↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Хэмфри Карпентер
БИОГРАФИЯ
Джона Рональда Руэла Толкина
Перевод с английского Алексея Переяславцева
ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА
Популярность творчества Джона Рональда Руэла Толкина в России не нуждается в доказательствах — достаточно оглядеть книжные развалы. Но эти книги вызывают не только читательский интерес. Если исходить из количества переводческих душ на одну книгу, то мало кто из англоязычных писателей пользуется таким вниманием, как Толкин. В семидесятые годы в кругах филологов самодеятельный перевод "Властелина Колец" стал своего рода модным занятием. В результате на сегодняшний день издано уже семь различных переводов "Властелина Колец", и ни один из них не одобрен истинно правоверными поклонниками Толкина. Природа творчества этого писателя такова, что от переводов требуется отменная, можно сказать, протокольного характера точность. С другой стороны, для лучшего понимания необходима частичная русская стилизация. Надо заметить, что Толкин-филолог заставил Толкина-писателя дать довольно подробные указания о том, как необходимо переводить "Властелина Колец". Другое дело, что ни один переводчик не последовал этим указаниям в полной мере.
В результате, как только я принялся перекладывать эту книгу на русский, на меня сразу же свалилось искушение, почти такое же сильное, как если бы я нашел Магическое Кольцо. Очень уж много в оригинале содержалось имен, цитат, географических названий из хорошо знакомых (не сомневаюсь в этом!) читателю "Властелина Колец", "Хоббита" и других книг Толкина. Мало того, пока велась работа над этим переводом, на русском языке вышли упоминаемые в оригинале книги К.С.Льюиса. Мне очень захотелось предложить собственный вариант перевода. Тем самым я бы показал вам, читатель, что настолько блестяще знаю английский, что одолел все произведения Толкина и Льюиса в оригинале; одновременно я бы дал понять, что все прочие переводы гораздо хуже моего. Но поскольку читатели не сделали мне ничего плохого, я решил не выставлять напоказ свой вариант перевода этих слов и ориентироваться на чужие, разумеется, уже опубликованные.
Конечно, оптимальным было бы использование имен и названий из самых лучших переводов. В некоторых случаях так и будет, ибо отдельные труды Толкина переведены на русский всего один раз. Для других же произведений решить вопрос о месте перевода в табели о рангах отнюдь не просто. Поэтому я счел возможным просто ориентироваться на первый по времени перевод. Итак, везде, где это не оговорено особо, имена и географические названия цитируются по следующим источникам:
"Властелин Колец"/пер. В. Муравьева и А.Кистяковского/М.: Радуга, 1988-1992;
"Хоббит"/пер. Н. Рахмановой/М.: Детская литература, 1991;
"Сильмариллион"/пер. Н Эстель/М.: ГильЭстель, 1992;
"Лист работы Мелкина"/пер. С. Кошелева/Химия и жизнь, 1980, ? 7, с. 8493;
"О волшебных сказках"/пер. Н. Прохоровой/в сб. "Дерево и лист/М.: Гнозис,
1991;
"Кузнец из Большого Вуттона"/пер. Ю. Нагибина и Е. Гиппиус/Пионер, 1987, ? 2, с. 43-54;
"Фермер Джайлс из Хэма"/пер. Г. Усовой/в сб. Сказки английских писателей/Л.: Лениздат, 1986;
"Приключения Тома Бомбадила"/пер. И. Забелиной/в сб. Приключения Тома Бомбадила и другие стихи из Алой Книги/М.: ИнВектор, 1992;
К.С. Льюис/Космическая трилогия/С.П.: СевероЗапад, 1993.
К.С. Льюис/Любовь. Страдание. Надежда/М.: Республика, 1992.
Здесь упомянут не первый по времени перевод "Хоббита", поскольку во втором издании в нем сделаны некоторые незначительные исправления самой переводчицей.
  Приведенные в тексте стихотворения (если их ранее не перевели на русский) переведены мной, за что приношу читателям свои искренние извинения.
Ревнителям точности добавлю, что профессор Толкин в личных дневниках и письмах отнюдь не всегда соблюдал английскую грамматику. При переводе соответствующих цитат я для лучшей передачи духа оригинала счел возможным исковеркать надлежащим образом русское правописание.
В процессе работы над переводом большую помощь (советами, подсказками и моральной поддержкой) мне оказал Всеволод Алексеев, за что я ему крайне признателен.
В заключение хотел бы от души поблагодарить Наталью Семенову и Марию Суханову. Первая была организатором данного перевода, вторая его попечителем (сама того не подозревая), и обе — суровыми, но справедливыми критикессами, разумеется, в интересах дела — впрочем, о результатах судить вам, читатель.
Алексей Переяславцев
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
Эта книга основана на письмах, дневниках и других документах позднего периода жизни профессора Дж. Р. Р. Толкина, а также на воспоминаниях его родственников и друзей.
Сам Толкин не вполне одобрял биографии. Точнее говоря, ему не нравилось использование их в качестве одной из форм литературной критики. "Одно из моих глубочайших убеждений, — писал он однажды, — состоит в том, что исследование биографии автора совершенно напрасный и неправильный подход к его работам". Но, конечно, он осознавал, что огромная популярность его художественных произведений сделала весьма вероятным появление на свет посмертного жизнеописания, и это его тревожило. В результате профессор сам кое-что подготовил для подобного произведения. В свои последние годы он снабдил ряд старых писем и бумаг аннотациями, пояснениями и другими комментариями. Он написал также несколько страниц воспоминаний о своем детстве. Поэтому можно надеяться, что эта книга будет не полностью расходиться с его желаниями.
В процессе написания книги я пытался рассказать историю жизни Толкина, не пробуя каким бы то ни было образом оценивать его литературные труды. Отчасти я поступал так из уважения к собственным взглядам профессора, но в любом случае мне кажется, что впервые опубликованная биография автора не лучшее место для литературной критики, которая в конце концов столь же отражает личность критика, сколь и его отношение к предмету критики. И все же я попытался выделить некоторые литературные и другие источники, воздействовавшие на воображение Толкина, в надежде, что это сможет пролить свет на его книги.
Хэмфри Карпентер,
Оксфорд, 1976
ЧАСТЬ I. ВИЗИТ
Поздним утром весной 1967 года я приезжаю из центра Оксфорда через мост Магдалины по Лондонскому шоссе и вверх по холму в респектабельный, но скучный пригород Хедингтон. Возле большой частной школы для девочек я поворачиваю налево на Сэндфилд-род — тихую улицу, застроенную двухэтажными домами с опрятными палисадниками.
Дом номер 76 находится далеко вниз по дороге. Он выкрашен в белый цвет и частично укрыт за высоким забором, живой изгородью и нависающими ветвями деревьев. Я ставлю машину, открываю калитку с аркой, прохожу по короткой дорожке между розовыми кустами и звоню в дверной звонок.
Некоторое время стоит тишина, только издалека доносится шум уличного движения на главной дороге. Я уже начинаю подумывать: то ли позвонить еще раз, то ли повернуться и уйти, когда профессор Толкин открывает дверь.
Он несколько меньше ростом, чем я ожидал. 'Высокий' — качество, которому он уделяет много места в своих книгах, и я слегка удивлен, увидев, что его рост чуть-чуть ниже среднего: не слишком, но как раз настолько, чтобы это было заметно. Я представляюсь, и так как эта встреча назначена заранее, и меня ждали, насмешливое и в какой-то степени отчужденное выражение лица, встретившее меня вначале, сменяется улыбкой. Мне протягивают руку. Крепкое пожатие.
Позади хозяина я вижу коридор, маленький, чистенький и не содержащий ничего из того, чего нельзя было бы представить в доме пожилой четы среднего достатка. У.Х. Оден1 в своей короткой заметке, напечатанной в газетах, назвал дом "отвратительным", но это чепуха. У Толкинов обыкновенный пригородный дом.
Миссис Толкин появляется на секунду, чтобы поприветствовать меня. Она меньше своего мужа: опрятная старая леди с седыми волосами, завязанными пучком, и темными бровями. Следует обмен любезностями, затем профессор выходит из передней двери и приглашает меня в свой находящийся рядом с домом "кабинет". Это не что иное, как гараж, который уже давно не используется по назначению. Профессор объясняет, что с начала второй мировой войны у него нет машины и что он, уйдя на пенсию, сделал гараж частью дома и предназначил его под книги и бумаги, некогда хранившиеся в университетском кабинете. Полки битком набиты словарями, трудами по этимологии и филологии, книгами на многих языках, в основном, на древнеанглийском, средневековом английском и древнескандинавском, но есть также раздел, посвященный переводам "Властелина колец" на польский, голландский, датский, шведский и японский. К подоконнику приколота карта выдуманного им Средиземья2 . На полу лежит очень старая папка, набитая письмами, на столе чернильницы, перья и ручки, а также две пишущие машинки. В комнате пахнет книгами и табачным дымом.
Комфорт невелик, и профессор извиняется за то, что принимает меня здесь. Он объясняет, что в кабинете (он же спальня) в доме, где он обыкновенно пишет, места нет. По его словам, все тут временно: он желает, он надеется, он пытается вскорости закончить хотя бы основную часть работы, обещанной издателям, и тогда они с миссис Толкин смогут переехать в более удобный квартал с более подходящим окружением, подальше от визитеров и вторжений. После последней фразы вид его становится несколько смущенным.
Я прохожу мимо электрокамина и усаживаюсь по приглашению хозяина в кресло-качалку, а он достает трубку из кармана твидового пиджака и пускается в объяснения, почему он может уделить мне не более нескольких минут. Блестящий синий будильник громко, на всю комнату тикает— как будто специально для того, чтобы подчеркнуть это. Профессор говорит, что ему необходимо устранить явное противоречие во "Властелине Колец", на которое читатель указал в письме; дело требует неотложного рассмотрения, так как исправленное издание вот-вот пойдет в печать. Он объясняет все это подробно, говоря о своей книге не как о фантастике, а как о хронике действительных событий. Похоже, он считает себя не автором, допустившим небольшую ошибку, которую теперь надо исправить или объяснить, а историком, который обязан пролить свет на темное место в историческом документе.
По всей видимости, он полагает (к моему смущению), что я знаю книгу так же хорошо, как и он сам. Я читал ее много раз, но он толкует о деталях, которые для меня значат мало или вовсе ничего. Я начинаю бояться, что он подбросит мне какой-нибудь каверзный вопрос, который обнаружит мое невежество. И точно: он спрашивает меня, но, к счастью, вопрос риторический и не требует ответа более развернутого, чем просто "да".
Я все же опасаюсь, что будут другие, более сложные вопросы. Мои опасения усиливаются еще и потому, что его речь я понимаю не полностью. У него странный голос: глубокий, но не звучный; его английский совершенен, но с каким-то странным оттенком, который я не могу определить; как будто он пришел из другого времени или другой цивилизации. К тому же речь его большей частью нечеткая — бурный поток слов. Целые фразы оказываются выпущенными или ужатыми в торопливом желании что-то подчеркнуть. Часто его руки поднимаются и сжимают рот, и тогда слушать еще труднее. Он говорит сложными предложениями, почти не раздумывая, но за этим следует длинная пауза, и тут от меня явно ожидается ответ. Ответ на что? Если вопрос был, то я его не понял. В это самое время он сжимает трубку зубами, говоря сквозь стиснутые челюсти, и чиркает спичкой как раз на точке.
Снова я пытаюсь придумать умное замечание, и снова прежде, чем я нахожу таковое, профессор продолжает. Следуя какой-то тонкой связующей логической нити, он начинает говорить о статье в газете, вызвавшей его гнев. Теперь я чувствую, что могу вклиниться в беседу, и говорю нечто разумное (надеюсь). Он слушает с вежливым интересом и отвечает репликой такой же длины, находя моему замечанию (которое на самом деле было весьма тривиальным), великолепное использование. От этого появляется ощущение, что я сказал нечто действительно достойное упоминания. Затем профессор опять переходит на более сложную тему, и она опять за пределами моих возможностей. Я могу участвовать в беседе не более, чем кратким поддакиванием (временами). Мне приходит в голову, что, вероятно, я имею ценность только как слушатель, как присутствующий на беседе.
В процессе разговора он неустанно движется, расхаживая по темной маленькой комнате с энергией, которая явно выдает живую натуру. Профессор размахивает трубкой в воздухе, выбивает ее в пепельницу, набивает снова, чиркает спичкой, но каждый раз делает лишь несколько затяжек. У него маленькие чистые морщинистые руки. На среднем пальце левой руки простое обручальное кольцо. Его одежда немного помята, но сидит хорошо, и хотя ему семьдесят шесть, его цветной жилет лишь чуть-чуть засален рядом с пуговичками. Мне трудно надолго отвлечься от его глаз, которые могут шарить по комнате или глядеть в окно, как сейчас, но сразу же возвращаются затем, чтобы бросить на меня быстрый взгляд или пристально всмотреться во что-то ради важного вывода. Они окружены морщинками и складками, то и дело меняющимися и подчеркивающими настроение хозяина.
Поток слов на мгновение иссякает, и трубка разжигается снова. Я понимаю, что у меня появился шанс, и излагаю свое дело, которое сейчас кажется маловажным. И все же профессор немедленно и с энтузиазмом вникает в мое дело и внимательно меня выслушивает. По окончании этой части беседы я поднимаюсь, чтобы уходить, но собеседник начинает говорить снова, давая понять, что мой уход полагается неожиданным и нежелательным. Еще раз он обращается к своей мифологии. Его глаза смотрят на что-то далекое и отстраненное; кажется, что он забыл обо мне, так как он сжимает свою трубку зубами и говорит сквозь черенок. Мне приходит в голову, что хозяин дома и внешне похож на настоящего оксфордского преподавателя, временами даже смахивает на сценическую пародию на профессора. Но это точно не так. Скорее сдается, будто какой-то странный дух вселился в тело пожилого профессора; оно может расхаживать по этой скромной комнате пригородного дома, но дух находится далеко, он странствует по равнинам и горам Средиземья.
Все закончилось, меня провожают от гаража к воротам, а не к небольшой калитке, расположенной напротив передней двери: профессор объясняет, что вынужден держать ведущие к гаражу ворота запертыми на висячий замок, чтобы избавиться от футбольных болельщиков, ставящих в дни матчей на местном стадионе свои машины на его подъездной аллее. К некоторому моему удивлению, он приглашает меня приезжать еще. Не сейчас, поскольку и у него, и у миссис Толкин здоровье не совсем в порядке, да еще на много лет неоконченной работы, и куча писем, на которые надо ответить. Но когда-нибудь, скоро. Он пожимает мне руку и уходит с чуть потерянным видом обратно в дом.
ЧАСТЬ II. 1892-1916: РАННИЕ ГОДЫ
ГЛАВА 1. БЛУМФОНТЕЙН
Мартовским днем 1891 года пароход "Рослин Касл" покинул порт и вышел в плавание из Англии в Кейптаун. На кормовой палубе стояла и махала своим родным стройная миловидная девушка. Разлука предстояла долгая. Мейбл Саффилд было 21 год, и она плыла в Южную Африку, чтобы выйти замуж за Артура Толкина.
Несмотря на свою молодость, Мейбл давно уже была помолвлена. Артур Толкин сделал ей предложение, и она его приняла тремя годами раньше, вскоре после ее восемнадцатилетия. Однако, поскольку невеста была несовершеннолетней, ее отец мог бы не дать согласия на формальное обручение, и еще в течение двух лет они с Артуром могли только тайно переписываться и встречаться на званых вечерах под присмотром родных. Письма Мейбл доверяла своей младшей сестре Джейн, а та передавала их Артуру на платформе станции "Нью-стрит" в Бирмингеме (там Джейн садилась на поезд по пути из школы домой в пригород, в котором жили Саффилды). Вечера обычно были музыкальными; на них влюбленные могли разве что обменяться тайком взглядами или, самое большее, соприкоснуться рукавами, пока сестры Артура играли на пианино.
Разумеется, играли на одной из моделей пианино, сделанных семейной фирмой. От нее пошло состояние, которым когда-то владели Толкины. На крышке было вырезано: "Особо стойкое пианино. Сделано специально для экстремального климата". Но к тому времени фортепианная фирма ушла в чужие руки, а отец Артура был банкротом, без семейного предприятия, которое могло бы обеспечить работу его сыновьям. Артур пытался сделать карьеру в "Ллойдс бэнк", но продвижение по службе было медленным, и он знал: чтобы содержать жену и семью, надо подыскивать другое место. Он обратил внимание на Южную Африку, где открытие золота и алмазов сделало банковское дело растущим бизнесом с большими перспективами для служащих. Менее, чем через год после того, как Артур Толкин сделал предложение Мейбл, он получил место в "Бэнк оф Африка" и уплыл в Кейптаун.
Вскоре стало ясно, что решение было правильным. В течение первого года Артуру пришлось много поездить. Его посылали в командировочные поездки на почтовых во многие крупные города между Кейптауном и Иоганнесбургом. Он хорошо себя показал и в конце 1890 года был назначен управляющим в важное отделение в Блумфонтейне, столице Оранжевой Республики. Ему был предоставлен дом, жалование было соответствующим, и потому женитьба, наконец, стала возможной. Мейбл отметила свою двадцать первую годовщину в конце января 1891 года, и уже через несколько недель она была на борту "Рослин Касл" и плыла по направлению к Южной Африке и к Артуру. Теперь уже отец благословил своим одобрением их обручение.
Возможно, лучше было бы сказать "стерпел их обручение", ибо Джон Саффилд был горд, особенно в отношении происхождения — и не без оснований. Когда-то он владел процветающей фирмой, торгующей тканями, но в то время, как и отец Артура Толкина, был банкротом. Приходилось зарабатывать себе на жизнь работой коммивояжера, распространяя "Дезинфектор Джейеса". Но крушение надежд только подстегнуло его гордость — гордость старого и уважаемого рода из Центральных графств Великобритании. По сравнению с ними -что такое были Толкины? Всего-навсего немецкие эмигранты; англичане лишь в нескольких поколениях; семья, вряд ли достойная для того, чтобы с ней породниться.
Если такие размышления и занимали Мейбл в течение ее трехнедельного путешествия, то в тот день начала апреля, когда корабль вошел в Кейптаунскую гавань, они наверняка были от нее далеки. Она наконец-то высмотрела на пирсе человека в белом костюме, приятного вида, с великолепными усами, вряд ли выглядящего на свои тридцать четыре года, который с беспокойством искал взглядом в толпе свою дорогую "Меб".
Артур Руэл Толкин и Мейбл Саффилд обвенчались в Кейптаунском соборе 16 апреля 1891 года и провели медовый месяц в отеле вблизи Си-Пойнт. Затем последовал изматывающий железнодорожный переезд почти в семьсот миль в столицу Оранжевой Республики — в дом, который для Мейбл стал первым и единственным домом, где они жили с Артуром.
Блумфонтейн появился сорока пятью годами раньше и был тогда всего лишь деревушкой. Даже в 1891 году он был невелик. Когда Мейбл и Артур сошли с поезда на только что построенной станции, ее ждало определенно не впечатляющее зрелище. В центре города была рыночная площадь, где говорящие по-голландски3 фермеры из вельда неторопливо ехали на запряженных быками фургонах, чтобы разгрузить и продать кипы шерсти — станового хребта экономики Республики. Вокруг площади теснились осязаемые признаки цивилизации здание парламента с колоннами, двухбашенная голландская протестантская церковь, англиканский собор, больница, публичная библиотека и резиденция президента. Были там клубы европейских поселенцев (немецкий, голландский и английский), теннисный корт, суд и сколько-то магазинов. Но деревья, посаженные первыми поселенцами, были еще редкими, а городской парк, как отметила Мейбл, представлял собой десяток ив и пятнышко воды. На расстоянии всего лишь нескольких сот ярдов за домами уже простирался открытый вельд, где бродили и угрожали стадам волки, одичавшие собаки и шакалы и где с наступлением темноты на верхового почтальона мог напасть мародерствующий лев. Ветер задувал в Блумфонтейн с этих безлесных равнин и взметал пыль на широких грязных улицах. В письме к родным Мейбл так охарактеризовала город: "Завывающее Глухоманье! Ужасающая Пустыня!"
Однако ради Артура она должна была научиться любить этот город, и обнаружилось, что жизнь, которую она там вела, не была отягощена неудобствами. Недвижимость от "Бэнк оф Африка" на Мэйтленд-стрит недалеко от рыночной площади состояла из жилого дома солидной постройки и большого сада. В доме были слуги, частью черные или цветные, частью белые иммигранты. Можно было подобрать компанию среди многочисленных англоговорящих горожан, которые образовали постоянный, хотя и предсказуемый круг знакомых для обедов и вечеринок с танцами. Большую часть времени Мейбл была предоставлена самой себе, ибо Артур, если не был занят в банке, то занимался на курсах голландского (на этом языке выходили все правительственные и юридические документы) или же поддерживал полезные знакомства в клубе. Он не мог позволить себе работать спустя рукава, поскольку в Блумфонтейне был конкурент: "Националь Банк", государственный банк Оранжевой Республики. Артур же был управляющим "Бэнк оф Африка"; этот банк был здесь пришелец, uitlander, и его всего лишь терпели согласно специальному парламентскому указу. Хуже того, прежний управляющий "Бэнк оф Африка" перешел в "Националь", и Артур должен был трудиться вдвойне, чтобы состоятельные вкладчики не последовали примеру управляющего. В то время в этих краях циркулировали новые проекты, которые могли бы сослужить добрую службу "Бэнк оф Африка", планы, связанные с алмазами Кимберли к западу или с золотом Витватерсранда к северу. Это был ключевой момент в карьере Артура; больше того, Мейбл видела, что он совершенно счастлив. С момента приезда в Африку его здоровье не всегда было в порядке, но климат, похоже, подходил его темпераменту. Как заметила Мейбл с легким чувством опасения, климат, по-видимому, благотворно действовал на Артура, а вот она сама уже через несколько месяцев от всего сердца возненавидела здешнюю погоду. Удушающе жаркое лето и холодная, сухая, пыльная зима терзали ее нервы куда сильнее, чем ей хотелось бы признаться мужу, а "съездить домой" — это казалось очень далеким, поскольку в Англию они имели право съездить только после трехлетнего пребывания в Блумфонтейне.
Но Мейбл обожала Артура и всегда бывала довольна, когда ей удавалось отвлечь его от стола, и они могли прогуляться, поездить, сыграть в теннис или в гольф, или почитать друг другу вслух. Но вскоре нечто другое начало занимать ее мысли: ощущение, что она беременна.
Четвертого января 1892 года Артур Толкин написал домой в Бирмингем.
Дорогая мама, на этой неделе у меня для тебя хорошая новость.
Прошлой ночью (3 января) Мейбл подарила мне чудесного сыночка. Это случилось немного раньше срока, но ребенок сильный и крепкий, и Мейбл справилась прекрасно. Малыш (разумеется) чудный. У него красивые ручки и ушки (очень длинные пальчики), очень светлые волосики, толкинские глаза и несомненно саффилдовский рот. Общее впечатление замечательное, вроде превосходной копии его тети Мейбл Миттон. Когда вчера мы в первый раз привели д-ра Строллрейтера, он сказал, что тревога ложная, и услал сиделку домой, но оказался при этом неправ, и я позвал его снова около восьми. Тогда он остался до 12-40, и после этого мы выпили виски за здоровье малыша. Первое имя мальчика будет Джон, в честь дедушки, а все вместе, вероятно, Джон-Рональд Руэл. Мейбл хочет звать его Рональд, а я хочу сохранить Джон и Руэл...
Руэл было второе имя Артура, но в семье не было ни одного Рональда. Этим именем Артур и Мейбл обращались к сыну, им же называли родственники, а позднее жена. Но сам он порой говорил, что чувствует, будто это не настоящее его имя; и точно, другие испытывали некоторое неудобство, решая, как к нему обращаться. Некоторые близкие школьные друзья звали его Джон-Рональд. Это было величественно и благозвучно. Когда он стал взрослым, его близкие обращались к нему по фамилии (в то время это было принято) или звали его сердечным прозвищем "Толлерс", типичным для того периода. Не столь близкие люди, особенно в последние годы, звали его по инициалам. Возможно, в конечном счете инициалы и были для этого человека наилучшим именем.
Джон-Рональд Руэл Толкин был крещен в Блумфонтейнском соборе 31 января 1892 года, и несколькими месяцами позже он был сфотографирован в саду дома Толкинов Бэнкхауза на руках у няньки, которую наняли для ухода за ним. Его мать явно чувствовала себя превосходно, а Артур, всегда в чем-то денди, позировал прямо-таки самодовольно в своем белом тропическом костюме и канотье. Сзади стоит черная прислуга: служанка и бой Айзек. Оба выглядят довольными и чуточку удивленными тем, что их пригласили сниматься. Мейбл находила спорными принципы буров в отношении к туземцам, и в Бэнк-хаузе к неграм проявлялась терпимость, что особо примечательно в свете устроенной Айзеком выходки. Однажды он похитил маленького Джона-Рональда Руэла, притащил в свой крааль и с гордостью продемонстрировал там новинку — белого ребенка. Такое дело подняло всех на ноги и вызвало большой переполох, но Айзека не уволили, и в благодарность хозяину он назвал своего собственного сына Айзек Мистер Толкин Виктор (последнее имя — в честь королевы Виктории).
В доме у Толкинов были и другие причины для треволнений. Как-то раз любимые домашние обезьянки соседа перелезли через ограду и сжевали три детских передника. Змеи таились в сарае, и их надо было опасаться. Много месяцев спустя, когда Рональд уже начал ходить, он наступил на тарантула. Тот его ужалил, и ребенок в ужасе бежал по саду, пока нянька его не подхватила и не высосала яд. Во взрослом состоянии ему припомнились жаркий день, и как он бежал в страхе по длинной мертвой траве, но сам тарантул полностью исчез из памяти, и Рональд говорил, что этот случай не породил в нем какой-то особой неприязни к паукам. Тем не менее в своих произведениях он не единожды описал чудовищных пауков с ядовитым жалом.
Большей частью жизнь в Бэнк-хаузе протекала упорядоченным образом. Ранним утром и на исходе дня малыша брали в сад, где он мог смотреть, как его отец ухаживает за виноградной лозой или сажает деревца на участке отгороженной, но не используемой земли. В течение первого года жизни в этом доме Артур Толкин посадил небольшую группу кипарисов, пихт и кедров. Возможно, это дало начало той глубокой любви, которую Рональд испытывал к деревьям.
С половины десятого до половины пятого ребенок должен был оставаться в помещении, подальше от солнца. Даже дома бывало очень жарко, и приходилось одевать малыша во все белое. "Он поистине выглядит таким хорошеньким, когда весь разодет — белые оборочки и башмачки, писала Мейбл своей свекрови. — Когда же он раздет, то, полагаю, он выглядит прямо как эльф'. Вскоре после того, как малышу исполнился год, компания у Мейбл прибавилась: приехали из Англии Мэй и Уолтер Инклдоны ( ее сестра и зять). Уолтер, бирмингемский коммерсант, чуть более тридцати лет, имел деловые интересы в части южноафриканских золотых и алмазных рудников. Он оставил Мэй и маленькую дочурку Марджори в Бэнк-хаузе и отправился в поездку по приискам. Мэй Инклдон прибыла как раз вовремя, чтобы поддержать свою сестру среди второго сурового и холодного лета в Блумфонтейне. Этот период было тем труднее переносить, что Артур также в течение нескольких недель был в отъезде по делам. Было очень холодно, и сестры поеживались, сидя у камина в столовой. Мейбл в это время вязала одежду для малыша, и они с Мэй беседовали о бирмингемских деньках. Мейбл не очень-то скрывала свое раздражение от жизни в Блумфонтейне, климата, бесконечных светских визитов и нудных обедов. Теперь уже поездка домой должна была состояться скоро — через год или около этого, хотя Артур постоянно выдвигал причины для задержки. "Я не позволю ему отложить это дело надолго, — писала Мейбл. — Он слишком привязывается к этому климату, и меня это не радует. Будь я уверена, что мы никогда не поселимся снова в Англии, я смогла бы больше полюбить этот климат'.
В конце концов оказалось, что путешествие обязательно надо отложить. Мейбл обнаружила, что она снова беременна, и 17 февраля 1894 года она подарила жизнь еще одному сыну. Он был крещен Хилари Артуром Руэлом.
Хилари оказался здоровым малышом и расцветал в блумфонтейнском климате, но у его старшего брата дела шли не столь хорошо. Рональд был крепкий и миловидный, с прекрасными волосами и голубыми глазами. "Ну точно юный саксонец", — говорил про него отец. К этому времени мальчик уже бойко болтал и забавлял банковских служащих ежедневным посещением нижних комнат в конторе отца, где требовал карандаш с бумагой и калякал примитивные картинки. Но его сильно беспокоило прорезывание зубов, от этого у него была лихорадка. Доктора вызывали чуть ли не каждый день, и скоро Мейбл совершенно измучилась. Погода была наихудшей: случилась сильная засуха, она нанесла огромный ущерб торговле, испортила всем настроение и принесла бедствие в виде саранчи, которая передвигалась по вельду и уничтожала прекрасный урожай. Но, несмотря на все это, Артур писал отцу такое, что Мейбл было страшно слышать: "Полагаю, что мне будет хорошо в этой стране и не думаю, что снова и навсегда осяду в Англии'.
Лучше ли было оставаться в Южной Африке или хуже -но стало ясно, что жара Рональду совсем не на пользу. Надо было что-то делать, чтобы он пожил в более прохладных условиях. Поэтому в ноябре 1894 года Мейбл увезла мальчиков на несколько сот миль к побережью близ Кейптауна. Тогда Рональду было около трех, и такой возраст был уже достаточен, чтобы сохранить смутные воспоминания о долгом путешествии на поезде и о том, как бегалось из моря в купальню на обширном плоском песчаном берегу. После этих каникул Мейбл с детьми возвратилась в Блумфонтейн, и начались приготовления к путешествию в Англию. Артур заказал билет и нанял няньку для сопровождения. Ему безумно хотелось поехать с ними, но у него не было возможности временно отвлечься от работы, поскольку на рассмотрении у банка было дело с железнодорожными сетями и, как он писал отцу, "сейчас конкуренция, и не годится в такое время оставлять дело в чужих руках'. Мало того, он пропустил срок, когда можно было бы ехать за полцены, и не мог позволить себе существенной прибавки к стоимости путешествия. И потому Артур решил остаться еще на некоторое время в Блумфонтейне и присоединиться к жене и детям в Англии немного позднее. Рональд смотрел, как отец вырисовывает "А.Р. Толкин" на крышке фамильного сундука. Это было единственное отчетливое воспоминание об отце, сохранившееся у мальчика.
Винтовой пароход "Гюльф" увез Мейбл и детей из Южной Африки в начале апреля 1895 года. В голове Рональда сохранилось всего-то, что несколько слов на африкаанс и смутное воспоминание о сухом, пыльном, бесплодном ландшафте. Что касается Хилари, то он был слишком мал, чтобы запомнить даже это. Тремя неделями позже младшая сестра Мейбл, ныне взрослая женщина Джейн встретила их в Саутгемптоне; через несколько часов все они были в Бирмингеме и заполнили до отказа маленький фамильный дом в Кингсхет. Отец Мейбл был, как всегда, весел, отпускал шутки и ужасающие каламбуры, а мама была добра и все понимала. Они там остались, и в течение весны и лета здоровье Рональда заметно улучшилось. Хотя Артур и писал, что смертельно скучает без жены и детей и жаждет к ним приехать, но каждый раз случалось что-то, что его задерживало.
Потом в ноябре пришла новость, что Артур подхватил ревматическую лихорадку. Он уже частично поправился, но не мог ехать прямо в английскую зиму. Надо было полностью восстановить здоровье перед путешествием. Мейбл провела Рождество в отчаянной тревоге, а Рональд радовался празднику и пришел в восторг при виде своей первой рождественской елки, столь непохожей на вьющийся эвкалипт, которым он украшал Бэнк-хауз в прошлый декабрь.
Когда пришел январь, Артур написал, что здоровье у него все еще неважное, и Мейбл решила, что должна ехать обратно в Блумфонтейн и ухаживать за мужем. Делались приготовления, и возбужденный Рональд продиктовал письмо отцу, которое было написано рукой его няньки:
Эшфилд-род 9, Кингс-хет, 14 февраля 1896 года
Дорогой мой папа,
Я так рад что приезжаю к тебе так много времени с тех пор как мы уехали я надеюсь, корабль привезет нас всех к тебе мамочку и малыша и меня. Я знаю ты будешь очень рад получить письмо от своего маленького Рональда уж так много времени прошло как я тебе писал я стал совсем большой потому что у меня взрослое пальто и взрослый лифчик Мамочка говорит ты не узнаешь малыша и меня тоже мы оба стали совсем большие у нас здесь очень много рождественских подарков чтобы показать тебе. Здесь у нас была тетя Грейс и я гуляю каждый день и только чуть побольше езжу в моей коляске. Хилари шлет тебе всякую любовь и поцелуи а также твой любящий Рональд.
Письмо так и не было отослано: пришла телеграмма с сообщением, что у Артура сильнейшее кровотечение и что Мейбл должна готовиться к худшему. На следующий день, 15 февраля 1896 года он умер. К моменту, когда полный рассказ о его последних часах дошел до вдовы, тело Артура Толкина уже было погребено на англиканском кладбище в Блумфонтейне, за пять тысяч миль от Бирмингема.
ГЛАВА 2. БИРМИНГЕМ
Когда первоначальное состояние потрясения прошло, Мейбл Толкин поняла, что ей придется принимать важные решения. Она со своими двумя мальчиками не могла вечно оставаться в переполненной маленькой пригородной вилле своих родителей; к тому же у нее почти не было средств для независимого ведения хозяйства. Несмотря на упорный труд и жесткую экономию, Артур оставил весьма скромные сбережения. Большей частью деньги были вложены в рудники Бонанцы. Хотя дивиденды были высокими, доход мог составить не более 30 шиллингов в неделю. Даже если придерживаться минимального уровня жизни, этого только-только хватило бы на содержание вдовы с двумя детьми. Вставал также вопрос об образовании мальчиков. Вероятно, несколько лет Мейбл могла бы обеспечивать его сама: она знала латынь, французский и немецкий, умела рисовать и играла на рояле, а со временем Рональд и Хилари могли бы, сдав вступительные экзамены, поступить в школу короля Эдуарда в Бирмингеме, в которую ходил Артур и которая была лучшей школой в городе. Между тем требовалось найти жилье по средствам. В Бирмингеме сдавалось много комнат, но детям был нужен свежий воздух и пригород, в котором они могли бы быть счастливы, несмотря на бедность. Она стала просматривать объявления.
Рональд, которому шел пятый год, с трудом приспосабливался к жизни у бабушки и дедушки. Он почти забыл отца, который вскоре стал вспоминаться ему как часть почти легендарного прошлого. Переезд из Блумфонтейна в Бирмингем привел его в замешательство, и иногда он ожидал увидеть веранду Бэнк-хауза, выступающую из бабушкиного дома на Эшфилд-род, но шли недели, и воспоминания об Южной Африке начали стираться. Он больше стал обращать внимание на окружавших его взрослых. Его дядя Уилли и тетя Джейн все еще жили в этом доме; был еще там жилец, страховой агент с волосами песочного цвета, который сидел на лестнице, напевая "Полли-Уолли-Дудл" под аккомпанемент банджо и заглядываясь на Джейн. Родственники пропускали это мимо глаз и ужаснулись, когда она вдруг обручилась с ним. Рональд втайне мечтал о банджо.
Вечером возвращался дед, пробродивши весь день по улицам Бирмингема в попытках всучить управляющим магазинов и фабрик заказы на "Жидкость Джейеса". У Джона Саффилда была длинная борода, и он казался очень старым. Деду было шестьдесят три, и он торжественно обещал дожить до ста. Очень жизнерадостный человек, он, казалось, не возражал против того, чтобы добывать свой хлеб работой коммивояжера, хотя когда-то имел свой магазин тканей в центре Бирмингема. Бывало, он брал лист бумаги, ручку с особо тонким пером, обводил контур шестипенсовой монетки и внутри него писал красивым почерком весь "Отче наш". Его предки были граверами и гончарами, от них, вероятно, он и унаследовал свое искусство. Он с гордостью рассказывал, что король Вильгельм IV пожаловал его роду герб за верную службу и что лорд Саффилд был его дальним родственником (это не соответствовало истине).
Так Рональд начал запоминать родственные отношения в семье Саффилдов. Она сделалась ему намного ближе, чем семья покойного отца. Его дед со стороны Толкинов жил невдалеке по дороге, и иногда Рональда брали к нему, но Бенджамену Толкину было 89, смерть сына была для него страшным ударом, и через полгода старик сам был в могиле. Так порвалась еще одна нить, связывавшая мальчика с семейством Толкинов. Но оставалась еще тетя Грейс, рассказывавшая Рональду истории о его предках со стороны Толкинов. Они звучали неправдоподобно, однако, по словам тети Грейс, основывались на реальных фактах.
Она утверждала, что изначально родовая фамилия была фон Гогенцоллерн, ибо семья проживала во владениях Гогенцоллернов в Священной Римской Империи. Некий Георг фон Гогенцоллерн сражался, по ее словам, на стороне эрцгерцога Фердинанда Австрийского при осаде Вены в 1529 году. Он проявил неслыханную отвагу, руководя незапланированной вылазкой против турок и захватив при этом штандарт султана. Поэтому (по словам тети Грейс) он получил прозвище "Толлькюн" (Tollkühn), то есть "Сорвиголова". Оно прилепилось. Предполагалось также, что у семьи есть связи с дворянством во Франции, где немецкое прозвище перешло во французское "дю Темерер" (du Temerair). Среди Толкинов существовали разные мнения, когда и зачем их предки приехали в Англию. Более прозаично настроенные говорили, что в 1756 году они бежали от прусского вторжения в Саксонию, где у них были земли. Тетя Грейс придерживалась более романтической (и менее вероятной) версии: дескать, один из дю Темереров в 1794 году пересек Ла-Манш, спасаясь от гильотины. Он же, несомненно, взял себе старую форму имени "Толкин". Этот человек, по общему мнению, был прекрасным мастером по изготовлению роялей и часов. Конечно, эта история (типичная из тех, что рассказываются в семьях среднего класса о предках) объясняла появление Толкинов в Лондоне в начале XIX века и то, почему они часовщики и изготовители роялей. Именно это дело и открыл Джон Бенджамен Толкин, отец Артура, приехавший в Бирмингем несколькими годами позже. Толкины всегда любили рассказы, придававшие романтический оттенок их предкам, но, конечно же, ко времени детства Рональда семья стала полностью английской, ничем не отличающейся от тысяч таких же семей средних торговцев, населявших пригороды Бирмингема. Как бы то ни было, Рональд больше интересовался семьей со стороны матери. Он сильно привязался к Саффилдам и к тому, что они олицетворяли. Он обнаружил, что хотя в то время семья жила в Бирмингеме, но происходила она из тихого вустерширского городка Ившема, где жило много поколений Саффилдов. Ощущая свою бездомность (а путешествие из Южной Африки и начавшаяся цепочка переездов создали у мальчика ощущение отсутствия постоянного жилища) он вцепился в идею об Ившеме в частности и о западной части Центральных графств Англии вообще как о своем настоящем доме. Однажды он написал: "Будучи Толкином по имени, я Саффилд по вкусам, дарованиям и воспитанию'. О Вустершире он сказал: "Любой уголок этого графства (неважно, прекрасный или уродливый) необъяснимым образом является для меня домом больше, чем любая другая часть света".
Летом 1896 года Мейбл Толкин нашла жилище — достаточно дешевое, чтобы она с детьми могла жить независимо — и они переехали из Бирмингема в селение Сэйрхол, примерно в миле от южной границы города. Этот переезд оказал глубокое и долгое влияние на Рональда. Как раз в том возрасте, когда начинает действовать воображение, он жил в сельской местности Англии.
Дом номер 5 по Грейсвелл-стрит, куда они переехали, представлял собой кирпичный коттедж с общей стеной в конце ряда домов. Мейбл Толкин сняла его у местного землевладельца. За воротами дорога поднималась вверх по холму в деревеньку Мозли и продолжалась в направлении Бирмингема. В другом направлении она шла в Стратфорд-на-Эйвоне. Однако дорожное движение состояло всего лишь из случайной фермерской телеги или фургона торговца. Легко можно было забыть, что город очень близко.
Луг через дорогу шел к реке Кол (чуть шире хорошего ручья), на которой стояла сэйрхольская мельница, старое кирпичное здание с высокой трубой. Здесь мололи зерно в течение трех веков, но времена изменились. Была установлена паровая машина, способная работать и при низком уровне воды, а мельница в основном занималась размолом костей на удобрение. Впрочем, вода еще текла через шлюз и двигала громадное колесо, а внутри здания все было покрыто белой пылью. Хилари Толкину было всего два с половиной года, но вскоре он уже сопровождал старшего брата в походы через луг к мельнице, где они смотрели через забор на водяное колесо, вращающееся в темной нише, или бежали во двор, где мешки сбрасывали в повозки. Временами они совали нос за дверь, где видны были огромные кожаные приводные ремни, шкивы и валы, а также работающие люди. Там было два мельника: отец и сын. У старика была черная борода, но именно сын пугал мальчиков своей пыльной белой одеждой и пронзительным взглядом. Рональд прозвал его "Белый людоед", и когда этот мельник орал на мальчишек, чтобы те убирались вон, им приходилось мчаться через двор и делать круг, чтобы прийти к местечку за мельницей, где была тихая заводь с плавающими лебедями. У края заводи темная вода вдруг обрушивалась через шлюз на громадное колесо внизу: опасное и завораживающее место.
Неподалеку от сэйрхольской мельницы чуть выше по холму в направлении к Мозли был глубокий трехсторонний песчаный карьер, который стал другим излюбленным местом для мальчиков. Разумеется, разведывать местность можно было во многих направлениях, но были и рискованные. Старый фермер, который как-то погнался за Рональдом за то, что тот собирал грибы в его владениях, получил от мальчиков прозвище "Черный людоед". Хилари Толкин вспоминал спустя почти восемьдесят лет об этих захватывающих ужасах, которые и были основным содержанием тех дней в Сэйрхоле:
"Мы чудесно проводили одно лето за другим, собирая цветы и нарушая границы чужих владений. Если кто-то из нас оставлял свои чулки и башмаки на берегу, чтобы пошлепать по воде, Черный людоед обыкновенно подбирал их и сматывался, заставляя бегать за собой и выпрашивать вещи обратно. А потом он выкидывал их в мусор! Белый людоед не был таким злым. Но чтобы добраться до местечка, именуемого Лощиной, где мы собирали чернику, надо было пересечь земли Белого, и он нас не жаловал, поскольку тропа через его поле была узкой, а мы ходили туда-сюда и срывали на ходу кукурузные початки и другие вкусности. Наша мама добралась до нас в этом чудном месте, чтобы позвать на обед, но, приближаясь, она слегка нашумела, и мы удрали!"
В Сэйрхоле рядом с той улицей, где жили Толкины, было мало домов, но неподалеку вниз по дорожке и через брод была деревня Холл-Грин. Временами Рональд и Хилари покупали сладости у беззубой старушки, что держала там лавочку. Постепенно они подружились с местными ребятишками. Это было непросто, поскольку акцент среднего класса, длинные волосы и передники были причиной насмешек деревенских, а встречная неприязнь была вызвана уорикширским диалектом и грубыми обычаями деревенских мальчиков. Но они начали усваивать кое-что из местного словаря, использовали диалектизмы в собственной речи; к примеру, щековина называлась "chawl", а не "cheek of pork", мусорный ящик — "miskin", а не "dustbin", сдобная лепешка -"pikelet", а не "crumpet", а хлопчатобумажная вата "gamgee", а не "cotton wool". Последний диалектизм вел свое происхождение от бирмингемского доктора Гэмджи4. Он изобрел "ткань Гэмджи" (Gamgee cotton) — хирургическую одежду из ваты. В этом районе его имя стало обиходным.
Мейбл скоро стала учить детей, и у них не могло бы быть лучшей учительницы, а у нее лучшего ученика, чем Рональд. К четырем годам он умел читать и вскоре научился неплохо писать. У его матери почерк был восхитительно необычным. Переняв искусство каллиграфии от отца, она выработала у себя витиеватый почерк без наклона. Заглавные буквы она украшала замысловатыми завитушками. Рональд скоро начал набивать себе руку, и почерк его, не будучи схож с материнским, также был элегантным и характерным. Однако любимыми у него были уроки, связанные с языками. Уже в первые дни пребывания в Сэйрхоле мать научила его начаткам латыни, и он пришел в восторг. Он интересовался звучанием и видом слов так же, как и их значением, и Мейбл начала понимать, что у ребенка особая склонность к языкам. Она принялась учить его французскому. Это нравилось много меньше; на то не существовало какой-то особой причины, просто звучание этого языка меньше приходилось по вкусу Рональду, чем звучание латыни или английского. Она попыталась также заинтересовать его игрой на фортепиано, но потерпела неудачу. Похоже было, что музыкой для мальчика служат слова, и он испытывал наслаждение, вслушиваясь, вчитываясь, повторяя вслух слова без особой оглядки на их значение.
У него были успехи также и в рисовании, особенно если темой были пейзаж или дерево. Мать преподала ему порядочный курс ботаники, он охотно откликнулся на это, и скоро сделался весьма сведущим. Но опять-таки его больше интересовали форма и чувства растений, чем ботанические детали. Особенно это относилось к деревьям. Хотя рисовать деревья ему нравилось, но еще больше он любил быть вместе с деревьями. Он карабкался на них, опирался на них, даже говорил с ними. Но со временем он понял, что не все разделяют его чувства по отношению к деревьям. Один случай особенно врезался ему в память. "Была ива, нависавшая над мельничным прудом, и я научился на нее влезать. Она, полагаю, принадлежала мяснику со Стрэтфорд-род. И вот однажды ее срубили. Ни на что ее не использовали, бревно так и осталось лежать. Я этого не смог забыть'.
Мать давала ему большое количество книг для внеклассного чтения. Он был в восторге от "Алисы в Стране Чудес", хотя и не желал бы таких приключений, как у Алисы. Ему не понравились ни "Остров сокровищ", ни сказки Ганса Андерсена, ни "Пестрый дудочник"5. Но он полюбил книги про индейцев и очень хотел стрелять из лука. Еще больше ему пришелся по душе цикл книг Джорджа Макдональда6 про Курда, рассказывавший о далеком королевстве, где таились под горами безобразные и злые гоблины. От легенд о короле Артуре он тоже был в восторге. Но больше всех его притягивали "Волшебные книги" Эндрю Лэнга7, особенно "Алая волшебная книга", ибо на ее страницах открывалась лучшая вещь, которую он когда-либо читал. Это была легенда о Сигурде, убившем дракона Фафнира: странная легенда, сложенная на безымянном Севере, от которой веяло древним могуществом. Много позже он говаривал: "Я от всей души хотел познакомиться с драконом. Ну конечно, я, заключенный в мое робкое тело, не хотел бы иметь дракона в соседях. Но мир, таящий в себе хотя бы представление о Фафнире, какая бы опасность там не скрывалась, был богаче и прекраснее моего'.
Теперь простое чтение о драконах его не удовлетворяло. В семилетнем возрасте он принялся сам сочинять собственные легенды о драконе. "Я не помню об этом ничего, кроме существования такого филологического факта, — вспоминал он. — Моя мать вообще-то не рассуждала о драконах, но заметила однажды, что нельзя говорить "зеленый большой дракон", а надо "большой зеленый дракон". Я удивился этому тогда и удивляюсь по сей день. То, что я это помню, вероятно, существенно, поскольку не думаю, что я пытался создавать легенду в течение нескольких лет. Я был поглощен языком'.
Время текло в Сэйрхоле. Отмечался бриллиантовый юбилей королевы Виктории, и колледж на вершине холма в Мозли был иллюминирован разноцветными огнями. Каким-то образом Мейбл удавалось кормить и одевать мальчиков на свои скудные доходы, дополняя их нерегулярным воспомоществованием от родственников со стороны Толкинов и Саффилдов. Вырастая, Хилари все больше походил на отца, тогда как длинное, тонкое лицо Рональда становилось саффилдовским. Временами ему снился странный тревожный сон: будто поднимается огромная волна и неуклонно надвигается, нависая над деревьями и зелеными полями и грозя поглотить и его, и все вокруг. В течение многих лет сон повторялся. Позднее Рональд полагал, что это "мой комплекс Атлантиды". Но обычно его сон был спокоен, и над всеми дневными тревогами о хлебе насущном для семьи сияла любовь к матери и к деревенской жизни в Сэйрхоле, с ее приключениями и утехами. Он торопливо ловил радости во всем, что его окружало, вероятно, предчувствуя, что когданибудь потеряет этот рай. Это произошло, и очень скоро.
В жизни Мейбл Толкин после смерти ее мужа христианская вера играла все более важную роль. Каждое воскресенье она с мальчиками шла долгой дорогой пешком в ортодоксальную англиканскую церковь. В одно воскресенье Рональд с Хилари обнаружили, что идут незнакомой дорогой в другое место к церкви св. Анны на Олсестер-стрит, в трущобах близ центра Бирмингема. Это была римско-католическая церковь.
Тут же на них обрушился гнев родственников. Джон Саффилд, отец семейства, воспитывался в методистской школе, а тогда был униатом. То, что дочь его стала паписткой, вызвало невообразимую ярость. Муж Мэй, Уолтер Инклдон, считал себя одним из местных столпов англиканской церкви, и для Мэй связь с Римом была попросту немыслимой. По возвращении в Бирмингем Уолтер запретил жене снова переходить в католическую религию, и она была вынуждена подчиниться, но ради утешения (или из мести?) ударилась в спиритизм.
Со времени смерти Артура Уолтер Инклдон оказывал Мейбл Толкин небольшую денежную помощь. Но теперь поступлений из этого источника ждать не приходилось. Взамен Мейбл имела основания ожидать враждебность со стороны Уолтера и других членов своего семейства, не говоря уже о Толкинах, многие из которых были баптистами и не терпели католиков. Возникшая напряженность в соединении с дополнительными финансовыми трудностями шли не на пользу ее здоровью, но ничто не могло поколебать ее верность новой религии, и наперекор всем препятствиям она начала просвещать Рональда и Хилари в католической вере.
Тем временем для Рональда пришло время учиться в школе. Осенью 1899 года в возрасте семи лет он сдавал вступительный экзамен в школу короля Эдуарда, ту, где учился его отец. Ему не удалось поступить, вероятно, потому, что его мать слишком легко относилась к своему преподаванию. Но на следующий год он снова сдавал экзамен, выдержал его и в сентябре 1900 года был принят в школу короля Эдуарда. Дядя со стороны Толкинов, который, не в пример другим, хорошо относился к Мейбл, платил за обучение (это составляло 12 фунтов в год). Школа находилась в центре Бирмингема, в четырех милях от Сэйрхола, и в течение первых недель большую часть пути Рональд должен был проделывать пешком, поскольку его мать не могла оплачивать проезд на поезде, а трамваи до их дома не ходили. Конечно, такое не могло продолжаться, и с сожалением Мейбл решила, что их деревенским денькам должен быть положен конец. Она подыскала дом в Мозли, поближе к центру города (в пределах трамвайного маршрута), и в конце 1900 года вся семья упаковала свои пожитки и покинула дом, где они были так счастливы в течение четырех лет. "Четыре года, — писал Толкин уже в старости, — но по ощущениям самая длинная и важная часть в моей жизни'.
Вряд ли путешественник, прибывший в Бирмингем по Лондонской и Северо-западной железной дороге, мог бы не приметить школу короля Эдуарда. Она величественно возвышалась над стелющимся по земле дымом и паром станции "Нью-стрит", напоминая столовую богатого оксфордского колледжа. Это была тяжеловесная, черная от копоти проба сил Барри, архитектора палат парламента8 в викторианской готике. Школа, основанная Эдуардом VI, получала щедрые пожертвования, и директорат мог открывать отделения школы в других, более бедных частях города. Но образовательный уровень самой школы короля Эдуарда, "высшей школы", оставался непревзойденным в Бирмингеме, и многие сотни мальчиков, сидевших на истертых скамейках и занимавшихся разбором сочинений Гая Юлия Цезаря под аккомпанемент локомотивных свистков внизу, приближались к поступлению в высшие учебные заведения.
К 1900 году школа короля Эдуарда уже почти не вмещалась в свои здания. Она была тесной, переполненной и шумной. Для мальчика, попавшего туда из тихой деревни, зрелище было устрашающим. Не удивительно, что большую часть первой четверти Рональд Толкин отсутствовал на занятиях по болезни. Но со временем он привык к суматохе и к шуму, и вскоре даже полюбил их, погрузившись в школьную текучку, хотя пока что не проявлял каких-то особых успехов в учении.
В то же время домашняя жизнь была совсем не такой, какую Рональд знавал в Сэйрхоле. Его мать сняла маленький домик у главной дороги на окраине Мозли, и вид из окон являл собой печальную противоположность уорикширскому деревенскому пейзажу: трамваи, вползающие вверх по склону холма, серые лица прохожих и дымящие в отдалении фабричные трубы Спарк-брука и Смолл-хета. Для Рональда дом в Мозли остался в памяти "отвратительным". И очень скоро после вселения в этот дом они должны были съезжать: дом подлежал сносу, на его месте предполагалось разместить пожарную часть. Мейбл подыскала особняк неподалеку (меньше, чем за милю) на улочке за станцией Кингс-хет. Это было уже недалеко от дома ее родителей, но выбор был продиктован наличием у дороги новой католической церкви св. Дунстана, отделанной гофрированным железом снаружи и смолистой сосной внутри.
Рональд все еще чувствовал себя совершенно заброшенным и насильно вырванным из деревенской атмосферы Сэйрхола, но в новом доме он нашел и нечто приятное. Тыльная сторона дома в Кингсхет выходила на железную дорогу, и в жизнь врывался грохот от проходящих поездов и от маневров грузовых вагонов на угольном пакгаузе. А еще железная дорога прорезала травянистые склоны, и там он находил цветы и травы. И еще кое-что привлекало его внимание: занятные надписи на боковиках угольных вагонов. Это были странные названия; Рональд не знал, как их надо произносить, но к ним непостижимым образом влекло. Вот так случилось, что, засматриваясь на надписи "Нантигло", "Сенгенидд", "Блэн-Рондда", "Пенривсейдер" и "Тредегар", он открыл для себя валлийский язык.
Позднее в детстве Рональд путешествовал по железной дороге в Уэльс, и, видя проплывающие перед ним названия станций, он понимал, что эти слова притягательнее, чем любые другие, с которыми он сталкивался; язык был древним, но все еще живым. Он расспрашивал о нем, но те валлийские книги, которые смогли для него раздобыть, понять было нельзя. И все же он уловил отблеск другого лингвистического мира, хотя бросил на него короткий взгляд.
Тем временем мать его не знала покоя. Ей не нравился дом в Кингс-хет, и она обнаружила, что ей не нравится церковь св. Дунстана. Поэтому она начала поиски в окрестностях; временами она снова брала мальчиков в длинные воскресные пешие прогулки в поисках места богослужения, которое ее бы устраивало.
Скоро она набрела на Бирмингемскую Молельню большую церковь на окраине Эдгбастона, в которой справляла требы группа священников. Разве она не найдет среди них друга и сочувствующего духовника? Мало того, при Молельне и под управлением ее клира существовала средняя школа св. Филиппа. Там ее сыновья могли получить католическое образование, а плата за обучение была меньше, чем в школе короля Эдуарда, Наконец, что самое главное, дом был рядом со школой. И потому в начале 1902 года она с мальчиками переехала из Кингс-хет в Эдгбастон. Рональд и Хилари (тогда им было десять и восемь лет) поступили в школу св. Филиппа.
Бирмингемская Молельня была основана в 1849 году Джоном Генри Ньюменом, тогда новообращенным католиком. В ее стенах он провел последние сорок лет своей жизни и там умер в 1890 году. Дух Ньюмена все еще витал среди высоких залов здания Молельни на Хэгли-род. В 1902 году в клире оставалось много священников, которые были его друзьями и свершали службы под его началом. Одним из них был отец Фрэнсис Ксавьер Морган. Тогда ему было сорок три года. Вскоре после переезда Толкинов в этот район он начал выполнять обязанности священника с получением прихода. В его лице Мейбл вскоре обнаружила не только симпатичного священника, но и прекрасного друга. Наполовину валлиец, наполовину англо-испанец (его семья со стороны матери славилась своей торговлей хересом), Фрэнсис Морган не был человеком большого ума, зато у него имелся неиссякаемый запас доброты, юмора и экспансивности, что часто приписывали его до некоторой степени испанскому происхождению. Он и вправду был человеком очень шумным, громогласным, доброжелательным. Поначалу маленькие дети его пугались, но потом, когда его узнавали ближе, боязнь сменялась большой любовью. Скоро он сделался неотъемлемой частью дома Толкинов.
Если не считать этой дружбы, то жизнь Мейбл и ее сыновей не очень-то улучшилась за эти два года. Они жили на Оливер-род, 26; дом был почти трущобным. Его окружали обычные переулки. Школа св. Филиппа была в двух шагах от их двери, но голые кирпичные стены классных комнат были неважной заменой готической роскоши школы короля Эдуарда. Стандарты обучения соответствовали обстановке. Скоро Рональд обогнал своих одноклассников, и Мейбл поняла, что школа св. Филиппа не даст ему нужного образования. И она забрала сына оттуда, еще раз принялась сама обучать и весьма успешно, ибо через несколько месяцев он получил пособие на обучение в школе короля Эдуарда и вернулся туда осенью 1903 года. Хилари также забрали из школы св. Филиппа, но в тот раз он провалился на вступительных экзаменах в школу короля Эдуарда. Как написала его мать родственнику, "не по моей вине или по причине незнания чего-то, но он такой мечтательный и пишет медленно '. По этим причинам она в то время продолжала учить младшего сына дома.
По возвращении в школу короля Эдуарда Рональд попал в шестой класс, то есть начал вторую половину срока обучения в школе. Теперь он изучал греческий. Позднее он написал о первых своих впечатлениях от этого языка: "Журчание греческого языка с твердыми перебивками и его блеск околдовали меня. Но отчасти притягательность объяснялась древностью и отстраненностью (от меня): язык не был домашним'. В числе преподавателей в шестом классе был энергичный человек по имени Джордж Брюэртон, один из немногих младших учителей школы, специализировавшихся на преподавании английской литературы. Этот предмет не очень-то вписывался в учебный план, и заключался он, в основном, в изучении пьес Шекспира, которые Рональд вскоре "от души возненавидел". Позднее он особенно вспоминал "резкое недовольство и отвращение к учебе в связи с тривиальностью объяснения Шекспиром фразы "...когда пойдет войною Бирнамский лес на Дунсинанский холм"9: мне бы очень хотелось увидеть, как деревья могут пойти на войну'. Но хотя Шекспир не мог порадовать Рональда, в предмете присутствовал другой момент, более соответствовавший его вкусу. По наклонностям его учитель Брюэртон был медиевистом. Он всегда яростно требовал, чтобы ученики использовали простые староанглийские слова. Если ученику случалось сказать "удобрение", Брюэртон взрывался: "Удобрение? Называй это навозом! Повтори три раза: НАВОЗ, НАВОЗ, НАВОЗ!" Он призывал учеников читать Чосера10 и декламировал "Кентерберийские рассказы" на настоящем средневековом английском. Для ушей Рональда Толкина это было открытием; он обнаружил, что хочет узнать больше об истории языка.
На рождество 1903 года Мейбл Толкин написала свекрови:
Моя дорогая миссис Толкин,
Вы говорили, что рисунки одного из мальчиков нравятся Вам больше, чем вещи, которые они могли бы купить за собственные деньги, и вот дети нарисовали их для Вас. Рональд сделал все великолепно в этом году даже попал на выставку в комнате отца Фрэнсиса — он много работал с тех пор, как ушел на каникулы 16 декабря, и я тоже, чтобы найти свежие темы: я не выходила чуть ли не месяц, даже в Молельню! — но от грязной, сырой, теплой погоды мне лучше, и с тех пор, как у Рональда каникулы, я по утрам могу отдыхать. Я целыми неделями была невыспавшаяся, да еще впридачу чувствовала себя простуженной и больной, и выходить было почти невозможно.
Я получила почтовый перевод на 2 ф. 6 ш., который Вы выслали мальчикам когда-то (по меньшей мере, с год назад). Его затеряли. Всю вторую половину дня они провели в городе, тратя эти деньги и еще немного сверх того на вещи, которые им хотелось. Они сделали все нужные мне покупки к Рождеству. Рональд может выбрать шелковую ткань или любой тонкий оттенок не хуже настоящей "Парижской модистки" (это у него наследственное от деятелей искусства или от торговцев тканями?). Он очень хорошо продвигается в учении (куда лучше знает греческий, чем я латынь) и говорит, что собирается изучать со мной немецкий на каникулах, хотя сейчас я чувствую себя кроватно.
Одно духовное лицо — он молодой, приятный, учит Рональда играть в шахматы — так вот, он говорит, что Рональд слишком много читает. Все это подходит для мальчика до шестнадцати, и нет ни единой классической вещи, которую можно было бы порекомендовать. На это Рождество Рональд получил свое первое причастие, в этот год у нас поистине был праздник. Я это говорю не для того, чтобы Вас позлить — просто Вы говорили, что хотели бы все знать о мальчиках.
Всегда с любовью к Вам Меб'.
Новый год начался скверно. Рональд и Хилари слегли с корью, сопровождаемой лающим кашлем, а для Хилари также пневмонией. Дополнительная нагрузка ухода за ними оказалась непосильной для матери. Как она и опасалась, оказалось, что "дальше так продолжаться не может". В апреле 1904 года она оказалась в больнице, где ей диагносцировали диабет.
Дом на Оливер-род был закрыт, скудная обстановка распродана, а мальчиков отослали к родственникам: Хилари к бабушке и дедушке Саффилдам, а Рональда к Эдвину Ниву, блондину, служившему в страховой компании (он был женат на тете Джейн). Лечения диабетиков инсулином тогда не было открыто, и состояние Мейбл внушало большое беспокойство, но к лету она поправилась настолько, что ее можно было выписать из больницы. Но, конечно, ей предстояло еще долгое и медленное выздоровление. Отец Фрэнсис Морган предложил план. В Реднеле, вустерширской деревне за несколько миль от границы Бирмингема, кардинал Ньюмен выстроил скромный загородный дом, служивший для отдыха духовных лиц из Бирмингемской Молельни. На границе земельного участка стоял небольшой домик. Там жил местный почтальон, жена которого могла уступить им гостиную и спальню, а также готовить для них. Это было идеальное место для поправки здоровья. Всем троим пожить на деревенском воздухе было бы полезно. И потому в конце июня 1904 года мальчики вместе с мамой отправились в Реднел на лето.
Это было как возвращение в Сэйрхол. Домик находился на углу тихой деревенской улочки, а сзади дома располагался заросший лесом участок, принадлежавший Молельне, с небольшим кладбищем в соединении с церквушкой. Там были погребены священники Молельни и сам Ньюмен. На этом участке мальчики пользовались полной свободой, да и за его пределами они могли странствовать по крутым тропам через рощи к высокому холму Ликки. Миссис Тилл, жена почтальона, угощала их хорошей стряпней, и месяц спустя Мейбл писала в открытке своей свекрови: "Мальчики удивительно хорошо выглядят по сравнению с теми хилыми бледными призраками, что встречали меня у поезда 4 недели тому назад!!! Сегодня Хилари получил твидовый костюм и свой первый итонский галстук! и выглядит великолепно! Погода у нас чудесная. В первый же дождливый день мальчики вам напишут, но собирание черники — чай на сенокосе — запускание с о. Фрэнсисом змея — этюды — лазание по деревьям — никогда они не были в таком восторге от каникул'.
Отец Фрэнсис много раз их навещал. В Реднеле у него была собака по кличке Лорд Робертс, и он сиживал на увитой плющом веранде принадлежащего Молельне дома, покуривая большую вишневую трубку. Как вспоминал позднее Рональд, "это тем более примечательно, что он нигде не курил, кроме этого места. Вероятно, отсюда исходит мое последующее пристрастие к трубке'. Когда отца Фрэнсиса не было, и в Реднеле не проживал никакой другой священник, Мейбл и мальчики должны были ехать в общину Бромсгрова, разделяя снятый домик с мистером Черчем и миссис Черч, садовником и уборщицей священников из Молельни. Это было идиллическое существование.
Слишком скоро сентябрь принес с собой учебный год, и Рональд, теперь вполне здоровый, должен был возвращаться в школу короля Эдуарда. Но его мать еще не могла собраться покинуть домик, где они были так счастливы, и вернуться в пыль и грязь Бирмингема. И в то время Рональду приходилось рано вставать и идти больше мили до станции, где он садился на поезд до школы. Ко времени возвращения из школы уже темнело, и временами Хилари встречал его с фонарем.
Мейбл снова начала сдавать, хотя сыновья этого не замечали. В начале ноября произошло такое ухудшение, которое показалось им внезапным и грозным. У нее наступила диабетическая кома, и шестью днями позже, 14 ноября, она умерла. Отец Фрэнсис и ее сестра Мэй Инклдон были при ней до конца.
ГЛАВА 3. "ЛИЧНЫЙ ЯЗК" И ЭДИТ
"Моя дорогая мама была поистине мученицей, и отнюдь не всякому Господь дарует великие благодеяния столь щедро, как нам с Хилари, ибо наделил Он нас матерью, погубившей себя трудом и заботами ради укрепления нас в вере'.
Рональд Толкин написал эти слова через девять лет после смерти Мейбл.
Есть определенная закономерность в том, как он связал личность матери и свою принадлежность к католической церкви. С уверенностью можно сказать, что после ее смерти то место в сердце, которое занимала она, заняла ее вера, и религиозное утешение было столь же эмоциональным, сколь и духовным. Возможно, смерть матери оказала укрепляющее воздействие и в изучении языков. В конце концов, именно она была его первой учительницей и поддерживала в нем интерес к словам. Теперь, когда ее не стало, он должен был неустанно продвигаться по этому пути. И уж совершенно точно потеря матери глубоко сказалась на личности Рональда: обратила его в пессимиста, или, скажем, придала раздвоенности. От природы Рональд Толкин был веселым человеком, почти что неугомонным, с большим жизнелюбием. Он любил добрую беседу и физическую активность. У него было развитое чувство юмора, он очень легко заводил друзей. Но с этого момента и на всю жизнь появилась и другая сторона, более скрытая, но доверенная письмам и дневникам. Эта его половина оказалась способной на приступы глубокого отчаяния. Если выразиться точнее (и теснее связать со смертью матери), то, будучи глубоко погруженным в мысли, он ощущал невосполнимую утрату. Ничто не было безопасным. Ничто не могло длиться вечно. Ни в одной битве нельзя победить.
Мейбл Толкин была похоронена на католическом кладбище в Бромс-грове. На ее могиле отец Фрэнсис установил каменный крест — точно такой же, какой устанавливали для каждого священнослужителя Молельни на их реднельском кладбище. В соответствии с волей Мейбл отец Фрэнсис был назначен опекуном ее сыновей. Выбор оказался мудрым, ибо священник проявил и привязанность к ним, и неиссякаемую щедрость, которая приняла практическую форму. У него был свой личный доход от семейной торговли хересом. Как клирик Молельни он не был обязан отдать свое достояние в общину и мог использовать его по своему усмотрению. На содержание сыновей Мейбл оставила всего лишь восемьсот фунтов вложенного капитала, но отец Фрэнсис потихоньку добавлял из своего кармана. Это гарантировало, что ни в чем серьезном ни Рональд, ни Хилари нехватки испытывать не будут.
Сразу же после смерти Мейбл он подыскал им жилье. Проблема была непростой. В идеале они должны были бы жить у родственников, но тут существовала опасность, что дядья и тетки со стороны Саффилдов и Толкинов могут попытаться вырвать племянников из объятий католической церкви. Уже ходили разговоры о том, чтобы нарушить волю Мейбл и поместить мальчиков в протестантский интернат. Однако нашлась одна тетка (жена брата Мейбл), у которой не было каких-то особенных религиозных наклонностей, зато имелась лишняя комната. Она жила в Бирмингеме вблизи Молельни, и отец Фрэнсис счел, что на данный момент ее дом вполне сойдет за родной. И через несколько недель после смерти Мейбл ее сыновья (тогда им было тринадцать и одиннадцать) переехали в теткину комнату на верхнем этаже.
