Страница произведения
Войти
Зарегистрироваться
Страница произведения

Операция "Машкера". Киноповесть.


Жанры:
Проза, Критика
Опубликован:
21.10.2010 — 28.02.2013
Аннотация:
По мотивам Эйзенштейновского "Ивана Грозного". Даже не совсем фанфик. Но если вам любопытно, кому достались подвески царицы Анастасии, с какой стати Басманов-старший ударился в коррупцию и для чего Басманов-младший столь чувственно перегибался через стол - вам сюда.
 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 
 
 

Операция "Машкера". Киноповесть.



Эпизод 1.


Федор Басманов сидел на окне, ел чак-чак и болтал ногами. При виде входящего царя он склонил кудрявую голову и протянул миску.

— Будешь? Зря мы, что ли, Казань брали!

Усмехнувшись, Иван взял щепоть татарского лакомства. Бесенок! Казань — пожалуй, лучшее, что было в его, Ивановой, жизни.

Федька мягким кошачьим движением спрыгнул с окна на приступку, оказавшись на одном уровне с государем и вдруг, приникнув, страстно зашептал:

— У Старицких было очередное сборище. И митрополит, и Пимен тоже были там.

В свое время английская королева прислала в подарок своему русскому "брату" пару бульдогов. Такой пес если вцепится во что-нибудь, уж ни за что не разожмет зубов. Так вот, тетка царская была у Федьки любимой косточкой.

— Откуда знаешь? — спросил царь, обтирая перепачканные медом пальцы.

— Есть на старицком подворье свой человек.

— Холоп?

— Вроде того.

— Холопский донос к делу не пришьешь.

— Ничего, начать-то дело можно, — подошедший Малюта, не спрашиваясь, запустил в миску пятерню. Что ж, он Казань тоже брал. — А там, глядишь, и кто покрупнее изловится.

Иван начал злиться.

— Вот вы этого кого прежде изловите и передо мной поставьте! Доказательства! Доказательства измены добудьте и дайте мне в руки, а пустой болтовни я слушать не желаю.

Опричники переглянулись.

— Есть на примете один человечек, — осторожно начал Малюта. — Не холоп, дворянин Старицких. С очень длинным языком, за то на него и показания имеются, дескать, говорил в кабаке на государя непригожие речи. Сам-то донос пустяковый, но вот кабы на его основании того дворянчика... — Малюта сделал характерный жест, — прижать да хорошенько потрясти, очень много любопытного можно узнать. И про Старицких, и про всю их боярскую шайку, а может, и про кое-кого из попов...

А вот это косточка уже Малютина.

— Ну и действуй. Мне что ли, тебя, рыжий пес, учить?

Не нравилось Ивану все это. Ох, не нравилось. Но, в конце концов, что ему — своих псов вечно на своре держать? Они свое дело знают. Пусть работают.

Малюта поклонился, пряча хитроватую ухмылку. Н-е-ет, государь, его, Малюту, око государево, учить не надо, сам кому хошь урок бдительности преподаст. Что тетка царская заговоры плетет, это и ежику понятно, тоже мне новость. Григорий Лукьяныч ныне точил крючок совсем для другой рыбки. Лично для него гораздо более заманчивой.


Эпизод 2. Двумя днями раньше.


Это кресло, резанное из тяжелого светлого дерева, с высокой треугольной спинкой, в кою вписан был тощий, длинношеий, какой-то даже ехидный двуглавый орел, не особо удобное, ныне сделалось для него убежищем. Если вцепиться в подлокотники, крепко-крепко, так, чтоб острая резьба впилась в ладони, быть может, получится отвлечься на боль, выкинуть из головы скверные мысли... худо, что они все равно возвратятся. И уже не покажутся такими скверными... даже почти правильными...

Опять Малюта. Опять бубнит свое: почто попу над собой власть даешь. Только тебя еще не спросили. Не твое собачье дело!

Переходы в Опричном дворце низкие, даже Малюте приходится сгибаться. Вылез из-под каменной арки, точно и впрямь из песьей конуры: то ли гавкнуть, то ли вильнуть хвостом.

— Ну да — пес. Пес и есть, — боже ты мой, да едва ль не с обидой! — Да предан пес, не выдаст пес. Зря попа псу предпочитаешь!

Пригляделся к государю пытливо — слушает. Повел дальше:

— Знаю, — мол, — дружбы ищешь, без друзей тоскуешь...

Малютины кривляния выглядели и гадко, и неуместно. Но что-то Ивана держало...

— Хорош друг... — "верный пес" гаденько подхихикнул, — чай, не лучше Курбского!

Черной молнией рассекли воздух четки. Метнулся и опал рукав — сломанное крыло. Выкрикнулось само:

— Имени того называть не смей!

— А!!! — торжествующе, яростно, ревниво. — Любишь Курбского! Знаю!

Все знаешь, собака! Но этого ты не смеешь, слышишь — не смеешь! Мне! Говорить! О господи... почему же так больно...

— Не изменой его сокрушаешься — о потере дружбы скорбишь! Ночей не спишь...

Иван не выдержал. Развернулся. Все силы, всю ярость вложил в это движение!

