая, что беречь на черный день, что пустить на повседневные нужды, что сохранить ради серьезного дела — на это не следует скупиться. А чего неможно отдавать никогда и никому. А бездумно растрачивать все подряд, как Юрий — значит не уважать ни своего, ни чужого труда. Да он отродясь и не знал, что такое труд!
Княжич — все ж он был младше нынешней Василисы — не взял в толк, к чему были сказаны отцовские слова. И понял только через несколько дней. Пользуясь тем, что старший брат по сути передоверил ему заботу о московской казне, из коей сам только черпал, Иван Данилович вывез и сокрыл в надежном месте самые ценные предметы.
Как же ярился тогда Юрий! А младший брат, спокойно глядя в перекошенное бешенством лицо, высказал:
— Ты взял власть, но ты не умеешь ею пользоваться. А того, чтобы губить все отцовские труды, твоя власть не стоит!
Юрий, не помня себя, замахнулся на брата посохом... И, возможно, случилось бы непоправимое, но Семен, забытый взрослыми, шагнул вперед и встал рядом с отцом. Он молчал, хотя внутри все похолодело от ужаса, хотелось зажмуриться, сжаться в комочек, а лучше бежать со всех ног, стоял и смотрел — даже не на Юрия, на конец посоха, окованный блестящим железом. И, пожалел, испугался ли, успел ли опомниться — но Юрий удержал руку.
Взрослый, тридцатилетний великий князь Симеон держал на ладони сердоликовую шкатулку. Выточенная из цельного камня, такая крохотная, такая завораживающе красивая, что впору саму хранить как драгоценность, в ларце на бархатной подкладке. Темно-красные и золотые полосы уходили в глубину и там сливались, перетекали друг в друга. В них можно было всматриваться час за часом. Казалось, внутри целый мир, города и леса, и море... уже почти различимы, уже вот-вот...
Семен представил, как когда-нибудь приведет сюда своего сына. Мальчика с любопытными голубыми глазенками, с волосиками светлыми и невесомыми, точно пушистый одуванчик. Или с каштановыми кудряшками, как у матери? А может, он пойдет в бабушку, темноволосый и темноглазый. Еще неведомый, еще не родившийся, еще безымянный. Его сын. Его и Марии.
Ближе к вечеру случилась досадная заминка. Нагнали розвальни со старым-престарым дедком, судя по платью, из духовных, на старой-престарой лошаденке. Они трюхались впереди, ни шагом, ни рысью, седок оглядывался временами назад, и все никак не мог сообразить ни прибавить ходу, ни посторониться. На узкой дороге никак не обогнуть было неспешного ездока, и княжескому поезду тоже приходилось плестись кое-как. Будь там мирянин, давно шуганули бы наглеца посторонь, но духовного, и старика к тому же как-то казалось соромно. А между тем смеркалось, и, чтобы не подъезжать к ночлегу в потемнях, Андрей Кобыла, не вытерпев, стегнул коня, подскакав вплотную, укорил:
— Старче, не видишь разве — княжна едет! Отъедь на обочину, наконец.
Дедок вздохнул:
— И рад бы, добрый человек, дак того... тут колея такая, а ежели съехать, нам с моей Красоткой обратно и не выбраться будет, так до весны и будем в сугробе куковать.
Боярин подумал, почесал в затылке и принял решение:
— Вот что, дед! Ты отъедь, а потом мои молодцы тебя обратно вытащат.
Кое-как исхитрились. Пока сытые кони, прибавляя ходу, проносили мимо возки и сани, Андрей Иваныч тоже пережидал на обочине. Старичок со своей облезлой Красоткой позабавил его, и он спросил, улыбаясь:
— И как тебя, дед, звать, такого поперечного?
— Дудко я, диакон церкви Рождества Богородицы, — откликнулся тот.
Боярин кивнул и отворотился было, но тут у него в мозгах что-то щелкнуло. Новыми глазами увидел он древнюю клячу, у которой шкура висела на боках глубокими морщинами, хвост облез в тощую нитку, и недоставало единого глаза. Спросил, сам не веря:
— Уж не та ли это самая кобыла?!
— Она, она, родименькая! — закивал старый дьякон.
Возок княжны в это время как раз проезжал мимо, Маша, услышав разговор, подала знак остановить и с любопытством выглянула из-за занавески. Что значит "та самая", пояснять не требовалось и для нее.
— Вот, в драке-от той, и она, бедняжка, зрака лишилась! — охотно рассказывал Дудко. — Пострадала тоже от басурман. А неужто и было мою Красотку отдать, чтобы схарчили ее на обед? Она ж ведь тогда не такова была, как теперича, млада и зело тучна была. Чего удумали, нехристи! А вот шиш тебе, накося-вкуси!
Если б не эти, отец, возможно, и ныне был бы жив, подумалось Маше. Она, по счастью своему, не видела того погрома, того давешнего бесчинства, что творила в Твери Шевкалова татарва. По сказкам ведала. Как красив, верно, был отец в этот миг, с разметавшимися кудрями, когда с отчаянной удалью махнул рукой в сторону родового терема: жги!
Кобыла сунулась к возку любопытной мордой. Такая дряхлая была невольная виновница всех тверских бедствий! Маша, не задумываясь, с невольным сочувствием ко всякой болезной животине, полезла в дорожный короб, и ей ухватился, как назло, кусок дорогого желтого сахару. Лошадка осторожно, учтиво прямо-таки, взяла лакомство с ладони. У нее были мягкие, теплые губы, а на единственном глазу такие реснички, человеческие просто! У Маши сжалось сердце, защипало в горле. Торопясь, она вытащила из ушей сережки, простые, недорогие, хоть и из золота высунувшись из возка, позвала:
— Дедушко Дудко! У тебя дочерь есть?
Старик замотал головой:
— Нетути!
— А внучка, племянница какая-нибудь?
— Никого нетути, детонька. Ни жены, ни сестры, никакой родни-природы, един как перст, одни мы с Красоткой.
— Ну, не знаю!.. Сделай, что захочешь. Вот, возьми, на память!
И сунула старику в ладонь свой подарок. Уже после, когда сопровождавшая ее боярыня укорила, мол, не так мы и богаты, чтобы разбрасываться золотом, отмолвила:
— Пусть хоть что-то от меня останется здесь.
Здесь — это значило здесь, на родной Тверской земле, где и лошадку немыслимо оставить на снедь ворогу.
Тверичей встретили у границы и известили, что свадьба будет не в Москве, а в какой-то деревне, названия которой они даже не запомнили. Микулинский князь вознегодовал и едва не завернул поезд обратно. Маша грустно улыбнулась. Как раз это было не оскорблением, напротив. Разрешения так и не было, хотя московляне в голос уверяли, что уж на месте-то всенепременно ожидает посланец от митрополита.
Семен ждал и не ждал. Даже когда зазвенели вдали колокольцы, когда завиднелась долгая цепочка саней. Он стоял истуканом, онемев от макушки до лопаток, и когда из возка на снег соступил расшитый золотом маленький сапожок, показался пушистый мех и лазурная парча, когда наконец — вот она, вся, во весь рост! — Тверская княжна шагнула к нему, без тени улыбки на лице, он все еще думал: сейчас она скажет "нет", повернется и исчезнет. "Есть разрешение?" — спросила она одними глазами. "Нет", — он едва, одной ей заметно, качнул головой. И Мария, мгновенно вспыхнув щеками, решительно протянула ему руку. И только тогда он понял: да! Враз отпустило. Семен как на крыльях полетел навстречу своей невесте.
Брак.
Место для княжеской свадьбы Алексий выбрал не случайно. В селе, где московские князья иногда останавливались, отправляясь на ловы, имелся господский дом, достаточно просторный, чтобы вместить немногочисленных приглашенных, и маленькая церквушка, нарядная, словно игрушечка. Батюшка, много лет бывший тут один за все про все, недавно помер, а нового еще не прислали. Таким образом, доступ к церкви они получали.
Алексий нашел и того, кто совершит венчание. Новый игумен Богоявленского монастыря, которого он прочил в духовники великому князю, был молод, по-хорошему честолюбив и пылал жаждой свершений.
Накануне Алексий молился всю ночь. В церкви, пустой и темной, холодно было так, что зуб на зуб не попадал. Дыхание, шорох одежды гулким эхом отражались от стен. От усталости у Алексия начинала кружиться голова. В какой-то миг у него родилось четкое ощущение того, что его тело ссохлось в крошечный комочек, но в тоже время он рос, и словно бы парил над самим собой, и бестелесно заполнял собою все пространство пустой и гулкой церкви. И в себе самом услышал слова: "Сделай это сам".
Алексий очнулся. От долгой неподвижности ноги так затекли, что он едва мог встать, а поднявшись, пошатнулся и едва не упал. Что это было? Сон? Видение? Или он возмог, удостоился краем прикоснуться к тому, о чем писал Палама?
Или это твоя совесть, Алексие. Ему вспомнились иные слова, услышанные в отрочестве. Ловить человеков... Сделай это сам. Это твое решение, Алексие, и, верно оно или ошибочно, ты должен претворить его в жизнь сам, не переваливая ни на кого другого.
Свадьба, при всей скромности, шла чин по чину. Как должно, невесту закрывали глухой фатою и расплетали ей надвое косу. Молодые со смешной трогательностью кормили друг друга кашей и украдкой, под столом, держались за руки (по известной примете: чем больше, тем дружнее будут жить молодые), но в целом вели себя столь невозмутимо, словно и не они женились вовсе. Миша даже малость подосадовал на сестру.
В глубине души он надеялся увидеть Василису. Но Семен не позвал на свадьбу ни дочь, ни сестер, ни братьев, вполне оправданно не желая вовлекать их в столь сомнительное дело.
В этой просторной палате (гриднице?), лишенной малейшей роскоши, закопченные балки низко нависали над головой, шипели смолистые факелы, а с бревенчатых стен немо взирали головы оленей и вепрей. Легко было вообразить себе древние, суровые времена, Вещего Олега или Святослава. Могучие, бесстрашные, покрытые славой и шрамами воины пируют вкруг своего вождя. А назавтра — новый поход. Они постучатся копьем в ворота славного Киева, а может, дойдут до самого Царьграда...
Михаил, верно, несколько перебрал (что ж, князь был молод и еще не определил своей меры), и, когда он очнулся от своих грез, лавки и столы почти опустели. Только что было веселье, и вот уже слуги убирают со стола, и засидевшегося гостя вдруг охватывает грусть...
— Э-ей! — Михаил придвинул к себе кубок, к которому уже протянула руку служанка. Там еще плескалось немного бледно-золотого угорского.
Гости разбрелись, на другом конце кто-то (отсюда было не разглядеть, кто), упившись, чинно спал под столом — даже не храпел. За столом, кроме Михаила, оставался один Родион Нестерович.
Михаил, не выпуская из рук кубка, передвинулся нему по лавке, покрытой шкурами вместо полавочника. Старый боярин был совершенно седой, прямой и острый, словно клинок, и в его глазах не заметно было ни малейшего признака опьянения. В ином состоянии Миша едва ли решился бы, но теперь его точно бес толкал под ребро. Он спросил у боярина, как это его угораздило снести Акинфу голову.
— Любопытствуешь, дитя? — отмолвил Родион поверх чаши. По этому обращению Михаил догадался, что воевода все же выпил лишнего, и не обиделся.
— Знать хочу, как человек доходит до такого, — Миша еще невразумительно прибавил что-то, дескать, он же князь, ему людьми управлять, ему нужно.
Старик со стуком опустил чашу на столешню. Он как будто хотел что-то сказать, возразить... но вместо этого начал рассказывать.
— Кто она была, ни жена, ни подружка, просто солнышко ясное. Настя... Нас-тя-а, — протяжно повторил он, словно бы вспоминая, как звучит это имя. — Мы с ней и разговаривали-то всего пару раз. Но я, как только смог, помчался в их село. Прежде чем к матери. Доходили слухи, что там прошли Акинфовы головорезы. Он тогда еще служил Городецкому, в Тверь он отъехал позже, к новому великому князю. Ах да, это было, когда Городецкий явился с татарвой сгонять со стола старшего брата В 1292 году.. Русский князь, тьфу! Всю землю положили пусту, ни врагов, ни своих же сообщников не разбирая. Москву сожгли, хоть Даниил в их распри вовсе не вступался, Переяславль сожгли... Причем Москву — татары, что с них и взять. А вот Переяславль — свои. Какой это был город... прекрасный, как мечта.
И вот я прискакал. На земле четыре гроба в ряд, второй слева закрыт рогожей, охрипший поп качает кадилом, а у самого борода обгорелая. Не знаю, что там сотворилось, и что сам Акинф делал, не знаю! Да и не хочу. Постоял, перекрестился да и поехал в обрат, свой дом заново отстраивать. Только забыть не мог. Занозой сидело вот тут, год за годом. Знаешь, боль можно притупить, можно притерпеться и самому себе говорить, мол, ништо! А только совсем она никуда не девается.
Я к нему прорубался, забыв о бое. Он меня увидел и, кажется, что-то понял, потому что переменился в лице и попытался закрыться щитом. Так бестолково, поднял слишком высоко, до лица. Я ударил копьем под низ, кольчуга не выдержала, он начал падать, я даже не стал выдергивать копья, скорее спрыгнул с коня. Он еще был жив, кажется. Я отстегнул бармицу, меч у меня переломился еще до того, но я нашел засапожник и за два удара отсек голову. Как ни странно, копье не сломалось, так и торчало в ране, я его выдернул и насадил на него голову. И сказал себе: все. Сделал. Стало легко и пусто, и можно умирать. А можно жить.
Все время свадьбы Марии удавалось держать себя в руках. Это нужно было просто пережить. Но в конце концов все обряды остались позади, и новобрачные оказались наедине друг с другом. Дверь захлопнулась, отрезав ее от прошлого. И Мария вдруг ощутила себя добычей. Пташкой, попавшей в силок.
Она во власти этого чужого непонятного человека. Сейчас, вот сейчас... как полонянку, как Рогнеду...
Пальцы не слушались, а пуговицам, казалось, не будет конца. Она раздевалась, отвернувшись к стене, медленно, чтобы оттянуть неизбежное. И почти желала, чтобы все свершилось скорее.
За спиной Мария слышала такую же тихую возню, но не обернулась; не хотела смотреть, что там делает этот человек. Ее муж.
Бесчисленные одежды закончились. Она осталась в одной сорочке. Теперь нужно оборачиваться. Закусив губу, Мария отчаянно, через голову, рванула и рубашку. И, вдруг обессилев, припала к стене.
Семен видел перед собой, так близко, эту гибкую спину, нежный атлас белой кожи, к которой так хотелось прикоснуться, ощутить ее шелковистое тепло. Мария вздрагивала от беззвучных рыданий, острые лопатки были как сломанные крылья. И он понял, яснее ясного: если сейчас тронет ее — потеряет навсегда.
Мария услышала за спиной шаги и зажмурилась. Сердце сжалось в ледяной комочек.
Она ощутила что-то мягкое на своих плечах, и услышала Семенов голос: "Ты укройся, холодно же".
Она безропотно позволила укутать себя, уложить в постель. Семен заботливо подоткнул с боков одеяло. И отодвинулся. Мария открыла глаза. Встретилась взглядом с мужем. Семен дернулся, точно от удара, и лихорадочно, ворохом, принялся швырять на постель одежду, наваливая преграду. И Мария внезапно поняла: ничего не будет. Ледяной комок раскололся на тысячу частей, и она разревелась в голос — от облегчения. От счастья.
Она плакала, уткнувшись в подушку. А ее муж — добрый, теплый! — молча без нужды поправлял одеяло. Слезы текли и текли, потом слезы кончились, она все еще всхлипывала, тоненько, как ребенок, потом уснула. А Семен долго еще лежал без сна. Скомканный сарафан жестким золотым шитьем царапал ему щеку, и он наконец спихнул его на пол.
Во сне лицо Марии сделалось умягченным и безмятежным. Семен с бесконечной нежностью всматривался в это обожаемое лицо, вбирая в память каждую черточку. Возможно, ему следовало бы подумать, что все повторяется, и во второй раз становится просто смешным. Но в свою безлепую брачную ночь он думал о том, что эту женщину он готов ждать всю жизнь. И если даже не дождется никогда, все равно он счастлив. Что просто быть с нею рядом, видеть ее каждый день, каждую ночь слышать рядом с собой ее дыхание — это гораздо больше, чем он заслужил.
Утром Семен проснулся первым. Ночью — верно, от холода — они придвинулись друг к другу вплотную. Мария спала среди раскиданных тряпок, небрежно бросив руку ему на грудь. И эта доверчиво лежащая рука наполнила его душу счастьем. Настолько счастлив он не был даже, когда на следующую ночь они действительно стали мужем и женой.
Скоро сказка сказывается, не скоро дело делается.
Они вошли вдвоем, не смея поднять глаз. Явились-таки на вызов, пятый по счету. Федор бережно поддерживал Евпраксию под руку. И, едва глянув на нее, Феогност с бессильным гневом понял: ничего не поделаешь. Остается смириться с произошедшим. Княгинин животик говорил сам за себя.
Владыка все же начал заготовленную суровую проповедь; он обличал легкомыслие и говорил о святости брака, и сам слышал, как неубедительны и пусты все эти правильные слова пред лицом простой истины: ребенку нужен отец.
Услышав звук отворяющейся двери. Феогност сердито обернулся, возвысил голос: я же просил не беспокоить!
Алексий вошел и молча пал на колени. И Феогност понял без слов. Что сотворил его наместник.
Враз обмякли руки. Этот... в монастырь... лишить сана... Но до чего нелепо смотрелась вся эта грешная троица, в рядок: княгиня со своим брюхом, незаконный ее муженек... Фоминского-то попросту использовали, а ему и невдомек. И этот хитромудрый монах, уверенный, что всех перехитрил.
Феогност поспешно благословил молодоженов и отвернулся, закрыв лицо руками. Счастливая парочка резво вскочила и исчезла, пока владыка не передумал. Вслед им послышались звуки, которые легко можно было принять за рыдания. Но в действительности они имели совсем иную природу...
Когда митрополит, с трудом вернув на лицо подобающее выражение, повернулся обратно, его наместник по-прежнему стоял на коленях. Черный кот, неизвестно когда проскользнувший внутрь, забрав хвост трубой и блаженно щурясь, терся об его ноги. А Алексий, не решаясь переменить прежней своей покаянной позы, не мог ни прогнать его, ни погладить.
— Брысь, предатель, — сказал митрополит коту.
— Сам? — спросил он наместника. И опустил холодную длань ему на плечо: не подумал бы, что уже прощен и может подниматься.
— Сам.
— Добро хоть других втягивать не стал, — пробурчал Феогност. — Просить будем сразу все, — заговорил он уже иным, деловитым тоном. — Закрытия Галицкой митрополии Отдельная Галицкая митрополия была основана православным литовским князем Любартом Гедиминовичем. Литва стремилась вывести подчиненные ей русские земли из-под управления русского митрополита, чего Москва, естественно, стремилась не допустить. В дальнейшем Галицкая митрополия неоднократно закрывалась и открывалась вновь., развода...
Оставалось озвучить циничный вопрос, и Алексий это сделал:
— Сколько?
Митрополит огладил бороду, задумался.
— Пять тысяч.
Алексий слегка побледнел и кивнул.
Как тут говорится, с паршивой овцы хоть шерсти клок. При мысли, что паршивой овцой, чьей шерсткой родная константинопольская патриархия станет латать свой кафтан, будет русский великий князь, Феогност ощутил новый приступ и замахал Алексию рукой, мол, ступай, да поживее. И, давясь смехом, уже на грани истерики, крикнул вдогонку:
— Чтоб до того розно жили!
Феогност сидел, покусывал перо. Послание его мерности Титул высших церковных иерархов. никак не складывалось.
Черный кот без позволения вспрыгнул на стол, заскользил лапами и грохнулся обратно.
— Не по твоему весу, дружок, — наставительно заметил ему митрополит. — Ишь разъелся.
Кот мявкнул, полизал ушибленное место и заорал во всю глотку. Феогност воздохнул. Ничего не попишешь, весна! И тут его озарило.
Венчание Евпраксии с Фоминским недействительно, следовательно, разделив ложе, они совершили прелюбодеяние. А это уже реальная причина для развода. Более того! Евпраксия однозначно с чужими людьми ходила, пила и ела, и опроче дому спала. Не совсем без мужнего слова, но это как посмотреть. А если Семен сам велел ей выйти за другого (со всеми вытекающими последствиями), он ведь рассчитывал получить какую-то выгоду? Не означает ли это, что он торгует честью жены, что "Прохирон" рассматривает как основание для развода? Там же сказано: если муж держит в дому своем... как это лучше сказать по-русски? Полюбовницу? Меньшицу? "Или будет обнаруживать свою связь с посторонней женщиной".
Вот до чего я дошел, посетовал митрополит Всея Руси и вдавил печать в расплавленный воск.
Византийская империя умирала. Умирала роскошно, в золоте и порфире, подобно осенней листве, и столь же неизбежно. Она, и теряя земли одну за другой, все еще была огромна, и по-прежнему поражала воображение пышность императорских приемов, и неизменно царила над столицей христианского мира величавая громада Святой Софии. И русичи все еще грезили о чудесах почти сказочной "Греческой земли", где красота и ученость, где "не ведаешь, на небе ты или на земле" Так отозвались о красоте греческого богослужения послы Владимира Святого., где в древности княгиня Ольга приняла святое крещение и обвела вокруг пальца заносчивого царя, даром что тот восседал на золотом троне, вознесенном над головами, и на всех его поющих золотых птиц и рычащих золотых львов.
Но империя умирала, и с этим уже ничего нельзя было поделать. Государства стареют так же, как люди, и тогда то, что составляло их силу, оборачивается слабостью. Развитая система управления вырождается в бюрократию, а с ней рука об руку шагают мздоимство, казнокрадство и волокита. Отсутствие твердого порядка престолонаследия, позволявшее возвыситься достойнейшему, с удручающей регулярностью начинает приводить к обратному результату. Но главное было в другом. Империя столетиями равняла колоски и безжалостно уничтожала всех, кто колоском быть не желал, ни длинным, ни коротким. Власть слишком долго приучала людей быть верными подданными. И отучала — гражданами.
Ныне же с одной стороны наступали турки, с другой поджимали оборотистые фряги, едва ли не вытеснявшие греков из собственной столицы, а папский престол спал и видел, как бы навязать православной империи унию, и щедро сулил военную помощь, которую не собирался (да и едва ли мог) предоставить. А подданные императора вполне обоснованно требовали, чтобы государство защищало их, и отнюдь не желали защищать государство. И ни железная воля императоров, ни мудрость патриархов — когда они имели место — уже ничего не могли изменить. Ибо никто не возможет спасти того, кто не желает спасаться.
Разве не то же самое переживала Русь столетие назад? Но как-то выжила, выстояла, а ныне, слышно, даже начинала помалу крепнуть. И это вселяло надежду, что шанс есть и у Византии. Во всяком случае, Кантакузин делал для этого все, что мог.
Понятно, что в таковом обстоянии Константинополь слабо интересовала личная жизнь русского князя. И гораздо сильнее — русское серебро.
Семен хотел ввести Марию Александровну в Москву не иначе, чем законной княгиней. А тут еще запрет митрополита. Словом, вернулся он один. Мария осталась в деревне — ни жена, ни любовница.
Виделись они только на людях. Семен, приезжая, бдительно следил за этим. Мария тоже включилась в игру и старательно делала вид, что они посторонние. Но один раз, по случайному недогляду, они все же оказались наедине. И оба, на полмгновенья забыв о предусмотрительности, приникли друг к другу в поцелуе, легком, как обещание.
Получив из Царьграда долгожданный ответ, великий князь с пышной свитой поехал за своей супругой. А за пару верст до села, бросив сопровождающих, помчался к ней во весь опор, чувствуя себя удалым и юным.
Княгиня вышла на крыльцо. Конь и всадник, продиравшиеся через душный и плотный, точно войлок, воздух, были взмылены, серое от дорожной пыли лицо князя сияло, и Мария сказала себе: наконец-то. Неопределенность собственного положения ее тяготила.
В Москву выехали из утра, а до того они ночевали вместе. Перед рассветом их разбудил шум дождя. Капли шелестели в листве, звонко барабанили по черепичной крыше.
Семен босиком прошлепал к окну, распахнул ставни, высунулся наружу. Прохладная дождевая влага была особенно приятна после дневной духоты. Мария звала его: хватит, вымокнешь весь, еще простынешь. Он плюхнулся на постель — мокрый, смешной. Мария в темноте ощупью нашла полотенце, взялась вытирать, больше обнимались, чем вытирались, она тоже вся стала мокрой, и оба смеялись...
Позже, засыпая — от мужевых влажных волос шел холодок, и она теснее прижималась к теплому боку — Мария с удивлением поняла, что столь нетерпеливо ждала этого дня не только ради упрочения своего положения.
Ульяна. Счастье княжей шапкой не накроешь.
Холопка выложила перед княгиней коротели. Коричневый, подбитый лисой и расшитый речным жемчугом? Жарковато будет. Соболий полегче, но чересчур наряден для буднего дня. Как и другой, крытый золотой парчой в алых и желтых разводах, цвета осенних листьев. Может, вот этот, розового сукна на беличьем меху, давненько не надевала. Не надевала и не стоит, тесноват уже, да и не по возрасту. Пожалуй, пора Фетинье отдавать. А зеленый бархатный, совсем без меха, чересчур легкий.
Двойняшки о чем-то пошептались в углу, приблизив русые головенки, и дружно захихикали.
— Ужо я вас, веселушки! — пристрожила Ульяна дочек, не по сердитости, а только для порядку, и достала из скрыни кунью безрукавку.
Холопка услужливо поднесла зеркальце. Ульяна оглядела себя. Темный искристый мех выгодно оттенял цвет глаз. А еще ничего! Особенной красавицей не была и в юности, а все ж взглянуть приятно. Всего-то чуть перевалило за тридцать. Могла бы и замуж выйти, может, и родить даже. А хочется, ой-ёй-ёй как! Ульяна вздохнула. Да, немного выпало ей бабьего счастья.
Княжич Иван рано понял, что он сам, как носитель княжеской крови — капитал, который следует хорошо вложить. Княжеские дочки — это любому ясно, про то и говорится: "у вас товар, у нас купец". Но и княжеские сыновья тоже. Распорядишься собою с умом — получишь земли, получишь союзников. А прогадаешь — будешь всю жизнь воевать за чужие интересы. Или того хуже. Которовать с тестем, отсылать жену к родителям, ратиться с оскорбленной родней, побеждать или терпеть поражение в бесславной междоусобице и все равно под давлением церкви принимать обратно ожесточенную и торжествующую женщину. А любовь... что любовь? Какое чувство выдержит такие испытания?
Иван желал большего, чем может рассчитывать мелкий удельный, четвертый сын четвертого сына, не наделенный к тому же ни красотой, ни удалью, и потому проходил в холостяках почти до тридцати лет. Пока случайно не увидел в церкви тоненькую темноволосую девушку с бездонными черными очами, в которых так сладко было тонуть. Елена — как мать императора Константина, как бабка князя Владимира Императрица Елена была матерью римского императора Константина, сделавшего христианство государственной религией. Княгиня Ольга, бабка Владимира Святого, в крещении была наречена Еленой, видимо, в ее честь. Обе Елены причислены к лику святых..