Тетку звали Беатрисой Саффилд. Она жила в темном доме на Стирлинг-род, длинной боковой улице в районе Эдгбастона. Мальчики получили в свое распоряжение большую комнату. Хилари с большим удовольствием высовывался из окна и кидался камешками в кошек внизу. Но Рональд, все еще в состоянии потрясения после смерти матери, возненавидел зрелище почти сплошных крыш с фабричными трубами в отдалении. Можно было вдалеке разглядеть зелень деревни, но сейчас она принадлежала далекому прошлому, которое нельзя было возвратить. Он был пойман в городе. Смерть матери лишила его свежего воздуха, холма Ликки, где он собирал чернику, домика в Реднеле, где они были так счастливы. И поскольку со смертью матери это все было для него потеряно, то он начал ассоциировать с нею деревенские пейзажи и атрибуты. Его отношение к городскому окружению, и без того обострившееся из-за давней жестокой разлуки с Сэйрхолом, теперь приобрело дополнительную эмоциональную окраску из-за тяжелой личной утраты. Эта память сердца о деревне его юности позднее стала центральным моментом в литературном творчестве и тесным образом сплелась с памятью сердца о матери.
Тетя Беатриса предоставляла братьям стол и кров, но мало чего сверх этого. Она недавно овдовела, детей у нее не было, и она редко выходила из дому. К сожалению, и сердечного тепла ей недоставало, и она не очень-то понимала мальчиков. Однажды Рональд зашел в кухню, увидел кучу пепла в камине и обнаружил, что она сожгла все личные бумаги и письма его матери. Тетке и в голову не пришло, что, может быть, сын Мейбл хочет сохранить их.
К счастью, Молельня была недалеко, и вскоре именно она стала настоящим домом для Рональда и Хилари. Рано утром они прибегали туда, чтобы прислуживать при мессе отца Фрэнсиса в его любимом боковом приделе Молельни. Потом им полагался завтрак в простой трапезной. Поиграв, по обыкновению, с кухонной кошкой, которую они крутили на вращающейся крышке люка, мальчики шли в школу. Хилари сдал вступительные экзамены и теперь учился в школе короля Эдуарда, и если время позволяло, то мальчики могли идти пешком на Нью-стрит, а если часы на Файв-уэйз показывали, что надо поторопиться, то приходилось ехать на конке.
У Рональда в школе было много друзей, но один мальчик особенно скоро стал его неразлучным товарищем. Звали его Кристофер Уайзмен. Он был сыном веслианского11 священника, жившего в Эдгбастоне; у мальчика были прекрасные волосы, широкое лицо добряка и энергичный, критический способ общаться. Они познакомились в пятом классе осенью 1905 года. Толкин был первым учеником в классе (теперь он уже подавал определенные академические надежды), а Уайзмен вторым. Это соперничество скоро переросло в дружбу, основанную на общем интересе к латыни, греческому, большой увлеченности регби (футбол в школе короля Эдуарда не жаловали) и энтузиазме в обсуждении всех и вся. Уайзмен был стойким приверженцем методистской церкви, но юноши обнаружили, что могут спорить о религии, не изливая яда.
Вместе они переходили из класса в класс. У Рональда Толкина была отчетливая, замеченная еще матерью склонность к языкам, и школа короля Эдуарда предоставляла идеальную атмосферу, в которой эта склонность могла развиться. Латынь и греческий язык были основой учебного курса, и этим языкам особенно хорошо учили в первом (старшем) классе, в который Рональд перешел незадолго до своего шестнадцатилетия. Первый класс находился под недреманным оком главного преподавателя Роберта Кэри Джилсона, замечательной личности с аккуратной остроконечной бородкой. Он был изобретателем-любителем, сложившимся ученым, а равно опытным преподавателем классических предметов. Среди его изобретений были: ветряк, подзаряжавший аккумуляторы для питания освещения в его доме, новый вид гектографа, размножавший школьные бумаги для экзаменов (нелегально, по утверждению мальчиков) и маленькая пушечка, стрелявшая мячиками для гольфа. Преподавая, он побуждал учеников изучать и то, что лежало в стороне от учебного курса, а также приобретать прочные знания во всем, что постигаешь. Этот преподаватель произвел сильное впечатление на Рональда Толкина. Но Джилсон, несмотря на свою разбросанность, заставлял учеников детально изучать классическую лингвистику. Это полностью совпадало с наклонностями Толкина. Отчасти именно из-за обучения у Джилсона он начал проявлять интерес к общим основам языка.
Одно дело было знать латынь, греческий, французский и немецкий; другое дело было понять, почему они именно такие, какие есть. Толкин начал искать "скелеты" — элементы, общие для всех них; на самом деле он начал изучать филологию (науку о словах). И еще больше ему захотелось делать это, когда он познакомился с англо-саксонским языком.
Это произошло благодаря Джорджу Брюэртону, тому самому учителю, что "навоз" предпочитал "удобрению". Под его руководством Толкин заинтересовался английским языком Чосера. Брюэртон порадовался этому и предложил мальчику на время учебник англо-саксонского языка для начинающих. Предложение было принято очень охотно.
Открыв учебник, Толкин оказался лицом к лицу с языком, на котором англичане говорили еще до того, как первый норманн ступил на их землю. Англо-саксонский язык, называемый также древнеанглийским, был знаком и узнаваем как предшественник современного английского, и в то же время в нем ощущались отчужденность. Учебник понятно объяснял язык в легко воспринимаемых словах, и скоро Рональд начал делать легкие переводы примеров прозы, приведенных в приложении. Он почувствовал, что древнеанглийский трогает его, хотя в нем не было эстетического шарма валлийского языка. Это был скорее исторический зов, искушение исследования предшественника его родного языка. И он начал испытывать настоящее волнение, когда его успехи превзошли простые примеры из учебника. Рональд взялся за "Беовульфа" объемистую поэму на древнеанглийском. Читая ее сперва в переводе, а потом в оригинале, он нашел, что это одна из самых выдающихся поэм всех времен: история воина Беовульфа, его битвы с двумя чудовищами и смерти после боя с драконом.
После этого Толкин вернулся к средневековому английскому и открыл для себя "Сэра Гавейна и Зеленого Рыцаря". Это была еще одна поэма, воспламенившая его воображение: средневековая легенда о рыцаре короля Артура и о том, как искал он таинственного великана, от ужасающего удара топора которого ему предстояло погибнуть. Толкин пришел в восторг от поэмы и от ее языка. Он понял, что этот диалект примерно тот же, на котором говорили предки его матери из Центральных графств. Он принялся дальше углубляться в средневековый английский и прочел "Жемчужину", аллегорическую поэму о мертвом ребенке (считается, что ее написал автор "Сэра Гавейна"). Далее Рональд обратился к другому языку и сделал несколько неуверенных шагов в древнескандинавском, прочтя строку за строкой легенду о Сигурде и драконе Фафнире, что так обворожила его в "Алой волшебной книге" Эндрю Лэнга, когда он был еще маленьким. К этому времени он приобрел выдающиеся для школьника лингвистические познания.
Толкин продолжал свои поиски "скелетов", обыскивая школьную библиотеку и обшаривая дальние полки книжного корнуольского магазина, что находился ниже по дороге. Позднее он начал искать (и накапливал достаточно денег, чтобы купить) немецкие книги по филологии, сухие-пресухие, но в них он мог получить ответы на свои вопросы. Филология значит "любовь к словам". Это-то его и побуждало. То не был академический интерес к научным основам языка; нет, это была любовь к виду и звучанию слов, проистекающая от тех дней, когда мать давала ему первые уроки латыни.
Такая любовь к словам привела его к созданию своих собственных языков.
Большинство детей выдумывает свои собственные слова. У некоторых появляются даже зачаточные собственные языки, общие для нескольких детей. Так было у юных двоюродных сестер Рональда Мэри и Марджори Инклдон. Их язык именовался "животным" и состоял преимущественно из названий животных; например, фраза "Собака соловей дятел сорока" означала "Ты осел" (You are an ass). Теперь Инклдоны жили не в Бирмингеме, а в Барнт-грин, деревне рядом с Реднелом, и Рональд с Хилари часть своих каникул проводили обычно там. Рональду очень понравился "животный" язык, и он его выучил. Немного позднее Марджори (старшая сестра) охладела к этому развлечению, но в это время Рональд и Мэри совместно изобрели новый, более сложный язык. Он именовался "невбош" или "новейшая чепуха", и скоро стал настолько совершенным, что эти двое могли декламировать нараспев лимерики12 вроде:
Dar fys ma vel gom co palt hoc
Pys go iskili far maino woc?
Pro si go fys do roc de do cat
Ym maino bocte de volt fact
soc ma taimful gyroc!
Перевод был следующим:
Жил-был старик, сказавший: 'Как
Нести мою корову?
Уж больно вес здоровый.
Коли загнать ее в рюкзак,
Так не поднимешь натощак!'
Забавы подобного рода вызывали в Барнт-грин большое оживление. В это время Рональд уже взрослел, и у него появилась идея. Едва начав изучать греческий, он уже стал придумывать недостающие слова в греческом стиле. Почему бы ему не пойти дальше и не изобрести полностью язык — более серьезный и более толковый, чем невбош (большую часть которого составляли исковерканные английский, французский и латынь)? Такой язык не должен был иметь какое-то специальное назначение (хотя искусственный язык эсперанто был в то время весьма популярен), но зато он доставил бы развлечение и позволил записать все любимые звуки на бумаге. Определенно казалось, что попробовать стоит: если бы Рональд увлекался музыкой, то, весьма вероятно, захотел сам придумывать мелодии, так почему не составить собственную систему слов, которая была бы вроде симфонии собственного сочинения?
Уже взрослым Толкин пришел к убеждению, что его стремление к лингвистическому творчеству схоже с ощущениями многих школьников. Во время беседы об искусственных языках он как-то заметил: "Видите ли, это не такое уж необычное явление. Огромнейшее количество детей обладает тем, что вы называете творческой жилкой; это обычно поощряется и не обязательно ограничивается чем-то определенным: они могут не желать заниматься живописью, или рисованием, или музыкой в большом объеме, но, тем не менее, как-то творить они хотят. И коль скоро образование в основной массе лингвистическое, то и творчество приобретает лингвистическую форму. Это вовсе не из ряда вон выходящее событие. Я подумал однажды, что надо бы провести здесь организованное научное исследование'.
Когда юный Рональд засел впервые за работу по созданию языка на регулярной основе, он решил использовать реальный язык в качестве модели или хотя бы исходного пункта. Валлийский он не знал достаточно хорошо, и потому обратился к другому излюбленному источнику слов: собранию испанских книг в комнате отца Фрэнсиса. Его опекун свободно говорил по-испански, и Рональд часто просил обучить его языку, но из этого ничего не вышло. Однако право рыться в книгах было получено. Теперь Рональд проглядывал их заново и начал работать над искусственным языком, который назвал "наффарским". В нем очень чувствовалось влияние испанского, но была собственная система фонетики и грамматики. Рональд трудился неустанно и мог продвинуться дальше, если бы не наткнулся на язык, завороживший его еще более, чем испанский.
Один из его школьных приятелей купил на благотворительном базаре книгу, но счел, что она ему не нужна, и продал ее Толкину. Это был "Начальный курс готского языка" Джозефа Райта. Рональд раскрыл ее и тут же испытал "ощущение полнейшего восторга, такого же, когда впервые заглянул в чепменовского "Гомера". Готский язык перестал употребляться в период упадка готов, но письменные отрывки сохранились для будущего, и Толкин решил, что они в высшей степени притягательны. Он не удовлетворился просто чтением, а тут же начал придумывать "новые" готские слова, дабы заполнить пробелы в ограниченном сохранившемся словаре. Отсюда он перешел к созданию исторически не сохранившегося, но предположительно существовавшего германского языка. Свой энтузиазм он передал Кристоферу Уайзмену: тот был благорасположенным слушателем, поскольку сам изучал египетский язык и его иероглифику. Толкин начал также разрабатывать свой искусственный язык "в обратном направлении", то есть устанавливать гипотетические "более ранние" слова, которые он считал необходимым придумать. При этом использовалась организованная "историческая" система. Он работал также над искусственным алфавитом; одна из его записных книжек школьных времен содержала систему символов для каждой буквы английского алфавита. Но языки-то занимали его больше, и в течение многих дней он запирался в комнате, которую делил с Хилари, и, согласно давней дневниковой записи, "плотно занимался моим личным язком".
Отец Фрэнсис сделал очень много для братьев Толкинов после смерти их матери. Каждое лето он брал их в Лайм-реджис, где они останавливались в отеле "Три капс" и навещали его друзей по соседству. Рональду нравился пейзаж Лайма, и он с удовольствием делал наброски его в сырую погоду, а если она была хорошей, охотно гулял вдоль берега или осматривал величественный оползень, недавно случившийся на обрыве близ города. Однажды он нашел доисторическую челюсть и предположил, что это оканемевшие останки дракона. В течение этих каникул отец Фрэнсис много беседовал с мальчиками и обнаружил, что им нерадостно живется в том скучном обиталище, что предоставляла им тетя Беатриса. Он подумал о миссис Фолкнер, что жила на Датчис-род за Молельней. Она давала музыкальные вечера, на которые приглашались некоторые из священников, а также сдавала комнаты. Священник решил, что ее дом будет приятнее для Рональда и Хилари. Миссис Фолкнер согласилась их поселить, и в начале 1908 года мальчики переехали в дом номер 37 по Датчис-род.
Это был мрачный дом, заросший плющом, что висел подобно потускневшему кружеву. Рональд и Хилари получили комнату на третьем этаже. Еще в доме жили Луис, муж миссис Фолкнер (виноторговец со вкусами, соответствовавшими его источнику доходов), их дочь Элен, служанка Энни и еще одна жиличка, девушка девятнадцати лет, которая жила на втором этаже под спальней мальчиков и большей частью проводила время над своей швейной машинкой. Ее звали Эдит Бретт.
Она была очень хорошенькой, маленькой, стройной, с серыми глазами, твердыми, резкими чертами лица и коротко стриженными черными волосами. Мальчикам сказали, что она тоже сирота: ее мать умерла пятью годами раньше, а отец незадолго до этого. На самом деле она была незаконнорожденной. Ее мать Фрэнсис Бретт подарила жизнь Эдит 21 января 1889 года в Глостере. Предположительно она переехала туда с целью избежать скандала, поскольку дом ее был в Вулвер-хэмптоне; семья имела там обувное дело. Когда Эдит родилась, ее матери было тридцать. Позднее мисс Бретт вернулась, дабы поселиться с дочерью вблизи Бирмингема, на окраине Хэнсуорта, бросая тем самым вызов сплетням соседей. Фрэнсис Бретт никогда не была замужем, и имя отца ребенка не было указано в свидетельстве о рождении, хотя Фрэнсис сохранила его фотографию, и семья Бреттов знала, кто он. Но если Эдит и было известно имя этого человека, то она так и не сообщила его своим детям.
Детство Эдит было в некоторой степени счастливым. Ее мать вместе со своей двоюродной сестрой Дженни Гров растила ее в Хэнсуорте. Родство с Гровами было очень почетно для Бреттов, ибо связывало их со знаменитым сэром Джорджем Гровом, редактором музыкального словаря. Сама Эдит проявила талант в музыке. Она очень хорошо играла на рояле, и когда ее мать умерла, Эдит поместили в интернат для девочек с музыкальным уклоном. К моменту окончания интерната ожидалось, что Эдит может сделать карьеру преподавателя по классу рояля или, весьма возможно, концертирующей пианистки. Но ее опекун, семейный адвокат, похоже, не очень-то понимал, что же ему делать дальше. Он подыскал для нее комнату у миссис Фолкнер, полагая, что хозяйкино пристрастие к музыке должно вызвать сочувствие и к учебным занятиям на рояле. Но дальше он не заглядывал, да и спешки особой не требовалось, поскольку Эдит получила в наследство небольшие земельные участки в различных районах Бирмингема. Это давало достаточный доход для обеспечения скромного образа жизни. Казалось бы, на данный момент больше ничего делать не надо. Ничего и не делалось. Эдит жила у миссис Фолкнер. Но скоро она обнаружила, что хотя хозяйка в восторге от жилички, которая играет и аккомпанирует вокалистам не ее вечерах, но настоящие занятия на рояле вызывают совсем другую реакцию. "Ну, Эдит, дорогая, — говаривала миссис Фолкнер, заглядывая в комнату, как только начинались гаммы и арпеджио, — этого на сегодня достаточно!" И девушка с грустью отправлялась обратно в свою комнату к швейной машинке.
В это время туда въехали братья Толкины. Она нашла их очень милыми. В особенности ей понравился Рональд с его серьезным лицом и прекрасными манерами. Рональд же, хоть у него было и мало знакомых девушек такого возраста, обнаружил, что близкое знакомство с нею одолело всю его нервозность. Между ним и Эдит возникла дружба.
Конечно, ему было шестнадцать, а ей девятнадцать. Но он выглядел старше своих лет, а она младше, к тому же она было маленькой, стройной и исключительно хорошенькой. Эдит определенно не разделяла его интереса к языкам и вообще имела несколько ограниченное образование. Но манеры у нее были очень приятные. Они стали союзниками, объединившись против "старой леди", как они называли миссис Фолкнер. Эдит при случае подстрекала служанку Энни стянуть что-нибудь вкусненькое из кухни для голодных мальчишек с третьего этажа, и когда "старой леди" не было дома, мальчики приходили в комнату Эдит на тайные пирушки.
Эдит и Рональд взяли за обычай посещать бирмингемские кафе, особенно те, у которых был нависающий над тротуаром балкон. Они сидели там и бросали кусочки сахару в шляпы прохожим; когда же сахарница пустела, они переходили за другой стол. Позднее они придумали друг для друга условный свист. Заслышав его ранним утром или поздним вечером, Рональд подходил к окну и, выглянув в него, видел Эдит, поджидающую у своего окна этажом ниже.
Для юноши и девушки такого склада и в такой ситуации должна обязательно зародиться и расцветать влюбленность. Оба были сиротами, оба нуждались в добрых чувствах, и они подумали, что могут подарить их друг другу. В течение лета 1909 года они решили, что любят друг друга.
Позднее Рональд в письмах Эдит вспоминал "как я тебя в первый раз поцеловал, и как ты меня в первый раз поцеловала (это было почти случайно) и наши пожелания доброй ночи друг другу, когда ты была в своей коротенькой ночной рубашке, и наши глупые долгие разговоры через окна; и как мы смотрели на солнце, восходящее над городом сквозь туман, и Биг Бен отбивал час за часом, и ночные бабочки пугали тебя и чуть не загоняли в комнату и наш условный свист, и велосипедные прогулки, и беседы у камина, и три долгих поцелуя'.
Предполагалось, что теперь Рональд должен всеми силами зарабатывать оксфордскую стипендию, но совсем непросто сосредоточиться на классических текстах, когда половина мыслей занята искусственными языками, а вторая половина вертится вокруг Эдит. И в школе для него обнаружилось нечто притягательное: Общество диспутов, очень популярное среди старших мальчиков. До этого времени он не выступал, вероятно, из-за своего ломающегося юношеского голоса и уже установившейся репутации оратора с нечеткой дикцией. Но в этой учебной четверти, подстегиваемый новообретенной уверенностью в себе, Рональд вышел на трибуну со вступительной речью в поддержку целей и тактики движения за женские права. Попытка была сочтена удачной, хотя издававшийся в школе журнал отметил, что в диспуте способности выступившего "не очень ярко проявились изза неважной дикции". В другой речи на тему "Так этот Дом оплакивает норманнское завоевание" (частично придуманную им) он выступил с нападками на "наплыв многосложных варваризмов, которые честнее было бы охарактеризовать как глушители исконных слов'. По крайней мере, так это описывал журнал. В диспуте об авторстве шекспировских пьес он "обрушил бурный поток малограмотных оскорблений на Шекспира, его мерзкое место рождения, убогое окружение и отвратительный характер". Он достиг также больших успехов на регбийном поле: будучи худощавым, почти тощим, он научился компенсировать недостаток веса яростью в игре. Теперь он сделал еще одно усилие и был вознагражден зачислением в сборную команду школы. С этих пор он играл как никогда раньше. В своих воспоминаниях много лет спустя он прямо приписал свою игру рыцарским устремлениям: "Имея романтическое воспитание, я принимал дело "рыцарь-и-дама" всерьез, и оно было для меня источником сил'.
И вот как-то раз ближе к концу осенней четверти 1909 года Рональд тайно сговорился с Эдит совершить поездку на велосипедах за город. Он писал: "Мы-то думали, что очень ловко обтяпали это дельце. Эдит выехала на своем велосипеде якобы с визитом к двоюродной сестре Дженни Гров. Через некоторое время и я выехал вроде как на школьную спортплощадку, а на самом деле мы съехались и направились в Ликки'. В этих холмах они провели вторую половину дня, а потом поехали в деревню Реднел выпить чаю и нашли местечко в доме, где несколькими месяцами раньше Рональд жил и готовился к поступлению в Оксфорд со стипендией. После этого они уехали домой, по отдельности прибыли на Датчис-род, так что подозрений не возникло. Но они недооценили силу сплетен. Женщина, что подавала им чай, сказала миссис Черч, уборщице из Молельни, что юный господин Рональд посетил их и привел с собой какую-то незнакомую девушку. Миссис Черч, в свою очередь, наболтала об этом кухарке в самой Молельне. А та, всегда отличавшаяся длинным язычком, рассказала все отцу Фрэнсису.
Опекун Рональда был ему вместо отца. Можно представить себе чувства священника, когда он узнал, что его подопечный, на которого он расточал столько доброты, заботы и денег, отнюдь не напрягает все свои способности над жизненно важными учебными занятиями, но вместо того (как быстро выяснило расследование) предается тайному роману с живущей в том же доме девушкой тремя годами его старше. Отец Фрэнсис вызвал Рональда в Молельню, заявил ему, что поистине потрясен, и потребовал, чтобы со всеми этими делами было покончено. Кроме того, он принял меры к переезду Рональда и Хилари в новое жилище, дабы разлучить Рональда с девушкой.
Могло бы показаться странным, что Рональд попросту не отказался подчиниться отцу Фрэнсису и не продолжил свой роман в открытую. Но общественные правила того времени требовали, чтобы молодые люди слушались родителей или опекунов; кроме того, Рональд был очень привязан к отцу Фрэнсису, зависел от него в денежном смысле, да и не был по натуре мятежником. С учетом всего этого вряд ли стоит удивляться, что Рональд согласился выполнить все приказания.
Рональд должен был ехать в Оксфорд и сдавать экзамен на стипендию в самом разгаре бури против Эдит. Будь он в более спокойном состоянии духа, Оксфорд восхитил бы его с первого же взгляда. Из колледжа Тела Христова, где он остановился, были видны башни и парапеты, в сравнении с которыми школа была бледной тенью. Во всех отношениях Оксфорд был для него нов — ведь из предков Рональда никто не имел отношения к университетам. И вот теперь у него был шанс сделать честь Толкинам и Саффилдам, отблагодарить отца Фрэнсиса за его доброту и щедрость, доказать, что любовь к Эдит не отвлекла его от работы. Но это оказалось нелегким делом. Просматривая списки, он увидел, что ему не удалось сдать на стипендию. В совершенном расстройстве он побрел обратно по Мертон-стрит и Орайел-сквер и направился к железнодорожному вокзалу, вероятно, подумывая: а что, если ему вообще не возвращаться.
Однако, по правде говоря, этот провал был, с одной стороны, ожидаемым, с другой стороны, поправимым. Конкуренция при получении стипендии в Оксфорде всегда была в высшей степени жестокой, а Рональд сделал лишь первую попытку. В декабре он мог ее повторить, но к этому времени ему было бы без малого девятнадцать, и в случае повторного провала он потеряет все шансы учиться в Оксфорде: плата за учебу на общих основаниях была бы не по карману его опекуну. Было ясно, что трудиться предстоит еще упорнее.
"Подавлен и расстроен, как никогда, — писал он в своем дневнике на Новый год (1910). — Господи, помоги мне. Чувствую себя слабым и усталым'. Стоит заметить, что это был первый дневник, который он вел или, по крайней мере, первый из сохранившихся. С этого времени он вел его, в основном, ради записи скорбей и горестей, но не прошло и года, как угнетенность покинула его, и он забросил дневник. Он столкнулся с дилеммой. Хотя они с Хилари переехали в новое жилье, но оно было недалеко от дома миссис Фолкнер, где все еще жила Эдит. Отец Фрэнсис потребовал, чтобы все любовные дела были отставлены в сторону, но отдельного запрета на встречи с Эдит не было. Рональду крайне не хотелось обманывать своего опекуна, и все же они с Эдит решили тайно встретиться. Уехав за город на поезде, они полдня провели вместе, обсуждая свои планы. Они зашли также в ювелирный магазин, где Эдит купила ручку Рональду на его восемнадцатилетие, а он выбрал наручные часики за десять шиллингов шесть пенсов на ее день рождения, который был отпразднован на следующий день в кафе. Тогда Эдит решила принять приглашение переехать в Челтенхэм и жить там в доме у пожилого адвоката и его супруги, с которой она была дружна. Когда она рассказала об этом Рональду, тот записал в своем дневнике "Слава Богу", ибо это было наилучшим решением.
Но тут их снова заметили вместе. На этот раз отец Фрэнсис предъявил более четкое требование: Рональд не должен был ни встречаться с Эдит, ни даже писать ей. Он мог только раз увидеться с ней и попрощаться в день, когда она уедет в Челтенхэм. Затем они должны были оборвать всякую связь до дня, когда ему исполнится двадцать один год. После этого опекун уже не нес за него ответственность. Это означало, что ждать предстоит три года. Рональд записал в дневнике: "Три года — ужасно'.
Молодой человек с более бунтарским характером отказался бы подчиниться; даже Рональд, послушный воле отца Фрэнсиса, находил, что трудно исполнить требования опекуна. 16 февраля он записал в дневнике: "Прошлой ночью молился, чтобы случайно увидеть Э. Молитва была услышана. Видел ее в 12-55 у Принца Уэльского. Сказал ей, что написать не могу, и договорился, что раз в две недели по четвергам мы будем встречаться вне дома. Чувствую себя счастливее, но долго ждать, чтобы увидеть ее разок и порадовать. Ни о чем другом думать не могу'. И дальше, от 21 февраля: "Видел маленькую удрученную фигурку в мкнтше и твидовой шляпе, не мог удержаться, чтобы не перейти улицу и не сказать слова любви и утешения. На некоторое время это меня подбодрило. Молился и много думал'. И от 23 февраля: "Встретил ее идущей из собора, где она молилась за меня'.
Хоть эти встречи и были случайными, но они причинили наихудшие последствия. Рональд получил 26 февраля "ужасное письмо от о.Ф., где говорилось, что я снова встречался с девушкой, и такое поведение называлось скверным и дурацким. Угрожает покончить с моей университетской карьерой, если я не прекращу это. Значит, я не могу встречаться с Э. И писать ей также. Я во всем поклялся о.Ф. и потому должен подчиниться'. Когда Эдит узнала о случившемся, она написала Рональду: "Пришли самые плохие времена'.
В среду 2 марта Эдит съехала с Датчис-род в свой новый дом в Челтенхэме. Несмотря на запрет опекуна, Рональд молился, чтобы ему удалось бросить на нее прощальный взгляд. К моменту отъезда он рыскал по ули цам, но сперва безуспешно. А потом "на углу Фрэнсис-род она проехала мимо меня на велосипеде по дороге на вокзал. Возможно, я ее три года не увижу'.
ГЛАВА 4. "Ч.К.О.Б. И ПР'.
Отец Фрэнсис был не очень умным человеком. Он не понял, что, разлучив Рональда и Эдит, он обращал юношескую влюбленность в любовь, только усиливающуюся от препятствий. Тридцатью годами позже Рональд писал: "Вероятно, ничто не могло бы так укрепить желание, чтобы это продолжилось (хотя так оно и бывает в случае истинной любви)'.
После отъезда Эдит в течение нескольких недель он был нездоров и подавлен. От отца Фрэнсиса большой поддержки ожидать не приходилось, поскольку тот все еще испытывал глубокую обиду за то, что его так обманывали. На Пасху Рональд попросил у опекуна разрешения написать Эдит и получил согласие, хотя и неохотное. Он написал, и она ответила, что счастлива в свое новом доме и что "все это ужасное пребывание на Датчис-род теперь кажется кошмарным сном'.
Она и вправду пришла к заключению, что жизнь в Челтенхэме в высшей степени подходящая. Она жила в доме С.Г. Джессопа и его жены и звала их "дядя" и "тетя", хотя на самом деле они не были с ней в родстве. "Дядя" был несколько сварлив, зато "тетя" всегда относилась к ней со всей добротой. Гости в доме почти не бывали, если не считать священника и пожилых друзей Джессопов, но Эдит могла найти компанию себе по возрасту через свою школьную подругу Молли Филд, семья которой жила неподалеку. Каждый день Эдит упражнялась на рояле, брала уроки игры на органе и начала играть на службах в англиканской приходской церкви, которую она регулярно посещала. Она включилась в церковные дела, помогала в Клубе мальчиков и при совместных выездах за город. Она также вступила в "Союз примулы"13 , посещала собрания консервативной партии — словом, сама строила свою жизнь, и эта жизнь была лучше прежней, хотя в момент перемены она полагала, что расстаться с прежним жизненным укладом трудно.
Что касается Рональда, то центром его жизни скоро стала школа. Отношения с отцом Фрэнсисом все еще были натянутыми, и Молельня не смогла занять среди привязанностей юноши то же место, что и раньше. А в школе короля Эдуарда он нашел и хорошую компанию, и дружбу. Школа была дневная, и потому в ней не было "кислятин" и "франтов", которых К.С. Льюис14 встречал в своем интернате (и которых позднее описал в "Настигнут радостью"). Разумеется, старшие мальчики обладали престижем в глазах младших, но это был престиж скорее возраста и успехов, чем касты. Что же касается гомосексуализма, то, по словам Толкина, к девятнадцати годам он и слова-то такого не знал. Тем не менее он вращался исключительно в мужской компании. В возрасте, когда многие молодые люди открывают для себя прелести женского общества, он стремился забыть о них и отложить любовные дела в долгий ящик. Все удовольствия и открытия последующих трех лет (а это были принципиально важные годы в его развитии, столь же важные, как и те, что он прожил с матерью) нельзя было разделять с Эдит — только с другими юношами, и потому он связался с мужской компанией, и это сыграло положительную роль в его жизни.
В школе короля Эдуарда библиотека была важной частью. Номинально ей заведовал младший преподаватель, фактически же основное управление осуществляли несколько старших мальчиков, жалованных званием библиотекарей. В 1911 году среди них были Рональд Толкин, Кристофер Уайзмен, Р.К. Джилсон (сын главного преподавателя) и еще трое-четверо. Эта маленькая группа превратилась в неформальное общество, именуемое "Чайный клуб". Вот рассказ Уайзмена о его происхождении, записанный шестьюдесятью годами позже:
"Это началось в летнюю четверть и отличалось большой дерзновенностью. Экзамены продолжались шесть недель, и если вам нечего было сдавать, то фактически и делать было нечего; и мы стали гонять чаи в школьной библиотеке. Народ стал приносить "субсидии"; помню, кто-то притащил банку рыбных консервов, мы ее не вскрыли, и она попала на полку на стопку книг, да так там и осталась, пока мы ее не учуяли много позднее! Чайник мы кипятили на спиртовке, но самой большой проблемой была заварка: куда ее девать. Ну, чайный клуб частенько заседал и после окончания занятий, и вокруг ходили уборщицы с их тряпками, швабрами и ведрами. Они стряхивали мусор на пол и все выметали, так что мы подкидывали заварку им в ведра. Первые чаепития происходили в уютном местечке в библиотеке. Потом, поскольку это была летняя четверть, мы чаевничали в магазине Барроу на Корпорейшн-стрит. В чайном зале было что-то вроде совершенно изолированного отделения со столом не шестерых между двумя большими скамьями со спинкой. Оно было известно под названием "пассажирский вагон" и стало вскоре нашим излюбленным местом. Мы сменили наше название на "Общество барроуистов" (происходит от магазина Барроу). Позднее я был редактором издания "Скул кроникл". В мои обязанности входило публиковать список тех, кто чем-то отличился, и в списке рядом с именами членов нашего клуба я ставил звездочку, а в сноске было указано: "а также член Ч.К.О.Б. и пр'. Семь дней все гадали, что бы это значило!"
Состав этого неформального общества немного варьировал, но скоро сложилось постоянное ядро: Толкин, Уайзмен и Роберт Килтер Джилсон. От своего отца "Р.К.' унаследовал живость в лице и мышлении, но всю свою энергию он посвятил рисованию и черчению (возможно, в противовес отцовскому энтузиазму в части научных открытий). Говорил он тихо, но остроумно; ему нравились живопись восемнадцатого века и живопись Возрождения. В этом вкусы и знания его и остальных двоих не совпадали. Уайзмен был силен в естественных науках и в музыке; он стал блестящим математиком и композитором-любителем. Джон-Рональд, как его звали, был устремлен в германские языки и филологию и понемногу погружался в норвежскую литературу. Но общим для этих трех увлекающихся школьников было хорошее знание латинской и греческой литературы; и на этом балансе сходства и различий во вкусах, совместных и раздельных знаний росла дружба.
Вклад Толкина в "Ч.К.О.Б'. (так они стали себя называть) отражал тот широкий круг чтения, который он для себя составил. Он привел друзей в восторг чтением вслух "Беовульфа", "Жемчужины", "Сэра Гавейна и Зеленого Рыцаря" и пересказал устрашающие эпизоды из норвежской "Саги о Вёльсунгах", мимоходом уязвив Вагнера (его интерпретацию мифов он презирал). Такое демонстрирование эрудиции никоим образом не казалось его друзьям странным; напротив, по словам Уайзмена, "Ч.К.О.Б. принял это как должное, поскольку Ч.К.О.Б. сам отличался странностью". Вероятно, так оно и было, хотя подобные кружки не являлись (и не являются) чем-то экстраординарным среди юношей с хорошим образованием, проходящих через стадию восторженных интеллектуальных открытий.
В группу добавился четвертый и последний член. Это был Джеффри Бейч Смит, на год младше Джилсона и на три Толкина. Он не был классицистом, как прочие, а учился в "современной" части школы. Он жил с братом и вдовой матерью в Западном Бромвиче, и отличался (по мнению друзей) центрально-английским остроумием. Ч.К.О.Б. принял его в свои ряды частично за это, а частично за знания, очень редкие в школе короля Эдуарда: он хорошо знал английскую литературу, особенно поэзию, да и сам был пишущим поэтом с некоторой компетентностью. Под воздействием Смита в Ч.К.О.Б. стало повышаться уважение к поэзии (и Толкин тоже начал действовать в этом направлении).
В школе короля Эдуарда только два учителя пытались всерьез преподавать английскую литературу. Одним был Джордж Брюэртон, другим Р.У. Рейнольдс. Бывший литературный критик в одном из лондонских журналов, "Дикки" Рейнольдс старался вложить в учеников какое-то представление о вкусе и стиле. Особого успеха с Рональдом Толкином он не достиг (тот предпочитал Мильтону и Китсу латинскую и греческую поэзию). Но, возможно, уроки Рейнольдса способствовали тому, что в восемнадцатилетнем возрасте Толкин начал на пробу писать стихи. Получилось не много и не очень хорошо; определенно это было не лучше среднего уровня для его возраста. Пожалуй, был всего один след чего-то выходящего за стандарт. Это появилось в июле 1910 года, когда он сотворил описательный образчик сцены, озаглавленный "Солнечный свет в лесу". В нем были следующие строки:
О, приходите и пойте, светлые духи лесов
С шагом неслышным, подобные радости брызгам,
Светом струитесь, не зная ни смуты, ни скорби.
Не торопитесь лететь над ковровой поляной зеленой,
Духи покровов лесных! О, подойдите ко мне,
Спойте, станцуйте еще перед тем, как погаснуть!
Лесные духи, танцующие на зеленых полянах, казалось бы, это странный выбор темы для восемнадцатилетнего юноши, регбиста, имеющего сильное пристрастие к Гренделю15 и дракону Фафниру. С какой бы стати Толкину писать о таких предметах?
Может быть, небольшую роль сыграл Дж.М. Барри16. В апреле 1910 года Толкин смотрел "Питера Пэна" в Бирмингемском театре и записал в дневнике: " Неописуемо, но этого я не забуду до конца своих дней. Если бы Э. была со мной'. Но, возможно, более существенным был его энтузиазм в отношении католического мистического поэта Фрэнсиса Томсона17. К концу своего обучения в школе он познакомился со стихотворениями Томсона, а позднее сделался, можно сказать, их знатоком. В "Солнечном свете в лесу" имеется отчетливая реминисценция из эпизода в первой части томсоновских "Сестер-песен", в котором поэт увидел сначала одного эльфа, потом целую толпу лесных духов, но они исчезли, когда он пошевелился.
Вот, может быть, источник толкинского интереса к такого рода вещам. Каково бы ни было их происхождение, танцующим эльфам предстояло много раз появляться в его ранних стихотворениях.
В течение 1910 года основным занятием Рональда была упорная подготовка ко второй попытке получить право на оксфордскую стипендию. По многу часов он занимался самостоятельно, насколько мог, но у него было несколько отвлекающих моментов, не в последнюю очередь регби. По вечерам он подолгу оставался на грязной школьной спортплощадке на Истернрод. Обратно домой надо было ехать на велосипеде, часто в темноте, когда приходилось навешивать сзади на велосипед мигающий масляный фонарь. Иногда регби приводило к травмам: в одном матче Рональду сломали нос, первоначальная форма которого так и не восстановилась; другой раз он прикусил язык, и хотя эта травма прошла, именно ей Толкин приписывал свою плохую дикцию. По правде говоря, нечеткой речью он славился и до того, как прикусил язык, и на самом деле неважная артикуляция скорее происходила от желания сказать слишком много сразу, чем от каких-то физиологических причин. Он мог читать (и читал) стихи в высшей степени отчетливо.
Толкин уделял очень много времени и языкам, как реальным, так и искусственным. В весеннюю четверть 1910 года он прочел в первом классе школы короля Эдуарда лекцию. Название было шикарным: "Современные европейские языки: отклонения и возможности". Чтение заняло три академических часа, да и то дежурный преподаватель прервал лектора еще до того, как тот добрался до "возможностей". Много времени уходило и на Общество диспутов. Традиции школы короля Эдуарда предписывали вести диспуты исключительно на латыни, но это для Толкина было чуть ли не слишком просто, и в одном диспуте, где пришлось выступать за греческого посла в сенате, он говорил только по-гречески. В другой раз он удивил приятелей, когда в роли посланника варваров свободно перешел на готский, а еще однажды заговорил на англо-саксонском. Все это отнимало время, и он не смог бы поклясться, что по-настоящему, в достаточной мере готовился к экзамену на стипендию. Тем не менее в декабре 1910 года он поехал в Оксфорд уже с уверенностью в своих силах.
На этот раз Рональду Толкину сопутствовал успех: 17 декабря 1910 года он узнал, что принят на открытый классический курс в Эксетеровский колледж. Результат мог бы быть и получше, ибо Толкин имел достаточную подготовку, чтобы получить отличную стипендию, а полученная им (с не самыми высшими отметками) составляла всего шестьдесят фунтов в год. И все же это был успех, и с помощью выпускного пособия школы короля Эдуарда и с дополнительной поддержкой отца Фрэнсиса он мог учиться в Оксфорде.
Теперь, когда ближайшее будущее было обеспечено, школьные заботы уже не были в тягость. И все же в последнюю четверть в школе короля Эдуарда их хватало. Толкин стал префектом, секретарем Общества диспутов и футбольным секретарем. В школьном литературном кружке он прочел лекцию о скандинавских сагах, украсив ее цитатами на языке оригинала. Как раз в это время он открыл для себя финскую "Калевалу", что в переводе значит "Страна героев". Это собрание поэм с основным изложением финской мифологии. Вскоре после этого он с большим уважением писал "об этом странном народе и странных богах, этом роде простодушных, примитивных, бесстыдных героев", а в другом месте: "Чем больше я ее читал, тем в большей степени я чувствовал себя дома и наслаждался этим'. Сначала ему попалась "Калевала" в "общедоступном переводе" У.Г. Керби. Рональд твердо решил разыскать как можно скорее оригинал.
Летняя четверть 1911 года была его последней в школе короля Эдуарда. Как обычно, она заканчивалась представлением греческой пьесы, в которой хор распевал песни, заимствованные из репертуара мюзик-холла. На этот раз была выбрана пьеса Аристофана "Мир", в которой Толкин играл Гермеса. Затем, по традиции школы короля Эдуарда, спели национальный гимн на греческом языке, и над школьной жизнью опустился занавес. "Ожидавшие родственники послали за мной швейцара, — вспоминал Толкин спустя годы. — Тот доложил, что мое появление откладывается: я, дескать, сейчас душа и сердце вечера. Тактично. На самом деле, поскольку я играл в греческой пьесе, то был одет в хитон и сандалии и прекрасно изображал, в меру своего понимания, буйный вакхический танец'.
Но тут внезапно все кончилось. Он полюбил школу, и мысль о расставании его ужасала. Он писал: "Я чувствовал себя воробьенышем, которого пинком выкинули из гнезда высоко над землей".
В летние каникулы Рональд и Хилари совершили путешествие в Швейцарию. Они вошли в группу, организованную семьей Брукс-Смитов. В то время Хилари работал на их ферме в Сассексе (из школы он ушел раньше Рональда с целью заняться сельским хозяйством). Путешественников было около дюжины: старшие Брукс-Смиты, их дети, Рональд и Хилари Толкины, их тетя Джейн (уже вдова) и одна-две подруги миссис Брукс-Смит (незамужние школьные учительницы). Они доехали до Интерлакена, а оттуда пошли пешком. Спустя пятьдесят шесть лет Рональд так описывал эти похождения:
"Мы вышли пешком, неся с собой тяжелые дорожные котомки практически всю дорогу от Интерлакена, большей частью по горным тропам, до Лаутербруннена, оттуда до Мюррена, а потом до верхней части Лаутербрунненталя с ее глухими моренами. Спали мы в суровых условиях (простонародных), часто на сеновале или в коровнике, поскольку шли мы по карте, дорог избегали, заранее ничего не заказывали, и после скудного завтрака ели на открытом воздухе. Далее мы должны были направиться на восток через два Шейдегге на Гриндельвальд, оставляя Эйгер и Мюнх справа, и потихоньку мы дошли до Мейрингена. С глубоким сожалением расстался я с видом Юнгфрау и пика Зильбергорн на фоне темной синевы.
До Брига мы дошли пешком. О нем сохранилось несколько шумное воспоминание: стадо трамваев, которые скрежетали по рельсам, казалось, двадцать часов в сутки. После этой ночи мы вскарабкались на несколько тысяч футов вверх в "деревню" у подножия ледника Алеч. Там мы провели несколько ночей в шале под крышей и в кроватях (или, скорее, под ними: bett — это бесформенный саквояж, под которым вы сворачиваетесь калачиком).
Однажды мы совершили с проводниками долгий поход на ледник Алеч. В тот раз я был близок к гибели. Проводники-то у нас были, но то ли мы по недостатку опыта недооценили летнюю жару, то ли они сделали промах, то ли мы вышли поздно — как бы то ни было, во вторую половину дня шли мы гуськом по узкой тропе, справа у нас был снежный склон, уходящий за горизонт, слева обрыв в ущелье. В этот год лето съело много снега, и вылезли камни и валуны, которые, как я полагаю, обычно были скрыты снегом. День был теплый, снег продолжал таять, и мы с тревогой увидели, как многие из них начинают катиться по склону, набирая скорость. Размер их был от апельсина до футбольного мяча, у некоторых и того больше. Камни со свистом пересекали тропу и низвергались в ущелье. Начинали они свое движение медленно и последнюю часть пути катились по прямой, но тропа была разбитой, и надо было поглядывать под ноги. Я помню, как одна из тех, что были впереди меня (пожилая учительница) вдруг взвизгнула и рванулась вперед, и тут огромный обломок скалы пролетел между нами на расстоянии не более фута от моих трясущихся коленок.
Потом мы дошли до Вале, и тут память мне изменяет, хотя я помню появление нас, забрызганных грязью, в Церматте и вылупленные лорнеты французских bourgeoises dames18 . Мы с проводниками совершили восхождение к верхней хижине Альпийского клуба в связке (иначе я бы провалился в ледниковую трещину), и помню я слепящую белизну круто спускающейся снежной пустыни между нами и черный пик Маттергорна на расстоянии нескольких миль'.
Перед отъездом обратно в Англию Толкин купил несколько художественных открыток. Среди них была репродукция картины немецкого художника Й. Маделенера под названием "Горный дух". Она изображала седобородого старца, сидящего на камне под сосной; на нем были широкополая круглая шляпа и длинный плащ. Он беседовал с белым оленем, который тыкался носом в протянутую ладонь. На лице у старика можно было прочесть склонность и к юмору, и к состраданию. На заднем плане были изображены горы. Толкин бережно сохранил эту открытку и много времени спустя он написал на конверте, в котором она хранилась: "Происхождение Гэндальфа"19.
Группа приехала в Англию в начале сентября. Возвратившись в Бирмингем, Толкин упаковал свои пожитки. И в конце второй недели сентября он принял любезное предложение своего школьного учителя "Дикки" Рейнольдса, имевшего машину, и тот отвез его в Оксфорд к началу первого триместра.
ГЛАВА 5. ОКСФОРД
Автомобиль еще не успел въехать в Оксфорд, как Толкин уже решил, что здесь ему будет прекрасно. После грязи и серости Бирмингема Оксфорд показался городом из тех, которые можно любить и ценить. По правде говоря, в глазах случайного наблюдателя его Эксетеровский колледж не был самым красивым в университете: невыразительный фасад по проекту Джорджа Гилберта Скотта и церковь (безвкусная копия Сент-Шапель) были, пожалуй, не более достойными внимания, чем псевдоготическое здание школы работы Барри в Бирмингеме. Но несколькими ярдами в стороне был Феллоус-гарден, где возвышалась над крышами высокая серебристая береза, и платан с конским каштаном протягивали ветви через стену на Брейсноз-лэйн и Рэдклифф-сквер. И для Рональда Толкина то был его собственный колледж, его дом, первый настоящий дом с момента смерти матери. У входа на его лестницу на табличке было начертано его имя, сама лестница с неровными деревянными ступеньками и широкими черными перилами вела в его комнаты: спальню и простенькую, но приятную гостиную, выходящую окнами на узкую Терл-стрит. Это было совершенство.
Большинство новичков в Оксфорде 1911 года были из преуспевающих семейств высшего класса. Многие принадлежали к аристократии. В то время именно для молодых людей такого сорта университет и был предназначен, отсюда сравнительно роскошная жизнь с готовыми к услугам "скаутами" (слугами из колледжа), ожидающими новичков в их комнатах. Но помимо богачей и аристократов была и совершенно другая часть студенчества "бедные студенты", то есть выходцы из небогатых семей. На самом деле они, конечно, не были бедняками, но в университете могли учиться только благодаря финансовой помощи в виде стипендий. Порой первая часть студентов делала жизнь второй не очень-то приятной, и если бы Толкин, будучи из среднего класса, поступил в более фешенебельный колледж, ему, вероятно, пришлось порядочно столкнуться со снобизмом. К счастью для него, в Эксетеровском колледже совсем не было традиций социальной отчужденности.
Толкину повезло и в другом отношении: среди второкурсников была пара католиков. Они его разыскали и убедились, что он поселился. После этого они быстро подружились. Но он должен был осторожничать в тратах, ведь доходы были скудными, а экономить в обществе, привыкшем к широкой жизни, нелегко. Каждое утро его скаут приносил в комнату завтрак, и можно было скромно ограничиться тостами и кофе. Но существовала традиция приглашать кого-то из друзей на завтрак. Тут уж полагалось выставлять что-то более существенное, и это "что-то" приходилось покупать за свой счет. Второй завтрак состоял из "общих" блюд: хлеба, сыра и пива, которые также приносил в комнаты скаут. Обед (номинально обедали в зале) был не из дорогих, однако при этом бывало приятно принять угощение от друзей (пиво или вино) и, конечно, они вправе были ожидать в ответ аналогичного жеста. Когда субботним утром от колледжа приносили "баттель" (счет), он мог оказаться неприятно большим. А еще надо было купить одежду, да подыскать кое-чего из мебели для комнат (колледж предоставлял только самое необходимое). Скоро счета стали накапливаться, и хотя оксфордские торговцы обычно предоставляли почти неограниченный кредит, в конце концов платить приходилось. Через год Толкин писал, что у него "куча неоплаченных счетов" и что "денежные дела не очень радостные".
Вскоре он с головой окунулся в университетские дела. Играл в регби, но ведущим игроком колледжа не сделался. Греблей он не занимался, поскольку в Оксфорде из всех видов спорта именно этот привлекал публику самого низкого пошиба. Вместо этого он записался в Эссе-клуб и в Диалектическое общество. Участвовал он и в деятельности "Стэплдона": общества диспутов в колледже. Наконец, он основал собственный клуб, именовавшийся "Клуб аполавстиков" (то есть посвятивших себя самопотаканию) и состоявший преимущественно из таких же новичков, как и сам основатель. При сем были бумаги, обсуждения, споры, были также долгие и экстравагантные обеды. Конечно, они были куда изысканней, чем чаи в школьной библиотеке, но вызывались тем же инстинктом, который способствовал появлению на свет Ч.К.О.Б. Пожалуй, Толкин был на вершине счастья в кругу друзей, где была и добрая беседа, и табаку вдосталь (теперь он неизменно предпочитал трубку, лишь изредка балуясь дорогими сигаретами), и мужская компания.
Оксфордские компании вынужденно были мужскими. Правда, было какое-то количество студенток, посещавших лекции, но жили он в женских колледжах, угрюмых анклавах на окраине города; в любых местах, где мог повстречаться молодой человек, девиц сопровождал строгий караул. Как бы то ни было, молодые люди и вправду предпочитали общество своего пола. Большинство еще сохранило впечатления от мужской атмосферы школы, и они с радостью воспринимали такой же дух Оксфорда.
В общении друг с другом они использовали забавный жаргон, на котором лекция именовалась "леккер", регби — "реггер" и т.д. Толкин перенял эту манеру говорить и с энтузиазмом участвовал в проказах, устраиваемых студентами против преподавателей ("колпаков", как их тогда называли). Вот его рассказ об из одной из ряда вон выходящей проделке:
"Без десяти девять мы услышали отдаленный рев толпы и поняли, что что-то такое происходит — да и рванули из колледжа и два часа кряду развлекались. Мы устроили бенц и городским, и полиции, и надзирателям — всем вместе. Мы с Джеффри взяли на абордаж автоббер и с ужасающим шумом покатили на Корн-маркет, а сопровождала нас ополоумевшая толпа, частично из нашенских, частично из городских. Еще до Карфакса в него набилась уймища новеньких. Потом я кинул пару взрывчатых слов огромной толпе, а потом сошел и направился к Мемориалу мучеников, где еще раз говорил перед толпой. И из всего этого не было никаких дисциплинарных последствий!"
Поведение такого рода, шумное, дерзкое, грубое, больше было распространено среди выходцев из высшего класса, чем среди "бедных студентов", вроде Толкина. Большинство последних избегало участия в подобных выходках и посвящало себя учебе, но Толкин был слишком общителен, чтобы уходить от такого рода эскапад. Частично по этой причине он трудился не слишком усердно.
Он читал классиков и должен был регулярно посещать лекции и консультации, но в течение первых двух триместров у него не было в Эксетеровском колледже научного руководителя по классической литературе, и к моменту, когда это место было занято Э.А. Барбером, добрым, но скучным преподавателем, Толкин свернул с пути. Ему надоели греческие и латинские авторы. Куда больше его интересовала германская литература. Лекции о Цицероне и Демосфене его не радовали, и он с удовольствием сбегал с них и удалялся в свои комнаты, дабы продолжать трудиться над искусственными языками. Был еще один раздел программы, вызвавший его интерес. В качестве дополнительного предмета он выбрал сравнительную филологию, а это означало, что он посещал семинары и лекции блистательного Джозефа Райта.
Джо Райт был йоркширец, пробившийся совершенно самостоятельно из самых низов до должности профессора сравнительной филологии. В возрасте шести лет он поступил на работу на сукновальню, и поначалу это не давало ему никаких шансов обучиться грамоте и письму. Но в пятнадцать лет он обзавидовался товарищам по работе, которые умели читать газеты, и выучил все буквы. Это потребовало не очень много времени и только подстегнуло его желание учиться. Он поступил в вечернюю школу и изучал там французский и немецкий. Он выучился также латыни и математике, засиживаясь над книгами до двух часов ночи, — а вставать, чтобы поспеть на работу, приходилось в пять. К восемнадцати годам он почувствовал себя обязанным передать свои знания другим и открыл собственную вечернюю школу в спальне домика своей вдовой матери. За обучение он брал с товарищей по два пенса в неделю. К двадцати одному году он решил вложить свои сбережения в семестр обучения в немецком университете, на корабле добрался до Антверпена, а оттуда пешком до Гейдельберга. Там он заинтересовался филологией. Бывший суконщик изучил санскрит, готский, староболгарский, литовский, русский, древнескандинавский, древнесаксонский, древний и средневековый верхненемецкий, древнеанглийский языки и получил докторскую степень. Вернувшись в Англию, он осел в Оксфорде, где скоро вырос до заместителя профессора сравнительной филологии. Он решился снять маленький домик на Норхэм-род и нанял домоправительницу. Как истинный йоркширец, жил он экономно. Он любил пиво и покупал его сначала бочонками, но потом решил, что так оно уходит слишком быстро. Тогда он договорился с домоправительницей, чтобы та покупала бочонок пива, а уж он потом выкупал это пиво по кружке. Райт продолжал неустанно трудиться, начал писать целую серию учебников для начинающих, среди которых был и учебник готского языка, оказавший столь сильное воздействие на Рональда Толкина. Что важнее всего, Райт начал писать "Словарь английских диалектов" (со временем он был опубликован в шести объемистых томах), но сам так и сохранил свой йоркширский акцент и свободно говорил на диалекте родной деревни. По ночам он работал часами. Его дом был разделен на две половины; вторую занимал д-р Нойбауэр, читавший курс древнееврейской литературы. У Нойбауэра было плохое зрение, и он не мог работать при искусственном освещении. Когда Джо Райт шел спать на рассвете, он, бывало, стучал в стену, чтобы разбудить соседа, с криком "Доброе утро!", на что Нойбауэр отвечал "Доброй ночи!".
Райт был женат на своей студентке. У них родилось двое детей, но оба умерли в младенчестве. И все же Райты не унывали и весело жили в большом доме, выстроенном на Бенбери-род по проекту Джо. В 1912 году Рональд Толкин пришел к Райту домой в качестве студента и долгие годы спустя вспоминал "громаднейший обеденный стол Джо Райта, а я сидел в одиночестве у одного края и слушал элементы греческой филологии от мерцающих во тьме стаканов'. Не мог забыть он и грандиозные йоркширские чаи, которые Райты устраивали по воскресеньям днем. Джо делил огромный пирог со сливами на куски, достойные Гаргантюа, а абердинский терьер Джек демонстрировал свой коронный фокус: звучно облизывался, когда хозяин произносил smakka-bagms, что по-готски означает "смоковница".
В качестве педагога Райт передал Толкину свой неиссякаемый филологический энтузиазм: ведь именно филология вытащила его из непроглядной нищеты. Райт всегда был требовательным преподавателем, а Рональду как раз это и было нужно: он уже начал было ощущать некоторое превосходство над товарищами-классицистами, имея столь широкую эрудицию в лингвистике. Очень кстати нашелся тот, кто мог бы ясно показать, что долог путь до Типперери20. В то же время Джо отнюдь не сковывал инициативу. Узнав, что Толкин начал проявлять интерес к валлийскому языку, он посоветовал идти именно в этом направлении, хотя совет был дан в характерной йоркширской манере: "Вдаряй-ка, парень, и дальше по кельтским: это самое то, что надо'.
Толкин последовал этой рекомендации, хотя и не совсем так, как предполагал Джо Райт. Юноше удалось раздобыть учебники средневекового валлийского, и он начал читать на том самом языке, который покорил его давным-давно несколькими словами на бортах угольных вагонов. Разочарования не было; напротив, все ожидания красоты оправдались. Однажды Толкин заметил: "Большинство англофонов, например, согласятся, что слова "дверь камеры" звучат "красиво", если только отвлечься от их смысла (и написания). Красивее, чем, скажем, "небосвод", и куда красивее, чем "красивый". Так вот, в валлийском двери камеры встречались в высшей степени часто'. Толкин стал таким энтузиастом валлийского, что просто удивительно, как это он не съездил в Уэльс в студенческие годы. Но это как раз было для него характерно. Несмотря на то, что он изучал древнюю литературу многих стран, побывать случилось в немногих. Причиной тому иногда были внешние обстоятельства, но, вероятно основной причиной была нехватка желания. Пожалуй, страница средневековой рукописи могла иметь над ним большую власть, чем современная реальность страны, в которой этот текст появился на свет.
В течение первых студенческих лет Толкин дал волю своей проявившейся еще в детстве склонности к живописи и рисованию. Он уже приобрел в этом некоторый навык, особенно в части пейзажных этюдов. Существенную долю его времени занимала каллиграфия. Спустя некоторое время он освоил множество вариантов почерка. Это увлечение объединяло в себе энтузиазм в отношении слов и зрение художника. И в этом тоже отражалась многогранность его натуры. Один из его знакомых по тем годам заметил: "Для каждого из друзей у него был свой вариант почерка'. Если это и преувеличение, то очень небольшое.
Свои первые студенческие каникулы Толкин провел в любимых краях. Ч.К.О.Б. выжил после его ухода из школы короля Эдуарда, и теперь клуб готовился к величайшему событию в своей короткой истории: постановке шеридановских21 "Соперников". Начал дело Р.К. Джилсон, энтузиаст во всем, что касалось XVIII века, а поскольку он был сыном директора, то получить разрешение было нетрудно, хотя до этого в школе еще ни разу не ставились пьесы английских драматургов. Все еще учившиеся там Джилсон и Кристофер Уайзмен раскидали роли среди друзей. Для чтения пролога очевидным кандидатом был Дж.Б. Смит, любимый всеми, хотя он и не был пока что полноправным членом Ч.К.О.Б. А кому отдать главную комическую роль миссис Малапроп? Кому же, как не самому Джону-Рональду? И поэтому, закончив свой первый триместр в Оксфорде, Толкин приехал в Бирмингем, дабы участвовать в последних репетициях.
Предполагалось только одно представление. Получилось так, что генеральная репетиция окончилась задолго до начала спектакля, и скорее по этой причине, чем от желания приятно побездельничать, Ч.К.О.Б. принял решение выпить чаю в магазине "Барроу" (том самом, который добавил в название клуба букву "Б"). Юноши накинули пальто поверх театральных костюмов. Когда они пришли в магазин, "пассажирский вагон" был пуст, так что они сняли пальто. Воспоминания о потрясении, которое это зрелище вызвало у официантки и продавцов, сохранились у членов клуба до конца жизни.
Подошло время начинать представление. Издававшийся школой журнал сообщал: "Миссис Малапроп в исполнении Дж.Р.Р. Толкина была как настоящая. Роль была сыграна великолепно во всех отношениях. Достоин особого упоминания грим. Самым привлекательным героем был Р.К. Джилсон в роли капитана Абсолюта. Он нес груз исполнения очень трудной роли с удивительным воодушевлением и искусством. В высшей степени эффектен был старый холерик сэр Энтони (в исполнении К.Л. Уайзмена). Что касается второстепенных действующих лиц, то достойно высокой похвалы исполнение Дж.Б. Смитом трудной и неблагодарной роли Фолкленда'. Этот случай укрепил дружбу Толкина с Дж.Б. Смитом, которая оказалась продолжительной и продуктивной. С этого дня Смит сделался полноправным членом Ч.К.О.Б.
На летние каникулы 1912 года Толкин поехал в лагерь на две недели с территориальным Конным полком короля Эдуарда, в который его только что записали. Ему очень нравилось мчаться галопом по кентским равнинам (лагерь был вблизи Фолкстоуна), но эти две недели выдались сырыми и ветреными; по ночам палатки частенько падали. Попробовав жить на коне и под брезентом, он счел, что с него довольно, и через несколько месяцев подал в отставку. Когда с лагерем было покончено, он продолжил каникулы пешим походом по Беркширу. При этом он зарисовывал деревни, покорял вершины холмов, а затем, и очень скоро, завершился его первый студенческий год.
Работал он очень мало и потихоньку погружался в ничегонеделание. В Бирмингеме он несколько раз ходил к мессе, но в отсутствие стоявшего над душой отца Фрэнсиса обнаружил, что очень приятно провести утро в постели, особенно если накануне засиделся допоздна у камина с друзьями и трубочкой. С грустью он записал в дневнике, что его первые триместры в Оксфорде прошли "при очень малом внимании к религии или даже вовсе без него". Он пытался исправиться и вел дневник для Эдит, в котором фиксировал все свои ошибки и прегрешения. Но хоть и была она сверкающим идеалом (Разве они не поклялись друг другу в любви? Разве это их не связывало?), запрет писать ей или видеться с ней все еще действовал пока ему не исполнится двадцать один. До счастья оставалось еще много месяцев. А пока что беспечно тратилось время на дорогие обеды, дискуссии заполночь, долгие труды над средневековым валлийским и искусственными языками.
Примерно в это время Рональд открыл для себя финский язык. Он надеялся узнать что-то о нем еще с тех пор, как прочитал "Калевалу" в английском переводе, и вот в Эксетеровском колледже он разыскал финскую грамматику. С ее помощью он принялся штурмовать оригинал. Позднее он сказал: "Это было все равно как открыть винный погреб с бутылями потрясающего вина незнакомого доселе вкуса и аромата. Я был совершенно околдован'.
Толкин выучил финский настолько, чтобы этого хватило на проработку части "Калевалы" в оригинале, но до более высокого уровня так никогда и не добрался. Тем не менее воздействие этого языка на искусственные было принципиальным и удивительным. Толкин отправил новоготский язык в отставку и начал создавать язык с явными признаками влияния финского. Это был тот самый язык, который со временем появился в произведениях Толкина под названием "куэниа" (язык Высших эльфов). До этого должны были пройти еще долгие годы, но уже в его мыслях появился росток, который начал понемногу укореняться. Толкин прочел доклад о "Калевале" в клубе колледжа и при этом, в частности, отстаивал тезис о важности того типа мифологии, который содержался в финских поэмах. "Эти мифологические баллады, говорил он, полны того самого примитивного фона, который во всей европейской литературе различных народов постоянно выкидывался и вырезался в течение столетий с различной степенью полноты, и чем древнее вещь, тем меньше его осталось'. И добавлял: "Мне хотелось, чтобы его осталось больше чтонибудь в том же роде, но английское'. Очень важное признание! Вероятно, он уже подумывал о том, чтобы самому создать такую мифологию для Англии.
Рождество 1912 года он провел у своих родственников Инклдонов в Барнт-грин, вблизи от Бирмингема. По обычаю этой семьи, сезон украшался театральными представлениями, и на этот раз Рональд сам написал пьесу, которую и поставили. Она именовалась "Ищейка, повар и суффражистка". Позднее он публично заявлял о своем презрении к драме вообще, но на сей раз он был не только драматургом, но и исполнителем ведущей роли профессора, магистра гуманитарных наук Джозефа Килтера, Ч.Б.А.Н., А.Б.В.Г.22, он же всемирно известный сыщик Секстон К. Блейк-Холмс, он же Ищейка. В пьесе он разыскивал потерявшуюся наследницу по имени Гвендолен Добродочерс, которая тем временем полюбила студента без гроша за душой. Эти двое познакомились, когда снимали комнаты в одном доме. И решила она не открываться отцу, пока (через два дня) ей не исполнится двадцать один год и она не сможет выйти замуж.
Этот образчик чепухи на семейные темы был исполнен куда более глубокого смысла, чем думали Инклдоны. Рональд не только собирался отметить свое совершеннолетие через несколько дней после представления, но также и воссоединиться с Эдит Бретт, которую он ждал почти три года и которая, как он был совершенно уверен, ждет его. Как только часы отзвонили полночь, и наступило 3 января 1913 года, то есть его совершеннолетие, он сел в кровати и написал ей письмо, в котором еще раз объяснялся ей в любви и спрашивал, когда же, наконец, они смогут соединиться перед Богом и людьми.
Но в ответе Эдит Бретт было сказано, что она помолвлена с Джорджем Филдом, братом ее школьной подруги Молли.
ГЛАВА 6. ВОССОЕДИНЕНИЕ
Он мог бы решиться и вовсе забыть о ней. Его друзья не знали о существовании Эдит; он ничего не говорил о ней своим дядьям, теткам, двоюродным братьям и сестрам. Отец Фрэнсис был в курсе всего, но отнюдь не жаждал возобновления их романа, хотя формально уже не был опекуном молодого человека. Итак, Рональд мог бы порвать письмо Эдит, и пусть она выходит за Джорджа Филда!
Но были же в дни на Датчис-род и объяснения, и клятвы; и Рональд чувствовал, что отбросить их не так-то просто. А кроме того, в последние три года Эдит была его идеалом, вдохновением, надеждой на будущее. Он в глубокой тайне растил и пестовал свою любовь к ней, хотя питалась она лишь воспоминаниями об юношеском ухаживании да несколькими ее детскими фотографиями. И тогда он понял, что остается только одно: ехать в Челтенхэм, убедить ее отказать Джорджу Филду и просить ее руки.
Вообще-то Рональд подозревал, что согласие будет. Эдит об этом намекнула, насколько могла, в своем письме, объяснив, что обручилась с Джорджем только лишь потому, что он был с ней добр, она чувствовала себя "покинутой", а рядом не было ни единого знакомого молодого человека. И она отчаялась верить в то, что Рональд захочет снова ее видеть после трехлетней разлуки. "Я начала сомневаться в тебе, Рональд, — писала она, — и думала, что тебе уже дела до меня нет'. Но сейчас, после того, как он написал о своей готовности подтвердить любовные клятвы, она дала понять, что дело может обернуться к его пользе.
И вот в среду 8 января он приехал на поезде в Челтенхэм, и на платформе его встречала Эдит. Они пошли пешком за город, и там, усевшись под железнодорожным мостом, долго говорили друг с другом. Вечером этого дня Эдит объявила, что откажет Джорджу Филду и выйдет за Рональда Толкина.
Она написала Джорджу и вернула ему кольцо. Сначала бедняга ужасно расстроился, а его семья оскорбилась и разгневалась. Но со временем все уладилось, и они снова стали друзьями. Эдит с Рональдом не оглашали свою помолвку, несколько опасаясь реакции родственников и желая дождаться момента, когда будущее Рональда станет более определенным. Но к началу очередного триместра Рональд вернулся в Оксфорд в состоянии "обжигающего счастья".
Чуть ли не первое, что он сделал по приезде — написал отцу Фрэнсису, что они с Эдит намерены пожениться. Рональд очень нервничал, но ответ отца Фрэнсиса, хотя совершенно не был исполнен энтузиазма, оказался холодным и безропотным. Но и то было хорошо; хотя священник уже не был по закону опекуном Рональда, но все еще предоставлял ему в высшей степени необходимую финансовую помощь. Поэтому его терпимость в отношении помолвки была существенным фактором.
Теперь, когда Рональд мог воссоединиться с Эдит, все свое внимание он должен был обратить на Первый экзамен на бакалавра23, то есть первый из двух экзаменов, которые должны были дать ему ученую степень по гуманитарным наукам (на этом экзамене оценки варьировали от единицы до четверки, причем единица была высшим баллом). Он пытался в шесть недель провернуть работу, на которую полагалось четыре триместра, однако не так-то просто было отказаться от привычки засиживаться допоздна за дружеской беседой. Толкин обнаружил, что нелегко вставать рано утром, но, подобно многим своим предшественникам, обвинял в этом гнетущий оксфордский климат, а не ночные бдения. Когда в конце февраля начался Первый экзамен, Рональд все еще не подготовил до конца множество бумаг. Он вздохнул с облегчением, когда понял, что, на самый худой конец, на двойку-то (по-оксфордски) он сдаст. Но он знал, что обязан достичь большего. Получить единицу на "первом баке" было непросто, но в пределах возможностей способного студента, посвятившего себя работе. И уж определенно такая оценка ожидалась от того, кто решил сделать академическую карьеру, а Толкин для себя именно это и предполагал.
В конце концов он получил "чистое альфа" (то есть работа была принята практически без замечаний) по своей специальности: сравнительной филологии. Частично причина лежала в блестящем преподавании Джо Райта, но еще такая оценка указывала, что именно в этой области лежит основной талант Толкина. В Эксетеровском колледже это заметили. Хотя там досадовали, что один из лучших студентов не дотянул до единицы, но решили, что коль скоро он заслужил "альфу" в филологии, то и должен стать филологом. Ректор Эксетеровского колледжа д-р Фарнелл знал, что студент Толкин интересуется древнеанглийским, средневековым английским и другими германскими языками, так разве не разумно было бы перевести его на английскую специализацию? Студент согласился, и в начале летнего триместра 1913 года ушел из классического отделения и стал слушателем английского.