Малюта отлетел на несколько шагов. Нелепо взбрыкнув короткими ногами, бухнулся на пол. А пол-то каменный... И с полу, с колен, отчаянно — убивай, но выслушай! — упрямой скороговоркой:

— Преданных людей не ценишь, ласки царской жалеешь, — подполз на карачках, ухватился за подлокотник и тут же отдернул руку, — тем, кто за тебя живот свой кладут, тем, кто плечами могучими власть тебе поддерживает!

Иван откинулся на спинку, проговорил, убеждая скорей самого себя:

— Плечами народа поддержан стою... волей народа крепок! Божий глас в той воле... слышу... — орлы за спиной глядели саркастически. — Волей Божией дела вершу!

Однако от Малюты так просто было не отделаться. Ведь от государя научился — представления устраивать. Вскочив на ноги, потрясая царским посохом (для пущего эффекта, а также для того, чтоб этим самым посохом не огрести), он завопил на весь Опричный дворец:

— Царь, молю, не давай попу воли! Никому не верь! Власть имеешь — силу применяй!

Да когда ж он угомонится. Иван устало сполз по спинке, распластался, утонул в заветном кресле, огладил острую резьбу подлокотников... не помогало.

А пес заметил перемену. Подсунулся к самому уху, и вкрадчиво так...

— Понима-а-ю... слово дал попу. Обеща-а-ание. Понимаю — слова не вернешь, — еще приблизился, уже без колебаний оперся на подлокотник. — Понимаю, так поступить надобно — чтоб и слово царское в силе сохранить, и чтоб изменников извести... Чай, о том сокрушаешься?

Иван вздохнул. Нахмурился. А пес весь такой заботливый, прямо родная мамочка поправляет сонному дитяти одеялко: подтянул край шубы, укрыл, погладил ласково — мех, куда ж ему, псу недостойному, царского плеча коснуться.

— Выход есть...

Иван против воли заинтересовался.

— Смерд один... — короткопалая, с обкусанными ногтями рука замельтешила у Ивана перед глазами, — да не смерд, а так, пес... — и сжалась в кулак! — рыжий пес Малюта! Один весь грех на себя возьмет.

Малюта поднялся. Истово осенил себя крестным знамением.

— Душу за царя положу, душу свою погублю, но святость царского слова сохраню!

И это совсем не выглядело пустым сотрясением воздуха.

Малюта поклонился и застыл в ожидании.

Отчего-то государя это растрогало. Он протянул руку... взял верного слугу за подбородок... пристально всмотрелся в хитрущее, уродливо перекошенное лицо. А ведь вправду — любит. Вправду — предан. Эх, псина...

Малюта прищурился. Понял — можно, и завел голосом доброго дяди-сказочника:

— Гончий пес чего творит, коли зверь хитрит, стрелой в нору летит?

Иван задумался. Он был не охотник, и что делает в таких случаях гончий пес, представлял слабо. Предположил:

— Обгоняет? — сообразив, что на верном пути, продолжил уже увереннее. — Вскакивает?.. Зверя обходит?.. — и понял, понял все! — Попа обскакать?

— Да! — зашипел в ответ Малюта. Как можно прошипеть слово, где и шипящих-то нет? Ан вот можно. Доверительность, азарт, ехидство — все вместилось в одном коротком словечке!

— Обойти предлагаешь?

— Да!

— Так начать, чтоб заступиться не успел?

— Ага!

Ивану сделалось вдруг смешно. И так легко...

— У, пес! — приговаривал он, красивой своей, унизанной перстнями рукой наглаживая хитреца по макушке. — По ласке царской сокрушаешься...

Некому было посмотреть на них со стороны, а ведь и впрямь один в один походил в этот миг Малюта на пса-эрделя: мордочка кудрявая, глазки умильные...

Царь задержал в пальцах рыжий вихор... и от души чмокнул верного пса прямо в лоб. Хлопнул по спине: за дело!

Надо было сказать что-нибудь весомое. Самому себе сказать.

— Что положено вершить — верши. Волею Вышнего суд и казнь твори.

Как-нибудь так.

А Малюта, довольнехонек, вытащил из-за пазухи список, принялся водить толстым пальцем:

— А чтобы поп вступиться не успел, вот мы с его дальних родичей, Колычевых, и начнем. Колычевых-Умных да Колычевых... — прищурился, прикидываясь, что с трудом разбирает написанное. А может, и не прикинулся, кто его знает. Грамоте-то учился уж на четвертом десятке. — ... а, Колычевых-Немятых, — скомкал лист, хохотнул. — Вот мы их и примнем!

И осекся, поняв, что брякнул лишнего. Торопливо, пригибаясь, выскочил из палаты, на ходу пару раз опасливо оглянувшись — не летит ли ему вслед что-нибудь тяжелое.

Царь этого не видел... не видел вообще ничего. В мозгу рвануло ослепительной вспышкой, ударило взрывной волной: да он же сводит личные счеты! А... а ты? Слепо, точно сомнамбула, он поднялся, сделал несколько шагов. Ты сам — не таков ли? Голова раскалывалась, он схватился за голову, сжал ладонями, но боль пульсировала, текла сквозь пальцы... Каким правом судишь, царь Иван? Судорожно вскинутая рука, взгляд — в небеса... Как, должно быть, впечатляюще это выглядит. Да только некому тебя сейчас видеть, царь Иван. Некому, кроме Господа. Да совести твоей... Господи, слышишь ли вопль мой? Царь Иван, самодержец... по какому праву меч карающий заносишь?