Она была не княжеского рода, даже не боярского, из мелких вотчинников, и таким браком князь рассчитывал завоевать симпатию служилого люда, который полагал опорой своей власти. Сирота — не нужно будет возвышать новых родственников, вызывая недовольство собственных бояр. Даже не очень красива, ничего в ней не было особенного, кроме ласковых черных глаз, но тем лучше, он тоже не Финист Ясный Сокол. А главное, он окоротит старшего брата, воображающего, что вправе им, Иваном, в этом отношении распоряжаться. А любовь... что любовь? Какой мужчина не найдет тысячи доводов за то, что его любимая лучше всех?
За долгие годы у них было много общих трудов, побед и бед, пятеро детей и много-много нежности. А потом Елены не стало, и золотой Владимирский стол опустел без нее.
Ульяна была сама не своя от счастья, когда сам великий князь посватался к ней. Она сразу и всей душой полюбила своего жениха, с которым перемолвилась едва ли парой слов. Ей все равно было, что князь невзрачен собой, и немолод, в бороде уже седина, и слывет прижимистым, она не желала слышать всех тех гадостей, что тишком говорили про него недовольные. Правитель не может быть одинаково хорош для всех! Но еще не прошел медовый месяц, а Ульяна поняла, что тешила себя сказками.
Нет, Иван не забывался настолько, чтобы назвать жену чужим именем. Но в Ульяне его привлекли отнюдь не ее многочисленные достоинства. Он искал повторения той, которую потерял. Такая же тоненькая, темноволосая, темноглазая, того же круга, и даже имя похоже: Ульяна — Елена, Елена — Ульяна...
Ульяна не жаловалась. Она исполняла свой долг с великим терпением, со смирением и любовью, как должно княгине и христианке. Она родила троих дочерей и кротко радовалась, что дети ее не станут соперниками сыновьям ее мужа. И так год за годом, пока... Князь сидел на лавке, тяжелый, уже изрядно огрузневший, годовалые Маня и Фося — они все делали одновременно — вцепились ему одна в волосы, другая в бороду, а трехлетняя Фетя, сосредоточенно сопя, лезла к отцу на колени, хотя ей места там уже не оставалось. Иван поднял на жену счастливые глаза... и Ульяна наконец поняла, что все-таки любит, не за сходство с другой, а за ее любовь и ее детей, любит ее саму, а не тень прошлого.
Едва-едва и успела прочувствовать... И что теперь? Ну, вырастит дочерей, отдаст замуж, покачает маленького внука (ежели еще зять допустит!), все это уж невдолге — а дальше? Тихо доживать свой век в монастыре, подобно иным вдовым княгиням? Не хочется, ох, как не хочется! Тридцать с небольшим, в самом соку баба. Хочется мужской ласки, хочется наряжаться, да не просто так — ради милого лады, хочется веселья и простых жизненных радостей. И впрямь замуж вдругорядь выйти? Женихи-то сыщутся! Но за кого можно пойти после великого князя?
Девчонки влетели в горницу веселой стайкой, с таким шумом, точно их было вдвое больше. Княгиня Мария поклонилась государыне-матушке, мужевых сестер поприветствовала по ряду:
— Здравствуй, Фетинья. Здравствуй Маня, здравствуй, Фося.
Марья была старше Федосьи на добрый час.
— Перепутала, перепутала! — радостно завизжали близняшки.
— Как так перепутала? Марья вот, Федосья вот.
— А вот и наоборот!
— Да не может быть!
— Марья носит красное, а Федосья синее, — заявила девочка в васильковом сарафане.
— Федосья жемчуга, а Марья янтари, — поддержала ее девочка в вишневом сарафане, хотя никаких драгоценностей ни на той, ни на другой в будний день не было.
— Марья белку, а Федосья зайца, — включилась в игру Фетинья, поглаживая тяжелую подвеску в косе. Она уже одевалась как невеста, и очень этим гордилась.
— Феодосия косу на правое плечо кладет, а Мария на левое, — заметила со своего места Василиса, лукаво посмеиваясь.
Молодая княгиня с преувеличенным ужасом схватилась за голову:
— О-хо-хонюшки, совсем заморочили! Ладно, кто есть кто, давайте взвар пить.
— На каких ягодах? — в один голос спросили Маня и Фося. Или Фося и Маня.
— На травках. И с вареньем. Киевским Киевское сухое варенье — вываренные в меду фрукты или ягоды..
Княгиня мигнула прислужнице, и на столе перед гостьями живо появились поливные глиняные горшочки. Девчонки тут же принялись за сладости.
— Ага, вот и попались! Маня — ты, а Фося — ты, теперь уж не отвертитесь, — с тожеством воскликнула Мария. Девчонки зажевали с удвоенной скоростью, памятуя, что говорить с набитым ртом неприлично. — Надо же додуматься, платьем обменяться! Ну хитрушки, ну сестрички-лисички!
— А как ты догадалась? — одновременно, как они делали все, спросили младшие Ивановны.
— Маня больше всего любит земляничное варенье, а Фося — яблочное.
— А я какое? — решила проверить Фетинья.
— Вишневое.
— А я? — спросила Василиса.
— А ты — изюм. Точь-в-точь как ты, Семен. — (Семен с величайшим удовольствием наблюдал за представлением). — Ты у нас сластена изрядный, — она оборотила к мужу смеющиеся глаза, но вдруг как будто что-то вспомнила, и взор медленно потух.
Беды и напасти.
Мария Тверская мало-помалу приживалась в Москве. Учила Василису вышивать золотом "Княгиня Семенова" Мария была искусной вышивальщицей. Сохранилась вышитая ей пелена с изображением четырех московских святителей, в том числе Алексия. Это, по всей видимости, самое раннее его изображение, выполненное еще до канонизации. — та живо заинтересовалась этим новым для себя искусством. Временами Мария ощущала себя замужней женщиной, такой же, как всякая другая, и Семен был любящим и заботливым мужем. А потом она вспоминала, что Семен — убийца ее отца и брата, самовластец Тиран. и похититель престола, гонитель ее семьи, потребовавший ее, Марию, по праву сильного.
Недолго удавалось отдохнуть Руси от бед и напастей. Едва вздохнули с облегчением, что закончилась история с закрытием церквей, отвычная весть о татарском нашествии повергла страну в трепет. Нашествие оказалось всего лишь разбойничьим набегом никому не подчиняющихся степных удальцов. Татары пограбили окрестности Алексина и завернули обратно, не сожидая погони. И все же это происшествие, первое за время Семенова княжения И единственное., заставило задуматься. Семен ощутил горькое чувство бессилия.
А в Москве скончался Родион Нестерович. Воевода был уже очень стар, но оставался бодрым и деятельным до последнего дня, и умер быстро, в одну ночь. Такой кончине можно только позавидовать. И все же Семен не мог избыть ощущения потери.
Весною 1348 года Магнуш Шведский Магнус Эриксон, король Швеции (1319-1363). выступил против Новгорода. Да как! Потребовав богословского диспута: "а будет наша вера лучше, то вы станете в нашу веру". Слухи о военных приготовлениях ходили давно, и все же нападение застало вольный город врасплох. Шведы разоряли новгородские пригороды. Спешно собранная рать под началом боярина Онцифора Лукина была слишком мала против соединенных сил Швеции и Норвегии В 1319-1355 гг. Магнус был также королем Норвегии.. Положение было отчаянным. Новгород послал за помощью во Псков, послал к великому князю. В Москву спешно пригнал посадник Федор Данилович.
Семен с высоты своего престола взирал на новгородцев, на своих бояр и наливался темным гневом. Теперь он им нужен. Этот велеречивый новгородец, что призывает его постоять за Новгородскую землю, вослед своему великому прадеду... Лепше б вспомнили, как сами Невского выгоняли, как ему, Семену, супротивничали! Да и сам вознесся не на Остафьевой ли крови! (Семен знал, что не прав, что Федор Данилович был плотничанин Великий Новгород делился рекой Волховом на две стороны. На левом берегу были Прусский (Людин) конец, Неревский конец, Загородье — это была Софийская сторона, где располагались собор Святой Софии, резиденция архиепископа и Детинец. На правой, Торговой стороне (с торгом, вечевой площадью и Ярославовым дворищем, княжеской резиденцией) — Славна и Плотницкий конец. Новгородские концы представляли собой своеобразные политические партии, причем Торговая сторона традиционно поддерживала великого князя, Софийская же — наоборот., с Торговой стороны, от века стоявшей за великих князей, и убитому Остафию был соратником, а отнюдь не совместником, но ничего не мог поделать с собой).
Полки против шведов, конечно, предстояло собирать, так и бояре приговорили. Но — без суеты.
— Без суеты, — со значением вымолвил великий князь и хмурым взором обвел предсидящих: уразумели ли? И так пакостно стало на душе.
Снова будет трупы вдоль дорог, мертвые исклеванные глазницы, снова безумные глаза опозоренных женщин и черный дым... дым горящего человеческого жилья совсем не похож на мирные дымки топящихся печей. И ты, русский великий князь, готов обречь на это русскую землю? Но как иначе, чем доведя до последней крайности, заставить самонадеянных новгородцев понять, что одним, без великокняжеской власти, им попросту не выжить?
Подлость никогда не окупается. Симеону Гордому следовало бы помнить об этом. Нет, решение его было вполне оправданным. Ринуть навстречу врагу наспех собранную дружину было бы, мягко сказать, безрассудством. Такое удавалось только Невскому. А — лето, страда в разгаре, людей не собрать. Потом дожди, распутица. Если б великий князь руководствовался только этими соображениями, никто (и прежде всего он сам) не смог бы его упрекнуть. Но волею Симеона это вынужденное промедление становилось умышленным.
Шведы наступали, половодьем растекались по новгородской земле. Перепуганные беженцы рассказывали, что латыняне насильно крестят людей в свою веру. Онцифор со своими четырьмя сотнями молодцов сотворил невозможное, выбив врага из водских земель. Но война не была окончена, не была даже переломлена. Шестого августа Магнуш взял Орехов, город, запирающий Устье Неву..
Псков, "боевое оплечье" Господина Великого Новгорода, прислал наконец подкрепление. Новгородцы были к тому времени в столь отчаянном положении, что за помощь обещали своему пригороду самостоятельность и звание "младшего брата".
К концу лета в войне наметился перелом. Русские полки перешли в наступление и вышли к Орехову. Однако взять город с наскока не удалось; шведы крепко сели в осаду. Осеннее ненастье пало в этом году раньше обычного. Окрестности были разорены войной, русичи голодали и мерзли не меньше осажденных шведов; начались болезни.
А в это время ливонцы вторглись в Псковскую землю. Псковские воины сидели под Ореховом, а немцы уже жгли предместья самого Пскова. Псковитян позже упрекали за "худую верность", но что им оставалось? Новгородские воеводы понимали, что не вправе их удерживать, и единственное попросили отвести полки скрытно. Однако нашлись умники, решившие поступить как раз наоборот, не из каких-либо разумных соображений, а лишь кичась своею свежеобретенной независимостью: все равно как, лишь бы не так, как просят! "В досаду великодушным благодетелям" — так Карамзин охарактеризовал мотив этого странного поступка. Извечная беда "младших братьев". Псковитяне отступили с развернутыми стягами, под звуки боевых рожков и бубнов, чем немало воодушевили шведов.
Был конец февраля 6856 года 1349 год, с учетом мартовского года.. Великокняжеское войско выступило наконец в поход, но князь Иван Звенигородский, Милостивый (и отнюдь не стратилат) берег людей, пережидал вьюги, бушевавшие неделями в эту поистине волчью зиму.
Новгородские воеводы держали совет. Снаружи завывал ветер, хлопал истрепанными полами шатра; бешено металось пламя в переносной жаровне. Онцифор сидел нахохленный, словно сердитый воробей. Кожа на обмороженном лице шелушилась, облезала лохмотьями, и боярин все время скреб то одну, то другую щеку, морщась, кода клочок кожи отходил болезненно.
— Отступать нам неможно, — пробурчал он в ответ на чьи-то слова. И, не поднимая взора, как об обыденном, высказал. — Князь нас оставил, но с нами Бог и Святая София.
Отчаянье придало новгородцам сил. Они пошли на приступ — и взяли город.
Пленные шведские рыцари были отправлены великому князю в виде живого упрека.
После того русичи уже только наступали. Били и гнали врага. Полностью очистили подвластную Великому Новгороду область. В нескольких крупных сражениях наголову разгромили неприятеля, вступили на землю Норвегии и наконец заключили мир, по которому к победителям отходили значительные территории.
Это была одна из славнейших побед русского оружия. Через много лет В начале XV века. было сочинено издевательское "Рукописание Магнуша", где устами битого короля всем его соотечественникам заповедовалось никогда не ходить на Русь. Но эта победа не имела никакого отношения к Великому князю Владимирскому, Симеону Гордому.
Пришла беда — отворяй ворота. В это же время Ольгерд Литовский направил в Орду своего брата Корияда, настраивать хана Джанибека против Семена. По донесениям верных людей, литвин даже собирался предложить хану совместный поход на Русь.
Семену необходимо было, не стряпая Стряпать — медлить, мешкать., самому ехать в Орду. Но в Кашине вновь зашевелился князь Василий; Всеволод опасался, что его неугомонный дядюшка что-то затевает. Это заставило Семена поторопиться со свадьбой, которая прежде намечалась только в будущем году. Нельзя было уезжать, оставив Кашинского без надлежащего догляда.
Свадьбу, против обыкновения, сыграли в Москве; Василию пришлось уступить. Семен дозволил жениху с невестой побыть наедине: пусть поговорят, посмотрят друг на друга, да даже и поцелуются разок за день до венчания — беда невелика.
Шестнадцатилетний Михаил, нескладный, с долгими руками и ногами, походил на молодого брудастого пса. Он не знал, куда девать руки, и поминутно краснел, рассказывая своей невесте про новый терем, который строится для молодых, и что тот пока еще не готов, но в будущем году они уже станут жить особо — как прямые князья. А Василиса смотрела на парня и пыталась представить: вот он будет мне мужем. И что теперь, я буду ему во всем подчиняться? Ну уж дудки! Тогда он мне? Это тоже не дело. Нужно будет как-то приспособиться друг к другу, но, Господи Боже мой! Мы же такие разные.
Накануне свадьбы Семен вызвал будущего зятя на мужской разговор. Прежде он постеснялся бы говорить о таких вещах, тем более применительно к родной дочери, но после собственного развода ему уже ничего не было страшно.
Он так и спросил:
— Ты, верно, уже все знаешь о женщинах?
Михаил покраснел и пробурчал что-то невразумительное.
— Забудь это все. Что болтают "опытные" бабники. Ты — зрелый мужчина, — Семен пытливо взглянул на юного князя, мол, я не ошибаюсь? — а Василиса — дитя. Она тебя еще не любит, но непременно полюбит, если только ты сам всего не испортишь. Если не будешь груб, не будешь тороплив. Если ты сумеешь завоевать ее любовь, Василиса станет для тебя не только хорошей женой — преданным другом, помощником во всех трудах, соратником. Если нет — получишь опасного и упорного врага. И если что, дочь у меня одна! — Семен спохватился, что грозит будущему зятю, точно врагу. И поспешил досказать. — Василиса не из тех женщин, что только и говорят: "да, милый", "хорошо, милый", "я не уверена, но если ты настаиваешь, милый...". Иногда придется услышать и "Нет, дурень!". И поверь, в этом случае лучше прислушаться.
Ну а после, как водится, были песни, были разубранные кони (Эх, кони-птицы! Перезвон бубенцов, пушистый снег из-под копыт!), и родительская гордость, смешанная с грустью: вот и все, и твое дитя уже как бы и не твое, и не ты, а вот этот долговязый, без конца краснеющий парень будет отныне главным человеком в ее жизни.
В Василисиной горнице все осталось, как было. Все вещи лежали на местах, пергаментные листы были разложены на налое, даже смятый носовой платок так и валялся там же, где бросили в спешке (мимоходом подумалось: что же, так и не прибирались? Надо будет пристрожить прислугу). Только стало пусто.
Золотистая лоза оплетала окно причудливым узором, украшенная резными зелеными листьями и лиловыми цветами одновременно с гроздьями красных и розовых ягод. Между стеблями порхала пара голубых птичек, а розовый в золотую крапинку елефант своим неправдоподобно длинным хоботом обвивал вделанный в стену светец, и казалось, что волшебный зверь сам держит свечи.
Семен взял в руки пергамент, с грустным умилением узрел знакомый корявый почерк.
В лето 6857 Великий князь Симеон Иоаннович отдал дочерь свою Василису за сына князя Василия Кашинского, за Михаила. Свадьба была в Москве, великокняжеской чести ради, после же
Выше углем был намечен рисунок: две фигуры за столом, с кубками в руках.
Чужая беда?
Через несколько дней после свадьбы Семен отправился в Орду. Как подобает, с целым обозом даров. Эх, сердце кровью обливается, сколько добра опять пошвырять в бездонную хлябь Пропасть, бездна.! О собственной гордости уж нечего и вспоминать. Спрячь до поры подальше, а куда — забудь покрепче.
В ночь накануне княгиня долго не могла уснуть. Муж давно уже спал, уткнувшись лицом в подушку, а она все ворочалась.
Она рассказала Семену о встреченном на дороге дьяконе и его Красотке.
— Подумать только, оба живы и посейчас!
— Жи-и-вы! — повторил за ней Семен, и лицо его осветилось счастливой и виноватой улыбкой. Так улыбается набедокуривший ребенок, внезапно узнавший, что от его шалости не приключилось никакого худа.
— Живы. Представить только, уже нет в живых моего отца, нет твоего отца, нет Шевкала, нет даже Узбека, а старик и лошадка — живы, несмотря ни на что.
Это было очень похоже на счастье... у самой кромки беды.
А теперь Мария лежала без сна. Тело еще сладко ныло от жарких ласк. Она смотрела на спящего мужа, на узкую белую спину, цепочку острых позвонков... И с чего-то представилось, как выгибается этот хребет, напрягается и трещит в нестерпимой муке, и вдруг обмякает... Мария замотала головой, отгоняя страшное видение, торопливо закрестилась, шепча "Отче наш"; и еще, на всякий случай, свесившись с ложа, постучала по деревянной половице скрещенными пальцами.
Она неожиданно для себя поняла, что волнуется за мужа, едущего в Орду, не меньше, чем раньше волновалась за Всеволода.
Илья приехал в свое село, когда покос был в разгаре. Белые рубахи косарей, яркие бабьи сарафаны расцветили зеленый луг. Раскаленный воздух дрожал над головами, а в безоблачной вышине звенел и кувыркался жаворонок. А когда к полудню жара становилась невыносимой, и косари устраивались отдохнуть в тенечке под кустом, если не полениться пройти десяток шагов, немудреный обед из кислого молока, ржаного хлеба и сваренных вкрутую яиц можно было украсить спелой земляникой.
Илья больше всего любил это время, самый радостный из сельских трудов. И, конечно, прошелся с горбушей, валя под корень сочные, празднично-зеленые травы. Но приехал в свое село он не за этим.
Немало нового, но мало хорошего услышал Илья Степанов о себе и своем князе, когда сообщил богатеевцам, что государь созывает воинов, сразу, как только свалят покос. От села должны были идти двое, желательно с конями.
— Чего князья вдругорядь не поделили? Сами бы друг друга и мутизили, коли так! А то, чуть что, свары ихние, а кровушка-то наша!
— Не тебе о том рассуждать, — хмуро пробурчал Илья. Радость летнего дня растаяла, не оставив и памяти. — И даже не мне.
— Тебе што! Чай, в броне да на коне.
— В бой ведешь, так бронь давай! — поддразнил молодой-кучерявый.
Илюха покачал сапогом, поправил пояс, собираясь с духом для ответа.
— Это можно. Чтобы добрую бронь купить, как раз все ваше село продать придется. Хошь? Продам, ей-богу! Только вот мне тогда вам брони раздавать ни к чему будет. А другой, боюсь, вместо броней тумаков навешает!
Нехорошо это получилось, Илюха и сам понял. Нет, зря возложил на него князь эту ношу, не настоящий он господин, только пыжится зазря. Тот же Федор Кобылин, к примеру, куда лучше бы нашел ответ. Да нет, ему и не пришлось бы, ему бы смерды и поперечить не стали: боярин, понимай! Вся беда в том, что в глубине души Илья согласен был с мужиками.
И почему бы князьям как-нибудь не сладить миром! Хоть Семен Иваныч пристрожил бы, что ли. Илья был искренне предан князю Всеволоду. И готов был за него умереть. Но много ли будет Всеволоду пользы, когда какой-нибудь кашинский ратник ухватит Лукерью за рыжие косы?
В сей день в Кашине произошло одно малозначительное событие: княжеский писец Евсей Евсеич упился влабузень. Эка невидаль! Евсей был всегда трезвым, разумным и усердным, не без хитринки, как и подобает ихней братии. Но как не набраться, ежели чернобровая Малаша в этот самый день выходила замуж, причем совсем за другого. Спускаясь с лестницы, Василиса споткнулась о тушу безутешного писца.
Да уж, Кашин не Москва. Отцовские служащие никогда не позволяли себе такого; появившийся в княжих палатах хмельным вылетел бы в тот же час. Василиса брезгливо потыкала сапожком; Евсей пробурчал что-то нечленораздельное и перевернулся на другой бок. Княгиня уже хотела кликнуть слуг, чтобы убрать "это", но заметила уголок бумаги, высунувшийся из-за пазухи у пьяного. Движимая любопытством, она вытащила и живо развернула грамоту. Иному небрежно набросанные подсчеты не сказали бы ничего, но Василиса была истинной внучкой Калиты, и ни одна цифра не ускользала из ее памяти, если была снабжена волшебным словом "рублей". Вздрогнув и быстро оглянувшись, Василиса сунула грамоту в рукав, перешагнула через храпящего писца и бесшумно заспешила прочь.
Семен сидел в Орде вот уже который месяц, и высидел пока еще совсем немного. Видал гордого Корияда. О, литвины держались здесь совсем не так, как подвластные Орде русичи! Единожды Семен был удостоен ханского приема, но Джанибек не сказал ему ничего вразумительного. Настоящий разговор, видимо, был впереди.
Джанибек выглядел измученным. Даже сквозь привычную маску царственного величия проступало посеревшее лицо человека, на своих плечах вынесшего беду. Черная смерть не обошла голубого ханского дворца.
Прокатившийся по степи мор везде оставил свои следы. Точно белесые шрамы на теле города стояли опустевшие дома, и ветер наносил песок в распахнутые окна. Никто не решался селиться здесь, опасаясь заразы.
А на перекочевках истинный размер беды становился еще яснее. Бросалось в глаза, насколько поменело людей по сравнению с прежней тьмочисленной ордою. Когда становились станом, всякий знатный татарин стремился расположить свою юрту поближе к ханской, из-за чего порою случались ссоры, вражда на всю жизнь. Но теперь там и тут отверстыми ранами зияли прогалы. И не скоро кто-то решится занять место, издавна принадлежащее иному — другу, родичу. Пока место свободно, все еще можно представить, что они просто задержались в бескрайности степи.
Ночами к небу взлетали волчьи голоса. Их было слышно даже в городе; хищники, обожравшиеся мертвечиной, сделались небоязливы, и нередко забегали на улицы, пугая собак и запоздавших прохожих. Расплодились разбойники, множество вооруженных побродяг моталось по степи, озверев от голода и горя.
На улицах осиротевшие детишки, чумазые и оборванные, бежали следом, цеплялись за стремена, умоляюще протягивали ручки-прутики, или безучастно сидели прямо в пыли, лишь взглядом провожая вершников. Сердце рвалось от жалости. Русичи совали им у кого что было, со временем вовсе научились не выходить из дому, не прихватив какой-нито снеди. Семен распорядился кормить детей, выделив на это пенязей, но ни в коем случае не приводить к себе на подворье. В Сарае любой поступок мог быть истолкован превратно. Ордынцы тоже подавали, кто деньгами, кто едой, и отнюдь не только потому, что Пророк заповедовал оделять нищих. Мор у многих унес родных детей. И порой какая-нибудь женщина, вдруг залившись слезами, или мужчина с окаменевшим лицом хватал за руку малыша, и тот торопливо, едва поспевая, семенил следом, загребая серую пыль босыми исхудавшими ножонками и взглядывая на взрослого с пробудившейся надеждой.
Еще по пути, в степи, русичам часто попадались объеденные и уже выбеленные ветром костяки лошадей и иной скотины. А однажды навстречу путникам выбрела корова. Тощая, с выпирающим крестцом и ребрами, в клочьях облезающей шерсти, она жалобно заревела, увидев людей, замотала рогатой головой, на которой болтался обрывок веревки, и несколько отчаянных кметей поскакали было впереймы чудом уцелевшей животине. Жаль было давно недоенную буренку, да и соскучились по свежему молоку: все хурут Монгольское кушанье из сушеного творога. да хурут! Татарин-вожатый изменился в лице и, не тратя слов, мгновенно вскинул лук и пустил стрелу поверх голов.
Русичи вознегодовали было на новое ордынское издевательство, но татарин объяснил, что нельзя трогать ничего, к чему прикасался умерший от чумы. Зараза передается через сбрую и веревки. По первости многие радовались своей удаче, добавил татарин, набирали себе целые стада ничейной скотины — и умирали. Русичи хмуро ехали по степи, стараясь не слышать жалкого голоса обреченного животного, не понимающего, отчего люди не захотели помочь ему.
И все же жизнь продолжалась. Никогда еще не игралось столько свадеб и с такими малыми калымами, да и без всяких свадеб обходились порой, и самые непреклонные муллы смотрели на это сквозь пальцы, самые суровые отцы не так строго, как прежде, оберегали невинность своих дочерей. Людям, пережившим смертный ужас, так нужно было хоть крупицу тепла!
Словом, яснело одно: поход на Русь не состоится, вне зависимости от Кориядова красноречия. Но, как Семен ни старался, он не мог этому обрадоваться.
Трудно быть слабым среди сильных. Особенно если ты внук одновременно Михаила Святого и Юрия Московского, да еще сын Константина Тверского, тоже весьма деятельного государя. Если ты глава семьи, опора и заступа. Да к тому же выпало уродиться рыжим-бесстыжим. Вздумай только произнести вслух: не хочу я этого ничего, не хочу бороться за отчий стол, да добро бы за стол — за туманную надежду когда-нибудь на него воссесть, ежели переживу дядю Василья и всех четверых Александровичей. Разбирайтесь сами, не хочу я ждать ничьей смерти, ничего не хочу, и отстаньте все от меня! Попробуй, и все, забыв несогласия, учнут стыдить и поминать отца и деда, и прадеда Ярослава, и Всеволода Большое Гнездо, и Юрия Долгорукого, и далее вплоть до Рюрика.
Да, это были сильные и твердые князья, и ни один из них не стал бы скулить, стойно мокрому щенку. А мне до того дела нет! Мне хоть как бы обустроить свой Дорогобуж, забытый отцом ради стольной Твери. Вона, и прясла, и вежи пообветшали, а мужиков на городовое дело собрать — не персты в кулак сложить. Да воспитать братца Ерему, которого мать-княгиня балует нещадно, единственное свое дитятко, и огрызается волчицей, едва заикнешься, что нет в этом хорошего. И не стесняется заявлять, что пасынок обобрал младшего брата, выделил махонький уделец, а ведь все вершилось по батюшкиной духовной. Отец оставил ему Дорогобуж на старейший путь, но как же иначе?