Почтенное отделение английского языка и литературы было еще новым (по оксфордским меркам). Оно было разделено на два потока. К первому причислялись филологи и медиевисты, полагавшие, что вся литература после Чосера слишком проста, чтобы на ее основе сделать учебный курс. На другом царили энтузиасты "современной" литературы (что означало: от Чосера до девятнадцатого века), считавшие, что изучение филологии, древнего и средневекового английского это "коверкание слов и педантизм". До некоторой степени было ошибкой свести приверженцев этих двух точек зрения в одно отделение. В результате студенты, выбравшие языковую специализацию (то есть филологию, древний и средневековый английский языки), тем не менее были обязаны прослушать немалый курс современной литературы, а студенты, желавшие изучать литературу, должны были зубрить тексты из "Хрестоматии англо-саксонского языка" Свита и пройти порядочный курс филологии. Оба курса были компромиссом, и обе стороны не были полностью удовлетворены.
Не стояло вопроса, какой поток предпочтет Толкин. Он, конечно, специализировался по лингвистике. Получилось так, что его руководителем оказался Кеннет Сайсэм, молодой новозеландец, ассистент А.С. Нейпира, заведующего кафедрой английского языка и литературы. Толкин после встречи с Сайсэмом и анализа учебной программы, по его словам, "запаниковал: я не видел возможности честно протрудиться два года и еще один триместр'. Все казалось слишком легким и знакомым, поскольку он уже успел хорошо проработать тексты, входившие в курс; он даже немного знал древнескандинавский, который входил в спецкурс, читавшийся специалистом-скандинавистом У.А. Крейги. Больше того, по первому впечатлению Сайсэм не выглядел руководителем, способным зажечь студента. Говорил он тихо, был всего четырьмя годами старше Толкина, которому определенно не хватало командира в лице Джо Райта. Однако новозеландец был аккуратным и педантичным преподавателем, и вскоре Толкин начал и уважать, и любить его. Что касается работы, то за столом Толкин проводил больше времени, чем при прохождении классического курса. Это было не столь легко, как он думал, ибо мерки оксфордского английского отделения были весьма высокими, но вскоре он твердо подчинился требованиям курса и писал длинные заумные исследования типа "Проблемы распространения фонетических изменений", "Удлинение гласных в древнем и средневековом английском", "Англо-норманнский элемент в английском языке". Особенно его интересовал вопрос: как бы использовать свое знание диалекта западных земель центральных графств для изучения средневекового английского, то есть использовать детские воспоминания и родственные связи.
Рональд Толкин прочел много древнеанглийских текстов, не входящих в программу. Среди них был "Христос" Киневульфа, сборник англо-саксонских религиозных поэм. Там он наткнулся на две поразившие его строки:
Eala Earendel engla beorhtast
ofer middangeard monnum sended,
что в переводе означало: "Привет тебе, Эарендел, светлейший ангел/посланный людям в Средиземье". Англо-саксонский словарь переводил Earendel как "сияющий свет, луч", но было очевидно, что у этого слова есть и какое-то особое значение. Для себя Толкин переводил это слово как обращение к Иоанну Крестителю, но верил, что изначально Earendel — название утренней звезды, то есть Венеры. На него странным образом подействовало появление этого имени у Киневульфа. Много позже он писал: "Я почувствовал странный трепет, как будто чтото шевельнулось во мне, пробуждаясь ото сна. Это было нечто отдаленное, чужое и прекрасное, оно было далеко за теми словами, что я пытался постичь — дальше древнеанглийского".
"Старшая Эдда" собрание поэм, некоторые из которых неполны или содержат испорченный текст. Основные рукописи датируются XIII веком. Но многие поэмы сами по себе древнее, и, вероятно, по происхождению старше заселения Исландии. Некоторые поэмы героические, в них описывается мир людей; другие мифологические, описывающие деяния богов. Среди мифологических слоев "Старшей Эдды" наиболее примечательный Volüspa или "Предсказание пророчицы", в котором рассказана история Вселенной от момента ее создания и предсказана ее судьба. Из германоязычных поэм эта заслуживает наивысшего внимания. Она появилась на свет к концу эпохи язычества в Норвегии, когда христианство стало занимать те позиции, где раньше располагались старые боги, и тем не менее от этой поэмы исходило ощущение живого мифа, благоговения и прикосновения к тайне языческого представления о Вселенной. "Старшая Эдда" оказала огромное воздействие на воображение Толкина.
В течение нескольких месяцев после воссоединения у Рональда и Эдит вызывал определенное беспокойство вопрос об ее вероисповедании. Поскольку Рональд желал получить церковное благословение на этот брак, то невеста должна была стать католичкой. Эдит была уверена, что когда-то ее семья была католической, и теоретически она бы с радостью пошла на этот шаг. Но выполнить задуманное было совсем не просто. Она была прихожанкой англиканской церкви и притом весьма активной прихожанкой. В период разлуки с Рональдом большая часть ее жизни сконцентрировалась в приходской церкви неподалеку от ее челтенхэмского дома. Она сделалась очень полезной в церковных делах, постепенно приобрела некоторое положение в приходе — а тот был очень себе на уме, как это обычно бывает в городках с населением из среднего класса и выше. И вот Рональд хотел, чтобы она отказалась от всего этого и перешла в церковь, где ее никто не знал; да здесь она и не видела никаких перспектив. А еще Эдит опасалась, что ее "дядя" Джессоп, в доме которого она жила, очень разгневается: подобно многим другим англичанам его возраста и положения, он был резко настроен против католицизма. Разрешит ли он "папистке" жить в своем доме до ее замужества? Ситуация была щекотливой, и она предложила Рональду отложить дело до официальной помолвки или до момента поближе к свадьбе. Но тот и слышать об этом не хотел; наоборот, он желал побыстрее все закончить. Он оскорблял англиканскую церковь, обзывая ее "патетическим и туманным месивом из полузабытых традиций и искаженных верований". И если Эдит предстояло подвергнуться остракизму за решение перейти в католичество — ну что же, именно это и произошло с его дорогой мамой, и она это вынесла. Он писал Эдит: "Я искренне верю, что бессердечие и мирские опасения не должны отвращать нас от неукоснительного стремления к свету'. Сам же он теперь регулярно посещал мессы и, похоже, решил покончить с прегрешениями предыдущего года. Очевидно, вопрос о католичестве Эдит глубоко волновал его; возможно, хотя он в этом и не признавался, это выглядело вроде как испытание ее любви после акта неверности (обручения с Джорджем Филдом).
И невеста поступила так, как хотел жених. Она сказала Джессопам, что собирается перейти в католичество. "Дядя" отреагировал в точном соответствии с ее опасениями: приказал убираться из его дома, как только отыщется жилище. В этих кризисных условиях Эдит решила устроиться с помощью своей старшей двоюродной сестры Дженни Гров, маленькой, горбатой и решительной. Они начала вместе искать комнаты. Похоже, было несколько предложений жилья в Оксфорде, так что Эдит могла бы жить недалеко от Рональда. Но, по всей видимости, это не отвечало ее желаниям. Возможно, в ней говорила обида за то давление, которое он оказывал на нее в этой историей с католической религией, и уж совершенно определенно она хотела жить независимой жизнью до замужества. Они выбрали Уорик: это было недалеко от ее родного Бирмингема, но куда привлекательнее. После некоторого периода поисков им удалось найти временные комнаты, и Рональд присоединился к сестрам в июне 1913 года.
Он нашел, что Уорик, его деревья, холм и замок замечательно красивое место. Погода была жаркой. Они с Эдит плавали на плоскодонке вниз по Эйвону. Вместе они были на благословляющей службе в католической церкви, и Рональд писал, что "мы вышли оттуда совершенно счастливыми, ибо впервые могли сидеть спокойно рядышком в церкви'. Однако немало времени ушло на поиски жилья для Эдит и Дженни; когда же они нашли нечто подходящее, понадобилось много труда на его подготовку. Рональд считал, что часы, проводимые в домашних хлопотах, действуют раздражающе. И точно, Рональд с Эдит не всегда ладили, оставаясь вдвоем. Они не слишком хорошо друг друга знали, поскольку три года провели в разлуке и вращались при этом в совершенно разном обществе: он в мужском, шумном, академическом, она в смешанном, тихом, домашнем. Они выросли, но выросли вдали друг от друга. И отныне, желая придти к взаимопониманию, волейневолей шли на уступки друг другу. Рональду приходилось с терпением относиться к постоянной погруженности Эдит в повседневные заботы, которые ему могли бы показаться пошлыми. Ей следовало приложить усилия и понять его увлеченность книгами и языками, которая в ее глазах могла бы выглядеть эгоистичной. Полностью ни она, ни он в этом не преуспели. Их письма наполнены привязанностью, но временами в них сквозит раздражение. Рональд мог именовать Эдит "крошкой" (это было у него излюбленное словечко по отношению к ней) и с любовью говорить о ее "домике", но как личность она отнюдь не была крошкой, и когда они оставались вдвоем, столкновение характеров часто рождало вспышки. Причина этого частично лежала в том, что Рональд придерживался выбранной им самим роли сентиментального воздыхателя, а это коренным образом отличалось от того облика, в котором он представал в своей мужской компании. Между ними была настоящая любовь и понимание, но он частенько облекал их в любовные штампы. Если бы Рональд больше обращался к ней своим "книжным" лицом и брал ее в свою компанию, ей было бы легче, когда в их женитьбе это различие проявилось всерьез. Но он никогда не смешивал эти две стороны своей жизни.
После Уорика Рональд уехал в Париж с двумя юными мексиканцами, выполняя обязанности куратора и сопровождающего. В Париже они повстречали третьего мексиканца с двумя тетками, которые практически не знали английского. Рональду было стыдно, что его испанский находится в зачаточном состоянии, и он обнаружил, что даже его французский терпит провал при попытке его использования. Рональд очень полюбил Париж, ему нравилось самому бродить и открывать для себя этот город, но французы, которых он видел на улицах, ему не понравились; он писал Эдит, что они "вульгарны, толкаются, плюются и вообще ведут себя неподобающе". Задолго до этой поездки он признавался, что не любит Францию и французов, и увиденное им за это путешествии не излечило его от франкофобии. Пожалуй, к тому были некоторые основания, если учесть случившееся позднее. Тетки и мальчики решили поехать в Бретань, и эта мысль Рональду понравилась, поскольку настоящие бретонцы имеют кельтское происхождение и говорят на языке, во многих отношениях схожим с валлийским. На самом же деле пунктом их назначения оказался морской курорт Динар, похожий на все прочие курорты. "Бретань! — писал Рональд Эдит. — Не видеть ничего, кроме курортников, мусора и кабинок на колесиках'. Но впереди было нечто похуже. Через несколько дней после приезда он шел по улице с одним из мальчиков и старшей теткой. На тротуар въехал автомобиль, сбил тетку и переехал ее. Травма оказалась очень серьезной. Рональд помог доставить женщину обратно в гостиницу, но через несколько часов она скончалась. Праздник обернулся печальной необходимостью организовывать отправку тела в Мехико. Мальчиков Рональд отослал в Англию и написал Эдит: "Никогда больше не возьмусь за такую работу, разве что окажусь в жесточайшей нищете'.
Осенью 1913 года его друг Дж.Б. Смит, окончив школу короля Эдуарда, поступил в Оксфорд в качестве стипендиата колледжа Тела Христова, где ему предстояло учиться на английском отделении. Теперь Ч.К.О.Б. полностью сосредоточился в Оксфордском и Кембриджском университетах, ибо в последнем уже учились Р.К. Джилсон и Кристофер Уайзмен. Иногда четверка друзей встречалась, но при них Толкин ни разу не проговорился о существовании Эдит Бретт. Тем временем подошел срок к приятию ее в лоно католической церкви. После этого им предстояло формальное обручение, и он вынужден был сообщить об этом друзьям. Он написал Джилсону и Уайзмену, не зная толком, как преподнести эту новость, и даже не сообщил имя своей нареченной. Определенно он чувствовал, что все это дело покажется мелочью для мужского товарищества Ч.К.О.Б. Все его поздравили, а Джилсон проницательно заметил: "Я не боюсь, что от всего этого такой стойкий приверженец Ч.К.О.Б., как ты, сколько-нибудь переменится'.
Невесту просветил в католической вере отец Мэрфи, приходской священник в Уорике. Он выполнил свои обязанности в точном соответствии с долгом, но не более того. Позднее Рональд возмущался такой небрежностью. Оказалось, что глубокую и страстную природу веры Рональда, связанную для него с памятью о покойной матери, трудно передать другому.
Эдит стала католичкой 8 января 1914 года. Они с Рональдом нарочно выбрали дату. Это была первая годовщина их воссоединения. Вскоре они были официально помолвлены в церкви отцом Мэрфи. Эдит впервые ходила на исповедь и получила первое причастие — "это было большое и удивительное счастье" — и поначалу держалась этого мнения, регулярно посещая мессу и часто причащаясь. Но католическая церковь Уорика выглядела убого (даже Рональд назвал ее "суровой") по сравнению с великолепием в Челтенхэме, и хотя Эдит помогала в церковном клубе для работающих женщин, в новой общине у нее почти не было подруг. Она начала тяготиться исповедями. И когда ее вдруг беспокоило состояние здоровья (что бывало часто), посещение мессы запросто откладывалось. Она сказала Рональду, что ей не под силу рано вставать и мчаться в церковь, дабы причаститься: "Я и хочу ходить, и хотела бы иметь силы ходить, но это совершенно невозможно: мое здоровье не выдержит'.
Эдит вела отнюдь не радостную жизнь. Иметь свой дом и кузину Дженни в качестве компании было неплохо, но члены этой компании частенько действовали друг другу на нервы. Рональд, правда, их навещал, но больше говорить было не с кем, да и делать нечего, за исключением домашних дел. У нее было свое пианино, и она могла бы заниматься часами, но теперь было ясно, что карьера концертирующей пианистки для нее закрыта (замужество и материнские обязанности были тому вескими причинами), так что не стало стимулов заниматься. В услугах органиста католическая церковь не нуждалась. Общественная жизнь в Челтенхэме для Эдит была закончена, а денег хватало разве что на нерегулярное посещение театра или концерта. И поэтому ее начали раздражать письма Рональда, описывающие жизнь в Оксфорде как череду званых обедов, "шумных скандалов" и хождений в кино.
Рональд явно становился модником. Для своих комнат он купил мебель и японские гравюры. У портного он заказал два костюма и нашел, что в них он выглядит отменно. Со своим другом Колином Каллисом он основал еще один клуб под названием "Клуб клетчатых"; на обеды клуб собирался по субботам в комнатах Каллиса или Рональда. Общество диспутов Эксетеровского колледжа (и, надо заметить, неотъемлемая его часть) после некоторых фракционных распрей избрало Рональда своим президентом. Так он впервые познал вкус политики колледжа, и этот вкус ему очень понравился. Он катался на лодке, играл в теннис и одновременно занимался достаточно, чтобы получить весной 1914 года Скитовскую премию по английскому языку. Пять фунтов стерлингов, составлявших денежную часть премии, он истратил на покупку книг по средневековому валлийскому и нескольких книг Уильяма Морриса24: "Жизни и смерти Язона", перевода "Саги о Вёльсунгах" и рыцарского романа в прозе и стихах "Дом Вольфингов".
Сам Моррис был выпускником Эксетеровского колледжа; вероятно, этот факт стимулировал интерес Толкина. Но до того времени он явно не был знаком с фантастическими сочинениями Морриса, и вообще современную английскую литературу он знал неважно. Поскольку Рональд был лингвистом, то оксфордская программа обучения требовала от него лишь поверхностного знакомства с послечосеровской литературой. Правда, он сделал несколько фрагментарных заметок по творчеству Джонсона25, Драйдена26 и драмы времен Реставрации, но не проявил к этому бурного интереса. Что касается современной беллетристики, то он писал Эдит: "Ты же знаешь, я так редко читаю романы'. Для Рональда английская литература заканчивалась Чосером; другими словами, весь свой восторг и вдохновение он черпал из древней и средневековой английской и ранней исландской литератур.
Это-то и было причиной такой полной углубленности в "Дом Вольфингов". Моррисовские воззрения на литературу совпадали с его собственными. В этой книге Моррис попытался передать подъем, охвативший его при чтении страниц древних английских и исландских повествований. Действие этой книги развивается в краю, которому грозит вторжение римлян. Произведение было частью написано прозой, частью стихами. Описывался "Дом", то есть род, обитавший у большой реки на поляне леса, именовавшегося "Лихолесье"27 (название было заимствовано из древнегерманских географии и мифологии). Похоже, многие элементы книги произвели впечатление на Толкина. Стиль ее был в высшей степени характерный, насыщенный архаизмами и поэтическими инверсиями в попытке воссоздать ощущение древней легенды. Толкин определенно взял эту вещь на заметку. Вполне возможно, что ему пришлась по душе еще одна особенность произведения: несмотря на неопределенность места и времени действия, Моррис очень точно описывал детали воображаемого пейзажа. В дальнейшем Толкин следовал примеру Морриса.
Его собственные взгляды на пейзаж сильно освежились летом 1914 года. Побывав в гостях у Эдит, он провел каникулы в Корнуолле на полуострове Лизард в компании отца Винсента Рида из Бирмингемской Молельни. Корнуолл произвел опьяняющее впечатление. Каждый день они с отцом Винсентом совершали длительные прогулки. Эдит получила следующее описание каникул: "Мы бродили по вересковым полям на вершинах утесов аж до бухты Кинакс. В этом нудном противном письме я не в силах ее описать. Солнце вперяется в тебя, а огромные волны Атлантики разбиваются и вспениваются на камнях и рифах. Море выгрызло причудливые ходы и норы в утесах; оно врывается в них с ударом и трубным звуком, а то они извергают пену, как кит, и все, что ты видишь — черные и красные скалы и белая пена на фиолетовом фоне, и прозрачная зелень моря'. С тех пор Рональд не мог забыть вида моря и корнуолльского берега, и для него это стало идеалом пейзажа. Однажды они с отцом Винсентом пошли посмотреть деревни, что находились недалеко от мыса Лизард. Об этой экспедиции было написано: "Наша дорога домой после чая началась деревенским "уорикширским" ландшафтом, спустилась вниз к берегам Хелфорда (здесь эта река почти как фиорд), а затем пошла наверх к "девонширским" тропинкам на противоположный берег; потом мы шли по более открытой местности. Дорога вилась, петляла, шла то вверх, то вниз, пока не начался закат, и красное солнце уже стало заходить. Затем, после долгих приключений и блужданий мы вышли на открытые пустынные "гунхильские" холмы, а впереди было четыре мили прямой дороги, да еще травянистой — как раз для наших усталых ног. Затем вблизи Малого Руана нас застигла темнота, и мы снова стали проваливаться и спотыкаться. Освещение по пути было очень "жутким". Временами мы натыкались на ряды деревьев, сова или летучая мышь заставляли нас пригибаться, а порой сердце уходило в пятки от страдающей астмой лошади за изгородью или ужасной бессонницы свиньи. Временами вовсе не было ничего страшного, разве что внезапно вступить ногой в ручей. И вот четырнадцать миль подошли к концу, а последние две были скрашены мерцанием света лизардского маяка и шумом моря, к которому мы приблизились'.
В конце этих долгих каникул он поехал в Ноттингемшир и несколько дней жил на ферме, которую содержали его тетя Джейн совместно с БруксСмитами и его братом Хилари. На ферме он написал стихотворение. Ее происхождение лежало в строке из "Христа" Киневульфа, что так обворожила Рональда в свое время: "Eala Earendel engla beorthast!" Оно называлось "Путешествие Эарендела Вечерней Звезды". Начало было следующим.
Эарендела путь в океанскую грудь
Пролегал через мира предел.
Через дверь Ночи, как заката лучи,
Он покинул Мрака удел.
И блистал тот корабль, словно искра костра,
Оставляя сумрачный брег.
На закате дня, свет, как воду, пеня,
Он покинул Запад навек.
Далее описывается путешествие звездоносного корабля по небесному своду, плавание, продолжавшееся, пока свет утра не залил все следы.
Эта история морехода-звезды, корабль которого поплыл по небу, имела источником примечание к "Эаренделу" в строках Киневульфа. Но стихи, получившиеся в результате, были полностью оригинальными. Пожалуй, с этого началась собственная мифология Толкина.
ГЛАВА 7. ВОЙНА
Пока Толкин писал свое "Путешествие Эарендела", в конце лета 1914 года Англия объявила войну Германии. Уже молодые люди записывались в свои части в ответ на солдатский призыв Киченера28. Но мысли Толкина явно текли в другом направлении: он желал остаться в Оксфорде до окончания курса в надежде на высшие оценки. И потому вопреки чаяниям дядьев и теток, ожидавшим, что он зачислится в армию (а его брат Хилари уже записался в сигнальщики), Рональд вернулся в университет на осенний триместр.
Поначалу он писал: "Это ужасно. Честное слово, не думаю, что смогу продолжить: работать невозможно. Все мои знакомые записались, кроме Каллиса'. Но его настроение поднялось, когда он узнал, что есть возможность проходить военное обучение в университете, но по окончании курса отсрочка от призыва заканчивается. На такой вариант он дал свое письменное согласие.
Когда план принят, жизнь становится приятнее. Рональд переехал из жилья в колледже в "берлогу" на Сент-Джон-стрит, которую делил с Колином Каллисом (тот не призывался в армию по состоянию здоровья) и счел, что в новом обиталище "просто чудно по сравнению с примитивной жизнью в колледже". Еще одну радость доставило известие, что Дж.Б. Смит, его друг по Ч.К.О.Б., все еще в Лондоне и ждет присвоения звания младшего офицера. Смит предстояло зачисление в Ланкаширский стрелковый полк, и Толкин решил подождать, пока ему самому присвоят офицерский чин в том же полку, а по возможности в том же батальоне.
Через несколько дней после начала триместра он начал проходить строевую подготовку в университетском парке в Учебном офицерском корпусе. Это не избавляло от обычной учебы, но Толкин обнаружил, что такая двойная жизнь его устраивает: "Строевая подготовка — это прямо чудо. Вот уж почти две недели меня каждодневно будят, а я все еще не дошел до состояния оксфордских "сонь", -писал он Эдит. Кроме того, он набивал себе руку в вариантах почерка. Преклонение перед Уильямом Моррисом навело его на мысль о создании легенды в моррисовском духе и со смешением прозы и стихов. Он выбрал историю Куллерво, злосчастного молодого человека, который совершил инцест, не зная того, а когда все раскрылось, бросился на свой меч. Толкин начал работать над "Историей Куллерво", как он ее назвал; правда, это была стилизация под Морриса или чуть больше того, и все же первая попытка написать легенду в стихах и прозе. Вещь осталась неоконченной.
В начале рождественских каникул 1914 года Рональд съездил в Лондон, дабы присутствовать на сборе Ч.К.О.Б. Семья Кристофера Уайзмена переехала на юг, и в их уондсвортском доме собрались все четверо членов "клуба": Толкин, Уайзмен, Р.К. Джилсон и Дж.Б. Смит. Большую часть уикэнда они провели, сидя у газового камина в маленькой комнате наверху, куря и беседуя. По словам Уайзмена, они ощущали "четырехкратное возрастание интеллекта", когда собирались вместе.
Странно, что члены этой группки друзей-однокашников стали встречаться и переписываться. Но наперекор всему они начали надеяться, что вместе достигнут чего-то значимого. Однажды Толкин сравнил Ч.К.О.Б. с братством прерафаэлитов29, но остальные подняли эту мысль на смех. И все же они ощущали, что в чем-то им предстоит проложить новые пути. Возможно, это было всего лишь последним всплеском юношеских амбиций, которым предстояло вскоре угаснуть при столкновении с реальным миром, но, по крайней мере, для Толкина это привело к важному практическому результату. Он решил, что он поэт.
Позднее он объяснил, что это собрание Ч.К.О.Б. в конце 1914 года помогло ему найти "голос для всего того, что ранее таилось", и что он "всегда приписывал это тому вдохновению, которое появлялось даже от нескольких часов, проводимых нашей четверкой вместе".
Сразу же после этого уикэнда он начал писать стихи. В общем, они не представляли собой ничего значимого, и уж точно в них не всегда словам было тесно. Вот несколько строк из "Морской песни старинных дней", написанной в декабре 1914 года и основанной на воспоминаниях Толкина о корнуолльских каникулах несколькими месяцами раньше:
В туманном бурном крае на крутых путях
Не слышно было слов людских в тех предначальных днях.
Сидел я на краю у моря, среди скальных стен,
И без конца я слушал пенный с грохотом рефрен.
Земля под вечным штурмом, навсегда осаждена,
Расщеплена на башни, взрыта ямами она.
Когда Толкин показал это и другие стихотворения Уайзмену, тот заметил, что ему припоминается критический разбор поэзии Мередита30, сделанный Саймонсом31, "в котором М. сравнивается с леди, желающей надеть все свои драгоценности после завтрака", и предостерег: "Смотри, не сделай еще большего".
Более умеренным Толкин был в стихах, посвященных своей любви. Для этого он выбрал свой излюбленный образ:
Мы молоды, и все же мы
На Солнце Страсти удержать
Смогли свои сердца (так два
Прекрасных дерева стоят,
Переплетясь, в лесных краях,
Вдыхают воздух, даже пьют
И самый свет — вдвоем), так мы
И стали, как одно. В Земле
Любви укоренились и, сплетясь,
Росли в любви совместно мы.
Среди других стихотворных произведений того времени был "Лунный дед, который засиделся" (позднее опубликовано в "Приключениях Тома Бомбадила")32. Толкин выбрал знакомый "волшебный" сюжет для "Гоблинских ног" стихотворения, написанного ради Эдит (она говорила, что любит "весну, и цветы, и деревья, и маленький народец эльфов"). "Гоблинские ноги" представляют собой все то самое, что Толкин вскоре от всего сердца невзлюбил, поэтому цитировать это произведение было бы не вполне уместно. Впрочем, в нем нельзя отрицать четкость ритма, и поскольку оно было опубликовано в нескольких антологиях того времени, можно сказать, что это первая печатная работа из сколько-нибудь значимых.
В путь выйду до зари,
Где светят фонари,
И летучих милых мышек строй летает.
И серая, как сталь,
Идет дорога вдаль,
Только травы и кусты мне вслед вздыхают.
А в воздухе крыла,
Жучков летает мгла,
И они, жужжа, мелодию выводят.
Я слышу рог звучал,
То гном дает сигнал
В знак того, что их отряд сюда подходит.
О, мерцанье фонарей,
Словно звезд, среди ветвей!
О, шуршание неслышных одеяний! 33
О, чуть слышный топоток
Сотен малых гномьих ног!
О, видение народца из сказаний!
Дж.Б. Смит прочел все стихотворения Толкина и выслал ему критический анализ. При общем одобрении было замечено, что автор мог бы улучшить свою поэзию, почитав побольше английской литературы. Смит предложил попробовать Брауна34, Сидни35 и Бэкона 36; позднее он рекомендовал проглядеть новые стихи Руперта Брука37. Но Толкин не особо прислушивался к этим советам. Он уже лег на свой поэтический курс и не нуждался в рулевом.
Скоро он пришел к заключению, что стихосложение на случайные темы без связи между отдельными стихотворениями — это не то, чего бы ему хотелось. В начале 1915 года он вернулся к своим оригинальным стихам об Эаренделе и начал преобразовывать эту тему в обширную легенду. Свое произведение об Эаренделе он показал Дж.Б. Смиту. Тот заметил, что стихи ему нравятся, но поинтересовался, о чем же они. Толкин ответил: "Я не знаю, но попытаюсь выяснить". Не "придумать", а "выяснить"... Себя он считал не сочинителем, а открывателем легенд. И это, конечно, следствие создания искусственных языков.
Некоторое время он разрабатывал язык на основе финского, и к 1915 году тот уже достиг определенной степени сложности. Толкин чувствовал, что это "безумная забава" и вряд ли предполагал выставить это дело на публику. Но порой он писал стихи на этом языке, и чем больше над ним работал, тем больше ощущал потребность в "истории" для него. Другими словами, нельзя иметь язык вне народа, являющегося его носителем. Язык он совершенствовал, но теперь надо было решить, кому же он принадлежит.
В разговорах с Эдит на эту тему Толкин называл свой труд "мой чудный бессмысленный язык". Вот часть стихотворения, написанного на нем и датированного "ноябрь 1915, март 1916". Перевод не сохранился, но слова "Lasselanta" ("время опадания листвы", т.е. осень) и "Eldamar" ("земля эльфов на Западе") Толкин использовал во многих других контекстах:
Ai lintulinda Lasselanta
Pilingeve suyer nalla ganta
Kuluvi ya karnevalinar
V'ematte singi Eldamar.
В течение 1915 года в голове у Толкина уже отчетливо сложилась общая картина. Он решил, что этот язык принадлежит прекраснейшим из эльфов, которых Эарендел видел в своем дивном путешествии. Он начал работать над "Дорогой Эарендела", где описывались странствия морехода по миру, пока его корабль не превратился в звезду. Вещь должна была состоять из нескольких песен, и первая из них, "Волшебные Берега", согласно плану, должна была описывать таинственную страну Валинор, где растут два Древа, на одном из которых золотые яблоки, каждое из которых солнце, а на другом серебряные цветы, каждый из которых луна. В эту страну и попал Эарендел.
Стихи относительно слабо связаны с позднейшими мифологическими концепциями Толкина, но включают в себя элементы, появляющиеся в "Сильмариллионе", и заслуживают цитирования. Это помогает понять, что занимало его воображение в те годы. Ниже приводится одна из самых ранних редакций:
Где нет ни солнца, ни луны,
Из моря в полный штиль
Весь в белых башнях холм встает,
Он виден за сто миль,
Там, где Таникветиль,
Где Валинор.
Там лишь одна звезда горит,
Лучами тьму гоня.
Там есть два Древа: на одном
Плод золотой от Дня;
Цветок серебряный Ночи
Другое Древо носит там,
Где Валинор.
Там Заповедный берег,
От света в серебре,
И музыкою пена
Ложится на песке.
За дальними морями,
За мелями, штормами,
Хватающими всех,
Из-за подножия Корр
Встает Таникветиль.
Там Валинор.
Где нет ни солнца, ни луны,
Где бед забыт кошмар,
Стоят Скитальца белый град
И скалы Эгламар.
И там причалил 'Вингелот'.
Эарендел стоит;
Своим успехом сам смущен,
Он созерцает вид
Того, что за Таникветиль,
Где Валинор блестит.
Мысли Толкина были заняты началами мифологии, но сам он готовился к "школе" последним экзаменам по английскому языку и литературе. Они начались во вторую неделю июня 1915 года, и Толкин торжествовал, получив "первый класс".
Теперь он имел некоторые основания полагать, что в будущем получит преподавательскую должность (после войны), но в ближайшей перспективе ему предстояло получить звание младшего лейтенанта в Ланкаширском стрелковом полку. Его определили не в девятнадцатый батальон, как он надеялся (там служил Дж.Б. Смит), а в тринадцатый. Обучение началось в июле в Бедфорде, где его разместили в городском доме в компании с полудюжиной других офицеров. Он проходил строевую подготовку взвода и посещал лекции по военному делу. Был куплен мотоцикл (на паях с другим офицером), и в свободный уикэнд Толкин ездил через Уорик встречаться с Эдит. Он отпустил усы. И по внешности, и по поведению он ничем не выделялся среди других молодых офицеров.
В августе он переехал в Стратфордшир. В течение последующих недель его вместе с батальоном перебрасывали из лагеря в лагерь явно беспорядочным образом (как правило, в военное время войска именно так и перемещаются). Условия всюду были некомфортабельными; в промежутках между несъедобной кормежкой, строевой подготовкой и лекциями по устройству пулемета только и оставалось делать, что играть в бридж (что Толкину нравилось) или слушать рэгтайм на граммофоне (что ему не нравилось). Большую часть офицеров он недолюбливал. "Джентльменов среди старших не сыщешь, даже просто люди — и то редкость", писал он Эдит. Иногда он проводил досуг за чтением по-исландски, поскольку твердо решил продолжать учебу и в военное время, но часы текли медленно. Он писал: "Эти серые дни, они так тянутся, тянутся, тянутся, и темы противные, тягучее болото про искусство убивать — никакой радости'.
К началу 1916 года Толкин решил специализироваться на связи, ибо перспектива иметь дело со словами, сообщениями, кодами была приятнее, чем тягомотные и ответственные обязанности строевого командира. Посему он изучал азбуку Морзе, сигнализацию флажками и дисками, передачу сообщений гелиографом и фонарем, применение сигнальных ракет и полевого телефона, и даже искусство использования почтовых голубей (временами это практиковалось). В дальнейшем он получил должность батальонного офицера связи.
Приближалась отправка во Францию, и они с Эдит решили пожениться до отъезда, поскольку ужасающий список потерь в британских войсках ясно давал понять, что офицер Толкин может и не вернуться. В любом случае они ждали более чем достаточно: ему было уже двадцать четыре, а ей двадцать семь. Денег было маловато, но Толкину по крайней мере регулярно выплачивали армейское жалование, и он решил попросить у отца Фрэнсиса Моргана весь свой скромный капитал в акциях. Была еще надежда иметь хоть какой-то доход с поэзии. Стихотворение "Гоблинские ноги" было принято Блэквеллсом для публикации в ежегоднике "Поэзия Оксфорда". Ободренный этим, Толкин послал подборку своих стихов в издательство "Сиджвик и Джексон". Ради увеличения капитала он продал свою долю в мотоцикле.
Толкин поехал в Бирмингем, чтобы утрясти с отцом Фрэнсисом финансовые дела и сообщить ему о предстоящей женитьбе. По денежной части Толкин все уладил, но когда дело дошло до матримониальных намерений, он не смог заставить себя рассказать об этом старому опекуну и так и уехал из Молельни, не заикнувшись о женитьбе: не было забыто противодействие отца Фрэнсиса их роману шесть лет тому назад. До свадьбы оставалось меньше двух недель, когда Толкин решил, наконец, написать отцу Фрэнсису. Ответное письмо было добрым; в нем священник пожелал молодым "всяческого процветания и счастья" и добавил, что хотел бы лично совершить обряд в Молельне. Увы, он опоздал. В католической церкви в Уорике все уже было готово к венчанию.
Рональд Толкин и Эдит Бретт были обвенчаны отцом Мэрфи после заутрени в среду 22 марта 1916 года. Среду они выбрали, поскольку именно в этот день недели произошло их воссоединение в 1913 году. Был, однако, неприятный инцидент. Эдит не поняла, что, подписывая регистрационную запись, она должна указать имя отца, а ведь до этого Толкин не знал, что она незаконнорожденная. Перед подписанием она запаниковала и записала имя дяди, Фрэнсиса Бретта, но не придумала, что бы указать в графе "Звание или профессия отца", и так и оставила ее пустой. Потом она призналась Рональду во всем. Он писал ей: "Мне кажется, что от всего этого я люблю тебя еще нежнее, жена моя, а мы с тобой должны, насколько сумеем, забыть это и положиться на Бога'. После свадьбы они уехали поездом на неделю в Кливдон в Соммерсете. В купе они на обороте поздравительных телеграмм отрабатывали варианты новой подписи: Эдит Мэри Толкин... Эдит Толкин... Миссис Толкин... Миссис Дж.Р.Р. Толкин...
Это выглядело великолепно.
ГЛАВА 8. БРАТСТВО РАСПАДАЕТСЯ38
По приезде из свадебного путешествия Толкин обнаружил письмо от "Сиджвика и Джонсона", отвергающее его стихи. Отчасти он этого ожидал, но все равно расстроился. Эдит вернулась в Уорик, но только для того, чтобы уладить там дела. Они порешили, что на время войны она будет жить не в постоянном жилище, а в меблированных комнатах как можно ближе к лагерю Рональда. Двоюродная сестра Дженни все еще жила с ней. Они вдвоем переехали в Грейт-Хейвуд, стаффордширскую деревню вблизи лагеря, в который получил назначение Толкин. В деревне была католическая церковь с добрым священником. Рональд подыскал удобные комнаты. Но только-только они с Эдит устроились, как пришел приказ грузиться на суда, и воскресным вечером 4 июня 1916 года он отправился в Лондон, а оттуда во Францию.
В какой-то период каждый англичанин знал, что "Большой удар" неминуем. На Западном фронте в течение 1915 года существовала патовая ситуация, и ни газы на Ипре, ни бойня на Вердене не смогли сдвинуть линию фронта больше, чем на несколько миль. Но теперь, когда сотни тысяч пополнения прошли тренировочные лагеря и составили Новую армию, ясно было, что ожидается нечто особенное.
Толкин прибыл в Кале во вторник 6 июня и попал в базовый лагерь в Этапле. Каким-то образом в пути потерялся его багаж: походная кровать, сумка с постельным бельем, матрас, запасные сапоги, умывальник. Все это, тщательно подобранное и купленное за хорошие деньги, кануло без следа в неразберихе армейской транспортной системы, а ему оставалось только выпрашивать, одалживать и покупать недостающее.
Дни уходили в Этапле и ничего не происходило. Нервное возбуждение от посадки на суда сменилось усталой апатией, усиливающейся от полного неведения о положении дел. Толкин писал поэму об Англии, участвовал в учебных занятиях, слушал крики чаек над головой. Вместе со многими товарищами-офицерами его перевели в одиннадцатый батальон. Окружавшее его общество он нашел малопривлекательным. Все младшие офицеры были новобранцами, как и он сам; средний их возраст был чуть больше двадцати одного года. Старшие же командиры и адъютанты большей частью были профессиональными военными, призванными из запаса, с ограниченным кругозором и бесконечными рассказами об Индии или англо-бурской войне. Эти старые вояки всегда с жадностью ожидали любого промаха новобранца, и Толкин писал, что они обращаются с ним, как с младшеклассником в школе. Он больше уважал "людей": сержантский состав и рядовых; их в батальоне насчитывалось примерно восемьсот человек. Некоторые были из южного Уэльса, а большинство из Ланкашира. Дружить с ними офицеры не могли, система такого не позволяла, но у каждого офицера имелся денщик — слуга, в обязанность которого входила забота об офицере и его багаже (нечто вроде оксфордского "скаута"). Толкин очень сблизился с некоторыми из них. Много лет спустя, рассуждая об одном из основных персонажей "Властелина колец", он писал: "Вообще-то мой Сэм Скромби списан с солдат, рядовых и денщиков, которых я знавал в войну 1914 года и которые, как я понял, были куда лучше меня самого'.
Прошло три недели сидения в Этапле, и батальон отправился на фронт. Поезд ехал невероятно медленно, с бесчисленными остановками, и прошло более 24 часов, прежде чем бесформенные ландшафты Па-де-Кале уступили место более всхолмленной местности, с каналами и рекой с мощеными берегами, текущей вдоль железной дороги. Это была Сомма. И уже слышалась канонада.
Батальон Толкина выгрузился в Амьене. На главной площади повара раздали еду, а затем батальон вышел из города. Все были тяжело нагружены багажом. То и дело приходилось останавливаться или отходить в сторону, чтобы пропустить лошадей, запряженных в фургоны со снаряжением или большие пушки. Вскоре они попали на открытую пикардийскую местность. По обе стороны дороги дома уступили место полям красного мака или желтой горчицы. Хлынул проливной дождь, и в считанные минуты дорожная пыль стала беловатой (из-за примеси мела) жижей. Промокший батальон с руганью отшагал десять миль от Амьена до деревушки Рюбампре. Здесь они расположились на ночь в условиях, которые вскоре стали привычными: охапки соломы в амбарах и сараях для "людей", походные кровати в фермерских домах для офицеров. Дома были старой, грубой постройки из кривых бревен с саманными стенами. Снаружи за перекрестками и низкими домами простирались до самого горизонта умытые дождем поля с синеющими васильками. От войны уйти было нельзя: виднелись и проломленные крыши, и разрушенные здания, а невдалеке слышались неуклонно приближающиеся звуки: вой, треск, разрывы. Это союзники бомбардировали немецкие позиции.
Весь следующий день батальон оставался в Рюбампре, занимаясь физическими упражнениями и практикуясь в штыковом бое. В пятницу 20 июня они перешли в другую деревню и оказались ближе к линии фронта. На следующий день рано утром началось наступление. Они в нем не участвовали: приказано было ждать в резерве и вступить в бой через несколько дней, когда, по расчетам главнокомандующего сэра Дугласа Хейга, немецкая оборона будет прорвана, и войска союзников смогут вклиниться на вражескую территорию. На деле же вышло не так.
В субботу 1 июля в семь тридцать утра войска на британском фронте перешли в наступление. Среди них был член Ч.К.О.Б. Роб Джилсон, служивший в Саффолдском полку. Они вылезали по лестницам из окопов, становились в цепи, как их учили, и медленно начинали бежать вперед. Именно медленно, поскольку каждый нес не менее шестидесяти пяти фунтов амуниции. Им сказали, что немецкие заграждения, вероятно, уже уничтожены, а колючая проволока перерезана саперами союзников. Но солдаты увидели, что она не перерезана, и по мере их приближения немецкие пулеметы открывали по ним огонь.
Батальон Толкина оставался в резерве; он был направлен в деревню Бузенкур, где большинство расположилось лагерем в поле, а немногие счастливчики (и Толкин в их числе) спали в сараях. По всем приметам было видно, что битва идет не в соответствии с планом: сотни раненых (многие из них были ужасающим образом искалечены), целые армии могильщиков, страшный запах разложения. Получилось, что в первый день битвы союзные войска потеряли двадцать тысяч убитыми. Немецкая оборона не была прорвана, проволока осталась почти целой, и пока британцы и французы медленно приближались к немецким заграждениям, их косили из пулеметов цепь за цепью — они были превосходной мишенью.
Во вторник, 6 июля одиннадцатый батальон ланкаширских стрелков пошел в дело, но в окопы направился только отряд "А", а Толкин оставался в Бузенкуре вместе с остальными. Он перечитывал письма от Эдит в новостями из дома и то и дело проглядывал свою коллекцию записок других членов Ч.К.О.Б. Он беспокоился о Джилсоне и Смите (они-то были в самой гуще битвы) и испытал несказанное облегчение и радость, когда на исходе дня Дж.Б. Смит вернулся-таки в Бузенкур живым и невредимым. Ему предстояло там отдыхать в течение нескольких дней, а потом снова возвращаться на передовую. Они с Толкином встречались и беседовали при любом удобном случае; обсуждались поэзия, война и будущее. Хотя война и обращала деревенский край в обезображенную грязную пустыню, им довелось пройти по полю, на котором еще росли качающиеся на ветру маки. С тревогой ждали они новостей о Робе Джилсоне. В воскресную ночь отряд "А" вернулся из окопов; убитых было с дюжину, а раненых около сотни. Рассказы внушали ужас. И вот, наконец, в пятницу 14 июля настал черед Толкина в отряде "В" идти в бой.
Пережитое Толкином уже было испытано тысячами других солдат: долгий ночной марш из места расквартирования в окопы, миля или больше, согнувшись, по ходам сообщения, что вели к передовой, долгие часы беспорядка и раздражения, пока от предыдущего отряда не пришло сообщение, что все готово. Для офицеров связи, вроде Толкина, наступило жестокое разочарование. Обучение они проходили в аккуратных, цивилизованных условиях, а здесь сталкивались с потрясающей мешаниной из проводов и полевых телефонов. Все это было в беспорядке, все в грязи; мало того существовал запрет на использование проводной связи, кроме как для самых неотложных и важных случаев (немцы прослушивали линии, перехватывали важнейшие приказы и потому знали заранее об атаках). Запрещена была даже связь через зуммер морзянкой, и вместо этого сигнальщики должны были передавать сообщения светом, флажками, в крайнем случае — нарочным и даже почтовыми голубями.
Хуже всего были мертвецы. Трупы, ужасающе разорванные снарядами, лежали повсюду. Те, у которых сохранились лица, глядели страшным взором. За окопами на ничейной земле все было усеяно раздувшимися, разлагающимися телами. Вся округа была опустошена. Трава и поля превратились в море грязи. Деревья, лишенные листвы и ветвей, стояли искалеченными черными истуканами. Толкин никогда не смог забыть то, что он называл "животным ужасом" окопной войны.
Его боевое крещение пришлось как раз на день, который командование союзных войск выбрало для решающего наступления. Отряд "В" был придан седьмой пехотной бригаде для наступления на разрушенную деревню Овийер, что все еще находилась в руках немцев. Наступление захлебнулось, ибо в очередной раз проволоку не перерезали должным образом. Многие из батальона Толкина были убиты, попав под пулеметный огонь, но он уцелел, даже не был ранен, и после сорока восьми часов непрерывного боя ему было разрешено прикорнуть в окопе. Еще через двадцать четыре часа отряд был отведен с боевых позиций. По возвращении в бузенкурский сарай Толкин нашел письмо от Дж.Б. Смита:
15 июля 1916
Мой дорогой Джон-Рональд, этим утром я прочел в газете, что Роб убит. Я цел, а что толку? Пожалуйста, черканите мне ты и Кристофер. Я очень устал и страшно подавлен этой худшей из новостей. Теперь, в отчаянии, понятно, что Ч.К.О.Б. действительно был. О милый мой Джон-Рональд, что-то еще нам предстоит?
Твой навсегда Дж.Б.С.
Роб Джилсон погиб у Ла Бусейя, когда вел людей в атаку, в первый день битвы, 1 июля.
Толкин писал Смиту: "Я чувствую себя так, как будто от меня осталась часть. Честно, я полагаю, что Ч.К.О.Б. настал конец". На это Смит отвечал: "Ч.К.О.Б. не настал конец и никогда не настанет'.
День шел за днем, и было одно и то же: период отдыха, обратно в окопы, еще наступление (обычно бесплодное), еще период отдыха. Толкин был среди тех, кто поддерживал штурм швабенского редута мощного немецкого укрепления. Были захвачены пленные, среди них военнослужащие Саксонского полка, того самого, что сражался плечом к плечу с ланкаширскими стрелками против французов у Миндена в 1759 году. Толкин заговорил с пленным раненым офицером и предложил ему воды; офицер поправил немецкое произношение собеседника. Иногда случались короткие передышки, когда пушки молчали. Толкин позднее вспоминал, что в один из таких моментов, когда его рука была на трубке полевого телефона, из норки выскочила полевка и пробежала по его пальцам.
В субботу 19 августа Толкин и Дж.Б. Смит снова встретились в Ашо. Они побеседовали, и еще встречались в последующие дни, а в последнюю встречу даже обедали в Бузенкуре, при этом попали под обстрел, но уцелели. А потом Толкин снова вернулся на передовую.
Хотя сражение шло уже не так яростно, как в первый день битвы на Сомме, британцы продолжали нести тяжелые потери. Много убитых было и в батальоне Толкина. Пока что ему везло, но чем больше он пребывал в окопах, тем больше было шансов угодить в графу "Потери". Что касается отпуска, то он уже приближался, но им так и не суждено было воспользоваться.
Спасла его "лихорадка неизвестного происхождения", как ее именовали военные медики, солдаты же называли эту болезнь попросту "окопная горячка"39. Переносилась она вшами, сопровождалась высокой температурой, и ей болели уже тысячи. В пятницу 27 октября Толкин заболел. В этот момент согласно назначению он был в Бевале, за двенадцать миль от передовой. Его перевезли в находившийся неподалеку госпиталь. Днем позже в санитарном поезде он отправился на побережье, а к ночи в воскресенье ему нашлась койка в госпитале Ле Туке, где он провел неделю.
Но горячка не стихала, и 8 ноября его перевезли на борт судна, отправлявшегося в Англию. По прибытии его отправили поездом в бирмингемский госпиталь. Так по прошествии нескольких дней он обнаружил, что из ужаса окопов он попал на белые простыни, да к тому же видит из окна хорошо знакомый город.
Они с Эдит снова встретились, и на третью неделю он настолько поправился, что мог уехать из госпиталя в Грейт-Хейвуд и провести там рождество вместе с Эдит. Там он получил письмо от Кристофера Уайзмена, служившего в военноморском флоте:
Корабль Его Величества "Суперб'. 16 декабря 1916 г.
Мой дорогой Дж. Р., я только что получил вести из дому относительно Дж.Б.С. Он умер от ран, полученных при взрыве снаряда 3 декабря. Сейчас я об этом не могу много говорить. Смиренно молю Всемогущего Бога, чтобы мне оказаться достойным Дж.Б.
Крис.
Смит шел по дороге в деревню за передовой, когда рядом с ним разорвался снаряд; он был ранен в правую руку и в бедро. Попытались сделать операцию, но началась газовая гангрена. Смита похоронили на английском кладбище в Варленкуре.
Незадолго до этого он писал Толкину:
Главное мое утешение в том, что если меня этой ночью прихлопнут (на несколько минут я выхожу на дежурство) все еще останется член великого Ч.К.О.Б., чтобы высказать то, о чем я мечтал и с чем мы все были согласны. Я убежден, что со смертью одного из членов Ч.К.О.Б. не распадется. Лично нам смерть может внушать отвращение и чувство беспомощности, но она не в силах положить конец бессмертной четверке! Это открытие я как раз собираюсь сообщить Робу перед тем, как выйти. А ты напиши это Кристоферу. Да благословит тебя Бог, мой дорогой Джон-Рональд! То, что пытался сказать я, да удастся сказать тебе, много позже, когда меня уже не будет, если такова моя судьба.
Твой навсегда Дж.Б.С.
ЧАСТЬ III. 1917-1925. СОЗДАНИЕ МИФОЛОГИИ
ГЛАВА 1. УТРАЧЕННЫЕ СКАЗАНИЯ
'То, что пытался высказать я, да удастся сказать тебе, много позже, когда меня уже не будет.' — эти слова Дж. Б. Смита были недвусмысленным знамением для Рональда Толкина: начинать великий труд, уже задуманный им, величественный, изумляющий проект, подобных которому мало найдется в современной литературе. Он собрался создать полную мифологию.
Эта идея основывалась на стремлении Толкина к созданию языков. Он обнаружил, что если уж браться за такую работу с большей или меньшей степенью сложности, то к языкам необходимо приделать и "историю", в ходе которой языки могли бы развиваться. Уже в ранних поэмах об Эаренделе он начал кое-что набрасывать из этой истории; теперь же он хотел написать ее целиком.
К этой работе побуждал еще один стимул: жажда выразить в поэзии свои самые глубокие чувства. Это желание вело свое происхождение от вдохновений Ч.К.О.Б. Первые стихи Рональда ничего собой не представляли: они были столь же сырыми, сколь незрелым был идеализм четырех молодых людей, но это были первые шаги к великой поэме, что он начал писать (это была поэтическая работа, хотя и написанная прозой).
Был и третий, важный фактор: он хотел создать мифологию для Англии. В свои студенческие дни он уже намекал на это, когда писал о финской "Калевале": "Я бы хотел, чтобы у нас такого было больше: что-нибудь в том же роде, но принадлежащее Англии'. Идея росла, пока не достигла громадных размеров. Вспоминая об этом много лет спустя, Толкин выразил ее так: "Не смейтесь! Но давным-давно (я тогда был отнюдь не на вершине) мелькала у меня мысль составить комплекс более-менее связанных между собой легенд разного уровня: от крупных космогонических до романтическо-любовных; большие основаны на меньших; все это на земной почве, меньшие дают прекрасную картину на величественном фоне, и это все я мог бы посвятить просто: Англии, моей стране. Здесь были бы тон и атмосфера, желательные для меня, нечто холодное и чистое, насыщенное "нашим духом" (климат и ландшафт северо-западные, имея в виду Британию и ближнюю часть Европы; не Италия, не эгейские страны, тем более не Восток), и вместе с тем была бы (если только мне удалось такого достичь) та неуловимая красота, что некоторые именуют кельтской (хотя в настоящих древнекельтских вещах ее вряд ли найдешь); вещь должна быть "высокой", исполненной чистого величия и более всего подходящая для взрослого, весьма искушенного в поэзии. Некоторые из великих сказаний планировалось обрисовать полностью, а некоторые просто поместить в схему и набросать вчерне. Циклы должны были связываться в грандиозное целое с одновременным резервированием места для других голов и умов, владеющих живописью, музыкой и драмой. Абсурд'.
Концепция могла показаться громадной до нелепости, но по возвращении из Франции Толкин твердо решил ее осуществить. И вот для нее нашлись и время, и место: он опять был с Эдит и в Грейт-Хейвуде, в английском деревенском краю, который был ему так дорог. Даже Кристофер Уайзмен далеко, в открытом море, чувствовал: что-то такое должно случиться. Он писал товарищу: "Ты должен положить начало эпосу'. Толкин так и поступил. На обложке дешевого блокнота толстым синим карандашом он написал название, выбранное им для этого мифологического цикла: "Книга утраченных сказаний". В этот блокнот он начал писать сочинение, которое позднее стало известно под названием "Сильмариллион".
Все известные внешние события в жизни Толкина могут дать лишь поверхностное объяснение происхождению этой мифологии. Определенно, связующая нить легенд в первом варианте книги (позднее отвергнутая автором) частично появилась из "Рая земного" Уильяма Морриса; и там, и там моряк-путешественник прибывает к неизвестной земле, где ему предстоит услышать цепь сказаний. У Толкина путешественник носил имя Эриол, что значило "Мечтатель-одиночка". Однако услышанные Эриолом сказания, величественные, трагические, героические, нельзя приписать просто литературному влиянию и личному опыту. Когда Толкин начал писать, он поднял более мощный, более глубокий пласт своего воображения, чем раньше. Этому пласту предстояло плодоносить в течение всей оставшейся жизни писателя. Первая из составляющих "Сильмариллион" легенд рассказывает о создании вселенной и того мира, который Толкин по ассоциации с норвежским "Midgard" и эквивалентными словами в древнеанглийском назвал "Средиземье". Некоторые из читателей соотнесли это с другой планетой, хотя намерения у Толкина были иными. "Средиземье это наш мир, — писал он и добавлял, — Разумеется, я поместил действие в совершенно выдуманный (хотя и не полностью невозможный) древний период, в котором формы континентов были совсем другими'.
Дальнейшие легенды цикла были преимущественно связаны с тем, как были созданы Сильмариллы (три великих эльфийских драгоценных камня), как украдены они были из благословенного края Валинор злодейской силой Моргота, и какие потом разразились войны, в ходе которых эльфы пытались вернуть эти камни.
Некоторые встали в тупик: как можно связать легенды Толкина и его христианство. Находили, что трудновато понять, каким образом ярый католик мог столь убедительно описать мир, где не поклоняются Богу. Но чуда здесь нет. "Силмариллион" — труд глубоко религиозного человека, не противоречащий христианской вере, но дополняющий ее. В легендах нет поклонения Господу, но Он там незримо присутствует, и в "Сильмариллионе" более явно, чем в работе, явившейся его продолжением: "Властелине Колец". Верховным владыкой вселенной Толкина является Бог, "Единый". Ниже Его в иерархии располагаются Валары, хранители мира, наделенные властью не Божеской, но ангельской; сами они священны и подчинены Богу, и в ужасный момент истории они отдают свою власть Ему в руки.
Толкин заключил свою мифологию в эту форму, поскольку хотел, чтобы его мифология была для нас чужой, отстраненной, но в то же время она не должна быть ложной. Он желал, чтобы легенды и мифы выражали его собственное нравственное понимание мира; будучи христианином, он не мог представить себе космос без Бога, в которого верил. Но для того, чтобы "реалистически" поместить свои легенды в известный мир, где религиозные верования являются явно похожими на христианские, автор не должен был допускать в своих сказаниях духа "выдуманности". Вот почему Бог присутствует во вселенной Толкина, но остается за сценой.
В период написания "Сильмариллиона" Толкин верил, что в некотором смысле пишет правду. Он не считал, что точно такие же народы, какие он описал эльфы, гномы, злобные орки ходили по земле и совершали описанные им деяния. Но он явно чувствовал или надеялся, что его легенды в каком-то смысле суть воплощение глубокой истины. Это не значит, что он писал аллегории: вовсе нет. Время от времени он выражал свое неприятие такого рода литературы. "Не терплю аллегорий ни в каком виде" — заявил он однажды, и аналогичные фразы отзываются эхом в его книгах и письмах к читателям. Так в каком же смысле он полагал "Сильмариллион" правдивым?
Частично ответ можно найти в его сказке "Лист работы Мелкина" и в эссе "О волшебных сказках". В том и другом произведении предполагается, что Бог может наделить человека даром запечатлеть "мгновенный отблеск глубокой реальности истины". Определенно, в период написания "Сильмариллиона" Толкин верил, что это нечто большее, чем выдуманная легенда. О сказаниях, составивших книгу, он писал так: "Они появлялись у меня в голове как нечто данное, и когда они по отдельности зарождались, то и цепочка росла. Это захватывающий труд, хотя и с непрерывными помехами (не говоря уже о жизненных потребностях, мысль может перейти на другое, на лингвистику); впрочем, у меня всегда было ощущение, что я записываю то, что уже находится "там, где-то", а не выдумываю из головы'.
Первое запечатленное на бумаге сказание (оно было написано в начале 1917 года, когда Толкин выздоравливал в Грейт-Хейвуде) в действительности занимает место ближе к концу цикла. Это "Падение Гондолина", рассказывающее о штурме Морготом, главной силой зла, последней эльфийской твердыни. После ужасной битвы отряду жителей Гондолина удалось спастись, и среди них был Эарендел40, внук короля. Здесь чувствуется след ранних поэм об Эаренделе, от первых набросков мифологии. Стиль "Падения Гондолина" заставляет предположить влияние Уильяма Морриса. Есть основания полагать, что пребывание на Сомме внесло некоторый вклад в побуждение сделать центральной частью сказания великую битву но, может быть, это всего лишь реакция на военный опыт, ибо в гондолинском сражении была героическая величественность, а в современной Толкину войне она-то начисто отсутствовала. Но в любом случае эти "влияния" были весьма слабыми: для своих странных и волнующих легенд Толкин не использовал ни модели, ни источники. И уж определенно только его ума делом являются две особенности, более всего бросающиеся в глаза: изобретенные имена и то, что большинство главных персонажей эльфы.
Строго говоря, надо бы отметить, что эльфы "Сильмариллиона" произошли от "Прекрасного Народа" толкиновских ранних стихотворений, но связь между теми и этими весьма условна. Может быть, его мысль в сторону эльфов подтолкнуло восхищение "Сестрами-песнями" Фрэнсиса Томсона; может быть, сыграло роль умиление Эдит "маленьким эльфийским народцем", однако эльфы "Сильмариллиона" не имеют ничего общего с "крошками-гномами" из "Гоблинских ног". Они по своим устремлениям и намерениям люди. Точнее говоря, их прообраз Человек до Падения, преградившего ему путь к совершенствованию. Толкин был абсолютно убежден, что когда-то существовал рай на земле и что первородный грех и последующее изгнание из рая суть причины всего зла в мире. Но его эльфы не являются "падшими" в теологическом смысле (хотя могут и ошибаться, и совершать грех), и потому способны достичь гораздо большего могущества, чем люди. Они великие искусники, поэты, летописцы, они создают вещи, красота которых превосходит все мыслимые деяния рук человеческих. А самое главное — они бессмертны, хоть и могут погибнуть в бою. Старость, дряхлость, смерть не в силах положить безвременный конец их трудам до обретения совершенства. И, следовательно, эльфы — идеал в части искусств.
Таковы эльфы "Сильмариллиона" и "Властелина Колец". Сам Толкин обобщил их природу следующим образом: "Они созданы человеком по его образу и подобию, но свободны от тех ограничений, которые, по мнению их создателя, наиболее для него тягостны. Они бессмертны, и их воля ведет прямо к деяниям воображения и желания'.
Что касается личных имен и топонимики в "Падении Гондолина" и других сказаниях "Сильмариллиона", то они были основаны на искусственных языках Толкина. Коль скоро появление на свет этих языков стало raison d'être41 для целой мифологии, совсем не удивительно, что автор потратил немало времени на придумывание имен и названий. Наверняка созданию имен и соответствующей лингвистической работе (как он говорил в цитированном ранее отрывке) автор уделял такое же, если не большее внимание, как и собственно созданию легенд. Поэтому исследование того, как он выполнил эту часть работы, и занимательно, и поучительно.
Еще в юности Толкин начерно разработал несколько искусственных языков.
Некоторые из них развились до порядочной сложности. Но в конечном счете его удовлетворил только один язык из тех ранних опытов. Это был искусственный язык, основанный большей частью на финском. Толкин назвал его "куэниа", и к 1917 году язык уже был хорошо разработан. Его словарь насчитывал сотни слов (хотя покоился на очень ограниченном количестве основ). Куэниа, как и любой "настоящий" язык, развился из более примитивного, на котором, предположительно, говорили в Древнейшую эпоху. Этот язык получил название "примитивный эльдарин", и из него выделился другой язык того же времени, что и куэниа, но на нем говорили другие эльфы. Позднее этот язык получил название "синдарин"; его фонетика основывалась на валлийском языке, который в лингвистических пристрастиях Толкина занимал второе место вслед за финским.
Помимо куэниа и синдарина, Толкин разработал несколько других эльфийских языков. Хотя это были всего лишь побочные линии, но воссоздание их взаимосвязи и "генеалогического древа" отняли немало времени. Что касается эльфийских имен в "Сильмариллионе", то они почти полностью созданы на основе куэниа и синдарина.
Совершенно невозможно коротко и вместе с тем полно рассказать, как Толкин использовал свои эльфийские языки для того, чтобы придумать имена персонажам и названия географическим местам. И все же вкратце вот как это делалось. Работая над планом, он тщательно продумывал все имена, сперва изобретая их значения, потом переводы на один и на другой язык; окончательная же форма чаще всего выбиралась синдарская. Однако случалось ему действовать и более произвольно. Учитывая сильное пристрастие Толкина к тщательной проработке, это может показаться странным, но иногда в писательском запале он мог создать имя, приятное для слуха, но уделить лишь мимолетное внимание его лингвистическому происхождению. Позднее он отказался от многих таких имен из-за "отсутствия у них смысла", а другие подвергал жесткому филологическому исследованию в поисках объяснения того, как они могли получить столь причудливую и неочевидную форму. Это еще одна сторона его воображения, которую должен понять каждый, желающий разобраться в его стиле работы. Со временем Толкин стал относиться к своим сказаниям и искусственным языкам, как к "реальным" языкам и историческим хроникам, которые надо истолковать. Иначе говоря, при таком ходе мыслей явное противоречие в источнике или неудовлетворительное имя не вызывало реакцию типа: "Это не то, что мне хотелось бы. Надо изменить". Нет, вместо этого он решал проблему с такой позиции: "Что бы это значило? Надо разъяснить". Это все шло не из-за недостатка ума или потери чувства юмора. Отчасти это было интеллектуальной игрой вроде пасьянса (Толкин вообще очень любил пасьянсы), отчасти это происходило от веры в конечную правоту его серьезных изменений ключевых аспектов всей структуры сказания (как это делал бы всякий другой литератор). Здесь, разумеется, противоречие, но так уж обстоит дело: во многих отношениях Толкин был человеком из антитезисов.
Вот какую интересную работу начал он, выздоравливая в Грейт-Хейвуде в начале 1917 года. Эдит с удовольствием ему помогала: она прекрасно переписала "Падение Гондолина" в большую тетрадь. Это был на редкость бесконфликтный период. По вечерам она играла на рояле, а он читал вслух свои стихи или набрасывал ее портреты. В то время она была беременна. Но идиллия не могла продолжаться долго; "окопная горячка" выражалась в конечном счете всего лишь высокой температурой и общим болезненным состоянием42 . Месяц, проведенный в бирмингемском госпитале, явно вылечил офицера Толкина. Теперь его снова ждали родной батальон и служба во Франции. Ехать туда, конечно, не хотелось; если теперь, когда он начал великий труд, немецкий пулемет оборвет его жизнь, это будет трагедией. Но что еще оставалось делать?
Ответ дало состояние здоровья. Перед концом своего пребывания в ГрейтХейвуде он заболел снова. Через несколько недель ему стало лучше, и его временно откомандировали в Йоркшир. Эдит и ее двоюродная сестра Дженни упаковали свои пожитки и переехали вслед за ним на север, поселившись в меблированных комнатах в Хорнси, в нескольких милях от его лагеря. Но как только он приступил к несению службы, ему снова стало хуже, и его поместили в санаторий в Харроугейте.
Это не было симуляцией. Нет сомнений, что симптомы болезни были настоящими43. Но, как писала ему Эдит, "каждый день в постели — это еще один день в Англии'. Да он и сам знал, что выздоровление почти неизбежно приведет обратно в окопы. Как это бывало со многими солдатами, тело отреагировало и поддерживало температуру выше нормальной, а то, что он день-деньской валялся в кровати и накачивался аспирином, ни чуточки не подкрепляло силы. К апрелю он снова был признан годным к службе и направлен на дальнейшее обучение в военную школу связи на северо-востоке. Это был хороший шанс: в случае успешной сдачи экзамена его могли бы назначить офицером связи в йоркширском лагере, а эта должность, вероятно, спасла бы от передовой. В июле он сдавал экзамены, но провалился. Через несколько дней он снова заболел и на второй неделе августа опять попал в госпиталь.
На сей раз в бруклендовском офицерском госпитале в Гулле он очутился в хорошей компании. Группа симпатичных пациентов составила приятный коллектив, и там был его хороший знакомый из ланкаширских стрелков. Толкина навещали монахини из местного католического прихода; с одной из них он подружился, и эта дружба длилась до конца ее дней. Кроме того, он мог продолжать писать. В это время Эдит, уже на последних месяцах беременности, жила вместе с двоюродной сестрой в очень плохих условиях на побережье. Она уже давно сожалела о том, что бросила свой дом в Уорике; в Грейт-Хейвуде было очень хорошо, но сейчас ее жизнь была почти невыносимой. В пансионе не было рояля, еды отчаянно не хватало, поскольку немецкие подводные лодки топили британские корабли, и она почти не виделась с Рональдом: для нее поездка из Хорнси в его госпиталь была долгим и утомительным путешествием. Местная католическая церковь была очень бедной и размещалась в кинотеатре, так что Эдит была недалека от желания ходить в англиканскую приходскую церковь вместе с Дженни (та была англиканского вероисповедания). И наконец, ее изматывала беременность. Она решила вернуться в Челтенхэм, единственный город, который любила и в котором уже провела когда-то три года. Там она, возможно, попала бы в хороший родильный дом, а до этого момента они с Дженни могли бы пожить, снимая комнаты. И они уехали в Челтенхэм.
Примерно в то же время, возможно, в период, когда он лежал в госпитале в Гулле, Толкин сложил другую главную легенду из "Книги утерянных сказаний". Это была история злосчастного Турина, которая позднее получила название "Дети Хурина". И в ней также можно найти определенные следы литературных воздействий. Битва героя с громадным драконом неизбежно предполагает сопоставление с деяниями Сигурда и Беовульфа, тогда как нечаянное кровосмешение с сестрой и последующее его самоубийство совершенно определенно заимствованы из истории Куллерво в "Калевале". И опять-таки это влияние очень незначительно. В величественных "Детях Хурина" смешались исландские и финские традиции, но сама вещь уходит много дальше и достигает такой высокой степени драматической сложности и тонкости в характеристиках героев, какие не часто встречаются в древних легендах.
В челтенхэмском родильном доме 16 ноября 1917 года у Рональда и Эдит Толкинов родился сын. Роды оказались тяжелыми, жизнь Эдит была в опасности. Но хоть Рональда и выписали из госпиталя, но тотчас же, к большому его расстройству, затребовали в лагерь. На юг он смог выбраться почти через неделю после рождения сына. К этому моменту Эдит пошла на поправку. Ребенка они решили назвать Джон Фрэнсис Руэл (Фрэнсис — в честь отца Фрэнсиса Моргана, который приехал из Бирмингема, чтобы окрестить младенца). После крестин Рональд вернулся к службе, а Эдит привезла малыша обратно в Йоркшир. Они поселились в меблированных комнатах в Рузе, деревне, расположенной к северу от эстуария реки Хамбер недалеко от лагеря, где теперь жил Рональд. К этому времени его произвели в лейтенанты, и было похоже, что теперь ему не суждено попасть на континент.
В свободные дни они с Эдит гуляли по сельской местности. Вблизи Руза они отыскали рощицу с зарослями болиголова и там бродили. Вот какой описывал Рональд свою жену в своих воспоминаниях: "Ее волосы были черными, кожа светлой, глаза ясными, и она могла петь и танцевать. И она пела и танцевала для него в роще. Так появилось сказание, ставшее центральным в "Сильмариллионе" история смертного человека Берена, что полюбил бессмертную эльфийскую деву Лучиэнь Тинувиэль, а впервые он увидел ее, когда танцевала она в роще в зарослях болиголова.