И точно в ответ плеснул вдали чей-то крик. И оборвался.

Иван кинулся к окну. Не добежал. Не смог заставиться себя посмотреть. Заметался по палате, цепляясь за стены, но и стены, белые, каменные, не дали опоры. Оборванный предсмертный крик все еще стоял в ушах. Подгоняемый им, царь стремглав пробежал низкими переходами, вверх по лестнице, в опочивальню, уже теряя силы, пал на постель, зарылся лицом в белый мех. И здесь не найти убежища! Прошептал с мольбою:

— Да минует меня чаша сия...

И услышал за спиною ледяной, вовсе не человеческий голос:

— Не минует.

Федор Басманов стоял чуть в стороне, под аркой. Государь промчался мимо, не заметив, и Федор, смекнув, что нужно что-то предпринимать, побежал следом. Постоял, посмотрел, оценил обстановку — и заговорил о смерти Анастасии. Словом, распалил так, что, когда чуть позже они спустились во двор, над телами только что казненных бояр Иван хотел было, по обычаю перекреститься — и, не довершив крестного знамения, выдохнул:

— Мало...


Эпизод 3.


У мертвецов — босые желтые ноги, будто отлитые из скверного воска. А лиц не видно. Лица скрыты черной тканью, и ткань западает там, где у живых людей шея. И на целый долгий миг можно поверить, что произошла ужасная ошибка, и там, под черной тканью, кто-то другой, что близкие, любимые — живы...

У Господа нет мертвых. Да, он знает. Он, Филипп, христианин, инок, митрополит — знает, что жизнь человеческая — свеча на ветру, что каждому отмерян Господом свой срок, и волоса не упадет с головы прежде этого срока, и никому не дано удержаться на краю, когда срок истечет. Что все мы — лишь странники в сей земной юдоли, и истинный дом наш — в царстве незримом. Знает... только и он — все еще здесь, на земле. И близкие его — убиты. Они мертвы, а он — ранен в сердце. А это очень больно...

Большеголовая Смерть скалится со стены. Горят черные свечи. Много, много свечей, как прутья огненной решетки, и меж прутьев с мольбою тянутся к нему руки. Много, много рук... к нему, владыке, духовному главе Руси. С упованием, с надеждой, с мольбой. О защите. О спасении. Об отмщеньи.

Шепот, шепот... горький шелест.

— Сказывают, Малюта-то всех троих собственными руками порешил.

— Ради такого дела не поленился лучшее платье надеть, пес поганый...

Трое бояр Колычевых. Даже не так. Двое. Один совсем еще мальчишка, не выслужил боярского чина. Не важно... Трое бояр казнено за измену. Что положили еще добрый десяток челядинцев — то не в счет. А остальные, кто не кинулся защищать господина, благоразумно схоронился, переждал — ведь и им помирать, не от сабли, так с голоду, никто не возьмет на службу дворню казненного боярина, побоятся опалы, да и милостыни на подадут, если узнают, кто просит Христа ради. Но это не в счет, этого он в синодик не впишет.

Приступает новгородский епископ Пимен, весь белый и сухой, как ободранная высохшая лесина:

— Властью, данной от Бога, царя смири!

Старицкая княгиня мечется обезумевшей птицей:

— Управы на царя, защиты прошу, не прошу — требую! Не защиты от царя — на царя узды!

А большеголовая, плечистая Смерть беззвучно хохочет. Она огромна, она растет, она заполняет собою все пространство... Смерть — везде.

Филипп встает во весь рост. Рука твердо смыкается на резном навершии посоха — как на древке копья. У него — иссиня-черная, без единого седого волоса, вьющаяся длинными локонами борода библейского патриарха и жесткое лицо воина. Того, у кого за плечами — десятки поколений отчаянных рубак, поколения тех, кто в лютой сече раз за разом смыкал щиты над телами павших товарищей, кто умирал, в последнем неистовым усилии зубами впиваясь в горло врагу и захлебываясь горячей вражеской кровью.

— Видит Бог, не за себя, не за родичей своих умученных — за дело боярское меч подымаю! Хоть и в рясе я — все же Колычев. Хоть Колычев — но и церкви князь. Против Церкви царю не устоять! — звучный удар посоха. Острие вонзается в пол. — Раздавлю!


Эпизод 4, ретроспективный


Филиппа Колычева Малюта не любил самой искренней и чистой нелюбовью. И вовсе даже не за то, что тот едва не сломал ему руку. Ну, не только за это...

Случилось это, когда еще даже не Малюта Скуратов, а просто буйный ремесленник Гришка ворвался в царский дворец в толпе взбунтовавшейся черни... Князь Курбский кинулся впереймы, перехватил занесенный мраморный подсвечник, а Федор Колычев моментально скрутил злоумышленника. Потом подсунулся Курбский, и Колычев великодушно уступил ему половинку пленника.