Так думал, жалея себя, Семен-мелкий. (Впрочем, уже не очень мелкий. Худо-бедно набрал росту, и щеки обнесло ржавой шерстью.) Но как он ни скулил, как ни пищал и ни упирался лапами, а жизнь неумолимо тащила его в самую круговерть тверской междоусобицы.
В минуты отчаянья, когда не на что опереться, человек невольно обращается к воспоминаниям детства, к тому, что укрепляло и поддерживало его тогда. А единственным, что осталось ныне от Семенова детства, была Василиса.
Царица Тайдула милостиво приняла русского великого князя. Семен поднес ей меха, украшения и разные драгоценные безделушки, любезные женскому сердцу, и среди прочего серебряное блюдо удивительной красоты. По краю лежал тончайший узор, словно серебро было схвачено инеем, а середина была столь тщательно отполирована, что в нее можно было смотреться вместо зеркала. Иным ханшам дарили только золото, но любимая супруга хана Джанибека была из тех, кто работу ценит выше материала.
Семен искренне восхищался этой женщиной. Воистину Тайдула заслуживала звания царицы! Она была очень хороша собой, молода, но достигла такого возраста, когда отлетает обманчивая девичья прелесть, словно недолговечный маков цвет, и расцветает истинная красота. Она была и умна, и образованна, ведала многие наречия, любила музыку и понимала в ней толк, и, как говорили, сама слагала стихи. Она особенно интересовалась русской культурой, и нередко в ее покоях бывали русские зодчие и изографы, иные умельцы, путешественники и мудрецы, даже и духовного звания. Благочестивая мусульманка, она была выше околорелигиозных суеверий и тупой нетерпимости. А главное, Тайдула была добра. В ее сердце жила доброта, не требующая для своего проявления иной причины, кроме себя самой. Да стоит ли говорить еще! Не так много на свете женщин, чьим именем названы города Город Тула, в прошлом летнее становище царицы Тайдулы..
Царица, как было речено прежде, приняла Семена милостиво, спросила, здорова и благополучна ли его семья. Она слышала, что Семен недавно отдал замуж дочерь, и спросила о ее имени.
— Василиса, — ответил Семен. — Это означает — хатунь Царица..
Царица передала для Василисы подарок: книгу в богатом позолоченном переплете, изузоренном причудливыми арабесками.
— Полагаю, рассказы о путешествиях будут ей по душе, — заметила Тайдула.
Семен, полюбопытствовав, открыл книгу и узрел арабскую вязь.
— Если твоя дочь такова, как о ней говорят, она сумеет прочесть, — с легкой лукавинкою в черных очах молвила хатунь.
На обратном пути, проезжая пыльной, щедро усыпанной овечьими катышками улицей, Семен неожиданно заслышал вдалеке пение, как ему показалось, на родном языке. Прислушавшись, он разобрал слова:
... а больше нам не встретиться.
Движимый любопытством, он поехал на голос.
У реченьки, под ивою
Мы с миленьким прощалися,
До ночки целовалися,
А больше нам не встретиться.
Женский голос был проникнут грустью. Низкий, с чуть уловимой хрипотцой, он был каким-то удивительно глубоким.
...все птицы
Весною возвращаются,
А нам уже не встретиться.
Приподнявшись на стременах, князь заглянул за дувал. Женщина, сидя на корточках, растирала зерно ручными жерновами. Она была не молода, не хороша, почти старуха.
Пройдут дожди осенние,
Земля снежком оденется,
Все в мире повторяется,
Но больше нам не встретиться.
Из дому показался кривоногий татарин, что-то прикрикнул на рабыню. Женщина подхватилась и поспешила в дом, мелькая залатанными шальварами; татарин поторопил ее пинком под зад.
Семен чуть не рванулся безраздумно... и сдержал себя. Татарин, верно, невелика птица, но даже перо, пущенное по ветру, может когда-нибудь вернуться к тебе. Огрубишь сгоряча, кто знает, как это может завтра сказаться. Тем паче теперь, когда он намеревался просить у хана то, что страшно выговорить и наедине с собой.
Когда, откуда угнали эту полонянку? Из Рязани, Твери, Смоленска? В позапрошлом году из Алексина? Жив ли ее миленький, с кем и впрямь уж больше не встретиться, утешился ли с другой, сложил ли голову в той же ратной беде? Или тоже мыкает горе на чужбине? А может, и не было его совсем, попала она в полон девчонкой, еще не познавшей поцелуя, и только песню сберегла в память о родной стороне?
Можно было бы выкупить, за остаревшую рабыню едва ли попросят дорого. Но единую из всех, подав иным несбыточную надежду? Выкупать всех русских рабов даже у великого князя не достало бы ни власти, ни казны.
Сема плакался о трудной своей жизни, а Василиса смотрела на него и думала: где он и раскопал этот бурый зипун! Со своими рыжими космами и бледным лицом он точно весь заржавевший.
— Ну не хочу я ратиться со Всеволодом! Вообще ни с кем. Что здесь непонятного? А дядя требует полков, всю душу вытянул.
Семен вдруг сообразил, что жалуется Василисе — на кого? На ее собственного свекра! И зачем только пришел, чем Василиса ему поможет? И вообще, она замужняя женщина, негоже ей сидеть наедине с посторонним мужчиной, она по своей доброте этим пренебрегает, но он-то, Семен, должон понимать! Семен даже встал, даже поглядел в сторону двери... и плюхнулся обратно на лавку, и с начала начал свой рассказ.
Троюродная сестра, жена двоюродного брата, племянница в пятом колене. Кто же еще в целом свете если не поможет, так хоть выслушает?
— Ты не думай, это не от трусости. Наверное это очень страшно, но ведь когда случается ратная беда, всякий мужчина берется за оружие, и ничего, как-то держатся, портов не мочат. Сам сеять беду не хочу! Я вот что решил: я не стану ратиться со Всеволодом за Василия.
— И не надо, — согласилась Василиса.
— А на Василья мне... — Семен зажмурился и отчаянно выдал, — на-пле-вать!
— Правильно, — сказала Василиса. — Собственно, с какой стати ты должен его слушаться?
— Ну как же... — Семен слегка подрастерялся.
— Ты сам князь в своем уделе.
— Но он же вроде как в отца место... дядя же.
— Четвертый.
Василиса небрежно кинула это роковое словечко. Подумаешь, такое же, как любое другое. Но для князя Дорогобужского оно прозвучало одновременно набатом и благовестом. В самом деле! Первый племянник четвертому дяде в версту. Семен не был первым племянником; собственно, таковым не был даже Всеволод. Ему всю жизнь твердили: слушайся старших, слушайся старших... Но, по счету мест, не всякий дядя замена отцу, и не вправе четвертый Михайлович приказывать ему, старшему сыну третьего. Ни по закону, ни по совести.
Василиса проявила дальнейшую проницательность:
— Но ты и с дядей за Всеволода ратиться не станешь?
Семен сглотнул и кивнул головой.
— Тогда тебе остается одно.
— Что?
— Их мирить.
— Мне?
— Именно тебе!
Молодая княгиня взглянула со значением, и Семен охрабрел. Вот действительно настоящее для него дело!
— Никого другого они не послушают, сочтут предвзятым. Скажи князь-Василью, что постараешься уломать Всеволода хоть на какие-то уступки, и вборзе скачи в Тверь. Кстати, передашь Михаилу поминочек?
Василиса протянула Семену раскрашенное деревянное яйцо-писанку.
— Ни к чему к Петровке валенцы, а доброе яичко не только ко Христову дню дорого! — посмеялась он над недоумением троюродного брата. — Смотри, Михаилу из рук в руки передай, никому иному. Да скажи, чтоб вспомнил присказку про Кощея Бессмертного, которая нравилась нам в детстве.
Бумага.
Семен писал письмо. Он покусывал кончик пера, подбирая слова, и с огорчением взирал на упрямо съзжающие книзу строки. Поотвык! Князьям нечасто приходится писать собственноручно, разве что на вощаницах сделать две-три отметки, прежде чем писец перебелит грамоту. Но разве поручишь другому писать о твоей любви?
На его первое письмо Мария ответила очень коротко, и Семен не знал, что подумать. Впрямь недосуг, или она за что-то сердится на него? А может, без ласкового мужа снова подняла змеиную голову старая обида?
Семен писал своей жене, как он ее любит. Дальше — о том, как что происходит в Орде, о том, что главная опасность отступила, и снова о том, как сильно он ее любит. Закончив, он начертал внизу "Семен", вместо привычного "великий князь" и так далее приписал "любящий тебя", подумал и пририсовал рядом цветочек. И улыбнулся, поскольку сам не ожидал от себя этой милой глупости.
Растревожила Михаилу душу пестрая писанка. Хоть он и часто вспоминал Василису, хоть и в смертной истоме увидел ее лицо, а не думал о ней как о невесте. Впервые помыслил, услышав, что просватана за другого Михаила, и сердце стеснилось от печали и от обиды: как же не сообразил, не поспешил, позволил опередить себя! Могла бы темноглазая московская девочка стать твоей невестой, а не этого куря щипанного, двухродного братца! Но поздно жалеть о несделанном. Да и где это видано, чтоб человек выдал дочь за собственного шурина! Михаил утешил себя мыслью, что Василиса и прежде оказывала кашинскому княжичу особое внимание и, верно, идет за него своею охотою. А девичьему сердцу не прикажешь! Кого выбрала, так тому и быть.
Но явился Семен с "поминочком", и на повзрослевшего Михаила нахлынула ревность. Яростная, мужская. Круглая деревяшка, не к месту и не ко времени поднесенная, сказала яснее слов: Василиса жена другого!
Но князь Микулинский не дал воли сердцу, до конца выслушал князя Дорогобужского, и был вознагражден. Он понял кое-что еще.
Семен наблюдал, как двоюродный брат повертел писанку, постучал, подцепил что-то ногтем — и деревянное яйцо распалось пополам. Из него выпала туго скрученная бумажка.
— Что это? — пробормотал пораженный Семен.
Михаил усмехнулся сдержанной полуусмешкой бывалого:
— А это, брат, Кощеева смерть!
И спрятал бумажку поближе к сердцу.
Напоследях Семен не удержался:
— Что за присказка такая?
— А, это. Смерть Кощеева в яйце, а яйцо лежит в ларце, так что...
Михаил осекся и густо покраснел.
— А дальше?
— А дальше охально. Это мальцам было послушать занятно, а взрослым ни к чему!
Всадник ехал по степи. Конь шел размеренной рысью, жаркий ветер трепал выбившиеся из-под шапки кудри, колыхал серебряные волны ковыля. Всадник смотрел вверх, где в небесной синеве парил, распластав могучие крылья, орел, смотрел по сторонам, дивясь неоглядному простору, и ни разу не посмотрел назад. А когда чуткий конь вдруг тревожно взоржал, почуяв чужого, и всадник оглянулся, похолодел и хлестнул коня, было уже поздно. Тонко пропела оперенная стрела, и парень рухнул, не успев даже зажать ладонью раны.
Степнякам долго пришлось ловить коня, пока кто-то не изловчился накинуть ему на шею аркан. Конь дрожал всей кожей и недобро косился. Один из разбойников выпростал ногу убитого из стремени, и все споро начали обдирать оружие и порты, досадуя, что его протащило по земле и платье теперь испорчено. За пазухой обнаружился свиток с восковой печатью, малорослый разбойник в лохматой шапке повертел его в руках и сунул другому, долговязому, у которого во рту недоставало нескольких зубов:
— Это что еще такое?
— Бес его знает! — ответил тот по-русски, и добавил уже на татарском языке. — Не знаю я грамоте. До того мал был, а с колодкой на шее не больно-то поучишься.
Ветер радостно подхватил бумажные клочки. И далеко-далеко за горизонтом нарисованный цветок упал рядом с настоящим.
Всеволод недолго размышлял, что за бумага попала к нему в руки.
— Сколько Василий передал тебе ордынского выхода? Проверь записи. А это — истинный расчет собранного с горда Кашина.
Великий князь задумчиво взвесил грамоту на ладони. Мятая бумажка — и целая человеческая судьба. Что содеет хан, узнав, что Кашинский князь утаивает выход? Убить, возможно, не убьет, не Узбековы ныне времена, но ярлыка на Тверь не даст уже никогда. Сколько Василий причинил ему зла, разорял его удел, убивал его людей, беззаконно захватил его брата, сестер гнал, точно зверя на охоте, подстрекал против него удельных, а теперь еще, оказывается, и обманывал. А доведи кто до Джанибека, его, Всеволода и овиноватили бы: поди докажи, что не сам утаил!
Всеволод стремительно прошелся по горнице, крутнулся — и назад, распалять себя. Только пустить грамоту в ход. Не обязательно самому. Даже лучше будет не самому, через Москву, Семену хан поверит скорее. Даже не придется никого оклеветать, опорочить напрасно — Васильева вина сама погубит его. И навсегда будет покончено с врагом. И можно спокойно устраивать землю. Укреплять Тверь, не опасаясь, что другой отберет и пустит по ветру твой труд. Построить каменный кром Псковский кремль, одна из старейших на Руси каменных крепостей., как во Пскове. Тверская земля, окрепшая без внутренних раздоров, в союзе с Москвой — кто противустанет этой мощи? Глядишь, и татар скинем с выи! Всего лишь сказать несколько слов...
Поглядеть со стороны, страшен в этот час казался Тверской князь. Он походил на крылатого волка. Всеволод вновь бешено крутнулся, за спиной взлетели долгие рукава (после приема не успел переодеться в домашнее). Он остановился напротив брата, комкая в руке драгоценную грамоту.
— Василиса нам доверяет, — тихо произнес Михаил. Он нарочно не сказал "мне".
И Всеволод кинул бумажный комок брату на колени, как будто отбросил горячую головню.
— Спрячь подале! Довольно будет, если Василий будет знать, что она у нас.
Когда Василий бурей ворвался в покой, молодожены сидели рядышком, как голубки, и Михаил поглаживал руку жены.
— Где грамота?
Василиса почти не удивилась.
— В надежном месте.
Если допрежь были какие-то сомнения...
— Дрянь! — заорал Василий, зверея. — Да я тебя...
— Отец! — Михаил, побледнев, шагнул вперед, заслоняя собой жену.
Василиса не дрогнула, только непроизвольно прикрыла рукой живот.
— Не надо, Миша. Ну и что ты сделаешь? — обратилась она к разъяренному князю. В черных глазах запрыгали бесенята. — Убьешь? Ну убивай. И через месяц на месте твоего Кашина будут дымящиеся развалины. — Она говорила спокойным, даже холодноватым тоном, отнюдь не угрожая, и Василий остоялся, примолк. А так ведь и будет. Дочь у Семена одна! — Чем величаешься, господине? — Василиса подбавила в голос чуть-чуть насмешки. — Ты сын великого князя, я — дочь великого князя. Твой отец признан святым, но коли уж считаться, все мы потомки святого Владимира. Ты мне свекор, я чту тебя, как подобает, и исполняю свой долг.
— А... — на такую наглость Василий не нашел ответа.
— Разве мой долг не в том, чтобы удержать тебя от неверного шага? Если сам ты не видишь и не желаешь слышать. Не одолеть тебе Всеволода! За ним Москва, за ним Орда, за ним его братья, да и Семен Константиныч не за тебя выступит. А даже, паче чаянья, осилишь, немного станет проку! Землю снова терзать. Отец в Орде унижался, леготу вам выпросил, а вы... — в Василисином голосе зазвенела отчаянная обида. — Хуже татар! Княже, мирись со Всеволодом! На любых условиях. Велика ли важность, кому сидеть на великом столе.
— Тебе-то...
— Все равно. Выше, чем я есть по рождению, я ни в каком браке не стану. Все равно моему мужу, даже если ты отстоишь свою лествицу, все равно ему придется пережидать четырех Александровичей и двух Константиновичей, а иные из них его моложе. Все равно моему отцу, ему нужна Тверь...
— Покорная! — не стерпел Василий.
— Да, — не стала напрасно отрицать Василиса. — Но на крайний случай сгодится и Тверь союзная. И тот, кто предложит наиболее крепкий союз. Все равно даже земле, оба вы наворотили делов, один другого не краше! Не все равно только тебе, но уж с одной своею гордыней как-нибудь управишься.
Василий стоял, сжимая кулаки, и неизрасходованный гнев толчками выплескивался из сердца. Эта настырная пигалица была права во всем. Плюнуть бы и на Семена, и на Всеволода, снять княжеский пояс, тяжелый, с цепями и бляхами, да отходить сквернавку по чему придется, заодно и сынуле добавить, чтоб не лез защищать, навести порядок в своем дому. И это будет конец. Сильные князья охотно защищают обиженных женщин, такова уж человеческая природа. Дуралей, размечтался, что будет держать в руках Семенову дочь. А на деле сам Семен Василисиной махонькой лапкой всех нас зажал в кулаке. Но, Боже мой, неужто насовсем отречься от Тверского стола, мне и только мне принадлежащего по праву? За себя, за своих детей, за внуков — навеки? Отец, где ты, отец? Ты святой, вразуми!
За спиной прошелестели шаги, и у Василия вдруг взмокли ладони: почудилось, что отец впрямь откликнулся на молитву. Он обернулся. В дверях стояла мать. И жена, и оба сына, все были тут. Пока князь Василий ругался с Василисой, Михаил потихоньку послал слуг за домочадцами, надеясь, что их присутствие образумит отца.
Михаил прошел через все помещение и стал рядом с женой, приобнял ее за плечи, решительно показывая, что готов защищать ее от любого, даже от собственного отца.
Князь потерянно стоял, вытирая ладони об полы цветной ферязи.
— Отец, Василиса права, — промолвил Михаил тихо и убежденно. — Мирись со Всеволодом. Не выйдет из нашего нелюбия ничего доброго.
Глазастая девчонка с худой шейкой, в тяжелой, неловко сидящей кичке, напоминающая цветок-ромашку на слишком тоненьком стебельке, молча стояла рядом с мужем, и вдвоем они были — скала.
Василий перевел взгляд на жену — но Елену Ивановну мало о чем спрашивали в этом доме, — на второго сына.
— Василёк, ты что скажешь?
Младший княжич, развязный тринадцатилетний подросток, пожал плечами:
— Твое дело, батя. Но по мне, не связывался бы ты с московитами; меньше вони!
— Мамо?
Старая женщина неотмирной красоты подошла ближе, и семья теснее сблизилась вокруг нее. И рядом с нею не только Василиса, седеющий князь стал казаться маленьким и суетливым.
— Не похожа обличьем, не похожа голосом, не похожа даже нравом, — медленно проговорила Анна Дмитриевна, то ли московлянке, то ли самой себе. — Но смотрю на тебя, а передо мной — Калита.
Василиса смолчала. Дома имя деда было святыней, но здесь — бранным словом.
— Мамо! — воскликнул обнадеженный Василий, вложив в одно слово сразу много всего: хоть ты-то за меня, ты не требуешь покориться Москве в лице этой заносчивой мелочи.
Старая княгиня покачала головой.
— Мирись, сын. Возможно, ты прав тысячу раз, и десять тысяч раз неправ Всеволод. Но думала ли я, что доживу до дня, когда мои сыновья станут воевать с моими внуками! Думал ли твой отец... Сыне, ты пойми. Нельзя жить ненавистью.
В 1349 году в Тверской земле произошло печальное событие, все же мало кого тронувшее. В монастыре умерла Мария Гедиминовна, вдова князя Дмитрия Грозные Очи. Самая несчастливая из тверских княгинь. Перепуганной девчонкой привезли ее из Вильны, маленькой язычницей, немевшей от восторга и ужаса пред ликами, то строго, то ласково взирающими на нее с церковных стен, едва-едва умевшей сказать по-русски несколько слов. Немного натешилась с молодым мужем, не успела и узнать его толком, понять, любит ли. Сгинул князь на чужбине. Даже дитяти не пришлось ей понянчить. Выпала Марии дорога прямая и короткая, словно стрела: от венца — в монастырь.
Отчего, от какой болезни умерла женщина всего лишь сорока с небольшим лет, неизвестно, да и не важно. Какая болезнь у цветка, растоптанного сапогом? Дочь Гедимина погребли, как скромную монашенку, не как вдовствующую великую княгиню Владимирскую, какой она все же была. Молодые князья никогда не видели своей тетки, князь Василий и в прежние времена не был настолько дружен с женой старшего брата, чтобы оплакивать ее. Анна Дмитриевна вздохнула о самой любимой своей снохе, но и она в сердце своем схоронила ее много лет назад, когда княгиня Мария Гедиминовна умерла для мира.
Но зато Василий и Всеволод одновременно — во многом они были согласны! — пожалели, что оборвалась ниточка, связывающая Тверской дом с Литвою, и одновременно подумали: в обоих домах достаточно и женихов, и невест!
Сыновья своих отцов.
И снова Семен бежал по степи, и снова в конце пути ждал тот, кого он должен был спасти. Но сама степь переменилась разительно. Она больше не была высохшей и бесцветной. Степь пестрела цветами, и неведомые желтые шары качались на длинных стеблях в такт его шагам. Он мчался, легко отталкиваясь от земли, и прыжки его становились все длиннее, шаг, и два, и три, и десять, он скользил над землей, и земля не тянула его к себе, в длинном-длинном, все не кончавшемся прыжке, и он приземлялся лишь потому, что знал, что не может летать, и должен же быть когда-то конец. И тотчас взмывал в новом шаге-прыжке, еще более долгом, и уже начинал понимать, что может скользить так бесконечно долго, но все еще не решался поверить... он проснулся на мягких войлоках. В темноте было слышно сонное дыхание княжьих спутников, в дымоход юрты заглядывала любопытная звезда. Он ощупью оделся и вышел в ночь. Ратник у входа двинулся было за князем, но Семен молча отмотнул головой.
Князь шел через спящий стан и дальше, дальше, пока густой дух овчин и навоза не сменился горьковатым запахом полыни, и не засеребрились под луной колеблющиеся волны ковыля. Степь дышала простором. Неправдоподобно огромные, яркие звезды плыли своими небесными путями. И Семену представилось, что в целом мире больше нет никого. Лишь он один — и звезды.
... Отчего ты не отвечаешь на письма? Пришли мне хоть малую весточку! Может быть, тебе трудно, тебе нужна помощь? Или — страшно и подумать об этом, но все же — напротив, я не нужен тебе вовсе? Скажи и это, только не заставляй гадать.
Маша, любая моя, мое солнышко ясное, единственная моя! Моя ли? А ведь ты никогда не была моей. Да, я знаю. Но я — твой, хочешь ты этого или не хочешь, твой и весь на твоей воле. Нет, я не стану спрашивать, отчего ты молчишь. Маша, любишь ли ты меня хоть немного? Нет, и об этом не спрашиваю. Ты только будь со мной. А хочешь — без меня, просто будь. Только живи, близко, далеко ли, хочешь — на краю света. Только будь счастлива, даже если без меня, даже если с другим, если хочешь, не важно. Ты не веришь? Знаешь, здесь, в степи, запахи сухих трав и синяя тень по окоему, отсюда все видится иначе, яснее. Маша, Мария! Это действительно не важно, потому что давно уже нет моей отдельной жизни, моего отдельного счастья. Что хорошо тебе, только то хорошо и мне. Скажи лишь, что это? Только скажи, только ответь — вот все, о чем я прошу.
В белой ханской юрте, изнутри завешанной драгоценными тканями, без труда могли разместиться пара сотен гостей. Однако сегодня за достарханом сидели лишь двое: сам великий хан и русский князь Семен; даже рабы, выставив угощение, исчезли неслышными тенями. Пожалуй, это не вполне соответствовало царскому величию, вот Узбек, величайший из правителей, сравнимый лишь с Потрясателем Вселенной, никогда не появлялся без приличествующей свиты. Семен подозревал, что даже и отходя от юрты за нуждою... хм, умолчим. Но Джанибек давно уже решил для себя, что отцовского величия ему не достичь. Так что он мог себе позволить оказать такую честь самому верному своему улуснику, тем более что русский князь был ему по душе.
Эх, немало круторогих дзеренов затравили они в те далекие времена, когда были молоды и почти беззаботны! Калита тогда советовал сыну добиться расположения Джанибека, неким чутьем угадав, что именно от среднего сына Узбека будет зависеть судьба Руси. Что ж, у царевича и княжича было много общего (и еще больше станет впоследствии!), им было о чем поговорить у костра. Семен даже в некотором смысле спас Джанибеку жизнь. (Оно, конечно, змея, которую Семен так ловко перешиб плетью, ползла по своим змеиным делам и вряд ли собиралась кого-то жалить. Но гадам не след лезть под ноги царевичам!). Нельзя сказать, чтобы они подружились, ибо какая дружба может быть между подданным и сыном повелителя, но все же между ними установились некие человеческие отношения.
И потому сегодня они сидели вдвоем в огромной царской юрте. Уставные унижения были свершены, и можно было просто разговаривать.
Семену принесли скамеечку. Низенькую, чтобы он ни в коем случае не оказался выше хана, восседавшего на груде подушек, и князю не слишком удобно было сидеть, задрав коленки до бороды, но все же лучше, чем скрючившись на кошме. Джанибек знал, что у Семена непорядок с позвоночником, и предпочитал видеть его здоровым.
-... И ради кого? Ради латынян! Которые считают нас схизматиками, а вас — дикарями. — Семен хорошо изучил все оттенки ханского настроения. Сегодня сказать это было можно. — В правление хана Мункэ Описанные события произошли в 1260 году. монголы пришли в Палестину на помощь крестоносцам — и те открыли мусульманам, своим прежним врагам, ворота Акры, чтобы помочь им одолеть "монгольских чертей". О великий хан, ты скажешь, что за столетие все изменилось. Но всего лишь несколько лет назад во время джуда Гололедица, одно из худших бедствий в степи, когда скот не может разбить наст, чтобы добраться до травы, и погибает от бескормицы. фряги скупали татарских детей, чтобы продавать их на невольничьих базарах. О, нельзя осудить родителя, выбравшего для своего чада неволю вместо голодной смерти. Но разве поступили бы оборотистые купцы так же со своими соотечественниками, с теми, кого считают равными себе? Вот их истинное к вам отношение!
— Ты не любишь латынян, — заметил Джанибек, отпив из чаши, и потянулся к блюду с заедками.
— И если повелитель пожелает узнать, что творили они недавно в Новгородских и Псковских землях, ему не придется спрашивать, за что.
Сегодня собеседники пили мед. Джанибек любил русский мед, как и многие его соотечественники, да и кто ж не любит сладкого напитка; все русские князья ведали, какое именно хмельное питие следует везти в Сарай. Но Джанибек к тому же закусывал щербетом.
— Ольгерд, однако, не католик.
— Но может стать им. Или не стать, или принять православную веру, или остаться язычником; думается, символ веры для него пустые слова. Но Ольгерд не вечен. А можно завоевывать земли, поклоняясь любым богам, но удержать их можно, лишь приняв единобожие.
Семен взял полоску вяленой дыни, стал отщипывать по кусочку.
— Ты богослов? — промолвил хан с чуть насмешливым любопытством.
Семен сносно говорил по-татарски, а Джанибек, вынянченный русскими кормилицами, постоянно окруженный русскими рабами, вполне понимал русскую молвь. Говорить с представителем покоренного народа на его наречии было ниже ханского достоинства, но изредка вставить русское красное словцо ему нравилось. "Богослов" было как раз таким, произнесенным с четкими округлыми "о".