Это глубоко романтическое прекрасное сказание заключает в себе такой широкий диапазон чувств, какого Толкин до сих пор еще не описывал, и временами сила страсти становится вагнеровской. Сверх того, это первое у Толкина сказание, где двум влюбленным дается задача, и их путешествие в ужасную крепость Моргота, в которой они надеются достать Сильмарилл из железной короны властителя твердыни, казалось, так же осуждено на провал, как и попытка Фродо донести Кольцо до места, где его можно уничтожить.
Из всех легенд сам Толкин больше всего любил рассказ о Берене и Лучиэнь, не в последнюю очередь из-за того, что в глубине сердца отождествлял Лучиэнь со своей собственной женой. Более, чем полвека спустя в письме к сыну Кристоферу после смерти Эдит он так объяснял свое желание видеть на надгробной плите слово "Лучиэнь": "Она была моей Лучиэнь и знала это. Сейчас я большего не скажу. Но через некоторое время я хотел бы как следует с тобой поговорить; по всему видать, я так и не напишу должным образом никакой биографии — это против моей натуры, она глубже всего выражает себя в легендах и мифах; кто-то близкий моему сердцу должен знать что-то о том, что не попало в записи: ужасные страдания нашего детства; от них мы спасали друг друга, но так и не смогли полностью излечить раны, что позднее часто выводили из строя; страдания, которые мы претерпели после того, как началась наша любовь. Все они (превыше и сильнее человеческих слабостей) могли бы содействовать прощению или пониманию тех промахов и ошибок, которые омрачали порой нашу жизнь и объяснению того, что им никогда не удалось проникнуть глубоко и омрачить память о нашей юношеской любви. Ибо всегда (а особенно, когда я один) будем мы встречаться на лесной поляне и идти рука об руку, чтобы спастись от тени неизбежной смерти до нашей последней разлуки'.
Время пребывания Толкина в Рузе подошло к концу весной 1918 года. Его откомандировали в Пенкридж, один из стаффордширских лагерей, где ему предстояло пройти обучение перед отправкой на фронт. К тому времени все из его батальона, кто еще оставался во Франции, были убиты или попали в плен у Шамен-де-Дам.
Эдит, ребенок и Дженни Гров поехали на юг, чтобы быть вместе с ним. Эдит назвала такую жизнь "несчастной, скитальческой, бездомной"; они только-только поселились в Пенкридже, как Рональда перевели обратно в Гулль. На этот раз Эдит отказалась переезжать. Она устала сидеть с ребенком, часто чувствовала себя плохо (трудные роды долго давали себя знать) и с горечью писала Рональду: "Я никогда больше не поеду вслед за тобою'. А в это время по возвращении в хамберовский гарнизон Рональд снова заболел, и опять его поместили в офицерский госпиталь в Гулле. Эдит писала: "Я думаю, что ты, пожалуй, уже никогда в жизни не почувствуешь усталости, поскольку ты получил огромное количество "Режимов постельных" за те почти два года, как вернулся из Франции'. В госпитале Толкин наряду со своей мифологией и эльфийскими языками самостоятельно понемногу изучал русский язык и продолжал изучать испанский и итальянский.
В октябре его выписали из госпиталя. Похоже было, что мира ждать уже недолго, и Рональд поехал в Оксфорд разузнать, нет ли шанса найти там преподавательскую работу. Перспективы оказались нерадостными: университет почти прекратил деятельность, и никто не знал, что произойдет, когда кончится война. Но когда он обратился к Уильяму Крейги, который преподавал ему исландский язык, он услышал новости получше. Крейги числился в редколлегии "Нового английского словаря", последние части которого все еще составлялись в Оксфорде, и сказал Толкину, что мог бы устроить его на должность помощника лексикографа. Когда 11 ноября война закончилась, Толкин переговорил с армейским начальством и получил разрешение остаться в Оксфорде "с целью завершить образование", вплоть до демобилизации. Рональд подыскал комнаты вблизи своей бывшей "берлоги" на Сент-Джон-стрит, и в конце ноября он, Эдит, ребенок и Дженни Гров поселились в Оксфорде.
ГЛАВА 2. ОКСФОРДСКАЯ ИНТЕРЛЮДИЯ
Толкин уже давно мечтал о возвращении в Оксфорд. Во время военной службы его мучила ностальгия по колледжу, друзьям, образу жизни, который он вел в течение четырех лет. Он испытывал также неприятное ощущение, что время уходит попусту: ему уже было двадцать семь, а Эдит тридцать. Но наконецто они могли насладиться тем, на что давно уже надеялись: "Нашим Домом".
Понимая, что он вступил в новую стадию жизни, Толкин начал после новогодних праздников 1919 года вести дневник, в котором фиксировал основные события жизни и свои мысли по этому поводу. Начав его обычным почерком, далее он стал использовать замечательный алфавит, только что им изобретенный. Он выглядел смесью древнееврейского, греческого и стенографии Питмена. В дальнейшем Толкин решил включить его в свою мифологию под названием "алфавит Румила" (в честь эльфийского мудреца, персонажа сказаний). Все дневниковые записи были сделаны на английском, но с тех пор только этим алфавитом. Единственная трудность состояла в том, что Толкин никак не мог выбрать окончательную форму алфавита; менялись буквы, менялось их произношение, так что один и тот же знак в течение недели означал звук "р", а на следующей неделе "у". Автор порой и сам забывал регистрировать эти изменения, и по прошествии некоторого времени ему самому чтение ранних дневниковых записей давалось с трудом. Решения раз и навсегда сохранить вид алфавита оказывались невыполненными: здесь, как и во многом другом, неустанное стремление к совершенству заставляло непрерывно уточнять и отлаживать.
При наличии терпения дневник можно расшифровать; он дает детальную картину новой жизни Толкина. После завтрака он покидал дом 50 по Сент-Джон-стрит и направлялся в дом "Олд-эшмолейн" вблизи от Броуд-стрит, где работали составители "Нового английского словаря". Это помещение Толкин прозвал "большим складом пыли для глубоких-преглубоких раздумий". Там небольшая группа специалистов трудилась, создавая самый полный словарь английского языка из всех когда-либо составленных. Они начали работу в 1878 году. К 1900 году разделы, включающие буквы от A до H, были опубликованы, но война вызвала задержку, и восемнадцать лет спустя буквы от U до Z еще не были проработаны. Сэр Джеймс Мюррей, с самого начала бывший редактором издания, умер в 1915 году, и теперь работу курировал Генри Брэдли. Это был выдающийся человек: двадцать лет он проработал на фабрике ножей в Шеффилде прежде, чем полностью отдался учебе. Он сделался видным филологом44.
Толкин с огромным удовольствием работал над словарем. Ему нравились коллеги, в особенности опытный С.Т. Анъен. В первые же недели ему поручили исследовать этимологию слов warm, wasp, water, wick (lamp) и winter. Некоторое понятие о трудности задания можно получить, проглядев попавшую в конце концов в печать статью о слове wasp. Не Бог весть какое трудное слово, но в соответствующем параграфе цитируются сходные формы на древнесаксонском, средневековом и современном голландском, древневерхненемецком, средневековом верхненемецком и нижненемецком, современном немецком, древнетевтонском, примитивном пратевтонском, литовском, древнеславянском, русском и латинском языках. Толкин полагал, что эта работа дала ему очень и очень много полезного в части изучения языков, и с таким утверждением можно легко согласиться. О периоде работы над словарем, т.е. о 1919-1920 годах, он однажды написал: "В эти два года я узнал больше, чем за любые другие два года в моей жизни'. Работу свою он делал великолепно, даже по меркам редколлегии словаря, и д-р Брэдли сообщал: "Его работа доказывает незаурядное владение англо-саксонским, а также фактами и принципами сравнительной грамматики германских языков. Я бы даже сказал, что никогда еще не видел столь знающего филолога такого возраста'.
От словаря отвлекали только короткая прогулка на обед и еще одна, попозже, на чай. В отношении рабочего времени д-р Брэдли не был требователен; во всяком случае, вряд ли предполагалось, что за этой работой Толкин будет сидеть дни напролет. Ожидалось, что он, как и многие другие составители словаря, будет заполнять свое свободное время (а заодно и пополнять кошелек) преподаванием в университете. Рональд объявил, что хотел бы иметь учеников, и коллеги один за другим стали их поставлять преимущественно из женских колледжей, ибо колледжи леди Маргарет и св. Хью очень нуждались в преподавателе англо-саксонского для юных леди, а Толкин имел еще и то преимущество, что был женат: следовательно, приходящая к нему на дом ученица не нуждалась в провожатой.
Вскоре они с Эдит решили, что могут попробовать снять маленький домик. Они нашли подходящий. Это был дом номер 1 по Олфред-стрит (ныне Пьюзи-стрит), он находился за углом того дома, где они снимали комнаты. В конце лета 1919 года они туда переехали и наняли кухарку. Иметь свой дом! Это была великая радость. Рояль Эдит был привезен со склада, и впервые за многие годы она могла регулярно играть. Она снова забеременела, но на этот раз могла родить ребенка в своем собственном доме и растить его в должных условиях. К весне 1920 года Рональд зарабатывал преподаванием столько, что мог оставить работу над словарем.
Он продолжал писать "Книгу утраченных сказаний", и как-то раз на вечере в клубе эссеистов в Эксетеровском колледже он прочел вслух "Падение Гондолина". Студенческая аудитория хорошо приняла вещь. Среди слушателей были два молодых человека, которых звали Невилл Когилл и Хьюго Дайсон.
И вдруг семейные планы изменились. Толкин подал заявление на должность преподавателя английской литературы в Лидском университете, почти не ожидая успеха. Однако летом 1920 года его попросили прибыть для собеседования. На лидском вокзале его встретил Джордж Гордон, профессор кафедры английского языка. До войны Гордон был видным членом оксфордской школы английского языка, но Рональд не был с ним знаком, и пока они ехали на трамвае через весь город до университета, беседа была чуточку натянутой. Они начали говорить о сэре Уолтере Рэлее, профессоре кафедры английской литературы в Оксфорде. Потом при случае Толкин вспоминал: "На самом деле я не очень-то высоко ставил Рэлея; по правде говоря, лектором он был неважным, но какой-то добрый дух нашептал мне совет назвать Рэлея "богом-олимпийцем". Это хорошо сработало, хотя на самом деле я имел в виду то, что Рэлей милостиво почивал на высокой вершине, недосягаемый для моей критики. Еще не уехав из Лидса, я уже имел внутреннюю уверенность, что работу получил".
ГЛАВА 3. СЕВЕРНАЯ АВАНТЮРА
Дымный, угрюмый, окутанный густым промышленным смогом, окруженный заводами и рядами стандартных домов, Лидс представлял не Бог весть какое зрелище с точки зрения любителя хороших жизненных условий. Здания университета из пестрого кирпича поздневикторианской постройки в псевдоготическом стиле являли собой прискорбную противоположность тому, что было привычным для Толкина. Он уже всерьез сожалел, что решил согласиться на эту должность и переехать на север.
Сначала жизнь была трудной. Вскоре после начала триместра в октябре 1920 года Эдит подарила жизнь второму сыну, получившему при крещении имя Майкл Хилари Руэл. Толкин в рабочие дне жил в Лидсе в комнате, служившей и спальней, и гостиной, а на уикэнд ездил в Оксфорд повидаться в семьей. Незадолго до начала 1921 года Эдит с малышом были готовы к переезду на север, но даже к этому времени глава семьи смог найти для них всего лишь временное жилище в меблированных комнатах. Однако в конце 1921 года они сняли маленький темный особняк на Сент-Марк-терэйс, дом 11. Это был их новый дом. Он находился в переулке рядом с университетом.
В то время кафедра английского языка в Лидском университете была невелика, но Джордж Гордон ее расширял. Он был скорее организатор, чем преподаватель, но Толкин считал, что профессор "далеко впереди всех". Мало того, Гордон оказал новому ассистенту большую любезность, выделив рабочую комнату из тех, что у него были, впрочем, частично занятую профессором французского языка. Комната была пустой, со стенами из глазурованного кирпича, а украшением в ней служили горячие водопроводные трубы. Гордон относился сочувственно и к домашним делам Толкина, и, что самое важное, возложил на нового ассистента ответственность за все будущее преподавание лингвистики на кафедре.
Гордон решил следовать примеру Оксфорда и разделил учебный курс английского языка в Лидском университете на два потока: один для студентов, желающих специализироваться на послечосеровской литературе, другой для решивших сосредоточиться на англо-саксонском и средневековом английском. Последний поток был только что организован, и Гордон желал, чтобы Толкин сделал учебный план привлекательным для студентов и одновременно дающим солидную филологическую подготовку. Толкин незамедлительно окунулся в работу. Сначала солидные и вдумчивые йоркширские студенты сочли нового преподавателя несерьезным, но потом многие из них от души его полюбили. Он писал: "Я полностью в фаворе у "нудных увальней". Удивительно большая доля оказалась обучаемой. Для них первый уровень квалификации — желание что-то делать'. Многие из лидских студентов действительно работали как следует и вскоре достигли отменных результатов.
Однако случилось так, что Толкин чуть было не сбежал из Лидса. В течение первого семестра его пригласили участвовать в конкурсах на две профессорские должности по английскому языку: на кафедре Бэйнса в Ливерпуле и на новой кафедре Бирса в Кейптауне. Толкин послал заявления; Ливерпульский университет отказал, а Кейптаунский в конце 1921 года предложил занять должность. По многим соображениям Толкин был склонен принять предложение. Помимо всего прочего это означало возвращение на родину, а он всегда жаждал снова увидеть Южную Африку. И все же в конце концов он отказался. Эдит и малыш были не в форме для такого путешествия, а расставаться с ними он не хотел. Впрочем, годом позже в дневнике появилась запись: "Я часто думаю: может, это был наш шанс, а мы побоялись за него ухватиться'. Последующие события доказали, что эти опасения были необоснованными.
В начале 1922 года на языковый поток кафедры английского языка Лидского университета был взят новый молодой лектор по имени Э.В. Гордон (не родственник Джорджа Гордона). Этот маленький темноволосый канадец был выпускником Родсовского колледжа Оксфорда. В течение 1920 года Толкин был его научным руководителем, а теперь с радостью приветствовал бывшего ученика в Лидсе. "Приехал Эрик Валентайн Гордон, крепко стал на ноги и сделался моим большим другом и приятелем' — писал он в своем дневнике.
Вскоре по приезде Гордона эти двое стали сотрудничать в основных разделах учебной работы. Некоторое время Толкин работал над глоссарием в хрестоматии по средневековому английскому, которую редактировал его бывший научный руководитель Кеннет Сайсэм. В сущности это означало составление небольшого словаря средневекового английского. Толкин взялся за этот труд и проявил бесконечное терпение и изрядное воображение. Составление словаря заняло долгое время; в печать работа пошла в начале 1922 года. К этому времени Толкину захотелось приложить руки к чему-то более насущно необходимому для преподавательской работы. Они с Э.В. Гордоном решили заново издать средневековую английскую поэму "Сэр Гавейн и Зеленый Рыцарь", поскольку ни одно из предшествующих изданий не подходило для университетского курса. Предполагалось, что Толкин будет отвечать за текст и глоссарий, а Гордон должен был составить большую часть комментариев.
Толкин обнаружил, что его товарищ "неутомимый чертенок" и должен был работать без устали, чтобы не отстать. Книга была подготовлена к публикации в издательстве "Кларендон пресс" в конце 1925 года. Это был крупный вклад в исследования средневековой английской литературы, хотя сам Толкин в последующие годы развлекал слушателей на своих лекциях тем, что давал уничтожающую оценку тем или иным моментам в интерпретации этого издания, как если бы сам был к этому непричастен, например: 'Толкин и Гордон были совершенно, совершенно неправы, написав то-то и то-то! И как это им в голову взбрело!'
Чувство юмора было столь же не чуждо Э.В. Гордону. Вместе со своим старшим товарищем он участвовал в организации среди студентов "Клуба викингов". Там общались, пили в больших количествах пиво, читали саги, распевали шуточные песни, большей частью написанные Толкином и Гордоном. Последний складывал язвительные стишки про студентов, переводил на англо-саксонский детские стихи, пел застольные песни на древнескандинавском. Через несколько лет кое-какие из этих стихов были напечатаны частным образом под названием "Песни для филологов". Не стоит удивляться, что "Клуб викингов" способствовал преподавательской популярности Толкина и Гордона. Благодаря этому, а равно и блестящему преподаванию языковый поток на кафедре английского языка стал привлекать все больше и больше слушателей. В 1925 году там училось 20 студентов с лингвистической специализацией, то есть треть от общего числа слушателей кафедры. На аналогичном оксфордском отделении доля лингвистов была куда меньше.
Домашняя жизнь Толкинов протекала, в общем, счастливо. Эдит нашла, что в университете неформальная и приятная атмосфера; у нее завелись подруги из числа жен других преподавателей. С деньгами дела обстояли не ахти как, да к тому же глава семейства откладывал на покупку дома, так что семейных отпусков было мало, и все же летом 1922 года удалось съездить на несколько недель на йоркширское побережье в Файли. Толкину это местечко не понравилось. Он обозвал его "очень грязным провинциальным морским курортиком" и коротал время большей частью за проверкой университетских экзаменационных работ (тогда он ежегодно занимался этим ради приработка). Впрочем, там он написал несколько стихотворений.
За последние годы стихов набралось порядочно. Большая их часть была связана с авторской мифологией. Некоторые были опубликованы в журнале Лидского университета "Грифон", в местном альманахе "Йоркширская поэзия" и в сборнике стихотворений сотрудников кафедры английского языка, озаглавленном "Северная авантюра". Тогда же он начал писать стихотворный цикл под названием "Сказания бухты Бимбл". В одном из них (предположительно, под воздействием пребывания в Файли) описывается омерзительная, шумная жизнь в современном городе. В другом, озаглавленном "Визит дракона", повествуется об опустошительном набеге дракона, который, оказавшись у бухты Бимбл, неожиданно схватился там с некой мисс Биггинс45. В третьем стихотворении под названием "Глип" рассказывается о странном скользком создании со светящимися белесыми глазами, которое живет в подземных пещерах. Все это наброски к чему-то важному, которому только предстояло появиться.
В мае 1923 года Толкин жестоко простудился. Болезнь затянулась и осложнилась воспалением легких. В это время с ними жил его дед Джон Саффилд, которому в то время было уже девяносто лет, и Толкин вспоминал, как он "стоял у моей постели (высокий худой человек в черном), глядел на меня, разговаривал со мной, хотя все мое поколение состояло из вырождающихся слабаков. И там был я, хватающий ртом воздух, а он должен был прощаться: ему предстояло сесть на корабль и пропутешествовать по морю вокруг Британских островов!" Старик прожил после этого еще семь лет, большей частью в доме младшей дочери Джейн, приходившейся Рональду тетей. Она уехала из Ноттингемшира, обзавелась фермой в Дормстоне (Вустершир), причем ферма находилась на самом конце дороги, которую местные жители когда-то называли "Торба-на-Круче".
Когда Рональд оправился от воспаления легких, они с Эдит и детьми съездили погостить к Хилари. Тот, отслужив в армии, купил себе небольшой фруктовый сад и прибыльный огород неподалеку от Ившема, фамильного гнезда Саффилдов. Конечно же, семья Толкинов сочла обязательным предложить свои услуги по обработке земли. А еще Хилари придумал забавы с гигантскими воздушными змеями, которые Толкины-старшие запускали на поле, находившемся рядом с домом. И все же Рональд ухитрялся выкроить время для своих собственных трудов и регулярно возвращался к мифологии.
"Книга утраченных сказаний" была почти завершена. В Оксфорде и Лидсе Толкин составил легенды, повествующие о создании Вселенной, о том, как Сильмариллы были сделаны, и как потом Моргот похитил их из Благословенного Края Валинора. Циклу все еще не хватало четкого завершения (предполагалось, что им станет легенда о путешествии звездного корабля Эарендела это был первый элемент мифологии, возникший у Толкина); некоторые из сказаний существовали только в набросках, и тем не менее еще одно небольшое усилие довело бы работу до конца. Однако Толкин не сделал этого шага, наоборот принялся переделывать книгу. Это выглядело чуть ли не отказом от намерения завершить работу. Возможно, он не был уверен, найдется ли для нее издатель. Правда, книга была в высшей степени необычной, но уж никак не более странной, чем произведения лорда Дансейни46, которые оказались весьма популярными. Так что же тянуло его не вперед, а назад? Главным образом стремление к совершенству, но, возможно, было также нечто другое. Вот как однажды высказался Кристофер Уайзмен об эльфах в ранних стихах своего друга "Почему эти создания для тебя живые? Да потому, что ты их непрерывно создаешь. Когда же процесс творчества закончится, они будут для тебя столь же мертвы, как и атомы, из которых состоит хлеб насущный'. Другими словами, Толкин противился завершению работы, ибо не желал соглашаться с мыслью, что в выдуманном им мире уже нечего создавать, не к чему приложить процесс "вторичного создания", как это он назвал позднее.
Итак, Толкин не стал завершать "Сильмариллион" (так теперь именовалась книга), а вместо того возвратился назад, переделывал, выглаживал, пересматривал. Кроме того, два основных сказания Толкин стал перелагать в стихи (признак того, что на поэзию он возлагал такие же надежды, как и на прозу). Для легенды о Турине он выбрал современный эквивалент аллитерированного стиха (таким был написан "Беовульф"), для истории Берена и Лучиэнь — рифмованный стих. Вторую легенду он озаглавил "Славные деяния Берена и Лучиэнь", позднее он изменил название на "Историю Лейтиан".
Тем временем карьера в Лидском университете существенно продвинулась. В 1922 году Джордж Гордон уехал обратно в Оксфорд его кафедрой освободилась, и Толкин был одним из кандидатов на нее. В конечном счете заведующим стал Лэйеллес Эйберкромби, но проректор Майкл Сэдлер пообещал Толкину, что вскоре специально для него в университете образуется новая должность профессора английской литературы. И сдержал слово: в 1924 году Толкин стал профессором. Тогда ему было тридцать два года (по стандартам британских университетов — очень мало). В тот же год они с Эдит купили дом номер 2 по Дарнли-род (это на окраине Лидса в Вест-парке).
По сравнению с Сент-Марк-терэйс это был большой прогресс. Места там было куда больше, и вокруг дома простирались поля, где Толкин мог гулять с детьми.
В начале 1924 года Эдит неожиданно обнаружила, что опять забеременела. Она надеялась, что родится девочка, но в ноябре появился на свет мальчик. Он был крещен Кристофером Руэлом (первое имя в честь Кристофера Уайзмена). Ребенок чувствовал себя прекрасно и стал причиной особенной отцовской радости: тот записал в дневнике: "Теперь я никуда без того, кем наделил меня Бог'.
В начале 1925 года пришло известие, что в Оксфорде скоро освободится должность профессора англо-саксонского языка: занимавший ее Крейги собирался уезжать в Америку. На должность был объявлен конкурс, и Толкин подал документы. Теоретически шанс был, но не очень большой: на эту должность существовало еще трое претендентов с блестящими характеристиками: Аллен Моуэр из Ливерпуля, Р.У. Чемберс из Лондона и Кеннет Сайсэм. Но Моуэр решил не подавать на конкурс, Чемберс отказался от кафедры, и в результате осталось только два кандидата: Толкин и его бывший научный руководитель Сайсэм.
В то время Кеннет Сайсэм занимал высокий пост в издательстве "Кларендон пресс", и хотя в Оксфорде он работал не на полной преподавательской ставке, у него была хорошая репутация и порядочно сторонников. Но многие держали сторону Толкина, и среди них Джордж Гордон, интриган не из последних. На конкурсе голоса разделились поровну, так что проректор Джозеф Уэллс вынужден был подать решающий голос. Он проголосовал за Толкина.
ЧАСТЬ IV. 1925-1949 (1)
В ЗЕМЛЕ БЫЛА НОРА, А В НЕЙ ЖИЛ ХОББИТ
Можно было бы сказать, что после этого ничего, в общем, не происходило. Толкин вернулся в Оксфорд, в течение двадцати лет был профессором англо-саксонского языка в Роулинсовском и Босуортовском колледжах, потом был избран профессором английского языка и литературы в Мертоновском колледже, жил обычной жизнью в пригороде Оксфорда, после ухода на пенсию некоторое время жил там же, затем переехал в непримечательный приморский городок, после смерти жены возвратился в Оксфорд и там умер незаметной смертью в возрасте восьмидесяти одного года. Жизнь обыкновенная, такая же, как и у несчетного числа других преподавателей, с академической точки зрения, несомненно, блестящая, но представляющая хоть какой-то интерес лишь для профессионалов, очень узкого круга. Так должно было быть — если исключить тот странный факт, что в течение этих лет, когда "ничего не происходило", он написал две книги, ставшие мировыми бестселлерами, книги, захватившие воображение и заставившие размышлять несколько миллионов читателей. Поистине, парадокс: "Хоббит" и "Властелин Колец" написаны скромным оксфордским профессором, занимавшимся западным диалектом Центральных графств в средневековом английском, жившем обычнейшей пригородной жизнью с воспитанием детей и уходом за садом.
А, может быть, и нет? А, может быть, правда совсем в противоположном? Блестящие мысль и воображение счастливо совмещались с мелкой рутиной университетской и домашней жизни; человек, чья душа жаждала грохота волн, разбивающихся о корнуолльский берег, довольствовался беседой с пожилыми дамами в вестибюле отеля на морском курорте средней руки; поэт, в котором вскипала радость от вида и аромата поленьев, потрескивающих в камине деревенского трактира, мог сидеть перед своим собственным камином, с электрическим обогревом с имитацией тлеющего угля— может, всему этому и не стоит поражаться? Так было и ничего тут не поделать.
Возможно, при описании зрелых лет и старости Толкина мы только и сможем, что констатировать и удивляться, а может быть, по кусочкам составим цельную картину.
ГЛАВА 1. ОКСФОРДСКАЯ ЖИЗНЬ
До конца девятнадцатого века члены большей части Советов колледжей Оксфорда, т.е. большинство преподавателей университета, должны были иметь духовное звание, и им в период пребывания на должности запрещалось вступать в брак. Реформаторы той эпохи организовали Советы неклерикального характера и сняли требование о безбрачии. Сделав это, они изменили лицо Оксфорда, и сильно изменили, ибо в течение последующих лет от старой границы города на север расползлись воздвигаемые торговцами недвижимостью сотни домов для новых женатых преподавателей. Это было подобно кирпичному потопу, залившему поля вдоль Бенбери-род и Вудсток-род. К началу двадцатого века север Оксфорда являл собой компактную колонию преподавателей, их жен, детей и прислуги. Они занимали большое количество зданий от готических псевдодворцов (с башенками и витражами) до скромных пригородных домов. Были построены также школы, церкви, множество магазинов, словом, все, что нужно было обитателям этого странного поселения. Вскоре лишь несколько акров осталось незанятыми. И все же в течение двадцатых годов было выстроено еще несколько домов. Один из них (он находился на севере Оксфорда) Толкин присмотрел и купил: скромный новый дом из светлого кирпича в форме буквы Г; одно его крыло было параллельно дороге. В начале 1926 года семья переехала из Лидса и поселилась в этом доме.
Здесь, на Нортмур-род, они прожили двадцать один год. В 1929 году из соседнего дома побольше съехал Бэзил Блэквелл, книготорговец и издатель. Толкины решили купить этот дом, и в начале следующего года переехали из дома номер 22 в дом номер 20. Второй дом был обширный, серый, более внушительного вида, чем прежний, с маленькими оконцами в свинцовых переплетах и высокой крышей, крытой шифером. Незадолго до переезда родился четвертый и последний ребенок: девочка, о которой Эдит так давно мечтала. Ее назвали Присцилла Мэри Руэл.
Если не считать рождения Присциллы в 1929 году и переезда в 1930, жизнь на Нортмур-род протекала без крупных событий. Скорее ее можно было назвать примерной, даже рутинной; мелкие неприятности были, а большие события — нет. Вероятно, лучший способ ее описать — это проследить (разумеется, только в воображении) типичный день Толкина в начале тридцатых годов.
Сегодня храмовый праздник, а потому день начинается рано. В семь часов звенит будильник в спальне профессора. Это комната с тыльной стороны дома, ее окна выходят на восток, в сад. На самом деле это ванная комната с гардеробной (ванна стоит в углу). Но Толкин спит здесь, поскольку Эдит находит, что муж чересчур сильно храпит, а кроме того, он поздно ложится спать, что идет вразрез с ее привычками. Итак, у каждого супруга своя комната, и они друг другу не мешают.
Рональд с неохотой встает (по природе он никогда не был "жаворонком"), решает, что побреется после мессы, и идет в халате по коридору в спальню мальчиков разбудить Майкла и Кристофера. Старшему сыну Джону уже четырнадцать, он учится в католическом интернате в Беркшире, а двое его младших братьев (им одиннадцать и семь) пока живут дома.
Проходя в спальню Майкла, отец чуть не налетает на модель железной дороги, которая так и брошена расставленной посередине комнаты, и тихо ругается. В настоящее время Кристофер и Майкл пылают страстью к этой железной дороге. Они заняли под нее целую верхнюю комнату. А еще они ходят смотреть на настоящую железную дорогу и рисуют с удивительной точностью локомотивы компании "Грейт истерн рэйлуэй". Их отец не понимает и не очень-то одобряет то, что он сам называет "желдорманией"; для него железные дороги всегда были источником грохота и грязи, а также угрозой деревенскому пейзажу. Но все же он терпимо относится к этому увлечению и даже временами поддается на уговоры прогуляться к отдаленной станции и посмотреть, как проходит челтенхэмский скорый.
Разбудив сыновей, профессор облачается в свой будничный наряд: фланелевые брюки и твидовый пиджак. Сыновья надевают темно-синюю форму школы "Дракон": пиджаки и шорты. Все выводят из гаража велосипеды и катят по пустынной Нортмур-род; в других домах занавески в спальнях еще задернуты. Они едут по Линтон-род и въезжают на широкую Бенбери-род, ведущую в город. По дороге их иной раз обгоняет легковой автомобиль или автобус. Прекрасное зрелище в это весеннее утро представляют собой цветущие вишни, что нависают над тротуаром из палисадников перед домами.
Они едут в город к католической церкви св. Алоизия: некрасивому зданию сразу за больницей на Вудсток-род, за три четверти мили от дома. Заутреня начинается в половину восьмого, поэтому они возвращаются домой, опоздав к завтраку всего лишь на несколько минут. Завтрак всегда подается ровно в восемь (точнее, без пяти восемь, поскольку Эдит предпочитает, чтобы часы в кухне спешили на пять минут). Фиби Колс, приходящая прислуга, только что появилась на кухне и грохочет тарелками. Фиби носит чепец служанки, трудится в доме весь день, служит уже два года, по всем признакам, готова прослужить еще столько же и гораздо больше, и это очень хорошо, потому что до ее воцарения в доме постоянно были трудности с прислугой.
В течение завтрака Толкин проглядывает газеты, но мельком. Как и его друг К.С. Льюис, "новости" он полагает совершенно тривиальными и недостойными внимания, и оба, к досаде своих многочисленных друзей, твердо придерживаются мнения, что "истина" может содержаться лишь в литературе. Тем не менее оба любят кроссворды.
По окончании завтрака Толкин идет в свою комнату разжечь камин. День прохладный, а в доме нет центрального отопления (как и в большинстве домов среднего класса в те времена), поэтому в комнате можно находиться только после того, как хорошенько затопят камин. Толкин торопится: в девять он ждет ученицу, а за оставшееся время хочет успеть проверить конспекты своих лекций. Он несколько поспешно выгребает вчерашнюю золу. Она еще теплая, поскольку вчера он работу не закончил, и лег спать позже двух часов. Когда огонь разгорается, профессор подбрасывает в камин добрую порцию угля, закрывает дверцы и до отказа выдвигает печную заслонку. Затем он торопится наверх побриться. Мальчики уходят в школу.
Бритье еще не окончено, а у входной двери звенит звонок. Эдит открывает, зовет мужа, и тот спускается с наполовину намыленным лицом. Это всего лишь почтальон, но он говорит, что из трубы камина кабинета валит густой дым, пусть, дескать, мистер Толкин посмотрит, все ли в порядке. Хозяин кидается в кабинет и обнаруживает, что в камине полыхает огонь и лижет трубу, как это уже неоднократно бывало. Толкин усмиряет огонь, благодарит почтальона, обменивается с ним соображениями о видах на урожай ранних овощей. После этого профессор начинает вскрывать почту, вспоминает, что выбрит только наполовину и только-только успевает обрести приличный вид, как приходит ученица.
Это молодая студентка, изучающая средневековый английский. До половины одиннадцатого они погружаются в работу, обсуждая значения заумного слова в "Анкрене Виссе"47. Заглянув в дверь кабинета, вы бы их не увидели: от двери начинается туннель из двух рядов книжных полок. Только пройдя этот туннель, вы смогли бы обозреть весь кабинет. В двух его стенах имеются окна, так что комната выходит и на юг (на соседский сад), и на запад (на дорогу). Стол Толкина расположен у южного окна, но хозяин за ним не сидит: он стоит у камина и ведет речь, размахивая трубкой. Ученица сидит, застыв от обрушенных на нее тонкостей; она вряд ли все разбирает, потому что профессор говорит очень быстро и временами неразборчиво. Впрочем, она начинает вникать в основные моменты аргументации и конечную цель рассуждений, и потому с энтузиазмом делает записи в тетрадь. Ее "академический час" заканчивается без двадцати одиннадцать, и к этому моменту она, похоже, по-новому понимает, каким образом средневековый автор подбирал слова. Студентка садится на велосипед и уезжает с мыслью, что если все оксфордские филологи смогут преподавать так же, то корпус английского языка станет более оживленным местом.
Проводив ученицу до ворот, профессор торопливо возвращается в кабинет и собирает лекционные конспекты. Уже некогда просмотреть их полностью, но Толкин надеется, что все необходимое там есть. Он захватывает с собой также копию текста, о котором пойдет речь на лекции (это поэма "Exodus"48 на древнеанглийском). Толкин знает, что даже если случится худшее, и конспекты его подведут, он всегда сможет тут же, на месте читать прямо по тексту. Затем он сует в багажную корзинку велосипеда свою папку и магистерское одеяние и едет в город.
Иногда он читает лекции в своем Пемброковском колледже, но на этот раз, как это чаще всего случается, ему дали помещение в Экзаменационном корпусе это викторианское, подавляющее своими размерами здание на Хай-стрит. Лекции по общим предметам читаются в больших аудиториях, таких, как в Восточном корпусе. Там сегодня К.С. Льюису перед большим количеством слушателей предстоит рассказать о серии своих исследований в медиевистике. Сам Толкин собирал порядочную аудиторию, читая общую, то есть предназначенную для студентов, обучающихся не по его специальности, лекцию по "Беовульфу", но на этот раз речь пойдет о тексте, знание которого требуется лишь для немногочисленных слушателей филологического потока факультета английского языка. Поэтому профессор идет по коридору в маленькую темную аудиторию на первом этаже, где, зная его пунктуальность, уже дожидается восемьдесять слушателей, облаченных в мантии. Он одевает свою собственную и начинает лекцию точно в тот момент, когда часы Мертоновского колледжа отбивают одиннадцать за четверть мили отсюда.
Читает он быстро, большей частью по конспекту, но временами вставляет чтонибудь экспромтом. Он проходит по тексту строка за строкой, обсуждает значение некоторых слов и выражений и связанные с этим проблемы. Слушатели хорошо его знают, все они преданные поклонники его лекций, и не только потому, что он блестяще разъясняет текст. Толкина любят; студентам нравятся его шутки, быстрая речь, его считают очень человечным, и уж точно ставят куда выше многих его коллег, лекции которых присутствующие отнюдь не одобряют.
Лектору нет причин беспокоиться, не кончатся ли конспекты. Полдневный бой курантов и шум толпы в коридоре заставляют отпустить студентов на перемену задолго до того, как кончился подготовленный материал. По правде говоря, последние десять минут он полностью отошел от конспектов и рассуждал о связи готского и древнеанглийского, которую можно вывести из текста. Теперь же профессор собирает бумаги, недолго беседует с одним из слушателей и уходит, освобождая аудиторию для следующего лектора.
В коридоре он сталкивается с К.С. Льюисом и перекидывается с ним парой слов. В понедельник встреча была бы много приятнее (по этим дням они с Льюисом регулярно пропускают пинту пивка и беседуют около часа), а вот сегодня ни у того, ни у другого времени нет. Между тем Толкину нужно еще кое-чего купить, а потом уже ехать домой обедать. Он расстается с Льюисом и едет на велосипеде по Хай-стрит к пассажу, известному под названием "Крытый рынок". Там у мясника Линдси надо купить колбасы: Эдит забыла включить ее в недельный заказ, который был доставлен днем раньше. Толкин обменивается шутками с мистером Линдси, потом заскакивает к киоску на углу Маркет-стрит купить несколько перьев для ручки, далее едет домой по Бенбери-род. Там всего за пятнадцать минут он ухитряется написать давно задуманное письмо Э.В. Гордону относительно их планов сотрудничать в выпуске "Жемчужины". Профессор начинает печатать письмо на "хэммонде": громоздкой пишущей машинке со сменным шрифтом на вращающемся диске. В его модели есть курсив, а также англо-саксонские буквы Ɣ, p и ȶ. Письмо еще не закончено, когда Эдит ударом в гонг зовет к обеду.
На обед собирается вся семья. За столом большей частью обсуждают нелюбовь Майкла к урокам плавания в школе и возможность освобождения от таковых по причине нарыва на пальце. После обеда глава семьи отправляется в сад поглядеть, как поживают кормовые бобы. Эдит выносит Присциллу, чтобы та поиграла на лужайке, и советуется с мужем — не стоит ли перекопать остатки теннисного корта, дабы расширить огород. После этого Эдит начинает кормить канареек и волнистых попугайчиков в их вольере у боковой части дома, а Рональд снова садится на велосипед и катит в город, на этот раз на заседание английского факультета.
Дело происходит в Мертоновском колледже, поскольку факультет для таких собраний располагает всего лишь тесной библиотекой в верхнем этаже Экзаменационного корпуса, а Мертоновский колледж имеет самые тесные связи с факультетом. Сам Толкин хоть и числится преподавателем Пемброковского колледжа, но в его повседневной деятельности принимает не слишком активное участие. Так же, как и другие профессора, он несет ответственность прежде всего перед факультетом. Собрание начинается в половине третьего. Рядом сидят другие профессора: Уайльд (заведующий кафедрой английского языка и литературы) и Никол Смит (профессор английской литературы). Всего присутствует около дюжины преподавателей, в том числе несколько женщин. Порой на таких собраниях вскипают страсти, и Толкину случалось присутствовать при этом. Когда он пытался реформировать учебный курс, пришлось выдержать множество яростных нападок "литературного" лагеря. Но те дни миновали, реформы были приняты и внедрены в учебный процесс. Сегодняшнее заседание посвящено большей частью текучке: расписанию экзаменов, мелким деталям учебного курса, проблеме фондов факультетской библиотеки. Это все требует времени, в результате заседание длится без перерыва почти до четырех. Только после этого у Толкина находится несколько минут, чтобы заскочить в Бодлеевскую библиотеку49. Ему нужно заглянуть в книгу, которая накануне была заказана из книгохранилища. Потом он едет домой и как раз успевает к детскому полднику в половине пятого.
Далее следуют полтора часа работы за столом. Толкин заканчивает письмо Э.В. Гордону и начинает приводить в порядок конспекты завтрашней лекции. Когда жизнь идет по плану, ему удается подготовить весь лекционный курс еще до начала триместра, но очень уж часто из-за нехватки времени приходится откладывать это дело до последней минуты. Вот и сейчас не удается как следует поработать: Майкл просит помочь с домашним заданием по латинской прозе. На это уходит двадцать минут. Очень скоро наступает половина седьмого. Пора переодеваться в вечерний костюм. Обычно Толкин бывает на званых ужинах не чаще одного или двух раз в неделю. Сегодня он приглашен (и обещал придти) на дружескую вечеринку в Пемброковский колледж. Он торопливо повязывает черный галстук и снова влезает на велосипед. Эдит остается ужинать дома.
До колледжа Толкин добирается к тому моменту, когда в комнате старших преподавателей начинают пить шерри. Его положение в колледже из-за неразберихи в управлении Оксфордом (бывшей и настоящей) несколько неопределенное. С основанием можно сказать, что его коллеги и есть университет. Большинство преподавателей входят в Советы колледжей, и их первая обязанность курировать учебу студентов своего колледжа. Но профессора — другое дело. Они изначально не входят в систему колледжа, а преподают от имени факультета независимо от того, к какому колледжу принадлежат слушатели. Это, однако, не отчуждает профессора от общественных привилегий и других составляющих жизни колледжа; помимо всего прочего, профессор является членом Совета ex officio50. Иногда это оборачивается неприятными минутами, ибо при прочих равных условиях колледж выбирает членов Совета из своих, а к членам Совета "из профессоров", вроде Толкина, относятся, как к неизбежному злу. Толкин полагает, что Пемброковский колледж даже таит некоторую обиду на него. Определенно, в комнате атмосфера недружественная и натянутая. К счастью, здесь находится молодой подвижный человек несколькими годами младше Толкина. Это его союзник в Совете Р.Б. Мак-Каллум, он специально ожидает старшего товарища, чтобы представить его. Ужин оказывается очень милым и вдобавок съедобным: еда самая простая, без всех этих французских поварских выкрутасов, которые (тут Толкин выражает неодобрение) начинают вторгаться на высокие столы в некоторых колледжах.
После ужина профессор приносит извинения и уходит рано. Он проезжает через весь город к Боллиоловскому колледжу, где в комнатах Джона Брайсона начинается собрание "Углегрызов". Так называется основанный Толкином неформальный читательский клуб: что-то вроде "Клуба викингов" в Лидском университете с той разницей, что здесь все его члены преподаватели. По-исландски клуб именуется "Kolbitar" (это означает тех, которые зимними вечерами настолько жмутся к камину, что буквально "грызут уголь"). Несколько раз в триместр они встречаются по вечерам для чтения исландских саг. Этим вечером дела идут хорошо. Присутствуют Джордж Гордон, ныне ректор колледжа Магдалины; Невилл Когилл из Эксетеровского колледжа, К.Т. Онионс, член редколлегии Оксфордского словаря; Доукинс, профессор византийского и новогреческого языков; сам Брайсон и, к большой радости Толкина, К.С. Льюис, который тут же делает другу шумный выговор за опоздание. Сейчас они читают "Греттис-сагу". Согласно обычаю, начинает чтение Толкин как лучший знаток скандинавских языков в клубе. Он кратко рассказывает о месте, где они остановились в прошлый раз, и бегло переводит с текста, который лежит у него на коленях. Через пару страниц место чтеца занимает Доукинс. Он тоже переводит быстро, хотя и не так легко, как Толкин. Но у следующих чтецов дело идет куда медленнее. В языке они новички, и каждый переводит не больше, чем полстраницы. Цель "Углегрызов" как раз и состоит в изучении языка. Толкин основал клуб, чтобы убедить друзей: исландская литература достойна чтения в оригинале. Он подбадривает при заминках и аплодирует удачам.
Через час или около того чтение на длительный срок прерывается. За обсуждением саги откупоривается бутылка виски. Затем все слушают неприличные и очень смешные стихи, недавно написанные Толкином о других сотрудниках английского факультета. Собрание заканчивается около одиннадцати. Толкин и Льюис идут вместе до конца Броуд-стрит, а дальше им в разные стороны: Льюис направляется по Холиуэлл-стрит к колледжу Магдалины (он бакалавр и в течение триместра обычно там и ночует), а Толкин на своем велосипеде катит обратно на Нортмур-род.
Ко времени его приезда Эдит уже легла, и дом во тьме. Профессор разжигает огонь в камине своего кабинета и набивает трубку. Он знает, что к утру надо бы еще проработать лекционные конспекты, но не может устоять перед искушением достать из ящика стола неоконченную рукопись повести, написанной на забаву себе и детям. Он подозревает, что этот пустая трата времени. Уж если отвлекаться на что-то в этом роде, то на "Сильмариллион". Но почему-то ночь от ночи тянет его к этой вещице; во всяком случае, ему кажется, что это должно понравиться мальчикам. Он садится за стол, вставляет новое перо в свою ручку (авторучки ему нравятся меньше), отвинчивает крышечку у чернильницы, берет старый экзаменационный лист (на другой его стороне кандидатская работа о Мальдонской битве) и начинает писать: "Когда Бильбо, наконец, открыл глаза, то не понял даже, открыл ли их: такая вокруг стояла непроницаемая темень. Поблизости ни души. Представьте себе, как Бильбо испугался!"
Оставим сейчас профессора. Он просидит за столом до половины второго, до двух, а то и еще позднее. И только поскрипывание его пера будет нарушать тишину на спящей Нортмур-род.
ГЛАВА 2. РАССМАТРИВАЯ ФОТОГРАФИИ
Это были внешние стороны жизни профессора Толкина: домашние заботы, преподавание, подготовка к занятиям, ведение переписки, не слишком частые вечеринки с друзьями (действительно, редко случалось, чтобы в один день были и ужин в колледже, и собрание "Углегрызов"). Эти и другие сравнительно редкие события собраны под зонтик одного воображаемого дня просто для иллюстрации того, насколько различными были занятия профессора. Описание всамделишнего обычного дня было бы скучнее.
Возможно, что читателю все вышеописанные занятия показались скучными, без проблеска чего-то возбуждающего: обычные дела человека, попавшего на узкий жизненный путь и не интересующегося ничем, что находится вне него. Читатель скажет: описание разжигания камина, езды на велосипеде на лекцию, неприятных ощущений на преподавательском собрании колледжа — все это ничего не говорит о человеке, написавшем "Сильмариллион", "Хоббита", "Властелина Колец", никак не объясняет ход его мысли и реакции воображения на окружающее. Сам Толкин наверняка согласился бы с этим утверждением. Он непоколебимо верил, что исследование жизни автора очень мало проясняет работу его мышления. Может быть; но прежде, чем отставить эту работу за полной ее безнадежностью, мы, вероятно, сумеем чуть ближе подойти к автору, чем в тот воображаемый день, подойти и понаблюдать или хотя бы высказать несколько догадок о более-менее очевидных чертах личности Толкина. А уж если и после этого у нас не появится никаких свежих идей о том, почему же он написал свои книги — ну, тогда мы, по крайней мере, будем чуть больше знать о человеке, который взял, да и написал их.
Вероятно, начать мы можем с фотографий. Их полно: Толкин и сам много снимал, и его снимали. Сначала это ничего не даст. Снимки Толкина в среднем возрасте, похоже, ни о чем не скажут. В объектив глядит обычный англичанин среднего класса, узкий в кости, среднего веса. На вид ничего себе, с удлиненным лицом. И это почти все, что можно о нем сказать. Ну, есть какая-то зоркость в глазах, дающая основание предположить живой ум, но ничего особенного не выделить, ничего, кроме одежды, которая исключительно ординарная.
Конечно, толкинская манера одеваться частично была вызвана внешними обстоятельствами: необходимостью содержать большую семью на относительно скромный доход, когда личные причуды уже непозволительными. В последующие годы, став состоятельным человеком, он не отказывал себе в покупке цветных жилетов. Но в среднем возрасте в его вкусах в отношении одежды явно чувствовалось неприятие пижонства. В этом они сходились с К.С. Льюисом. Толкину не нравилась кричащая манера одеваться: это казалось ему чем-то недостойным мужчины и, следовательно, заслуживало порицания. Льюис довел это правило до логического конца: он не только покупал безликую одежду, но и носил ее безлико. Толкин проявлял чуть больше разборчивости: носил глаженые брюки. Но изначально у обоих в отношении своей внешности позиция была одинаковой и притом разделяемой многими их современниками. Такое предпочтение простого мужского наряда частично было реакцией на подчеркнутый дендизм и выраженную гомосексуальность "эстетов", которые впервые отметились в Оксфорде в эпоху Уайльда51. Их последователи демонстрировали изысканные формы в одеждах и двусмысленные нюансы в манерах в двадцатые и в начале тридцатых годов, но потом эта мода потихоньку отмерла. Именно такие обычаи Толкин и большинство его друзей презирали; отсюда чуть ли не идолопоклонническое стремление к твидовым пиджакам, фланелевым брюкам, неописуемым галстукам, могучим коричневым ботинкам, созданным для дальних прогулок за городом, плащам и шляпам более чем скромных расцветок и коротким стрижкам. Толкиновская манера одеваться отражала также его положительные идеалы, его любовь ко всему скромному, разумному, умеренному и английскому. Но если исключить такие соображения, то одежда не даст никакого понятия об утонченном и сложном внутреннем мире человека, который ее носил.
Что еще мы можем понять из его фотографий? Пожалуй, большинство снимков настолько тривиальны, что мы их охотно пропустим. Обычные фотографии с почти неизменным фоном. На одном снимке он сидит в своем саду и пьет чай, на другом стоит на солнышке около угла дома, на третьем копается вместе с детьми в песке на каком-то морском побережье. Возникает мысль, что он был полностью ординарен и в том, где он жил, и в том, куда ездил.
И это правда. Дом в северной части Оксфорда, где он жил, ни снаружи, ни изнутри практически ничем не отличался от многих сотен других домов в этом районе (разве что был поскромнее домов по соседству). На каникулы профессор ездил с семьей туда же, куда и другие. В среднем возрасте (самом продуктивном в творческом смысле) он никуда не выезжал за пределы Британских островов. Тут играли роль и внешние обстоятельства, нехватка денег. Не то, чтобы он вовсе утратил вкус к путешествиям: например, ему хотелось, вслед за Э.В. Гордоном, побывать в Исландии. В последующие годы, когда денег стало больше, а семейных обязанностей меньше, он съездил несколько раз за границу. Но поездки в чужие края никогда не занимали в его жизни главное место оттого, что воображение просто не нуждалось в подстегивании незнакомыми пейзажами и культурами. Что более удивительно: сам Толкин отрицал стимулирующее воздействие знакомых и любимых мест вблизи дома. Правда, когда он был владельцем и водителем автомобиля (с 1932 года по начало второй мировой войны), он любил ездить по деревням Оксфордшира (особенно в восточной части графства), но дальние пешие походы недолюбливал и только один-два раза присоединился к К.С. Льюису в его походах через всю страну, которые сыграли такую важную роль в жизни друга Толкина. Он любил горы Уэльса, но редко там бывал; он любил море, но редкие поездки туда принимали форму обычных английских семейных каникул на обычных курортах. И снова одним из объяснений будет давление семейной ответственности, и снова это не будет всей правдой. Закрадывается даже мысль, что Толкину было не очень-то и важно, где же он бывает.
Тут есть соображения и за, и против. Он явно не был безразличен к тому, что его окружало: разрушение природы человеком вызывало его искренний гнев. Вот взятое из дневника скорбное описание возвращения профессора в места детства к сэйрхольской мельнице в 1933 году, когда они всей семьей ездили на машине в гости к родственникам в Бирмингем:
"Внезапная боль пронзила меня, когда проехал через Холл-грин (он стал огромным, дурацким пригородом с трамваями), где я-таки заблудился, а потом дальше то, что осталось от незабвенных тропинок детства, а потом мимо самых ворот нашего домика, теперь он в центре моря новых кирпичных. Старая мельница еще стоит, и миссисхантова изгородь все еще нависает над дорогой при повороте на холм, но перекресток за ней ныне отгороженная лужа, а колокольчиковая тропинка, сбегающая к мельничной дорожке — опасный перекресток, забитый машинами и красными огнями. Дом Белого Людоеда (а в детстве так упоительно было смотреть на него) стал бензоколонкой, а большая часть Короткого проспекта и вязов между ним и перекрестком исчезли. Как я завидую тем, у кого драгоценный пейзаж детства не подвергался таким жестоким и мерзейшим переменам'.
Точно так же он приходил в ярость от того вреда, который наносили деревенскому ландшафту Оксфордшира постройка военных аэродромов и "улучшение" дорог. В более поздний период жизни, когда его наиболее крепкие убеждения обратились в предрассудки, он мог выкрикнуть при виде дороги, проходящей через участок поля: "Вот последняя английская пашня!" К этому времени он был твердо уверен, что в стране не осталось ни одного неизгаженного леса или холма, а если таковые и находились, то он мог отказаться поехать туда из боязни найти там грязь и мусор. Но вот противоречие: для жительства он выбирал исключительно места, преобразованные человеком: пригороды Оксфорда, а позднее Борнмута, почти такие же "дурацкие", как захолустье из красного кирпича, в который превратился Сэйрхол. Как согласовать эти факты между собой?
И опять ответ частично навязан обстоятельствами. Места жительства вовсе не были выбраны: это просто были дома, которые он находил, руководствуясь многими соображениями. Возможно, но почему же тогда его душа не восстала против? Ответ: иногда так оно и было, для немногих друзей вслух, да еще в дневнике. Но большую часть времени это было не так, и, по всей видимости, объяснение лежит в убеждении Толкина, что мы живем в падшем мире. Будь мир таким, а люди — не грешны, он сам провел бы беспечальное детство с матерью в раю своих детских воспоминаний (скажем, в Сэйрхоле). Но злоба мира отняла у маленького Рональда мать (он был совершенно уверен, что она умерла из-за жестокости и бездушия ее родных), и вот: даже сэйрхольские окрестности бессмысленно уничтожены. В этом мире, где невозможно совершенство и истинное счастье, разве так уж важно, в каком окружении жить? Более того: разве существенно, какую одежду носить и чем питаться (если есть простая еда)? Все это были временные несовершенства, и притом скоротечные. В этом контексте подобное отношение к жизни было глубоко христианским и аскетичным.
Есть и другое объяснение столь явному невниманию к внешним сторонам жизни. К тому времени, когда Толкин достиг средних лет, его воображение более не нуждалось во внешнем стимулировании. Точнее выразиться, оно уже получило все нужные стимулы из ранних лет, тех лет, когда сменяли друг друга события и ландшафты. Поэтому оно могло расцветать, питаясь исключительно накоплениями в памяти. Вот как сам автор "Властелина Колец" объяснял этот факт, описывая создание своей книги:
"Сказание пишется не оттого, что сказитель глядит на листья деревьев, не оттого, что он знает ботанику и почвоведение; но растет оно подобно саженцу во тьме из лиственного перегноя мыслей: из всего, что когда-то было видано, читано, обмыслено, что было давным-давно забыто, заброшено в глубинах. Нет сомнений, что тут больший отбор, чем у садовника того, что брошено в компостную кучу, а мой перегной явно был большей частью лингвистическим'.
Выращивание плодов земных требует переработки материи, что задолго до этого добавлялась в почву ради утучнения, и, по словам Толкина, вся она бралась почти полностью из ранних впечатлений. Их набралось достаточно, чтобы пестовать ростки его воображения; дополнительных не требовалось, и автор их не искал.
Рассматривая старые фотографии Толкина, мы, похоже, что-то выяснили о нем, так что, пожалуй, нам стоит перейти от внешнего вида и окружения к голосу и манере говорить. С юности и до конца жизни он говорил звучно, почти звонко, если учесть скорость и неразборчивость речи. Вероятно, здесь нетрудно впасть в преувеличение, превратить описание в карикатуру на профессора, который сам не слышит, чего бормочет. Толкин говорил быстро, не особенно четко, но если слушатель привыкал к такой манере, то не составляло труда понять большую часть сказанного. Трудность в понимании была не столь физического, сколь интеллектуального характера. Профессор так быстро переходил от одной мысли к другой и настолько иносказательно говорил (явно предполагая, что слушатель знает столько же, сколько он сам), что никто, за исключением равных по знаниям, не успевал за ходом рассуждений. Не хочу сказать, что быстрая речь более достойна порицания, чем умная. В этом случае Толкина по справедливости можно было бы обвинить в переоценке умственного уровня слушателей. С другой стороны, можно сказать, что он не очень-то заботился об отчетливости дикции, поскольку говорил на самом деле для самого себя, развивая собственную мысль без каких бы то ни было попыток завязать беседу. Определенно так оно бывало в последние годы, когда он был лишен интеллектуального окружения и вынужден говорить монологами. Но и в прежние времена Толкину можно было бросить словесный вызов, подвигнуть его на дискуссию, и он был способен и выслушать, и с энтузиазмом ответить.
Конечно же, на Толкине никогда не стояла печать самовлюбленного человека, слушающего только самого себя и никого больше. Он всегда выслушивал и всегда сопереживал радостям и горестям. В результате он легко заводил друзей, хотя в некотором смысле был сухим человеком. Он мог с удовольствием разговориться в поезде с беженцем из Центральной Европы, в любимом ресторане — с официантом, в отеле — с портье. В компании такого рода он всегда себя чувствовал, как рыба в воде. Вот что Толкин написал о своей железнодорожной поездке в 1953 году (он возвращался из Глазго, где читал лекции о "Сэре Гавейне"): "Всю дорогу от Мотеруэлла до Вулвер-хэмптона я ехал в компании маленькой девочки и ее мамаши-шотландки. Я их спас от стояния в коридоре переполненного поезда: им разрешили ехать в первом классе без доплаты, поскольку я заверил контролера, что очень рад их обществу. В награду перед нашим расставанием (я шел обедать) девчонка заявила: "Мне он очень нравится, но ни словечка не разберу, что он говорит'. В ответ на это я только и мог промямлить, что последнее всякий о себе может сказать, а вот первое — куда как немногие'.
В свои последние годы он был дружен с таксистами, услугами которых пользовался, с полисменом, патрулировавшим улицы недалеко от его бунгало в Борнмуте, со "скаутом" колледжа и его женой, которые были его прислугой до конца. В такого рода дружбе не было элемента снисхождения, просто он любил общество, а эти люди были ближе всех. Нельзя сказать, что у профессора Толкина вовсе отсутствовало классовое самосознание — скорее наоборот. Но именно благодаря собственной уверенности в жизненном статусе у Толкина отсутствовало какое-либо чванство умом или официальным положением. Его мировоззрение, согласно которому у каждого человека есть или должно быть свое место, высокое или низкое, пожалуй, можно было бы назвать старомодно консервативным. С другой стороны, оно делало его очень симпатичным в глазах приятелей: ведь безжалостны именно те, кто не уверен в своем статусе, те, кто чувствует необходимость в самоутверждении и ради этого готов топтать ногами других. Выражаясь современным языком, Толкин придерживался правых убеждений. Это выражалось в почитании монарха и страны, в неверии в людские законы. Он находился в оппозиции к демократии, ибо не верил в ее конечную полезность для своих друзей. Однажды он написал: "Я не "демократ" хотя бы потому, что "смирение" и равенство духовные принципы, которые были искажены в попытке сделать их механическими и формальными. В результате мы получаем не всеобщее скромное смирение, а всеобщую напыжившуюся гордыню, как если бы орку удалось заполучить кольцо власти, и вследствие того имели и имеем рабство'. Что касается обычаев старого феодального общества, то вот что он говорил об уважении к старшим: "Приподнять шляпу перед сюзереном — это чертовски плохо для сюзерена, но чертовски хорошо для вас'.
Что еще мы можем увидеть? Возможно, кое-что нам скажет такая деталь: его воображаемый день начался с заутрени в церкви св. Алоизия. Любая сколько-нибудь подробная биография должна упомянуть о важном месте религии в его жизни. Толкин был полностью предан христианству, а конкретно — католической церкви. Это не означает, что единственным источником утешения были для него обряды его религии: он сам установил себе жесткие правила поведения, особенно в части исповеди перед причастием, а если (что часто бывало) он не мог заставить себя пойти на исповедь, то и причастие добровольно отвергалось, и Толкин находился в достойном жалости состоянии духовной подавленности. Другим источником огорчений в последние годы было введение служб на родном языке: использование в литургии английского вместо латыни, которую он знал и любил с детства, было тяжелым ударом. Тем не менее даже с такой службой в скудно обставленной хедингтонской церкви, в которую Толкин ходил, будучи уже на пенсии, и где его порой раздражали детский хор и плач малышей, он, получив причастие, испытывал глубокую духовную радость, состояние подъема, которое ничем другим не достигалось. Следовательно, религия представляла собой один из важнейших элементов его личности.
Его приверженность католицизму можно объяснить, во-первых, чисто духовными мотивами, во-вторых, любовью к матери, которая сделала его католиком и, по его убеждению, умерла за католическую веру. И в самом деле, заметно, что любовь к ее памяти — ведущая сила всей жизни и творчества Толкина. Смерть матери обратила его в пессимиста, точнее сказать, от этого он стал подвержен внезапным сменам настроения. С тех пор, как Рональд потерял мать, исчезло ощущение безопасности, и к его природному оптимизму примешалось глубокое чувство неуверенности. Вероятно, именно в результате этого он никогда не был сдержан в чувствах: любовь, воодушевление, отвращение, гнев, неуверенность в себе, чувство вины, смех, все это полностью, со всей силой овладевало им, и в тот момент никакие другие эмоции не примешивались. По этой причине он весь был соткан из контрастов. Будучи погружен в черные мысли, он мог пребывать в уверенности, что надежды нет ни для него, ни для мира вообще, а поскольку часто случалось, что именно такие мысли он изливал на бумагу, то дневники большей частью отражают печальные стороны его натуры. Но через пять минут в дружеской компании он мог позабыть всю свою мрачность и блистать юмором.
Тот, кто так поддается эмоциям, вероятнее всего, не циник. Толкин никогда и не был циником: слишком близко к сердцу принимал он все, чтобы быть интеллектуально отстраненным. Свои взгляды он всегда горячо отстаивал и не мог быть безразличным к тому, что его волновало. Иногда это приводило к странным результатам. Например, его галлофобия (сама по себе почти необъяснимая) вызывала неприятие не только того, что он полагал тлетворным влиянием французской кухни на английскую, но даже самого норманского завоевания, которое он воспринимал так, как если бы оно случилось в его время. Такой эмоциональный фон оставил свой отпечаток в виде страсти к совершенству в любой письменной работе и в его неспособности философски переносить домашние неприятности. Наоборот, они глубоко переживались.
Если бы он был властным человеком, такие сильные эмоции сделали его несносным. Но он был очень скромен. Это не означает, что автор "Властелина Колец" не имел никакого понятия о своих талантах — напротив, он очень хорошо представлял себе меру своих способностей и твердо верил в возможность быть и преподавателем, и писателем. Но он не считал эти таланты чем-то очень важным (в результате пришедшая позднее слава весьма его удивляла) и уж точно в нем не было гордости за свой характер. Какое там: он чуть ли не трагически рассматривал себя как слабого человека; это было еще одной причиной для погружения в глубокий пессимизм. Но здесь смирение приводило к обратному результату: сильному ощущению комедийности своего автопортрета — слабого представителя рода человеческого.
Он мог смеяться над кем угодно, но в первую очередь над самим собой, и полное отсутствие чувства собственного достоинства могло привести (и приводило) к поведению расшалившегося школьника. В тридцатые годы на новогоднюю вечеринку он напялил на себя вывороченный тулуп и вымазал лицо белой краской. Так он изображал белого медведя. А то он мог вырядиться англо-саксонским воином с топором и гоняться по дороге за перепуганным соседом. Под старость он приходил в восторг, когда удавалось подсунуть невнимательному продавцу свои зубные протезы в пригоршне мелочи. Он писал: "У меня очень незамысловатый юмор, и даже благожелательные критики находят его утомительным'.
Странный и сложный человек, и эта попытка изучить его личность не очень-то много нам дала. Но, как сказал в одном из своих романов устами одного из персонажей К.С. Льюис: "Я, понимаете ли, пришел к убеждению, что изучать человека невозможно, можно только понемногу и все больше узнавать его — а это совсем другое дело'.
ГЛАВА 3. "ОН БЫЛ ВНУТРИ ЯЗЫКА"
Если изначально ваш интерес к Толкину был интересом к автору "Властелина Колец", то вас может отпугнуть перспектива чтения главы, посвященной Толкину-преподавателю, и если у нее было соответствующее теме название, то читатель определенно бы ожидал чего-то очень нудного. Так вот, первое, о чем я хочу заявить — это вовсе не нудно. Не было двух Толкинов: преподавателя и писателя. Оба были одним и тем же человеком, две стороны личности пересекались, да так, что границы было и не различить, а скорее всего даже этих двух сторон не было — просто одни и те же мысли, одно и то же воображение получали различное воплощение. Следовательно, если мы хотим разобраться в его писательском труде, стоит потратить сколько-то времени на анализ преподавательской деятельности.
Первое, что надо понять: почему он любил языки? Об этом мы уже достаточно знаем из истории его детства. Воодушевление от валлийских надписей на угольных вагонах, от "поверхностного отблеска" греческого, от странных форм готских слов в купленной по случаю книге, от финского языка "Калевалы" показывает, что Рональд был необычайно чувствителен к звучанию и виду слов. Для других такое же место в жизни занимает, например, музыка. Действительно, отклик на слова был почти полностью эмоциональным.
Но отчего же Толкин решил специализироваться именно в древнеанглийском? Уж если имеется привязанность к странным словам, то почему не сконцентрировать внимание на иностранных языках? И снова ответ надо искать в его способности воодушевляться. Мы уже знаем его эмоциональную реакцию на финский, валлийский, готский. Этого достаточно, чтобы понять: сходное чувство овладело им, когда он впервые узнал, что большая часть поэзии и прозы на англо-саксонском и раннесредневековом английском была написана на том диалекте, который был родным для предков его матери. Другим словом, для Толкина эта специализация очень личная, хотя и отдаленная.
Мы уже знаем, что он был глубоко привязан к западной части Центральных графств Англии через корни со стороны матери. Ее семья происходила из Ившема, и Рональд был уверен, что этот городок и окружающее его графство Вустершир дом его семьи, Саффилдов, в несчетных поколениях. К тому же большую часть детства он провел в Сэйрхоле — опять-таки в Центральных графствах. Эта часть Англии была в эмоциональном смысле сильно притягательной; результат проявился в языковой области.
Толкин писал У.Х. Одену: "По крови я выходец из западной части центральной Англии и выбрал древний язык этой части страны, как только о нем узнал: знакомый мне язык'. Отметим: Толкину в этом языке что-то показалось знакомым. Казалось бы, такое утверждение можно счесть нелепым преувеличением. Что можно найти "знакомого" в языке, на котором говорили семьсот пятьдесят лет тому назад? Но Толкин был искренне убежден, что унаследовал от далеких поколений Саффилдов смутную память об этом языке. И коль скоро такая мысль зародилась, конечно же, он должен был тщательно изучать этот язык и сделать его центром своей академической деятельности.
Это не значит, что Толкин сосредоточился на исследовании только этого древнеанглийского диалекта. Он научился хорошо слагать стихи на всех диалектах англо-саксонского и средневекового английского. Как мы помним, он свободно читал по-исландски. Более того, работая в 1919-1920 годах над Оксфордским словарем, он ознакомился с большим количеством раннегерманских языков. В результате к началу работы в Лидском университете в 1920 году у недавнего выпускника Оксфорда оказался удивительно широкий диапазон лингвистических познаний.
В Лидсе, а позднее в Оксфорде Толкин зарекомендовал себя хорошим преподавателем. В лучших лекторах он не числился: из-за быстрой речи и нечеткой артикуляции студентам приходилось скорее вслушиваться, чем слушать. Не всегда ему удавались объяснения в простых словах: он полагал, что уровень его знания темы недостоин преднамеренного снижения, следовательно, ученики обязаны понимать все им сказанное. Но не подлежит сомнению, что предмет он излагал и живо, и заинтересованно.
Все его ученики в качестве самого яркого примера вспоминают начало цикла лекций о "Беовульфе". Он тихо входил в аудиторию, впивался глазами в слушателей, и вдруг начинал звонко читать начальные строки на англо-саксонском, сопровождая это громовым "Hwæt!" 52 ("Беовульф", как и некоторые другие образцы древнеанглийской поэзии начинаются именно с этого слова). Часть студентов принимала это слово за "Quiet!"53. Это было даже не чтение вслух, а театральное представление, а лектор выступал в роли англо-саксонского барда в пиршественном зале. Это производило впечатление на многие поколения студентов. Они начинали понимать, что "Беовульф" не просто отрывок текста, который надо зазубрить к экзамену, а величественный образец драматической поэзии. Писатель Дж.И.М. Стюарт54, бывший ученик Толкина, выразил это так: "Он мог превратить аудиторию в пиршественный зал; сам он был в нем бардом, а мы пирующими и внимающими гостями'. Другой бывший слушатель У.Х Оден много позже писал Толкину: "Кажется, я еще не говорил вам, что на меня, когда я был студентом, ваше чтение "Беовульфа" произвело незабываемое впечатление. Мы слышали голос Гэндальфа'.