Тут появился сам царь... Вместо копий да стрел встретили мятежники самый дружелюбный прием, внимательного слушателя, душевный разговор. Да еще, очень вовремя, приперлись высокомерные казанцы, и вылился бунт в единодушный патриотический порыв: "На Казань!". А Малюта сделался самым истовым приверженцем молодого государя.

Так что, по идее, Малюте следовало бы быть благодарным Колычеву: не удержи боярин его от рокового шага, не случилось бы всей его, Малютиной, теперешней жизни, которою был он вполне доволен. А скорее всего, и вообще никакой жизни. Ан нет — невзлюбил он Колычева, точно пес — шкодливого соседского кота. И не за телесную боль — эка важность, мало ли доставалось Гришке синяков да шишек. Но как ловко заломил ему Колычев руки... а ведь Малюта-то в плечах, почитай, вдвое шире будет! То обстоятельство, что вместо того, чтобы эту силу, эту ловкость честно прилагать на государевой службе, тот хоронится в монастыре, казалось Малюте гнусным и противоестественным. Ну не может так быть, чтоб не оказался поп-боярин Колычев замешан в какой-нибудь крамоле! Не может статься, чтоб не начал он при первой же возможности перечить государю, в дела его мешаться, изменников рясой прикрывать. Ну — так оно и вышло.


Эпизод 5


Царь хохотал. Давно уже он не смеялся так — искренне и от души.

— Васька, чего хоронишься, шельмец, покажись-ка добрым людям!

Но Васька благоразумно унырнул в толпу опричников, стараясь, елико возможно, спрятать под капюшоном преогромный, отливающий всеми цветами радуги фингал. А кто к царю ближе? Малюта. На Малюту и шишки. И нечего глазки долу тупить, псина разобиженная.

— Посохом?.. ха... Стару...ха...ха-ха! Баба! — акустика в соборе замечательная, черная опричная компашка сгрудилась в боковом переходе, а раскаты государева хохота громыхают под сводами, заглушая тоненькое пение из огненной пещи. — Тетку царскую не трожь — дому своему сама царица!

Ему эта мысль не нравилась с самого начала. Ну и пожалуйста — ни черта не вышло, осрамилась Малютина свора так, что дальше некуда. Намеченный "человечек" успел-таки укрыться на Старицком подворье, лихие опричники забарабанили в ворота — мол, отворяй, хуже будет! Ворота отворились, и...

— Так и хряснула по мордам дружину твою молодецкую? — не с чего б веселиться, царским людям обида — самому царю поношение. Но Иван оказался прав. А ему нравилось оказываться правым. — Узнаю родную кровь!

Строго говоря, крови той была едва ли капля. Ефросинья Старицкая приходилась Ивану не родной теткой, а женой дяди, Андрея Ивановича, сама же была урожденная княжна Хованская, из Гедиминовчей — ну и в Ивановых жилах имелось самую малость Гедиминовой крови. Но было между Иваном и Ефросиньей, государем и мятежной боярыней, соперниками заклятыми, нечто настолько сходное, что никто, начиная с самого Ивана, не воспринимал Старицкую княгиню иначе, чем царскую тетку.

Выждав, пока государь выместит на Малюте свое хорошее настроение, Алексей Басманов (в рясе сам на себя не похожий) подсунулся под левую руку:

— Тут бы Старицких всем гнездом сразу и прикончить!

Младший Басманов с другой стороны, приподняв край капюшона, интимно зашептал в самое ухо:

— В противлении царской воле провинились!

Как никогда походил Феденька на милого бесенка. Однако государь не умилился. Рявкнул с напускной суровостью:

— Не твое, Алешка, дело, царя учить! И не твое, Федька — руку на царский род подымать!

Алексей Данилыч отодвинулся назад. Федор покорно опустил глаза, отступился. Из-под упавшего на глаза локона глянул обиженно, хищно.

Иван вздохнул.

— Все равно не дам в обиду Ефросинью, — медленно договорил, то ли раздумывая, то ли убеждая, — пока теткою царской именуется... пока матерью царя... нового.... быть не вздумает.

Отец с сыном, склонив укрытые черным головы, о чем-то зашептались, и государь, заметив это, прикрикнул:

— А вы — место свое знайте, Басмановы!

Те промолчали. Малюта не подавал голоса, про всякую мелочь и говорить нечего. Словом, все успокоились, и черная процессия чинно двинулась далее.

И тут-то Федька, забежав вперед, поднырнул под арку, по-кошачьи выгнувшись, глядя снизу вверх, в лицо, в глаза, выпалил:

— А про чашу с ядом не забыл?

Острыми ногтями да в открытую рану. Иван вздрогнул. Вскрикнул: "Молчи!", зажимая ему рот, метнулся было назад, и снова — к Федору, приник, прижался, как к единственной хрупкой опоре своей. Неожиданно жалобно и беззащитно прошептал:

— Молчи, Федор...

Не приказывал... почти умолял.

Перстни до крови царапали нежные губы.

-...только молчи... даст Бог, не она виновной окажется...


Эпизод 6. Пещное действо


Накидки скрывают лица, накидки хлопают за спиной вороновыми крыльями. Черная стая как ножом режет толпу, люди отступают, бояре в долгополых шубах, боярыни в цветастых платках жмутся к стенам. А стены высоки... ох, как высоки расписные стены собора, люди суетятся, боятся, ожидают у самого их подножия, и исполинские фигуры святых безмолвно взирают со стен. И они — ждут.