— Сие проверено веками. Римляне в древлие времена покорили бесчисленные народы, и страна их достигла вершин могущества как раз тогда, когда Христос явился в мир. Западный Рим отверг Его учение — и что сталось с Римом? Рим же Восточный, хотя и не сразу, принял христианство, и Византия доселе одна из обширнейших в мире империй. Вспомни историю своего царства, великий хан! Чингисхан, бросивший под копыта монгольских коней половину мира, почитал Вечно Голубое Небо, а среди его багатуров можно было найти человека любой веры, от несторианина до буддиста. Но ныне, мудростью твоего отца, вся Орда приняла ислам.
Джанибек прихмурился.
— Ты исповедуешь христианство, и это твое право, — он помрачнел еще больше, — по завету великого Чингиза. Но не стоило бы тебе равнять единственно истинную веру с иными... мнениями.
Семен внутренне напрягся. Мор расшевелил проповедников нетерпимости. Скверно выйдет, коли им удастся захомутать хана, как бы не вздумал утеснять иноверцев. Бог карает землю за грехи правителей! Где горе, там и попы, как сказал один грубый, но умный человек. Хоть мулла, хоть ксёндз, хоть православный батюшка. Пожелай Господь сотворить людей беспечальными, немногие стали бы славить Его имя! Всякая церковь имеет дело с человеческим горем, и зависит главным образом от совести священнослужителя, поможет ли он скорбящему обрести утешение, или недостойный пастырь воспользуется чужим горем в своих целях.
Семен проговорил, тщательно выбирая слова:
— Люди называют Всевышнего разными именами, и лишь Он ведает, какое из них истинное. Господь устами Моисея дал нам десять заповедей, после же, устами Христа — одну, главнейшую из всех: любите друг друга! Великий хан, ты читал труды знаменитых ученых и внимал речам мудрейших улемов. Ответь: разве Пророк учит иному?
Джанибек вдруг широко заулыбался. Повинуясь ханскому жесту, Семен налил две чаши.
— Хорошо сказано, русский князь! Воистину, любовь друга — величайшее благо, достающееся смертному. Выпьем за любовь!
Джанибек одним махом осушил чашу, то ли не заметив, то ли позволив себе не заметить, что князь лишь пригубил из своей, и вдруг блеснул внимательными черными очами:
— Так что ты собирался сказать про Ольгерда?
— Ольгерд зовет тебя в поход на Русь. И его брат велеречиво взывает к памяти твоих славных предков, дабы ты не задумался: для чего, собственно, ему это нужно? Воистину, великий хан, он не слишком высокого мнения о твоем уме! — Семен не сказал "мудрости"; не стоило перебарщивать с лестью. — Ничто не сложится так легко, как тщетно силится убедить литвин. Да, войско хана столь многочисленно, что на походе пыль из-под копыт затмевает солнце, воины не ведают страха и усталости, а несравненные кони проскачут от моря до моря. — В действительности войско ныне изрядно поредело, уцелевшие воины были подавлены собственным бессилием перед непонятной, невидимой, неподвластной мечу смертоносной силой, а кони тощали и дичали, брошенные без ухода, ибо даже на них не хватало рук. Семен это знал, и Джанибек знал, но таковы уж были правила игры. — И едва ли Русь устоит пред этой силой. Но знай. — Семен смотрел хану в лицо, и не отвел глаз. — Мы будем драться.
Он никогда еще не говорил с Джанибеком так. И не стал бы теперь, если б не мед с щербетом. Но Джанибек был болен бедой, и лекарство могло быть только одно: капелька правды.
— Пей, — резко приказал хан, и на этот раз Семен предпочел повиноваться. Джанибек сам налил себе, хмуро выпил, преувеличенно медленно обтирал усы.
— А когда русские дружины лягут костьми, когда ордынские тумены вернутся неполными, Ольгерд займет города, какие пожелает. И помысли, великий хан, захочет ли он платить дань ослабевшей Орде?
Джанибек сделал рукой какое-то неопределенное, нетрезвое движение, мол, продолжай.
— Твоя воля, повелитель, я же скажу тебе одно: то, что потеряю я, будет потеряно и для тебя.
Строго говоря, к Смоленским землям, на которые нацелился правитель Литвы, Семен весьма косвенное отношение. Он произнес это гордое "Я" не как князь, владетель определенной области, от границы до границы — как русич, как представитель всех, говорящих на русском языке. Коим предстояло вновь стать едиными. За эту дерзость вполне можно было поплатиться жизнью.
— Да-а-нь... — протянул Джанибек. Он хмелел на глазах, пожалуй даже быстрее, чем требовалось Семену. — Никто не любит платить дань, зато все хотели бы получать. Все говорят, русские земли люднеют, отчего же не растет дань, а?
Великий князь показал обиду:
— Пусть царь велит провести число Перепись податного населения. и узнает, обманываю ли я его высокое доверие!
Джанибек сморщился, точно по ошибке хлебнул кислятины. Затратное это было бы дело.
— Земли люднеют, потому что пустеют другие. Люди переходят с одного места на другое, ища, где лучше — одни и те же люди. Да, родятся дети. Трехлетнего жеребенка пора запрягать, но трехлетнему ребенку рановато браться за соху!
— А, вы всему всегда найдете причину... чтоб не платить... дарить сколько угодно, а платить никак! Хитрите... все хитрите. Коназ Иван... — Джанибек иногда выговаривал это слово чисто, а иногда — как все татары. — Коназ Иван утаивал дани от моего отца?
У Семена внезапно заломило шею. На что решиться? Он рисковал многим, очень многим. Эх, была не была!
— А не без этого!
Семен лихо подмигнул. Джанибек расхохотался.
Хан смеялся до слез, хлопая себя по коленкам и повторяя: "Не без этого! Как же без этого!". Отец был величайшим из великих, он был проницателен и мудр. И так приятно было узнать, что кое-кто, самую малость, а изловчился-таки его обхитрить.
Семен тоже заулыбался, не дожидаясь повеления, подал хану полную чашу... хан молниеносным движением перехватил его запястье. Мед выплеснулся, запенился, впитываясь в войлок.
— А ты? — хрипло выдохнул ордынец.
Он смотрел не в лицо. На руке у Семена было венчальное кольцо. Перстень тяжелого старого золота резко бросался в глаза на тонких перстах. Джанибек неотрывно смотрел на кольцо. Семен похолодел: сейчас придется дарить!
Но Джанибек отпустил его руку. Неохотно и как бы лениво. Откинулся на подушки и только тогда взглянул Семену в глаза. И повторил тихо:
— А ты?
— А я не умею! — Семен развел руками. Вот он я, бери со всеми потрохами!
Джанибек хохотнул.
— Знаю! Ты не умеешь врать, слишком гордый... го-о-рдый! За это и люблю. Все вокруг или рабы, или заговорщики... если не то и другое вместе. Ты один — слуга. Верный... выпьем за верность! Отчего ты не пьешь?
— Повелителю ведомо, я плохо переношу хмельное.
— Эх, худо ты чтишь своего государя!
— Немного чести государю, если его верный слуга свалится ему под ноги, точно боров.
— Это справедливо. Ты думаешь обо всем. Ты заслуживаешь награды! Хочешь... коня? Косяк! Косяк лучших кобылиц. Не то! Жену... а, у тебя уже есть... Все равно! Хочешь красивую черкешенку, с очами, точно летние звезды? Или хочешь... говори! Скажи, чего ты хочешь?
Семен глубоко вдохнул. Сейчас.
— Корияда.
Джанибек стремительно подался к нему. Внимательные черные глаза совсем превратились в узкие щелочки. Семен понял, что хан пьян далеко не настолько, как позволяет себе показать.
— Убивать будешь? — спросил Джанибек по-русски.
— Ни в коем случае, как можно! Гостем будет, самым дорогим, самым уважае...мым.
Семен едва договорил слово. Понял. Как ни берегся, а хмельной язык стал подводить. Вот сейчас хан вспомнит, что литвин и ему приходится гостем. Торопливо, чтоб не дать собеседнику времени осмыслить оплошность, он досказал:
— На Москве есть что посмотреть! Пусть поглядит литвин, какие у нас крепкие стены... и какие красивые девушки.
— Вы слишком много значения придаете женщинам! — важно изрек хан. — Видимо, потому, что у вас их слишком мало. И лучшая из жен, когда она единственная, со временем начинает думать, что она единственная в целом мире. А это не так. Э-т-о не так! — хан многозначительно сощурился, едва-едва не погрозил великому князю пальчиком: мол, я про тебя все знаю! Но он еще достаточно владел собой, чтоб удержаться от зряшной обиды. — А девушки у вас впрямь хороши. Ай, хороши! Обидно будет, если фряги выставят таких на кафинском базаре. Что фряги вообще понимают в девушках! Их жены обманывают их без стеснения, а они сочиняют об этом смешные рассказы. Забирай литвина! — Джанибек наклонился к Семену и повторил с какой-то неистовой страстью. — Забирай, делай с ним, что хочешь, только чтоб они сидели тихо!
Да, сильно переменилась Орда, и не в лучшую сторону. В Батыевы времена только заикнись Семен о таком, живо переломили бы хребет, не потрудившись объяснить вину: любому понятно, что законы гостеприимства святы. А Джанибек головой выдал своего гостя Семену, Кориядову недругу. И отнюдь не в приливе пьяной щедрости, по трезвому политическому расчету. При всей своей гордости Семен был и остается верным ханским подручником, ибо для того, чтобы держать в руках Русскую землю, хан нужен Семену не меньше, чем Семен хану.
Семену сделалось гадко. Рот наполнился горечью. Он взял с блюда щепоть изюма. Изюм был отменный, крупный, насыщенного желтого цвета, словно подсушенный янтарь. Василисе такой особенно нравится.
— Понял? — спросил вдруг Джанбек. Или даже не спросил. — Только вино надежнее. Пей, и можешь валиться, а то я такого не видал.
Семен послушно поднес к губам чашу. Что за гадость этот мед. Мертвые пчелы на мертвых цветах.
— За это вы нас ненавидите, да? — грустно промолвил Джанибек. — За то, что мы принуждаем вас к поступкам, которых, как вы убеждаете себя, вы никогда бы не совершили, если бы не были порабощены? Как вы это называете... ярмо?
— Примерно так, — Семен не стал вдаваться в подробности.
— Вы говорите, что Сарай постоянно стравливает вас между собой. Воистину печальна была бы наша участь, если бы вас приходилось стравливать! Сами грызетесь. Дядья не могут поладить с племянниками. Я открою тебе сейчас одну истину, только не вздумай никому ее повторять. — Джанибек медленно, медленно поднял глаза. — Нам без вас придется плохо. — Он помолчал, прежде чем продолжить. — Но вы без нас пропадете. Передеретесь. Ответь, почему в людях столько злобы? И так мало рассудка? Отчего никто не может понять, что Аллах начертал нам общую дорогу? Вы так охотно повторяете, что ваша вера повелевает вам любить ближнего... любить врагов, хотя бы так! Почему... единая, сильная Орда, и в ней — единая, сильная Русь... Покорная! Но не из страха, из любви. Как сын, покорный отцу — из доверия и любви...
Две княгини.
На обед в этот день был холодный свекольник. Мария любила такой, с листиками. Зря говорят, что ботва для тех, кому капуста не по карману. Густой, да со сметанкой...
— Тебе тоже нравится, маленький? — спросила она вслух, прислушиваясь к ощущениям внутри себя.
Маленький не возражал. Если будет мальчик, то непременно Мишенька, а если девочка, то пусть Семен назовет; Маша предполагала, что девочка окажется Олёнкой.
Оттрапезовав, княгиня прилегла отдохнуть. Стояла жара, какая часто бывает в конце августа, и княгиня велела распахнуть все окна, хотела приоткрыть и дверь, но поопасилась сквозняка, не повредить бы дитяти. Она лежала на лавке в одной сорочке, распустив волосы, чтобы и им отдохнуть от тесного повойника, и даже немного вздремнула.
Во второй половине дня Марья Александровна приняла дворского, выслушала отчет и распорядилась об уроке Здесь — заданиях. на следующий день. Потом сходила проверила работу вышивальщиц, некоторых похвалила и велела выдать в награду по рублю, одну разбранила и пригрозила сослать в портомойницы. Старшая мастерица жаловалась и еще на одну, новенькую, дескать, медленно работает и к сроку никогда не поспевает Княгиня посмотрела на ее вышивку. Вельми искусно! Стежки лежали так плотно, так ровно, что казались написанными красками. Девушка, подумав, выбрала из коробочки гранатовую бусину, пристроила ее к месту, и конь под Егорием-Победоносцем ожил, налитым кровью оком грозно воззрился на еще недошитого змея.
— Не придирайся, Михеевна, — сказала княгиня, и мастерицу наградила рублем с полтиною.
При виде вышитого коня она вспомнила, что за хлопотами так и не посмотрела на родившегося накануне жеребенка, и пошла на конюшню.
Князья охотно дарят друг другу коней. У великого государя коней было вдосталь, на любой вкус. Для торжественных выездов, для битвы, для охоты, для дальнего пути Семен по завещанию оставил жене пятьдесят верховых коней.
Семен питал слабость к текинцам, у него их было несколько. Один из любимых даже имя получил, как принято на его родине, составленное из имени хозяина и масти — Семендор От туркменского "дор" — гнедой. Кони ахалтекинской породы бывают, почти без исключений, гнедыми и рыжими.. А самый-самый любимый звался Карай От тюркского "кара" — черный.. Тоже с текинской кровью, но вороной. Вороного жеребенка от него Семен подарил Василисе, а трех гнедых — сестрам, чтобы они учились ездить, для всякого случая. У немцев и фрягов, бают, дамы все верхами, не говоря уж о татарках. Мария, в свете недавних событий, вполне оценила мужнюю предусмотрительность.
Нынешний жеребеночек тоже был от Карая. Умилительный такой, черненький, как большинство жеребят до первой линьки, с пушистым хвостиком, тонюсенькие ножки, как хрупкие узловатые былиночки. Серая в яблоках мать подозрительно косилась на людей, не обидел бы кто ее дитятко.
— А батька-то твой нынче в Орде, — сказала Мария жеребенку (и мысленно повторила то же самое собственному малышу). Конюх взглянул на госпожу с недоумением.
Позже, переодевшись, княгиня отправилась в крестовую Домовая церковь или молельня.; плохо, что ей теперь трудно было выстаивать службу целиком, ноги очень уставали, особенно к вечеру.
За ужином (трапезовали с ближними боярынями) она из курника выбрала одни грибы, зато с удовольствием погрызла жаренные заячьи ребрышки и съела чашку поздней малины с молоком.
Вечер, как обычно, коротали за рукоделием, слушая былины, которые пел слепой гусляр. Мария недавно начала вышивать воздух в дар монастырю, но теперь отложила. Шить приданное для своего будущего малыша — это не труд, это радость. Как исстари заведено, княгиня пустила на это дело свои старые сорочки, а сегодня, после недолгих раздумий, раскроила Семенову, в которой он спал ночью. Ничего, не рассердится. А матери все суеверны.
Постепенно за окнами совсем стемнело, а служанки начали украдкой позевывать, крестя рты. Пора было и на боковую.
С помощью холопок княгиня разделась, умылась прохладной водой, расчесала волосы и заново заплела их на ночь. Она помолилась перед божницей, с трудом (живот уже заметно мешался) поднялась и улеглась в постель, укрывшись легкой льняной простыней. Последняя из прислужниц бережно задула свечи, поклонилась (уже невидимая в темноте) и исчезла, оставив княгиню наедине с вопросом, мучившим ее уже не первый день: как повестить мужу?
Сначала она не знала. Потом хотела сперва разобраться в самой себе. Осознать тот факт, что они теперь не просто люди, которые ночью спят в одной постели. Поэтому ответ на Семеново письмо получился кратким и слишком сухим. С тех пор Семен не прислал ни единой весточки, и Мария опасалась, что муж на нее в обиде. Написать ему самой? Как бы он не осерчал еще больше. Или ничего не сообщать, вернется и увидит сам. Может, на радостях забудет спросить, чего же она столько времени молчала.
Мария уснула, так ничего и не решив.
Дом у Фоминских был всей Москве на зависть: красен и углами, и пирогами, а больше всего советом да любовью. Последние дни с рассвета до заката звонко переговаривались топоры: ставились два новых прируба. Недавно оженили Федора Среднего, жену нашли не слишком казовитую лицом, зато жалостливую, и надо было видеть, с какой нежной заботливостью водила она мужа под руку. Подыскали невесту и Федору Меньшому, и теперь молодец редкую ночь ночевал дома — надо ж нагуляться, покуда холост!
Евпраксия назвала дочку Ефросиньей. Она хотела Феодорой, но муж посмеялся: куда столько Федь в дому! Дитя Евпраксия не стала сбрасывать на мамок, сама кормила грудью, и колыбель поставила у себя в изложне, ночью вскакивала на каждый шорох.
Счастливое материнство украшает женщину. Евпраксия ныне еще больше похорошела, приятно округлилась. Целыми днями хлопотала она по дому, золотистой пчелкой летала то на поварню, то в портомойню, то в конюшню, то в анбар, обо всем заботилась, за всем доглядывала. Она туго заплетала косы и венцом укладывала их вокруг головы, чтоб ни одна прядка не выскользнула наружу. И все это ради того часа, когда она снимет богато расшитый повойник, и белокурые волосы, получив долгожданную свободу, уже ставшие волнистыми, заструятся по плечам. И одна за другой будут падать на пол одежды, и угаснет свеча, и любимый мужчина, сильный, нетерпеливый, подхватит ее на руки и понесет на постель...
Впрочем, последнее время Евпраксия неизменно выгоняла мужа спать в иную горницу. Однако в эту ночь легкая тень все же проскользнула в изложню. Евпраксия уже засыпала... Федор покрывал поцелуями ее лицо и шептал:
— Любая моя, ладушка, не выдержу... ведь скоро будет совсем нельзя, и надолго...
Разве хватит тут слабых женских сил?
Позже они лежали, обнявшись, и Евпраксия, прильнув к мужу, кончиками пальцев шевелила волоски у него на груди. Они говорили о чем-то, что не имело никакого значения, и Федор, среди разговора, попросил жену на несколько дней уехать из Москвы вместе с Фросей. Евпраксия спросила, зачем, что такого будет в Москве в эти дни?
— Жарынь, пылища, а тебе лучше поберечься.
— И допрежь была жарынь, и не скоро кончится! — Евпраксия обеспокоилась взаболь. — Федя, что должно произойти?
Она еще пригрозила, что никуда не поедет, если не будет знать, зачем, и Федору пришлось ответить.
— Я убью Семена.
Было темно, Евпраксия не могла видеть мужева лица и оттого не вдруг поняла сказанное, едва не засмеялась. А поняв, закричала.
— Ты что, что ты удумал?! Да если... Не полюби тебе князь, отъезжай к другому, как все люди делают!
Федор рывком сел на постели.
— Я сам князь не худого рода. И по чужим уделам мотаться не стану. Хорошо для него сложится: я уеду, а он останется как ни в чем ни бывало. Да еще порадуется, что не станет напоминания об его подлости.
— Да что Семен тебе сделал худого?
— Он отнял у меня любимую женщину. Просто протянул руку и взял, даже не спросив, хочешь ли ты этого, даже не задумавшись ни о тебе, ни обо мне. А когда ты стала не нужна, вышвырнул вон, точно пса, который плохо сторожит дом. Он осрамил тебя перед всем миром, выдумал самую непотребную нелепость, чтоб только прикрыть собственную никчемность! Этот... который даже не мужчина! Он унизил тебя и избесчествовал наш род. Ты знаешь, я простил ему то, что он женился на тебе, но того, что он с тобою развелся, не прощу никогда.
— Дурень, дурень, дурень! — Евпраксия с отчаяньем замолотила кулачками по мужевой груди, пока Федор не перехватил ее руки. — Дурень! Неужто ты так и не понял, что он сделал? Семен пожертвовал собою ради нас, ради нашего с тобой счастья, принял на себя сором! Ради нас, понимаешь? Сам позорился перед вами, жеребцами! И чего ему это стоило! Это вы, мелочь безудельная, плачетесь каждому, кому не лень выслушать. А он не такой, он гордый, ему все это было вынести, все равно что тебе... да даже не с чем сравнить! У тебя все достоинство в штанах, ни о каком другом ты даже не догадываешься!
Федор проглотил это. Равно как и "безудельную мелочь".
— Постой, что ты хочешь сказать? Что сделал для нас Семен?
Евпраксия, давясь подступившими к горлу слезами — от страха за любого, за себя, за Семена, от обиды на мужскую глупость — торопливо стала рассказывать.
— Это не он не смог, это я не допустила его до себя. Потому что тебя люблю! А он не стал принуждать, и не овинил, что его жена любит другого. Напротив, сам все придумал, как устроить, чтоб на мне не оказалось вины. Он сказал... сказал, что если сам не смог дать мне счастья, так поможет обрести с другим. В нем столько благородства, столько истинного мужества... Это такой мужчина, что вас всех, кичащихся шириной плеч, нельзя даже поставить рядом. И вот цена великодушию! Все над ним потешаются, а ты... — она не посмела выговорить слова, как будто произнесенное, оно немедленно сделается действительностью.
Большой, сильный, злой мужчина осел на мятую постель.
— Ох, мамочки... мамочки...
Утром Мария еще только одевалась, когда ей доложили, что боярыня Фоминская просит ее принять. Посетительница была настойчива, и княгиня не стала откладывать встречи.
Вот и встретились две Семеновы княгини, бывшая и нынешняя, и сразу обнаружилось, что обе они непраздны. У Марии это было гораздо более заметно, но и Евпраксиино положение не могло укрыться от внимательного взора.
Евпраксия была не нарумянена и взволнована. Мария не питала к боярыне ни приязни, ни вражды, и потому приняла ее со спокойной приветливостью. А Евпраксия рассказала великой княгине, что государю угрожает опасность, о чем уведал Федор Фоминский, войдя в доверие к заговорщикам. Едва успев досказать, она побледнела как полотно, вскрикнула "Мое дитя!" и упала без чувств.
Семен не ошибся, разглядев в тверской княжне силу. Вместо слез и визгов Мария распорядилась уложить Евпраксию, послать за лекарем и не сводить с нее глаз, найти тысяцкого, собрать воинов и заложить каптану Карету.. Выяснилось, что Василья Протасьича нет в городе.
— Василий Васильич?
— Прошал, тоже нету!
— Ищи Федора Акинфова, Ивана. Хоть кого из бояр!
Однако ни того, ни другого, третьего, четвертого — не было никого. Посланные возвращались, разводили руками: жатва! Известное дело, разве оставишь без хозяйского догляду. А время шло. Наконец отыскался Александр Плещей. Княгиня указала на кметей:
— Принимай под свою руку. Выступаем.
Кметей набралось неполных четыре десятка.
Плещей, неизвестно откуда выдернутый — даже без зипуна, в единой рубахе с распахнутым воротом — усомнился:
— Государыня, мне вроде не по чину.
— С этого часа ты боярин. Действуй.
Мария вдруг подумала: а если это западня, предназначенная выманить дружину из города? В пору жатвы, как и в покос, никто не ратится, но если неизвестный враг на это и рассчитывает? Неможно бросать город беззащитным! Евпраксия не смогла сообщить, сколько человек будет участвовать в нападении. Как разделить невеликий полк? Нужно было решать.
— Все — со мной. — Мария решила. Сорок без малого человек, в соединении с сопровождающими князя воинами, отразят любое нападение. А города не удержат все равно. — Ты, — она обвела взглядом воинов и остановилась на том, который привел Плещея, — остаешься. Как звать?
— С-семен. — Парень непонятно с чего запнулся. — Мелик.
— Семен Мелик, Москву оставляю на тебя. Собирай оставшуюся дружину, поднимай городовую тысячу. Не медли ни часу. И чтоб тысяцкий был в городе! Разрешаю притащить за бороду, — добавили она мстительно. — Словом, забивай город в осаду, как если бы враг уже стоял под стенами. Случится может все, — княгиня не стала никого успокаивать. — И если к возвращению князя город будет стоять — быть тебе боярином.
Муж и жена.
Накануне отъезда из Сарая великий князь дал одному из кметей серебра, чтобы тот от своего имени выкупил ту рабыню.
Ехали не водой, горой, и Семену немного жаль было неувиденных на этот раз волжских берегов. Если б, как обычно, через Нижний Новгород, дразнящий несбыточностью мечты, через Городец и Юрьевец, шумную торговую Кострому и Ярославль, где нет уже сестры, нет зятя, но подросшие племянники будут рады ему... Смотреть с заборола у стрелки, где Волга и Которосль причудливо сливаются буквою "како", как зажигает воды закатное солнце. Через Углич, купленный отцом в год рождения Ивана... Хотелось вновь испытать все это: слаженные взмахи весел и волжский ветер, и чайки, качающиеся на волнах белой лодейной ратью, и издали открывающиеся глазу колокольни над водой. В начале осени часты туманы, и тогда поутру деревянные борта бывают покрыты холодными капельками, далекие берега видятся размытыми и четко двоятся в воде, а пряди тумана вьются между деревьев. Местами река так широка, что с одного берега трудно рассмотреть другой. Но княжья ладья идет по середине, отклоняясь то в право, то влево, словно умный пес в поиске — в поиске подходящего течения, сильнее или слабее, какое нужно сейчас. Волга, как былинная речка Смородина, течет семью струями, а то и больше. Плывут мимо берега, крутые, поросшие сурово-зеленой травой, похожие на крепостные валы, а иногда желтеющие обрывами. Берега как будто меняются местами, один крутой, другой пологий, на одном высятся раскидистые сосны, на другом пышно кудрявится лиственный лес. Ранняя осень, лишь изредка глаз притянет алое или желтое пятно, и вдруг — в обнимку тополь и липка. Серебро и золото. Проплывают островки и затопленные деревца, упрямо тянущие из воды кривые зеленые руки. Иногда берег вдруг делается луговым, бархатным. А между Костромой и Угличем встречаются вересковые пустоши, зелено-лиловая пестрядь, брошенная на берег.
Семену вспоминалось другое возвращение из Орды, тоже на границе лета и осени. На дневку остановились в непривычном месте, где стояли сосны, густо-желтый обрывистый берег скреплен был сосновыми корнями, а под ним сквозь прозрачную воду просвечивало густо-желтое дно с зелеными крапинками водяных растений. В воде, если постоять неподвижно, чтобы она успокоилась, черными черточками начинала сновать рыбная мелочь. В котелках над кострами, испуская вкусные запахи, уже весело булькала каша, перекликались отошедшие подале мужики: "Да тут грибов пропасть! Сейчас на обед наберем!". Пока готовился обед, Семен тоже прошелся по лесу, вдыхая сосновый воздух. Под ногами, перемешанный с шишками и хвоей, лежал ярко-зеленый мох, как будто порезанный на кусочки ковер. Семен заметил щеголеватый мухомор в боярской алой шубе с белыми подпушками, приметил радостно блестящий на солнце масленок и семейство бледно-желтых лисичек, но брать не стал, только порадовался находке: пусть найдет и порадуется еще кто-нибудь! Оглянувшись, не видит ли кто, он вспрыгнул на поваленное дерево и ловко прошелся по нему. Князь был тогда волшебно молод!