Толкин был филологом и литератором в одном лице — вот одна из причин его преподавательского успеха. Он не только изучал слова, но и использовал их. Еще в детстве он мог находить поэзию в самом звучании слов, но, став поэтом, он обрел понимание того, как использовать язык. Это отразилось в примечательной фразе некролога в "Таймс" (несомненно, К.С. Льюис написал его задолго до смерти Толкина), в которой говорилось об "уникальной способности одновременного проникновения в язык поэзии и поэтику языка". Другими словами, он мог объяснить студенту не только значение слова, но то, почему автор выбрал ту или иную форму выражения и как она укладывается в схему образа. В результате студенты относились к текстам не как к средству улучшения знания языка, а как к литературе, заслуживающей серьезного и критического рассмотрения.
Даже в отношении сугубо технических деталей языка преподавание Толкина отличалось живостью. В некрологе Льюис предположил, что частично это вызвано длительным интересом к искусственным языкам, то есть тем, что он не просто изучал, а изобретал языки: "Это может показаться странным, но, несомненно, именно отсюда проистекали и несравненное богатство, и конкретность, которые отличали его от всех других филологов. Он был внутри языка'.
"Отличали его от всех других филологов" — звучит веско, но это чистая правда. Сравнительная филология разрабатывалась в XIX веке в Германии. Труды специалистов в этой области были написаны столь же тщательно, сколь и скучно. В результате их почти никто не читал. Сам Джозеф Райт, научный руководитель Толкина, получил образование в Германии. Вклад его книг в языкознание невозможно переоценить, но могучая личность Райта почти не чувствовалась в его трудах. Толкин очень любил своего старого учителя, но, упоминая о "филологе в очках, англичанине, учившемся в Германии, где утратил он свою литературную душу", вероятно, запустил камешек в огород Райта.
Толкин никогда не расставался со своей литературной душой, и ее богатство неизменно отражалось в его филологических трудах. Воодушевление и ощущение значимости темы исследования только способствовали более глубокому проникновению в суть предмета. Как нельзя полнее это преимущество было продемонстрировано в исследовании по "Анкрене Виссе" (эта вещь, по всей видимости, вела происхождение из западных земель Центральных графств). В этом замечательном и тонком труде Толкин показал, что язык двух основных рукописей текста (одна хранилась в колледже Кембриджа, другая в Бодлеевской библиотеке в Оксфорде) нельзя считать просто неприглаженным диалектом; нет, это литературный язык с литературной же традицией, уходящей вглубь времен еще до норманского завоевания. Толкин выразил это в свободных выражениях, и, должно быть, с удовольствием написал о своем любимом диалекте западных земель Центральных графств следующее:
"Этот язык не из тех, которые давно уже отнесли к "внутренним", не из тех, которые отчаянно борются за то, чтобы их провозгласили простительной имитацией лучшего языка, не из тех, которым отказывают в снисхождении по причине грубости, нет, скорее это язык, который никогда не впадал в "грубость", но был создан в беспокойные времена ради сохранения образа джентльмена, хотя и деревенского. В нем чувствуются и традиции, и некоторое знакомство с пером и книгой, но в то же время ощущается тесное соприкосновение с доброй живой речью — и где-то на английской земле'.
Такой сильный и яркий стиль характерен для всех толкинских статей и лекций, хотя он может показаться недостаточно точным и глубоким. В этом отношении Толкин чуть ли не основатель своей филологической школы определенно, до него никому не удавалось придать этому предмету такую очеловеченность, можно даже сказать эмоциональность. Толкинский подход оказал влияние на многих способных студентов, со временем ставших выдающимися филологами.
Надо заметить, что в своих трудах Толкин проявлял высокую тщательность. Выразительные, образные фразы вроде тех, что цитировались выше, характерны для его трудов, но они суть не голословные утверждения, а плоды долгих часов подробнейших исследований. В этом отношении Толкин был незаурядной личностью даже по жесточайшим стандартам сравнительной филологии. Его страсть к аккуратности преувеличить невозможно, и ценность ее была тем больше, что она сочеталась с нюхом на схватывание картинок и связей. "Схватывание" хорошее слово, не нужен чрезмерный полет фантазии, чтобы представить себе лингвистического Шерлока Холмса, перед которым предстает цепь внешне не связанных между собой фактов и который вытягивает из них дедуктивным методом правду о какомто важном деле. Свою способность "схватывать" профессор Толкин демонстрировал и на более низком уровне: при обсуждении слова или фразы с учеником он мог привести обширный ряд сравнительных форм и выражений на других языках, или, скажем, на случайном совещании мог с удовольствием выдать неожиданную реплику об именах (например, известно его замечание, что фамилия "Waugh"55 исторически восходит к названию "Wales"56.
Возможно, все это описание подходит к ученому в башне из слоновой кости. А что он делал? Что означает на обычном языке "профессор англо-саксонского языка в Оксфорде"? Простейший ответ: это означает чертову прорву тяжелого труда; для Толкина — как минимум, тридцать шесть лекций или семинаров в год. Но сам он полагал, что этого для раскрытия предмета недостаточно, и на следующий год после избрания его профессором лично провел сто тридцать шесть лекций и семинаров. Частично это объяснялось тем, что мало кто мог читать лекции по средневековому английскому и англо-саксонскому. Позднее Толкину удалось получить себе в помощь другого филолога — отличного преподавателя, если не смущаться именем Чарльз Ренн. После этого он дал себе послабление. Но в течение тридцатых годов его учебная нагрузка по меньшей мере вдвое превышала нормативную. У большинства коллег она была гораздо меньше.
В результате чтение лекций и подготовка к ним занимали изрядную долю времени Толкина. Временами такая большая преподавательская нагрузка превышала его возможности, и он вынужден был прерывать курс лекций, поскольку просто не успевал их как следует подготовить. В Оксфорде к таким случаям цеплялись, Толкину создавали репутацию преподавателя, вовсе не готовящегося к лекциям, а на самом деле он готовился чересчур тщательно. Чувство долга заставляло прорабатывать предмет исчерпывающим образом, в результате приходилось часто отвлекаться на второстепенные детали в ущерб раскрытию основной темы.
По долгу службы Толкин обязан был также курировать аспирантов и принимать экзамены. Кроме того, он прирабатывал внештатным экзаменатором в других университетах. Этой дополнительной работы было много: содержание четверых детей требовало соответствующего дохода. В течение двадцатых и тридцатых годов он часто ездил в британские университеты в качестве экзаменатора. Бессчетные часы проводил он за бумагами. После второй мировой войны он ограничил эту деятельность, сотрудничая только с Ирландским католическим университетом. В Ирландию он продолжал ездить и завел там много друзей. Это было вполне в его вкусе. До войны Толкин ради приработка брался также за менее привлекательное и, пожалуй, даже необязательное занятие по проверке школьных табельных работ (тогдашний экзамен в британских средних школах). Чувство ответственности за семейные доходы заставляло проводить много летних часов за этим нудным делом, хотя куда приятнее было заниматься научным или писательским трудом.
Неусыпного внимания требовали также административные обязанности. Надо сказать, что обычно в университете профессорская должность обязательно дает какие-то полномочия на факультете, но в Оксфорде это было не принято. Члены Совета, которые, по всей видимости, среди сотрудников колледжа составляли большинство, назначались колледжем. Профессору они не подчинялись, ответственности перед ним не несли, а если бы он пожелал сколько-нибудь принципиально изменить политику, то вынужден был применять тактику скорее просителя, чем властителя. По своем возвращении в Оксфорд в 1925 году Толкин именно и желал осуществить принципиальное изменение. Оно касалось выпускных экзаменов по английскому языку и литературе для получения диплома с отличием.
За годы, прошедшие с времен первой мировой войны, пропасть между языковым и литературным потоками расширилась. На английском факультете возникли настоящие фракции, ненависть которых друг к другу имела как личные, так и академические причины. В учебном плане каждая фракция с наслаждением ставила палки в колеса другой. "Яз.' часть пребывала в уверенности, что "лит.' студенты обязаны отдать порядочный кусок времени на изучение тонкостей и деталей английской филологии. "Лит.' лагерь настаивал на том, чтобы "яз.' студенты на много часов отставили в сторону свой спецкурс (англо-саксонский и средневековый английский) ради изучения трудов Мильтона и Шекспира. Толкин полагал, что эту ситуацию надо изменить. Еще большее неудовольствие вызывало у него то, что лингвистический поток усиленно ориентировался на изучение теоретической филологии, а фундаментальное знание древней и средневековой литературы не считалось обязательным (его собственная любовь к филологии имела в своем основании глубокое знание литературы). Толкин твердо решил положить этому конец. Он предложил также уделить в учебной программе больше места исландскому языку. Последнее обстоятельство было одной из причин создания клуба "Углегрызов".
На такие кардинальные изменения требовалось согласие всего факультета. Поначалу предложения Толкина были встречены в штыки. Даже К.С. Льюис проголосовал против (тогда он еще не был его личным другом). Но с течением времени Льюис наряду со многими перешел на сторону Толкина и активно выступил в его поддержку.
"Сверх моих самых смелых ожиданий", как написал Толкин в дневнике, в 1931 году ему удалось добиться общего одобрения большинства своих проектов. Студенты начали учиться по пересмотренной программе, и впервые за всю историю Оксфорда на английском факультете между "яз'. и "лит'. было достигнуто нечто вроде настоящего rapprochement57.
Итак, в обязанности профессора входят преподавательская и административная деятельность, но это не все. В Оксфорде, как и любом другом университете, от профессора ждут немало чисто научной отдачи. В этом смысле современники Толкина возлагали на него большие надежды. Основаниями были: глоссарий к книге Сайсэма, издание (в соавторстве с Э.В. Гордоном) "Сэра Гавейна и Зеленого Рыцаря". Статья о рукописи "Анкрене Виссе" показала, что Толкин не имеет себе равных в раннесредневековом английском западных земель Центральных графств. Все ожидали, что профессор и дальше будет плодотворно трудиться в этой области. У него самого были серьезные намерения: он пообещал Обществу древнеанглийских текстов издать кембриджскую рукопись "Анкрене Виссе", и эта ветвь раннесредневекового английского языка "с образом джентльмена, хотя и деревенского", столь им любимого, была подробно исследована. Но за много лет издание не было подготовлено, а большая часть научных трудов так и не пошла в печать.
Одной из причин была нехватка времени. Толкин сам устроил так, что большая часть его работы в Оксфорде состояла из преподавания, и уже это накладывало ограничения на занятия наукой. Проверка экзаменационных работ ради приработка также съедала много времени. Но еще одной причиной была страсть к совершенствованию любого предназначенного для печати труда, будь то филологическое исследование или беллетристика. Это происходило от эмоционального чувства долга по отношению к работе, следовательно, требовало самого серьезного к ней подхода и никак не меньше. Толкин ничего не разрешал отдавать в печать, если вещь не была просмотрена, пересмотрена и доведена до блеска. В этом смысле он являл собой полную противоположность К.С. Льюису: тот отдавал рукопись в набор, даже не перечитав, и, хорошо зная об этом различии, как-то написал о Толкине: "Он был очень критичен к себе. Простое предложение опубликовать то-то заставляло его садиться за переделку труда, а в процессе пересмотра зарождалось столько новых идей, что вместо беловика старой работы на свет появлялся черновик новой".
Вот основная причина того, что лишь малая доля трудов Толкина была опубликована. То, что в течение тридцатых годов все-таки попало в печать, и стало его основным вкладом в науку. Его статья о диалектах по чосеровскому "Рассказу Церковного Пристава'58 — обязательный материал для всякого, желающего понять региональные вариации английского языка XIV века. Материал был доложен в Филологическом обществе в 1931 году, но до 1934 года не был напечатан с типичным для Толкина объяснением: недостаток того, что автор считал необходимым количеством переделок и улучшений. А его лекция "Беовульф: чудовища и критики", прочитанная в Британской академии 25 ноября 1936 года и опубликованная в следующем году, является яркой вехой в истории критики этой великой западной англо-саксонской поэмы.
По мнению Толкина, "Беовульф" это поэма, а не просто беспорядочная смесь литературных стилей, как это предполагали многие комментаторы, и уж точно не хрестоматийный текст для университетских экзаменов. Вот описание подхода ранних критиков к поэме, сделанное в характерной для Толкина образной манере: "Человек получил в наследство поле, полное камней, остатков древнего здания. Часть этих старых камней он использовал под дом, в котором жил неподалеку от старого дома его предков, а потом взял сколько-то из оставшихся и выстроил башню. Но его друзья тут же догадались (даже не дав себе труда подняться наверх), что изначально эти камни принадлежали другому, более древнему строению. Поэтому они, затратив немало труда, разобрали эту башню с целью отыскать исчезнувшие резные детали или надписи, или чтобы разузнать, откуда предки этого человека добыли строительный материал. Некоторые же, предполагая, что под землей есть залежи угля, стали копать и вовсе позабыли про камни. Все они говорят, что башня — это самое интересное. Но, развалив ее, тут же заявляют: "Ну и грязища здесь!" И даже потомки этого человека, которые, возможно, и рады бы разобраться во всем, слышат только ворчание вроде: "Что за странный тип! Построил эту дурацкую башню и думает, что пустил камни в дело. А почему не восстановил старый дом? Не было у него никакого чувства меры". А ведь с верхушки этой башни человек мог увидеть море'.
В своей лекции Толкин упрашивал заново отстроить башню. Он заявлял, что хоть в "Беовульфе" и повествуется о чудовищах и драконе, эта поэма заслуживает внимания в качестве образца героической поэзии. "Дракон — не пустая фантазия. Что бы ни говорили критики, даже сегодня вы можете найти людей, сведущих в трагических легендах и истории, слышавших и воочию видевших героев, тех, кто был зачарован ящером'. Вот что говорил слушателям Толкин, и был он при этом не филологом, и даже не литературным критиком, но слагателем легенд. Выражение, примененное Льюисом к Толкину-филологу ("Он был внутри языка"), точно так же приложимо и к этим словам о драконе в лекции о "Беовульфе": здесь лектор говорил как автор "Сильмариллиона" и в то же время "Хоббита". Он бывал в логове дракона.
С момента первой публикации лекции выявилось множество читателей "Беовульфа", которые не разделяли воззрения Толкина на структуру поэмы. Но даже Кеннет Сайсэм, бывший научный руководитель Толкина и один из самых свирепых критиков его интерпретации, признал, что в лекции проявились "тонкость понимания и элегантность выражения", что выгодно отличало ее от многих других исследований в этой области.
Лекция о "Беовульфе" и статья о "Рассказе Церковного Пристава" были всего лишь образцами крупных филологических трудов Толкина, опубликованных в тридцатые годы. Он собирался сделать куда больше: помимо труда об "Анкрене Виссе" предполагалось выпустить издание англо-саксонской поэмы "Exodus". И действительно, вещь была почти завершена, но так и не доведена до состояния, которое удовлетворило бы Толкина. Он планировал также дальнейшие издания совместно с Э.В. Гордоном, в частности, "Жемчужины", что было естественным продолжением их сотрудничества после "Сэра Гавейна", а также англо-саксонских элегий "Скиталец" и "Мореплаватель". Но в то время Гордон и Толкин были географически очень далеки друг от друга. Гордон получил ту профессорскую должность в Лидсе, которую занимал Толкин, но в 1931 году уехал оттуда ради кафедры в Манчестерском университете. Хотя два друга и встречались, и вели активную переписку, но технически сотрудничество осуществить было труднее, чем если бы они жили в одном городе. По всем трем проектам Гордон проделал огромную работу, но Толкин играл роль скорее консультанта, чем сотрудника. Ни одна из работ к 1938 году не попала в печать.
Летом 1938 года Гордон попал в больницу на операцию по поводу желчекаменной болезни. Казалось, что все идет хорошо, но неожиданно состояние больного ухудшилось, и он умер от нераспознанной вовремя нефропатии в возрасте сорока двух лет.
Смерть Гордона лишила Толкина не только близкого друга, но и идеального сотрудника. Тут же стало ясно, что такой сотрудник просто необходим хотя бы для того, чтобы заставить профессора отдать, наконец, свои труды в печать59. Как раз тогда он познакомился с другим филологом, оказавшимся прекрасным партнером в работе. Это была Симона д'Арденн из Бельгии. В начале тридцатых годов она была студенткой Толкина и изучала у него средневековый английский на потоке британской литературы в Оксфорде. Толкин вложил много труда в ее издание "Жития и страстей св. Юлианы", средневекового религиозного сочинения, написанного на том же языке, что и "Анкрене Виссе". Парадоксально, но "Св. Юлиана" д'Арденн содержит в себе больше толкинских мыслей о раннесредневековом английском, чем любая работа, опубликованная под собственной фамилией Толкина. Мадемуазель д'Арденн стала профессором Льежского университета. Они с Толкином планировали сотрудничать в издании "Катерины", другого текста того же типа на западном диалекте средневекового английского. Но разразилась война, и связь между ними прервалась на долгие годы, а после войны они вдвоем уже ничего крупного не сделали, только пару коротких статей, касающихся рукописей текстов. Хотя Толкин и мог работать вместе с мадемуазель д'Арденн в течение своего пребывания в Бельгии (в 1951 году его пригласили на филологический конгресс), но он уже полностью ушел в свои сказания, и д'Арденн с грустью поняла, что филологическое сотрудничество совершенно невозможно.
Недостаточное количество публикаций можно, пожалуй, было бы посчитать достойной сожаления профессиональной неудачей Толкина. Но никак нельзя не упомянуть о большом научном влиянии его трудов. Где бы ни изучалась английская филология, его теории и выводы обильно цитировались (иногда с должной благодарностью, иногда и без).
Не следует забывать о сделанных Толкиным переводах "Жемчужины", "Сэра Гавейна и Зеленого рыцаря" и "Сэра Орфея". Над переводом "Жемчужины" он начал работать в Лидсе в двадцатые годы. Очень уж заманчивой была идея бросить вызов сложной размерной и словесной структуре поэмы. Перевод был закончен в 1926 году, но Толкин пальцем не пошевелил ради публикации, пока Бэзил Блэкуэлл уже в сороковые годы не предложил напечатать эту работу в зачет кредита (изрядно превышенного), который был предоставлен Толкину в блэкуэлловском магазине в Оксфорде. Перевод пошел в печать, но Блэкуэлл долго и напрасно ожидал, что переводчик напишет предисловие, и этот проект был похоронен. Перевод "Сэра Гавейна", вероятно, был начат в тридцатые или сороковые годы и закончен вовремя, поскольку Би-би-си в 1953 году вознамерилась поставить его в виде радиопьесы. Толкин лично записал короткое введение и длинный заключительный диалог. Ввиду успеха "Властелина Колец" издательство "Аллен и Анвин" решило издать переводы "Сэра Гавейна" и "Жемчужины" в одном томе. С учетом этого Толкин сделал значительные изменения в переводах, но еще раз потребовалось предисловие, и профессор посчитал, что написать таковое в высшей степени трудно, поскольку он-де не знает, как все объяснить читателю без университетского образования, которому, собственно, предназначалась книга. В результате и этот замысел потерпел неудачу. Оба перевода попали в печать только после смерти Толкина, а вместе с ними перевод на современный английский язык "Сэра Орфея" — третьей поэмы того же периода. Изначально перевод был сделан в Оксфорде для военного курса кадетов. Предисловие к книге написал Кристофер Толкин по тем материалам, которые смог найти в бумагах отца.
Пожалуй, эти три перевода были последним опубликованным филологическим трудом Толкина. Хотя они не сопровождались ни примечаниями, ни комментариями, им предшествовало шестидесятилетнее подробнейшее исследование поэм. Во многих местах перевод представляет собой емкую и блестящую интерпретацию трудных и двусмысленных фраз оригиналов. И что важнее всего: переводы дали этим поэмам читателя, который не смог бы их одолеть на средневековом английском. Уже по этой причине они стали достойным венцом трудов человека, полагавшего, что первая обязанность лингвиста переводить литературу, а первая обязанность литературы доставлять радость.
ГЛАВА 4. ДЖЕК
Когда Толкин в 1925 году вернулся в Оксфорд, кое-что исчезло из его жизни, и произошло это от распада Ч.К.О.Б. после битвы на Сомме. С тех пор ему уже не приходилось радоваться чувству дружбы с такой степенью эмоциональной и интеллектуальной привязанности. Что-то еще оставалось в лице Кристофера Уайзмена, но в то время он был по горло занят, исполняя обязанности главы методистской школы для мальчиков60 и когда два уцелевших члена Ч.К.О.Б. встречались, точек соприкосновения находилось уже мало.
И вот 11 мая 1926 года Толкин присутствовал на собрании английского факультета в Мертоновском колледже. Среди знакомых стоял один новенький. Это был коренастый человек по имени Клайв Стэплс Льюис, двадцати семи лет, в мешковатой одежде, недавно выбранный членом Совета и научным руководителем по английскому языку и литературе в колледже Магдалины. Друзья звали его Джек.
Поначалу эти двое подходили друг к другу с опаской. Толкин знал, что Льюис, хотя и был медиевистом, принадлежал к "лит.' лагерю, следовательно, к потенциальным противникам. Льюис же записал в своем дневнике, что Толкин "гладенький, бледненький, скользкий", и прибавил к этому: "В нем ничего вредного нет. Ему бы только подкормиться, что ли". Но вскоре Льюис почувствовал крепкую привязанность к этому длиннолицему остроглазому человеку, любившему добрую беседу, смех и пиво, а Толкину полюбились быстрый ум и великодушная натура Льюиса, столь же широкая, как и его бесформенные фланелевые брюки. К маю 1927 года Толкин ввел Льюиса в "Клуб Углегрызов" и приобщил его к чтению исландских саг. Так началась эта долгая и сложная дружба.
Всякий, кто хочет понять, что Толкин и Льюис значили в жизни друг друга, должен прочесть эссе Льюиса о дружбе в его книге "Любовь". Там это все есть: как двое сослуживцев стали друзьями, открыв друг в друге понимание, о дружбе их, не жадной, но ищущей компании других, о том, что такая дружба почти необходима для людей, о том, что наивысшая радость после долгого дня пешего похода придти в трактир с группой друзей. "Вот золотой миг, — пишет Льюис, — когда надеты шлепанцы, ноги вытянуты к огню, и стаканы под рукой; когда весь мир и еще кое-что впридачу раскрывается нам в беседе, никто никому ничего не заявляет, никто ни перед кем не несет ответственности, но все свободны и равны, как если бы впервые встретились час тому назад, и в то же время объемлет нас Привязанность, созревшая с годами. Жизнь— естественная жизнь — нет лучшего дара'. 61
Это все сказано о том, что было, о тех годах дружбы, пеших походах, друзьях, по четвергам собиравшихся на огонек в комнатах Льюиса. Частично это было порождением духа времени (нечто в этом роде о мужской компании можно найти в произведениях Честертона); тогда многие разделяли подобные чувства, хотя и менее осознанно. В античных цивилизациях такие примеры были, а если брать ближе первая мировая война закончилась недавно, и в ней так много друзей погибло, что уцелевшие чувствовали потребность держаться друг друга. Дружба такого рода была замечательной, но в то же время совершенно естественной и обязательной. В ней не было оттенка гомосексуальности (такое предположение Льюис отвергал с издевкой и имел на то все основания), но, впрочем, женщины в нее не допускались. Это была великая тайна жизни Толкина, и если мы попытаемся ее анализировать, то мало что поймем. Пусть даже и так, но кое-что о ней мы найдем во "Властелине Колец".
С чего началась эта дружба? Возможно, "приверженность Северу" была тем моментом взаимопонимания, с которого все пошло. В юности Льюис попал под очарование скандинавской мифологии, и когда в лице Толкина он обнаружил еще одного поклонника чудес Эдды и сложностей легенды о Вёльсунгах, стало ясно, что у них много общего. Начались регулярные встречи в комнатах Льюиса в колледже Магдалины. Друзьям случалось засиживаться допоздна за беседой о богах Асгарда62 или о политике английского отделения. Они также комментировали стихи друг друга. Толкин дал Льюису почитать машинопись своей длиной поэмы "Деяния Берена и Лучиэнь". По прочтении Льюис написал другу: "Честно могу сказать: сто лет не было у меня такого дивного вечера, и нет тут никакой предвзятости оттого, что работа написана другом. Меня эта вещь порадовала так же, как если бы автор был неизвестен, а я случайно наткнулся на нее в книжной лавке'. Он послал Толкину подробный критический разбор, который шутки ради изложил в виде пародийного анализа, наполненного именами несуществующих ученых типа Коврижкинс, Горохсон, Приличнер. Эти ученые мужи предположили, что слабые места в рукописи суть описки и не могут быть аутентичными авторскому замыслу. Толкина это позабавило, но он не принял ни одного из предложенных Льюисом исправлений — и все же переработал почти все места, раскритикованные другом. В результате новая редакция "Деяний Берена и Лучиэнь" стала скорее похожа на новую поэму. Вскоре Льюис понял, что это характерно для Толкина: "Он реагирует на критику лишь двумя способами: либо вовсе игнорирует, либо начинает работу наново с самого начала'.
К этому времени, то есть к концу 1929 года, Льюис стал поддерживать толкинские планы о переменах в английском отделении. Эти двое интриговали и спорили. Льюис заговорщицки писал другу: "Прости, но напоминаю тебе, что орки прячутся за каждым деревом". Они вдвоем искусно провели кампанию, и в 1931 году удалось-таки добиться принятия реформированной Толкином учебной программы. Отчасти этому способствовала позиция Льюиса на Совете факультета.
В "Настигнут радостью" Льюис написал, что его дружба с Толкином "отмечена разрушением двух старых предрассудков. При моем первом выходе в люди меня предупредили (косвенно), чтобы я ни в коем случае не доверял папистам; при моем первом появлении на английском факультете меня предупредили (в открытую), чтобы я ни в коем случае не доверял филологам. Толкин был и тем, и другим". Вскоре после крушения второго предубеждения дружба вторглась на территорию первого.
Льюис, сын белфастского поверенного, получил воспитание ольстерского протестанта. Во взрослом состоянии он проповедовал агностицизм. Точнее сказать, он открыл, что наибольший восторг у него вызывает не христианская, а языческая мифология. Впрочем, некоторые отступления от этой позиции допускались. Окончив с отличием английское отделение (а до него классическое с двойным отличием), в двадцатые годы Льюис перебивался случайными заработками научного руководителя и пришел к тому, что он называл "новым взглядом", то есть к убеждению, что христианский "миф" содержит правду в такой степени, в какой большинство людей способно его понять. К 1926 году он пошел дальше и сделал вывод, что его поиски того, что он называл Радостью, были поисками Бога. Вскоре стало ясно, что Бога надо или принять, или отвергнуть. На этом они и сошлись с Толкином.
Человека с мощным интеллектом и тем не менее убежденного христианина — вот кого встретил Льюис в лице Толкина. В то время они проводили друг с другом долгие часы. Толкин большую часть времени покоился в одном из простых льюисовских кресел в центре большой гостиной в Новом здании колледжа Магдалины, а Льюис, зажав в тяжелом кулаке чубук, с бровями, возвышающимися над облаком дыма, ходил тудасюда, разговаривая или слушая; иногда он внезапно разворачивался и восклицал: "Distinguo63, Толлерс, distinguo!", если собеседник, также окутанный табачным дымом, делал слишком уж огульные замечания. Льюис спорил, но все более убеждался, что в вопросах веры Толкин прав, и к лету 1929 года стал проповедовать деизм64, хотя все еще не был христианином.
Обычно дискуссии происходили по понедельникам утром, и после беседы в течение часа-другого друзья шли в близлежащую пивную "Восточные ворота". Но в субботу 19 сентября 1931 года они встретились вечером. Льюис пригласил товарища отужинать в колледже Магдалины. Был еще один гость, Хьюго Дайсон, которого Толкин знал еще с 1919 года по Эксетеровскому колледжу. В то время Дайсон читал лекции по английской литературе в Редингском университете и часто наезжал в Оксфорд. Он был христианином и притом весьма изощренным в спорах. После ужина все трое вышли погулять. Ночь была ненастной, но они шагали по Эддисон-уок, обсуждая цели мифов. Хотя Льюис в то время уже верил в Бога, он еще не понимал роли Христа в христианской религии, а также значение Распятия и Воскресения и заявил, что его долг — понять цели этих событий или, как он позднее выразился в письме к другу, "каким образом жизнь и смерть Кого-то Там (кто бы Он ни был) две тысячи лет тому назад могут помочь нам здесь и сейчас — если не считать того, что нам помочь может Его пример65'.
Ночь уходила, и тем временем Толкин и Дайсон доказали собеседнику, что его требование совершенно не обязательно. Когда в языческой мифологии Льюис повстречал концепцию принесения в жертву, она его тронула и очень понравилась. Идея о смерти и воскресении божества всегда пробуждала его воображение с тех времен, как он прочитал легенду о скандинавском боге Бальдере. Однако, по словам собеседников, Льюис требовал от Евангелия большего, а именно: наглядного объяснения, выходящего за рамки мифа. Но коль скоро он недвусмысленно высоко оценивал мотив принесения в жертву в мифе, разве не мог он дать такую же оценку правдивому рассказу?
— Но мифы лгут, — возражал Льюис, — хотя ложь их дышит серебром .
— Нет, они не лгут, — отвечал Толкин. И, указывая на большие деревья Магдален-гров и на их ветви, гнущиеся под ветром, он развил другую цепь аргументов.
— Ты называешь дерево деревом, — заявил он, — и более не думаешь об этом слове. Но оно не было "деревом", пока кто-то не дал ему это имя. Ты называешь звезду звездой и говоришь, что это всего лишь шар из материи, что движется по рассчитанной орбите. Но это только ты так ее видишь. Ты называешь вещи и описываешь их, но тем самым всего-навсего изобретаешь для них собственные названия. И так же, как речь — изобретение объектов и идей, миф — изобретение правды.
Мы все произошли от Бога, и неизбежно нами плетутся мифы. Они хоть и содержат в себе ошибки, но все же отражают мелкие брызги истинного света, ту внутреннюю правду, что от Бога. Поистине лишь созданием мифов, превращением себя во "вторичного создателя" и выдумыванием легенд Человек может надеяться достичь состояния совершенства, которое он знавал до своего падения. Наши мифы могут ошибаться, но они ведут, хотя и по ломаной линии, в гавань истины, тогда как материалистический "прогресс" тянет в зияющую бездну и к железной короне власти зла66.
Выражение этой веры во внутреннюю правду мифологии Толкин поставил в центр своей писательской философии. Это кредо лежит в основе "Сильмариллиона".
Льюис слушал, как Дайсон своими словами подтверждал сказанное Толкином и заметил:
— Ты имеешь в виду, что история Христа всего лишь миф, воздействующий на нас, как и любой другой, но миф, события которого были на самом деле? В таком случае я начинаю понимать.
Наконец, ветер загнал друзей в дом, и они беседовали в комнатах Льюиса до трех ночи, после чего Толкин пошел домой. Распрощавшись с ним на Хай-стрит, Льюис и Дайсон ходили туда-сюда по монастырю Новых зданий и дискутировали до рассвета.
Двенадцатью днями позже Льюис написал своему другу Артуру Гривзу: "Я только что перешел от веры в Бога к осознанной вере в Христа — в христианство. В другой раз я попытаюсь это объяснить. Мой долгий ночной разговор с Дайсоном и Толкином дал этому мощный толчок".
Тем временем Толкин, присутствуя в Экзаменационном корпусе в качестве надзирателя за студентами, слагал длинное стихотворение, в котором было описано все сказанное Льюису. Он назвал его "Mythopoeia". Об этом он записал в дневнике: "Дружба с Льюисом вознаградила многим. Помимо всего прочего он даровала мне постоянную радость и удовлетворение, и много хорошего было мне от общения с человеком — одновременно честным, умным, храбрым ученым, поэтом, философом, возлюбившим все-таки после долгого пути Господа нашего".
Льюис и Толкин продолжали часто встречаться. Толкин вслух читал другу места из "Сильмариллиона", и Льюис уговаривал поднажать и закончить вещь. Позднее Толкин так выразился об этом: "Я перед ним в неоплатном долгу и по причине вовсе не "влияния", как его обычно понимают, а мощной поддержки. В течение долгого времени он был моей публикой. Только от него я и слышал мнение, что моя писанина может быть чем-то поболее обычного хобби'.
Обращение Льюиса в христианство отметило начало новой стадии его дружбы с Толкином. С начала тридцатых годов они все меньше ориентировались на свои компании и все больше на компании другого. В "Любви" Льюис утверждал, что "дружат совсем не обязательно вдвоем; это даже и не лучшее число". Он предположил, что каждый, вливающийся в дружескую компанию, добавляет остальным какие-то характерные черточки от себя. Толкин убедился в этом на примере Ч.К.О.Б. Тесное сообщество, что ныне стало образовываться, было крайним выражением принципа Ч.К.О.Б., того стремления "составить клуб", которое Толкин ощущал еще с юношеских лет. Эта группа известна под названием "Инклинги"67.
Группа начала составляться в начале тридцатых годов; примерно в то же время прекратились собрания "Углегрызов", поскольку цель их была достигнута (прочтены все основные исландские саги, а в конце — "Старшая Эдда"). Изначально название "Инклинги" принадлежало литературному обществу, основанному около 1931 года студентом Университетского колледжа Тэнджи Лином. И Льюис, и Толкин посещали их собрания, на которых читали и разбирали неопубликованные сочинения. Когда Лин закончил Оксфорд, клуб продолжил свою деятельность, точнее, название его передалось дружеской компании, которая регулярно собиралась у Льюиса.
Сейчас Инклинги уже считаются частью истории литературы, о них написано куда как много и большей частью чрезмерно серьезно. В группу входило определенное (не больше и не меньше) число членов; все они были мужчинами и христианами, и большинство увлекалось литературой. Количество человек определялось количеством "действительных членов" на тот или иной период, реальной системы членства не существовало. В различные периоды собирался более-менее регулярно определенный круг лиц, другие же были случайными гостями. Льюис являл собой обязательное ядро, без которого любое собрание было бы немыслимым. Список прочих мало что проясняет в сути Инклингов, но если уж их касаться, то помимо Льюиса и почти всегда присутствовавшего Толкина среди тех, кто регулярно посещал собрания до и во время войны, были: майор Уоррен Льюис (брат К.С. Льюиса, известен под именем Уорни), Р.Э. Хейуорд (оксфордский врач, лечил домашних Льюиса и Толкина), Хьюго Дайсон и друг Льюиса Оуэн Барфилд (следует, правда, заметить, что, будучи лондонским поверенным, Барфилд редко бывал на собраниях).
Дело было полностью пущено на самотек. Невозможно представить, чтобы одни и те же люди собирались еженедельно или присылали извинения за вынужденное отсутствие. Тем не менее имелись некоторые постоянные элементы. Группа или сколько-то ее членов собирались раз в неделю в пивной. Обычно это происходило по вторникам в пивной "Орел и дитя" (известной под фамильярным названием "Птичка и малыш"). Правда, во время войны, когда пива не хватало, а пивные были заполнены служилым людом, правила стали более гибкими. По четвергам, например, собирались в большой гостиной Льюиса в колледже Магдалины с началом сбора около девяти часов. Подавался чай, раскуривались трубки, и, наконец, Льюис рявкал: "Ну, имеет кто-нибудь чего-нибудь нам прочесть?" Кто-то извлекал рукопись и начинал читать вслух. Это могли быть стихи, рассказ, глава. Далее следовал разбор: иногда хвалили, порой и ругали, поскольку в этом обществе взаимообожание не культивировалось. Чтение могло и затянуться, но вскоре оно переходило в беседу общего характера. Иногда разгорались споры. Все собрание завершалось поздно ночью.
В конце тридцатых годов Инклинги составляли важную часть жизни Толкина. Его собственный вклад заключался в чтении неопубликованного в то время "Хоббита". В 1939 году, после начала войны к группе добавился еще один человек. Это был Чарльз Уильямс68. Он работал в лондонской конторе издательства "Оксфорд юниверсити пресс". Его вместе с остатком издательского персонала перевели в Оксфорд. Он был романистом, поэтом, теологом и критиком. Его мысли и труды уже получили известность и уважение в определенном круге читателей (правда, этот круг был узок). Особенно восторженно воспринимались так называемые "духовные боевики": романы, наполненные сверхъестественными явлениями и мистикой в земном оформлении. Льюис уже некоторое время был знаком с Уильямсом и очень любил его, а с Толкином они виделись всего один-два раза. Теперь же в их отношениях появилась взаимная симпатия.
Уильямс, с его забавной физиономией (полуангельской, полуобезьяньей, как говаривал Льюис) был человеком совершенно не оксфордского стиля: синий костюм, сигарета, прыгающая во рту, свиток гранок подмышкой, завернутый в "Тайм энд тайд", — и вместе с тем огромное природное обаяние. Двадцать лет спустя Толкин вспоминал: "Мы очень нравились друг другу и с большим удовольствием вели беседы (преимущественно в шутливых тонах)'. Однако дальше следовало: "Нам нечего было сказать друг другу на более глубоком (или высоком) уровне". Вероятно, здесь коренилась причина расхождения в оценках творчества: Уильямс был в восторге от прочитанных на собраниях глав "Властелина Колец", а Толкину не нравились книги Уильямса, по крайней мере, те, что были прочитаны на собраниях. Толкин заявлял, что эти вещи "совершенно чуждые, а местами весьма безвкусные и даже смешные". Возможно, его суждения о самом Уильямсе или о месте его среди Инклингов не вполне объективны. Льюис полагал (и написал об этом в "Любви"), что истинные друзья не ревнуют, когда к ним присоединяется еще один. Но здесь он имел в виду самого себя, а не Толкина, а вот со стороны последнего явно проглядывалась некоторая ревность или обида — и не без причины, поскольку основное направление проявления льюисовских симпатий потихоньку-полегоньку перемещалось с Толкина на Уильямса. Позднее Толкин писал, что Льюис очень легко поддавался влиянию, и, по его мнению, на третьем романе Льюиса "Мерзейшая мощь" особенно сказалось "подавляющее воздействие" со стороны Уильямса.
Итак, приезд Уильямса в Оксфорд положил начало третьей стадии дружбы Толкина с Льюисом, этапа легкого охлаждения со стороны первого, чего второй, по всей видимости, даже не заметил. Но для возникновения легкой напряженности была еще одна, более тонкая причина: растущая популярность Льюиса как проповедника христианства. Толкин, сыгравший такую существенную роль в возвращении своего друга к Христу, всегда сожалел, что Льюис не сделался католиком, а вместо этого стал посещать местную англиканскую церковь, возвратившись, таким образом, к религии своего детства. В отношении к англиканской церкви Толкин испытывал глубокое отвращение, которое порой распространял даже на церковные здания. По его словам, он не мог воспринимать их красоту без доли скорби, ибо они, по его мнению, были искаженно-католические. Когда Льюис опубликовал прозаическую аллегорию о своем обращении под названием "Возвращение странника", Толкин нашел, что в названии присутствует ирония. Он сказал: "Льюис вернется. Он возвратится в христианство, но войдет не в новую, а в старую дверь в том смысле, что если уж христианская вера снова в него войдет или пробудится в нем, то заодно восстанут и те предубеждения, что так старательно насаждались в детстве и юности. Он снова станет североирландским протестантом'.
В середине сороковых годов Льюис получил немалую известность ("по нам, так даже слишком широкую", заметил Толкин) благодаря его христианским сочинениям "Страдание" и "Письма Баламута". Толкин видел, как слава друга в этой области растет и, вероятно, чувствовал, что ученик быстро обгоняет учителя и пользуется почти что незаслуженной популярностью. Однажды он не совсем лестно назвал Льюиса "теологом для всех".
Но если такие мысли и посещали профессора Толкина в начале сороковых годов, то они были хорошо спрятаны. Его привязанность к другу была почти полной. Пожалуй, она питалась надеждой, что когда-нибудь Льюис перейдет в католичество. Что до Инклингов, то они продолжали быть источником радости и бодрости. Однажды он так спародировал начальные строки "Беовульфа": "Hwæt! we Inklinga on ærdagum searopancolra snyttru gehierdon", что означало: "Вот! Мы слыхали о древних днях мудрости хитроумных Инклингов; как эти многознающие сидят на собраньях, отменно читая вслух поученья, песни искусно представляя и углубляясь в себя. Вот истинно счастье!"
ГЛАВА 5. НОРТМУР-РОД
"Откуда мне знать, что же тем временем поделывали женщины? Я мужчина и никогда не подглядывал за тайнами Bona Dea69'. Так писал Льюис в "Любви" по поводу спекуляций на тему истории мужской дружбы. Вот неизбежный результат жизни, в основе которой лежит мужская компания; вот к чему приходят группы, подобные Инклингам — женщины туда не допускаются.
Все образование Эдит Толкин было получено в интернате для девочек. Успевая в музыке, она была равнодушна к другим предметам. Несколько лет она провела в бирмингемском доходном доме, а после долго жила вместе с двоюродной сестрой Дженни, особой средних лет и со скудным образованием. У Эдит не было случая ни продолжить учебу, ни развить свой ум. Мало того, она потеряла изрядную долю своей независимости. Она рассчитывала на карьеру преподавателя по классу рояля или даже концертирующей пианистки, но эта перспектива улетучилась. Первой причиной было отсутствие настоятельной необходимости зарабатывать себе на жизнь, второй — замужество. В те времена в семьях среднего класса было принято, чтобы женщина, выйдя замуж, прекращала работать ради заработка, в противном случае выходило, что муж не в состоянии обеспечить семью. Эдит продолжала регулярно играть на рояле до старости, и Рональду ее исполнение очень нравилось, но это музицирование превратилось в простое увлечение. Муж не поощрял ее на какую-либо интеллектуальную деятельность: во-первых, он вообще не считал это необходимым для жены и матери семейства, во-вторых, считая себя "ухажером" (вспомним его любимое словечко "крошка"), Рональд никак не связывал жену с интеллектуальной жизнью. Друзья-мужчины Рональда Толкина и его жена наблюдали его с полностью различных позиций. И если среди приятелей он хотел выглядеть мужчиной из мужчин, то в домашнем кругу он ожидал встретить преимущественно женский мир.
Несмотря на это, Эдит могла бы внести положительный вклад в его деятельность в университете. Многим женам оксфордских преподавателей это удавалось. Некоторые счастливицы, вроде Лиззи, жены Джозефа Райта, сами имели ту же специальность, что и муж, и могли помогать ему в работе. Другие же (их было большинство), которые, как и Эдит, не имели университетского образования, благодаря умению "содержать дом" могли превратить его в подобие общественного центра для друзей мужа. Тем самым они приобщались к этой стороне жизни своего супруга.
К несчастью, у Эдит все получилось не совсем так. Она была немного застенчива, так как в детстве и в юности ее общественная жизнь была весьма ограниченной. Когда в 1918 году она переехала в Оксфорд, увиденное лишило ее мужества. Они с Рональдом, ребенком и с ее двоюродной сестрой Дженни (жившей с ними до переезда в Лидс) обитали в скромных комнатах на окраине, и с ее точки зрения (как и всякого, кто не знал Оксфорд) университет представлялся почти неприступной крепостью, фалангой внушительных зданий, куда Рональд каждодневно исчезал работать и где люди важного вида сновали туда-сюда. Когда же университет снисходил до того, чтобы перейти порог ее дома, он являлся в образе нескладных молодых людей, друзей Рональда. Они не знали, как разговаривать с женщиной, и ей тоже нечего было им сказать, ибо их миры просто не пересекались. Хуже того, в гости могли придти жены преподавателей, например, устрашающая миссис Фарнелл, супруга ректора Эксетеровского колледжа (ее присутствие пугало даже Рональда). От подобных визитов Эдит только укреплялась в своем мнении, что университет — нечто недосягаемое. Эти дамы приезжали из своих внушающих почтение жилищ от колледжа или домов с башенками в северной части Оксфорда, чтобы снисходительно поворковать с маленьким Джоном, лежащим в кроватке, а, уходя, они оставляли визитные карточки на подносе в гостиной (одна карточка с именем жены, две — с именем мужа) в знак того, что от миссис Толкин через непродолжительное время ждут ответного визита. Но тут уже нервы Эдит не выдерживали. Что бы она могла им сказать, появившись в их импозантных домах? Все разговоры этих величественных дам велись о хозяйках Оксфорда: профессорских дочерях, титулованных кузинах. Эдит они были совершенно не знакомы — так как же она могла участвовать в беседе? Рональд беспокоился, зная, насколько неосмотрительно пренебрегать жесткими правилами оксфордского этикета. Он уговаривал жену отдать хотя бы один ответный визит Лиззи Райт. Та была весьма образованной, не в пример большинству других преподавательских жен, но, как и ее муж, хранила в себе порядочный запас чистосердечия и здравого смысла. Но даже в этом случае Рональд был вынужден лично подвести жену к двери дома Райтов, позвонить и тут же почти бегом скрыться за углом. Все прочие визитные карточки пылились зря. Скоро стало известно, что жена мистера Толкина не делает визитов, и потому надлежало без особого шума исключить ее из круга приглашаемых на ужины и в дом.
Потом Толкины переехали в Лидс, и там Эдит встретила совершенно другую обстановку. Люди жили в обычных скромных домах. Не было этой ерунды с визитными карточками. На той же Сент-Марк-террэйс через несколько домов жила еще одна семья сотрудника университета, и они часто приглашали к себе на огонек. Эдит встречалась также с великим множеством учеников мужа, заходивших по научным делам или просто на чашку чая; многие ей очень нравились, а позднее сделались друзьями семьи, сохраняли эту связь и в последующие годы и часто бывали в гостях. Устраивались университетские неформальные вечеринки с танцами, пришедшиеся ей весьма по вкусу. Даже дети не были забыты (к тому времени уже появился на свет Майкл, а в конце пребывания в Лидсе — Кристофер): университет организовывал для них изумительные рождественские праздники, на которых проректор исполнял роль Деда Мороза. Позднее Рональду удалось приобрести больший дом на Дарнли-род, подальше от дыма и грязи города. Они наняли служанку и няньку для детей. В общем, Эдит обрела счастье.
И вдруг они снова вернулись в Оксфорд. Первый дом на Нортмур-род Рональд купил в отсутствие Эдит (та еще жила в Лидсе). Она даже не видела дома, а, увидев, решила, что он слишком маленький. Старшие мальчики подцепили стригущий лишай, пользуясь общественной расческой в лидском фотоателье, и им были прописаны длительные и дорогостоящие процедуры. Когда они достаточно подлечились и поступили в школу "Дракон", то поначалу чувствовали себя неуютно среди мальчишечьей кутерьмы. Потом Эдит снова забеременела. Даже после рождения Присциллы в 1929 году вплоть до переезда в соседний дом (побольше прежнего) она ощущала, что еще не пустила корни как следует.
Но и после этого семейная жизнь не сразу достигла того равновесия, что было в Лидсе. Эдит стала ощущать пренебрежение со стороны Рональда. Если судить по часам, то дома он проводил очень много времени: и преподавательская работа здесь велась, и научная, а вечерами он отсутствовал от силы раз-два в неделю. К жене Рональд проявлял и любовь, и внимание, очень заботился о ее здоровье (и она отвечала ему тем же) и о домашних делах. И все равно она замечала, что в своей компании он как-то оттаивает. Особенно же бросалась в глаза и задевала привязанность Рональда к Джеку Льюису.
Дети приветствовали визиты Льюиса на Нортмуррод: он говорил с ними на равных, а кроме того, дарил им книги Э. Несбит70, от которых те были в восторге. Но с Эдит он был сух и нескладен. Конечно же, ей была непонятна та радость, которую Рональд находил в его обществе, и она даже чуточку ревновала. Были и другие трудности. С детства ее познания в домоводстве были очень ограниченными, перед ее глазами не было примера, на котором она могла бы учиться, как создать и поддерживать семью. Свою неуверенность она замаскировала авторитарностью. Так, она требовала, чтобы трапезы совершались точно в назначенное время; чтобы дети съедали решительно все, что им подавалось; чтобы прислуга делала работу безошибочно. При всем при том Эдит часто чувствовала себя одинокой: все ее общество составляли прислуга и дети (когда Рональда не было дома или он находился в своем кабинете). Правда, к тому времени правила оксфордского этикета заметно помягчели, но она все равно не доверяла этому обществу. У нее не было подруг в семьях других преподавателей, за исключением Агнес, жены Чарльза Ренна. Наконец, у Эдит случались приступы мигрени, выводившие ее из строя на день и даже больше.
Для Рональда стало очевидным, что в Оксфорде Эдит чувствует себя не в своей тарелке, и особенно в этом повинны его друзья. В общем, до него дошло, что потребность в мужской компании не совсем сочетается с его семейным положением. Но он верил, что это одна из реальностей погибшего мира и вообще полагал, что мужчина имеет право на мужские удовольствия и, если надо, должен на этом праве настаивать. Сыну, намеревающемуся жениться, он написал: "Есть много чего, что, по мнению мужчины, вполне законно, хотя и причиняет беспокойство. Не надо об этом лгать жене или любовнице! Если дело того стоит, так борись, а нет — так откажись. Такое часто может случиться: стакан пивка, трубочка, на письма не отвечаешь, друг со стороны и все такое. По-настоящему, требования другой стороны необоснованны (хотя временами появляются и у самых любящих любовников и самых преданных супругов), так куда лучше вышеупомянутый отпор и неприятности, чем увертки'.
Еще одна проблема заключалась в отношении Эдит к католичеству. Еще до женитьбы Рональд уговорил ее перейти из англиканского вероисповедания в католическое; тогда это ее несколько покоробило. В последующие годы она почти что дала себя убедить ходить к мессе. На втором десятке супружества в ней созрел антикатолицизм, и ко времени возвращения в Оксфорд она высказывала недовольство тем, что Рональд водит детей в церковь. Частично такие настроения были вызваны ригористской, прямо-таки средневековой позицией Рональда в отношении к исповеди. Он считал необходимым часто исповедоваться, а Эдит всегда терпеть не могла сознаваться в своих грехах священнику. Обсуждать с женой ее ощущения на рациональной основе этого у Рональда не получалось, и уж точно он не мог проявить при этом ту убедительность теологических аргументов, которую демонстрировал в спорах с Льюисом. При Эдит он высказывал лишь свое эмоциональное отношение к религии, которое ей было не совсем понятно. Временами глухое раздражение к посещению церкви вспыхивало огнем. В конце концов после одного такого взрыва в 1940 году между супругами было настоящее объяснение. При этом Эдит высказала все свои чувства по этому поводу и заявила, что хочет подсократить свои церковные обязанности. Впоследствии она не посещала церковь регулярно. Впрочем, до конца своих дней она не выставляла никаких претензий к католицизму, наоборот, проявляла искренний интерес к церковным делам, так что даже подруги-католички считали ее ревностной прихожанкой.
В некотором смысле Эдит и Рональд жили на Нортмур-род раздельной жизнью. У каждого была своя спальня, вставали и ложились они в разное время. Он засиживался за работой допоздна, частично из-за вечной нехватки времени, но также изза того, что работа шла без помех только в часы сна жены. Днем постоянные оклики Эдит мешали Рональду углубиться в работу: то она просила о каких-то домашних делах, то просто предлагала выпить чаю с друзьями. Такие помехи хоть и переносились с терпением, должны были раздражать. Впрочем, со стороны Эдит это были вполне объяснимые требования заботы и внимания.
С другой стороны, было бы ошибкой посчитать, что она вовсе не касалась его работы. В течение этих лет он уже не разделял свой труд с ней так полно, как когдато в Грейт-Хейвуде. С тех пор она так и не собралась поучаствовать в его работе. Из всех рукописей лишь ранние страницы "Книги утерянных сказаний" написаны ее рукой. Но, конечно, она разделяла семейный интерес к его работе, когда он писал "Хоббита" и "Властелина Колец", и хоть она не знала и не понимала эти книги до деталей, он не закрывал перед женой этой сторону своей жизни. Точно известно, что именно ей первой он показал две своих повести: "Лист работы Мелкина" и "Кузнец из Большого Вуттона", и одобрение Эдит всегда согревало и радовало Рональда.
У них с Эдит было много общих друзей. С некоторыми они подружились по академической линии, например, с Росфрит Мюррей (она была дочерью первого редактора "Оксфордского словаря" сэра Джеймса Мюррея). Другие были учениками и коллегами, например, Симона д'Арденн, Элейн Гриффитс, Стелла Миллс, Мэри Сэйлю. Все они были друзьями семьи равно со стороны Рональда и Эдит, и уже это одно привязывало супругов Толкинов друг к другу. Они не всегда беседовали с гостем на одну и ту же тему, и чем старше становились, тем упрямее гнули в этом отношении каждый свою линию. Рональд, толкуя об английском географическом названии, явно забывал, что одновременно с этим же самым гостем Эдит обсуждала корь у детей.
Друзья и давние знакомые Эдит и Рональда Толкинов никогда не сомневались в глубокой привязанности супругов друг к другу. Она была заметна и в мелочах (доходящей до смешного заботы одного о здоровье другого, тщательности выбора и упаковки подарков ко дню рождения), и в крупном (большую часть тех лет, что Рональд прожил, уйдя на пенсию, он добровольно отдал Эдит в виде последних лет в Борнмуте, которые, по его мнению, она заслужила, а она очень гордилась его писательской славой).
Основой их счастья была совместная любовь к семье. Это их связывало до конца дней; возможно, в их супружестве это была самая мощная связь. Они с восторгом обсуждали и обмусоливали каждую подробность из жизни детей, а потом и внуков. Они очень гордились Майклом, получившим во второй мировой войне орден Георга (Майкл был зенитчиком и защищал аэродромы в битве за Англию). Такую же гордость они испытывали, когда Джон был назначен священником католической церкви вскоре после войны. Как отец Толкин проявлял неиссякаемую доброту, понимание, никогда не стыдился прилюдно целовать своих сыновей, даже когда они стали взрослыми, и никогда не жалел для них тепла и любви.
Нам, читающим про это много лет спустя, жизнь на Нортмур-род может представиться пресной и однообразной. Но имейте в виду, что в то время семья Толкинов была другого мнения. События следовали за событиями. Незабываемым был 1932 год, когда Рональд купил свою первую машину. Это был "моррис каули", прозванный "Йо" (по первым двум буквам номера). Глава семейства, едва научившись водить, усадил в машину всех домашних и поехал в гости к брату Хилари в его ившемские сады. По дороге Йо имел два прокола, да вдобавок снес кусок каменной стены сухой кладки близ Чиппинг-нортона. В результате Эдит несколько месяцев отказывалась даже садиться в машину. Пожалуй, она имела на то причины. Ее муж был водителем скорее бесстрашным, чем умелым. Он мог, игнорируя все другие автомобили, лихо пересечь загруженную главную улицу Оксфорда, чтобы свернуть в переулок. Отважный маневр сопровождался криком: "Ату их — и они врассыпную!" Именно так "они" и поступали. Со временем Йо был заменен на другой "моррис", на котором ездили до начала второй мировой войны. Потом бензин сделался дефицитом, и машина перестала себя оправдывать. К тому же Толкин пришел к убеждению, что дороги и двигатели внутреннего сгорания уродуют ландшафт, и после окончания войны он уже не покупал автомобилей и не водил их.
Что еще сохранилось в детских воспоминаниях?
Долгие летние часы взламывания асфальта старого теннисного корта у дома номер 20 по Нортмур-род, чтобы расширить огород. Работа делалась под наблюдением отца, который, как и мать, был страстным садоводом; тем не менее практические работы по выращиванию овощей и сливовых деревьев были возложены на Джона, сам же Рональд предпочитал ухаживать за розами и газоном, на котором он пропалывал все, что только можно.
Ранние годы в доме номер 22 по той же улице, там последовательно появлялись в качестве au pair71 девушки-исландки, рассказывавшие народные сказки о троллях.
Посещения театра; похоже, отец испытывал большое удовольствие, хотя прилюдно заявлял, что драму не любит.
Поездки на велосипеде к заутрене в церкви св. Алоизия или св. Григория по Вудсток-род или в кармелитский монастырь неподалеку.
Бочонок пива в угольном погребе за кухней; он вечно тек, и от этого (по словам матери) по всему дому несло пивоварней.
Июльские и августовские вечера с катанием на лодке по реке Черуэлл (чуть ниже дороги), плавание с шестом на семейной лодке (ее нанимали на весь сезон) вниз мимо парков до моста Магдалины. Еще лучше были плавания вверх по реке к Уотер-Итону и Айлипу: там на берегу устраивали пикник с чаем.
Прогулки по полям к Вуд-Итону полюбоваться на бабочек, а потом обратно по берегу реки, где Майкл мог спрятаться в трещине в стволе старой ивы72. На этих прогулках отец обнаруживал неисчерпаемый запас знаний о деревьях и травах.
Летние каникулы на побережье у Лайм-Реджиса. Туда приезжал старый отец Фрэнсис Морган из Бирмингема и пугал детей своим громовым голосом и шумным поведением — так же, как Рональда с Хилари двадцать пять лет тому назад. Семейный отпуск в Ламор-на-Ков в Корнуолле в 1932 году с Чарльзом Ренном, его женой и дочкой, когда джентльмены устроили соревнования по плаванию с панамах и с горящими трубками в зубах. Позднее об этом отпуске Толкин написал: "Там был занятный местный тип уже в возрасте. Его обыкновенным занятием было обсуждение сплетен, погоды и всего в этом роде. На забаву детям я прозвал его Жихарь Скромби73, и это имя стало частью нашего семейного фольклора, собирательным названием для стариканов подобного сорта. Изначально имя Скромби было продиктовано аллитерацией, но я его не выдумал. Так называлась хлопчатобумажная вата, производившаяся в Бирмингеме, когда я был маленьким".
А потом были каникулы в Сидмуте с прогулками по холмам и дивными купаленками в скалах у моря (тогда отец уже начал писать "Властелина Колец"); были осенние поездки на машине в деревни к востоку от Оксфорда к Уормингхоллу74, Бриллу, Чарльтону-на-Отмуре, или же к западу, в Беркшир, к Уайтхорс-хиллу, посмотреть на длинные могильники, известные под названием Уэйлендская Кузница; были воспоминания об Оксфорде, деревнях и историях, рассказанных отцом.
ГЛАВА 6. РАССКАЗЧИК
Эти рассказы начались еще в Лидсе. Старший сын Джон порой с трудом засыпал, и тогда отец приходил в спальню, садился к сыну на кровать и рассказывал сказку про Морковика, рыжего мальчишку, который залез в часы с кукушкой, отчего случились с ним дивные приключения.
Вот так профессор Толкин открыл, что воображение, создавшее хитросплетенный "Сильмариллион", можно использовать для выдумывания более простых сказок. Когда сыновья подросли, его доброе, в чем-то детское чувство юмора заявило о себе шумными играми, которые он затевал, и историями, которыми он потчевал Майкла (того беспокоили ночные кошмары). Эти рассказы были придуманы в начале нортмурского периода и повествовали о неуловимом негодяе Билле Стиккерсе, неуклюжем верзиле, который всегда что-то уносил с собой. Имя было заимствовано с таблички на воротах Оксфорда, гласившей: "Билл Стиккерс будет преследоваться по суду75". Из аналогичного источника происходило имя положительного героя, вечно гонявшегося за Стиккерсом майора Вдорогуса. Эти истории так и не были записаны.
Летом 1925 года, находясь с семьей в отпуске в Файли, Толкин сочинил большую сказку для Джона и Майкла. Младший сын потерял на пляже игрушечную собачку, и в утешение отец стал рассказывать про похождения Бродяжки, маленького песика, который досаждал волшебнику и в наказание за это был превращен в игрушку, которую маленький мальчик потерял на пляже. Но это было лишь начало, ибо живший в песках чародей Псаматос Псамитидес нашел Бродяжку, снова наделил его возможность двигаться и отправил на луну. Там песику довелось испытать множество невероятных приключений, самым замечательным из которых было единоборство с Белым Драконом. Толкин записал эту сказку под названием "Бродяжкиада". Много лет спустя он очень осторожно предложил эту вещь своим издателям вслед за "Хоббитом", но сказка была сочтена неподходящей, и автор отказался от намерения ее опубликовать.
Видя, с каким энтузиазмом дети восприняли "Бродяжкиаду", отец пустился сочинять другие детские произведения. Многие из них были хорошо начаты, но так и не завершены. По правде говоря, некоторые увяли на первых же фразах, например, сказка про карлика Тимоти Титуса, которого друзья называли просто Тим Тит. Между прочим, была начата и отставлена сказка про Тома Бомбадила, действие которой происходило в "дни короля Бонэдига". Герой явно подходил для легенды: "Том Бомбадил — так звали одного из старейших обитателей королевства, и был он веселым и сердечным малым. Четырех футов роста (с башмаками) был он, да трех футов в ширину. Носил он высокую шляпу с синим пером, и синей была его куртка, а башмаки — желтыми". Именно в таком виде сказка легла на бумагу, однако надо заметить, что в семье Толкинов этот Том Бомбадил был весьма известной фигурой. Так звали голландскую куклу, подаренную Майклу. В своей шляпе с пером кукла выглядела великолепно, но Джону она не нравилась, и как-то раз он утопил ее в туалете. Тома спасли, выходили, и он сделался героем стихов Толкина "Приключения Тома Бомбадила", опубликованных в 1934 году в журнале "Оксфорд мэгэзин". В стихах повествуется о встречах Тома с Золотинкой, речной царевной, и о битве их со Старым Вязом, который поймал Тома в трещину в стволе (Толкин однажды заметил, что эта идея, возможно, навеяна зарисовками деревьев работы Артура Рекхэма) вместе с семьей барсуков и умертвием, призраком из доисторических могил вроде тех, что семейство Толкинов видело на Беркширских Холмах недалеко от Оксфорда. Сами по себе стихи казались наброском чего-то большего, и когда в 1937 году Толкин обсуждал с издателями, что бы выпустить вслед за "Хоббитом", он предложил эту вещь, заметив, что ее можно переработать в нечто более существенное и что Том Бомбадил был задуман как "дух (исчезнувшей) оксфордской и беркширской деревни". Это предложение было отклонено, но со временем Том и его приключения нашли дорогу к "Властелину Колец".
Покупка машины в 1932 году и последующие автомобильные приключения вызвали появление на свет еще одной детской сказки: "Мистера Блисса". Это была история высокого тощего человека, жившего в высоком тощем доме и купившего сверкающий желтой краской автомобиль за пять шиллингов. В результате произошли всякие удивительные (и неприятные в том числе) события. Сказка была богато иллюстрирована Толкином (пером и цветными карандашами), текст написан красивым почерком, и все это было переплетено в маленький томик. Своим появлением на свет "Мистер Блисс" был частично обязан Беатрис Поттер76 с ее ироничным юмором, а стиль рисунков навеян Эдвардом Лиром77, только у Толкина он был менее жестким и не так смахивал на гротеск. Стихи о Бомбадиле (как и "Бродяжкиада") были представлены в издательство в 1937 году и приняты с воодушевлением. Вещь подготовили к печати, но не в качестве продолжения "Хоббита", а просто для заполнения промежутка времени, в течение которого предполагалось напечатать настоящее продолжение. Однако цветные рисунки требовали больших расходов на печать. Издатели попросили автора: не мог бы он, дескать, перерисовать иллюстрации попроще. Толкин согласился, но не смог выкроить время на эту работу. Рукопись отдали художнику, и она так там и осталась, пока через много лет ее не продали в Маркеттский университет в Америку в числе других рукописей опубликованных произведений Толкина78.
Многочисленность иллюстраций к "Мистеру Блиссу" (а текст был буквально пересыпан ими) показатель того, насколько серьезно подходил Толкин к живописи и графике. Он никогда не забрасывал своего детского увлечения, в студенческие годы иллюстрировал свои стихи акварелью, пером или карандашом. У него появился собственный стиль; возможно, японские гравюры оказали здесь свое влияние, но чувствовался особенный подход к линии и цвету. Война, а потом работа пригасили это увлечение, но к 1925 году Толкин снова стал регулярно рисовать. Одним из первых результатов была серия иллюстраций к "Бродяжкиаде". Позднее, во время отпусков в 1927 и 1928 годах в Лайм-реджисе он стал писать картины на темы из "Сильмариллиона". Из них ясно, насколько четко автор представлял ландшафты в своих легендах: в некоторых из картин виднелся лаймский пейзаж.
В Толкине был явный талант художника, но портреты удавались ему меньше, чем пейзажи, а лучше всего получались любимые деревья. Так же, как и его кумир Артур Рекхэм, он мог изобразить искривленные сучья и корни зловеще подвижными, хотя и совершенно натуральными.
Таланты Толкина в качестве рассказчика и иллюстратора соединялись каждым декабрем, когда детям должно было придти письмо от Деда Мороза. В 1920 году, когда Джону было три года (в то время семья готовилась к переезду в Лидс), отец написал ему письмо и в конце изобразил разболтанную подпись "Тв. Д. Мор'. И с тех пор каждое Рождество фабриковалось подобное послание. Сначала эти письма были простыми, но со временем стали обрастать дополнительными подробностями. В частности, в них появился Белый Медведь, живущий в одном доме с Дедом Морозом; Снежный Человек, садовник Деда Мороза; эльф по имени Илберет, его секретарь; снежные эльфы, гномы, а в пещерах под домом Деда Мороза — опасные и беспокойные гоблины. Каждое Рождество (частенько в последнюю минуту) Толкин описывал свежие новости с Северного полюса небрежным почерком Деда Мороза, руническим письмом Белого Медведя и летящим почерком Илберета. Затем он добавлял рисунки, надписывал адрес на конверте, не забывая пометки вроде "Нарочным гномом. Весьма срочно!", рисовал и вырезал в высшей степени реалистичную марку Северного полюса. После этого письмо доставлялось адресату. Для этого существовали различные способы: самый простой: оставить письмо в камине, как будто его бросили в дымовую трубу, пораньше утром нашуметь и оставить снежные следы на ковре в качестве доказательства личного пребывания Деда Мороза. Позднее в игру включился местный почтальон, который стал сам доставлять письма. Уж ему-то дети не могли не верить! И конечно, все принималось за чистую монету. Только повзрослев, дети догадывались (по стечению обстоятельств или размышлением), что истинный автор писем их отец. Но и тогда каждый догадавшийся помалкивал, чтобы не портить настроение младшим.
Разумеется, в распоряжении детей Толкина были не только отцовские сказки, но и разнообразная детская литература. Много было книг из тех, которые в детстве читал и любил сам Толкин, например, сказки Джорджа Макдональда про Курда или волшебные сказки Эндрю Лэнга, но появлялись и более современные произведения, среди них "Волшебная страна снергов" Э.О. Уайка Смита79, опубликованная в 1927 году. Толкин отметил, что его сыновья были совершенно очарованы снергами, "человечками чуть выше стола, но удивительно широкоплечими и сильными".
У самого Толкина почти не находилось ни времени, ни желания читать фантастику, даже в ограниченном количестве. Он вообще предпочитал легкие современные романы, любил рассказы Джона Бьючена80 , читал коечто из Синклера Льюиса81 и явно был знаком с его романом "Бэббит" (вещь была опубликована в 1922 году и повествовала об американском бизнесмене средних лет, вся упорядоченная жизнь которого пошла наперекосяк).
Странные приправы порой подпадают в литературную кастрюлю. И "Страна снергов", и "Бэббит" в некоторой степени повлияли на "Хоббита". Толкин писал У.Х. Одену, что "вероятно, первая книга неосознанно послужила источником, но только для хоббитов, ни для кого другого", а в интервью заметил, что слово "хоббит" может "вести происхождение от романа Синклера Льюиса "Бэббит". Но уж точно не от "rabbit"82, как многие предполагают. У Бэббита есть какое-то буржуазное самодовольство, как и у хоббитов. Его мирок такой же ограниченный'.
Менее таинственным выглядит происхождение другой сказки, которую Толкин написал в тридцатые годы скорее ради собственного развлечения, чем для детей. Это "Фермер Джайлс из Хэма", действие которого разворачивается в Малом королевстве (явно подразумеваются Оксфордшир и Бакингемшир). Очевидно, что сюжет подсказан географическим названием Уормингхолл (деревня за несколько миль к востоку от Оксфорда). Первый вариант сказки, значительно короче того, что попал в печать, был весьма прост, а его юмор основывался скорее на сюжете, чем на стиле. Эта вещь также была предложена издателям в качестве продолжения "Хоббита" и тоже была признана блестящей, но не совсем той, что требовалась.