Сухо стучит в пол царский посох. Каждый шаг — взмах черного крыла. Царь стремительно шагает по собору. Едва поспевая, течет за ним безликая черная стая. А навстречу — выплеснула белизна церковных одежд. Звонко бьется в пол святительский посох. Хвостом кометы летит долгий шлейф торжественного светлого облачения.

Ускоряют шаг. Поотстали опричники, повернул назад клир. Нет никого — лишь двое в огромном соборе. Спешат навстречу друг другу. Спешат — опередить друг друга... враг врага?

Филипп достиг точки первым. Взлетел на возвышение. Намертво утвердил посох. Иван остановился в двух шагах. Повторил его движение. Оба окаменели. Опричники быстро подтянулись, оступив государя полукольцом.

И в этот миг ребята, представлявшие "трех отроков в пещи огненной", за невиданным зрелищем позабывшие было свою роль, переглянулись — и снова затянули:

— Пошто, халдеи бес-стыд-ные, царю без-за-кон-ному слу-у-у-жите...

Иван оборотился, пока лишь с легким удивлением, пока еще не вполне понимая... плавным движением отдал назад посох... Федор принял его, многозначительно опустил длинные ресницы... глянул настороженно, сосредоточенно.

— Пошто, халдеи бесовские, царю са-та-нин-скому...

А, вот и они. У тетки царской брови сошлись в черту, поджаты губы — ждет. Владимир пытается копировать суровый материнский взгляд, и у него почти получается.

-... слу-у-у-жите?

Отроки начинают понимать, что происходит что-то не то, сбиваются с ладу, поют все более невнятно, и Ивану приходится напрягать слух, чтобы разобрать слова. Ему все еще не хочется верить в подобную дерзость, он готов считать все шуткой, пусть и не слишком удачной... ведь он — сам! — только что строжил своих псов, только что запретил кровопролитие! Ведь — Святки, и в вышних мир, и в человецех благоволение?

Иван повернулся к владыке. Филипп остался недвижим. Он смотрел мимо, и лик его был резок и жёсток, словно высеченный из камня.

Смиряя себя, Иван чинно сложил руки, склонился перед владыкой, прося благословения.

-... почто огнями му-у-у-чаете?..

Филипп не обернулся. Лишь чуть заметно дрогнула стиснувшая посох десница.

Иван ждал, склоненный. Это уже становилось нелепо. Плавно, как бы продолжая прежнее движение, он распрямился, приложил руки к груди... как будто так и задумывалось. Он давал Филиппу шанс одуматься. И снова склонился, протягивая сложенные ладони. Филипп не выдержал. Дернулся. Еще далее отворотился, еще выше вскинул гордую голову.

И тут не выдержал Федор Басманов. Мягко, точно говорил с недужным или глубоко задумавшимся человеком, увещевающе, почти смиренно, напомнил:

— Царь Всея Руси благословения просит.

— Не узнаю царя православного в нецарских одеждах! — загремел митрополит. Свершилось. Слова рушились звучными ударами молота. — Не узнаю царя православного в деяниях языческих!

Свершилось! Грозный сложил руки на груди, высокомерно вздернул подбородок:

— Что тебе, ЧЕРНЕЦ, за дело до наших царских деяний?

Быть может, еще можно было все вернуть... быть может, еще последняя, крохотная, ускользающая надежда... Филипп соскочил с возвышения, сразу оказавшись на голову ниже царя, в упор, в лицо выкрикнул:

— Кровожадного зверя — деянья твои!

И Иван заорал в ответ:

— Молчи... Филипп!

Не смей, Федор! Не заставляй... Я ЭТОГО НЕ ХОЧУ!

У Ивана — лицо старого ворона. Он не кричит — вбивает слова, как гвозди:

— Державе нашей не прекословь, не то постигнет тебя гнев мой.

Филипп... Филипп растет. Он уже на одном уровне с царем. Лицо — напротив лица. Глаза — в глаза.

Оба не выдерживают поединка. Опустить глаза — никогда! Но оба одновременно делают шаг в сторону, вполоборота... В сгустившейся до осязаемости тишине три тоненьких голоска по-прежнему выводят:

— Ныне чудо узрите, уз-ри-и-и-те...

У самого старшего — черный ужас в черных глазах, остальные еще не поняли до конца....

— Будет унижен владыка земной вла... — песня споткнулась, два голоса разом умолкли, и лишь третий малыш честно пытается дотянуть, — владыкой не...бе... — обрывается и он. Только беззвучно шевелятся припухлые детские губы.

Филипп не видит уже Ивана, бывшего друга, вообще не видит человека — пред ним само Зло.

— Как Навуходоносор, жжешь, Иван, ближних своих огнем! — гремит владыка, и яростное эхо гуляет под сводами.

Пимен глядит из-под белого клобука нахохлившимся седым коршуном. А у царской тетки уголок рта подрагивает предвестием улыбки...

— Но и к ним снизойдет ангел с мечом — и выведет их из темницы!

Иван взмахнул черным крылом — и в крик, до сорванного горла:

— Молчи! Филипп!!!