Чуть подальше открылось длинное озеро, вернее даже, цепь озер, с островками, протоками и заводями — другого конца не видать. Семену так захотелось идти вдоль заросшего ивами и камышами берега, хоть версту, хоть десять, пока не обретет края... Но он столько времени он, конечно, не мог позволить себе потратить впустую, и князь вернулся обратно к реке.
Несколько отчаянных молодцов плескались в воде, и Семен ужасно им позавидовал. Но князю вроде бы как не подобало, да и олень давным-давно намочил копыта... но жарынь стояла летняя... но... да чего там! Вода оказалась холодной, но не ледяной, как в прохладный летний день, а когда Семен отплыл подальше, стало теплее. Это был непередаваемое ощущение. Матерая Волга. Осень. Над водою, среди сосен, обнаружились две березки. Семен плавал среди желтых листьев.
Да, неплохо было бы воскресить давние воспоминания, однако не все можется, что хочется. Корияд все же был важнее.
Корияда Гедиминовича везли на Русь с почетом. Он ехал на подаренном московским князем коне, приставленные московским князем слуги предупреждали малейшее желание высокого гостя, а сам князь Симеон в пути развлекал его всякими былями и небылицами. Особенно запал тому в душу рассказ об отчаянных тверских княжнах, что оставили ни с чем всех своих врагов. На привалах литвина от души угощали мясом и вином, последним даже несколько больше, чем следовало бы. И не на что было бы жаловаться Ольгердову брату, если б его собственных спутников московит не отправил иным путем. И если б почтительные прислужники не были оборужены, как воины.
Лето заканчивалось, повсюду жали хлеб, но по-прежнему стояла жара. И незаметно, что двигались к северу. Кмети посмеивались: вот вступим в московские пределы, тулупы доставать придется. Любят московляне бранить московскую погоду, но не дай бог сказать того литвину! Живо примутся объяснять, в чем ты не прав.
Однако и ближе к Москве прохладнее не стало. Чуя близость дома, русичи немного расслабились, уже не так подскакивали на каждое Кориядово шевеление. Однажды высланные вперед дозорные заметили вооруженный отряд. Великий князь приказал вздеть брони. Потеть под железом никому не хотелось. Ратные, облачаясь, ворчали, дескать, кого опаситься в своей земле. Сваримся все, как раки, прямо в скорлупе.
Семен велел подать доспехи и Корияду, но сам только откачнул головой. Литовского князя удивила такая удаль, и, подумав, он тоже отказался от брони. Ему не хотелось уступать русичу. А если они столь берегут "гостя", неплохо будет заставить их поволноваться.
Дальше ехали с отворенными тулами. Вскоре неизвестный отряд вынырнул из-за поворота. Комонные шли на рысях, открыто, с четырех сторон оступив каптану, которую Семен, приглядевшись, узнал. С обеих сторон закричали: "Свои!".
Через несколько мгновений княгиня уже шла навстречу мужу. И когда Семен узрел ее, всю, целиком, от встревоженных очей до выпирающего чрева, его охватило беспредельное, тысячекрылое счастье...
— Государь, — сказала она, одним словом отбросив на потом все восторги. — Государь, тебе угрожает опасность.
Великий князь выслушал. Нахмурился. Приказал:
— Боярин Александр Федорович, бери воев. — Без колебаний разделил, кого послать с Плещеем, кого оставить в охране. — Прочеши окрестности и доставь мне коромольников. Лучше живьем.
Распорядившись, Семен обернулся к жене, но нашел ее не сразу. Мария лежала в каптане, скорчившись на чересчур узком и коротком сиденье. Семен подскочил к ней. Мария вцепилась в его руку, глядя с беспомощностью и страхом, и охнула от боли. Семена обдало жаром. Яснело, что у княгини начались преждевременные роды: от тряски, от жары, от волнения. Как быть, что нужно делать? Хоть кто-то должен ведать? Семен озирался столь же беспомощно и жалко: кругом были лишь бородатые, обветренные лица воинов.
Мария застонала уже в голос, ногти впились Семену в руку.
— Там... грамота... — прошептала она с трудом.
Семен отмахнулся, какая еще грамота, к чему.
— Милая, любая, потерпи, сейчас, сейчас...
Он повторял бессвязные слова, а сам лихорадочно соображал: что же делать? Вспомнив, что неподалеку есть село, решил ехать туда. Воины с видимым облегчением посажались на коней. Должны же там быть какие-нибудь бабы, навычные принимать роды.
Повозку трясло на ухабах. Семен держал жену за руку, платком обтирал ей потный лоб. Она старалась держаться, кусала губы и все равно болезненно охала при каждом толчке, Семен через миг готов были кричать "Осторожней!" и "Гони!". Господи, где же это чертово село? Он вспомнил, что при родах открывают все окна и двери, распахнул дверцу каптаны, лихорадочно, едва не оборвав шнуры, отдернул занавески.
Кони мчались стрелой, по бокам скакали вершники, слитный топот копыт по мягкой земле казался невыносимо громким, отдавался в голове: Бух. Бух. Незакрепленная дверца долбилась об стенку, высокая трава лезла внутрь, хлестала по ногам.
— Сейчас, еще чуть-чуть, хорошая моя, сейчас...
— Семен... грамота...
— Скоро приедем... еще самую малость потерпи...
Мария мотала головой, то охала, то стонала сквозь стиснутые зубы, и вдруг — в голос, пронзительно:
— Ма-ма-а-а!
Семена опалило новым ужасом. Подумалось: а вдруг не разродится? Ведь это уже было, эти почерневшие глаза и "Мама-аа!" на чужом языке. Господи, жили же без детей, только бы сама была жива!
Корияд хищным глазом следил за вставшей суетой. Если уходить, то теперь, другой возможности не будет. Литовский князь воочию представил себе, как уносит его прочь борзый конь. Если не нашуметь, никто не заметит, а пока хватятся, до рязанской границы недалече, там любого недруга Москвы примут с распростертыми объятиями. Но... там, в повозке, чужая женщина кричала в родовых муках. В этот час творилось великое таинство, когда отворяется дверь между мирами, и приходит в людской мир частичка божественного огня. Корияд был язычник. И использовать в своих целях этот священный час казалось ему кощунством.
Корияд сжал в ладони оберег и кратко попросил богов о благополучном разрешении.
Когда наконец завиднелось долгожданное село, Семен был близок к отчаянью. Марии делалось все хуже и хуже. Он вынес ее на руках, не разбирая, к ближайшей избе. Хозяйка от неожиданности ахнула и выронила веник.
Пока объясняли, что к чему, пока укладывали роженицу, грели воду, бегали за повитухой... Кмети, сообразившие, что это надолго, переговорив с начальными, стали разбредаться на постой, кто-то уже торговался с местными за порося. Семен услышал, как боярин прикрикнул вслед: "Не баловать, гляди ужо!". Но скользом прошло мимо ума. Перед глазами стояли рука с набухшей синей жилою и мокрые от пота волосы. Боль и ужас. Он ведь уже видел все это. Эти запавшие глаза...
— Выйди, государь, ни к чему тебе бабьи дела, пора будет, позовут. Иди, князюшка, иди. Иди же!
Хозяйка, по своему бабьему праву, чуть не взашей выпихнула князя из дому. Он прошел по двору мимо кметей, жаривших мясо, ушел на зады, нашел бревно, сел. Он уже видел это. Запавшие глаза, обведенные черной тенью, белое лицо, белые губы.
Лохматый пес подошел, ткнулся мокрым носом. Семен опустил руку в мягкую шерсть. Так и сидел, гладя собаку и слушая доносящиеся из дома стоны. Все окна и двери были открыты, замки разомкнуты, узлы развязаны. Каждый раз, когда стон обрывался, он холодел и начинал ждать шагов. Вот сейчас подойдут и скажут: умерла. И каждый раз вздыхал с облегчением, когда крик раздавался снова. Но как же она... Разве может человек выдержать столько боли? Господи, Пресвятая Богородица, Александр Святой! Твой же праправнук... Он подумал, что надо бы помолиться по-настоящему, с трудом сполз с бревна, стал на колени. Ноги не слушались, и спина была как деревянная от самой шеи.
Свечерелось. Стемнело. Семен не заметил этого. За ворот поползла ночная прохлада. Пес, вздохнув и шевельнув хвостом, ушел под крыльцо. Прошелестели торопливые шаги, и Семен закрыл глаза. Вот сейчас.
— Родила.
Семен с трудом поднял голову.
— А...?
— Отдыхает княгиня. Только, княже, послать бы за попом. Дитя очень слабенькое, мало ли что...
Семен подскочил и кинулся в дом.
— Так послать? — вдогонку переспросила хозяйка.
— Да, да! — Семен кивнул на бегу, не обернувшись.
Ребенок, неправдоподобно маленький красный комочек, не шевелился и не подавал голоса. За спиной кто-то сожалительно пробормотал:
— Не жилец...
Не стоило себя обманывать.
Семен присел около жены. Погладил бессильно лежащую руку.
Ее лицо казалось белой маской. Чуть дрогнули черные ресницы.
— Семен...
— Маша...
Он хотел сказать ей, как он ее любит, как боится за нее и как обрадовался, увидев, и как счастлив, что она примчалась ему на помощь, как благодарен ей за рожденное дитя, и даже если, благодарен все равно, и если у них вообще не будет детей, это ничего, лишь бы она поправилась... все это сказать нужно было непременно теперь же, но никакие слова не шли на ум. А Мария уже спала... или была без сознания.
Невыспавшийся батюшка, едва увидев ребенка, заторопился. Как бы не помер некрещеным. Он подумал о князе только тогда, когда нужно было наречь имя, и оборотил к нему вопросительный взор, но Семен сидел, уронив голову, и ничего не ответил, и батюшка произнес первое, что пришло в голову: Даниил. Князь вздрогнул и поднял голову. Это должно было что-то значить?
Беспечальный монастырь.
Семен проснулся оттого, что рядом плакал младенец. Первой его мыслью было: что еще за младенец? Потом он вспомнил и удивился, что ребенок еще жив.
Семен открыл глаза и потянулся. Он спал на жесткой лавке, укрытый собственным дорожным вотолом. Кто его уложил, кто стаскивал сапоги и верхнее платье, он не помнил. Он сидел рядом со спящей Марией, сидел и сидел... потом, должно быть, тоже заснул.
Князь поднялся. В избе было светло, хозяйка мыла пол, мелькая голыми коленками, в углу незнакомая молодая баба нянчилась с ребенком, совала ему грудь; пока князь спал, кто-то озаботился найти кормилицу. Ребенок наконец поймал сосок, перестал плакать и удоволенно зачмокал.
Мария спала. Ее лицо осунулось, но на щеках уже проявлялся легкий румянец, и она выглядела выздоравливающей. Семен постоял возле жены и пошел на двор.
На дворе стоял белый день. Кто-то куда-то торопливо пробегал, кто-то что-то делал. Возле плетня отлично выспавшийся Корияд беседовал с давешним батюшкой. Никого из кметей поблизости видно не было. Семен поискал в сердце гнев на нерадивых ратников, но вместо того нашел теплое чувство к литвину. За Кориядом вот уже добрые сутки никто не следил, и он вполне мог бежать, но не сделал этого, не воспользовался чужой труднотой.
— Государь, наберись мужества. Все мы в руце Господней, — сказал священник Семену. При свете дня он оказался молодым, загорелым и с заметной монгольской раскосинкой. Он никогда не видел столько князей зараз, и немного робел, но дело свое помнил.
— Здесь поблизости есть монастырь, — сказал литовский князь.
— Мужской, — быстро добавил священник.
Семен кликнул слугу, прошел на зады — на дворе было слишком уж людно — там умылся и переменил сорочку. Дружелюбный пес помахал ему хвостом. Князь вернулся в избу. Есть не хотелось, но он все же позавтракал жидкой толокняной кашей и выпил молока. Ребенок насосался и теперь спал. Семен сел на лавку и стал думать.
Стены в избе, начиная от половины, были покрыты толстым слоем сажи, топилось жило по-черному. Навязчивый запах щей мешался со скотинным духом, так и не выветрившимся с зимы, когда живность тепла ради брали в дом. Да, изба была тесной и душной, и сколько бы хозяйка ни мыла и ни скребла, с собственной бедностью она ничего поделать не могла. Семен был благодарен этим людям за помощь, но оставлять здесь больную княгиню было нельзя. Он вспомнил про монастырь. В монастырях навычны врачевать недужных, там Марии наверняка помогут. С другой стороны, роженицу не стоило пока трогать с места. Он подумал еще и решился.
Княгиню с великим бережением несли на носилках. Семен всю дорогу шел рядом с женой, не выпуская ее руки. Кормилицу с младенцем посадили в каптану. Она разахалась, дивясь, что поедет, как княгиня, но ребенок снова заплакал, и она принялась его укачивать. Князь перед отъездом щедро одарил всех, кто ему помогал. Да, надолго станет пересудов, и рассказов не на одно поколение; от деда к внуку будут с гордостью передавать княжьи подарки. Благодарность приличествует государю. Но, честно сказать, Семен об этом вовсе не подумал.
Монастырь показался издали, он поднят был на вершину холма, точно крепость. Весьма основательный монастырь. И игумен, самолично вышедший благословить князя, гляделся просто образцом благообразия.
Уведав, что нужно высоким гостям, он изрек:
— В сей обители обрящешь ты отдохновение плоти и утешение сердцу, — и сказал еще много-много слов, из коих следовало, что женщинам доступ в монастырь запрещен.
Что ж, Семен обык упрашивать церковников. Взялся и за этого.
Однако благообразный игумен твердо стоял на своем, ссылался на устав, говорил о том, сколь жестоким соблазном было бы для набожных братьев зреть... в порыве благочестивого красноречия он едва не высказал что-то наподобие "сосуд греха", и Семен, уловив заминку, окаменел лицом. Но игумен вышел из положения и нашел иные словеса, ничем не изменившие сути.
Семен слушал и все яснее ощущал, как нечто темное начинает ворочаться на дне души. Спрятался за уставом... В двух шагах умирала его любимая женщина, а этот рясоносный краснобай отказывал ему, государю, в том, что был обязан дать любому христианину. Устав у них! Лишь бы ни черта не делать, не взять лишней заботы!
Чернорясый болтал что-то еще, но князь уже не слышал. Темнея ликом, он проговорил, негромко, невыразительно:
— Немного же благочестия внушил ты братьям, если вид женщины, едва живой после родов, способен ввести их в соблазн.
И вот тут игумен испугался взаболь. Князь был грозен. И этот тихий невыразительный голос был паче крика. Хотя церковные люди земным государям неподвластны и неподсудны... все же великий князь! И, слышно, они с наместником великие други. Дойдет до митрополита, не стало бы худа!
Княжьи люди, потеснившись, разместились в приюте для странников. Недужной княгине выделили особую келью и приставили монастырского лекаря ходить за нею неотлучно. Кормилица все время просидела с младенцем в каптане, так и проникла вовнутрь, а уж после было поздно, качай клобуком не качай. Пришлось устраивать и их.
Семенова келья оказалась уютной, с хорошей постелью. Даже подушку принесли почти такую, как ему требовалось — вероятно, это было следствием долгого оценивающего взгляда, каким окинул его лекарь. Семен распорядился немедленно будить его, если что, и с наслаждением (после стольких дней дороги!) растянулся на свежих простынях.
Засыпая, Семен почему-то вспомнил сказку про беспечальный монастырь. Заглянул в этот монастырь некий князь, стал задавать игумену хитрые вопросы, вроде того, сколько звезд на небе, и дивился мудрым ответам. А на самом деле под видом игумена разговаривал с князем мужичок-пьяница. Среди прочего, князь спрашивал: сколько он, государь, стоит? Пьяница ответил, что двадцать девять гривен. Ведь царя небесного продали за тридцать, а земной государь хоть чуток, а подешевше быть должон. Маленький княжич очень смеялся над этой сказкой, еще не ведая, что продают князей, и по самой разной цене.
До недавнего времени именно это и собирался Семен сделать с Кориядом.
А ночью княгине стало хуже. Может, не стоило ее трогать с места. Может, наоборот. Мария металась в лихорадке, начала бредить, звала попеременно то маму, то Семена. Лекарь не мог сказать ничего определенного. Семен часами рядом с женой, но появились иные дела, а тут он не мог помочь ничем, только мешался.
Мучительнее всего для мужчины ощущать собственное бессилие. Мчаться куда-то, кого-то искать, приказывать или умолять, на край, рубануть саблей! Ничего этого неможно было содеять. Можно — сидеть и беспомощно смотреть, как борется со смертью твоя любимая женщина и твое дитя. И ничем, ничем... ничем не в силах помочь.
Семен послал к Алексию; ему казалось, что если кто-то и сможет что-то сделать, то только он.
Вернулся смущенный Плещей. Коромольников он настиг, но захватить сумел всего троих, нескольких убили стрелами, другие, включая предполагаемого вожака, ушли за рязанскую границу. Преследовать их, рискуя порушить хрупкий мир, боярин, конечно, не стал. Честные Плещеевы глаза майской голубенью сияли на сером от пыли лице. Семену вдруг подумалось: сын кума отца — тоже ведь какой-нибудь родственник? Князь Плещея укорять не стал. Русобородый богатырь никого гнать, ловить и тем паче бить не способен был по определению.
Взятые заговорщики оказались обычными ватажниками, разбойным сбродом. Они божились, что не знали, на кого должны напасть — нанял их некий "видный собою" боярин разбить обоз, так на кой татям лишние подробности? Стоило бы всех перевешать, да и дело с концом. Но двое из разбойников оказались новгородцами, и Семен повелел отправить их на Москву и всадить в поруб до сроку, в надежде это как-нибудь использовать. И улыбнулся без всякого веселья. Кому он будет нужен, этот Новгород, если не станет Марии?
Чем дольше оставался князь в монастыре, тем больше поражался, насколько несхожи здешние порядки со строгим житием Богоявленского или Данилова монастырей, куда он не раз ездил на богомолье. К столу здесь подавали уху стерляжью, осетров разварных, угрей копченых, семгу соленую, пироги с вязигою и блины со снетками, налимьи печенки и икру всяких видов, грибы и овощи, пушистые пшеничные караваи и разноличные пироги, свежие сливы и моченую брусницу, тьму всяких заедок, изюм не хуже, чем за ханским достарханом и дыни, да не вяленые — свежие, неведомо как и доставленные в такую даль. Таковую трапезу, конечно, можно было назвать постной с точки зрения буквы закона Божьего, но никак не духа.
Да, не слишком усердствовали благочестивые братья в смирении и трудах. Последнее, впрочем, кто как устроился. Иные и вкалывали, службы выстоять было некогда. А иные совсем наоборот. Разве ж у Богоявления бывало, чтоб монахи, сидя на лавочке, глубокомысленно обсуждали погоду? Всякие зрелища довелось наблюдать Семену. Пузатый монах с ухоженной бородой громогласно бранил холопа собачьим сыном, прости Господи, бестолковым разиней, прости Господи, да к тому ж косоруким, Господи помилуй, и еще всякими словами, коих мирянин, князю подсудный, ни за что не решился бы произнести в государевом присутствии, не то такую продажу огребешь Здесь — штраф в пользу князя., что только Господи помилуй!
Ребенок кричал. Кричал и днем, и ночью, не умолкая, Семену казалось, ни на миг. И это уже было... Слабеющая день за днем, безнадежная жалоба угасающей маленькой жизни. Но нет, на этот раз было иначе. Даниил орал, сражаясь за жизнь с поистине московским упрямством.
Семен заходил, смотрел на ребенка, кратко расспрашивал кормилицу. Ребенок кричал, и Семен натыкался на этот крик, как на преграду. Он не мог взять ребенка на руки. Боялся впустить в сердце... и что тогда? Снова хоронить своего сына?
Как-то, выходя от кормилицы, князь приметил подпирающего стену монашка. Любопытные монахи без конца бегали поглазеть на бабу да на дитятю, точно невесть на какое диво. Семен собрался со строгим внушением выпроводить очередного глядельщика — княжий сын не предмет для досужего любопытства! Но монашек без всякого смущения шагнул вперед.
— Государь.
Он склонил голову в легком поклоне.
— Я брат Мефодий. Как просветитель славян, — он чуть улыбнулся. — Переписчик книг.
Монах был высокий и сутулый, на щеке сквозь рыжеватую, еще по-юношески реденькую бородку проглядывала родинка. Ни в его позе, ни в голосе не было умиротворенной расслабленности, свойственной насельникам сей "тихой обители", и это, вкупе с обращением "государь", заставило Семена его выслушать.
— Несколько дней назад братья, ездившие в лес за дровами, нашли в лесу раненого мужчину. Имени его я не знаю, но, судя по говору, это московлянин, а платью и по всей поваде — не последний на Москве человек. Он очень слаб и едва может говорить, но твердит, что ему необходимо видеть князя. Отец игумен сказал, что раненый бредит, и запретил тебя беспокоить. Однако, — чуть помедлив, домолвил Мефодий с тонкой улыбкой, — если некто требует князя, а вслед за тем появляется и князь, это заставляет задуматься, не так ли?
Еще как заставляет, думал Семен, шагая за переписчиком. Сдается, не один из тех, кто носит высокие шапки, в этом деле замешан. Дожил, Семен Иваныч. И против тебя заговоры составлять начали. У двери ему подумалось, что игумен брата Мефодия за ослушание отнюдь не похвалит. Хотя... хочешь, чтоб никто не входил, запри дверь. Семен толкнул дверь и вошел.
Раненый был в сознании и повернулся на звук. Великий князь узнал Фоминского.
— Государь... живой... — голос прошелестел едва слышно. — Какое счастье...
Семен подошел ближе.
— Уберег Господь от греха... Государь, я виновен перед тобою, — голос раненого стал тверже.
Что-то такое он и предполагал. Евпраксиин рассказ, переданный женой, звучал не слишком убедительно. Но узнать наверняка — совсем иное дело. В горле вдруг защипало нерассудной, ничего общего с княжим гневом не имеющей обидой. И, распаляя в себе взамен этой безлепой, невместной ему обиды (не обижаются государи на подданных!) иное чувство, он сказал:
— Ты предал своего государя.
— Нет... — Фоминский отчаянно завозил головой по подушке. Белое лицо, белые волосы на белой постели... он казался призраком, почти утратившим человеческую плоть. — Убить — хотел. Своей рукой, в честном бою... Но предать — никогда.
— Почему?
— Хотел... за Евпраксию. За ее унижение. Я тогда еще не знал... Евпраксия потом рассказала мне, как все было на самом деле. Я виновен пред тобою, государь, и пощады не прошу. Хочешь — казни, а хочешь... как хочешь...
Фоминскому было скверно, Семен чувствовал это. Может быть, хуже, чем самому Семену.
— Кто еще участвовал в заговоре?
— Н...никого! — начало этого короткого слова он выдавил через силу, а конец почти выкрикнул. Он лгал, и лгать ему было столь же стыдно, как и сказать правду.
— Неправда, — следовало помочь Федоровой совести. Не оставить ей выбора. — Кто ранил тебя, если не сообщник, испугавшийся разоблачения?
— Княже, не спрашивай. Этого человека уже нет в Москве, ты поймешь сам. А я не могу... слово дал.
— Слово отметнику!
— Я и сам ныне отметник... — Фоминский невесело улыбнулся.
— Тогда я скажу. — Семен не знал, откуда у него взялась эта ясная уверенность. — Алексей Хвост Босоволков. — Единственный, кого он обидел не меньше, чем Федора Фоминского. Хотя... что обидел Фоминского, он доселе и не подозревал. — Ненавидящий меня за то, что я не принудил Сашу Вельяминову выйти за нелюбимого. — И не только за это. Но для Фоминского это должно быть убедительнее всего.
Светлые ресницы дрогнули, и князь понял, что не ошибся. Он заговорил, с нажимом, с горячим желанием втолковать Федору, сколь подло его использовали (ну да, сперва он, Семен, затем и Хвост — что удивительного?):
— Хвост начал тебя обхаживать, сочувствовать — да? Еще на свадьбе начал. Вдалбливал, что такой обиды неможно прощать. Не твой это замысел. Не верю. Что ты хотел убить меня собственной рукой, вот в это верю. Подойти при всем миру и рубануть, а там будь что будет. Стойно Дмитрию Тверскому. Верно? Но Хвосту нужно было действовать наверняка. Для того он и нанял шильников, и предоставил тебе благородствовать, сколько душе угодно, добрался до князя — и добро, нет — так доберется другой. Сам-то он собирался отсидеться в людном месте, разве не так? Дабы никто его не заподозрил. Он собирался свалить всю вину на тебя, зная, что ты будешь молчать, что, даже умирая, не назовешь его имени. Что ты и делаешь. Тебе с твоим великодушием предстояло оплачивать Хвостовы выгоды. — В чем состояла выгода, Семен пока еще не понимал. Брат, в отличие от него, неприязни к Хвосту не питал, но навряд бы он стал ущемлять семью своей жены Хвосту в угоду. — Но ты, ослепленный ненавистью, не видел этого. А затем... что и как тебе поведала Евпраксия, об этом говорить не будем. Мы мужчины, и негоже нам обсуждать женщину. — Как бы то ни было, они были двое мужчин, обнимавших одну и ту же женщину, и это странным образом их сближало. — Ты отказался от мести. Но ты не доносчик. Ты помчался к Хвосту, чтобы остановить его, все объяснить, уговорить, в крайнем случае — убить. Своей рукой, в честном бою, — повторил он федоровы слова. — И Хвост, видя, что все потеряно, сделал вид, что согласился.
Семен умолк. Федор лежал неподвижно, устремив взгляд в потолок, и думал, что посмотреть своему князю в глаза он не сможет уже никогда. Разве что с плахи.
Князь прошелся по келье. Скрипнула под сапогом чисто выскобленная половица. Он подошел вплотную и откинул простыню, которой был укрыт раненый. Правый бок Федора был стянут плотной повязкой.
Веревочка рассуждений, запутавшаяся было, принялась раскручиваться дальше. Как монгольский аркан. Раскрутится и падет на шею — кого удавит это петля? Федора, бесталанного коромольника? Или его, Семена?
— Хвост не левша, верно? После всего случившегося хвалить мне тебя негоже. Да и ни в чем я уже не уверен... кроме одного. Врагу спины ты бы не показал никогда. Хвост со всем согласился, должно быть, сказал, что сам остановит своих людей, и ты, успокоившись, повернулся, чтобы идти обратно. А он ударил в спину. И бежал прочь, спасая свою подлую жизнь, в таком трепете, что не задержался убедиться, что ты действительно мертв. Это было так?
Если б сейчас Федор стал рассказывать что-нибудь в том духе, что клинок задержала ладанка, подаренная Евпраксией, Семен бы не поверил. Не рассказу, самому Федору не поверил бы. Но Федор лишь тихо прошептал:
— Все так...
А гнева на Фоминского так и не явилось. Иное дело на Хвоста. Его и называть по имени не хотелось, как не называют нечистого. У этого не было никаких оправданий! Это... подлость в чистом виде, выпаренная и высушенная, как ведьминское зелье, а не человек. Это нужно было просто уничтожить.
— Федор, — князь впервые за весь разговор обратился к Фоминскому по имени, — ты знаешь, куда побежал Хвост. Нет, погоди, молчи пока. Дай досказать. Знать это мне не столь важно. Догадываюсь и сам, а даже если ошибаюсь, все равно найдут, не укроется ни на земле, ни под землей. Мне важно услышать это. От тебя. И если ты действительно не предатель, если ты желал не изменить своему государю, коему явился служить по собственной доброй воле, а покарать человека, нанесшего обиду твоей жене, ты назовешь мне это место. А вот теперь говори.