Несколькими месяцами позже, в начале 1938 года Толкину предстояло прочесть доклад о волшебных сказках в студенческом обществе в Вустерском колледже. Но доклад не был написан, профессор решил, что в назначенный день прочтет взамен "Фермера Джайлса". Просматривая сказку, автор счел, что ее можно исправить. Она выросла в объеме, и юмор стал более тонким. Через несколько дней обновленный вариант был прочтен в Вустерском колледже. "Результат меня очень удивил, — писал позднее Толкин. — Аудитория явно не скучала. Сказать по правде, народ от смеху животики надрывал".
Когда стало ясно, что продолжение "Хоббита" не поспеет в разумные сроки, переработанный "Фермер Джайлс" был предложен издателям. Те с удовольствием приняли вещь, но задержки военного времени и недовольство автора изначальным выбором художникаиллюстратора привели к тому, что книга вышла в свет лишь в 1949 году с картинками работы молодой художницы Полины-Дианы Бэйнс. Толкин восторгался ее пародийно-средневековыми рисунками и написал о них так: "Это больше чем иллюстрации, это параллельная тема'. Успех мисс Бэйнс привел к тому, что ее же попросили иллюстрировать "Хроники Нарнии" К.С. Льюиса, а позднее антологию стихов Толкина и "Кузнеца из Большого Вуттона". В последующие годы Толкин подружился с ней и ее мужем.
После публикации "Фермер Джайлс" сначала не привлек большого внимания, но потом успех "Властелина Колец" поднял уровень продаж других книг Толкина, и тогда эта вещь получила широкую известность. Одно время автор даже подумывал о продолжении и набросал кое-какие детали плана. Там действовали сын фермера Джордж Драконингс и мальчик-слуга по имени Сьют, снова появлялся дракон Хризофилакс, действие так же предполагалось развернуть где-то в деревне. Но к 1945 году война изуродовала оксфордширскую деревню, столь любимую Толкином, и он написал издателям, что "продолжение ["Фермера Джайлса"] планировалось, но не было написано и, похоже, не будет. Жизнь покинула Малое королевство, леса и равнины стали аэродромами и полигонами для бомбометания'.
Вообще-то короткие сказки, которые Толкин написал для своих детей в двадцатые годы, были не более, чем jeux d'esprit82, хотя порой и пробуждали глубокие чувства. К более значительным темам, и в стихах, и в прозе, он относился много серьезнее.
Он продолжал работать над большой поэмой "Деяния Берена и Лучиэнь" и пересказал историю Турина и дракона в аллитеративных стихах. В 1926 году он послал эти и другие стихотворные произведения Р.У. Рейнольдсу, тому самому, который преподавал английскую литературу в школе короля Эдуарда, и попросил навести критику. Рейнольдс одобрил несколько небольших вещиц, но основные мифологические поэмы похвалил с прохладцей. Толкина это не остановило. К тому же К.С. Льюису понравилась поэма о Берене и Лучиэнь, так что работа продолжалась. Но, хотя поэма о Турине уже содержала за две тысячи строк, а "Деяния" свыше четырех тысяч, ни та, ни другая не были завершены. К моменту, когда Толкин собрался пересматривать "Сильмариллион" (то есть после написания "Властелина Колец"), он, вероятно, уже оставил намерение включить их в опубликованный текст цикла. И все же эти поэмы сыграли важную роль в разработке легенд, особенно "Деяния", поскольку там содержался полный вариант истории Берена и Лучиэнь.
Поэмы были нужны и для литературного совершенствования. Строфы начальных стансов "Деяний" временами монотонны, а рифмы банальны, но по мере совершенствования автора в искусстве версификации поэма становится все лучше. В результате в ней имеется много прекрасных мест. История Турина написана аллитеративным стихом (это современный вариант англо-саксонской стихотворной формы). Вот, например, как описаны детство и юность Турина в эльфийском королевстве Дориат:
Мыслил он мудро и многое ведал,
Но его преследовал рок во страстях.
Плоды трудов его тяжких таяли тенью,
Что он любил — улетело, чего добивался — того не достиг.
Друзей он почти не имел и в любви был несчастлив,
Ибо скорбь в его взоре светилась.
Редко радостью лик озарялся, поскольку
Горесть разлуки резала сердце.
Чуть возмужав, он уж воином был не последним,
Славно сражаясь, и стих мог сложить он не хуже,
Чем поэт-песнопевец; но часто невеселы были напевы.
Приспосабливая и переделывая для своих надобностей стиль древней поэзии, Толкин достиг больших высот. Очень жаль, что он написал (или, по крайней мере, опубликовал) так мало аллитеративных стихов, ибо его воображению они походили куда больше, чем современные каноны стихосложения.
В начале тридцатых годов он написал и другие поэмы, используя различные стихотворные размеры. Конечно же, и эти произведения были связаны с его мифологией. Одна из них, навеянная легендами кельтов из Бретани, именовалась "Аотру и Итрун" ("Господин и Госпожа" на бретонском языке). Самый ранний ее автограф датируется сентябрем 1930 года. В поэме описывается история некоего бездетного владыки, который получил чудодейственный напиток от корриган (бретонское слово, обозначающее сверхъестественное существо женского рода, в данном случае переводится как "волшебница"). Напиток подействовал: у жены владыки родились близнецы, но в качестве вознаграждения корриган потребовала, чтобы владыка на ней женился. Тот отказался, и это повлекло трагические последствия. Несколькими годами позже эту вещь опубликовал друг и коллега Толкина филолог Гвин Джонс в "Уэлш ревю". Поэма сложена аллитеративными стихами, в ней есть также рифмованные строки.
Другая большая поэма того же периода построена на аллитерации без рифм. Это "Гибель Артура", единственное вторжение Толкина в артуровский цикл. Еще в детстве Рональд пришел в восторг от этих легенд, хотя и находил в них "чрезмерную пышность, фантастичность, несвязность и повторы". Сказания об Артуре не удовлетворяли его и в качестве мифов изза явного содержания в них христианства. В своей собственной поэме Толкин не касался Грааля: он начал рассматривать со своих позиций смерть Артура. Король и Гавейн уехали воевать в "саксонские земли", но известие о предательстве Мордреда потребовало их возвращения. Поэма не была закончена, но ее читали и одобрили Э.В. Гордон и Р.У. Чемберс, профессор английского языка Лондонского университета. По мнению последнего, это была "отменная вещь — настоящая героическая, а еще ее ценность в том, что она показывает, как размеры "Беовульфа" можно использовать в современном английском'. Поэма интересна также тем, что это одно из немногих толкинских произведений, где явно описана любовная страсть в рассказе о бесплодном чувстве Мордреда к Гиневре:
На ложе один он лежал, и в мозгу его
Пепельные призраки похоти и ярости
Вели хоровод до хмурой зари.
Гиневра у Толкина не трагическая героиня, какой ее любили изображать писатели артуровского цикла, отнюдь нет:
...владычица без милосердия,
Богиня видом и ведьма умом,
Пришедшая в мир приносить несчастье другим.
Хотя в середине тридцатых годов Толкин забросил "Гибель Артура", в 1955 году он писал, что надеется ее завершить, но так и не собрался это сделать.
Раз или два он принимал решение уйти в творчестве от мифического, легендарного и фантастического и написать реалистические короткие повести для взрослых. Результат был плачевным. Стало ясно, что его воображение нуждается в мифах и легендах для полной реализации своих возможностей.
Существенную долю времени и внимания требовала работа над "Сильмариллионом". Толкин сделал великое множество поправок и переделок в основных легендах цикла, решил выбросить основное имя морехода Эриол (по первоначальному замыслу ему были поведаны легенды); вместо этого он назвал его Эльфвинэ ("Друг эльфов"). Кроме того, много времени ушло (возможно, даже больше, чем на сами легенды) на разработку эльфийских языков и алфавитов. На этот раз Толкин придумал новый алфавит. Сначала он назвал его "куэнийским", потом "феаноровским". После 1926 года именно этими буквами он писал свой дневник. Наконец, много внимания уделялось географии и другим второстепенным деталям цикла.
В конце тридцатых годов вся работа над "Сильмариллионом" дала результат в виде увесистой рукописи, большая часть которой была написана изысканным почерком. Но со стороны автора не было предпринято ни единого шага к публикации этой вещи, и вообще мало кто знал о ее существовании. Если не считать домашних, то единственным посвященным был К.С. Льюис. Из всей семьи чаще других слушал легенды третий сын Кристофер. Его отец записал в дневнике, что из мальчика получилась "нервная, раздражительная, строптивая, самоедская, нахальная личность. Впрочем, есть в нем что — то такое, вызывающее любовь, во всяком случае, у меня, поскольку мы очень схожи'. В начале тридцатых годов Кристофер вечерами частенько сиживал, закутавшись, у камина в кабинете и напряженно внимал рассказам отца (это были скорее экспромты, чем чтение вслух) о войнах эльфов с темными силами и о том, как Берен и Лучиэнь предприняли безнадежный поход в самое сердце железной твердыни Моргота. Это были не просто рассказы: из уст отца вживую появлялись яркие повести о суровом мире, где злые орки и страшный Чародей сторожили дорогу, и ужасающий красноглазый волк разрывал на части пленников-эльфов, товарищей Берена, одного за другим. И это был мир, в котором три великих эльфийских драгоценных камня сильмарилла сияли дивным и ослепительным светом, мир, в котором наперекор всему такой поход мог оказаться победным.
Возможно, именно чувства Толкина к третьему сыну были одним из побуждений, заставивших его сесть за новую книгу. Ее происхождение более явно объяснено К.С. Льюисом по словам Толкина, он однажды заявил: "Толлерс, в литературе нет того, что мы понастоящему любим. Похоже, нам придется взять, да и написать самим'. Друзья условились, что Льюис будет писать о путешествии в пространстве, а Толкин о путешествии во времени. Уговорились также, что обе книги должны приводить к открытию Мифа.
Произведение Льюиса называлось "За пределы Безмолвной планеты" и стало первой книгой в трилогии о Рэнсоме84. В свою очередь, Толкин написал книгу "Утерянная дорога", в которой двое путешественников во времени, отец и сын, в своем путешествии в глубь времен в страну Нуменор оказываются открывателями мифологии "Сильмариллиона".
Легенда Толкина о Нуменоре большом острове на Западе, что был дарован людям за помощь эльфам в битвах против Моргота, вероятно, была сложена в конце двадцатых или начале тридцатых годов. Одним из мотивов к ее созданию был тот страшный сон, который тревожил его с детства "гибель Атлантиды", в котором "появлялся кошмар в виде неумолимой волны, то надвигающейся из спокойного моря, то возвышающейся подобно крепости над зеленым островом'. Когда нуменорцы поддались на искушения Саурона (лейтенанта Моргота, уже появлявшегося в поэме о Берене и Лучиэнь) ослушаться божественного приказа и отправиться в море на Запад к запретным островам, поднялась великая буря, огромная волна обрушилась на Нуменор, и весь остров канул в бездну. Атлантида погибла.
История Нуменора объединяет в себе легенду Платона об Атлантиде с воображаемыми сюжетами "Сильмариллиона". В конце легенды рассказывается, как с гибелью Нуменора изменился мир. Западные земли "удалились навсегда из кругов мира". Сам по себе мир замкнулся, но на Древний Запад остался еще Прямой Путь для тех, кто сможет его найти. Это и есть та "Утерянная дорога", давшая название всему произведению. Все не относящееся к Нуменору представляет собой введение и явно автобиографично с некоторой долей идеализации. Главные герои — отец и сын. Отец, профессор истории по имени Альбойн (вариант имени Эльфвинэ на ломбардском наречии) выдумывает языки или, скорее, обнаруживает, что слова ему посылаются в виде фрагментов древних и забытых языков. Многие слова восходят к временам гибели Нуменора. Здесь рассказ прерывается, ибо Альбойн с сыном пускаются в путешествие во времени к Нуменору. Произведение несколько перегружено описаниями отношений между отцом и сыном (они вполне во вкусе Толкина). Примечательно, что ни Альбойн, ни его отец (эпизодически появляющийся в начале повествования) не обременены женами — оба овдовели после недолгого супружества. Вероятно, эта вещь была прочтена "Инклингам". Льюис определенно знал легенду о Нуменоре, поскольку ссылался на нее в "Мерзейшей мощи", упоминая (искаженно) "Нуминор". Следует отметить и другие льюисовские заимствования у Толкина: первое имя главного героя было Эльвин (явно происходит от "Эльфвинэ"), Адам и Ева в "Переландре" именовались Тор и Тинидриль (по мнению Толкина, это перекликается с именами персонажей "Гибели Гондолина" Туор и Идриль).
Вскоре после того, как путешественники во времени достигли Нуменора, повесть была заброшена (по Толкину, "из-за моей медлительности и нерешительности"). Но к путешествию во времени как средству для вступления в легенду о Нуменоре Толкин возвратился в конце 1945 года, когда начал писать "Записки Клуба взглядов и мыслей". В них фигурировали в качестве окружения "Инклинги" (в чуть завуалированном виде), а также двое оксфордских преподавателей, членов неформального литературного клуба, название которого и использовано в качестве названия всей книги. Эти двое пустились в путешествие во времени. Но повествование также прервалось в конце введения, еще до начала путешествия (кстати, описанного более чем бегло). Многое в этих "Записках" навеяно духом "Инклингов", хотя сомнительно, чтобы автор пытался в каком бы то ни было виде вывести в них своих друзей. Часть повести все-таки попала в печать. Это была поэма о средневековом путешествии св. Брендана85, легенду о котором Толкин счел подходящей для своей мифологии . Под названием "Инграм" (по-гэльски "путешествие") она появилась на свет в "Тайм энд тайд" в 1955 году. Сама по себе вещь представляет собой тусклое и бледное напоминание о неоконченной, хотя и многообещающей повести.
Таким образом, в течение двадцатых и тридцатых годов воображение Толкина шло двумя раздельными и непересекающимися путями. С одной стороны, создавались чисто развлекательные вещи, часто написанные специально для собственных детей. С другой стороны, разрабатывались более крупные темы, иногда артуровские или кельтские, но чаще связанные с собственными легендами. К этому времени в печать не попало ничего, за исключением нескольких стихотворений в "Оксфорд мэгэзин". Из них коллегам стало ясно, что профессор Толкин очарован кладами драконов и забавными человечками с именами вроде Тома Бомбадила; сочли, что это увлечение безвредное, хоть и немного детское.
Не хватало чего-то, что связало бы эти две линии работы воображения и дало в результате произведение героическое, мифологическое и в то же время отвечающее общепринятому образу мыслей. Самого Толкина, понятно, не беспокоило отсутствие этого "чего-то", и даже когда недостающий кусочек точно лег на свое место, он не придал этому особенного значения.
Случилось это в летний день. Толкин сидел у окна в своем кабинете дома на Нортмур-род и прилежно проверял выпускные университетские экзаменационные работы. Спустя годы он вспоминал: "Один из кандидатов, по счастью, оставил в работе чистый лист (самое большое везение экзаменатора), и я на нем написал "В земле была нора, а в ней жил хоббит". Названия и имена всегда порождали во мне рассказы. Со временем я подумал, что надо бы разузнать, кто же такие хоббиты. Но это было лишь начало'.
ЧАСТЬ IV. 1925-1949 (1)
ТРЕТЬЯ ЭПОХА
ГЛАВА 1. ПОЯВЛЯЕТСЯ МИСТЕР ТОРБИНС
По правде говоря, недостающий кусочек все время присутствовал. Это была саффилдовская половина Рональда Толкина.
Глубокое убеждение, что его настоящий дом в деревенском краю западных земель Центральных графств Англии, еще со студенческих лет определяло основное направление его научной деятельности. Те же мотивы, что заставляли изучать "Беовульфа", "Гавейна" и "Анкрене Виссе", теперь создали персонаж, воплотивший в себе любимую родину: Бильбо Торбинса, хоббита.
Мы можем выделить из обстоятельств, предшествовавших появлению хоббита на свет, следующие: снерги, имя Бэббит, произведения самого Толкина об изначально четвероногом Томе Бомбадиле86, крошке Тимоти Титусе. Это все лежит на поверхности, но не очень-то много нам дает. Гораздо больше могут рассказать личные мотивы.
Бильбо Торбинс, сын известной Беладонны Крол87 (одной из трех знаменитых дочерей Старого Крола), со стороны отца принадлежит к потомкам респектабельных и солидных Торбинсов. Сам герой среднего возраста, к приключениям не склонен, одет достойно, но любит яркие краски, уважает простую еду. Но есть в его характере какая-то странность. Как только где-то неподалеку затевается приключение, тут эта странность и пробуждается. Джон-Рональд Руэл Толкин, сын предприимчивой Мейбл Саффилд, одной из трех неординарных дочерей Джона Саффилда (дожившего почти до ста лет), со стороны отца потомок респектабельных и солидных Толкинов, был среднего возраста, склонен к пессимизму, одевался достойно, но любил цветные жилеты (если их удавалось приобрести), уважал простую еду. Но было в его характере нечто необычное, что проявляло себя в создании мифологии, а теперь вызвало появление на свет новой сказки.
Сам Толкин прекрасно отдавал себе отчет в сходстве создателя и создания. Он писал: "Пожалуй, я и есть хоббит во всем, кроме размеров. Я люблю сады, деревья, деревню без механизации; я курю трубку, люблю добрую простую еду и отвергаю французскую кухню; я люблю узорчатые жилеты и даже в эти безрадостные дни осмеливаюсь носить их. Я очень уважаю грибы (в тарелке); у меня весьма незатейливый юмор (даже благожелательные критики находят его утомительным); я поздно ложусь и поздно (по возможности) встаю. В дальние путешествия я не пускаюсь". Если уж останавливаться на личных параллелях, то для дома хоббита Толкин выбрал название "Торба" — этим именем называли вустерширскую ферму его тети Джейн. Из всех западных земель Центральных графств именно Вустершир, родное графство Саффилдов (в это время именно там трудился на ферме Хилари Толкин), и есть Хоббитания, откуда пришли хоббиты. Об этом Толкин писал: "Любой уголок этого графства (неважно прекрасный или уродливый) необъяснимым образом для меня "дом", больше, чем любая другая часть света'. В Вустершире нет деревни Норгорд, с мельницей и речкой, но эта деревня существует в Уорикшире. Ныне она почти утонула в кирпичных окраинных застройках Бирмингема, но ее все еще можно узнать в Сэйрхоле той деревне, в которой Рональд Толкин провел четыре детских года.
Происхождение хоббитов нельзя приписать одним только личным параллелям. Однажды в интервью Толкин сказал: "Хоббиты всего лишь деревенский английский народец; они созданы маленькими ростом, вообще это отражает скудость их воображения, но отнюдь не недостаток мужества или скрытой силы'. Другими словами, в хоббитах небогатое воображение сочетается с большой стойкостью, и это, как подметил Толкин в окопах первой мировой войны, часто дает возможность выжить вопреки всяким ожиданиям. По его словам, "мне всегда казалось это очень важным: а вот мы взяли и уцелели, и все благодаря несгибаемому мужеству маленького народца в битве с грозным врагом'.
В некотором смысле неправильно было бы говорить о хоббитах как о "недостающем звене", которого только и недоставало воображению Толкина, чтобы две его стороны времен двадцатых и тридцатых годов могли встретиться и дать свои плоды. Это неверно хотя бы с хронологической точки зрения, поскольку "Хоббит" начал создаваться уже в начале этого периода. Точнее сказать, сам автор до момента завершения и публикации книги (или до момента, когда он начал писать продолжение) не понимал всего значения хоббитов и не видел, что этот народец занимает ключевую позицию в авторской мифологии. Сам по себе "Хоббит" начинался как очередная развлекательная история. Мало того, его чуть было не постигла судьба многих других толкинских произведений, так и не попавших в печать.
Нам совершенно понятны причины, почему Толкин начал писать эту вещь, а вот время начала работы над ней невозможно определить с точностью. Даты на рукописи нет, а сам автор так и не смог вспомнить, когда же это было. Както в беседе он заметил: "Я не совсем уверен, но мне кажется, что "Нежданная встреча" (первая глава) была написана впопыхах до 1935 года, но определенно после 1930, когда я переехал в дом номер 20 по Нортмур-род'. В другой раз он вспоминал об этом так: "На чистом листе я вывел: "В земле была нора, а в ней жил хоббит'. И тогда не знал, почему, и сейчас не знаю. Довольно долго я с этой вещью ничего не делал. В течение нескольких лет я не продвинулся дальше карты Трора. Но в начале тридцатых годов это стало "Хоббитом". Воспоминание о существовании некоторого перерыва между появлением начального замысла и созданием основной части сказки подтверждается пометкой, сделанной рукой Толкина на уцелевшей странице начального варианта первой главы: "Единственная сохранившаяся страница первой рукописи "Хоббита" (дальше первой главы дело не пошло)'.
В 1937 году вскоре после публикации книги Кристофер Толкин написал Деду Морозу: "Папа это написал давным-давно и читал Джону, Майклу и мне на наших зимних "чтениях" после вечернего чая; но главы были сделаны наспех и не перепечатаны; он закончил их с год тому назад". В том же году в письме издателям Толкин заявил: "Моему старшему сыну было тринадцать, когда я ему прочел все. Для младших вещь была тогда не подходящей; им надо было до нее дорасти".
Из всего сказанного можно сделать вывод, что книга была начата в 1930 или 1931 году (когда Джону было тринадцать). Ясно, что в это время существовал машинописный вариант, в котором не хватало только окончания, поскольку таковой был показан К.С. Льюису в конце 1932 года. Однако Джон и Майкл Толкины полагают, что это не все, поскольку у них сохранилось отчетливое воспоминание о некоторых деталях сказки, которые были рассказаны им в кабинете дома номер 22 по Нортмур-род, то есть до 1930 года. Они не уверены, точно ли слышанное ими в то время было записанной сказкой. По их мнению, многие истории были рассказаны экспромтом, а уж потом вошли в собственно "Хоббита".
Из рукописи "Хоббита" видно, что основная часть сказки была записана за сравнительно небольшой промежуток времени: чернила, бумага и почерк одинаковы, страницы имеют последовательную нумерацию, почти отсутствует деление на главы. Может показаться, что Толкин писал сказку легко, почти не раздумывая, поскольку вычеркиваний и правок сравнительно мало. Изначально дракон носил имя Прифтан, Гэндальфом звался главный гном, волшебник же именовался Бладортином88. Вскоре дракон получил новое имя "Смауг"89 , происходящее от немецкого глагола "smugan"90, что означает "пролезать сквозь дыру, нору". По словам Толкина, это была незатейливая филологическая шутка. Но некоторое время имя Бладортин сохранялось. Когда сказка уже продвинулась довольно далеко, главный гном получил новое имя Торин Дубощит91, а Гэндальфом (это имя, как и все имена гномов, заимствовано из "Старшей Эдды") назвали волшебника. Оно ему как раз подходило, на исландском языке оно означает "эльф-чародей", то есть волшебник.
Итак, задумана эта сказка была как чисто развлекательная. Сначала у автора определенно не было намерения хоть как-то связывать самодовольный и уютный мирок Бильбо Торбинса с мифологической громадой "Сильмариллиона". И все же элементы этой мифологии стали понемногу появляться в "Хоббите". Наличие гномов неизбежно предполагало такую связь, ибо гномы играли важную роль в древние эпохи, и когда в первой главе волшебник упомянул о Чародее92, это была ссылка на легенду о Берене и Лучиэнь. Вскоре стало ясно, что путешествие Бильбо и его друзей проходит через уголок Средиземья, древняя история которого упомянута в "Сильмариллионе". По словам Толкина, "Бильбо заблудился в этом мире'. И коль скоро в новой сказке события происходили много позже, чем в "Сильмариллионе", где описываются Первая и Вторая Эпохи, то ясно, что "Хоббит" должен быть одной из сказок Третьей Эпохи.
По словам Толкина, "такие сказки пишутся из целой компостной кучи в голове", и хотя форму некоторых листиков мы еще можем распознать (альпийский след 1911 года, гоблины из курдовской серии Джорджа Макдональда, эпизод из "Беовульфа", когда у спящего дракона украли чашу), не это ключевой момент в метафоре автора. Мало чего можно узнать, перерывая компостную кучу и разглядывая попавшие туда растения. Куда более познавателен процесс наблюдения за новыми и растущими растениями, которым эта куча служит удобрением. Что касается "Хоббита", то в нем "компостная куча" мыслей Толкина дала такой богатый урожай, что мало какое произведение детской литературы может с ним равняться.
В конце концов, это детская сказка. Хотя она и срослась с мифологией Толкина, автор не позволил ей стать чрезмерно серьезной или взрослой по тону. Он придерживался первоначального замысла развлечь своих (возможно, и чужих) детей. В первой редакции он делал это даже чересчур тщательно и целенаправленно: там содержалось огромное количество экивоков в сторону маленьких читателей типа "Теперь вы знаете достаточно, чтобы двигаться дальше" или "Как мы увидим в конце..'.. Позднее многие из них были выкинуты, но некоторые уцелели — к сожалению автора, который по размышлении счел их лишними. Более того, Толкин пришел к убеждению, что специальный детский тон большая ошибка для сказочника. Он писал: "Не берите в голову "детскость" литературы! Я не адресуюсь к ребенку как таковому (современному или какому еще) и уж точно не намерен проходить навстречу ему свою половину и даже четверть пути. В любом случае это ошибочно или бесполезно (метать бисер перед дураками), или вредно (учить ученых)'. Но в период написания "Хоббита" на него все еще действовало то, что впоследствии он называл "современные заблуждения относительно детей и волшебных сказок" и от чего он вскоре сознательно отказался.
Сказка писалась быстро, пока не дошла до места, где дракону Смаугу предстояло умереть. Здесь Толкин задумался. Он попытался продолжить рассказ в грубых тонах (во "Властелине Колец" он это делал часто, а в "Хоббите" — лишь изредка). Это означает, что Бильбо Торбинс должен был залезть в логово дракона и заколоть его. В плане значится: "Бильбо пускает в ход свой волшебный кинжальчик. Агония дракона. Крушит стены и вход в туннель". Но этот замысел, не вполне соответствующий характеру хоббита и обещающий дракону недостаточно величественную гибель, был отвергнут в пользу опубликованного варианта, в котором дракон был убит лучником Бардом93.
Вскоре после описания этого эпизода Толкин забросил сказку. Точнее сказать, он не стал записывать ее окончание, поскольку устно он ее, к удовольствию детей, завершил. Кристофер Толкин, однако, заметил, что "главы в конце были сделаны наспех и не перепечатаны". На самом деле они и от руки не были записаны. Почти завершенная сказка была перепечатана на хэммондовской машинке, причем песни -курсивом, и переплетена в аккуратный томик. Его, а также соответствующие карты и, возможно, некоторые рисунки временами демонстрировали друзьям. Но этот томик не слишком часто покидал кабинет автора, и сказке, похоже, грозила судьба так и остаться незавершенной. Мальчики взрослели, они больше не требовали "зимних чтений", поэтому не было побудительных мотивов к завершению "Хоббита".
В числе немногих видевших рукопись "Хоббита" была студентка Элейн Гриффитс. Из ученицы Толкина она стала другом семьи. Профессор рекомендовал ее лондонским издателям Джорджу Аллену и Стэнли Анвину для редактирования перевода "Беовульфа", сделанного Кларком Холлом (это был подстрочник, популярный у студентов). И вот в 1936 году, вскоре после того, как был заброшен "Хоббит", в Оксфорд на переговоры с Элейн Гриффитс по делам издания приехала одна из сотрудниц издательства "Аллен и Анвин". Это была Сьюзен Дэгнолл. Она училась в Оксфорде на английском отделении вместе с Элейн Гриффитс, была с ней коротко знакома и от нее-то узнала, что есть-де неоконченная, но чудесная детская сказка, написанная профессором Толкином. Элейн предложила Сьюзен поехать на Нортмуррод и попытаться заполучить рукопись. Та поехала, встретилась с автором и выпросила желаемое. По возвращении в Лондон она прочла рукопись и решила, что вещь явно стоит внимания издателей. Но рукопись обрывалась вскоре после гибели дракона. Тогда Сьюзен отослала ее обратно и попросила профессора по возможности побыстрее закончить сказку, поскольку тогда, вероятно, удалось бы опубликовать ее в будущем году.
Толкин взялся за работу. Уже 10 августа 1936 года он писал: "Теперь "Хоббит" вот уж почти готов, и у издателей переполох". Он попросил Майкла, который сильно порезал правую руку стеклом в школе, помочь печатать на машинке, хотя бы одной левой. В первую неделю октября труд был завершен. Рукопись получила название "Хоббит или Туда и обратно". Ее отправили в контору издательства, находившуюся вблизи Британского музея.
Председатель правления Стэнли Анвин рассудил, что детскую книгу наилучшим образом могут оценить сами дети, поэтому рукопись отдал своему десятилетнему сыну Райнеру. По прочтении тот написал следующий отзыв.
Бильбо Торбинс был хоббит он который жил в хоббитской норке и совершенно не приключался, наконец волшебник Гэндальф и его гномы его вынудили. Он здорово проводил время сражаясь с гоблинами и варгами, наконец они дошли до одинокой горы; дракон Смауг, который там правет он был убит и после ужасной битвы с гоблинами он вернулся домой — богатый! Эта книга с помощью карт не нуждается ни в каких иллюстрациях она хорошая и подойдет всем детям между возрастами 5 и 9.
Этой рецензией мальчик заработал шиллинг, а книга была принята к печати.
Вопреки мнению Райнера Анвина издатели решили, что "Хоббит" все же нуждается в иллюстрациях. Толкин был скромного мнения о своих талантах художника, и когда по просьбе издателей он предоставил сделанные им иллюстрации, то сопроводил их комментарием: "Мне кажется, что эти картинки доказывают всего лишь, что автор рисовать не умеет'. Аллен и Анвин с этим не согласились и в конечном счете приняли восемь черно-белых иллюстраций.
Хотя Толкин имел некоторое представление о том, как делается книга, его все же удивило количество свалившихся в течение следующих месяцев препятствий и разочарований. И вообще козни, а временами полная некомпетентность издателей и печатников до конца жизни не переставали быть предметом его удивления. Он был вынужден перерисовывать карты в "Хоббите", поскольку в оригинале оказалось слишком много цветов, но и после этого не приняли его предложение поместить на форзаце общую карту, а в середине первой главы карту Трора. Издатели решили, что обе карты надо расположить на форзацах, и потому замысел Толкина поместить на карте Трора "невидимые буквы", то есть буквы, видимые только на просвет, остался не осуществленным. Порядочное время ушло на правку гранок. Правду сказать, здесь уже причина лежала только в авторе. Когда в феврале 1937 года на Нортмур-род прибыли гранки, он счел себя обязанным существенно пересмотреть некоторые главы, поскольку отдал рукопись без своеобычной тщательной отделки, и теперь множество мест в сказке вызывали у Толкина недовольство. В особенности ему не нравились многочисленные снисходительные экивоки в сторону маленьких читателей. Кроме того, он заметил изрядное количество проколов в описании местности, в деталях, которые мог бы углядеть разве что дотошнейший из буквоедов-читателей, но страсть к точности не позволяла оставить все как есть. Через несколько дней гранки представляли собой сплошное исправление. Как правило, печатники уверяли, что исправления занимают не меньше места, чем исходный текст, так что автор-де напрасно тратит время: все равно целые абзацы приходится набирать наново.
"Хоббит" был опубликован 21 сентября 1937 года. Толкин немного волновался относительно реакции Оксфорда, особенно по причине того, что он в то время был членом Исследовательского общества Леверульма. По его словам, "не очень-то трудно устроить так, чтобы люди посчитали, что эта книга и есть основной "результат" исследований 1936-1937 годов'. Беспокойство было напрасным — поначалу в Оксфорде эту вещь почти не заметили.
Несколькими днями позже "Таймс" дала рецензию, в которой говорилось: "Все поклонники таких детских книг, которые можно перечитать и взрослому, должны обратить внимание на новую звезду на этом небосклоне. Искушенному читателю некоторые персонажи могут показаться мифопоэтическими'. Именно таким читателем оказался К.С. Льюис, который в то время был постоянным обозревателем литературного приложения к "Таймс" и добился, чтобы в газетную рецензию попало это мнение о книге Толкина. Естественно, в самом приложении Льюис дал восторженную рецензию уже от себя. Такое же суждение о книге выразили и другие критики, хотя некоторые наряду с восторгами подчеркивали неуклюжесть издательской рекламы, в которой эта книга сравнивалась с "Алисой в Стране Чудес" на том лишь основании, что оба автора преподавали в Оксфорде. Были и другие мнения; в частности, рецензент "Юниор букшелф" неодобрительно и загадочно отметил, что в книге "не чувствуется мужественная атмосфера настоящего приключения'.
К Рождеству первое издание было распродано. В спешке подготовили дополнительный тираж; на сей раз в книгу попали четыре из пяти цветных иллюстраций работы Толкина. Он никогда не предлагал их впрямую "Аллену и Анвину". Они там оказались на пути в издательство "Хафтон и Миффлин", которое собралось издать книгу в Америке. Через несколько месяцев вышло американское издание. Оно также было благосклонно воспринято критикой, а "Нью-Йорк геральд трибюн" удостоила его премией как лучшую книгу для юношества в сезоне. Стэнли Анвин понял, что ему подвернулся детский бестселлер. Он писал Толкину: "Широкая публика будет рукоплескать Вам в будущем году, когда узнает еще что-нибудь о хоббитах!"
ГЛАВА 2. НОВЫЙ "ХОББИТ"
Через несколько недель после публикации "Хоббита" Толкин ездил в Лондон, обедал у Стэнли Анвина и обсуждал с ним возможное продолжение книги. Толкин нашел, что маленький, ясноглазый, бородатый издатель выглядит "в точности, как один из моих гномов, только, полагаю, он не курит". Анвин и вправду не курил и не употреблял горячительных напитков (он происходил из суровой пуританской семьи).
Издатель узнал, что у автора есть большой мифологический труд "Сильмариллион", который он теперь хочет опубликовать, хотя и осознает, что эта вещь не очень-то подходит в качестве продолжения приключений Бильбо Торбинса. Кроме того, Толкин сообщил, что у него есть несколько готовых детских вещей: "Мистер Блисс", "Фермер Джайлс из Хэма", "Бродяжкиада", а еще неоконченный роман "Утерянная дорога". Анвин попросил прислать все рукописи к нему в контору на Мюзеум-стрит.
Рукописи были присланы и прочтены. Все детские сказки оказались хороши, но не про хоббитов, а Стэнли Анвин был твердо убежден, что хоббиты как раз то самое, чего не хватает восторженным читателям первой книги. Что до "Утерянной дороги", то эта вещь была явно не детской. А уж "Сильмариллион" являл собой еще более трудную проблему.
Рукопись этого крупного произведения, а точнее, связка рукописей прибыла в состоянии некоторого беспорядка. Единственным упорядоченным блоком была длинная поэма "Деяния Берена и Лучиэнь". Она и попала к редактору. Тот о ней долго не размышлял, дал резкий отзыв о рифмованных строках, но присовокупил, что прозаический вариант истории Берена и Лучиэнь находит очаровательным. Этот вариант автор заранее приложил к поэме ради ее полноты (стихотворный вариант не был завершен). "Эта легенда течет, как песня льется," сообщал редактор Стэнли Анвину. И добавил: "Рассказано с картинной точностью и достоинством и держит читателя в напряжении, хотя от кельтских имен у него в глазах рябит. В этом есть что-то от той безумной, ясноглазой красоты, что ставит в тупик всех англо-саксов перед лицом кельтского искусства'. Туманно, но явно одобрительно.
Нет никаких свидетельств того, что в издательстве "Аллен и Анвин" прочли какую-либо другую часть "Сильмариллиона" в этом варианте. Тем не менее Стэнли Анвин написал Толкину 15 декабря 1937 года: "Сильмариллион" содержит в избытке чудесный материал: положительно, это не просто книга, а целый рудник, из которого надо черпать, чтобы написать другие книги вроде "Хоббита". Я думаю, что и Вы частично такого же мнения, не так ли? Что нам нужно, так это другая книга, с которой мы продолжили бы успех "Хоббита", но, увы, ни одна из этих рукописей (поэма и сам "Сильмариллион") совершенно для этого не подойдут. Но я надеюсь, что Вы все же вдохновитесь и напишете еще одну книгу вроде "Хоббита".
В этом письме Анвин также преподнес Толкину свои читательские восторженные, хотя и безграмотные комплименты по поводу попавшегося ему раздела "Сильмариллиона".
В письме от 16 декабря 1937 года Толкин отвечал:
Моя самая большая радость узнать, что "Сильмариллион" не отвергнут с брезгливостью. У меня было чувство страха и опустошенности — совершенно смешно — с тех пор, как отдал эту собственную и любимую чепуховину. Думаю, что если бы это Вам показалось именно чепуховиной, я точно ощутил себя раздавленным. Но теперь, право же, я надеюсь, что когда-нибудь можно будет напечатать (или попытаться это сделать) "Сильмариллион"! Я в восторге от Ваших читательских впечатлений. Мне жаль, что у Вас в глазах рябит от имен: мне кажется (и, полагаю, я имею основания судить), что они хорошие и создают большую часть эффекта. Они связаны между собой, исполнены смысла и составляют две связанные друг с другом лингвистические формулы, так что получились в результате реальными, как ни у какого другого изобретателя имен (скажем, Свифта или Дансейни). Полагаю, нет нужды говорить, что они не кельтские. Да и легенды тоже.
Думаю, что ничего из того барахла, что я обрушил на Вас, не подойдет. Но, право, я хочу знать, имеет ли что из этого хоть какую ценность для кого-нибудь кроме меня самого. Полагаю, совершенно ясно, что эта вещь совсем не то, что могло бы быть продолжением или развитием "Хоббита". Обещаю Вам посвятить этой теме мысли и внимание. Уверен, однако, что Вы с пониманием отнесетесь к тому, что создание полной и содержательной мифологии (и двух языков) требует порядочного сосредоточения, ну а сильмариллы — моя сердечная привязанность. Поэтому одним небесам известно, что будет дальше. Мистер Торбинс начался смешной сказкой в окружении обычных, ничем не примечательных гномов из сказок братьев Гримм и втянулся в нее так, что из-за краешка сказки даже выглядывает Саурон Ужасный. А что еще могут делать хоббиты? Они могут быть комиками, но их комедия будет провинциальной, если она не высмеивает более элементарные вещи. А нечто действительно занимательное, связанное с орками и драконами (так я считаю) происходило задолго до них. Возможно, новый (хоть и похожий) сюжет?
Вероятно, Стэнли Анвин понял отнюдь не все в этом письме, но, во всяком случае, Толкин мыслил вслух и всерьез. Он начал создавать планы, ибо всего через три дня, 19 декабря 1937 года, он написал Чарльзу Ферту, одному из сотрудников издательства: "Я написал первую главу новой вещи о хоббитах "Долгожданное угощение".
Новое произведение начиналось в стиле новой сказки про хоббитов. Мистер Бильбо Торбинс из Норгорда задавал пир по случаю своего дня рождения. Он произнес речь перед гостями, а потом надел волшебное кольцо, которое раздобыл в "Хоббите" — и исчез. В первом варианте причина исчезновения заключалась в том, что у Бильбо "не осталось ни золота, ни драгоценных камней", и он отправился на поиски очередного драконьего клада. И на этом месте первый вариант споткнулся и застрял.
У Толкина не было еще четкого представления о чем, собственно, должна быть эта книга. В конце "Хоббита" было сказано, что "Бильбо жил счастливо до конца своих дней — а жил он очень долго". Так как же у хоббита могли случиться новые достойные упоминания приключения? И разве автор не раскрыл уже все основные черты характера Бильбо? Толкин решил ввести нового хоббита, сына Бильбо, и дать ему имя семейства игрушечных медведей, принадлежавшего одному из детей, Бинго. Поэтому из первого варианта Бильбо вычеркнули и заменили на Бинго. Затем появилась новая мысль, и Толкин записал ее в виде заметки на память (он часто так делал, когда замышлял написать новую вещь): "Сделать мотивом возвращение кольца".
В конечном счете кольцо было связующим звеном с прежней книгой и одним из немногих элементов, который не был полностью проработан. К Бильбо оно попало случайно от Голлума — скользкого создания, жившего под Мглистыми Горами. Способность кольца делать невидимым того, кто его надевал, была полностью исчерпана в "Хоббите", но, возможно, кольцо могло делать и кое-что сверх того. Толкин сделал и другие пометки: "Кольцо: происхождение? Чародей? Не очень опасно, если служит доброй цели. Но требует вознаграждения. Можно потерять или его, или себя. Затем первая глава была переписана, герой получил имя Бинго Боббер Торбинс, и из сына Бильбо стал его племянником. После этого Толкин перепечатал главу на машинке, и в начале февраля 1938 года отослал ее в издательство с просьбой: не будет ли любезен Райнер Анвин, сын Стэнли Анвина и первый рецензент "Хоббита", высказать свое мнение.
Стэнли Анвин написал 11 февраля, что Райнер прочел, пришел в восторг и что он, Стэнли Анвин, советует продолжать в том же духе.
Толкин приободрился, но в ответном письме написал: "Только вот я думаю: очень легко написать первые главы, но в данный момент вещь еще не оформилась. На первого "Хоббита" я растратил много сил, а ведь предполагалось, что продолжения у него не будет. Трудно найти нечто новое в этом мире'. Тем не менее он снова сел за работу и написал вторую главу под названием "Отряд из троих". В ней рассказывалось, как Бинго и его двоюродные братья Одо и Фродо вышли в поход под звездами.
"Книги вдруг отбиваются от рук, и эта тоже выкинула неожиданный фортель, писал Толкин издателю через несколько недель. Он имел в виду незапланированное им появление страшного Черного Всадника, явно разыскивающего хоббитов. Пожалуй, это был первый из нескольких таких внезапных поворотов, проделанных книгой. Неосознанно и, как правило, нечаянно Толкин уводил сказку от несерьезного стиля "Хоббита" к чемуто более мрачному, величественному и близкому к концепции "Сильмариллиона".
Была написана третья глава, без названия, но по содержанию та же самая, что ко времени публикации получила название "Напрямик по грибы". Толкин перепечатал на машинке все, что было написано и переписано, и снова отдал на отзыв Райнеру Анвину. Тот опять одобрил, отметив, правда, что хоббиты "уж очень много говорят", и спросил, как же будет называться книга.
А в самом деле, как? К тому же (и это было куда серьезнее) Толкин все еще не имел ясного представления, о чем же, собственно, речь пойдет. И времени на размышления было не очень много. Помимо обычных текущих дел (лекции, экзамены, административные дела, научная работа) появились волнения по поводу загадочной болезни сердца, которую диагносцировали его сыну Кристоферу. Еще недавно мальчик перешел в Беркширский католический интернат вслед за старшими братьями, и вот теперь ему велели оставаться дома и лежать в постели на спине, и отец уделял ему массу времени и внимания. Прошло много недель прежде, чем Толкин снова взялся за новую книгу. В конце трех уже написанных глав он сделал пометку: "Бинго отправляется разбираться с Чародеем, который замыслил нападение на Хоббитанию. Они должны найти Голлума и разузнать, откуда у него взялось кольцо, ибо разыскиваются 3'. На первый взгляд, многообещающе, но результаты появились не сразу, и 24 июня 1938 года он написал Чарльзу Ферту из издательства: "Продолжение "Хоббита" топчется на месте. Мне оно уже не нравится, и нет никаких мыслей, что с ним делать дальше'.
Вскоре после этого пришло известие, что Э.В. Гордон умер в больнице. Это был тяжелый удар для Толкина и еще одна причина для задержки работы над книгой. Впрочем, примерно в это время он начал приводить в порядок свои задумки о сущности Кольца и писать некоторые диалоги Бинго и эльфа Гаральда, в которых эта сущность объяснялась. Из слов эльфа выходило, что это одно из нескольких колец, сделанных Чародеем, и похоже, именно Чародей его разыскивает; что до Черных Всадников, то это суть Призраки кольца, которые силой других колец всегда невидимы. Теперь, наконец, идеи пошли потоком. Был написан долгий разговор между Бинго и волшебником Гэндальфом, в котором определяется, что Кольцо следует унести за многие сотни миль в черную страну Мордор и там бросить в "одну из Трещин Земли", где полыхает великий огонь. Это была основа, позволяющая продолжить книгу и довести хоббитов до дома Тома Бомбадила. Когда это было сделано, 31 августа 1938 года Толкин написал "Аллену и Анвину", что "книга продвигается вперед и совершенно отбивается от рук. Я уже дошел до главы VII и иду вперед к неожиданным целям'. После этого автор уехал в отпуск в Сидмут вместе с семьей, в том числе с Кристофером, которому стало гораздо лучше. Там он очень хорошо поработал над книгой, довел хоббитов до деревенского трактира в Пригорье, где они повстречали странную личность, почти совершенно не предвиденную в повествовании. В первых набросках автор описал его как "смуглолицего хоббита странного вида" и назвал его Торопыгой94. Позднее его переделали в человека-героя, короля, возвращение которого на трон дало название третьей части книги . Впрочем, в то время Толкин не имел ни малейшего понятия о том, кто он такой — как и хоббиты.
Работа над книгой продолжалась, Бинго попал в Раздол , и примерно в это время Толкин написал на листке: "Слишком много хоббитов. И Бинго БобберТорбинс плохое имя. Пусть Бинго = Фродо'. Но дальше была приписка: "Нет, я уже привык к Бинго'. Была еще проблема: почему Кольцо сразу и всем казалось таким важным предметом. Это пока было неясно. И вдруг Толкину пришла идея и он записал: "Кольцо Бильбо оказалось Главным Кольцом Власти. Все другие вернулись в Мордор, а это затерялось'.
Главное Кольцо Власти, которое владычествует над всеми другими Кольцами, источник мощи и орудие власти Саурона, Черного Властелина Мордора, доверено хоббитам, чтобы они унесли его с целью уничтожить — иначе весь мир попадет под власть Саурона. Теперь все стало на свое место, а вещь переместилась с детского уровня "Хоббита" в область героического и романтического рыцарского романа. И название нашлось: в следующем своем письме на эту тему в издательство Толкин назвал книгу "Властелин Колец".
Случилось почти неизбежное. Толкин по-настоящему уже не хотел писать ничего похожего на "Хоббита"; он желал иметь дело со своей мифологией на серьезной основе. И в тот момент это было ему по силам. Новая книга, будучи связующим звеном с "Сильмариллионом", должна была ставить такие же высокие цели и сохранить такой же высокий стиль. Конечно, хоббиты оставались хоббитами: маленьким народцем с шерсткой на ногах и забавными именами вроде Торбинсов или Скромби (семейная острота насчет "Жихаря Скромби" привела к тому, что персонаж с этим именем попал в роман; более того, ему был придуман сын Сэм, ставший одним из главных героев). В этом смысле хоббиты очутились в романе случайно, благодаря предыдущей книге. Но теперь уже Толкин впервые осознал место хоббитов в Средиземье. Тематика новой книги была обширной, но центром ее должно было стать мужество этого народца, а сердце книги должно было оказаться в трактирах и садах Хоббитании, то есть там, где сосредоточилось сердце Англии (в представлении автора).
Теперь, когда выяснилась суть романа, меньше стало появляться неправильных начал и переделок. Вернувшись домой из Сидмута, Толкин в начале осени 1938 года провел много часов за работой над романом, так что к концу года он уже углубился в то, что позднее стало второй книгой. По устоявшейся привычке он работал по ночам, согреваясь огнем своего замечательного камина в кабинете дома на Нортмур-род. Писал он простым пером на обратной стороне старых экзаменационных работ, поэтому изрядная доля "Властелина Колец" украсилась фрагментами давно забытых студенческих трудов. Каждая глава начиналась с рукописного, часто неразборчивого наброска; затем она переписывалась более красивым почерком и, наконец, перепечатывалась на хэммондовской машинке. Единственным позднейшим принципиальным изменением стало имя главного героя. Некоторое время летом 1939 года Толкин подумывал пересмотреть все написанное ранее и начать работу сызнова с Бильбо в главной роли (в принципе было решено, что главным героем первой и второй книг должно быть одно и то же лицо), но потом автор вернулся к первоначальному замыслу сделать главным героем Бинго. Но из-за серьезности замысла именно это имя сделалось неприемлемым, так что Толкин переправил его на Фродо, да так и оставил. Ранее это имя принадлежало второстепенному персонажу.
Примерно тогда же, когда книгу решено было назвать "Властелин Колец", Чемберлен заключил Мюнхенское соглашение с Гитлером. Как и многие другие, Толкин испытывал недоверие к Германии, но еще меньше доверял Советскому Союзу; он писал, что ему "отвратительна мысль быть на той же стороне, что и Россия" и что "кажется, в конечном счете в нынешнем кризисе и противостоянии Россия виновата гораздо больше, чем Германия". Однако это не значит, что восточное расположение Мордора (царства зла во "Властелине Колец") это аллегория на тему тогдашней политической ситуации. Сам автор утверждал, что "это обосновывалось географическими соображениями и сутью повествования'. В другом контексте он провел осторожное разграничение между аллегорией и применимостью: "Я от всего сердца не терплю аллегорию в любых ее проявлениях и всегда не терпел — с тех пор, как стал достаточно стар и опытен, чтобы учуять ее присутствие. Гораздо больше мне нравится история (правдивая или вымышленная) с ее реальной применимостью к мыслям и опыту читателя. Полагаю, многие смешивают "применимость" с "аллегорией", но первая принадлежит свободе читателя, над второй осознанно властвует автор'. А К.С. Льюис писал о "Властелине Колец" так: "Это было задумано не для того, чтобы отразить конкретное положение в реальном мире. Здесь другое: к сожалению, реальные события начинали походить на произвольно выдуманную картину'.
Толкин надеялся продолжить работу над книгой в начале 1939 года, но началась бесконечная череда текущих дел. В числе прочего он дал обязательство прочитать лэнговскую лекцию в Университете св. Андрея в начале марте. Для этой лекции Толкин выбрал тему, которая была обещана годом раньше студенческому обществу Вустерского колледжа. Случай был подходящий, поскольку тема была тесно связана с самим Лэнгом и одновременно с новым романом.
"Хоббит" был явно задуман для детей, а "Сильмариллион" для взрослых, но Толкин опасался, что "Властелин Колец" нельзя будет так просто классифицировать. В октябре 1938 года он писал Стэнли Анвину, что вещь "становится все менее "детской" и все более устрашающей в сравнении с "Хоббитом". И в другом месте: "Она может оказаться совсем неподходящей'. Однако автор ощущал, что детям необходимы не только красивые сказки и в своей лекции решил как следует развить этот тезис.
В стихотворении "Mythopoeia", написанном много лет тому назад для К.С. Льюиса, он затронул ключевой пункт темы лекции и решил на лекции привести такую цитату:
Сердца людей не ложью сложены,
Но Мудрость их влечет из Вышины,
Падением погублен Человек,
Но все ж не до конца. Хотя навек
Лишен благословления, но он
Хранит поныне свой истертый трон.
И Человек, Второй Создатель, Свет
В себя вобрав, преобразует в цвет
Любой, и сочетая их,
Он создает творений ряд живых.
И пусть свободных не найти углов
От созданных народов и богов,
Творить мы вправе — с пользой иль вредом,
И в праве остаемся мы своем.
Творим мы по закону, ибо мы
Законом тем же Им сотворены.
Человек, Второй Создатель, это некоторым способом был новый способ выражения того, что порой именовалось "сознательным отказом от неверия", и Толкин сделал его основным аргументом лекции. По его словам "часто бывает так, что создатель легенд оказывается настоящим Вторым Создателем. Он создает Второй Мир, в который может войти ваша мысль. В пределах этого мира все описанное создателем "истинно" оно соответствует законам этого мира. Следовательно, вы в него верите, пока находитесь, так сказать, внутри него. Но наступает момент неверия, чары распадаются, волшебство (или, скорее, искусство) исчезает. И вы снова в Первичном Мире и глядите на маленький недоделанный Вторичный Мир со стороны'. В своей лекции он привел много сильных аргументов, возможно, даже слишком много для столь неоспоримого тезиса. А в конце лекции Толкин самыми убедительными словами выразил мысль, что нет лучшей доли для человека, чем быть Вторым Создателем Второго Мира, такого, какой он, Толкин, создает во "Властелине Колец", и высказал надежду, что эта книга и вся заключенная в ней мифология могут в какомто смысле оказаться "правдой". По его словам, "каждый писатель творит свой мир, желает в какой-то степени быть создателем или надеется, что описывает реальную картину; надеется, что какие-то (пусть и не все) детали его Вторичного Мира производные Реальности или источники ее'. И лектор дошел даже до утверждения, что рискнуть написать такой роман, какой он сейчас пишет это особенно по-христиански: "Теперь христианин может осознать, что все его стремления и умения основаны на замысле, который можно постичь. Настолько щедро он наделен, что, возможно, с некоторым основанием может полагать, что в Фантазии способен действительно содействовать расцвету и приумножению создания".
Лекция состоялась в Университете св. Андрея 8 марта 1939 года (иногда ее ошибочно датируют 1938 или 1940 годами), после чего Толкин с воодушевлением возвратился к роману, цели которого он провозгласил. Под давлением издателя эта книга началась как простое продолжение "Хоббита", но теперь, после публичного заявления о серьезности намерений Кольцо сделалось для автора столь же важным, как и сильмариллы. Теперь-то стало ясно, что "Властелин Колец" продолжение не столько "Хоббита", сколько "Сильмариллиона". Каждая деталька прежних трудов легла кирпичиком в новый роман: сама мифология, давшая и историческую картину, и ощущение глубины; эльфийские языки, разрабатывавшиеся столь усердно и детально в течение четверти века; даже феаноровский алфавит, которым он вел дневник в течение 1926-1933 годов и которым он в романе делал надписи на эльфийском языке95. Впрочем, в разговорах и письмах к друзьям автор все еще скромно именовал свое творение "продолжением "Хоббита" или "новым "Хоббитом".
Главы из книги под этим названием одна за другой читались у "Инклингов" и были приняты с восторгом. Правда, не все одобрили "высокий стиль", который стал доминировать в книге. От сравнительно простой и обычной речи в первых главах автор понемногу перешел к выспренней и архаичной прозе. Его и самого это очень беспокоило. Конечно, это было сделано совершенно сознательно. Автор даже высказался на эту тему в печати как раз в то время, когда направление книги было объявлено на лекции в Университете св. Андрея, на сей раз в предисловии к пересмотренному переводу "Беовульфа" работы Кларка Холла. Элейн Гриффитс не рискнула самостоятельно завершить переделку издания; Толкин на это не выкроил времени и перепоручил дело своему коллеге Чарльзу Ренну, который в то время работал в Лондонском университете. Ренн справился с работой быстро, но "Аллену и Анвину" пришлось прождать много месяцев прежде, чем Толкин собрался с мыслями и написал обещанное предисловие. Когда же он, наконец, сделал это, предисловие оказалось долгим обсуждением принципов перевода и апологией "высокого стиля" в описаниях героических событий. Сознательно это было сделано или нет, но на деле предисловие превратилось в обсуждение "Властелина Колец", который в это время (начало 1940 года) находился на середине того, что стало второй книгой.
В этом предисловии Толкин в оправдание "высокого стиля" заявлял, что "мы мудро опасаемся собственной фривольности, если избегаем "двинуть" и "врезать" и предпочитаем "разить" и "ударить"; уходим от "разговора" и "болтовни" к "речи" и "обсуждению"; отказываемся от "воспитанных, храбрых и вежливых" в пользу "достойных, доблестных и учтивых" далекого прошлого". С этого момента он все больше и больше применял такие стилистические принципы во "Властелине Колец". Это было почти неизбежно: по мере разрастания романа по масштабу и целям он все больше приближался к "Сильмариллиону". Впрочем, легкость стиля первых легковесных глав была сохранена, и, перечитывая книгу двадцатью пятью годами позже, автор заметил: "Конечно же, первый том очень отличается от других'. Начало войны в сентябре 1939 года не произвело никаких кардинальных изменений в жизни Толкина. Однако в это время, к его вящей скорби, произошли изменения в жизни его семьи: сыновья покинули родительское гнездо. Старший, Джон, учившийся в отцовском Эксетеровском колледже со специализацией по английскому языку, в то время проходил стажировку в Риме и готовился стать католическим священником; позднее его вместе с другими студентами эвакуировали в Ланкашир. Майкл проучился год в Троицыном колледже, а затем стал зенитчиком. Кристофер, оправившийся от болезни, на короткое время возвратился в школу, а по окончании вслед за братом поступил в Троицын колледж. Только младшенькая, Присцилла, все еще жила в доме. Чтото нарушилось в картине размеренной жизни на Нортмуррод: прислуги не стало, временами в доме оказывались эвакуированные и просто жильцы; кур выставили в сад, чтобы получать побольше яиц, а глава семейства записался в дежурство по оповещению о воздушном нападении (в этом случае он ночевал в сыром домике, служившем местной казармой). Впрочем, на Оксфорд налетов немецкой авиации не было. В отличие от многих других преподавателей, Толкину не пришлось работать в военном ведомстве или других правительственных учреждениях.
С течением войны университет очень изменился. В Оксфорд приехало множество курсантов для прохождения "ускоренного курса" перед производством в офицеры. Толкин организовал курс обучения для курсантов-моряков в английском отделении. Он пересмотрел многие свои лекции, дабы адаптировать их к менее подготовленной аудитории. Но, вообще говоря, он сохранил свой довоенный образ жизни, а его подчеркнутый патриотизм и ненависть к врагу объяснялись почти в равной мере идеологическими и личными причинами. В 1941 году он писал: "Наш народ, похоже, еще не осознал, что в лице немцев имеет врага, чьи способности к послушанию и патриотизму (а они у него есть) выше, чем у нас (в массе). В этой войне у меня есть личные причины для ненависти к проклятому недоучке Адольфу Гитлеру за то, что он уничтожил, исковеркал, исказил, навеки обесчестил благородный северный дух, высший дар Европе, тот дух, который я всегда любил и старался представить в истинном свете'.
Много лет спустя Толкин вспоминал, что процесс создания "Властелина Колец" в 1940 году прервался почти на год. Остановка случилась на том месте, где отряд обнаружил могилу Балина в Мории. Другие источники подтверждают, что, по всей видимости, в этом месте работа прервалась. Если так, то это была первая из ряда больших задержек или отступлений в работе, причем ни одну из них нельзя объяснить какими-либо внешними причинами.
Когда работа возобновилась, автор набросал конец романа (в то время он был убежден, что осталось всего несколько глав) и начал прорабатывать эпизод встречи двух хоббитов с Древобородом — созданием, в наибольшей степени воплотившем в себе толкиновские любовь к деревьям и даже культ деревьев. Когда же со временем глава была написана, то древобородовскую манеру говорить "Хрум, хум" автор срисовал с Льюиса и его громыхающего голоса.
Сначала издатели надеялись, что новый роман будет подготовлен к печати через пару лет после выхода в свет "Хоббита". Этим надеждам не суждено было сбыться. В 1942 году не то, что продолжение — даже сам "Хоббит" не попал к публике после того, как запасы тиража на складе сгорели при пожаре в Лондоне. И все же Стэнли Анвин продолжал интересоваться, как там поживает "Новый "Хоббит". В декабре 1942 года он получил письмо, в котором Толкин сообщал, что он уже подходит к завершению, надеется чуть высвободиться в отпуске и в начале следующего года закончить: дело дошло до главы XXXI, а не хватает еще не менее шести, и они уже начаты.
Но даже глава XXXI (позднее получившая название "Хлам и крошево') была всего лишь концом того, что со временем стало книгой III. На самом деле до конца романа осталось не шесть, а тридцать одна глава. В последующие месяцы Толкин попытался взяться изо всех сил за роман и кое-что написал. Но к лету 1943 года он вынужден был признать, что это "дохлый номер".
Одной из причин было стремление к совершенству. Не довольствуясь тем, что пишется объемная и сложная книга, автор хотел иметь уверенность в том, что любая ее деталь точно укладывается в общую картину. Надо было согласовывать между собой географию, время, действующих лиц. В географических вопросах нашлась коекакая помощь: сын Кристофер рисовал вместе с ним сложную карту земель, где разворачивалось действие романа. Уже в начале работы над романом Толкин делал наброски карт. Он однажды заметил: "Уж если хотите написать сложную вещь, надо работать над картой, а то потом вы ее ни за что не составите'. Но одной карты было мало: он делал бесконечные прикидки времени и расстояния, вырисовывал сложные схемы событий в романе с указанием дат, дней недели, часов, а иногда даже направления ветра и фаз луны. Частично это было вызвано авторской аккуратностью, частично тем наслаждением, которое ему доставлял процесс "вторичного создания", а больше всего желанием создать совершенную картину. Позднее Толкин писал: "Я хотел, чтобы люди запросто входили в эту легенду и принимали ее за правду (не в буквальном смысле)'.
Придумывание имен тоже требовало немалого труда. Этот процесс был неизбежен, ведь искусственные языки, производными от которых были имена, являлись главной движущей силой его мифологии и в то же время центром деятельности его ума. И еще раз эльфийские языки куэниа и синдарин (теперь они были сложнее, чем двадцать пять лет тому назад, когда создавался "Сильмариллион") сыграли главную роль в придумывании имен. А еще они использовались для сложения эльфийских стихов и песен. Наконец, роман вызвал появление на свет других языков, хотя бы в начатке. Все это требовало времени и сил. Мало того, в романе началось разделение на несколько независимых и достаточно сложных сюжетных цепочек. Хоть Толкин и думал, что ему хватит двух-трех глав, чтобы довести Фродо и Сэма Скромби до Мордора, он еще не мог справиться со всеми трудностями в событиях, протекающих одновременно в Гондоре и Ристании. Почти шесть лет понадобилось роману (и автору), чтобы дойти до этого места, откуда же было взять время и силы завершить его, отставив в сторону завершение и отделку "Сильмариллиона" (а это тоже отвлекало). Профессору уже было за пятьдесят, он чувствовал себя усталым и опасался, что в конечном счете ничего не достигнет. В среде филологов у него почти устоялась репутация человека, бесконечно затягивающего дела. Временами такая слава забавляла, иногда расстраивала, но так и не закончить мифологию — это внушало ужас и отупение.
Примерно в это время леди Эгню, жившая в доме напротив на Нортмуррод, заявила, что ее беспокоит большой тополь у дороги: он-де затеняет сад, и потом, ей боязно за дом: а вдруг в бурю дерево упадет. По мнению Толкина, это было смешно: "Уж если ветер сможет вырвать это дерево и обрушить на дом, то он и без всякого тополя снесет жилище вместе с хозяйкой'. Но тополю уже срубили ветки и обрезали ствол, и хотя профессору удалось спасти дерево, он не мог отвлечь мысли от этой темы. В конечном счете его снедала тревога за свое "собственное внутреннее Дерево", то есть мифологию: похоже, здесь появилась аналогия.
Однажды утром он проснулся с готовой короткой повестью в голове и записал ее. Это была сказка о художнике по имени Мелкин, который, как и сам автор, корпел над мелкими деталями: "Мелкин, бывало, подолгу работал над одним листом, стараясь запечатлеть форму и блеск, и шелковистость, и сверкающую каплю росы по краям, катящуюся по желобку. И все же ему хотелось изобразить целое дерево, чтобы все листья были одинаковыми и вместе с тем разными. Особенно не давала ему покоя одна картина. Началось все с листа, трепещущего на ветру, но лист висел на ветке, а там появился и ствол и дерево стало расти и цепляться за землю фантастически-причудливыми корнями. Прилетали и садились на сучья странные птицы — ими тоже следовало заняться. А потом вокруг дерева начал разворачиваться пейзаж'.
В этой повести, названной "Лист работы Мелкина", Толкин выразил свои наихудшие опасения относительно своего мифологического Дерева. Подобно Мелкину он чувствовал, что будет оторван от работы задолго до ее завершения, если только в этом мире ее вообще возможно завершить, ибо в другом и лучшем мире Мелкин обрел Дерево завершенным и узнал, что это настоящее дерево, истинное целое той части, что была создана им.
В течение многих месяцев повесть не публиковалась, но сам процесс ее создания помог изгнать некоторые из страхов автора и помочь ему возвратиться к "Властелину Колец". Но непосредственный толчок пришел от К.С. Льюиса.
К началу 1944 года роман оставался без движения уже много времени, и Толкин писал: "Похоже, у меня уже нет сил на умственный труд или придумывание'. Льюис это заметил и стал побуждать друга собраться с духом и закончить роман. По словам Толкина, "мне нужно, чтобы на меня давили, и тогда я, возможно, поддамся'. В начале апреля он вернулся к работе, начав писать то, что со временем стало книгой IV. В ней Фродо и Сэм пробираются через болота в Мордор, где надеются бросить Кольцо в Роковой Кратер и тем самым уничтожить его.
К этому времени Кристофер Толкин был призван в Королевские ВВС и уехал в Южную Африку проходить летное обучение (к большому недовольству отца, полагавшего, что военная авиация дело аморальное и высшей степени опасное). Профессор и раньше писал сыну длинные письма, теперь же в них детально излагалось, как продвигается работа над книгой и как главы читаются братьям Льюисам и Чарльзу Уильямсу в "Белой Лошади" (в то время это был их излюбленный трактир). Вот несколько выдержек из писем.
Среда, 5 апреля 1944: Я всерьез взялся за дело, попытался закончить мою книгу и засиделся довольно поздно: потребовалось множество исправлений и исследований. А развести пары снова труднехонько. Несколько страниц обходятся в реки пота, а сейчас только дошло до встречи с Голлумом на утесе.
Суббота, 8 апреля: Провел часть дня (и ночи) в борьбе с главой. Голлум после возвращения ведет себя хорошо. Прекрасная ночь, полнолуние. Около 2 часов ночи. Я был в теплом, залитым серебристым светом саду. Если бы вдвоем могли там погулять! Затем лег спать.
Четверг, 13 апреля: Мне ежечасно тебя не хватает, я без тебя чувствую себя одиноким. Конечно, у меня есть друзья, но я редко могу с ними видеться. Вчера два часа провел с К.С.Л. и Чарльзом Уильямсом. Я прочел им предыдущую главу, ее одобрили. Я начал следующую. Если будет возможность, сделаю лишние машинописные копии и пошлю тебе. А сейчас возвращаюсь на короткую беседу с Фродо и Голлумом.
Пятница, 14 апреля: Мне удалось выкроить час-другой для писания, и я довел Фродо почти до ворот Мордора. Во второй половине дня стриг газон. На следующей неделе начинается триместр, прибудут гранки уэльских листов. Но я в любой удобный момент продолжаю "Властелина".
Вторник, 18 апреля: Завтра с утра я рассчитываю встретиться с К.С.Л. и Чарльзом и прочесть им следующую главу о переходе через Мертвецкие Болота и о приближении к Воротам Мордора, которую практически завершил. Почти начался триместр: я занимался с мисс Сэйлю в течение часа. Вторая половина дня прошла в заделке течей (потоп был) и приборке за курами. Они отлично несутся (вчера 9 штук). Появились листочки: серебристо-белые на айве, серебристо-зеленые на молодых яблонях, темно-зеленые на боярышнике, и даже на бездельниках-тополях появились сережки.
Воскресенье, 23 апреля: В ср. утром я прочел вторую главу (о переходе через Мертвецкие Болота) Льюису и Уильямсу. Получил одобрение. Сейчас почти записал третью: Ворота в Черную Страну. Но этот роман задает работы: я уже исписал более трех глав там, где планировалась только одна! И в процессе я пренебрег слишком многим. Я сейчас совсем запутался и должен был переключить внимание и взяться как следует за гранки экзаменационных листов и лекции.
Вторник, 25 апреля: Плохо прочитал лекцию, полчаса беседовал с Льюисами и Ч.У. (в "Белой Лошади"), постриг три газона, писал письмо Джону и сражался с непокорным абзацем во "Властелине". Здесь мне понадобилось узнать, насколько позже каждую ночь вблизи полнолуния происходит восход луны и как тушить кролика!
Четверг, 4 мая: На сцене появился новый персонаж (я уверен, что не выдумывал его и даже не желал этого, хоть он мне и симпатичен, а он взял да и появился в лесах Итилиена): Фарамир, брат Боромира и он предотвращает "катастрофу" благодаря много чему из истории Гондора и Ристании. Если так дело пойдет и дальше, то многое о нем придется убрать в Приложения; туда уже попало полно занимательного материала о хоббитской табачной промышленности и языках Западных земель.
Воскресенье, 14 мая: Вчера я сколько-то писал, но это было ничто по сравнению с двумя вещами: необходимостью очистить кабинет (в нем полный беспорядок, сразу видно, что хозяин занят литературой или филологией) и тем вниманием, которого потребовали дела, да еще все эти волнения с луной. Я имею в виду, благодаря которым я разузнал, что моя луна в критические дни между тем, как Фродо бежал из отряда, и существующим положением (когда он оказался близ Минас Моргула) совершает нечто немыслимое: одновременно восходит в одной части страны и заходит в другой. Всю вторую половину дня я переписывал кое-что из других глав.