Федор Басманов подался к царю — поддержать под руку, но вовремя остоялся, напряженно вглядываясь, готовый броситься в любой миг.

А у Филиппа разом кончились силы. Телесные силы. Он пошатнулся, неловко соступил с возвышения, упал бы, если б не посох. И увидел: Ивана шатает так же. Исчез, развеялся Темный Властелин, адский князь — перед Филиппом снова был человек. Неправый, но все же человек. Господи, ведь оба мы люди... мы же были друзьями...

— Покорись церкви, Иван... покайся... — он уже не обличал — просил. — Упраздни опричнину, пока не пришли последние времена. — Уговаривал. Умолял. — Иван...

Иван глядел искоса... не верил. Не слушал. Слушать не хотел. И Филипп взорвался. Грянул посохом в пол:

— Упраздни опричнину!!! Пока не пришли последние времена!

Иван метнулся к нему. Перехватил посох. Лица их были так близко, почти соприкоснулись.

— Молчи! — выдавил Иван сквозь зубы. Молчи, дай мне спасти тебя!

Филипп услышал этот безмолвный крик. Быть может, еще можно было что-то спасти... хоть как-то, хоть криво-косо, но склеить разбитое... И в этот миг прозвучал ясный детский голос:

— Это грозный царь языческий?

Иван крутнулся, отшвырнул Филиппа, ошеломленного не меньше государя.

А голосок звенел под тяжелыми сводами собора, а детский смех дрожал чистыми серебряными бубенцами:

— Мамка, мамка, это грозный царь языческий!

И может, не было бы ничего. Ведь что взять с несмышленыша? Может, Иван и пересилил бы себя. Может, заставил бы себя взглянуть со стороны — и увидеть подарок судьбы, рассмеяться самому, потрепать малыша по головке, помиловать, простить... Но в ответ заливистому детскому смеху раскатился басовитый — почти такой же дитячий! — гогот Старицкого князя.

Через миг Владимир поймал суровый взор двоюродного брата и, как ни был скудоумен, что-то сообразил, осекся, сморгнул — какие пушистые, оказывается, у него ресницы! — замкнулся. Иван теперь смотрел лишь на Старицких. Увидел, как Ефросинья покосилась на сына, скосила глаза так, что потерялись зрачки, остались видны лишь выпуклые, незрячие белки... Мертвые глаза сказали ему все. Судорожно вцепился он в плечо Федора, зажмурился, выдохнул:

— Она, Федька... — и в голос, уже не владея собой, ослепнув от нестерпимой боли, — ОНА!!!

Слепо нашарил посох, стиснул до дрожи в руке, вскинул голову:

— Отныне... буду таким, каким меня нарицаете!

И больше не видел ничего. Охов, возни, непристойной суеты. Медленно, для самого себя — выговорил:

— Грозным буду...


Эпизод 7. Воспоминания.


Иван рухнул в кресло. Ему было плохо — по-настоящему, физически плохо. Зябко запахнул полу черной рясы, бесформенной грудой почти утонул в кресле, в грубом черном сукне, и все равно его колотила дрожь, и нестерпимо ломило виски, так, что впору завыть... или заплакать.

Как, как он мог? Владыка... друг... а ты как мог, царь Иван? Чего иного мог ожидать, после того как сам истребил его родню? Родню... не было осужденных безвинно! Не было!!! И Колычев-Умной, и оба Колычевых-Немятых были, были виновны! Пусть тогда, когда Малюта выманил у него согласие на арест Филипповых родственников, еще не было ничего, кроме подозрений, после, при обыске, доказательства изменнических сношений с Литвой все же обнаружились. А Филипп! Печальник! Чего бы ты хотел — миловать измену? Не будет этого! Слышишь, Федор Колычев — даже ради тебя не будет! Даже ради нашей былой дружбы... былой... теперь уже совершенно точно — былой, мертвой, растоптанной... двоими?

Но почему... ведь не из корысти, трусости, честолюбия... хотя глазки-то загорелись, как предложил ему митрополию! Но нет, все-таки не из собственного интереса стоит он за мятежное боярство. Из убеждения. "Нет дела более великого, чем по старине державой владеть, по примеру отцов, дедов, прадедов с боярами власть делить", — он говорил так всегда. Впрочем, говорил и другое: "Рядом с тобой идти не могу, против тебя — не хочу". И — врал? Уже тогда — врал?! Друг... один из двух — самых близких, самых верных... неужели же оба лгали — уже тогда?

Ивану вдруг отчетливо вспомнился тот день — далекий, почти нереальный, похожий на счастливый сказочный сон. День, когда все начиналось, когда все еще было впереди. Когда Анастасия, еще не царица, еще просто Настенька, невеста, не сводила восторженных глаз с него — любимого, своего, царя! Когда владыка Макарий венчал его шапкой Мономаха, а Андрей Курбский и Федор Колычев с двух сторон осыпали монетами. И все еще было впереди, и все казалось возможным, и медь сияла золотом. Монеты шелестели, шелестели, и золотому потоку не было конца....