И Федор тихо-тихо прошептал:
— Рязань.
Алексий, спешно примчавшийся из Москвы, нашел князя у постели жены. Марии было совсем плохо. Всю ночь она металась и бредила, никого не узнавала и снова и снова звала Семена. А он был тут, рядом, и ничем не мог помочь. Алексий вошел без стука. Мария спала. Семен сидел, уставив неподвижный взгляд под потолок, где шевелился от сквозняка вылезший клочок мха. Он повернулся на звук, и Алексий поразился его измученному лицу.
— Если она умрет, я его уничтожу. Из-под земли достану, — глухо выговорил он, не опуская головы. — А если рязанский князь станет мешать, и Рязань спалю к чертям собачьим.
Алексий явился воплощением деятельной надежды. Привез лечца, привез повитуху, да и сам он сведущ был во врачевании. Вчетвером, включая монастырского лекаря, они заперлись у больной, а когда Алексий вышел наконец, вид у него был заметно повеселевший.
Князь подался к нему в нетерпении.
— Будет жить, — пообещал Алексий. — Княгиня твоя оправится, а ты, княже, молись и не печалься.
И правда, с этого дня Мария помалу, но пошла на поправку.
Беды бедами, волнения волнениями, но Семен Иваныч подолгу бездельничать не умел. Вослед за Алексием потянулись служилые люди, кого вызывал князь, кто сам спешил по какому-либо делу. И вскоре все снова устроилось, как при государевом дворе, с той только разницей, что двор этот располагался не посредине Москвы, а за несколько верст от нее. Отец игумен совсем лишился покоя, который столь ценил, и мысленно ругал себя за то, что поставил человеколюбие выше иноческого долга. А ныне приходилось воздыхать и терпеть. Не подобало перечить владычному наместнику... да кабы не будущему митрополиту. Слышно, Алексий жил уже не во Владимире, а на митрополичьем дворе, и заправлял там всеми делами — владыка Феогност недужил все больше.
Перелом наступил как-то внезапно. Просто однажды утром Семен проснулся и не услышал плача. Опасаясь чего-то ожидать, он пошел к кормилице. Данилка, розовый и веселый, причмокивая, сосал грудь.
Кормилица, улыбаясь, подала Семену насытившегося дитятю, умиленно проворковала:
— Ба-а-сенькой...
Он осторожно, почти робко принял младеня на руки. И наконец понял, почувствовал размягченным сердцем, что это его сын, его долгожданный наследник, что он никуда не денется, будет расти, пойдет, скажет первое слово...
Кормилица — звали ее, помнится, Парася, Параскева — нисколько не стесняясь, убрала под сорочку грудь, забрала у отца Данилку, стала распеленывать. Баба была примерно одних лет с Семеном.
— Парася, у тебя еще дети есть? — полюбопытствовал князь.
— Есь, батюшка, как же не быть! Пятеро всех. Сначала, как водится, Машка да Ивашка. Машку уж скоро взамуж отдадим. Парень хороший, правда, малость рябоват, зато руки золотые, все-все изделать умеет, прямо что хошь. А Машка лытайка Лентяйка, бездельница. девка, все бы ей петь да плясать. Но уж поет — заслушаешься, ровно соловей аль жаворонок какой. Затем Никитка, затем Ва... Вар-со-но-фий, во как. Поп по святцам назвал, а так мы Поткой Потка — птичка. кличем. Еще был Павлушка, но прибрал Господь, едва и окрестить успели. Потом вот Акуля, меньшая. Три парняка да две девки. Для ровного счету еще бы девку нать!
— А не тяжело, стольких растить?
— Да иная тягость и в радость! Нонче-то чего б не ростить — тишина. Я-то у матери единая, а всего было шестеро рожено, во как.
Парася говорила, а проворные руки не переставали сновать над маленьким человечком. И Данилка больше не плакал, жизнерадостно поблескивал голубыми глазенками. От женщины веяло покоем и добротой... она была, словно хлеб. С ней хотелось говорить, хотелось слушать. Даже ее неправильная речь, как ни странно, не раздражала, казалась непременной принадлежностью, без которой Парася не была бы собой, как каравай без хрустящей корочки.
— А что, по маленькой не скучаешь?
— Как же не скучать, чай свое дитятко! Вся душенька истомилась.
— Хотела бы к ней вернуться?
— И-и, батюшка, не печалься! Тамо и хозяин мой, и Машка, и кума подмогнет, коли што. Корова есь, коза есь, выкормят! А Данилушку твоего как же бросить, такой уж масюсенький... бе-е-дненькой, жалимой! А у тебя, осударь-батюшка, — она странно выговаривала это слово, глотая начальную "г", — дети есь ли?
Семену неожиданно для самого себя захотелось ответить:
— Дочка есть, Василиса. По весне замуж отдал, — похвастал он.
Парася потешно всплеснула руками:
— Ахти, Господи! И подарочка-то нетути!
Семен рассмеялся. Необидно. Это было смешно и ужасно трогательно — крестьянка, жалеющая, что нечем одарить никогда не виденную княжескую дочерь, и вместе с тем настолько естественно. Только так и могло быть, никак иначе.
— Вот что, Парася, — заговорил князь. Представил, как удивятся ближние бояре, еще, поди, станут говорить, что невместно князю. Гордый — и на-поди! — Родишь еще дитя, как хотела — в крестные зови.
— Ох, батюшка, что ты! Меня ж, поди, на княжий двор и не допустят!
— Допустят, я велю, — князь светло улыбнулся. Гордый. Именно потому. В том не было никакого ущерба княжеской гордости, напротив. Эти люди... женщина, кормящая чужое дитя, оставив собственное. Не из-за платы, не из покорности князю, а потому что — "бе-е-дненькой!". И самое естественное, что он, князь, мог сделать для них...
Князь Корияд всюду ходил, глядел, любопытно расспрашивал обо всем, беседовал с монахами, а больше всего с Алексием. Христианский монастырь был для литвина одной большой диковиной. Конечно, у себя на родине он уже видел все это, но там православие было лишь терпимо, а иногда и гонимо. Православие же торжествующее во всей своей пышной красоте смотрелось совсем иначе.
Ему в том не препятствовали. Семен убрал охрану, полагаясь на благородство литовского князя, да Корияд и сам уже не хотел бежать. Ему стало любопытно, чем закончится вся эта история.
Долгое лето сменилось наконец быстрой осенью, пролились дожди, деревья начали стремительно желтеть, точно их каждый день окунали в позолоту. Несколько раз, в погожие дни, Семен выбирался проехаться верхом, подышать терпким осенним воздухом. В сопровождении Плещея князь ехал через сжатые поля, полевки с писком выныривали из-под копыт, проворно шныряли среди размокших остатков стеблей. Семену впервые за последнее время подумалось, что неплохо бы выехать с борзыми, заполевать зайчишку. Уж должен быть хорош, нагулял жирку как раз в меру.
На опушке леса навстречу всадникам вышли двое мужиков в лаптях, поклонились в пояс.
— Князь-батюшка, челом бьем!
Видимо, мужики нарочно сожидали князя; оба мяли шапки и не сразу решились заговорить о деле.
— Государь, заступы просим! Монастырские клин в низинке распахали самовольно. Там была пустошь, в кол и в жердь поросла, много летов никто ее не занимал, и старики не помнят, чтоб там когда было что толковое, а только бают, что место то приписано к нашему селу. Мы ее заново расчистили, это я с Игошей, вот с ним, да еще Макар Озимко. А монахи тут и заявились, дескать, пустошь эта была пожалована монастырю. Оно, государь, не земли жалко, жалко труда! Покуда тот клин лежал пустошью, никто ни о каком пожаловании не вспоминал. Да только вот... прости, князь батюшка, за неподобное слово, хоть и нехорошо такое о святых отцах молвить, а только сдается...
— Врут они все! — закончил молодой и гораздо менее почтительный Игоша.
Старший повздыхал и продолжил:
— Они, монахи, грозились, что клин все равно займут. Мы лонись по холодной земле еще пахали, только чтоб первыми успеть, а нонче сунулись — ан взорано поле! Да криво, косо, кое-как. Не иначе впотемнях работали, ше....
— ...льмецы! — докончил Игоша. На этот раз старший повздыхал подольше.
— И вот так, государь, кажный год! Вперегонки бегаем. Стыдобища! Старцы мужиков матерно лают, отец игумен, правда, не лается, зато анафемой грозит. Оборони, государь, единая на тебя надёжа!
— Есть у вас грамота на землю? — спросил князь.
— Нету, государь, а только старики бают...
— А у монастыря?
— Да у них, кажись, тоже...
— Всякий раз показать сулят, да никак не кажут!
Хотел Игоша сказать, что вместо грамоты шиш кажут, но дядя на него уж больно сурово глянул. Князь тоже взирал строго, но князя Игоша не боялся.
Семен задумался. Сдержал быстрый гнев. Он все еще сердит на игумена вместе со всем его монастырем, и рад поверить всякому худу. Но тут не все так просто. Не ошибаются ли мужики? Все же тот клин когда-то возделывался. Он обернулся к Плещею:
— Вот, боярин, тебе работа. Разберись во всем, доложишь.
Что Семен, что присные его не могли дождаться, когда же можно будет покинуть гостеприимную обитель. Наконец Алексий решил, что больная достаточно окрепла для переезда, и на другой день все тронулись в недальний путь.
Алексий свой возок, как более удобный, уступил княгине с чадом и кормилицей.
Семен предпочел бы ехать с женой, а коли уж не оставалось места, так верхом, но Алексий настойчиво предложил:
— Садись сюда, княже.
Семен трясся в душной каптане напротив владычного наместника. Мимо окон пробегали пестроцветные деревья.
— Отче, каков тебе показался брат Мефодий?
Алексий помолчал, огладил долгую бороду, подбирая единственное слово:
— Неравнодушный.
— Забрал бы ты его к себе в Богоявление. Заедят его здесь.
Алексий качнул головой, хотел что-то возразить, но не стал. По-человечески Семен был прав. Сидеть юноше здесь было все равно, что топить свой талан в стоячем болоте.
— Все они там какие-то теплохладные, никому ни до чего дела нет, — заметил Семен чуть позже. Он не мог забыть, как стоял перед дверью и упрашивал впустить умирающую женщину. И то, что все-таки впустили, помогли, выходили, лишь растравляло обиду — значит, можно было! — Только о своем покое и думают. Сидят, ни шиша ни делают. Соблазнов они избегают... Больше работай, тогда и о бабах думать некогда будет! Я заходил в книжарню, смотрел. Столько книг, которых никто не читает, только переписывают на продажу. Икон, которые без ухода темнеют, трескаются, едва не плесенью покрываются. Так ответь, на что и нужен такой монастырь? Только место занимает.
— Берегись, княже, в стригольничество Распространенная в XIV-XV вв. ересь. Стригольники отрицали церковь и духовенство, которые "сами пребывая в грехе", не могут быть посредниками между Богом и человеком. впадешь, — посмеиваясь, заметил Алексий.
— Про иную обитель такого не скажу! — возразил князь. — В коих иноки пребывают в труде и молитве, возвышаясь душою... ох, друже, сам доскажи, у тебя лучше выйдет. — Мирянину, конечно, подтрунивать над иноками не подобало, но Алексий не обиделся, понял недосказанное. Семен говорил с ним не как с духовным лицом, а как с другом. — Столько дюжих мужиков бродят, сложив руки на пузе, докука и смотреть! Подрядить к делу, из пустыни Здесь — безлюдная, незаселенная местность. райский сад сотворили бы. А так, в перерывах между псалмами покрикивая на холопов, ничьи души не спасешь, свою и то навряд ли. Да еще со смердами тяжутся за землю. На что вообще монастырю володеть землей да холопами? Только сребролюбие взращивать в душе. Хочешь собирать собину Собственность. — живи в миру. Изволь тянуть тягло Платить налоги и выполнять различные государственные повинности., исправлять службу, которую надлежит, воспитывать детей. Хочешь удалиться от мирских забот — ступай в монастырь, но тогда уж и мирских прав не требуй себе. Раскопали огород, сами вырастили, сами съели — и довольно!
— Предлагаешь Мефодия поставить к сохе? — полюбопытствовал Алексий. — А не жаль такие руки губить?
— Ну не до такой же степени...
Алексий помолчал, вспоминая собственную юность, покойного ныне отца игумена. Талантливого мальчика берегли Согласно Житию, Алексий начал жить в строгом иноческом подвиге через некоторое время после пострижения. , теперь Алексий понимал это с благодарностью, а тогда не понимал, с юношеским пылом жаждал сверхъестественных иноческих подвигов, обижался даже. Да, ему доводилось выполнять тяжелую работу, и это было необходимой частью духовного пути. Человек лишь постепенно познает свои истинные способности, дарованные ему Отцом Небесным. И пахарь, и изограф, и воин — равно работники перед Господом, но какое безумное расточительство — пренебрегать своим даром! Каков бы он ни был.
— Вот для чего церкви нужны земли. Чтоб были книги и иконы, и вся та красота, что поразила Владимировых послов. Ибо красота не только привлекает взор, веселит сердце, возвышает ум. Истина — прекрасна, и религия, в коей нет красоты, не может быть истинной. Да, а еще церковь творит милостыню, кормит нищих и странников, на это тоже нужно серебро. И тем не менее, княже, ты прав. Монастырям — но не монахам. Монаху не должно владеть никакой собиною, как то и заповедовали отцы церкви. И никакого особного жительства! Отселе проистекает вся эта неподобь: леность, чревоугодие, любостяжание и пианство... даже любострастие. Похабные побасенки рождаются не на пустом месте! Да, немало людей, кои ищут в монастыре не труда и духовного совершенствования, а избавления от трудов, приходят в обитель с серебром и слугами, телесно пребывая в монастырской келье, душою же — в миру. Кои подрывают в мирянах уважение к церкви... да их и не за что уважать! Наконец, как поддерживать среди братии порядок и послушание, когда всякий независим и живет сам по себе?
Семен хмыкнул, вспомнив все того же Мефодия.
— Теперь ты понял, государь? — довершил разговор Алексий.
И вот это уже был церковного иерарха с князем.
Возвращение государя.
Москва встретила князя полной боевой готовностью. На стены была выставлена усиленная стража, улицы перегорожены рогатками, городовая тысяча собрана и оборужена, заготовлены на случай осады снедной припас, вода, сено для коней. Спешно вернувшийся тысяцкий образцово выполнил свои обязанности, и это отчасти притушило Семенов гнев. Семен Мелик стоял рядом с тысяцким, не слишком этим довольным, стоял по праву. Он произнес лишь четыре слова:
— Государыня, — Марии. — Государь. Город стоит.
Князь взглянул на жену, та слабо улыбнулась.
— Спасибо за службу, Семен. Жалую тебя боярством Семен Мелик погиб на Куликовом поле. "Сказание о Мамаевом побоище" не только называет его имя, но даже приводит слова Дмитрия Донского над его телом: "Крьпкый мой стражу, твръдо пасомыи есмя твоею стражею". Это показывает, что Мелик, не принадлежа к боярской аристократии, все же был значительной фигурой..
Семен Мелик вернулся в строй — теперь его дело было закончено.
По здравому размышлению, Семен предпочел допросить Вельяминова наедине, чтоб избавить от унижения — окажется виновен, так это всегда успеется. Но спросил грозно.
— Как случилось, что ты бросил город?
Вельяминов лежал у него в ногах и невразумительно твердил что-то о жатве. Семен видел перед собою склоненную седую голову, с розовой проплешинкой на макушке (никогда раньше не замечал, что тысяцкий лысеет. Не доводилось посмотреть на рослого боярина сверху) и понимал, что боярин врет. Врет грубо и неумело.
— Видно, мало тебе было чести, — вымолвил он с горечью. — Решил поискать у другого.
— Нет! Нет, государь! — Вельяминов дернулся, точно его поперек спины вытянули плетью. Заговорил торопливо, захлебываясь словами, спеша отвергуть несправедливое подозрение. Мне подбросили грамоту, без подписи, без ничего, что против тебя, государь, составлен заговор, и тот, кто писал, готов раскрыть имена крамольников, но только мне, лично, никому другому. Назначил встречу, в лесу, аж под Коломной, и чтоб непременно одному, и никому не сказаться, куда еду, чтоб никто не ведал. Я тотчас поскакал... пока туда, целый день прождал без толку, пока еще в обрат, а тут вот... это.
— Где эта грамота?
— Грамоту было велено сжечь.
— Почто сразу не сказал?
— Соромно было, — выдавил боярин через силу. — Провели, как мальца.
Вот в такого Вельяминова Семен поверил. А в Вельяминова, бросившего все и побежавшего следить, чтоб следить, чтоб бабы не ленились на жнивье — поверить не мог.
— Встань, Василий Протасьич. Винить тебя не стану. Но и похвалить не за что.
Алексей Босоволков отнюдь не бежал, яко тать. Отъезжая грамота была составлена честь по чести. То ли он заранее приготовил ее на случай неудачи, то ли передал сыну через верных людей. Но младший Босоволков грамоты князю не вручил, поскольку по Семенову приказу был взят в железо, как только открылась крамола его отца.
Иванова горница ненамного изменилась за прошедшее время. Но подушечек стало больше, в кувшине на окне стояла поздняя роза, а на полицах между книг появились милые безделушки. Иван полулежал на лавке, укрыв ноги легким шерстяным одеялом, и неохотно отхлебывал по глотку из резной каповой чашки. В воздухе витал резкий запах мявуна Валерианы.. Пушистая серая кошка сидела на полу около лавки, изящно обвив лапки пышным хвостом, и неотрывно следила за чашкой.
— Ладушко, полегчало тебе? — заботно спросила княгиня.
Иван молча кивнул. Все еще поднывавшее сердце было не самой большой его заботой.
— Я к нему в поруб ходил, — сказал он.
— К кому? — не поняла Александра. — А... к Хвостику, что ли?
— Не зови его так, — попросил ее муж. — К Васе Босоволкову. Он, как меня узрел, закричал: я тебя ненавижу! Там крысы, одна прямо из-под ног выскочила, и такая сырость, на стенах плесень, бр-р!
— Вот и пусть сидит, раз ненавидит! — мстительно заявила княгиня. — С отцом одной породы, изменничьей.
— Я в это не верю, — Иван покачал головой. — Не верю в вину Алексея Петровича, а в Васину тем паче.
— Да почему же!
— Семен его не выносил...
— И как выяснилось, было за что! Ванюша, он же хотел убить твоего брата, опорочить моего батюшку, выманить его из города, чтоб после свалить на него вину и погубить, потому что метил на его место! Нас с тобой рассорить хотел! Надеялся, что ты удалишь от себя дочь изменника.
— Да полно, непошто ему было на это надеяться.
— Это тебе сейчас так мыслится! А стали бы нудить бояре... Начало-то твоим братом положено. А там, глядишь... — Александре только сейчас пришло это в голову, и она воскликнула, передернувшись от гнева и отвращения, — глядишь, и Хвостику что перепадет! Вот из-за чего все!
— Саша, не надо, — поморщился Иван. Отставил чашку на низенький столик, за руку притянул жену к себе. Александра присела на лавку. — Ты как Семен. У него сердце переполнено гневом и страхом... да, это нетрудно понять, его жена едва не погибла. И ты тоже переживаешь из-за родных. И вы оба с готовностью поверили в босоволковскую измену, в это вам верить проще и удобнее всего. А я вижу другое. Если был заговор, то в пользу кого? Кто должен был содеяться великим князем?
— Ты... Ты тоже оказался бы втянутым в заговор!
— То-то и оно. А меня втянуть в заговор никто не пытался. Не стал бы я никогда умышлять на брата, конечно... Но, будь Босоволков такой злодей, как вы его мыслите, он постарался бы и меня замарать, ради собственного опасу. Алексей Петрович мечтает о тысяцком, это всем известно. И был бы не прочь свалить Василья Протасьича. Но своего единственно сына он любит больше всего на свете. А Вася меня ненавидит. И ни один из них никогда ничего не содеял бы к моей выгоде.
— Но что ж тогда, Фоминский лжет?
— Да перепутал все твой Фоминский! Услышал слово, додумал десять.
От волнения Иван снова начал задыхаться. Жена поднесла ему успокоительное питье, но Иван с раздражением брякнул чашку на столик. Чашка опрокинулась, и мутноватая влага начала растекаться по столешне.
— Страсти много, а ума за ним отродясь не водилось! — яростно досказал князь.
Он откинулся на подушку и молча лежал, пережидая, пока успокоится расходившееся сердце.
Александра с тихой жалостью смотрела на него. Больше всего она боялась, когда муж вот так резко заканчивал разговор и сосредоточенно вслушиваться во что-то внутри себя. Ей не хотелось продолжать, волновать его. Но если Иван всерьез собрался быть за Хвоста печальником Человек, который просит о прощении или смягчении приговора. перед братом... Доводы мужа казались Александре надуманными. Иван слишком благороден, чтобы допустить в другом подлость, слишком чувствителен, чтобы допустить, что кто-то может действовать из одного расчета. Александра не сомневалась в виновности Хвоста. Устранив одним махом князя Семена, Вельяминовых и Фоминских, Босоволковы однозначно вышли бы на первое место при новом великом князе. Босоволков — враг ее отца и братьев, да и ее самой тоже. И ее мужа, хоть он и не желает этого признавать!
— Но Фоминского кто-то же ранил, — осторожно высказала княгиня, по лицу мужа поняв, что приступ ослабел.
— Босоволков и ранил, защищаясь. Федор сам признал, что грозил ему оружием.
Серая кошка, убедившись, что люди отвлечены на другое, вспрыгнула на столик и быстро-быстро заработала розовым язычком.
— А как же эти, ватажники? Которых Плещей разогнал.
— Разве кто-нибудь из них опознал Босоволкова, опознал Фоминского? Признал, что нападение готовилось именно на великого князя? Возможно, они здесь вообще ни при чем, и стерегли совсем другой обоз. Возможно, и не было никакого нанимателя. А если они не врут, это еще очень надо разобраться, кто из бояр промышляет разбоем!
Княгиня покачала головой.
— Не верю я в это, в такие совпадения. Но тебе, верно, лучше знать... И что же ты теперь? Постараешься вернуть Хвоста?
Иван вздохнул, помолчал. Правдоискатель с нем боролся с политиком, вынужденным учитывать многое.
— Не стоит, Саша. После всего, что произошло, ни Алексей Петрович, ни Семен друг с другом уже не смогут. Но Васю я из поруба вызволю!
Саша с бесконечной бабьей жалостью и нежностью огладила волнистые мужевы волосы.
— Лю-ю-бый ты мой...
Государевым приговором, согласно поддержанным боярами, Алексей Хвост Босоволков был объявлен крамольником, земли и все имение его государь отписал на себя, Василий Босоволков был подвергнут опале и выслан за пределы Московского княжества. Федор Большой Фоминский был направлен воеводою в Волок, в помощь сидящему там князю Федору Вяземскому. Евпраксия возмутилась было великокняжеской неблагодарностью, но муж возразил ей:
— Знаешь, он и впрямь великодушен...
Плещей добросовестно выполнил возложенное поручение и явился к князю на доклад.
— Вот, государь, все выяснил,
Он сиял белыми зубами, сиял голубыми глазами. Семен поднес к глазам чертеж. Набросанный легкими штрихами, он все же был выполнен с большой тонкостью, даже изяществом; Семен легко нашел спорную низинку.
— Чья работа? — полюбопытствовал князь.
— Мефодия, монаха. Так вот, княже. Самой жалованной грамоты не сохранилось, но ссылки на нее я отыскал. Действительно, эта земля была пожалована монастырю князем Владимиром Юрьевичем Московский князь, сын великого князя Юрия II Всеволодовича. В 1238 году татары, взяв Москву, захватили в плен двадцатилетнего князя Владимира и затем убили его под стенами стольного Владимира на глазах его братьев.. Должно быть, это первое его пожалование... а может, и последнее. Как раз перед самым Батыевым нашествием. Что и как сотворилось дальше, непонятно, монголы монастырей обычно не трогали... Но, как бы то ни было, обитель спалили, старых монашек перебили, молодых угнали в полон, и...
— Погоди, каких еще монашек?
— Обыкновенных, княже! Монастырь-то был женский, расположенный полутора верстами ближе к Москве.
Семен посмеялся — понятно, про себя — и задумался. Свершить дело по суду? Но челобитной-то не было, иска ни одна сторона не заявляла, так стоит ли волокититься? Бесхозную землю не занимают двадцать лет, а тут более сотни прошло.
— Вели, Александр, приготовить две грамоты. Клин в низинке отпиши на село, а чтоб святая обитель не осталась в убытке, ему жалую землю под пахоту, — князь отметил ногтем на чертеже, — вот здесь.
Плещей присмотрелся.
— Княже, тут же один лес!
— Вот и расчистят. Своими силами.
Это было недостойное чувство. Но Семен поддался ему с большим удовольствием.
Кода Семен вошел в горницу, маленького Данилку как раз распеленали. Он радостно загукал, завидев тятю. Узнает!
Семен с безграничной счастливой нежностью следил, как малыш тянет в рот розовую ножку. Мальчик. Сын.
Нянька неслышно подошла с чистыми пеленками.
— Можно мне? — попросил Семен.
Молодая мать заулыбалась:
— Да нешто ты умеешь!
Семен всерьез обиделся:
— У меня второе дитя, а у тебя только первое!
Маша рассмеялась и протянула мужу свивальник.
Данилка воли лишаться не хотел, вертелся и хватал отца за пальцы своими малюсенькими пальчиками. Семен едва управился; хоть и хвастал, а за четырнадцать лет порастерял навык-то.
Личико малыша было еще по-детски неопределенным, с пухленькими щечками, с двумя дырочками крохотного носика, а глазенки-то голубые, голу-у-бенькие!
— Ну настоящий Данилка, — проворковал папаша, невольно впадая в умильный тон. — Настоящие мы Данилки, да?
— Но второй точно Мишенька будет, смотри у меня! — напомнила его жена, расправляя ткань вокруг головки.
— Хорошее имя. Свой князь Михаил был и в Твери, и в Москве Имеется в виду Михаил Хоробрит.. А следующий — Сашенька.
— И Тверской, и Переяславский Имеется в виду Александр Невский.? А потом...
— А потом Ваня, и уж этот только мой!
— А еще потом... у-у, у вас имен больше!
— От вас будет Настёна.
— Ладно, тогда еще пусть Олёна. А ежели хорошо постараемся, то еще... — супруги посмотрели друг на друга и в один голос закончили, — Ярославчик!
Догадливая нянька забрала дитятю из рук князя. Семен бережно обнял жену, и та прильнула к нему всем телом.
— Государыня... — бестолковый челядинец ввалился не вовремя. И постучать не удосужился, учить и учить! — Кхе-кхе... — парень запоздало учтиво прокашлялся и опустил глаза. — Того... каптана заложена.
Мария отстранилась, мгновенно преображаясь из жены в государыню, набросила на плечи вотол тонкого светло-лилового сукна, отделанный крученым золотым шнуром.
— Государыня, а тамо еще вот, в каптане валялось. Может, надобно?
Княгиня спервоначалу не сообразила, что это такое. А потом буквально выхватила смятый свиток из рук холопа.
— Ты что... Семен, ты что, так и не прочел?
— Нет, а в чем... — князь с запозданием вспомнил, что Мария в бреду говорила о какой-то грамоте. — Важное что-нибудь?