Воскресенье, 21 мая: Благодаря убийственно холодной и пасмурной погоде (хотя и был небольшой дождь, газоны не подрастали) я получил возможность писать, но застрял вглухую. Все, что удалось написать или набросать, оказалось без толку: время, мотивы и так далее все изменено. Но наконец с огр. трудом, махнув рукой на некоторые дела, я теперь написал или почти написал все до пленения Фродо на перевале у самой границы Мордора. Теперь я должен вернуться назад к другим и попытаться хоть както довести дело до завершающего удара. Как ты думаешь, "Шелоб" подходящее имя для чудовища в образе паука? Это, конечно, всего лишь She + lob (т.е. паук), но, будучи написанным слитно, мне кажется, звучит солидно.
Среда, 31 мая: С понедельника ничего серьезного не написал.
Сегодня около полудня сидел и потел над бумагами отделения и взял мои ркпси в издат. в 2 ч. сегодня последний день. Вчера: лекция прокол, после рыбной ловли, вот и пришлось топать пешком до города и обратно, а отремонтировать велосипеды невозможно, так что истратил я полдня на мрачную войну, в результате снял шину, заклеил прокол в камере и разрез в покрышке и поставил все на место. Эгей! Триумф!
Собрание Инклингов было очень радостным96. Присутствовал один Хьюго: выглядит несколько усталым, но уж точно очень шумным. Гвоздем программы были глава из книги Уорни Льюиса о временах Людовика XIV (полагаю, вещь очень хорошая) и некоторые выдержки из К.С.Л. "Кто идет домой" книга об аде; думаю, лучше бы ее назвать "Дом Хьюго"97. Я вернулся домой заполночь. Весь остаток времени, исключая дела по дому и вне него, я истратил, отчаянно пытаясь довести "Властелина" до приемлемой остановки: пленения Фродо орками на перевале, а после этого у меня должен быть перерыв на экзамены. Я сидел часами и удалось: прочел последние две главы ("Логово Шелоб" и "Выбор Сэммиума Скромби" ) К.С.Л. в понедельник утром. Он одобрил их необычно бурно, а на последней главе прослезился; по всем признакам, так надо держать.
Книга IV "Властелина Колец" была перепечатана и отослана Кристоферу в Южную Африку. К этому моменту Толкин был уже совершенно вымотан последним яростным штурмом романа. Кристоферу он написал: "Когда усталость пройдет, я снова засяду за книгу'. Но какое-то время ничего не получалось. "У меня нет никакого вдохновения на "Властелина", писал он в конце августа. К концу года к написанному ничего не прибавилось, за исключением наброска оглавления оставшихся глав. Профессор вознамерился переписать и завершить "Утерянную Дорогу" (неоконченную и заброшенную много лет тому назад повесть о путешествии во времени). Он обсудил с Льюисом идею совместного написания книги о природе, функциях и происхождении Языка. Ничего из этих проектов не вышло, а Льюис в связи с так и не появившейся книги об Языке охарактеризовал Толкина как человека "великого, но разбросанного и непоследовательного". Слово "разбросанный" не очень соответствовало действительности, а вот "непоследовательный" — это бывало.
В течение 1945 года Толкин мало что написал для "Властелина Колец", если вообще что-то написал. Война в Европе кончилась 9 мая 1945 года. На следующий день Чарльз Уильямс заболел. Его прооперировали в Оксфордской больнице, но 15 мая он умер. Хотя они с Толкином придерживались разного строя мыслей, но оставались добрыми друзьями, и смерть Уильямса была жестоким ударом: символом того, что наступление мира еще не означает конца всем тревогам. Уж это Толкин знал очень хорошо. Еще когда шла война, он заметил Кристоферу: "Мы пытаемся одолеть Саурона с помощью Кольца'. А после окончания войны он писал: "Война еще не окончена (то есть она более-менее проиграна). Но, конечно, неправильно было бы предаваться таким мыслям, ибо Войны всегда проигрываются, а эта еще продолжается; благодушие опасно'.
Осенью 1945 года он стал профессором английского языка и литературы Мертоновского колледжа, а, следовательно, членом Совета преподавателей этого колледжа; по его мнению, Совет был "приятно неформальный" по сравнению с Пемброковским колледжем. Через несколько месяцев после ухода на пенсию Дэвида Никола Смита встал вопрос: кого назначить на должность профессора английской литературы? У Толкина было право голоса, и он писал: "Оно должно принадлежать К.С. Льюису или, возможно, лорду Дэвиду Сесилу, но наверняка сказать нельзя'. На самом деле должность не досталась ни тому, ни другому: ее предложили Ф.П. Уилсону, и тот принял предложение. Хотя нет оснований предполагать, что Толкин не поддержал кандидатуру К.С. Льюиса, но после этого холодок между друзьями стал чуть явственнее. Точнее сказать, со стороны Толкина началось постепенное охлаждение. Почему — точно сказать нельзя. Вероятно, Льюис поначалу этого не замечал, а когда заметил, то встревожился и опечалился. Толкин продолжал посещать собрания Инклингов так же, как и Кристофер, который после войны вернулся доучиваться в Троицын колледж. Впервые Кристофер был приглашен на заседание Инклингов, чтобы читать вслух "Властелина Колец" (по мнению Льюиса, сын читал лучше отца), а потом уж стал членом клуба за собственные заслуги. Но хотя Толкин по вторникам появлялся в "Птичке и малыше", а по четвергам в колледже Магдалины, уже не было прежней близости между ним и Льюисом.
Возможно, отчасти угасание старой дружбы ускорилось изза критики (временами справедливой) деталей "Властелина Колец" со стороны Льюиса, а особенно изза комментариев к стихам (надо заметить, стихи в романе ему вообще не понравились, за примечательным исключением аллитеративных). Эти комментарии порой очень задевали автора, но чаще он их просто игнорировал, что дало повод Льюису заметить позднее: "Никто и никогда не оказывал влияния на Толкина: с таким же успехом можно было бы повлиять на бандерснэтча98 ". Возможно также, что охлаждение со стороны Толкина было вызвано неприятием "Хроник Нарнии" — льюисовского сборника сказок для детей. В 1949 году Льюис начал читать Толкину первую "Лев, колдунья и платяной шкаф". Реакцией было презрительное фыркание, а издателю Роджеру Лэнслину Грину довелось услышать из уст Толкина следующее: "Это точно не пойдет! Я имею в виду: нимфы и их обычаи, любовная жизнь фавна'. И тем не менее Льюис завершил эту сказку, а когда она и все остальные были опубликованы, "Нарния" нашла такой же широкий и восторженный круг читателей, как и "Хоббит". Толкин же так и не смог подавить свое предубеждение к этой книге. В 1964 году он писал: "Печально, что "Нарния" и тому подобная часть трудов К.С.Л. не пользуется моим расположением, а моя работа, в свою очередь, находится вне круга симпатий Льюиса'. Нет сомнения, он чувствовал, что в своих книгах Льюис как-то использовал мысли и рассказы товарища-инклинга. Наряду с возмущением от того, что Льюис вырастает в теолога-популяризатора, возможно, Толкина раздражала также ситуация, когда его друг и критик, слушавший легенды о Средиземье, вроде бы как встал из кресла, подошел к столу, взял перо и сам принялся "показывать класс". Без сомнения, задевающим обстоятельством было и то, что детские книги Льюиса выходили большим тиражом и почти неприлично быстро. Семь "Хроник Нарнии" были написаны и опубликованы всего за семь лет. Это меньше половины того срока, который понадобился для созревания "Властелина Колец". Между друзьями возникали и другие трения, а после 1954 года, когда Льюис получил свежесозданную кафедру литературы средневековья и Возрождения в Кембридже, он должен был большей частью жить вне Оксфорда, и они с Толкином встречались сравнительно редко.
В конце войны "Хоббит" был переиздан; готовился к печати "Фермер Джайлс из Хэма". Летом 1946 года Толкин сказал "Аллену и Анвину", что приложил все усилия к завершению "Властелина Колец", но тщетно. На самом же деле он с конца весны 1944 года и не прикасался к работе. "Право же, я надеюсь закончить дело до осени', — заявил он и в последующие недели попытался это провернуть. В конце года издатели узнали, что в работе "последние главы". А после этого семья Толкинов переехала.
Дом на Нортмур-род был слишком велик для нынешнего состава семьи, и содержание его обходилось дороговато. Поэтому профессор Толкин записался в очередь на дом в Мертоновском колледже, и когда вблизи центра на Мэйнор-род подвернулся подходящий дом, он его снял. Они с Эдит, Кристофером и Присциллой переехали в течение марта 1947 года; к тому времени Джон уже работал священником в центральных графствах, а Майкл был школьным учителем, отцом семейства (у него уже рос сын).
Почти сразу же Толкин понял, что новый дом номер 3 по Мэйнор-род несносно тесен. Это было безобразное, кирпичное, очень маленькое строение. В нем не было подходящего кабинета, а только "гостиная" в мезонине. Семья решила, что как только Мертоновский колледж предложит лучшее жилье, надо снова переезжать. Да и других забот хватало.
Сын издателя Райнер Анвин, чья рецензия в свое время проложила "Хоббиту" дорогу к публикации, в это время был студентом Оксфорда. Его познакомили с Толкином. Летом 1947 года автор "Властелина Колец" решил, что роман уже достаточно готов для того, чтобы его перепечатать и показать. По прочтении Райнер сообщил отцу, что это "книга вычурная", но тем не менее "блестящая и захватывающая". Он заметил, что борьба Света и Тьмы заставляет подозревать аллегорию и откомментировал так: "По совести, не знаю, кто может стать ее читателем; дети не все поймут, но если взрослые заставят себя в ней покопаться, многие, несомненно, получат удовольствие'. У него не было никаких сомнений, что книга достойна публикации в отцовском издательстве. Он предложил разделить ее на отдельные тома, поскольку, по его мнению, в этом отношении кольцо Фродо схоже с кольцом Нибелунгов.
Стэнли Анвин довел эти комментарии до сведения автора. Толкина всегда коробило сравнение его Кольца с Вагнером и Niebelungenlied99: по его словам, оба кольца круглые, но на этом сходство кончается. Да и предположение об аллегории не добавило радости; в ответ он заявил: "Пусть Райнер не подозревает аллегорию. Есть "мораль", и, полагаю, в любой сказке она достойна занять место, но это совсем другое дело. Даже борьба между Тьмой и Светом (это он так сказал, а не я) для меня всего лишь частная стадия истории, возможно, ее кусочек, но не вся Картина; действующие лица суть личности; каждый из них, конечно, содержит всеобщее, а то они вовсе не были бы живыми, но таким образом их никогда не представляли'. Однако в целом Толкина обрадовал райнеров энтузиазм. В заключение было сказано: "Вещь должна быть завершена такой, какой ее задумали, а уж тогда пусть ее судят'.
Но пока что до завершения работы было еще далеко. Толкин пересматривал, подчищал, правил ранние главы и так много тратил времени на книгу, что коллеги уже начали думать, будто филологию он навсегда забросил. Но в это время завершить работу Толкин еще не мог.
В течение лета 1947 года он набросал пересмотренный вариант "Хоббита", в котором лучше объяснялось, почему Голлум так привязан к Кольцу. Вообще-то для продолжения этот кусок подходил больше. Написав его, Толкин отослал материал Стэнли Анвину и попросил его высказать свое мнение. Тот по ошибке счел, что присланное подлежит безусловному включению в новое издание "Хоббита", и переслал материал непосредственно в производственный отдел. Через много месяцев автор с огромным изумлением увидел эти строки в печати (ему прислали гранки нового "Хоббита") .
В последующие месяцы "Властелин Колец" подошел, наконец, к завершению. По воспоминаниям самого авторпа, он "прямо рыдал", описывая встречу героев-хоббитов на Кормалленском поле. Уже давно он задумал услать в конце книги главных героев на Запад через море, и когда была написана глава, в которой корабли уплывают из Серебристой Гавани, огромная рукопись была близка к завершению. Близка, но не совсем. "Люблю, чтобы все концы были связаны," признался однажды Толкин. Он хотел быть уверенным, что в этом романе именно так дело и обстоит. Поэтому он написал эпилог, в котором Сэм Скромби рассказывает своим детям, что случилось с теми из главных персонажей, которые не уплыли на Запад. Кончался он тем, что Сэм вслушивался во "вздохи и бормотание моря, омывающего берега Средиземья'.
Вот это уж точно был конец, а после Толкин принялся за правку, еще одну, и еще, пока весь текст не удовлетворил его целиком, и это потребовало многих месяцев труда. Об этом романе он однажды заметил: "Полагаю, в нем мало найдется фраз, которые я бы не переделывал'. После этого автор двумя пальцами напечатал беловик (печатать десятью пальцами он так и не научился). Машинку пришлось установить на кровати в мезонине, потому что в доме не было комнаты, куда можно было бы поставить письменный стол. Еще до осени 1949 года все было готово.
Беловую рукопись Толкин дал К.С. Льюису. Вот какое письмо было получено в ответ.
Мой дорогой Толлерс,
поистине, uton herian holbytlas100. Я испил чашу до дна и утолил давнюю жажду. Вещь определенно идет строго по возрастающей в грозной величественности (и зеленые долины этого вовсе не снимают, без них точно было бы уж слишком круто), и во всем мире изящных искусств, насколько мне известно, почти не имеет равных себе. Полагаю, это вершина в двух отношениях: во вторичном создании Бомбадил, умертвия, эльфы, энты как из неисчерпаемого источника созидания. И еще в gravitas101. Ни один рыцарский роман не может зарядить столь убедительно своим "эскапизмом". Если ошибки и есть, то, верно, они в другом: все победы дарованы надежде, а немилосердное накопление препятствий героям выглядит едва ли не болезненным. А долгая coda102 после устроенной катастрофы независимо от твоего желания создает эффект, напоминающий нам, что победа столь же преходяща, как и конфликт, что (по словам Байрона) "нет моралиста суровей, чем наслаждение", так что финал оставляет впечатление глубокой меланхолии.
Конечно, это не весь роман. Есть много фраз, которые я посоветовал бы тебе переписать, а то и вовсе выкинуть. Если в это письмо я не включил ни одного из моих критических мнений, так это потому, что большинство из них ты выслушал и отверг (и это еще мягко сказано, если вспомнить твою реакцию, по крайней мере, в одном случае!). И даже если все мои возражения справедливы (ну, это вряд ли), то, полагаю, ошибки могут только оттянуть момент восторга или уменьшить его: истинно великолепную вещь они не испортят. Ubi plura nitent in carmine non ego paucis offendi maculis103.
Благодарю тебя. На эту вещь не зря потрачены многие годы.
Твой Джек Льюис
Сам автор не считал вещь свободной от недостатков. Но Стэнли Анвину он сказал: "Это написано кровью сердца, такое, как есть — толстое или тонкое, но иначе я не могу'.
ЧАСТЬ VI. 1949-1966
УСПЕХ
ГЛАВА 1. ХЛОПАНИЕ ДВЕРЬЮ
Создание "Властелина Колец" потребовало двенадцати лет. Ко времени его окончания Толкину было уже под шестьдесят.
Теперь, конечно, он хотел видеть большую книгу в печати. Хотя издательство "Аллен и Анвин" неизменно оказывало поддержку автору в его намерениях относительно этой книги и одобрило рукопись, Толкин колебался — стоит ли отдавать им роман. Дело в том, что вроде бы нашлись издатели, захотевшие опубликовать эту вещь вместе с "Сильмариллионом".
Прошло уже много лет, а Толкин все еще гневался на "Аллена и Анвина" за их давешний (1937 года) отказ от "Сильмариллиона". Строго говоря, это был не совсем отказ, ведь Стэнли Анвин всего лишь отказался от этого произведения в качестве продолжения "Хоббита". Автор же пришел к убеждению, что "раз отвергнув, всегда будут отвергать". Он хотел опубликовать "Сильмариллион", и отказ его расстроил. Можно было считать "Властелина Колец" самостоятельным произведением, но коль скоро в нем содержались туманные ссылки на более раннюю мифологию, было бы гораздо лучше опубликовать эти две вещи вместе. Толкин больше всего хотел довести до читателя свою раннюю книгу, и по его мнению такая совместная публикация явилась бы идеальной и, вероятно, единственной возможностью. Вот почему когда Милтон Уолдмен из издательства "Коллинз" проявил интерес к изданию обеих книг, Толкин очень даже подумывал расстаться с "Алленом и Анвином".
Уолдмен был католиком; Толкину его представил Джарвис Мэтью, преподаватель и доминиканский священник, часто присутствовавший на собраниях "Инклингов". Узнав, что Толкин завершил длинное продолжение столь известного "Хоббита", Уолдмен заинтересовался и в конце 1949 года получил от автора объемистую рукопись. Но это был не "Властелин Колец", а "Сильмариллион". Более ранняя мифологическая работа, начатая в 1917 году под названием "Книга утраченных сказаний", все еще была неоконченной, но Толкин, заканчивая "Властелина Колец", уже снова вернулся к ней, и вещь была в достаточно пристойном состоянии, чтобы Уолдмен мог ее прочесть. Ничего подобного до сих пор Уолдмену не попадалось: странные, насыщенные архаизмами легенды об эльфах, злых силах, героях. Некоторые легенды были отпечатаны на машинке, многие представляли собой рукопись, написанную мелким почерком. Уолдмен ответил автору, что полагает вещь замечательной и хочет ее опубликовать, но только в завершенном виде. Толкин пришел в восторг. Уолдмен прошел первое испытание: принял (условно) "Сильмариллион". Толкин пригласил издателя в Оксфорд и вручил рукопись "Властелина Колец", а тот за рождественские каникулы взялся ее прочесть.
К началу января 1950 года Уолдмен почти закончил рукопись и сообщил автору о своем восхищении: "Вот настоящая творческая работа'. Однако тут же была высказана обеспокоенность объемом книги. И все же Уолдмен всерьез рассчитывал, что "Коллинз" возьмется напечатать роман. У него были все основания так думать. Большинство издательств, в том числе "Аллен и Анвин", испытывали жесточайший послевоенный дефицит бумаги, но "Коллинз" был не просто издательством. Они занимались торговлей канцелярскими товарами, выпускали календари, печатное оборудование и потому имели к бумаге больший доступ, чем другие фирмы. Что до коммерческой ценности длинных мифологических произведений Толкина, то президент фирмы Уильям Коллинз сразу сказал Уолдмену, что с удовольствием опубликует любую беллетристику от автора "Хоббита". На самом-то деле Коллинз хотел бы откупить заведомо прибыльного "Хоббита". Что до Толкина, то первое послевоенное переиздание "Хоббита" его расстроило (по экономическим соображениям книга вышла без цветной обложки), и он сказал Уолдмену, что ничуть не возражает, если они откупят "Хоббита" у "Аллена и Анвина" и переиздадут в соответствии с изначальным авторским замыслом. Лишним поводом для трений с "Алленом и Анвином" была неправильная (по мнению автора) рекламная кампания для "Фермера Джайлса из Хэма". Короче, Толкин подумал, что издательство "Коллинз" будет лучше продавать его книги, и в результате между ними наметилось хорошее сотрудничество.
Был, однако, один пункт, который Уолдмен хотел бы прояснить.
"Я так думаю, писал он, что у вас перед "Алленом и Анвином" нет ни моральных, ни юридических обязательств'. Толкин отвечал: "Ято полагаю, что юридических обязательств нет. В контракте на "Хоббита" есть пункт, предоставляющий им два месяца на рассмотрение моей следующей книги. Он выполнен тем, что: а) Стэнли Анвин в свое время отверг "Сильмариллион"; б) "Фермером Джайлсом". Но у меня дружеские личные отношения о Стэнли А., а особенно с его вторым сыном Райнером. Если это все налагает моральные обязательства, то я ими связан. Однако же я решительно попытаюсь выпутаться сам или, по крайней мере, высвободить "Сильмариллион" из трясины А. и А., если удастся то по-хорошему'.
Толкин полагал "Аллена и Анвина" если не врагами, то уж верно крайне ненадежными союзниками, но в действительности он сам и был тому виной. "Коллинз" же, по всей видимости, давал случай исполниться всем его надеждам. Как оказалось позже, реальная ситуация была куда сложнее.
В феврале 1950 года Толкин написал "Аллену и Анвину", что "Властелин Колец" завершен. Но при этом он несколько странно рекламировал книгу: "Я сотворил настоящее чудовище: ужасно длинный, сложный, довольно горький и страшный роман. Детям он совершенно не подходит (если вообще кому-то подходит). На самом деле это продолжение не "Хоббита", а "Сильмариллиона". Может, вы сочтете меня смешным и занудливым, но я хочу издать их вместе "Сильмариллион" и "Властелина Колец". Я желал бы именно этого. Иначе я оставлю все как есть. Я не собираюсь ни радикально пересматривать, ни ужимать. Но меня не удручит (и не очень-то удивит), если вы откажетесь от такого явно неприбыльного предложения'. Почти между прочим он сообщил, что полный объем обеих книг (по его оценкам) составит более миллиона слов.
В своем ответе Стэнли Анвин признал объемистость книг серьезной проблемой и спросил, нельзя ли разбить их "на три или четыре самостоятельных тома разумного размера". Толкин ответил, что это невозможно и что единственным естественным разбиением является деление на две книги. Этим он преднамеренно остужал заинтересованность Стэнли Анвина. "Интересно, — писал он издателю, — кто, кроме моих друзей (да и те не все выдержали до конца), станет читать такую длинную вещь. Пожалуйста, не думайте, что я буду очень уж обижен, если вы ее отклоните'.
Но сэра Стэнли Анвина (он получил дворянство сразу после войны) не удалось так просто запугать. Он написал сыну Райнеру, учившемуся в Гарварде, и попросил совета. Райнер ответил: "Властелин Колец" по-своему гениальное произведение и так или иначе должен быть издан. Лично я никогда не чувствовал при чтении неудобства от отсутствия "Сильмариллиона". Но пусть автор даже грозится не делать никаких коренных изменений и прочего — все равно это поистине счастливый случай для редактора, который объединил бы любой действительно относящийся к делу материал из "Сильмариллиона" с "Властелином Колец", не увеличивая такового (и без того огромного) и по возможности даже с уменьшением. Толкин этого не сделает, но кто-то, кому он доверяет (один из его сыновей?), вероятно, мог бы взяться за такое дело. Если это невозможно, то я посоветовал бы выпустить "Властелина Колец" как престижную книгу и по зрелом размышлении отклонить "Сильмариллион".
Не предвидя последствий, Стэнли Анвин отослал копию письма Толкину. Тот пришел в ярость. В апреле 1950 года он написал Анвину, что письмо Райнера подтвердило его худшие опасения, "то есть вы, может быть, и взяли бы "Властелина", но его вам более чем достаточно, вам не нужны никакие добавления и, конечно, не нужен "Сильмариллион", вопрос о печатании которого вы и не собираетесь пересматривать. Наконец, отказ есть отказ, и его никто не отменял. Вопрос об "отклонении" "Сильмариллиона" после притворных колебаний и принятии "Властелина Колец" (отредактированным) даже не должен подниматься. Не предлагал и не предлагаю "Властелина Колец" на таких условиях ни вам, ни кому бы то ни было еще — я так решил уже давно. Я хочу ответа на сделанное мной предложение: да или нет а не на выдуманный вариант такового'.
Стэнли Анвин ответил 17 апреля: "Я удручен так, что не выразить словами, тем, что вы считаете необходимым предъявить мне ультиматум, отчасти связанный с рукописью, которую в законченном виде я и не видел. Если вы немедленно требуете "да" или "нет", то я отвечу "нет", но вполне возможно и "да", если вы дадите мне время и возможность взглянуть на рукопись. К сожалению, я вынужден на этом настаивать'.
Толкин выполнил его желание. Теперь он мог спокойно издаваться у "Коллинза". Тем временем опять случился переезд: Мертоновский колледж предложил ему дом номер 9 по Холиуэлл-стрит. Это был своеобразный старый дом с множеством комнат. Они с Эдит и Присциллой переехали туда (расстояние составило несколько сотен ярдов) с Мэйноррод в начале весны 1950 года. Присцилла училась на последнем курсе в колледже Леди Маргарет, а Кристофер, уже не живший дома, работал внештатным преподавателем на факультете английского языка и оканчивал его со специализацией по британской литературе.
Сам Милтон Уолдмен был уверен, что его издательство опубликует книги Толкина. Он устроил профессору встречу с Уильямом Коллинзом в лондонской конторе издательства и обсуждение книги в производственном отделе. Казалось, все было готово для подписания в печать "Властелина Колец" и "Сильмариллиона" (по его завершении). Правда, для подготовки последнего к изданию автору предстояло еще порядочно поработать. Осталось уладить лишь одно: в мае 1950 года Уолдмен приехал в Оксфорд и сказал Толкину, что "Властелин Колец", дескать, настоятельно требует сокращения. Толкин был ошеломлен. Он ответил Уолдмену, что "уже сокращал, часто и даже слишком", но попытается сделать это еще раз, как только выкроит время. А Уолдмену, в свою очередь, как снег на голову, свалилось известие от автора, что, по его (Толкина) прикидкам, "Сильмариллион" в законченном виде будет иметь почти такой же объем, как "Властелин Колец", именно как снег на голову, поскольку рукопись, которую дал автор, была куда менее объемистой.
На поверку оказалось, что оценка Толкина была весьма приблизительной. Общий объем "Сильмариллиона", каким он был подготовлен к печати в то время, составлял не более ста двадцати пяти тысяч слов, а то и того меньше, но уж точно не полмиллиона слов, как у "Властелина Колец". Но поскольку в глазах Толкина "Сильмариллион" имел такую же ценность, как и более поздние вещи, то он посчитал, что и объем этого произведения должен быть соответствующим. Положение дел ничуть не улучшилось после того, как автор вдруг предложил и без того озадаченному Уолдмену еще несколько глав "Сильмариллиона", не объяснив, как они согласуются с повествованием. "Они меня сбили с толку", отреагировал Уолдмен. В общем, условия договора совсем запутались, вместо того, чтобы быть, как и положено, простыми и ясными.
В это время Уолдмен уехал в Италию. Он обычно жил там большую часть года, бывая в Лондоне лишь весной и осенью. Его отсутствие не пошло на пользу делу все нити были в его руках, а Уильям Коллинз почти ничего не знал о книгах Толкина. А потом Уолдмен заболел, и его осенняя поездка в Лондон была отложена. В результате в конце 1950 года, то есть через год после завершения "Властелина Колец", автор обнаружил, что роман не приблизился к печати. Это дошло до ушей Стэнли Анвина, и тот в письме выразил надежду, что будет "удостоен чести иметь отношение к публикации". Но "Аллену и Анвину" не удалось этим простым маневром заманить автора обратно к себе. Его ответ был дружелюбным, но в нем ни единым словом не упоминалось о книге.
Много времени у профессора Толкина отняли его преподавательская и административная работа в Оксфорде, поездки в Бельгию (с филологическими целями) и в Ирландию (для приема экзаменов) и вот прошел еще год, а роман так и не издавался. В конце 1951 года Толкин отправил Милтону Уолдмену длинное письмо, в котором (затратив десять тысяч слов) изложил структуру всей своей мифологии, надеясь, что этим убедит издательство во взаимосвязанности и неделимости своих произведений. Но в марте 1952 года договор с "Коллинзом" все еще не был подписан, а "Сильмариллион" не готов к изданию. Уильям Коллинз был в Южной Африке, Уолдмен в Италии, а бумага сильно вздорожала. Толкин (бывший столь же виноватым в задержке, как и любой другой) написал Коллинзу: издательство, дескать, напрасно транжирит его, Толкина, время. Или они публикуют "Властелина Колец" немедленно, или он отсылает рукопись обратно "Аллену и Анвину". Последствия были очевидны. Вернувшись из Южной Африки, Коллинз прочел письмо и поскольку любил ультиматумы еще меньше, чем Стэнли Анвин, то ответил так: "Боюсь, что меня отпугивает размер книги, который при нынешних ценах на бумагу будет означать большие издержки" и выразил мнение, что лучше всего отослать рукопись "Аллену и Анвину".
Но примут ли ее? К тому времени Райнер Анвин вернулся в Англию и работал в отцовском издательстве, и 22 июня 1952 года Толкин написал ему: "Что до "Властелина Колец" и "Сильмариллиона", то они там же, где и были. Первый закончен, второй нет (или не отредактирован), и оба пылятся. Пожалуй, я передумал. Лучше что-то, чем ничего! Хотя для меня обе вещи представляются единым целым, но "Властелин Колец" в качестве части целого выглядит лучше, и я с радостью соглашусь на издание любой части дилогии. Время становится драгоценным. Как насчет "Властелина Колец"? Можно ли сделать что-нибудь, чтобы отпереть дверь, захлопнутую мной же самим?"
ГЛАВА 2. "РИСК БОЛЬШОЙ"
Райнер Анвин не заставил себя просить дважды. Он предложил Толкину выслать всю рукопись "Властелина Колец" почтой, но тот, имея лишь один машинописный экземпляр рукописи в окончательно отредактированном виде, побоялся доверить его почте и пожелал передать материал из рук в руки. Однако в течение нескольких недель этого сделать не удалось. В августе профессор уехал в отпуск в Ирландию. Тогда же он навестил Джорджа Сэйера, преподававшего в Малверновском колледже. Это был друг К.С. Льюиса; он часто присутствовал на собраниях Инклингов. Пока Толкин жил в Вустершире в доме у Сэйера, хозяин записал его голос, читающий и поющий отрывки из "Хоббита" и из рукописи "Властелина Колец", которую автор взял с собой. Прослушав записи, Толкин сильно удивился, обнаружив, что "и сами записи хороши, и чтец, с вашего позволения, неплох'. Через много лет после смерти Толкина сделанные тогда записи были выпущены на долгоиграющих пластинках.
До этого Толкин никогда не имел дело с магнитофонами. Он делал вид, что относится к машине Сэйера с глубоким подозрением, и прочитал в микрофон "Отче наш" на готском, дабы отвадить бесов, которые могли бы таиться внутри. Но после записей в Мэлверне этот прибор произвел на него такое выгодное впечатление, что он купил его для себя и развлекался, записывая на пленку свои труды. За несколько лет до этого он написал вещицу под названием "Возвращение Бьортнота, сына Бьортхельма", оказавшуюся очень недурной радиопьесой. В сущности, это было продолжение англо-саксонской поэмы "Мальдонская битва", поскольку в ней описывался воображаемый эпизод после битвы, когда двое слуг герцога Бьортнота идут во тьму, дабы вынести тело хозяина с поля боя. Эта поэма, написанная современным вариантом англо-саксонского аллитеративного стиха, описывала конец эпохи героев. Их характеристики подчеркивались контрастным сравнением двух персонажей юного романтичного Тортхельма и старого прагматика фермера Тивальда. "Возвращение Бьортнота" было написано еще в 1945 году, но напечатано было лишь в 1953 году в "Эссе и очерках". Вещь никогда не ставилась на сцене, но через год после публикации Би-би-си передало ее по третьей программе. Радиовариант сильно разочаровал автора: вместо аллитеративного стиха в ход пустили пятистопный ямб. Сам Толкин записал на магнитофоне в своем кабинете другую версию, гораздо больше удовлетворявшую его вкусам. В ней он играл обе роли, да еще добавил кое-какие занятные звуковые эффекты. Хотя эта запись была сделана исключительно ради собственного развлечения, в ней сказался незаурядный актерский талант Толкина. Он проявлял его еще до войны, когда в 1938 и 1939 годах исполнял роль Чосера в "Летних развлечениях", поставленных в Оксфорде Невиллом Когиллом и Джорджем Мэйсфилдом. Он читал наизусть "Рассказ Священника из Нана" и (на следующий год) "Рассказ Церковного Пристава". Драматургию как жанр он недолюбливал, считая ее досадно-антропоцентричной и потому ограниченной. Но эта антипатия не распространялась на декламацию стихотворений, к которой, вероятно, он относил постановку "Бьортнота".
Райнер Анвин приехал в Оксфорд 19 сентября 1952 года и забрал машинопись "Властелина Колец". Сэр Стэнли Анвин был в Японии, и потому все действия по изданию должен был осуществлять сын. Он решил не задерживаться на чтении пухлой рукописи, поскольку уже читал ее пять лет тому назад и хорошо помнил свои впечатления. Вместо этого он сразу же стал прикидывать затраты на издание: его беспокоило, не выйдет ли цена книги за пределы, приемлемые для среднего покупателя (в том числе передвижных библиотек). После подсчетов и обсуждений в конторе "Аллена и Анвина" выяснилось, что лучше всего было бы разбить книгу на три тома, каждый из которых можно пустить в продажу (и иметь при этом скромную прибыль) по 21 шиллингу. Это были большие деньги, значительно больше максимальных цен на роман, и все же такой вариант был оптимальным. Райнер телеграммой запросил отцовского согласия на печатание. В ней он откровенно признался, что "риск большой" и что фирма может потерпеть убытки до тысячи фунтов, но закончил запрос тем, что высказал собственное мнение о книге: ее, дескать, написал гений.
Сэр Стэнли телеграфировал согласие.
В письме Толкину от 10 ноября 1952 года Райнер Анвин сообщил, что издательство берется за публикацию "Властелина Колец" при условии "доходы пополам". Это означало, что автор не получит в качестве гонорара некую оговоренную сумму. Вместо этого ему выплатят "половину прибыли": пока книга не окупит себя, автор не будет получать ничего, а после этого он разделит с издательством все доходы поровну. Некогда такого рода соглашения были общепринятыми, но к тому времени почти вышли из издательской практики. Однако Стэнли Анвин предпочитал именно такую форму авторского вознаграждения для всех потенциально некассовых книг. Это давало возможность сдерживать цену, так как в себестоимость при этом не входил авторский гонорар. С другой стороны, если книга вдруг хорошо распродавалась, автор получал существенно больше обычного. Издательство "Аллен и Анвин" рассчитывало на продажу не более нескольких тысяч экземпляров, поскольку книга была длинной, нетрадиционной и не относилась ни к одному из видов рынка, не будучи ни детской сказкой, ни романом для взрослых.
Среди друзей Толкина вскоре распространилась новость о том, что его книга принята к печати. К.С. Льюис в письме поздравил автора и заметил: "Полагаю, что затянувшееся вынашивание подавило твою энергию; когда книга выйдет, ты освободишься и вернешься к работе'. В это время Толкин был занят как никогда. Он собрался еще раз перечитать рукопись до того, как она уйдет в производство, и убрать все оставшиеся противоречия. К счастью, Райнер, не в пример Милтону Уолдмену, не просил делать сокращений. Не был решен деликатный вопрос о приложениях, которые автор собирался подготовить через какое-то время. Они должны были содержать информацию, важную для повествования, но не входящую в него. Пока что они существовали в форме черновых набросков и беспорядочных заметок, и было ясно, что приведение их в порядок потребует кучу времени. Беспокоило Толкина создание ясной и точной карты, поскольку ряд изменений в топографии и повествовании выявили неточность и неадекватность существовавшей карты (она была подготовлена Кристофером много лет тому назад). Кроме того, в запасе было столько академической работы, что хватило бы на много лет, и ей нельзя было пренебрегать. Наконец, он решил еще раз переехать.
Дом на Холиуэлл-стрит, где Толкины жили с 1950 года, был очень своеобразным строением, но там стало тяжко жить из-за рева уличного движения, не смолкавшего весь день и почти всю ночь. Толкин писал: "Этот милый дом стал непригодным для жилья: в нем невозможно спать, невозможно работать, он трясется от грохота и пропитан гарью. Такова современная жизнь. Мордор среди нас'. Они с Эдит теперь остались одни. Присцилла уезжала из Оксфорда работать в Бристоль. Эдит хромала из-за ревматизма и артрита, и длинные лестницы причиняли ей неудобство. Весной 1953 года Толкин нашел и купил дом в Хедингтоне, тихом восточном пригороде Оксфорда. В марте они с Эдит туда переехали.
Несмотря на кавардак, связанный с переездом, Толкину к середине апреля удалось закончить редактирование того, что должно было стать первым томом "Властелина Колец", и он отослал материал "Аллену и Анвину" в набор. Вскоре был подготовлен материал второго тома. С Райнером Анвином были обсуждены заглавия для каждого из томов (издатель предпочитал три тома под разными названиями, а не единое название и разные номера томов). Хотя книга представляла собой единое целое, а не трилогию (автор всегда подчеркивал это), все же чувствовалось, что лучше было бы появиться трем томам с разными названиями. При этом было бы три комплекта рецензий вместо одного, да еще удалось бы скрыть истинный объем книги. Автор долго противодействовал разделению, настаивая на сохранении общего заголовка "Властелин Колец", но после долгого обсуждения с Райнером они согласились на следующие названия для томов: "Хранители", "Две твердыни" и "Возвращенье Государя". Впрочем, для третьего тома Толкину больше нравилось название "Война за Кольцо", поскольку оно в меньшей степени раскрывало сюжет.
"Производственные" проблемы, с которыми столкнулся Толкин, были примерно те же, которые встали при публикации "Хоббита". Автор делал все, чтобы его любимое детище вышло в свет таким, каким он его задумал. Но многие из его замыслов не были осуществлены, зачастую по соображениям стоимости. Среди "слишком дорогих" задумок оказались: красная краска, которой надлежало выполнить "огненные" буквы надписи на Кольце, бледная полутоновая печать, необходимая для воспроизведения факсимиле обгорелой и изорванной Книги Мазарбул (по роману, ее нашли в подземельях Мории). Последнее сильно расстроило автора; он потратил немало времени на создание этого факсимиле, заполняя страницы рунами и эльфийским письмом, а потом нарочно портя их, обжигая края, пропитывая бумагу веществами, выглядевшими подобно запекшейся крови104. Знакомство с гранками привело его в ярость он обнаружил, что печатники изменили некоторые варианты его орфографии. Вместо "dwarves" было напечатано "dwarfes", вместо "elvish" — "elfish", вместо "further"— "farther" и (по мнению Толкина, хуже всего) вместо "elven" — "elfin". Печатникам сделали выговор, но в свое оправдание они сослались на словарь. Подобная же "правка" была проведена в 1961 году, когда издательство "Паффин букс" выпустило "Хоббита" в мягком переплете, но, к несчастью для Толкина, в тот раз ошибку обнаружили уже после того, как книги пошли в торговлю. Другим поводом для беспокойства была карта, которая еще не обсуждалась. Точнее сказать, это были карты, поскольку тогда планировалось привести в книге план Хоббитании. Толкин писал в октябре 1953 года: "Я в тупике. Пожалуй, даже в панике. Они [карты] важны и крайне необходимы, но у меня руки не доходят'. В конце концов он свалил эту работу на главного картографа Кристофера, который ухитрился разобрать зачеркнутые, исправленные и зачастую противоречивые грубые наброски отца и сделать из них разборчивую карту с аккуратными надписями и меньший по размеру план Хоббитании.
Первый том "Властелина Колец" должен был выйти летом 1954 года, а остальные два позднее. Тираж был весьма скромным: 3,5 тысячи экземпляров для первого тома, чуть меньше для двух других. Издатели полагали, что этим спрос будет покрыт. Что до рекламы, то Райнер Анвин приходил в ужас при мысли о рекламном объявлении на суперобложке, поскольку вкратце рассказать о содержании книги было невозможно. Поэтому они с отцом попросили помощи у трех критиков: Наоми Митчисон, поклонницы "Хоббита", Ричарда Хьюза, когда-то расхваливавшего первый том, и у К.С. Льюиса. Все трое рассыпались в похвалах. Миссис Митчисон сравнивала "Властелина Колец" с фантастикой и с творчеством Мэлори105, а Льюис проводил параллели с Ариосто106. "Я не знаю Ариосто, — заметил однажды Толкин, — а если бы и знал, то не любил'.
Пришел день выхода первого тома. Прошло более 16 лет с того момента, когда Толкин начал писать роман. "Я боюсь публикации, ибо невозможно не обратить внимание на то, что об этом скажут. Я обнажил свое сердце, и в него буду поражен'. сказал Толкин своему другу, отцу Роберту Мюррею.
ГЛАВА 3. ДЕНЬГИ ИЛИ СЛАВА
"Эта книга — что гром средь ясного неба. Назвать ее героическим романом, блестящим, выразительным и безупречным, неожиданно появившимся в период прямо-таки патологического антиромантизма — значит не сказать ничего. Подобное явление (и истинное облегчение, им принесенное), без сомнения, имеет большое значение для нас, живущих в это странное время. Но это не экскурс назад в историю героического романа (эта история началась с "Одиссеи", а, может быть, даже ранее), напротив, это рывок вперед, переворот, захват новой территории'. Эта рецензия на "Хранителей" (первый том "Властелина Колец") появилась в "Санди таймс" 14 августа 1954 года, а ее автором был К.С. Льюис.
Возможно, Льюис переусердствовал, одновременно участвуя в "издательской рекламе" и рецензируя книгу, но он хотел сделать все, что было в его силах, ради помощи Толкину. Тем не менее, посылая эту "рекламу" Райнеру Анвину, он предупредил Толкина: "Даже если вы оба и согласны с моим мнением, обдумайте хорошенько, стоит ли его использовать. Меня сильно и очень даже сильно не любят, и мое имя может принести вам больше вреда, чем пользы'. Так оно и вышло. В августе 1954 года многие критики продемонстрировали в отзывах крайнюю личную неприязнь к Льюису; в частности, много чернил было истрачено (вероятно, впустую) на высмеивание льюисовского сравнения Толкина с Ариосто. Эдвин Мьюр писал в "Обсервере": "Только шедевр способен выдержать нагромождение славословий с рекламных суперобложек'. Допуская, что чтение книги может доставить удовольствие, Мьюр отметил, что разочарован "недостаточной прорисовкой характеров и легковесностью, между тем, как тема требовала фундаментальности'. И дальше: "Мистер Толкин описывает ужасающий конфликт добра и зла, от исхода которого зависит жизнь на земле. Но его положительные герои слишком уж положительные, а отрицательные удручающе злы; к тому же в этой вселенной не нашлось места для Люцифера, одновременно злой и трагической фигуры'. От себя замечу, что мистер Мьюр забыл про Голлума, персонажа злого, трагического и близкого к искуплению. Критиковался и литературный стиль автора, в частности, Питер Грин в "Дейли телеграф" отметил, что стиль "варьирует от прерафаэлитского до стиля "Своей детской газеты". Дж.В. Ламберт в "Санди таймс" отметил две необычные особенности книги: полное отсутствие религиозного духа в каком бы то ни было виде и полное отсутствие женщин. Хотя и то, и другое утверждение были не вполне справедливы, в позднейших отзывах других критиков они были повторены. Несмотря на эти резкие замечания, многим книга понравилась. Даже от насмешников были похвалы: Грин из "Телеграф" признал, что у книги "несомненно, есть своя прелесть", а Ламберт из "Санди таймс" написал: "Причудливое безумие, в котором есть своя система? Отнюдь. Произведение увлекает своей сюжетно-тематической и изобразительной силой, поднимающей его над этим уровнем'. Вероятно, самой мудрой была рецензия в "Оксфорд таймс": "У сугубо прагматического человека не найдется времени для этой книги. Будут увлечены те, у которых легко разгорается воображение. Они станут соучастниками приключения, наполненного событиями, и еще пожалеют, что осталось только два тома'.
Как бы то ни было, отзывы были достаточно положительными, чтобы обеспечить продажу, и вскоре выяснилось, что тираж первого тома (3500 экземпляров) не покрывает спрос. Через 6 недель после публикации поступил заказ на дополнительный тираж. Сам Толкин писал: "Что касается рецензий, то они хороши; я опасался худшего'. В июле он съездил в Дублин, чтобы принять степень почетного доктора литературы в Ирландском католическом университете. В октябре он снова уехал из Британии. На этот раз его ждала почетная степень в Льеже. Эти и другие поездки задержали работу над приложениями к "Властелину Колец". Третий том был уже почти набран, но автор хотел выбросить из текста сентиментальный эпилог, связанный с Сэмом и его семьей. Да и все равно этот том не мог идти в печать, поскольку в нем не хватало приложений, крупномасштабных карт Гондора и Мордора и алфавитного указателя имен и названий, которые были обещаны в предисловии к первому тому.
Второй том под названием "Две твердыни" вышел в середине ноября. Отзывы были примерно такими же, как и о первом томе. Энтузиасты с нетерпением ожидали третьего тома, поскольку повествование обрывалось на том, как Фродо попал в плен и был заключен в башне Кирит Унгол. Рецензент из "Иллюстрейтед лондон ньюс" пожаловался, что "задержка мучительна". Между тем в издательство никаких приложений не поступило, хотя все сроки вышли. Толкин принес извинения "Аллену и Анвину" и вскоре выслал кое-что из недостающего материала — кое-что, но не все.
В Америке издательство "Хафтон и Миффлин" издало "Хранителей" а через некоторое время "Две твердыни". Американские рецензии на первые два тома были в целом осторожными. Правда, У.Х. Оден опубликовал в "Нью-Йорк таймс" ряд восторженных статей, в которых, в частности, заявлял, что "за последние пять лет никакой другой образчик фантастики не доставил мне большего удовольствия". Они помогли оживить спрос, и в течение следующего года американские читатели раскупили много экземпляров.
К январю 1955 года, то есть через два месяца после выхода в свет второго тома, автор все еще не завершил столь настоятельно необходимые приложения. Он уже махнул рукой на составление указателя имен, поскольку эта работа потребовала бы слишком много времени. В январе и феврале удалось сделать больше, чем предполагалось, но работа оказалась в высшей степени трудной. Одно время Толкин собирался написать целый "том для специалистов", изложив в нем подробности истории и лингвистики своих мифологических народов, и уже накопил много материала. Но в момент первого издания книги пришлось все ужимать, поскольку издатели выделили на это лишь небольшую часть в конце книги. И все равно автор торопился, тем более, что его подгоняли письма читателей, воспринимавших книгу как реальную историю и прибавлявших массу материала. Подобное отношение к роману было лестным, ибо такой реакции автор и ожидал, хотя однажды заметил: "Я не совсем уверен, что восприятие всей книги как большой игры это то, что надо (по крайней мере, для меня); просто меня всегда привлекают подобные вещи'. Но, конечно, уверенность в том, что тщательно подготовленный материал о календаре Хоббитании, правителях Гондора и Тенгваре Феанора107 будет жадно прочтен многими, придавала автору сил.
К марту приложения не были завершены, а "Аллену и Анвину" уже стали поступать письма, пеняющие на задержку третьего тома. Издатели понимали, что книга вызвала больший интерес, чем рядовая фантастика. Райнер Анвин умолял Толкина завершить работу, но окончательный вариант приложений попал в печать лишь 20 мая. К тому времени карта уже несколько недель как была в издательстве. Ради завершения работы над ней Кристофер работал 24 часа, не разгибая спины. Казалось, что теперь-то задержек быть не должно. И все же они были. Сначала неверно напечатали страницу с рунами, и автору пришлось взяться за правку. Потом из типографии пришло еще порядочно вопросов Толкину, но тот уехал на каникулы в Италию.
Вместе с Присциллой, Эдит и тремя друзьями они поездом и морем отправились в круиз по Средиземноморью. Толкин вел дневник и оставил запись о своем ощущении "прихода к сердцу христианства изгнанника, возвращающегося с дальних пределов в свой или, скажем, отчий дом'. Среди каналов Венеции он обнаружил, что "почти освободился от проклятого недуга, вызванного двигателями внутреннего сгорания, от которых гибнет весь мир'. Позже появилась запись: "Венеция кажется невероятно, по-эльфийски чудесной для меня: прямо сон о древнем Гондоре, Пеларгире и нуменорских кораблях до возвращения Тьмы'. Они с Присциллой съездили в Ассизи, где он получил-таки письма от печатников, но, не имея в распоряжении своих заметок, отложил ответ до возвращения в Оксфорд. В результате третий том вышел 20 октября, то есть спустя почти год с того момента, когда на прилавок попали "Две твердыни". В примечании на последней странице автор извинился за отсутствующий указатель.
Теперь, когда вышли все три тома, критики могли сполна оценить роман. В "Тайм энд тайд" К.С. Льюис еще раз воздал хвалу: "Эта книга слишком оригинальна и содержательна, чтобы ее можно было оценить по первом чтении. Но сейчас мы уже знаем, что для нас было создано нечто значимое. Мы уже не те, что раньше'. К хору похвал присоединился еще один голос Бернард Левин в "Трат" охарактеризовал роман как "одно из занимательнейших произведений в литературе нашего времени, да и всех других времен. В эти тревожные дни она успокаивает приданием уверенности в том, что кроткие наследуют землю'. Многие, однако, продолжали критиковать стиль. В "Санди таймс" Джон Меткаф написал: "Слишком уж часто мистер Толкин впадает в библейский стиль Брюэра108, нагромождает инверсии, сыплет архаизмами'. Эдвин Мьюр снова обрушился на роман в обзоре, опубликованном в "Обсервере" и озаглавленном "Мир мальчишки". Он писал: "Удивительная штука: все персонажи мальчишки, притворяющиеся взрослыми героями. Хоббиты или невысоклики это просто мальчишки, герои-люди пятиклассники; вряд ли хоть один имеет понятие о женщинах, разве что понаслышке. Эльфы, гномы и энты и те неукоснительно мальчишки, которые никогда не станут юношами'.
"К черту Эдвина Мьюра и его задержавшееся повзросление, — фыркнул в ответ Толкин. — Он уже в таком возрасте, что должен разбираться, что к чему. Будь он магистром искусств, я выдвинул бы его на соискание должности профессора поэзии. Вот славная месть'.
Теперь мнения были совершенно полярными. Книга создала себе ярых защитников и непримиримых врагов. Как писал У.Х. Оден, "похоже, никто не придерживается умеренных взглядов: одни (и я в том числе) полагают эту книгу шедевром в своем жанре, другие ее на дух не выносят'. Так оно и осталось до конца жизни Толкина: полный восторг одной половины читателей и полное неприятие второй половиной. Самого автора это не очень-то задевало скорее, забавляло. Однажды он написал:
"Властелин" — это книга
Такого сорта:
Коли нравится — от восторга прыгают,
А не нравится — шлют к черту!
Нельзя сказать, чтобы Оксфордский университет избрал второй вариант поведения: он был слишком учтив для этого. Но, по словам Толкина, коллеги ему сказали: "Ну, теперь-то мы знаем, чем ты занимался все эти годы. Так вот, ты обещал издать то, прокомментировать это, да грамматику, да словари обещал и не сделал. Ты развлекался, а теперь изволь-ка поработать'. Первым результатом этого демарша явилась лекция из серии об элементах кельтского языка в английском. Эта лекция планировалась уже много месяцев тому назад. Толкин прочел ее под названием "Английский и валлийский языки" 20 октября 1955 года, на следующий день после выхода в свет "Возвращенья Государя". Это был пространный и несколько беспорядочный анализ взаимосвязи двух языков, но, по словам Толкина, лекция задумывалась лишь в качестве введения в серию. Она имеет известную ценность, поскольку в ней Толкин в автобиографических комментариях коснулся истории своего собственного интереса к языкам. В начале лекции он извинился за задержку. В свое оправдание он упомянул среди прочих причин "очень затянувшуюся большую работу, если ее можно так назвать, в которой многое из того, что я лично почерпнул из исследований кельтского, изложено в форме, которую я нашел наиболее естественной'.
Теперь уже было ясно, что "Властелин Колец" не будет причиной тысячных убытков для "Аллена и Анвина". Объем продаж книги неуклонно возрастал, хотя и не очень быстро. Полезной оказалась выпущенная по книге радиопьеса, которую Толкин, ясное дело, не одобрил. Он вообще не жаловал драматургию, но еще меньше он любил адаптированные книги: по его мнению, такая обработка обязательно низводит книгу на более низкий, тривиальный уровень. И все же радиопостановка способствовала популярности романа, и в начале 1956 года издательство выдало первый гонорар согласно давнему соглашению "прибыль поровну" чек на три с половиной тысячи фунтов. Это было куда больше годового университетского жалования профессора. Несмотря на восторг, Толкин понимал, что уплата подоходного налога будет весьма существенной проблемой. В течение 1956 года объем продаж возрос еще больше, и чек, полученный год спустя, был, соответственно, на большую сумму. Такой неожиданный доход навел Толкина на мысль подать прошение об отставке с профессорской должности в шестидесятипятилетнем возрасте вместо того, чтобы тянуть лямку до шестидесяти семи лет (именно в этом возрасте в Оксфорде было принято уходить на пенсию). Связанные с налогом опасения оказались обоснованными, и потому, когда в 1957 году Маркеттский университет (католическое учебное заведение на Среднем Западе США) предложил Толкину продать рукописи основных произведений, он охотно согласился. Ему уплатили 1250 фунтов (это составляло около пяти тысяч долларов), и рукописи "Хоббита", "Властелина Колец", "Фермера Джайлса из Хэма", а также "Мистера Блисса" (все еще неоконченная) уплыли за океан.
Помимо денег, "Властелин Колец" стал для автора богатым источником писем от поклонников. Среди них было письмо от настоящего Сэма Скромби, который сам не читал "Властелина Колец", но прослышал, что его имя появилось в романе. Толкин пришел в восторг, объяснил в ответе, откуда это имя взялось, и выслал все три тома с автографом. Позднее он заметил: "Некоторое время я трясся при мысли, что в один прекрасный день получу письмо за подписью "С. Горлум". Вот на что было бы не так-то просто ответить'.
"Аллен и Анвин" начало переговоры о переводе "Властелина Колец" на другие языки. Первым результатом стало голландское издание, вышедшее в 1956 году. Пробную попытку переводчика передать на своем языке сложный комплекс имен собственных автор разнес в пух и прах. Под конец Толкина удовлетворил голландский перевод, а вот шведский, появившийся три года спустя, понравился ему много меньше. Неодобрение вызвали не только отдельные моменты, но и предисловие переводчика, которое автор обозвал "пятью страницами непроглядной ахинеи". В нем переводчик посчитал "Властелина Колец" аллегорией современной мировой политики, упомянул, что автор читал роман "целой армии внуков" и описал совершенно стандартный оксфордский пригород Хедингтон, где в то время жил автор (пригород располагался на небольшом возвышении по названием Хедингтонский холм), как "тенистый ландшафт с тенистым фруктовым садом,... с тыльной стороны которого высятся холмы над Могильниками, то бишь Хедингтонский холм'. После протеста Толкина, выдержанного в жестких тонах, шведские издатели убрали это предисловие из последующих изданий.
В дальнейшем "Властелин Колец" был переведен на основные европейские и на многие другие языки, в результате чего автор получил из-за границы множество приглашений на чествования. Он принял только одно: в 1958 году съездил в Голландию, где пользовался большим успехом. Толкин знал заранее, что его хорошо примут, поскольку в течение многих лет дружил с профессором Пьетом Хартингом из Амстердамского университета. Он и устроил прием, который оказался прямо-таки царским. Гвоздем программы был устроенный роттердамским книготорговцем "Хоббитский обед", на котором Толкин произнес неформальную речь со вставками на голландском и эльфийском языках. Частично это была пародия на послеобеденную речь Бильбо из начала "Властелина Колец". В заключение Толкин вспомнил, что "вот уже ровно двадцать лет исполнилось с тех пор, как я добросовестно начал завершать летопись наших достопочтенных хоббитских предков в Третью Эпоху. Я гляжу на Восток, Запад, Север и Юг и не вижу Саурона, но я вижу, что у Сарумана много последователей. У нас, хоббитов, нет против них волшебного оружия. И все же, многоуважаемые хоббиты, я провозглашаю тост: за хоббитов. Да покончат они с саруманами, да увидят они снова весну под деревьями'.
К этому времени стало ясно, что "Властелин Колец" стал желанным приобретением в международном масштабе. Стэнли Анвин предупредил автора, что скоро хлынут предложения о правах на экранизацию, и они согласовали между собой следующую политику: или респектабельная "проработка" книги, или жирный гонорар. По словам сэра Стэнли, выбор был между деньгами и славой. Первые киношные предложения пришли в 1957 году трое американских бизнесменов встретились с Толкином и показали ему эскизы предполагаемого мультфильма по "Властелину Колец". Эти джентльмены (гг. Форрест Дж. Аккерман, Мортон Грейди Циммерман и Эл Бродакс) представили также сценарий будущего фильма. По прочтении автор обнаружил, что с книгой обошлись не слишком почтительно. Множество имен было переврано (так, Боромир превратился в Боримора), все пешие переходы были выброшены, а вместо этого отряд Хранителей Кольца передвигался исключительно на спинах орлов; дорожный хлеб эльфов "лембас" превратился в "пищевой концентрат". По всем признакам, это дело не обещало особой славы, а так как и денежные перспективы были не ахти какие, то переговоры не получили продолжения. Однако это было знамением. В то время доходы Толкина от книг продолжали держаться на высоком уровне. "Похоже, что я не могу избавиться от чувства, будто здесь много чего наболтают о "высших формах литературного успеха", как недавно выразился злоязычный критик", — писал он.
Объемы продаж "Хоббита" и "Властелина Колец" продолжали непрерывно возрастать, но до 1965 года резких изменений не было. В начале этого года обнаружилось, что некое американский издательство, явно не обремененное избытком совести, собирается выпустить пиратское издание "Властелина Колец" в мягкой обложке и почти наверняка не собирается выплатить автору гонорар. Поскольку в те времена в американском авторском праве был полный беспорядок, издательство, конечно же, рассчитывало провернуть это дело без всяких последствий, понимая, что такая книга будет иметь широкий спрос, особенно среди американских студентов, живо заинтересовавшихся романом. У официального американского издателя книг Толкина (издательство "Хафтон и Миффлин") было единственное средство борьбы: самим издать книгу в мягкой обложке, и поскорее. Именно это и планировалось сделать в сотрудничестве с издательством "Баллантайн букс". Но для заявления прав на новое издание надо было внести в старое известное количество текстуальных изменений. Тогда вещь официально признавалась "новой". Райнер Анвин приехал в Оксфорд ради того, чтобы объяснить это Толкину и попросить его быстро пересмотреть что-то во "Властелине Колец" и в "Хоббите", чтобы защищенными оказались обе книги. Толкин согласился. Удовлетворенный, Райнер Анвин отбыл обратно в Лондон.
Обычно само слово "пересмотреть" подвигало Толкина на труды тяжкие. Но на этот раз время шло, а он пальцем о палец не ударил. У него уже вошло в ривычку пропускать все сроки и игнорировать все неотложные мольбы о рукописях. Сейчас же он занимался отшлифовыванием "Кузнеца из Большого Вуттона" (он был только что написан), переводом "Сэра Гавейна" и составлением некоторых примечаний по эльфийскому стихотворению "Намариэ"109, которое композитор Дональд Сванн хотел положить на музыку и включить в цикл песен на слова Толкина. Все эти дела он закончил лишь к июню. К этому времени уже вышло американское издание, которое Толкин и другие посчитали пиратским.
Выпустившее его издательство "Эйс букс" заявило, что в этом издании в мягкой обложке нет ничего противозаконного, хотя никакого разрешения от Толкина или его официальных издателей не имело. Хуже того: и гонорара автору они не предложили. Хотя цена книги была бросовой (по семидесяти пяти центов за том), издание, пожалуй, было подготовлено с известной аккуратностью. Сколько-то опечаток присутствовало, но в целом авторский текст воспроизвели тщательно до смешного: одновременно оставили в предисловии обещание напечатать указатель имен и примечание в конце третьего тома с извинениями за его отсутствие. Издательство "Эйс букс" было хорошо известно тем, что печатает фантастику. Стало очевидно, что их выпуск многие успеют купить до того, как выйдет официально согласованное издание в мягкой обложке. Толкину послали срочную просьбу: как можно скорее завершить все исправления (предполагалось, что он, не разгибая спины, сидит над ними вот уже шесть месяцев).
Толкин начал это делать, но не с "Властелина Колец" (ради которого все и затевалось), а с "Хоббита", где особой нужды в спешке не было. В течение многих часов он разыскивал сделанные ранее поправки, но так и не нашел. Вместо этого разыскалась рукопись "Новой Тьмы", продолжения "Властелина Колец", которую он начал давно, но через несколько страниц забросил. В ней предполагалось описать возвращение Зла в Средиземье. До четырех часов утра Толкин перечитывал рукопись и размышлял над ней. Взявшись на следующий день за "Хоббита", он посчитал значительную его часть "очень слабой" и с трудом удержался от того, чтобы переписать всю книгу. Исправления заняли порядочное время. Когда же дело дошло до "Властелина Колец", лето было уже в разгаре. Автор решился на некоторые исправления (ради устранения замеченных неточностей), проверил уже подготовленный к тому времени указатель, но лишь к августу смог отослать пересмотренный текст в Америку.
Тем временем издательство "Баллантайн букс", уполномоченное на издание романа в мягкой обложке, решило, что ждать более нельзя. Ради того, чтобы хоть одна толкинская книга попала на прилавок, они опубликовали "Хоббита" в первоначальном варианте, без ожидавшихся авторских исправлений (их решили поместить в последующие издания). Экземпляр отослали Толкину, и тот был потрясен видом обложки. При всей своей пиратской политике "Эйс букс" при создании обложки воспользовалось услугами художника, который хоть как-то разобрался в книге. Обложка, сфабрикованная "Баллантайн букс", явно никак не была связана с текстом "Хоббита". На ней красовались холм, два страуса эму и забавное дерево с круглыми плодами. Толкин взорвался: "Каким боком это связано с книгой? Где это место? Зачем эму? И что это за штуковина на переднем плане с розовыми шарами?" Когда пришел ответ, что художнику некогда было знакомиться с текстом, а что до объекта с розовыми шарами, то "имелась в виду рождественская елка", Толкин только и нашелся сказать в ответ, что чувствует себя запертым в палате для умалишенных.
В октябре 1965 года "согласованное" издание в мягкой обложке вышло в Америке в трех томах. Оно включало в себя толкинские поправки. На обложке первого тома остались и эму, и рождественская елка, но позднее взамен этой картинки поместили другую, сделанную рукой самого автора. Еще две его иллюстрации пошли на обложки второго и третьего томов. В каждой книге имелось предуведомление: "Настоящее издание в мягкой обложке и только оно выполнено с моего согласия и при моем сотрудничестве. Желающие проявить учтивость (по меньшей мере) к живым авторам пусть покупают только это издание и никакое другое'.
Но это не сразу дало желаемый результат. Поскольку "Баллантайн букс" платило автору гонорар, его издание стоило на двадцать центов за том дороже, чем издание "Эйс букс". Поначалу покупатели из американских студентов не выказывали предпочтения разрешенному изданию. Ясно было, что надо предпринять что-то еще. В начавшейся кампании важную роль неожиданно сыграл сам автор неожиданно, поскольку он никогда не отличался деловой хваткой. По иронии судьбы, именно отсутствие навыков бизнесмена обратилось сейчас преимуществом. У него вошло в привычку "тратить попусту" много часов, отвечая на бесчисленные письма поклонников, вместо того, чтобы отшлифовывать работу для издательства. Теперь же это означало, что он приобрел многие десятки восторженных корреспондентов, особенно в Америке, и они с особой радостью выступили в защиту автора. По своей собственной инициативе он во все ответы американским читателям стал включать примечание, что издание "Эйс" сделано без его разрешения и что автор просит сообщить об этом друзьям адресата. Скоро это дало замечательные результаты. Американские читатели не только стали отказываться от издания "Эйс букс", но и требовали от книготорговцев, порою в крепких выражениях, чтобы эту книгу убрали с прилавков. Тут же в битву бросилось недавно основанное "Американское толкинское общество" (клуб поклонников творчества Толкина). К концу года объем продаж издания "Эйс букс" начал резко падать, а когда к делу подключилась влиятельная Ассоциация американских писателей-фантастов, оказавшая существенное давление на "Эйс букс", издательство написало автору, предложив гонорар за каждый проданный экземпляр и пообещав не переиздавать книгу после того, как будет распродан имеющийся тираж. Был подписан договор, и на этом "Война за Средиземье", как ее назвал один досужий журналист, закончилась.
Но самые важные последствия ждали впереди. Весь конфликт послужил хорошей рекламой; в результате имя Толкина и названия его книг стали известными всей Америке. В течение 1965 года было продано около ста тысяч экземпляров "Властелина Колец" издания "Эйс", но "законное" издание в мягкой обложке вскоре оказалось впереди и достигло миллионной отметки. Издательство "Эйс", само того не желая, сослужило хорошую службу автору, поскольку помогло поднять книгу с уровня "респектабельных" изданий в твердом переплете, на котором она находилась уже несколько лет, на уровень бестселлера. В студенческих городках открылся новый культ.
Было очевидно, что многое в произведениях Толкина пришлось по душе американским студентам. Подчеркнутое стремление к защите природного ландшафта от уродств индустриального общества оказалось созвучно растущему экологическому движению. "Властелина Колец" можно было без труда счесть злободневным. Но главная притягательная его сила, как давно уже подметил К.С. Льюис, состояла в безусловном возвращении к героическому рыцарскому роману. Критики погрубее могли бы назвать это эскапизмом или, того хуже, сравнить с пагубным воздействием галлюциногенов (в те годы это было модно в студенческих кругах). Но как бы то ни было, для многих сотен тысяч молодых американцев история путешествия Фродо с Кольцом теперь стала Великой Книгой, оставляющей позади все прежние бестселлеры. В конце 1966 года газеты писали: "В Йэльском университете трилогия расходится еще быстрее, чем "Повелитель мух" Уильяма Голдинга110 на вершине его славы". В Гарварде эта вещь опередила роман Дж.Д. Сэллинджера "Над пропастью во ржи". На лацканах стали появляться значки с надписями типа "Фродо жив", "Гэндальфа в президенты" или "Приезжайте в Средиземье". Отделения Толкинского общества множились, как грибы, на Западном побережье и в штате Нью-Йорк. Со временем оно превратилось в "Мифотворческое общество", посвятившее себя также изучению творчества К.С. Льюиса и Чарльза Уильямса. Члены клубов поклонников Толкина устраивали "хоббитские пикники", на которых угощались грибами, пили сидр и одевались подобно персонажам книг любимого автора. Со временем его творчество приобрело вес в американских академических кругах; появились диссертации на темы вроде "Параметрический анализ антитезисного конфликта и иронии во "Властелине Колец" Дж.Р.Р. Толкина". В книжных магазинах университетских городков стали целыми томами появляться критические разборы трудов Толкина. Дочь президента, астронавт, кинозвезда все писали, выражая восторг сочинениями Дж.Р.Р.Т. Среди надписей на стенах была и такая "Дж.Р.Р. Толкин — создатель хоббитов".
Пламя американского энтузиазма перекинулось и на другие континенты. На празднестве в Сайгоне видели танцовщика-вьетнамца, на щите которого было намалевано Око Саурона без век; на северном Борнео создалось "Общество Фродо". Примерно в это же время интерес к творчеству Толкина повысился и в Британии, отчасти из-за того, что те, кто прочитал его книги в юном возрасте, стали взрослыми и могли заразить своим энтузиазмом других, отчасти в подражание американскому культу. Объем продаж романа в Британии резко подскочил, толкинские клубы стали появляться и в Лондоне, и в других городах, студенты Уорикского университета переименовали Кольцевое шоссе вокруг университетского городка в Толкинское шоссе. Вышел психоделический журнал "Сад Гэндальфа", поставивший свое целью "собирать Прекрасный Народ вместе". В первом выпуске журнала объяснялось, что Гэндальф "быстро вовлекается в дух мира юных как мифологический герой эпохи".
Что касается самого Толкина, то в письме к своему коллеге Норману Дэвису он назвал всеобщий энтузиазм по поводу его книг "культом моей личности, достойным сожаления", а журналисту, спросившему, нравится ли ему восторг молодых американцев, ответил: "Они не знают, что ими движет Искусство, и хмелеют от этого. Многие молодые американцы рассматривают роман не так, как я'.
Объем продаж продолжал расти. Хотя точную цифру назвать невозможно, к концу 1968 года, по всей видимости, во всем мире было продано около трех миллионов экземпляров "Властелина Колец". Появились многочисленные переводы на самые различные языки. Журналисты устроили настоящую охоту за автором; их становилось все больше, и хотя он вообщето не любил давать интервью, природная вежливость не позволяла выставить их сразу. Позднее он выбрал из них нескольких по своему вкусу и настаивал, чтобы общение происходило с глазу на глаз. Приходили по книгоиздательским делам посетители самого разного сорта, и опять-таки при всей нелюбви ко всякого рода вмешательству в распорядок его личной жизни он обычно давал согласие на встречу. Обыкновенно при первой встрече человек ему нравился, но через короткое время он находил в посетителе нечто раздражающее. Похоже, в своем внутреннем будильнике он установил звонок на время "через несколько минут после появления посетителя", и по истечении этого времени он мог дать понять собеседнику, что у хозяина дома есть и другие дела, и выпроводить гостя.