Их тогда было трое. Трое неразлучных... три богатыря! Ивану, после мучительного одиночества детских лет, так дорога и отрадна была наконец-то обретенная дружба. Куролесили, конечно — все-таки шестнадцать лет! — но не так и уж и много, а главное — говорили. Втроем, за полночь, при оплывших свечах, говорили они обо всем — о книгах, о дальних странах, об отцах церкви и еретиках, о давней и недавней истории, об афинской демократии и величии царской власти... Впрочем, они и тогда уже во многом не находили согласья, но так было даже интереснее. О, если б мог он знать, что несогласие это обернется со временем прямой изменой!

...ох, как больно-то! Мягкие, почти неслышные шаги за спиною гулко отдались в висках. Иван не шевельнулся. Смотреть, кто там, поворачивать голову было слишком мучительно. Да и излишне. Только два человека смеют вот так входить к царю. Но Малюта ступает тяжело и веско. Да и руки... гм... никак не могло быть у Малюты таких рук, как те, что сейчас погрузились ему в волосы.

Он закрыл глаза. Федя... никто другой не умел так чувствовать, что нужно ему, Ивану, именно сейчас. Головная боль исчезла без следа. Федор бережно массировал ему виски, и ему было хорошо. Просто хорошо. Можно не открывать глаз, хоть недолгий миг не думать о крови и изменах, не думать ни о чем, просто отдаться этим ласковым рукам...

Видел бы это Курбский, непременно навоображал бы всяких гадостей. А для него... для него Федя стал утешением после смерти Анастасии.

Он так и написал бессовестному Курбскому. Но тот, конечно же, ничего не понял, как никогда не понимал чего-то главного. А Федя... а Федю он впервые увидел как раз тогда.

Горели церковные свечи, и тени блуждали по стенам, и слова погребальных молитв колыхались, как темные тяжелые воды... грозили накрыть с головой... Как много всего случилось за тот неполный час. И когда старший Басманов фанатично выкрикнул: "Сына, единого, единокровного — тебе отдаю!", — на сына он даже не взглянул. Смерть любимой, предательство друга, поражения, измены — и тот грандиозный, тот небывалый и жуткий, и все же да! единственно верный! замысел, рождающийся в этот миг... ему нужно, просто необходимо было ухватиться за что-то. И так получилось, что этим чем-то оказались Федины кудри.

Уже потом, когда все было решено, в последнем прощании припал он к гробу, в последний раз всмотрелся в мертвое, бесконечно любимое лицо... до сей минуты все чудилось: вот сейчас шевельнется, сейчас откроет глаза. Теперь сделалось ясно: все. Ничего уже не будет, как прежде. Никогда. Мертвая Анастасия благословляла и отпускала его.

Шатаясь, спустился он с возвышения. Мимоходом взглянул на младшего Басманова... тогда он даже имени-то не знал. Встретил взгляд огромных, невероятных, невозможных, широко распахнутых глаз... И остолбенел. На него смотрели глаза Анастасии.

Федор Басманов снял с рукава длинный седой волос. Лезут волосы-то... Еще раз внимательно глянул на государя. Иван спал. Вот так-то лучше. Федор поправил сползший на пол край черной накидки и тихо вышел, улыбаясь своим мыслям.

Впервые он увидел государя под Казанью. Отец показал.

В тот день Алексей Данилович был сильно не в духе. С утра он получил письмо из деревни с жалобами, что сосед-вотчинник опять переманивает к себе крестьян. Потом воевода, князь Курбский, накричал на него ни за что ни про что...

В военном лагере все на виду. Басманов имел удовольствие наблюдать, как царь что-то (слов не было слышно) выговаривал воеводе, а тот вдруг схватил царя за плечо, и неизвестно, чем бы кончилось, но тут полетели стрелы, Курбский вскинул щит, и в ту же секунду в него вонзилась стрела. Получилось, спас царя, и наказывать его стало как-то неприлично.

Проходя как раз мимо басмановской пушки, Иван обернулся и с досадою проворчал:

— Иная стрела ко времени пролетает...

А Алексей Данилыч неожиданно для себя самого брякнул:

— Злее стрел татарских ненависть боярская!

Царь крутнулся, откидывая плащ, глянул с интересом. А Басманова точно черти за язык тянули:

— Не стрел, князей-бояр опасайся!

— Имя как? — резко бросил царь, и Басманов совсем было подумал, что сейчас на него накричит еще и государь. Но нет — тот вполне одобрительно объявил:

— Имя боярского ненавистника запомню!

И даже хлопнул по плечу.

Если б Басманов попытался сформулировать свои тогдашние ощущения, вышло бы примерно так: "А царь-то — мировой мужик! Такому государю и служить хочется". Потому и обратил внимание сына:

— Гляди, Федор, гляди, сын — царь Всея Руси.

Федор взглянул... На вершине холма, на фоне стремительных косых облаков четко рисовалась высокая, величественная фигура... гордо вскинутая голова... орлиный профиль... боже, как он был прекрасен! Как воплощенье стихийной мощи, еще сдерживаемой до поры, но уже трепещущей, уже готовой вырваться во всякий миг. Как архангел гнева... Величествен. Прекрасен. Грозен. Царь... Победитель.

И тут грянул взрыв. Содрогнулась земля. Пошатнулись белые стены Казани. Облако каменного крошева взметнулось до небес. Началось! Федор бросился к своей пушке. А в глазах все стояло: Государь! Повелитель. Великий человек... больше, чем человек — громовержец, почти божество. Служить ему... служить беззаветно, до последней капли крови, умереть за него! О Господи... если ли большее счастье, чем умереть за своего государя!