— Не ведаю. Василиса просила переслать тебе в Сарай.
С внезапной чувством острой тревоги великий князь сломал восковую печать.
Грамота Василисы.
Князю Московскому, Владимирскому и Всея Руси великому князю Симеону Иоанновичу от дочери его Василисы поклон.
Упросил бы ты, государь, отца нашего митрополита примирить и свести в любовь князя Кашинского Василия Михайловича и великого князя Тверского Всеволода Александровича. Днесь князь Василий склонился к сему, и князь Всеволод, мыслю, на то же согласен будет. Лепше всего привести их к крестному целованию в стольном Владимире, в присутствии тебя, великого князя, и иных сильных князей. Если ты устроишь все вборзе, я тоже приеду, а иначе не смогу, потому что срок будет велик, и с места трогаться станет неможно. Дитя по бабьим приметам выходит мальчик, только я того в ум не беру, ибо все это пустое суеверие, а воли Господней никто не ведает. Если ты еще в Орде, купи мне добрую кошму, чтобы дитяти можно было на ней играть, и арабских книг. Толмача, который учит меня арабской молви, я нашла, а читать по писанному учиться мне не по чему.
Поклон от меня всем домашним. Здрав ли Черкес? Спроси Маню с Фосей, каково им быть самыми молодыми на свете двоюродными бабушками.
Получив послание, которого, так или иначе, он сожидал уже давно, Всеволод задумался. Принятое в глубине души решение никак не шло наружу. Он вызвал к себе Илью Степанова. Князю хотелось знать, что думают молодшие, а Илья был Кашинскому заведомый ненавистник. Если уж и он захочет мира...
Не ведая ничего этого, Илья очень удивился, когда князь подал ему две развернутые грамоты:
— Читай.
Илья принялся по складам разбирать витиеватое послание митрополита. Великий князь писал проще, но о том же самом, предлагал свою помощь для окончательного примирения с дядей и в очень осторожных выражениях, помня, что письмо может попасть в ордынские руки (случалось на Руси и такое) намекал, чтобы о кашинском выходе князья решили между собою, не доводя до хана. Илья прочитал, и ему сделалось нехорошо.
— Мужики ратиться не хотят! — высказал он, поразмыслив. — Наши, на селе, радовались, что обошлось. Слава Богу, не пришлось проверять, только боюсь, дойди дело до рати, могли бы не пойти.
Всеволод, отпуская, дружески похлопал ратника по плечу. В иное время Илья не один день тайной радостью носил бы в себе княжью ласку, но теперь едва заметил. Князю незачем было помнить, который из кметей стоял за дверьми в тот день, когда они с братом обсуждали послание от Василисы Семеновны. Но Илья это помнил отлично.
Илья шагал через лужи, грязные ошметья летели во все стороны; кто-то из недовольных прохожих ругнулся ему в спину, Илья круто развернулся, и разом потишевший мужик нырнул в толпу, предпочтя не связываться с оружным ратником.
Московит явился, как зверь на ловца. Илья зашел домой, а Кобылин тут как тут сидел на лавке, качая на коленях визжавшую от восторга Дуняшу. Лукерья переворачивала на сковороде шипящий румяный блин. Илья, не говоря ни слова, забрал дочь, сунул на руки жене, сгреб Кобылина за кафтан и выволок в сени. И там, в упор глядя в лживые зеленые глаза бывшего друга, выдохнул:
— Ты!
— Я, — согласился Кобылин. — Кто ж еще. А в чем дело-то?
— Кто донес на Москву о кашинском выходе? Кто, не ты?
— Я, — москвич не стал спорить, не порывался высвободиться. — Ты мне сам рассказал, молчать не просил, так чего яришься? Нешто ты сам, узнав что полезное, не сообщишь своему государю?
— Ты, ты... — Илья выпустил кафтан, привалился к стене. Новорубленные стены еще не успели закоптиться, сияли желтизной балтийского янтаря. — Я думал, ты мне друг, а ты... ты меня использовал! — высказал он с горечью.
Кобылин невозмутимо оправлял на груди измятое платье.
— Ну вот, по шву пошло, — укорил он, будто только о том и велись речи. — Я тебе друг. И я тебя использовал. Вопрос в том, для чего? Для того, чтобы всем было хорошо! Чтоб утихомирить наконец ваших князей, и Василья, и вашего Всеволода помирить. Ежели они сами не могут, так на то Семен Иваныч и великий князь. Как будто ты хочешь иного, Всеволод хочет иного! Ну, скажи? Не полюби тебе мир? Ты, лично ты, Илья сын Степанов, хочешь войны? Так убей меня сейчас, и война непременно будет. — Федор не стал уточнять, кого с кем, понятно было и так. — Только тогда вот от этого замечательного дома, — он коснулся ладонью свежего желтого бревна, — четыре уголька останется.
Илья близко-поблизку видел перед собой видел серые, с кошачьей зеленцой глаза, встопыренные кошачьи усы; ему было очень грустно и совсем не хотелось злиться.
— Всегда найдешься, от всего отболтаешься, — пробурчал он, — кошка хитрая.
Федор развел руками:
— Уж какой есть. Ну что, будешь убивать, или подождешь до другого раза?
Илья усмехнулся:
— Ладно, пошли в жило, бабы мои поди до смерти перепугались.
Но прежде чем они отправились успокаивать Лукерью и Дуню, Федор Кошка сказал еще кое-что.
— Ты, Илья, слышал не раз про единение Руси, собирание земель, и соглашался, и говорил, что это правильно, так? Так что же, ты думаешь, это одни слова, или что стоит побольше поговорить, и все как-нибудь образуется само? Нет, друже, именно так это и делается.
Каждый да держит отчину свою "Кождо да держит отчину свою" — принцип, провозглашенный на Любечском съезде князей (рубеж XI-XII вв.).
Стольный Владимир, золотой Владимир, любимое детище Андрея Боголюбского и Всеволода Больше Гнездо, после Батыева погрома пришел в упадок. Нынешние великие князья предпочитали жить в своих уделах. Симеон Гордый венчался в стольном Владимире на княжение, принял присягу от братьев и возложил на себя княжью шапку, по преданию, полученную Владимиром Мономахом в дар от своего деда-императора. (Так ли это было, нет ли — Господь веси, но легенда была слишком красивой, чтобы ею пренебречь). А после того великий князь бывал в стольном городе мало и редко. Но ныне — Василиса была сугубо права! — снем Съезд, собрание. князей Всеволодова дома провести следовало именно там, чтобы не одними словами, всей обстановкой напомнить им о братском единстве и покорности воле старейшего из них — Великого князя Владимирского... и Всея Руси.
Симеон, государь Всея Руси. Семен несколько раз вслух произнес эти слова. Три коротких слова вобрали в себя содержание всей его жизни, они вдохновляли и объясняли миру каждое его деяние. В них звучало гордое величие, не Киевской, не Владимирской — новой, на их глазах и их трудами рождающейся Руси. Василиса, как всегда, сумела найти единственно верные слова.
Семен думал о дочери с взволнованной благодарной гордостью. Сможет ли она приехать? Хотелось бы увидеть ее. Расспросить, как живется ей в Кашине, конечно, но главное — обнять и сказать, как он гордится ею. Что такая дочь дороже любого сына.
Всеволод собирался во Владимир, получил благословение у владыки Федора, обсудил с боярами условия и уступки, на которые они соглашались пойти. И все это время его не оставляла мысль, что он делает что-то не так. То ли слишком мало, то ли слишком много.
Владимир готовился к небывалому приему. Не вспомнить, когда в городе собралось зараз столько князей и высшего духовенства. Спешно приводились в порядок улицы, на торгу цены росли день ото дня, а матери шили для дочек новые наряды: среди княжих мужей встречаются и холостяки!
Всеволод приехал утром, и у него, после торжественной встречи, осталось еще полдня — снем назначен был на следующий день. Разумней было бы отдохнуть с дороги, но Всеволоду захотелось посмотреть город.
В сопровождении Ильи и еще нескольких молодых кметей, поминутно разевавших рот от удивления — парням все было в диковину! — Тверской князь ехал по улицам. Его узнавали, кланялись, давали дорогу. Возле одной церкви князь задержался надолго — новорубленая, еще стены не успели потемнеть, она показалась Всеволоду необычной. Ее позолоченная глава была вознесена над стенами на высоком барабане, точно свеча в подсвечнике, и круглилась очень круто и одновременно плавно, внизу выходя далеко за пределы основания и затем вытягиваясь вверх, точно язычок пламени. Солнце, выплывшее из-за облака, зажгло золото, заиграло бликами, словно бы заколебало купол, еще увеличив сходство с горящей свечою.
Всеволод, сняв шапку, подумал, не зайти ли вовнутрь. Но в это время из храма стали выходить люди; четверо мужиков на плечах вынесли домовину. ("Покойника встретить не к добру!" — всполошился один из кметей. Илья украдкой показал парню кулак). Всеволод осадил назад, давая дорогу скорбному шествию.
За гробом шло много народу, и мужчин, и женщин, и детишек, заплаканные бабы вели или несли на руках малышей, должно быть, детей покойного. И вдова, совсем молодая, причитала над гробом.
— ... И немного мы с тобою нарадовались, немного на милого и налюбовалася! Почто ж оставляешь меня, горемычную? На кого покидаешь малых детушек? Станут он спрашивать, где батюшка наш, что отвечу им, сиротинушкам? Почто затмился, месяц мой ясный? Древо многоплодное, почто опадаешь? Вернись хоть на часок, прилети хоть божьей пташкою, хоть ветерком до лица докоснись... Мишенька мой ненаглядный!
Знакомое имя недобрым предчувствием толкнуло в сердце. Всеволод спешившись, догнал шествие, спросил у одного из хмурых мужиков, кого хоронят.
— Михайлу-бондаря, соседа моего. Какой мастер был! Воистину золотые руки. Такие у него бочки были, что николи не рассохнутся, не разойдутся, многие годы служили. И для всякого дела была своя, иная для меда, иная для соленой рыбы. Михайло свойство всякого дерева знал, какое к чему пригоже... Словом, изо всех умельцев умелец! А как жену любил... И вообще, в целом свете нет человека честнее. К нему старики за советом ходили!
Всеволод с ощущением неловкости, какое всегда бывает перед лицом чужого горя, которому ты не в силах помочь, спросил, не нужно ли какой помощи.
— Да чем, княже... — мужик вздохнул. — Ежели пенязями, так лишнее — род есть, детей подымут, а трудно будет, так и миром поможем. А сердцу ничем не поможешь, кроме времени.
— От чего он умер?
Мужик зло сплюнул в растоптанный снег.
— Кабы умер! Зарезали. Юрко, пьянь подзаборная... никто даже не успел заметить, откуда у него в руке оказался нож...
Всю обратную дорогу Тверской князь был молчалив и хмур.
Торжественное богослужение проходило в Дмитриевском соборе. Древний храм, построенный полтора столетия назад Всеволодом Большее Гнездо, общим пращуром всех сущих здесь князей, поражал своей величественной мощью, завораживал глаз причудливой белокаменной вязью. Грозными раскатами гремели под высокими сводами псалмы, и от обилия золотых одежд духовенства было больно очам. Всеволод изо всех сил старался сосредоточиться на молитве, но мысли снова и снова возвращались к вчерашней встрече. Что это такое, что за неведомое проклятье? Доколе судьба, издеваясь, будет вновь сводить на узкой дорожке Михаила и Юрия?
Молебен окончился. Митрополит заговорил, обращаясь к князьям, взывая к братской любви. Слабый голос старика был едва слышен... Юрий и Михаил. Михаил и Юрий. Я... я как Юрий? Всеволоду вдруг стало легко и светло. Незримые крылья понесли его навстречу князю Василию.
Все, бывшие в божьем храме, замерли, когда звонкий молодой голос вознесся над толпой:
— Брат моего отца, будь мне в отца место. Держи Тверское княжение честно и грозно, да не будет нам стыда пред отцами и дедами нашими!
Василий вздрогнул, сперва не поверив своим ушам. А через миг, со слезами на глазах, обнял своего племянника.
Семен в первое мгновенье почувствовал себя обманутым. Как Всеволод мог! Нет, только так и мог... В сердце вливалась тихая грусть, сладкая, как тайная отрада. Не мог Всеволод удерживать то, что взял не по праву. Иначе это не был бы тот Всеволод, который стал ему, Семену, другом.
И только Михаил Кашинский даже не заметил произошедшего. Потому что в это время гонец в заиндивевшем полушубке шептал ему что-то на ухо. Не без труда протолкавшись к великому князю, сияя безраздумно-блаженной улыбкой, Михаил объявил:
— Семен Иваныч, ты дед!
Эпилог.
Сентябрь 1350 года от Рождества Христова порадовал бабьим летом. Стояли теплые и тихие дни, в небе плыли серебряные паутинки, и так хорошо было сидеть в саду, хрустя румяными яблоками.
Здесь собралось все Калитино семейство. Семен с Машей сидели рядом на скамье, сплетя пальцы. У княгини под широким летником заметен был округлившийся животик. А у Саши уже и застежки не сходились — донашивала последние дни. Иван не отходил от жены ни на шаг, заботливо оберегая каждое ее движение. Андрей с Маняшей поминутно бросали друг другу лукавые и нежные взгляды, улыбаясь чему-то, понятному им одним. Любят друг друга! И ничего, они просто еще очень молоды, догонят со временем старших братьев. А Василиса стала взрослая и серьезная. Похорошела. Материнство смягчило ее, придало женственности. На расстеленной кошме годовалый Данилка играл с Васильком; дядя уже вставал на ножки, пытался даже ходить, а племянник пока только ползал — все же чуть помладше! Черкес, опустив голову на лапы, зорко следил за ребячьей возней.
Василиса наклонилась к псу, балуясь, разложила в стороны долгие уши.
— Люди бают, Корияд крестился? — полюбопытствовала она.
— Крестился, Михаилом нарекли, — подтвердил ее отец.
— И это полностью заслуга владыки Алексия, — примолвила Мария. Поправлять ее "владыку" никто не стал.
— Но серебро с Ольгерда ты все же стребовал, — заметила Василиса.
— Стребовал. Чтоб не чувствовал себя победителем. С нами, московлянами, тягаться накладно встанет!
— А тезка мой Евнутий. вернулся в Литву, в Минске сидит, — сказал Иван.
— Неблагодарный, — сказала Саша.
Василиса покачала головой:
— Ну не скажи. Родная земля хоть сурова, да мать, чужая и ласкова — а мачеха.
— А Любарт женился на Маше, — поделилась новостью другая Мария, Андреева.
— Нашей племяннице На Ростовской княжне, дочери Константина Ростовского и Марии Ивановны., — уточнил Андрей, радостно переглядываясь с женой. Мало бы что кто понял, коли б не уведали до того. Многочисленно Калитино племя, и завидные в нем невесты!
— Ну, Любарт христианин чуть не сыздетства. Но как ты, Марья Санна, умудрилась сестру за Ольгерда выдать?
— А что я, — отвергла великая княгиня. — Это все Семен, его дело! В Холму все обомлели, узрев литовских сватов пополам с московскими.
— А что я, Ольгерду наша боевая Ульяница по сердцу пришлась по одним рассказам. О такой, говорит, всю жизнь и мечтал.
— Да полно вам смеяться! Я про другое. Ольгерд ведь язычник?
— Что ж, митрополит вздохнул, погладил кота — он теперь кота с рук не спускает, греется, руки у него мерзнут от какой-то хвори...
— Ветх летами, что и говорить.
— ... помянул апостола Павла да и благословил. А может, Ульяния со временем и умолвит мужа в истинную веру. Были таким примеры.
— Да и чего уж упрямиться, после всего-то, — Василиса лукаво глянула на отца и отцову молодую жену.
Мария без обид вернула той улыбку:
— Да уж, теперь все намного проще. И, Васюня, представь себе. Ольгерд встречает свою невесту, в окружении свиты, как подобает. Ульяница выходит из возка и идет навстречу жениху. Но вперед нее выскочил Лучик. Задрав хвост трубой, важной поступью он приблизился к хозяину Литвы и деловито пометил его сапог.
Отсмеявшись, все заговорили о другом, не менее волнующем для молодых матерей и матерей будущих.
— ... младеням молоко давать лучше козье, а не коровье. Я у себя в Кашине заранее взяла на двор двух козочек, на всякий случай.
— Тогда уж лучше кормилицу.
— Не скажи! С чужим молоком дитя может перенять и чужой нрав, я читала. Не зря ведь говорится "впитал с молоком матери".
Как раз в это время дядя с племянником, тянувшие каждый к себе расписного деревянного коня, разом заревели в голос. Черкес приподнял голову и тихонько рыкнул: взрослые, наведите порядок!
— Ну, московский настырный нрав ничем не перебьешь, — смеясь, сказала Мария, утишив наконец дитятю.
— Да и тверской не тише! — охотно согласилась Василиса, качая на коленях своего.
Саша положила руку на чрево — ее малыш зашевелился, неужто как-то почувствовал происходящее снаружи? Любопытно, какой ему нрав достанется, отцовский или материн. Как бы то ни было, с Тверью мериться нравом ему не придется!
— Кстати, а что с Хвостом? — вспомнила Василиса.
— На Рязани сидит. Говорят, в чести. Князь Олег только что сел на княжение, ему нужны люди, а насолить Москве — особая сласть. Мы с братьями, когда составляли ряд, вписали в него, чтобы никому не принимать ни Хвоста, ни его потомков, так что можно считать, что избавились от него навсегда.
— Хочешь, помогу его вытянуть с Рязани? — деловито предложила Кашинская княгиня. — Найдем кого обменять... Ну ежели у тебя на Москве нет ни Олеговых доброхотов, ни беглых Олеговых коромольников, так у меня в Твери сыщутся! — добавила она, видя, что отца ее предложение не вдохновило.
Семен покачал головой.
— Не стоит. Рязанский князь Хвоста принял?
— Ну принял...
— Вот пусть он с ним и мается!
Вечером, перед сном, Мария, сидя на краю ложа, расчесывала волосы. Семен, окончив молитву, поднялся с колен, заскочил на высокую постель с другой стороны.
— Как ты думаешь, они счастливы?
— Василиса с Мишей? — Мария поняла без слов. — Надеюсь. Василиса там при деле, а ей для счастья недостаточно просто мужа и детей.
Распущенные волосы в свете единственной свечи казались отлитыми заедино из темной меди.
— А Ульяница с Ольгердом?
— И Ульяница той же природы.
— Ольгерд все же много старше, и вдовец... Трудно быть мачехой? — спросил Семен, разумея вместе и Ульяницу, и другую Ульяну, и ее саму, Марию.
— Трудно, Семен, — Мария легла, подтянула легкое беличье одеяло. Повернулась на бок, лицом к мужу. — Но, если в семье есть любовь, все так или иначе сладится.
— А ты... Маша, любишь ли ты меня хоть немного? Нет, лучше не отвечай!
— Глупый... — Маша притянула к груди мужеву голову. — Ты все еще ничего не понял. Ты все еще боишься ответа... А ты кудрявый, — добавила она ни с того ни с сего.
— Отчего "все еще"? — спросил Семен, не поднимая лица.
Маша, не отвечая, отодвинулась, поискав, вытащила из-под изголовья вытертый на сгибах бумажный листок. Семен, и не разобрав в полумраке букв, узнал его.
— Ты только будь со мной. А хочешь — без меня, просто будь. Только живи, близко, далеко ли, хочешь — на краю света, — на память прочла Мария. — Глу-у-пый...
— Ты все-таки прочла? Ты поняла тогда, да?
— Раньше. Когда узнала, что тебе грозит смерть... Мне стало так страшно потерять тебя.
— Маша, — попросил Семен, уткнувшись лицом в ее распущенные волосы. — Скажи это вслух.
— Любый ты мой...
Оба проснулись затемно от шума за дверями, от топота пробегавших туда-сюда ног. Князь хотел было встать, узнать, что случилось, но в это время, вслед за робким стуком в дверь, в изложницу влетела взволнованная девка:
— Государь, родила! Княж-Иванова княгиня сына родила!
Молодая мать принимала поздравления. Облаченная в богато вышитую сорочку, укрытая атласным стеганным одеялом, она полулежала в пуховых подушках и приветливо кивала гостям, слабым, но полным гордости жестом указывая на колыбель: вот кому принадлежит главная заслуга! Герой дня, крепкий щекастый бутуз, мирно спал в своей колыбели под голубым камчатым пологом, и хлопотливая старая мамка многозначительным "Ш-ш-ш!" встречала всякого подходящего, супя брови и прижимая руки к груди; ей ужасно хотелось самой воскликнуть: "Видели ли вы когда-нибудь такого замечательного младеня!".
Великий князь повесил невестке на шею нить розового жемчуга. Маша, наклонившись, чмокнула ее в щечку.
— Как назовете сына?
— Митенькой, — умиленно отмолвила Саша, а сияющий отец прибавил:
— По святому Дмитрию Солунскому.
Великокняжеская чета отошла в сторону, уступая место следующим гостям. Маша бережно придерживала собственное чрево, и Семен с нежностью вел ее под руку.
Человеку не дано знать своей судьбы. Все эти люди, собравшиеся у ложа роженицы, радостные, любящие друг друга, полные надежд, еще не ведали, что счастья им осталось от силы год. Что скоро черная смерть доберется до Руси. От чумы умрет Семен, но прежде умрут, один за другим, все его сыновья: и долгожданный Данилка, и Мишенька, которого носит сейчас под сердцем мать, и нерожденные еще Иван и Семен; пробел в завещании навсегда останется незаполненным. Что умрет Андрей, так и не увидевший своего единственного сына. Что бремя великого княжения ляжет на узкие плечи Ивана, но всего через несколько лет уйдет и он, тридцати трех лет от роду, и не от чумы — больное сердце не выдержит труда и горя. И Александра ненадолго переживет супруга — ее, вослед за младшим сыном, унесет вторая волна мора. И что все надежды Руси сосредоточатся вот в этом малютке, который пока мирно посапывает в колыбели, не подозревая, что будет наречен Донским.
А две Марии, две княгини, переживут своих любимых мужей одна на тридцать семь лет, вторая — на сорок шесть. Марии Андреевой останется в утешение сын, который станет знаменитым полководцем и по праву заслужит имя Храброго, Марии же Семеновой — ничего, кроме молитвы.
От чумы умрет и владыка Феогност, успев назвать Алексия своим преемником. Черная смерть опустошит не одну Москву — Новгород, Смоленск, Суздаль, Киев и Чернигов А также всю Европу, Ближний Восток, Кавказ и Китай, но, как ни странно, пощадит Литву и Польшу. , множество иных городов и сел, а Белозерск и Глухов уничтожит до последнего человека. Но на первых порах пощадит Тверь.
Семен, отдавая замуж свою единственную дочерь, надеялся, что она приведет Кашинского князя под руку Москвы, и даже не предполагал, насколько хорошо выполнит Василиса свою миссию. Настолько, что после Семеновой смерти его брат, не связанный с Александровичами дружбой, станет поддерживать именно Василия, верного своего подручника, против независимого Всеволода. И очень несладко придется князю, добровольно уступившему стол тому, кто имел на него больше прав! Томясь в сыром порубе, точно облихованный тать, ругал ли себя Всеволод за свое безрассудное благородство? Или утешался сознанием своей правоты? Теперь не спросишь. В 1364 году в Тверь пришла черная смерть.
Один за другим будут умирать Александровы домочадцы: Анастасия, Всеволод, Владимир и Андрей, их супруги и дети... в живых останется лишь Михаил. Умрет и несчастный Семен-мелкий, умрет бездетным и, кажется, холостым. И смерть его окажет на судьбу Руси гораздо больше влияния, чем вся его жизнь. Крохотный его удел станет яблоком раздора в грядущей кровавой междоусобице.
Вражда между Москвой и Тверью, казалось бы, навсегда погашенная Симеоном Гордым, разгорится вновь. Михаил потребует ярлыка на Великий Владимирский стол и получит его. Он неоднократно будет искать ратной помощи у своего свойственника Ольгерда, но откажется наводить на Русь татар и в конце концов проиграет. Более десятилетия продлится эта бессмысленная война, и сколько людских жизней, сколько трудов и серебра будет вброшено в нее, вместо того, чтобы согласно крепить единство страны, о чем равно мечтали оба соперника!
Не ведал никто и грядущей участи "доброго царя Чанибека". Очень скоро его любимый сын Бердибек убьет своего отца. Или прикажет убить. Или позволит убить. Не важно! Ибо затем он истребит всех своих братьев, двенадцать царевичей Чингизовой крови, включая и грудных младенцев, но вскоре и сам будет убит, а затем в Орде начнется такое кровавое безумие, что станет невозможным никакое сотрудничество, никакой союз между нею и Русью — лишь война до победы. В "великой замятне" погибнет царица Тайдула, никому не содеявшая никакого худа — погибнет именно поэтому. И могучая держава Чингизидов, ставшая добычей авантюристов, падет, как всякое царство, разделившееся в себе.
Про кого рассказать еще? Евпраксия с Федором стали жить-поживать да добра наживать, родили кучу детей и умерли не то чтобы в один день, но близко к тому.
Алексей Босоволков в конце концов получил вожделенное тысяцкое, но заплатил за него жизнью.
Вельяминовы и падали, и возвышались. Потомков Василия Васильевича ждала трагическая судьба, и Тимофеев единственный сын ушел в историю с грустной пометкой "б/д", но Федор Воронец основал могучий род, не раз являющийся на страницах исторических хроник.
А всех обскакали Кобылины. Спустя двести шестьдесят три года потомок Федора Кошки воссел на трон русских царей и положил начало новой династии.
Алексий станет митрополитом и почти двадцать лет твердо будет стоять у кормила корабля по имени Русь. Он продолжит дело своего крестного и своего названного брата, и именно трудами Алексия "собирание земель" станет общерусской реальностью.
И все же эта славная и трагическая эпоха, давшая миру столько ярких деятелей, будет названа именем лишь одного из них: Дмитрия Донского.
В жизни этого князя, не прожившего и сорока лет, будет много и побед и бед, немало ошибок и таких деяний, которые трудно назвать достойными. Но все искупит тот день, когда, сбросив с плеч княжеское корзно, поспешит он в Большой полк, чтобы вместе со своим народом испить кровавую чашу Куликова поля. В этот день будет сломан хребет не только Орде — самой русской розни. И не столь важно, что будут еще и междукняжеские усобицы, и татарские набеги... (и недописанная Василисина летопись сгорит во время нашествия Тохтамыша, как тысячи и тысячи иных книг!). Новая Русь родится именно в этот день.
Ибо Дмитрию, которого назовут Донским, не достанется в удел никаких особых талантов, кроме единственного и самого важного — чувствовать свое время. И он станет великим государем, героем и святым.
И не он один. Никогда еще не рождалось на Руси столько святых, как в те великие времена: Феогност, Алексий, Анна Дмитриева и еще не рожденная девочка, Дмитриева суженая. А величайшим из всех святых подвижников, когда-либо просиявших в Русской земле — молодой монашек, случайно встреченный князем Семеном в лесной заимке близ города Радонежа.