Восторженные поклонники из Америки стали совершать паломничества ради того, чтобы увидеть автора любимых книг. Дик Плотц, основатель Американского толкинского общества, попросил интервью для журнала. Приехавший из Иллинойса профессор Клайд С. Килби выказал большой интерес к "Сильмариллиону", с нетерпением ожидаемому читателями. Толкин показал некоторые из рукописей "Сильмариллиона" и с удовольствием выслушал ряд одобрительных замечаний. Был и другой преподаватель со Среднего Запада, некто Уильям Реди, который после пребывания в гостях у Толкина написал книгу. Профессор нашел, что этот опус "оскорбительный и обидный", и с тех пор с большей опаской относился к визитерам. В начале 1968 года Би-би-си сделала фильм под названием "Толкин в Оксфорде". Снимали скрытой камерой, и главный герой очень себе понравился. Впрочем, обычно события подобного рода не доставляли Толкину радости. Своему читателю он написал: "Хоть я при жизни стал предметом поклонения, меня это не очень-то радует. Не думаю, однако, что это обязательно приводит к чванству; лично я, во всяком случае, чувствую себя при этом маленькой и неподходящей особой. Впрочем, от дивного запаха фимиама даже у самого скромного идола не может не зашевелиться нос'.
ЧАСТЬ VII. 1953-1973:
ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ
ГЛАВА 1. ХЕДИНГТОН
Слава его ошеломила. Это было нечто, чего он никак не ожидал и к чему совершенно не был готов. Право же, ну пусть себе читатели прыгают от восторга по поводу его книг, но зачем же вся эта шумиха? А шумиха была еще какая. Толкину приходилось как-то справляться с горами корреспонденции от поклонников. Многие читатели не довольствовались просто письмом, а присылали автору подарки разного рода: картины, изваяния, кубки, фотографии своих особ в одеждах персонажей "Властелина Колец", магнитофонные записи, кушанья, напитки, табак и гобелены. Дом номер 76 по Сэндфилд-род, где в том время жили Толкины, был и без того завален книгами и бумагами, а теперь стал просто тонуть в дарах. Профессор тратил целые дни на чтение благодарственных писем. Когда издательство "Аллен и Анвин" предложило ему помощь в разборке почты от поклонников, это было принято с благодарностью. Но поскольку адрес автора стал известен, а номер его телефона легко было узнать на Оксфордской телефонной станции, его беспокоили и другими способами. Приходили совершенно незваные посетители; некоторые из них просили автографа, другие денег. Обычно они были вежливы, некоторые оказывались помешанными, случались и угрозы. Телефон мог зазвонить среди ночи: какойнибудь американец жаждал личной беседы с профессором Толкином, нимало не думая о разнице во времени. А хуже всего было то, что стали фотографировать через окна. Такого, конечно, не могло быть в упорядоченном мирке очищенной Хоббитании.
С возрастом у Толкина стали все сильнее проявляться некоторые особенности его характера и поведения. Торопливость речи, нечеткость дикции, отеческие сентенции склонность ко всему этому усиливалась. Давние симпатии и антипатии (например, неприятие французской кухни) доходили до смешного. В старости к нему самому стало подходить его высказывание о предрассудках, высказанное когда-то в адрес Льюиса: "У него их несколько; некоторые из них неизлечимы, ибо происходят не из-за непонимания, а из-за нежелания понимать'. В то же время они, конечно, не были столь многочисленными, как у Льюиса. Строго говоря, его странности и предрассудками нельзя было назвать, поскольку само это слово предполагает мнение в качестве основы действия, а у Толкина суждения редко проявлялись в поведении. Его предрассудки выражались всего лишь в безапелляционных высказываниях на тему, в которой он очень мало смыслил (для Оксфорда такая манера не редкость).
В какихто отношениях старость причиняла ему большие страдания, а в других выявляла лучшие черты. Осознание постепенного угасания сил печалило; в 1965 году он написал: "Я чувствую, что работать трудно: начинаю ощущать себя старым, и огонь угасает'. Временами это погружало в отчаяние, а в последние годы Толкин особенно поддавался тоске, сопровождавшей его всю жизнь. Само ощущение отставки и ухода от дел было достаточным, чтобы выявить эту сторону его натуры. Но другая сторона, способная к воодушевлению и доброй дружбе, оставалась все в той же силе, а может быть, еще больше укрепилась и уравновешивала возраставшую склонность к мрачным мыслям. Физически приближение старости пошло профессору на пользу. По мере того, как угловатость его длинного тонкого лица смягчалась морщинками и складками, а под цветным жилетом, который он теперь носил чуть ли не все время, появился намек на брюшко, друзья видели все явственнее, что Толкин стареет. Но одновременно казалось, что его способность радоваться доброй компании растет с годами, а мигающие глаза, восторженная манера говорить и экспансивность за обеденным столом или в баре сделали его отличным товарищем.
В некрологе К.С. Льюис писал: "Он был типичный "закадычный друг", и всегда был одним из лучших в тех узких компаниях близких друзей, в которых тон задают одновременно богема, литература и христианство'. Впрочем, когда летом 1959 году Толкин ушел на пенсию с профессорской должности в Мертоновском колледже, он чуть ли не преднамеренно удалился от общества таких друзей, то есть от общества тех, кого любил больше всех (если не считать членов семьи). В результате он чувствовал себя очень невесело. В последние годы он временами виделся с Льюисом, иногда захаживал в "Птичку и малыша" и в Килнс, дом Льюиса на другом краю Хедингтона. Возможно, между ними могло бы сохраниться что-то вроде прежней дружбы, не будь Толкин так ошарашен и даже разгневан женитьбой Льюиса на Джой Дэвидмен (их брак продолжался с 1957 года до ее смерти в 1960 году). Частично такая реакция объясняется тем, что Джой пошла на развод с первым мужем ради Льюиса, отчасти же негодование было вызвано убежденностью Льюиса в том, что все друзья будут без ума от его супруги. Сам Льюис в тридцать лет был типичным холостяком и не очень-то считался с тем, что его друзей дома ждут жены. Наконец, Толкин, по всей видимости, чувствовал себя почти обманутым этим браком, он обиделся на друга из-за вторжения женщины в их дружбу — совсем как Эдит когда-то обиделась на Льюиса за вторжение в ее семью. По иронии судьбы, Эдит подружилась с Джой Дэвидмен.
Прекращение регулярного общения Толкина с Льюисом в середине пятидесятых годов ознаменовало конец "клубного" периода его жизни, начавшегося с Ч.К.О.Б. и достигшего расцвета при Инклингах. С этого времени и до конца жизни Толкин, по существу, жил нелюдимом и большую часть времени проводил дома. Отчасти это было вызвано заботой о здоровье и благополучии Эдит. Ее хромота усиливалась с каждым годом, да еще прибавились мучения от постоянного расстройства желудка. Толкин чувствовал своим долгом проводить с женой как можно больше времени. Но такая перемена в его жизни была в какойто степени постепенным уходом от общества, в котором он жил, работал и общался в течение сорока лет. Оксфорд как таковой изменялся, и толкинское поколение уступало место людям новой формации менее последовательным, менее дружелюбным и, конечно же, менее религиозным.
В своей прощальной речи, произнесенной в битком набитом зале Мертоновского колледжа в конце своего последнего летнего триместра, Толкин коснулся некоторых перемен подобного рода. Он отпустил ряд язвительных замечаний по поводу роста внимания к научно-исследовательской работе аспирантов, которую он охарактеризовал как "вырождение настоящей любознательности и энтузиазма и превращение их в "плановую экономику", в рамках которой масса времени, выделенного на исследования, теряется попусту и приносит результаты в виде колбасы того размера и сорта, что предписывает наша собственная поваренная книга'. Но закончил он эту речь не обсуждением университетских проблем, а цитатой из своей прощальной песни на эльфийском "Намариэ". В конце концов, отдав университету сорок лет жизни, бывший профессор с нетерпением ждал того часа, когда он сможет все свое время посвятить легендам, а в особенности завершению "Сильмариллиона". К этому моменту "Аллен и Анвин" живо заинтересовалось книгой и ожидало ее вот уже несколько лет.
Дом на Сэндфилд-род был не лучшим местом для жизни на пенсии. Толкин прожил там уже шесть лет и знал все его неудобства. И все же он, вероятно, не ожидал такого чувства изолированности, которое появилось при прекращении каждодневной работы в колледже. Дом находился в двух милях от центра Оксфорда, ближайшая остановка автобуса была слишком далеко, чтобы Эдит могла добраться до нее без особых усилий. Значит, для каждой поездки в Оксфорд или Хедингтон приходилось брать такси. К тому же друзья звонили не так часто, как это бывало, когда Толкины жили в центре. Что касается родственников, то Кристофер со своей женой Фейс часто навещали стариков; Фейс, будучи скульптором, вылепила бюст своего свекра, а факультет английского языка преподнес его Толкину при уходе на пенсию. Позднее Толкин сделал с него бронзовую отливку за свой счет. Она была установлена в факультетской библиотеке. Но в то время Кристофер был лектором в Новом колледже (позднее он вошел в его Совет), и у него хватало собственных забот. Джон был занят в своем приходе в Стаффордшире, а Майкл преподавал в Центральных графствах и мог лишь изредка заезжать вместе с семьей (у него были сын и двое дочерей). Присцилла в то время снова переехала в Оксфорд и работала в службе надзора за условно осужденными. С родителями она виделась довольно часто, хотя жила на другом конце города и часто была занята.
Контакты Толкина с университетом свелись к нерегулярным визитам Элистера Кэмпбелла, специалиста по англо-саксонскому языку, заменившего Чарльза Ренна, да обедам с бывшим учеником Норманом Дэвисом, новоиспеченным профессором английского языка и литературы в Мертоновском колледже. Вскоре супружеская чета Дэвисов поняла, что такого рода трапезы — важная часть жизни Толкинов, возможность освобождения от рутины домашнего заточения на Сэндфилд-род. Каждую неделю Дэвисы звонили и предлагали совместную поездку в излюбленную (на данный момент) провинциальную гостиницу. Ни одна из них не пользовалась благосклонностью Толкинов в течение долгого времени. Поводами для перемены места были: недостатки кухни, сумма счета или необходимость добираться по новой дороге, испортившей пейзаж. В гостинице они начинали с легкого аперитива — Эдит нашла, что коньяк не вредит ее пищеварению — а далее следовал хороший завтрак без ограничений в винах. Во время завтрака Лина Дэвис беседовала с Эдит, к которой чувствовала большую симпатию, а мужчины вели собственный разговор. Но помимо встреч подобного рода и визитов родственников общественной жизни у Толкинов почти не было.
В 1963 году Эксетеровский колледж избрал Толкина почетным членом Совета, потом и Мертоновский колледж почтил своего старого сотрудника званием заслуженного члена Совета. Но он редко принимал приглашения на обеды, а если когда и обедал, то ел мало, подозревая поваров в недобрых намерениях. Все приглашения на обед отклонялись, если Присцилла или кто-то из друзей не мог составить Эдит компанию на вечер. Забота о ее здоровье всегда была для Рональда на первом плане.
Сразу после ухода на пенсию возникла масса домашних дел. Необходимо было вывезти все книги из кабинета в колледже и разместить их дома, а так как кабинет (он же спальня) дома на Сэндфилд-род был и без того переполнен, хозяин решил превратить пустующий из-за отсутствия машины гараж в библиотеку-приемную. Перевозка книг потребовала нескольких месяцев и не пошла на пользу Толкину, который стал жаловаться на прострел. Но в конце концов все стало на свои места, и можно было начинать основную работу по пересмотру и завершению "Сильмариллиона".
Привычка к основательности потребовала, как легко ожидать, полной переделки всей композиции. Великий труд начался. В нем принимала участие нанятая на неполный рабочий день секретарша Элизабет Ламсден. Как и ее предшественницы Наоми Колльер и Филлис Дженкинсон, она вскоре подружилась и с профессором, и с его супругой. Но работа только-только начала продвигаться, как ее пришлось прервать: пришли гранки "Анкрене Виссе", задержавшиеся из-за забастовки печатников. С неохотой Толкин отставил мифологию и пустился править текст из двухсот двадцати двух страниц на средневековом английском с большим количеством сносок. Покончив с этой работой, он уже хотел вернуться к тому, что называл своим "настоящим делом", но решил, что завершение "Сильмариллиона" может и подождать, а раньше надо бы отредактировать переводы "Сэра Гавейна" и "Жемчужины", да еще написать по требованию издателя предисловие к ним. Но ему не удалось закончить ни того, ни другого, поскольку издательство "Аллен и Анвин" попросило пересмотреть лекцию "О волшебных сказках", которую собиралось напечатать вместе с "Листом работы Мелкина". Таким образом, появился целый ряд препятствий, не дававший завершить работу, и это все больше и больше расстраивало Толкина.
Очень много времени уходило просто на ведение корреспонденции. Письма от читателей шли потоком. В них содержались просьбы, замечания, требования разъяснить то-то и то-то в книгах. Ни одно из писем Толкин не считал пустяком, особенно если отправитель был ребенком или человеком старше его самого. Иногда ему случалось составить два или три варианта ответа и, не считая удовлетворительным ни один из них, не ответить вовсе. Бывало и так, что ответ был подготовлен, но потерян, и тогда Толкин часами копался в гараже или в кабинете, пока пропажа не отыскивалась. Порою поиски обнаруживали совершенно неожиданные вещи: забытое письмо, неоконченную легенду, и он мог, забыв все, усесться и начать писать (или переписывать) найденное. И так уходили целые дни.
Очень его радовали просьбы читателей разрешить назвать дом, или любимое домашнее животное, или даже ребенка в честь какого-то географического названия или персонажа книг. Толкин был твердо убежден, что об этом надлежит именно просить, и рассердился, когда без его разрешения подводное крыло назвали "Светозар" (кличка коня, на котором ездил Гэндальф). Те же, кто присылал подобные просьбы, иной раз получали неожиданные ответы: так, одному скотоводу из Джерси, который просил разрешения назвать быка Ривенделлом, Толкин ответил, что "бык" в переводе на эльфийский звучит как "мундо" и предложил в качестве клички быка целый ряд производных от этого слова. Уже отправив это письмо, Толкин взялся за разработку этимологии слова "мундо" — раньше этот вопрос не поднимался.
Поскольку дела такого рода требовали все больше и больше времени, на работу над "Сильмариллионом" его оставалось очень мало. И все же Толкин старался, как мог. Возможно, на этот раз ему бы и удалось довести работу до запуска в печать, если бы он мог заставить себя работать регулярно. Но большую часть времени он раскладывал пасьянсы, часто засиживаясь заполночь. Это была его многолетняя привычка; он сам многое изобретал в этой области и с радостью демонстрировал свои пасьянсы другим любителям. Конечно, над этим приходилось долго думать. Хотя время, проведенное над картами, уходило попусту, все же именно таким способом он проводил досуг. Порою целыми днями он рисовал причудливые картинки на старых газетах, решая кроссворды. Эти картинки, понятно, перекочевывали на страницы рукописей и становились эльфийскими гербами, нуменорскими гобеленами или набросками экзотических растений с названиями на куэниа или синдарин. Поначалу это его развлекало, потом становилось стыдно за брошенную работу, он пытался сесть за стол, а тут как раз звонил телефон, или Эдит звала составить ей компанию в магазин за покупками, или приходил друг на чашку чая, и в результате за целый день ничего толком не делалось.
Таким образом, частично Толкин сам был виноват в том, что делал не очень много. Это вызывало подавленность, а она отнюдь не способствовала плодотворной работе. К этому присоединялось ощущение монотонности и тусклости жизни. Он писал: "Дни кажутся пустыми, и я не могу ни на чем сосредоточиться. В этом заключении жизнь кажется такой постылой'.
Особой причиной для ощущения заброшенности было отсутствие мужской компании. Его старый друг и врач Р.Э. Говард (член клуба Инклингов), будучи соседом и католиком, часто сиживал рядом с ним на воскресном богослужении. Их беседы по пути из церкви домой были существенной частью жизни профессора в отставке, но порою они заканчивались лишь приступом ностальгии.
К.С. Льюис умер 22 ноября 1963 года в возрасте шестидесяти четырех лет.
Через несколько дней Толкин написал дочери Присцилле: "Вот я чувствую то, что и должен чувствовать в моем возрасте: как старое дерево, теряющее один за другим все листья; ощущение, как будто топором рубят под корень'.
Толкина просили написать некролог — он отказался, отклонив также предложение участвовать в памятном издании. И все же он много часов сидел в размышлении над последней книгой Льюиса "Письма Малькольму, большей частью о молитвах".
Вскоре после смерти Льюиса Толкин снова стал вести дневник, чего не делал уже много лет. Кстати, это был удобный случай для использования изобретенного им алфавита, который его создатель назвал "новоанглийским". В примечании было указано, что целью изобретения было улучшение "дурацкого алфавита, придуманного теми, кто дерется из-за денег с этим полоумным Шоу ". Одни знаки этого алфавита были обычными латинскими буквами (хотя и с другим звучанием), другие международными обозначениями фонем, третьи знаками алфавита Феанора. Этот алфавит применялся в дневнике для особо важных записей. В этом дневнике, как и во всех других, список скорбей был куда длиннее списка радостей, из чего можно было бы составить не вполне адекватное представление о жизни на Сэндфилд-род. Однако из записей можно представить себе всю непроглядность тоски, в которую Толкину случалось погружаться. В один из таких моментов он написал: "Жизнь сера и тускла. Я ничего не могу сделать, находясь между угасанием, усталостью от однообразия (заключен в своем доме), тревогой и смятением. Что мне предстоит? Исчезнуть бесследно в отеле, богадельне, клубе без книг, общения, бесед? Господи, помоги мне!"
Депрессия оказалась плодотворной, что для Толкина вовсе не было редкостью. Именно в разгар отчаяния от неудачи в попытке завершить "Властелина Колец" появился "Лист работы Мелкина" и точно так же в тревоге от будущего и от приближающейся старости был написан "Кузнец из Большого Вуттона".
Сказка появилась необычным путем. Американский издатель попросил написать предисловие к новому изданию "Золотого ключа" Джорджа Макдональда. Обычно в таких случаях Толкин отвечал отказом, но на этот раз почему-то согласился. Он сел за работу в конце января 1965 года, будучи в особенно мрачном расположении духа. Книга Макдональда показалась ему много хуже, чем прежде; он заметил, что она "скверно написанная, несвязная и плохая, хотя есть и запоминающиеся места". Толкин вообще не разделял льюисовского преклонения перед Макдональдом. Серию книг про Курда он любил, но большинство сочинений Макдональда отвергал из-за моралистского и аллегорического содержания. Несмотря на такое отношение к самой вещи, Толкин как следует взялся за труд (что опять-таки часто случалось), как если бы его завершение являлось доказательством сохранения способности работать. Он начал объяснять молодому читателю, которому адресовалась книга, значения термина "волшебная страна".
Волшебная страна могущественна. Даже плохой автор от нее не уйдет. Он, вероятно, составит книгу из кусочков древних сказаний или чего-то подобного, что он сам чуть помнит, а они могут быть настолько велики, что не в его силах будет их испортить или принизить. Иные могут именно в такой дурацкой книге впервые встретиться с этими сказаниями, увидеть отблеск волшебства и направиться по истинному пути. Это может быть изложено в сказке вроде следующей. Жил-был повар, и задумал он сделать пирог для детского праздника. Главная его забота была в том, чтобы пирог был слаще...
Предполагалось, что сказка уложится в несколько абзацев. Но она тянулась и тянулась, пока вдруг автор не осознал, что пишет историю собственной жизни, которую нужно издать отдельно. В первом варианте вещь именовалась "Великий Пирог", но вскоре получила название "Кузнец из Большого Вуттона". А предисловие к Макдональду так и не было написано.
"Кузнец" был необычен в двух отношениях. Во-первых, он был напечатан на машинке (чего Толкин обыкновенно не делал), во-вторых, сказка была сознательно и тесно связана с самим автором, который назвал ее "историей старика, наполненной предчувствием тяжелой потери". Однажды он сказал, что сказка "написана с большим чувством, отчасти проистекавшим от испытанного автором ощущения тяжелой потери по причине жизни на пенсии и от приближения старости'. Как и Кузнец (деревенский мальчишка, проглотивший звезду и тем обретший пропуск в Волшебную страну), Толкин в своем воображении долго скитался в таинственных краях, но теперь, ощущая приближение конца, он знал, что скоро предстоит расставание с его собственной звездой — воображением. И эта сказка стала самым последним произведением.
Вскоре после завершения сказки Толкин показал ее Райнеру Анвину. Тому вещь очень понравилась, но он посчитал, что хорошо бы к ней подобрать что-то еще, тогда составилась бы полновесная книга. Но потом "Аллен и Анвин" решило издать сказку отдельно, и в течение 1967 года она вышла в Британии и Америке с иллюстрациями Полины Бэйнс. "Кузнец из Большого Вуттона" был, в общем, хорошо принят критикой, хотя ни один рецензент не понял ни его личностного содержания, ни того, что в сказке содержится аллегория (что для Толкина вообще-то не характерно). Сам он написал об этом так: "В Волшебной стране, существование которой вне наших мыслей признается, нет аллегории. В части Человека какие-то следы аллегории присутствуют, что мне кажется очевидным, хотя ни читатели, ни критики пока к ним не обращались. Как обычно, в вещи нет "религии", но Мастер Повар, Чертог и прочее довольно прозрачный (с элементом сатиры) намек на деревенскую церковь и деревенского священника: их труд неуклонно вырождается и теряет все признаки "искусства" превращается просто в процесс еды и питья: последние следы чего-то "иного", что остается в детях.
В этот период Толкин подготовил для публикации еще две книги. Пересмотренная лекция "О волшебных сказках" вместе с "Листом работы Мелкина" были опубликованы в 1964 году под общим заголовком "Дерево и Лист". В 1961 году его тетя Джейн Нив (ей было тогда восемьдесят девять лет) написала с просьбой: не мог бы Рональд, дескать, написать "такую небольшую книжицу, с Томом Бомбадилом в главной роли, и такого размера, чтобы мы, престарелые тетушки, могли бы себе позволить купить ее и подарить кому-нибудь на Рождество'. Результатом стали "Приключения Тома Бомбадила". Стихотворения, отобранные автором для этого сборника, большей частью были написаны в двадцатые и тридцатые годы, за исключением "Лодочной прогулки Бомбадила" (оно было написано специально для этого сборника) и "Кота" (Толкин написал его в 1956 году для внучки Джоан-Энн). Книга, также иллюстрированная Полиной Бэйнс, как раз успела выйти, чтобы порадовать Джейн Нив, которая через несколько месяцев после этого умерла.
Если жизнь на пенсии и казалась порою "серой и тусклой", то в ней были также моменты радости. Впервые Джон-Рональд Толкин не испытывал нужды в деньгах. Еще в 1962 году, до начала потрясающего роста объема продаж его книг в Америке, он писал: "Ситуация удивительная. Надеюсь, я в достаточной мере возблагодарил Господа. Лишь недавно я спрашивал себя, сможем ли мы продолжать здесь жить на мою скромную пенсию. Но, избежав общего краха, я, похоже, буду жить в достатке до конца моих дней'.
Порядочная доля доходов уходила на уплату налогов, но Толкин относился к этому философски, хотя однажды подписал чек на выплату большой суммы налоговому ведомству фразой "Ни пенни на "Конкорд". Уже под конец жизни он сделал распоряжения относительно своего состояния. Большая часть была оставлена четырем детям.
Своим новоприобретенным богатством Толкин распоряжался щедро. В течение последних лет он анонимно жертвовал значительные суммы церковному приходу в Хедингтоне. Всегда и с особенным удовольствием он удовлетворял неотложные нужды членов семьи. Одному из детей он купил дом, другому машину, подарил виолончель внуку и заплатил за обучение в школе внучки. Но, несмотря на обеспеченность, ему трудно было отвыкнуть от привычки считать каждый пенс (эта привычка укоренилась в течение долгих лет, когда работа была трудной, а заработок скромным). В дневнике наряду с ежедневными записями о погоде обязательно появлялись детальные реестры всех, даже самых мелких наличных платежей, типа: "письмо авиапочтой 1 ш. 3 п., бритвы "Жиллетт" 2 ш. 11 п., почтовые 7 1/2 п., паста "Стерадент" 6ш. 2п'. Он никогда не швырял деньги на ветер. Они с Эдит так и не обзавелись никакими электрическими домашними помощниками — попросту не привыкли к ним и даже не представляли себе, что они могут быть нужны. В доме не было не только телевизора, но даже стиральной и посудомоечной машины. Впрочем, ощущение денежного достатка доставляло Толкину большое удовольствие. Он давал себе поблажку лишь в немногом и полностью в своем вкусе: добрый обед с вином в ресторане после утренних покупок в Оксфорде, черный вельветовый пиджак и новый жилет от портного в Холле, новый наряд для Эдит.
Они с Эдит были совершенно разными людьми с различными интересами, но даже после полувекового супружества они являли собой идеальную пару. Временами между ними вспыхивало раздражение, как это бывало в течение всей жизни, и все же они всегда чувствовали друг к другу большую любовь и привязанность. Возможно, в тот период эти чувства только усилились, поскольку теперь над ними не довлели семейные заботы. Появилось время посидеть и поговорить, и они часто, особенно хорошими вечерами после ужина сиживали на скамейке у калитки на Сэндфилдрод или в саду среди роз он с трубкой, она с сигаретой, к которым пристрастилась в последние годы. Конечно же, большей частью разговоры вертелись вокруг семьи, это для них всегда было интересно. Семейные принципы (вряд ли они это осознавали в юношеском возрасте) всегда были очень важным делом. Роли дедушки и бабушки пришлись им по вкусу, и они очень радовались, когда в доме появлялись внуки. В 1966 году с большими церемониями праздновалась их золотая свадьба, и это им доставило массу удовольствия. Достоин упоминания и вечер в их честь, устроенный в Мертоновском колледже. На нем впервые был исполнен толкиновский цикл песен " В поход, беспечный пешеход", положенный на музыку Дональдом Сванном. За роялем сидел сам композитор, а пел Уильям Элвин111 ("Такое имя добрый знак!" заметил Толкин).
Между тем дела в доме шли отнюдь не идеально, и чем дальше, тем хуже, поскольку год от года здоровье Эдит ухудшалось. Хотя ее артритная хромота все усиливалась, она ухитрялась справляться со всей готовкой и с большей частью домашней работы, да еще коечто делала в саду. Но к концу шестидесятых годов, то есть когда ее возраст стал подходить к восьмидесяти, стало ясно, что долго так продолжаться не может. Вообще-то можно было нанять приходящую прислугу на несколько часов в сутки, но дом был не настолько мал, чтобы домашних дел было мало, и вместе с тем не настолько велик, чтобы можно было без труда поселить постоянную прислугу (даже если бы и нашлась подходящая кандидатура). Сам Толкин помогал, чем умел; будучи руковитым, он мог починить сломанную мебель или поменять перегоревшие пробки, но и его суставы становились все менее гибкими. К началу 1968 года, когда ему было семьдесят семь, а ей семьдесят девять, они решили сменить жилище на более подходящее. К тому же это давало случай сохранить в тайне новый адрес и тем самым укрыться, наконец, от почти невыносимого потока восторженных писем, подарков, телефонных звонков и посетителей. Они с Эдит взвешивали несколько вариантов неподалеку от Оксфорда и, наконец, выбрали Борнмут.
ГЛАВА 2. БОРНМУТ
Даже по английским меркам Борнмут был исключительно противным приморским городком. Архитектура застройки относилась большей частью к концу XIX и началу XX века. Город являл собой анемичное подобие французской Ривьеры. Как и другие курортные местечки на южноанглийском побережье, он был наводнен стариками. Они приезжали провести остаток своих дней в бунгало и виллах или поселялись в разоряющихся отелях (зимой постояльцев встречали с радостью, летом цены резко подскакивали). Старики прогуливались по побережью от Восточного утеса до Западного; они постоянно присутствовали в публичной библиотеке, зимнем саду и на поле для гольфа; они бродили среди хвойных лесов Боскома и Брэнксом-чайн; они умирали, когда приходил их час.
Впрочем, Борнмут соответствовал своему назначению. В нем были дома, где престарелые люди с достатком могли с удобством жить и проводить время в компании лиц такого же возраста и общественного положения. Город очень понравился Эдит Толкин и не без причины. Впервые в жизни именно в Борнмуте она обрела большое количество подруг.
Несколькими годами раньше она стала регулярно приезжать туда на праздники. Останавливались они в отеле "Мирамар" на западной стороне города. Отель был дорогой, зато комфортабельный, и обстановка в нем была приятной. Завсегдатаями этого отеля были женщины, похожие на Эдит. После того, как профессор Толкин ушел на пенсию и перестал ездить в Ирландию принимать экзамены, они стали ездить в Борнмут вдвоем. Вскоре Толкин понял, что здесь Эдит куда лучше, чем в Оксфорде. Это и не удивительно. Общество в "Мирамаре" было очень схоже с тем, что она знавала в доме у Джессопов в Челтенхэме в 1910-1913 годы: верхушка среднего класса, с достатком, без претензий на интеллигентность, с дружественным отношением к себе подобным. В "Мирамаре" она чувствовала себя совершенно "как дома", в наилучшем окружении, чего не было ни в Оксфорде, ни вообще где бы то ни было в течение всей ее замужней жизни. Конечно, многие из постояльцев были титулованы, богаты и самоуверенны. Но все они были одного круга; все держались консервативных убеждений, любили обсуждать своих детей и внуков, поговорить о предстоящих знакомствах, с удовольствием коротали большую часть дня, сидя в своих комнатах и лишь изредка прогуливаясь по набережной, с достоинством вкушали послеобеденный кофе, смотрели по телевизору девятичасовой выпуск новостей и ложились спать. И у Эдит не возникало ни малейшего ощущения собственной неполноценности: материально она была обеспечена не хуже других, а что до титулов, то звание супруги писателя с мировым именем с успехом компенсировало недостатки происхождения.
Со временем "Мирамар" стал практически самым лучшим решением всех домашних проблем семьи Толкинов. Когда Эдит чувствовала себя не в состоянии вести домашнее хозяйство, они заранее заказывали свои излюбленные номера в "Мирамаре" и нанимали знакомого шофера, который привозил их в Борнмут. Вскоре после этого Эдит ощущала в себе подъем физических сил, не говоря уже о душевных. Да и сам Рональд порой был инициатором поездок в Борнмут — просто с целью вырваться за пределы Сэндфилд-род, убежать от отчаяния, вызванного собственным бессилием взяться за работу. Он не питал особо пылких чувств к "Мирамару" и не разделял восторженного отношения Эдит к тем, у которых, по выражению К.С. Льюиса, "беседа почти полностью сводится к повествованию". Хотя среди постояльцев он временами находил собеседника-мужчину, порой от ощущения глухой стены вокруг себя он впадал в молчаливое и бессильное бешенство. Однако в каком-то смысле поездки в Борнмут шли ему на пользу. Все нужные бумаги он брал с собой (даже если это составляло не просто портфель), так что в своем номере в отеле он мог почти так же успешно работать (или не работать), как и на Сэндфилдрод. Ему нравились тамошний комфорт и кухня. Они с Эдит познакомились с местным врачом, который мог при необходимости оказать помощь и ему, и ей, а со временем стал добрым другом. Там была и католическая церковь, причем недалеко, да и море было рядом с отелем море, которое Рональд так любил (хотя, по его мнению, это море было слишком уж скромное); наконец, он видел, что Эдит там счастлива. Поэтому поездки в Борнмут повторялись, и не стоит особо удивляться, что когда Толкины задумали переехать из дома на Сэндфилдрод, то решили подыскать что-то подходящее возле "Мирамара".
"Он живет в отвратительном доме (у меня прямо нет слов, чтобы сказать, насколько он отвратителен) с отвратительными картинами'. Так сказал У.Х.Оден на вечере в честь Толкина в Нью-Йорке, и его слова попали в лондонскую газету в январе 1966 года. Толкин прочел это и заметил: "Ну, поскольку в нашем доме он был один раз несколько лет тому назад и всего-то прошел в комнату Эдит и выпил чаю, его, должно быть, подвела память (если он вообще говорил это)'. Реакция на эти оскорбительные слова была спокойной; в своем первом письме после этого Толкин высказал некоторое неудовольствие, а вскоре написал Одену сердечное послание.
Слова эти были глупостью, да к тому же неправдой. Дом на Сэндфилд-род был не более безобразен, чем многие другие на этой скромной неопределенного вида улочке. Картины, украшавшие стены гостиной Эдит, тоже ничем не выделялись среди картин в любом доме среднего класса в этом районе. Но, конечно, они были именно тем самым, что имел в виду Оден. Будучи человеком с тонким вкусом, он был потрясен ординарностью дома Толкина, тем, насколько этот дом сливается с пригородом. Такой стиль не полностью соответствовал вкусам самого Толкина, и сам профессор не очень подходил к нему, но в натуре Толкина хватало аскетизма, чтобы попросту не обращать на это внимания. Это важно понять, чтобы сделать правильные выводы относительно той жизни, которую он вел в Борнмуте с 1968 года и до конца 1971 года.
Они с Эдит купили бунгало недалеко (если ехать на такси) от отеля "Мирамар". Очень легко представить мнение Одена об этом простом современном доме номер 19 по Лейксайд-род, ибо в своем роде он был столь же "отвратительным", как и дом в Хедингтоне. Но с точки зрения Толкинов (обоих) этот дом был как раз тем, что они бы хотели. Там была хорошо оборудованная кухня, в которой Эдит, несмотря на убывающие силы, могла справиться с готовкой; кроме того, в доме были гостиная, столовая, спальни для него и для нее. Была еще комната, которую Рональд мог бы использовать в качестве кабинета, а еще гараж на две машины, который можно было приспособить под библиотеку и приемную — совсем как на Сэндфилдрод. В доме имелось центральное отопление (раньше у них такого никогда не было), а снаружи находилась веранда, где по вечерам супруги могли сидеть и курить. Был также большой сад, в котором хватало место на то, чтобы посадить розы и даже кое-что из овощей, а в конце сада отдельная калитка выходила в небольшой лесной распадок, известный под названием Брэнксом-чайн и ведущий к морю. Соседи-католики часто подвозили Толкина в церковь на своей машине. Толкины держали приходящую домашнюю прислугу, а рядом всегда к услугам был "Мирамар", где можно было разместить навещавших их друзей и членов семейства и просто пообедать, или даже переночевать, если Эдит нуждалась в отдыхе.
Переезд в Борнмут, конечно, оказался большой нагрузкой для Толкина. Он не очень-то хотел уезжать из Оксфорда и знал, что этим отрезает себя от почти всех контактов с семьей и близкими друзьями. Снова, как во время его жизни на пенсии в Хедингтоне, действительность оказалась несколько грубее, чем он ожидал. Через год жизни в Борнмуте он писал Кристоферу: "Чувствую я себя вполне неплохо. И все же, и все же... Здесь я не вижу людей своего круга. Мне не хватает Нормана. И сверх всего прочего мне не хватает тебя'.
Но жертва была принесена с известной целью, и эта цель была достигнута. На Лейксайд-род Эдит была так же счастлива, как во время прежних поездок в "Мирамар" на праздники, то есть наступил лучший период всей ее замужней жизни. К удобствам нового дома и отсутствию лестниц прибавились нескончаемые радости от посещения "Мирамара". Она там со многими подружилась. Эдит не была уже сухой, отчужденной, временами озабоченной женой профессора Оксфордского университета, а стала сама собой: контактной, веселой мисс Бретт челтенхэмовских времен. Она оказалась именно в той обстановке, которая уже давно была ей сродни.
В целом жизнь стала полегче и для ее мужа. Счастье Эдит наполняло его глубокой благодарностью и отразилось на его собственном настроении, так что в дневнике, который он недолго вел в борнмутские годы, осталось очень мало от той мрачности, которая так часто охватывала его на Сэндфилд-род. Отсутствие тех, кого он называл "мой круг", частично компенсировалось частыми визитами членов семейства и друзей, зато почти полностью прекратились вторжения поклонников (адрес, телефон, даже то, что Толкин поселился на южном побережье, удавалось успешно скрывать). Это означало, что для работы оставалось даже больше времени, чем раньше. Жена врача выполняла кое-какую секретарскую работу, когда Джой Хилл, состоявшая в штате "Аллена и Анвина" и обрабатывавшая почту от поклонников, уезжала на лекции. Переезд в Борнмут сначала был сопряжен с трудностями: на Сэндфилд-род Толкин упал с лестницы и серьезно повредил ногу. В результате он несколько недель провел в больнице, а в гипсе и того больше, но, поправившись, мог (по крайней мере, теоретически) начать более-менее регулярно работать над "Сильмариллионом".
Впрочем, нелегко было решить, с чего начать. В каком-то смысле работа была почти завершена. Сама по себе книга "Сильмариллион" была закончена, если только слово "книга" можно применить к работе, начинающейся с истории сотворения мира и, в основном, описывающей борьбу эльфов с изначальной силой зла. Чтобы сделать повествование связным, автору просто надо было решить, какой из вариантов каждой главы надлежит использовать, поскольку их с 1917 года, когда началась вся работа, набралось немало, а некоторые места были написаны совсем недавно. Но решений надо было принимать столько, что Толкин никак не мог принять какое-то за начало. Даже если бы с этой частью работы удалось справиться, то еще автор хотел убедиться, что в книге не окажется противоречий. За долгие годы многочисленные правки и переписывания создали путаницу в деталях. Имена персонажей изменялись в одном месте, а в другом были оставлены прежними. Географические описания находились в полном беспорядке и противоречили друг другу. Что хуже всего, сами рукописи оказались перемешаны так, что нельзя было с уверенностью сказать, который из вариантов самый свежий. В последние годы по соображениям безопасности Толкин сделал две копии рукописи и держал их отдельно. Но он так и не смог решить, какой экземпляр рабочий, и часто правил их независимо, так что они начинали противоречить друг другу. Чтобы получить связный и удовлетворительный текст, нужно было подетально сравнивать оба экземпляра, и перспектива такой работы отнюдь не радовала.
Мало того, Толкин еще не решил окончательно, как представить весь труд. Он подумывал отбросить первоначальный замысел введения о мореходе-скитальце, которому были поведан все эти легенды. Но, может быть, требуется другое введение? Или достаточно просто представить вещь как мифологию, которая появляется на заднем плане во "Властелине Колец"? Что касается соотношения с последней книгой, то автор сам затруднил себе задачу, введя в повествование некоторые важные персонажи, например, Галадриэль и древесных эльфов, которые не появлялись в начальном варианте "Сильмариллиона", а теперь требовали упоминания. К тому времени эту задачу удалось решить, но Толкин осознавал, что необходимо убедиться в полном и точном сочетании всех мельчайших деталей "Сильмариллиона" и "Властелина Колец" иначе читатели завалят письмами с указанием неточностей. Но даже если отвлечься от всех перечисленных технических трудностей, то и тогда оставались не пересмотренными некоторые фундаментальные аспекты всей книги, при изменении которых все пришлось бы переписывать наново.
К лету 1971 года, то есть после трех лет жизни в Борнмуте Толкин стал заметно продвигаться вперед, хотя отделка деталей занимала его больше, чем планирование целого. Например: каким должно быть имя у такого-то? А то вдруг Толкин мог взяться за пересмотр каких-то характеристик эльфийских языков. А когда он действительно писал, это было обычно связано не с приданием последовательности, а с переработкой огромной массы накопившегося вспомогательного материала. Большая часть этого материала представляла собой исследования того, что можно было бы назвать "техническими аспектами" мифологии, например, соотношения процессов старения у эльфов и людей или смерти растений и животных в Средиземье. Толкин чувствовал, что каждая деталь его вселенной требует внимания независимо от того, будут ли эти исследования вообще когдалибо опубликованы. Процесс "вторичного создания" стал сам по себе достаточной наградой за потраченное время независимо от желания видеть работу напечатанной.
Иногда он часами сидел за работой, порой же мог вернуться к пасьянсам и даже переставал притворяться, что работает. Тогда следовал хороший обед в "Мирамаре" без недостатка в вине, а если после этого он не чувствовал никакой охоты работать, то зачем же себя заставлять? Пусть читатели ждут себе его книг: он будет проводить время по собственному вкусу!
Впрочем, временами его охватывала тревога: дни утекали очень быстро, и книга могла так и остаться незавершенной. А в конце 1971 года борнмутский период резко завершился. В середине ноября Эдит, которой было уже восемьдесят два года, слегла с холециститом. Ее поместили в больницу, и через несколько дней тяжелой болезни она умерла ранним утром в понедельник 29 ноября.
ГЛАВА 3. МЕРТОН-СТРИТ
После того, как у Толкина прошло первое потрясение от смерти жены, и речи не могло идти о том, чтобы оставаться в Борнмуте. Ясно было, что ему надо возвращаться в Оксфорд и жить там. Сначала было не очень-то понятно, что для этого нужно предпринять. Мертоновский колледж пригласил его жить там в качестве почетного члена Совета и предложил комнаты в доме на Мертон-стрит, принадлежавшие колледжу. Хозяйство могли бы вести скаут и его жена. Это было и неслыханной честью, и идеальным решением проблемы. Толкин согласился очень охотно. Несколько недель он провел с членами семейства, а потом в начале марта переехал в дом номер 21 по Мертон-стрит, завязав (как обычно) добрые отношения с тремя грузчиками и проехав вместе с ними в их фургоне от Борнмута до Оксфорда.
В квартире на Мертон-стрит была большая гостиная, спальня и ванная. Чарли Карр, скаут колледжа, взявший на себя обязанности эконома, жил с женой на первом этаже. Карры были очень любезны по отношению к Толкину. Они не только приносили ему завтрак (это входило в круг их обязанностей), но и готовили обед или ужин, если старый профессор неважно себя чувствовал или не хотел обедать в колледже. Еще один вариант для трапезы предоставлял отель "Истгейт". Он находился в соседнем подъезде. Отель сильно переменился с тридцатых годов, когда Толкин с Льюисом впервые там отобедали. Все стало куда дороже, но теперь профессор был состоятельным человеком и мог не отказывать себе в любимых кушаньях. И все же большей частью он столовался в колледже, поскольку любил обедать и ужинать свободно, а в столовой для старших служащих его всегда привечали.
Таким образом, его жизнь в 1972 и 1973 годах была полностью в его вкусе. Он очень страдал от того, что Эдит уже нет в живых. Теперь он был совсем одинок. Но это было и освобождением; не погружаясь целиком в воспоминания, он мог жить, как хотелось. Точно так же, как Борнмут был в своем роде наградой Эдит за то, что она претерпела в начале супружества, так же и нынешнее его существование (почти как у студента-дипломника) на Мертон-стрит было похоже на вознаграждение за терпение, проявленное в Борнмуте. Нечего и говорить о том, что Толкин сохранил активный образ жизни. Он часто наезжал в деревню близ Оксфорда, где жили Кристофер и его вторая жена Бэйли; в компании их младших детей Адама и Рэйчел он мог позабыть про свой радикулит и бегать по лужайке в какой-то игре или же ради забавы забросить на дерево спичечный коробок, а затем сбивать его оттуда камешками. С дочерью Присциллой и внуком Саймоном они съездили на праздники в Сидмут. Он навестил старого друга по Ч.К.О.Б. Кристофера Уайзмена. Несколько недель он провел у Джона в его приходе в СтокенаТренте и съездил вместе с Джоном на его машине к брату Хилари, который так и жил при своем саде в Ившеме.
Теперь Рональд и Хилари походили друг на друга куда больше, чем когда-либо в юности. Сливы за окнами, урожай с которых Хилари терпеливо собирал вот уже более сорока лет, состарились, и плодов на них было мало. Деревья следовало бы срубить, а на их место посадить новые саженцы. Но Хилари пропустил нужное время, и сливы так и остались. Двое братьев смотрели крикет и теннис по телевизору и потягивали виски.
В эти два года Толкину выпало много славы в виде потока почестей. Он получил целый ряд предложений от американских университетов приехать и получить почетную докторскую мантию, но чувствовал, что такое путешествие вряд ли будет ему под силу. Были почести и британского происхождения. В июне 1973 года он посетил Эдинбургский университет, где ему присвоили звание почетного доктора. Весной предыдущего года его пригласили в Букингемский дворец, где он был представлен королеве и удостоен ордена Британской империи. Это глубоко его тронуло. А самым радостным, по всей видимости, было для него присвоение звания почетного доктора словесности в родном Оксфордском университете, и притом не за "Властелина Колец", а за филологические заслуги. Тем не менее Колин Харди, старый друг профессора Толкина (именно он представлял кандидата на церемонии вручения диплома) в своей речи не раз и не два ссылался на хроники Средиземья, а в заключение выразил надежду, что " из этого земного листа так, как спешит дорога от ворот в заманчивую даль112 появятся на свет "Сильмариллион" и знания'.
Что касается "Сильмариллиона", то месяцы снова уходили один за другим, а проку было мало. Случилась обоснованная задержка, когда Толкин приводил в порядок свои бумаги и книги после переезда из Борнмута, но когда, наконец, он снова уселся за работу, технические проблемы устрашили его еще больше. Несколькими годами раньше Рональд Толкин решил, что в случае, если он умрет, не завершив книгу, ее подготовит к печати Кристофер (разумеется, тот был в курсе работы). Они с Кристофером часто обсуждали материал, выявляя множество проблем, которые предстояло решать, но продвижение вперед было весьма невелико.
Почти с уверенностью можно сказать: он не ждал, что умрет так быстро. Своей бывшей ученице Мэри Сэйлю он говорил, что его предки, как правило, были долгожителями, и он-де рассчитывает прожить еще многие годы. Но в конце 1972 года прозвучали первые звонки. Его начало мучить жестокое расстройство желудка. Рентген ничего не обнаружил, кроме "диспепсии", и все же ему прописали диету и предупредили, что от вина придется отказаться. Хоть работа и не была завершена, по всем признакам, Толкину не суждено было еще долгие годы жить на Мертон-стрит.
"Я часто чувствую себя очень одиноким, — писал он своей старой двоюродной сестре Мэри Инклдон. — После окончания триместра (когда студенты разъезжаются) я остаюсь один в большом доме, только вот мой эконом и его жена там, внизу'.
По правде говоря, звонили ему много: члены семьи, старые друзья, Джой Хилл из "Аллена и Анвина" (почта от поклонников оставалась на ее попечении). Да еще потоком шли дела с Райнером Анвином, с Диком Уильямсоном (поверенным Толкина и его советчиком во многих вопросах). Да сверх того поездки на такси каждое воскресное утро в хедингтонскую церковь, а оттуда на могилу Эдит на Вулверкотском кладбище. Но ощущение одиночества не проходило.
По мере приближения лета 1973 года близким показалось, что Толкин печальнее обыкновенного, что он стал быстрее стареть. Впрочем, диета явно оказала благотворное воздействие, и в июле он ездил в Кембридж на обед в клуб "Ad eundem"113 (это был межуниверситетский обеденный клуб); 25 августа он написал запоздалую благодарственную записку профессору Глину Дэниэлу, который его принимал:
Дорогой Дэниэл, уже много времени прошло с 20 июля, но лучше поздно, чем никогда (я надеюсь) и я делаю то, что должен был сделать прежде, чем погрузиться в другие дела: благодарю Вас за тот чудный обед в [аббатстве] св. Иоанна, а особенно за Ваши терпение и великую любезность, проявленные ко мне лично. Это был поворотный пункт! У меня не было никаких болезненных симптомов, и я мог снять большую часть диетных ограничений, которые терпел около шести месяцев.
Я предвижу следующий обед в А.е. и надеюсь, что Вы будете присутствовать.
Всегда Ваш Рональд Толкин.
Через три дня после написания этого письма во вторник 28 августа Толкин поехал в Борнмут в гости к Денису и Джосли Толхерстам (это были доктор и его жена, которые присматривали за четой Толкинов, когда те жили в Борнмуте).
Конец был быстрым. Во вторник он присутствовал на вечеринке по случаю дня рождения миссис Толхерст, но чувствовал себя неважно, не мог много есть, хотя выпил шампанского. Ночью у него были боли, а наутро его поместили в частную больницу, где ему диагносцировали кровотечение от прободной язвы желудка. Так получилось, что Майкл был на праздниках в Швейцарии, а Кристофер во Франции, и ни тот, ни другой успеть никак не могли. Но Джон и Присцилла смогли приехать в Борнмут и увидеться с отцом. Сначала о его состоянии докладывали оптимистично, но к субботе развилась пневмония, и ранним воскресным утром 2 сентября 1973 года он умер в возрасте восьмидесяти одного года.
ЧАСТЬ VII. ДЕРЕВО
Ныне принято считать, что Инклинги — горстка людей, собиравшаяся по четвергам в колледже Магдалины в тридцатые и сороковые годы была однородной группой писателей, все члены которой только и делали, что влияли на творчество друг друга. Разделяете ли вы эту точку зрения, или нет, но если вам случится побывать в Оксфорде, вы, может быть, решите побывать на могилах трех самых известных из них К.С. Льюиса, Чарльза Уильямса и Дж.Р.Р. Толкина.
Могилу Льюиса вы найдете на церковном кладбище его прихода Хедингтон-кворри. На могиле простая плита, а под ней похоронены сам Льюис и его брат майор У.Х. Льюис. Над могилой вместо украшения установлен простой крест со словами: "Со смирением должно принимать переход в мир иной".
Уильямс лежит неподалеку под сенью церкви Святого Креста в центре Оксфорда. Почти рядом могила его товарища по клубу Хьюго Дайсона; на этом кладбище много могил университетских деятелей того поколения.
Льюис и Уильямс были англиканского вероисповедания. В Оксфорде есть только одно католическое кладбище в Вулверкоте — небольшой участок, оставленный для приверженцев Священного престола. Поэтому если вы захотите разыскать еще одну могилу, вам придется проехать далеко на окраину, за пределы кольцевой дороги, где уже нет магазинов. Там вы отыщете высокие железные ворота. Пройдите через них, обогните церковь, пересеките целые акры других могил и вы попадете на участок, где похоронено много поляков. Это и есть католическое кладбище, и могил эмигрантов здесь больше, чем захоронений английских приверженцев этой веры. На некоторых могилах имеются глазурованные фотографии покойных и витиеватые надписи. Из них выделяется расположенная чуть левее плита из корнуольского гранита. На ней странноватая надпись: Эдит Мэри Толкин, Лучиэнь, 1889-1971. И там же: Джон-Рональд Руэл Толкин, Берен, 1892-1973.
Могила находится в пригороде. Он совершенно не похож на английскую деревню, которую так любил Толкин, но зато похож на те человеческие поселения, где он провел большую часть жизни. Вот и в самом конце, на общественном кладбище, нам вспоминается все то же противоречие между обыкновенной жизнью и необыкновенным воображением человека, создавшего мифологию.
Откуда же оно, это воображение, населившее Средиземье эльфами, орками и хоббитами? Где источник того литературного видения, что переменило жизнь скромного преподавателя? Почему это видение так поразило умы и совпало с настроениями бесчисленных читателей во всем мире?
Толкин бы подумал, что ответов на эти вопросы не существует, и уж точно их нет в такой книге, как эта. Он не одобрял биографии как помощь литературному восприятию и, возможно, был прав. Его настоящая биография: "Хоббит", "Властелин Колец" и "Сильмариллион", ибо внутри этих книг и содержится правда об их создателе.
Но уж на эпитафию он бы согласился.
Заупокойную по нему отслужили через четыре дня после его смерти в Оксфорде, в простой современной хедингтонской церкви, которую он так часто посещал. Молитвы и тексты специально подобрал его сын Джон, он же и отслужил мессу, а помогали ему старый друг покойного отец Роберт Мюррей и приходской священник магистр Дорэн. Не было ни проповеди, ни цитат из книг усопшего. Но когда через несколько недель американские поклонники творчества Толкина творили поминальную службу, перед собранием прихожан прочли его короткую сказку "Лист работы Мелкина". Возможно, и сам покойный счел бы это уместным.
Перед ним стояло Дерево — его Дерево, но законченное. Если можно так сказать о Дереве живом, с распускающимися листьями, ветви которого росли и гнулись под ветром. Этот ветер Мелкин так часто чувствовал или представлял себе и так часто не мог запечатлеть на холсте! Не отрывая взгляда от Дерева, он медленно раскинул руки, как будто для объятия.
— Вот это дар! — произнес Мелкин.
КОНЕЦ
 
1. Уистан Хью Оден (Wystan Hugh Auden), 1907-1973 — англ. поэт. (Прим. перев.) ↩
2. В оригинале — 'Middle-Earth'. (Прим. Перев.) ↩
5. Имеется в виду поэма Р. Браунинга 'Пестрый дудочник из Хэмлинга'. (Прим. перев.) ↩
6. Джордж Макдональд (George Macdonald), 1824-1905 — англ. писатель и проповедник. (Прим. перев.)↩
7. Эндрю Лэнг (Andrew Lang), 1844-1912 — англ. писатель. (Прим. перев.)↩
8. После того, как школа в тридцатые годы XX века переехала в новое здание, сооружение Барри было снесено. (Прим. авт.)↩
9. 'Макбет', акт IV, сцена 1. (Прим. перев.)↩
10. Джеффри Чосер (Geoffrey Chaucer), 1340 (?)-1400, англ. поэт. (Прим. перев.)↩
11. Веслианцы — религиозная секта в Великобритании, разновидность протестантизма. (Прим. перев.)↩
12. Один из традиционных жанров английской поэзии, шуточные стихотворения обычно из пяти строк. (Прим. перев.)↩
13. Консервативный союз, основанный в 1883 году в честь Дизраэли. (Прим. перев.)↩
14. Клайв Стэплз Льюис (Clive Staples Lewis), 1890-1963 — англ. литератор, член литературного клуба Инклингов, личный друг Толкина. (Прим. перев.)↩
15.Чудовище-людоед, персонаж 'Беовульфа'. (Прим. перев.) ↩
16 Джеймс Мэтью Барри (James Matthew Barrie), 1860-1945 — англо-шотл. прозаик и драматург, снискал мировую известность сказкой для детей 'Питер Пэн и Венди'. (Прим. перев.)↩
17. Фрэнсис Томсон (Francis Thompson), 1859-1907 — англ. мистический поэт. (Прим. перев.)↩
18. Буржуазных дам. (франц.)↩
19. Сам Толкин предпочитал транскрипцию 'Гандальв', но все русские переводчики дружно выбрали 'Гэндальф'. (Прим. перев.)↩
20. В оригинале строка из английской солдатской песни 'It's a long way to Tipperary'. (Прим. перев.)↩
21. Ричард Бринсли Шеридан (Richard Brinsley Sheridan), 1751-1816 — англо-ирл. драматург. (Прим. перев.)' ↩
22. Ч.Б.А.Н. — член Британской Академии наук; А.Б.В.Г. — бессмысленная аббревиатура. (Прим. перев.)↩
23. Первый экзамен на бакалавра, как и большинство оксфордских экзаменов, представляет собой совокупность письменных работ по различным аспектам кандидатской темы. (Прим. авт.)' ↩
24. Уильям Моррис (William Morris), 1834-1886 — англ. прозаик, поэт и эссеист. (Прим. перев.)' ↩
25. Из контекста не ясно, кого имел в виду автор. Вероятно, это был Ричард Джонсон (Richard Johnson), 1573 (?)— 1659 (?) — англ. поэт и критик. (Прим. перев.)' ↩
26. Джон Драйден (John Dryden), 1631-1700 — англ. поэт, драматур и критик. (Прим. перев.) ↩
276. в оригинале 'Mirkwood'. (Прим. перев.)' ↩
28. Гораций Герберт Киченер (Horace Herbert Kitchener), 1850-1914 — брит. военный и политический деятель, во время первой мировой войны был военным министром. (Прим. перев.)' ↩
29. Английские художники и писатели, опиравшиеся в своем творчестве на искусство раннего Возрождения — до Рафаэля. Братство прерафаэлитов было основано в 1848 в Лондоне и просуществовало до 1853. (Прим. перев.) ↩
30. Джордж Мередит (George Meredith), 1828-1909 — англ. поэт и писатель. (Прим. перев.) ↩
31. Вероятно, имелся в виду Артур Уильям Саймонс (Arthur William Symons), 1865-1945 — англ. лит. критик. (Прим. перев.) ↩
32.Впервые было опубликовано во 'Властелине Колец', кн. 1; название стихотворения цит. по 'Приключениям Тома Бомбадила'. (Прим. перев.)' ↩
33.В оригинале 'O! the rustle of their noiseless little robes'. Я старался переводить как можно ближе к тексту оригинала! (Прим. перев.) ↩
34.Вероятно, имелся в виду Уильям Браун (William Browne), 1590(?)-1645, англ. поэт пасторального направления. (Прим. перев.) ↩
35.Вероятно, имелся в виду сэр Филип Сидни (Sir Philip Sidney), 1554-1586 — англ. поэт и политический деятель. (Прим. перев.) ↩
36. Вероятно, имелся в виду Фрэнсис Бэкон, барон Вирулэм, виконт Сент-Олбен (Francis Bacon, baron Verulam, viscount St Alban), 1561-1626 — англ. поэт и политический деятель. (Прим. перев.) ↩
37. Руперт Чонер Брук (Rupert Chawner Brooke), 1887-1915 — англ. поэт. (Прим. перев.) ↩
38.Название совпадает с названием последней главы первого тома 'Властелина Колец'; в пер. В. Муравьвева — 'Разброд'. (Прим. перев.) ↩
39.Судя по описанию, это был сыпной тиф. (Прим. перев.) ↩
40.Написание 'Эарендил' (Earendil) Толкин принял лишь через несколько лет. (Прим. авт.) ↩
41.Причиной существования. (франц.) ↩
42.Автор ошибается: в те времена сыпной тиф давал во многих случаях смертельный исход. (Прим. перев.) ↩
43. В медицинской литературе описаны случаи рецидивов сыпного тифа под воздействием стресса. (Прим. перев.) ↩
44.Будучи ребенком, Брэдли сначала выучился читать текст вверх ногами, подглядывая в Библию, лежавшую на коленях у отца во время семейной молитвы. (Прим. авт.) ↩
45. В оригинале Biggins, ср. Baggins — персонаж 'Хоббита' и 'Властелина Колец'. (Прим. перев.)>↩ ↩
46.Лорд Эдвард Джон Мортон Дрэкс Планкетт Дансейни (baron Edward John Moreton Drax Plankett Dunsany), 1878-1957 — англо-ирл. поэт, драматург и фольклорист. (Прим. перев.)>↩ ↩
47. Средневековый трактат с поучениями для монашеской общины, в оригинале 'Ancrene Wisse'; о точном переводе заглавия на русский до сих пор нет единого мнения. (Прим. перев.)>↩ ↩
48.Исход (лат.)>↩ ↩
49.Библиотека Оксфордского университета. (Прим. перев.)">↩ ↩
50. По долгу службы. (лат.)>↩ ↩
51.Оскар Уайльд (Oscar Wilde), 1856-1900 — англ. литератор, неформальный лидер 'эстетов', гомосексуалист. (Прим. перев.)>↩ ↩
52.Поэтизм, приблизительно соответствующий русскому 'вот!', 'слушайте!' (древнеангл.)>↩ ↩
53.Тихо! (англ.)>↩ ↩
54.Джон Иннес Макинтош Стюарт (John Innes Mackintosh Stewart), 1906-1994 — англ. писатель и критик. (Прим. перев.)>↩ ↩
55.Фамилия англ. писателя Ивлина Во. (Прим. перев.)>↩ ↩
56. Уэльс. (англ.)>↩ ↩
57.Сближение, примирение. (франц.)>↩ ↩
58.Один из 'Кентерберийских рассказов'Дж. Чосера. (Прим. перев.)>↩ ↩
59.Толкин намеревался завершить издание 'Жемчужины', но посчитал, что сам сделать этого не сможет (к тому времени он уже плотно занялся 'Властелином Колец'). Со временем поэма была переработана и подготовлена к публикации Идой Гордон, вдовой Э.В. Гордона, которая сама была профессиональным филологом. (Прим. авт.)>↩ ↩
60.Школа при Королевском Таунтоновском колледже, в которой Джон Саффилд, дед Рональда Толкина, был одним из первых по времени учащихся. (Прим. авт.)>↩ ↩
61.Цит. по книге: C.S. Lewis/ The Four Loves. — Fontana, 1963, p.68. (Прим. авт.)>↩ ↩
62.Обиталище богов в древнескандинавской мифологии. (Прим. перев.)>↩ ↩
63.Здесь: не то. (лат.)">↩ ↩
64.Религиозно-философское направление, признающее существование Бога и сотворение Им мира, но отрицающее большинство сверхъестественных и мистических явлений, Божественное откровение и религиозный догматизм. (Прим. перев.)>↩ ↩
65.Здесь: не то. (лат.)">↩ ↩
66.Рассказ об этой беседе основан на стихотворении Толкина 'Mythopoeia' (в переводе с греческого — 'сложение мифов'), которому он дал также названия 'Mysomythos' (в переводе с греческого — 'ненавистник мифов') и 'От филомифа к мизомифу' (в переводе с греческого — 'От поклонника мифов к их ненавистнику'). Рукопись помечена 'Для К.С.Л.'. (Прим. авт.)>↩ ↩
66.Описанный в 'Сильмариллионе' верховный владыка зла Моргот носил железную корону. (Прим. перев.)>↩ ↩
67.В оригинальном названии 'Inklings' заложена двусмысленность: оно может быть производным от 'inkling' (намек) и от 'ink' (чернила). (Прим. перев.)>↩ ↩
68.Чарльз Уолтер Стэнсби Уильямс (Charles Walter Stansby Williams), 1886-1945 — англ. поэт и романист теологической ориентации. (Прим. перев.)>↩ ↩
69.Букв. 'добрая богиня' (лат.), божество доашнего очага в древнеримской мифологии. (Прим. перев.) >↩ ↩
70.Эдит Несбит (Edith Nesbith), 1858-1924 — англ. писательница. (Прим. перев.)>↩ ↩
71.Здесь: прислуга, которая работает только за стол и квартиру. (франц.) ">↩ ↩
72.Намек на эпизод во 'Властелине Колец', когда хоббиты попались в ловушки в виде трещин в стволе старой ивы, в пер. В. Муравьева — Старого Вяза. (Прим. перев.)>↩ ↩
73.В оригинале 'Gaffer Gamgee'. (Прим. перев.)>↩ ↩
74.В оригинале 'Worminghall', упоминается в качестве географического названия в 'Фермере Джайлсе из Хэма' под названием 'Чертог Ящера'. (Прим. перев.)>↩ ↩
75.В оригинале 'Bill stickers will be prosecuted', букв. 'Расклеивание объявлений будет преследовать по суду' (англ.). (Прим. перев.)>↩ ↩
76.Элен Беатрис Поттер (Helen Beatrix Potter), 1866-1843 — англ. детская писательница и иллюстратор. (Прим. перев.)>↩ ↩
77.Эдвард Лир (Edward Lear), 1812-1888 — англ. художник, путешественник и писатель. (Прим. перев.)>↩ ↩
78'.Мистер Блисс' был не единственным произведением Толкина, навеянным транспортными впечатлениями, Имеется притча 'Обломки Бовадия' (в оригинале 'Bovadium', это дословный перевод на латынь английского 'Oxford'), в которой повествуется о разрушении Оксфорда автомобилями, изготавливаемыми 'Демоном коровьего луга' (Daemon of vaccipratum, намек на лорда Наффилда и его автомобильные заводы в Каули), которые блокируют улицы, удушают горожан и, наконец, взрываются. (Прим. авт.) >↩ ↩
↩
80.Джон Бьючен, барон Твидсмюр (John Buchan, baron Tweedsmuir), 1875-1940 — англ. литератор, популяризатор и политический деятель. (Прим. перев.)>↩ ↩
81.(Гарри) Синлер Льюис (Harry Sinclair Lewis), 1885-1951 — амер. писатель (Прим. перев.)>↩ ↩
82.Кролик (англ.)>↩ ↩
83.Блестками ума. (франц.)>↩ ↩
84.По мере написания этой и последующей книг Льюис читал их вслух у 'Инклингов'. Первые две заслужили почти полное одобрение Толкина (за исключением нескольких придуманных Льюисом имен). Отчасти благодаря этой поддержке издательство 'Бодли хед' приняло книгу (но перед этим два других издательства ее отвергли) и опубликовало в 1938 году. 'Переландра' (вторая книга) понравилась Толкина даже больше, чем первая, но когда Льюис начал читать в кругу 'Инклингов' свою 'Мерзейшую мощь' (третью книгу), Толкин заметил: 'Похоже, барахло' и не переменил мнения после более подробного знакомства с рукописью. Такая отрицательная оценка сложилась под влиянием артуровско-византийской мифологии Чарльза Уильямса. При этом Толкин понял, что персонаж романов Рэнсом, филолог, вероятно, местам списан с него самого. В 1944 году он писал сыну Кристоферу: 'Может быть, под филологом в нем выведен я; некоторые мои воззрения и мысли льюисифицированы в романе'. (Прим. авт.)>↩ ↩
85.Некоторые специалисты считают путешествие св. Брендана историческим фактом, а не легендой; см., напр., Т. Северин/Путешествие на 'Брендане'/М.: Физкультура и спорт, 1983. (Прим. перев.)>↩ ↩
86.Здесь автор смешивает историю Тома Бомбадила, изначально задуманного человеком, хотя и маленького роста, и собаки Бродяжки. (Прим. перев.)>↩ ↩
87.В оригинале 'Took', следует отметить, что сам Толкин рекомендовал при переводах сохранять оригинальную транскрипцию. (Прим. перев.)>↩ ↩
88.В 'Хоббите' упоминается в качестве имени древнего короля; в оригинале 'Bladorthin', в пер. Н. Рахмановой — 'Бледортин'. (Прим. перев.)>↩ ↩
89.В оригинале 'Smaug', в пер, Н. Рахмановой — 'Смог'. (Прим. перев.)>↩ ↩
90.Автор ошибается: это слово староанглийского происхождения. (Прим. перев.)>↩ ↩
91.В оригинале 'Thorin Oakenshield', в пер. Н. Рахмановой — 'Торин Оукеншильд'. (Прим. перев.)>↩ ↩
92.В оригинале 'Necromancer', в пер. Н. Рахмановой — 'Некромант'. (Прим. перев.)>↩ ↩
93. в оригинале 'Bard', в пер. Н. Рахмановой — 'Бэрд'. (Прим. перев.)>↩ ↩
94.В оригинале 'Trotter'. (Прим. перев.)>↩ ↩
94.Алфавит Феанора использован также в надписи на Кольце, сделанной на мордорском языке, т.н. Черном языке. (Прим. перев.)>↩ ↩
96.Состоялось в предыдущий четверг. (Прим. авт.)>↩ ↩
97.Позднее напечатана под названием 'Расторжение брака'. (Прим. авт.)>↩ ↩
98.Фантастический зверь, упомянутый в книге Л. Кэррола 'Алиса в Зазеркалье'; в пер. Н. Демуровой 'Брандашмыг'. (Прим. перев.)>↩ ↩
99.'Песнь о Нибелунгах' (нем.)>↩ ↩
100.Вот появились хоббиты. (лат.)>↩ ↩
101.Солидности. (лат.)>↩ ↩
102.Финал. (итал.">↩ ↩
103.Где много блеска в стихах, не должно мне выискивать малые пятна. (лат.)>↩ ↩
104.Cтраницы из Книги Мазарбул в конце концов были воспроизведены в 'Толкинском календаре' (Tolkien Calendar) за 1977 год. (Прим. перев.)>↩ ↩
105.Cэр Томас Мэлори (Sir Thomas Malory), (?)-1471 — англ. поэт.(Прим. перев.)>↩ ↩
106.Людовико Ариосто (Ludovico Ariosto), 1474-1535 — итал. поэт. (Прим. перев.)>↩ ↩
107.В оригинале 'Tengwar', одно из наименований алфавита Феанора. (Прим. перев.)>↩ ↩
108.Автор имеет в виду известный, неоднократно переиздававшийся фразеологический словарь 'Brewer's Dictionary of Phrases and Fables'. (Прим. перев.)>↩ ↩
109.В оригинале 'Namäriё", опубликовано в первом томе "Властелина Колец". (Прим. перев.)>↩ ↩
110.Уильям Голдинг (William Golding), (1911-1993) — англ. романист, драматург и поэт. (Прим. перев.)>↩ ↩
111.В оригинале 'Elvin', сходно с 'Elven' (эльфийский). (Прим. перев.)>↩ ↩
112.В оригинале цитируется строка из стихотворения 'The road goes ever on'. (Прим. перев.)>↩ ↩
113.К тем же самым. (лат.)>↩ ↩
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|