А кровь Ивана Калиты и Александра Тверского все же соединится, как мечталось Семену Весьма причудливым образом. Отцом Ивана III был Василий Васильевич Темный, внук Дмитрия Донского, внука Ивана Калиты. Матерью — Мария Ярославна, внучка Владимира Андреевича Храброго и Елены, дочери Ольгерда и Ульянии, дочери Александра Тверского. Строго говоря, последнее независимое княжество, Рязанское, ликвидировал уже сын Ивана, Василий III, однако в целом объединение страны было завершено Иваном. Он же официально принял титул "Государь Всея Руси". В судьбах Ивана и Семена много почти мистических совпадений. Иван тоже был женат на тверской княжне Марии, тоже страдал от болезни позвоночника (его прозвали Горбатым); в жизни каждого из них было свое стояние на Угре (у Семена — в 1351 году, во время войны со Смоленском, у Ивана — в 1380, когда и была сброшена власть татарского хана Ахмата).. Иван III, Великий, завершит собирание земель, свергнет наконец ордынское иго и по праву примет титул Государя Всея Руси.
Все это будет... Но пока ничего еще не свершилось, и никто еще не ведает грядущего. И слава Богу! Пусть ничто не омрачит кратких мгновений счастья. Пока еще эти люди любят друг друга, радуются детям и трудятся, словом, живут так, как уже очень скоро напишет в своей духовной грамоте Симеон Гордый, великий князь Всея Руси:
чтоб не перестала память родителей наших и наша,
и свеча бы не погасла
Приложение.
княжеские и важнейшие боярские роды.
Автор ставил себе цель не составить полное родословие, а пояснить читателю родственные связи персонажей романа, поэтому степень детализации может быть различна. Родословие дается главным образом по А.А.Зимину.
Московские князья.
Происходят от Даниила Московского, младшего сына Александра Ярославича Невского. Поэтому именуются также Даниловичами и Александровичами.
Даниил (около 1260-1303), князь Московский.
Причислен с лику святых. Даниил умер позже своего старшего брата Андрея и не побывал на великом княжении, поэтому его дети потеряли право на великий Владимирский стол.
Дети Даниила:
Юрий (1281-1325), князь Московский, великий князь Владимирский, князь Новгородский.
Юрий боролся за великий Владимирский стол с Михаилом Тверским (не имея на это прав) и погубил его, оклеветав перед ханом Узбеком. Убит Дмитрием Грозные Очи.
Жены Юрия:
1. Дочь князя Ростовского Константина Борисовича
2. Кончака (?-1318), в крещении Агафья, сестра хана Узбека.
Кончака умерла в плену у Михаила Тверского, из-за чего Юрий обвинил последнего в убийстве.
Дочь Юрия дочь от первого брака:
Софья, жена князя Константина Тверского (см.)
Александр
Борис
Александр и Борис, недовольные политикой старшего брата, отъезжали к Михаилу Тверскому, но были вынуждены вернуться. Оба умерли молодыми и бездетными.
Иван Калита (1283-1340), князь Московский, великий князь Владимирский, князь Новгородский.
Добившись у Узбека великого стола, Иван Калита значительно расширил территорию маленького Московского княжества. Он умело ублажал ордынцев и на много лет избавил Русь от разорительных набегов; летописец характеризует этот период как "тишину по всей земле". Вместе с тем Иван Калита не стеснялся использовать ордынцев для приведения к покорности русских князей, водил татар на восставшую Тверь. Погубил своего врага Александра Тверского, оклеветав перед ханом Узбеком.
Жены Ивана Калиты:
1. Елена (?-1332)
2. Ульяна
Дети Ивана Калиты — см. ниже.
Афанасий (?-1322), князь Новгородский
Семен
Андрей
Семен и Андрей, видимо, умерли в младенчестве.
Дети Ивана Калиты:
От первого брака.
Мария (? — 1365), замужем за князем Константином Ростовским
Их дочь Мария была замужем за литовским князем Любартом
Евдокия (ок.1314 — 1342)
Ее муж:
Василий Давыдович Грозные очи (?-1345), князь Ярославский.
Их дети:
Василий, князь Ярославский
Глеб
Роман, князь Романовский
Симеон Гордый (1316 Или 1318.-1353), Великий князь Московский, Великий князь Владимирский, князь Новгородский.
Симеон первым из русских князей назвался государем Всея Руси, первым венчался на княжение шапкой Мономаха, первым вопреки лествичному праву завещал свой стол не брату, а сыну (однако чума не позволила исполнить его последнюю волю).
Его жены:
1. Айгуста (?-1345), в крещении Анастасия, дочь Великого князя Литовского Гедимина.
2. Евпраксия, дочь князя Федора Вяземского (см.)
3. Мария (?-1399), дочь князя Александра Тверского (см.)
Его дети:
От первого брака:
Василиса, замужем за князем Михаилом Кашинским (см.)
Кроме того, в первом браке были рождены двое сыновей, умерших в младенчестве.
От третьего брака:
Даниил
Михаил
Семен
Иван
Все сыновья Семена от Марии умерли малолетними во время эпидемии чумы.
Иван Красный (1326-1359), князь Звенигородский, Великий князь Московский, Великий князь Владимирский, князь Новгородский.
Его жены:
1. Феодосия, дочь князя Дмитрия Брянского (?-1342)
2. Александра (?-1364), дочь тысяцкого Василия Вельяминова По одной из версий.
Его дети:
От второго брака:
Дмитрий Донской (1350-1389), Великий князь Московский, Великий князь Владимирский, князь Новгородский.
Иван Малый (1354-1364), князь Звенигородский
Анна, жена князя Дмитрия Боброка
Андрей (1327-1353), князь Серпуховский.
Его жена:
Мария, дочь князя Ивана Федоровича Галицкого Княжившего в Галиче-Мерском
Его дети:
Владимир Храбрый (1353-1410), князь Серпуховский, князь Углицкий.
От второго брака:
Фетинья
Мария Предположительно, близнецы. В завещании Ивана Калиты отдельно указано "дочери Фетинье" и "меньшим детям Марье и Федосье".
Федосья4
Тверские князья.
Происходят от Ярослава Ярославича, младшего брата Александра Невского. Именуются также Ярославичами и Михайловичами, по имени самого выдающегося своего представителя, Михаила Святого.
Михаил (1272-1319), князь Тверской, великий князь Владимирский, князь Новгородский.
Младший из сыновей Ярослава, родившийся после смерти отца, и единственный, оставивший потомство мужского пола. Причислен к лику святых.
После смерти князя Андрея Городецкого великое княжение перешло в род Ярославчичей, к его единственному на тот момент представителю. В дальнейшем великий стол должны были наследовать только его потомки. Суздальско-нижегородские князья, сыновья Андрея Ярославича, восставшего против Орды, имели такое право юридически, однако фактически, как дети "коромольника", не смогли его использовать, внуки же утратили окончательно. Собственно, как московские князья, так и их суздальские противники равно были на великом столе узурпаторами.
Его жена:
Анна, дочь князя Дмитрия Ростовского
Причислена к лику святых.
Дети Михаила:
Дмитрий Грозные Очи (1299-1326), князь Тверской, великий князь Владимирский.
Убил в Орде Юрия Московского и сам был казнен Узбеком.
Его жена:
Мария (?-1349), дочь Великого князя Литовского Гедимина.
Александр (1301-1339), великий князь Тверской, великий князь Владимирский, князь Новгородский, князь Псковский.
Его жена:
Анастасия
Дети Александра — см. ниже
Константин (1303-1345), князь Дорогобужский, великий князь Тверской.
Родоначальник Дорогобужских князей. После убийства Михаила Тверского Юрий забрал его сына в Москву и женил на своей дочери.
Его жены:
1. Софья, дочь князя Юрия Московского (см.)
2. Евдокия
Его дети:
От первого брака:
Семен
Бездетный Семен завещал свой удел не брату Еремею и не Василию Кашинскому, бывшему тогда Великим князем Тверским, а Михаилу Микулинскому, что дало начало конфликту Михаила с Москвой, поддерживающей Еремея
От второго брака Предположительно. Возможно, тоже от первого.:
Еремей (?-1372), князь Дорогобужский
Василий (1304-1368), князь Кашинский, великий князь Тверской.
Родоначальник Кашинских князей. Василий, бывший сначала противником Москвы, впоследствии (видимо, не без влияния своей снохи Василисы) сделался ее сторонником.
Его жена:
Елена, дочь князя Ивана Брянского
Его дети:
Михаил (1331-1373), князь Кашинский
Его жена:
Василиса, дочь Симеона Гордого — см.
Василий (1336-1362), князь Кашинский.
Дети Александра:
Лев
Умер в младенчестве.
Федор (?-1339).
Был убит в Орде вместе с отцом.
Всеволод (1328-1364), князь Холмский, великий князь Тверской.
Добровольно уступил Тверской стол Василию Кашинскому. После смерти Симеона Гордого Москва предпочла поддержать более покладистого Василия Кашинского, который стал утеснять племянника и даже некоторое время держал его в заточении.
Его жена:
Софья
Его дети:
Юрий (?-1408), князь Холмский
Иван (?-1402), князь Псковский.
Единственный из тверских князей участвовал в Куликовской битве. Был женат на дочери Дмитрия Донского.
Мария (1329 Предположительно. Возможно, Мария была старше Всеволода.-1399)
Ее муж:
Симеон Гордый (см.)
Их дети — см.
Михаил (1333-1399), князь Микулинский, великий князь Тверской, великий князь Владимирский (номинально)
Его жена:
Евдокия (?-1404), дочь князя Константина Суздальского.
Родоначальник Микулинских князей. Дмитрий, под честное слов митрополита Алексия, призвал Михаила в Москву, чтобы рассудить спор из-за Семенова наследства, однако затем заключил его под стражу. Едва ли это была заранее спланированная Алексием акция, скорее всего, выходка рассерженного восемнадцатилетнего князя. Однако оскорбленный Михаил счел себя свободным от всех клятв, вырванных у него силой, и начал борьбу за Великий Владимирский стол. Михаил неоднократно получал в Орде ярлык, однако не смог фактически реализовать его.
Ульяния
Ее муж:
Ольгерд (1296-1377), Великий князь Литовский.
Ульяния оказалась самой удачливой из всех Александровичей. Она стала второй женой Ольгерда, бывшего старше на добрых сорок лет, что отнюдь не помешало семейному счастью. Ульяния активно участвовала в политической деятельности, и муж прислушивался к ее мнению. Согласно летописям, именно она убедила Ольгерда поддержать ее брата в борьбе против Дмитрия. Ульяния родила мужу семерых сыновей и нескольких дочерей, и сумела добиться того, чтобы Ольгерд передал престол их общему сыну Ягайле в обход старших сыновей от первого брака (обиженные старшие Ольгердовичи и их дети массово стали отъезжать на Москву). Ягайло благодаря браку с польской королевой Ядвигой занял и престол Польши, объединившейся с Литвой (Кревская уния). Правда, для этого ему пришлось принять католичество и окрестить в эту веру Литву, где до того преобладали язычники и православные (русские и крещеные литовцы), что вряд ли понравилось его матери. Одна из дочерей, Елена, вышла замуж за князя Владимира Храброго
Андрей (?-1364)
Владимир (?-1364)
Фоминские и Вяземские князья
Ветвь Смоленских князей. Происходят от двух сыновей князя Юрия Святославича Смоленского Имелась и еще одна ветвь Вяземских князей, также смоленского происхождения, потомки князя Андрея Владимировича Долгая рука. После того, как Вязьма была взята Витовтом, именно представители этой ветви княжили там на уделах, а после присоединения Вязьмы к Москве поступили на московскую службу уже в качестве выходцев из Литвы.. Представители этих родов одними их первых Рюриковичей "отъехали" на службу к московским князьям. У Зимина они проходят как "выезжие княжата, потерявшие титул" — в следующем поколении князья выезжали уже с титулами Например, князь Дмитрий Боброк-Волынский..
Константин, князь Березуйский
Его дети:
Федор Большой Красный
Его жена:
Евпраксия, дочь князя Федора Вяземского (см.)
Федор Средний Слепой
Федор Меньшой
Федор, князь Вяземский По Зимину, Вяземский и Дорогобужский.
Его дети:
Борис
Остафий
Евпраксия
Ее мужья:
1. Симеон Гордый (см.)
2. Федор Большой Красный (см.)
Вельяминовы
Иначе Протасьевичи. Один из древнейших боярских родов. Происходит от Протасия-Вениамина (Вельямина), бывшего московским тысяцким при князьях Данииле, Иване Калите и, возможно, Симеоне Гордом. Этот долгожитель скончался между 1340 и 1350 годами, при том, что он едва ли был младше князя Даниила. Следующим тысяцким был Василий Протасьевич. После его смерти, опасаясь чрезмерного усиления Вельяминовых, Иван Красный назначил на эту должность Алексея Босоволкова, однако тот погиб, и князь был вынужден вернуть "тысяцкое" в род Вельяминовых. Сын Василия Васильевича, Иван, рассчитывал унаследовать отцовское место, однако князь Дмитрий упразднил должность тысяцкого. Оскорбленный Иван бежал в Тверь, затем в Орду, активно действовал против Дмитрия и закончил жизнь на плахе. От Вельяминовых происходят знаменитые роды Воронцовых и Аксаковых.
Василий Протасьевич
Его дети:
Василий
Его дети:
Василий
Его дети:
Иван
Микула (Николай)
Был женат на Суздальской княжне Марии, старшей сестре супруги Дмитрия Донского. Погиб на Куликовом поле.
Полуект
Дети казненного Ивана выпали из местнического счета, два его брата не оставили сыновей, отчего старшая ветвь Вельяминовых скоро пришла в упадок.
Федор Воронец
Тимофей
Его сын:
Семен
Александра
Ее муж:
Иван Красный (см.)
Их дети — см.
Юрий Грунка
Ратшичи
Происходят от новгородца Ратши, прадеда Гаврилы Олексича, знаменитого героя Невской битвы. У последнего были два сына — Иван Морхиня и Акинф Великий, служивший Михаилу Тверскому и убитый Родионом. Согласно источникам XVI века (этот же рассказ повторяет и Карамзин), Акинф отъехал в Тверь из Москвы как раз из-за местнических счетов с Родионом, однако Зимин сомневается в его достоверности, считая "легендой генеалогического характера". (Но, если Акинф все же был боярином Ивана Калиты, как пишут в родословиях, то еще до того, как тот стал Московским князем.). Окончательно на Москву к Ивану Калите отъехали уже, видимо, внуки Гаврилы. От Ивана Морхини происходит широко разветвленный род Пушкиных "Мой прадед Рача мышцей бранной святому Невскому служил" — видимо, Александр Сергеевич допускает сознательную неточность. Гаврила Олексич, судя по всему, был не младше Александра Невского, так что его прадед вряд ли дожил до княжения последнего..
Сыновья Ивана Морхини:
Григорий Пушка
Владимир Холопище
Давыд Казарин
Александр
Федор Неведомица
Сыновья Акинфа Великого:
Иван
Федор
Кобылины
Самый молодой из "древнейших боярских родов". Андрей Иванович Кобыла, его основатель, происходил, по одной версии, "из немец", по другой — из коренных москвичей. От Кобылиных происходит царский род Романовых (от Федора Кошки).
Андрей Кобыла
Его дети:
Семен Жеребец
Александр Елко
Василий Ивантей
Гаврила Гавша
Федор Кошка
Крупный государственный деятель, дипломат. Владелец "Евангелия Федора Кошки" — самой красивой книги русского средневековья. Из всех потомков Андрей Кобылы именно Кошкины были наиболее успешны. Девицы из рода Кошкиных не раз выходили замуж за князей, а Анастасия Романова была женой Ивана Грозного.
Бяконтовы
Происходят от Федора Бяконта, выходца из Чернигова, бывшего при князе Данииле "хранителем Москвы". От Бяконтовых происходит род Плещеевых.
Сыновья Федора Бяконта:
Елевферий-Симеон (1300 Предположительно. По другим версиям, 1293 или 1304.-1378), в монашестве Алексий.
Крестник Ивана Калиты, религиозный и политический деятель, писатель, переводчик (Алексий сделал перевод Евангелия на русский язык). Алексий в ранней юности постригся в монахи и около двадцати лет не покидал стен монастыря. Но в 1340-х годах он активно включился в политическую деятельность. Он стал наместником митрополита, Владимирским епископом, а в 1354 году митрополитом Всея Руси ("в виде исключения", поскольку Константинопольская патриархия предпочитала ставить русскими митрополитами своих соотечественников). В своем завещании князь Симеон приказывал братьям слушаться "добрых старых бояр и владыки нашего Алексия". После смерти Ивана Красного Алексий сделался регентом при его малолетнем сыне Дмитрии, и правил страной почти двадцать лет. Алексий исцелил царицу Тайдулу от глазной болезни. Во время "великой замятни" в Орде, искусно лавируя между претендентами на ханский престол, Алексий сумел добиться закрепления Владимирского стола за московским княжеским родом. Причислен к лику святых.
Данила-Феофан, в монашестве Давыд.
Матвей
Константин
Александр Плещей.
Воевода Плещей "прославился" тем, что бежал от шайки ушкуйников ("вдал плещи" — примечательная игра слов). Справедливости ради надо отметить, что шайка была в двести судов — вполне приличное войско. Тем не менее, это не сильно повредило его положению при княжеском дворе, и позже Плещеевы занимали более высокое положение, чем потомки всех старших братьев. Это заставляет думать, что у Александра Плещея были какие-то особые заслуги перед великими князьями.
Босоволковы
Происхождение этого рода достоверно не установлено. Ни сыновья, ни внуки Алексея Хвоста боярами не стали, и род постепенно захирел.
Алексей Петрович Хвост
Около 1349 года "вошел в коромолу" к великому князю и был подвергнуть опале. В договоре великого князя с братьями особой статьей оговорен запрет принимать на службу Алексея и его потомков. Однако впоследствии Иван Красный вернул Босоволкова в Москву и даже сделал его тысяцким (ряда князь не нарушил — ведь иных его участников уже не было в живых), но вскоре Босоволков был убит при невыясненных обстоятельствах.
Его сын:
Василий.
Нестеровы
Происходят от Нестора Рябца, около 1300 года отъехавшего на Москву с Волыни. От Нестеровых происходит род Квашниных.
Родион Нестерович
Воевода Ивана Калиты. В сражении под Переяславлем убил Акинфа Великого.
Его сын:
Иван Квашня.
В литературе Родиона по прозвищу сына иногда также называют Квашниным.
Нетшичи.
Согласно родословцам, Александр Нетша выехал на Москву "из немец", причем, в отличие от других аналогичных семейных легенд, эту Зимин не оспаривает.
Александр Юрьевич Нетша
Его дети:
Иван
Дмитрий
Семен
Гедиминовичи
Гедимин (?-1340)
Великий князь Литовский
Его жены:
1. Винда, вдова князя Витеня
2. Ольга Всеволодовна Смоленская
Дети Гедимина:
Монвинд (?-1340)
Наримант, в крещении Глеб (1277-1348)
Ольгерд, в крещении Александр (1296-1377)
Его жены:
1. Мария Ярославна, княжна Витебская
2. Ульяния, дочь Александра Тверского (см.)
Кейстут (1298-1381)
Кориад, в крещении Михаил (ум.1390)
Любарт (1312-1397)
Его жены:
Дочь Юрия Волынского от первого брака
Мария, дочь Константина Ростовского
Евнутий, в крещении Иван (1311-1366)
Мария (?-1349)
Ее муж:
Дмитрий Грозные Очи — см.
Айгуста, в крещении Анастасия (ок. 1320 — 1345)
Ее муж:
Симеон Гордый — см.
Ее дочь:
Василиса — см.
Офка
Замужем за князем Юрием-Болеславом Волынским
Ольдона
Замужем за польским королем Казимиром
От автора
Так что за беда приключилась в семье Симеона Гордого? Кто как, а лично я ни в какую порчу не верю. И в привидений, что в середине XIV невозбранно шастали по Москве, а у великого князя и вовсе жили под подушкой — не верю тем паче. А с точки зрения материалистической... Ну с чего бы у относительно здорового непьющего тридцатилетнего мужика вдруг начались галлюцинации? Да, чувство вины, постоянное напряжение, нелюбимая (вполне может быть, невзлюбившаяся с первого взгляда!) жена — тут у любого разовьется тяжелая депрессия. Но чтоб до видений, до призрачных мертвецов? Разве что князь Семен злоупотреблял какими-нибудь обезболивающими травками. Или — какая версия! — его сознательно травили. Кто? Хвост, за то и попавший в опалу? Или... далеко можно уйти в предположениях! Пиши я какие-нибудь "Сто загадок истории", непременно разработала бы богатую жилу. А так — уж больно надуманно!
Логичнее все же предположить, что именно молодая княгиня отвергла супруга. Почему? Вроде бы не было в великом князе ничего особо неприятного. Единственно возможный ответ — потому что любила другого! Евпраксия, конечно, не могла противиться родительской воле. Но романтически настроенной девочке пятнадцати-шестнадцати лет от роду, а то и младше, должна была показаться весьма заманчивой мысль, что влюбленные, разлученные злою судьбой, до гроба будут хранить друг другу верность.
А что Семен? До Домостроя еще два века! Мы знаем, что московские князья с уважением относились к своим супругам. Княгини владели городами, распределяли уделы между сыновьями, строили храмы и активно занимались политикой. Кто управлял землею, пока князь воевал или сидел в Орде, добывая очередной ярлык для своего быстро растущего семейства, а? Когда Тохтамыш стоял на подступах к Москве, Дмитрий Донской, умчавшись собирать полки, совершенно спокойно оставил столицу на попечение жены. И, если б не владыка-паникер, может, и удержала бы Евдокия град! Словом, при такой "модели семейного поведения" совершенно немыслимо было бы аккуратненько поучить жену плеточкой, как из лучших побуждений советовал Сильвестр. Не стал бы Гордый князь унижаться до семейного насилия.
И тут появляется Мария... Историки пишут о политических мотивах брачного союза между Москвой и Тверью, оставим это им. Семен Гордый был благочестивым христианином и осторожным, умеренным политиком. И вдруг — конфликт с митрополитом, вплоть до затворения церквей, ссора со Смоленском (позже вылившаяся в войну), осложнение отношений с Кашиным, все разом! Ох, не стал бы Семен заваривать такую кашу ради одной политики. Только ради любви!
Теперь о порче. Русское средневековое законодательство предусматривает немало оснований для развода, правда, главным образом по инициативе мужа, и Семен с Евпраксией, твердо решив расстаться, без труда могли бы организовать один из них. Но, если оба планировали вступить в новый брак, ни один из них не мог взять на себя "вину", чтобы не погубить своей репутации и не отвратить от себя предполагаемых будущих супругов. Кроме того, церковь не допускает третьего брака. Следовательно, им нужно было добивать не развода, а признания брака недействительным. И тут нельзя не оценить Семеновой изобретательности.
Вера в свадебную поруху была широко распространена в старину. Еще в XIX веке ни одна сельская свадьба не обходилась без приглашенного ведуна, который должен был отбивать все атаки "чужих" колдунов. Исследователи фольклора, например, И.П.Сахаров, С.Максимов, весьма подробно, хоть и не без иронии, описывают всю процедуру. (И в наше время невесте втыкают в подол булавки "от сглаза" — это все оттуда!). Нечистая сила вообще обожает портить свадьбы, видимо, по злобной своей природе не вынося чужой радости. Бытуют легенды, как колдуны "целые свадьбы пускали волками". Так что для широкой общественности версия была идеальной. Никакой вины, одна беда — и явная невозможность дальнейшего брачного сожительства. Хотя страшно даже представить, насколько тяжело и унизительно все это было для человека, названного Гордым! Вот где в полной мере проявилось мужество этого князя, доселе не оцененное историками.
Кто обвенчал князя, "утаившись от митрополита"? Принято считать, что его духовник Стефан, игумен Богоявленского монастыря, брат Сергия Радонежского. Стефан был парень рисковый, как и все в этой семье! И, будучи уверен в своей правоте, вполне мог пойти на это. Но что ж тогда, получается, что Семен в одиночку (пусть даже со Стефаном! Игуменом одного из столичных монастырей, не более того) сломал об коленку всю православную церковь? Иван Великий не смог, а Семен запросто. Нет, князю необходимо была поддержка хотя бы одного из высших церковных иерархов. Кого же, как не Алексия? Для митрополита все это было вопросом богословия или политики, но для Алексия — счастья близкого человека. А тогда к чему умножать сущности? Решившись благословить Семена на новый брак, Алексий просто должен быть сделать все сам, не переваливая ответственность ни на кого другого.
Еще один вопрос: когда умер Константин Тверской? Мне встречался и 1346, и 1345 год. А от этого зависит не только причина его смерти (чума либо какая-то другая болезнь), но и мотивы поступков других действующих лиц. Конечно, Семен рассчитывал иметь в Твери своего ставленника, и чем меньше тот имел бы прав на престол, тем больше зависел бы от Москвы. Политики никто не отменял. Конечно, он испытывал чувство вины перед сыновьями Александра. Но. Если сорок шестой, то Семен добыл Всеволоду Тверской стол ради руки его сестры. И Всеволод отдал Семену сестру в благодарность за ярлык. Ничего постыдного в этом нет, в средние века так и делалось. А вот если сорок пятый... Пусть точные даты устанавливают историки. Чисто по-человечески я предпочитаю второе!
На этом заканчивается рассказ о Симеоне Гордом, князе, коего историки чаще всего помещают в общую главу "Наследники Калиты", чье недолгое (но и не короткое) правление не отмечено красивыми подвигами, зато омрачено было целым рядом безобразных скандалов и окончилось всеобщей черной бедою. При котором, тем не менее, упрямо продолжалось собирание русских земель вокруг Москвы. И уже дальним отблеском засеребрился ковыль Куликова поля...
Карамзин называет Симеона государем хитрым и благоразумным, умевшим пользоваться властью. Ключевский не выделяет из общей череды московских князей, которых вообще полагает людьми "без всякого блеска, без признаков как героического, так и нравственного величия". Гумилев пишет, что дети Калиты "особыми талантами не обладали", при том, что "при общем пассионарном подъеме этноса иметь на престоле государя, не блиставшего яркой индивидуальностью, было скорее благом, чем злом" (он главную роль отдает Алексию, называя его даже фактическим главой государства после смерти Ивана Калиты). Зато Шахмагонов с Грековым с одобрением говорят о Симеоновой "осторожности, дипломатическом такте, умении держать княжение грозно и твердо". Как бы то ни было, здесь — либо сплошная мерзость, либо высочайшее благородство и мужество. Третьего не получается. Кто ты, Симеон Гордый? Человек, в сухих строках завещания способный подняться до поэзии...
Напоследок пару слов про Василису. Средневековая Русь знает много ярких женских личностей, правительниц и подвижниц: Святая Ольга, святые Анна Тверская и Евдокия-Евросинья Московская, не святые, но весьма деятельные Софья Витовтовна и Елена Глинская. Василисы Семеновны среди них не числится. Единственная дочь человека, тщетно мечтавшего о сыновьях, никому особо и не нужная. Все так... ежели была Василиса кроткой и печальной голубицею. Но откуда бы взяться кротости у внучки Калиты и Гедимина?
После смерти Константина Москва поддерживала тверских Александровичей — и их противник Василий Кашинский неволею оказывался и противником Москве. В 1349 году Василиса выходит за сына последнего, и вскоре ее свекор получает Тверской стол — причем Всеволод уступает дяде более-менее добровольно, не принуждаемый ни ратной угрозой, ни ханской властью. А затем Василий постепенно становится все более верным подручником Москвы... Чья это может быть работа, как вы думаете?
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|