"Не сотвори себе кумира" — это сказано не для пятнадцатилетних. В этом возрасте просто необходимо кем-то восхищаться... и кем же, как не великим государем, покорителем Казани, царем Всея Руси! Басманов-старший после Казанского взятия пошел в гору, он нередко бывал во дворце, брал с собой и сына. Случалось, царь проходил от юноши в нескольких шагах, не замечая, и Федя провожал его восторженным взглядом. Служить государю верой и правдой виделось ему высшим счастьем, служить, не жалея себя, не требуя наград... а впрочем, жила в глубине души сладкая мечта, что государь рано или поздно все-таки увидит — и поймет, что нет у него слуги усерднее и вернее.

А заветная мечта Басманова-старшего была несколько приземленнее: устроить сыну карьеру при царском дворе. Он упорно таскал Феденьку за собою в надежде, что государь обратит на него внимание, даже к ложу умирающего царя приволок — на всякий случай. Да, не стало бы тогда Ивана — и лететь бы худородному воеводе сизым голубем в свое нищее рязанское поместьице. А то и куда подальше. Но Иван, по счастью, тогда поднялся... а вот Феденьку так и не приметил. Не до того было. Но когда у гроба опочившей царицы хитрый Малюта перехватил у Басманова весточку об измене Курбского да сам царю и вывалил — и Иван взвыл раненым зверем, вот тогда-то Басманов и понял: вот оно! Для исполнения их с Малютой замысла — и замысла его собственного.

А Федя был ошарашен. И думать не мог ни о чем, кроме одного: да куда ж они лезут! В такую минуту... какие сейчас, к чертям, Курбские! Отец глянул на него — глаза у старшего Басманова были совершенно бешеные, фанатичные, и Федор вообще перестал что-либо понимать.

— А первым в то кольцо железное, на то дело великое сына, родного сына, единого, единокровного — тебе отдаю!

"Да что творится? С какой, собственно, стати ты меня даришь?"

Царь даже не обернулся. Слепо, не глядя, протянул руку — и вцепился Федору в волосы, благо отец вовремя подтолкнул того точнехонько царю под руку.

Басманов-старший еще что-то говорил, Малюта поддакивал, государь рассеяно гладил по голове опустившегося на одно колено Федора... наверное, ему самому казалось, что гладит. Выдрал половину шевелюры. Потом пошел уже более деловой разговор, а пока старшие обсуждали детали, Федя понемногу пришел в себя и начал соображать: да ведь это то, о чем он мечтал всю жизнь!

К тому времени, когда все было решено, и все разошлись исполнять царское повеление (причем у Басманова-старшего явственно было написано на лице: "Что-то мы как-то перестарались", да и у Малюты ощущение было соответствующее), Федор уже пребывал в восторженно-счастливом настроении. А государь наконец отвел глаза от лица своей мертвой жены, впервые по-настоящему взглянул на Федора... и, похоже, что-то такое увидел. Выкрикнул:

— Ты скажи!

И Федор — лицо государя было так близко! — твердо и яростно высказал:

— Да!

А дальше сделалось ужасно интересно.

Вот так и попал Федька Басманов в фавориты. А совсем не так, как кое-кто воображает. И шел бы этот Курбский туда... туда... словом, туда, где он сейчас и находится — ко всем чертям!


Эпизод 8, частично цветной


Государь спал, и сон ему виделся яркий, цветной.

Вроде бы он задремал в кресле, и разбудил его шум за окном. Он выглянул, и сперва подумал, что на дворе стоит виселица, но скоро сообразил, что это просто ворота без створок. Вкопаны они были напротив других, настоящих, и между двух ворот, топча палую листву, с дикими воплями беспорядочно носились десятка три молодых опричников. Что это они там делают? Далеко высунувшись в окно, Иван сумел наконец разглядеть, что парни гоняются не просто так, а еще и со всей дури лупят сапогами по чему-то круглому.

Заинтригованный, Иван спустился на двор. Да уж, веселье — полными чашами! Вихрями завиваются сухие листья, мелькают черные кафтаны и алые рубахи, взлохмаченные вихры, раскрасневшиеся лица, мяч мчится от удара к удару — аж со свистом рассекает воздух, вопли, визг, матюги, хохот... бог ты мой, да для этих ребят нет сейчас никого и ничего, весь свет клином сошелся на кусочке кожи, набитом опилками! Иван почувствовал, что сам заражается этим весельем, тело его невесомо, само рвется вот так же бежать и кричать!

Неожиданно кто-то воскликнул: "Государь!", и все разом смолкли, замерли, словно окаменев, в тех позах, в каких застал их окрик. Все, кроме одного... а мяч-то летит прямиком в ворота. Иван видел все отчетливо, точно ход времени замедлился в несколько раз. Видел, как взметнувшееся от ноги лиственное крошево осыпается тонкими струйками. Как движется наискось вверх мяч, еще доворачиваясь в полете, так, что можно разглядеть с одного бока белесое пятно — не иначе, здесь на шкуре было тавро. Движется неостановимо, и совершенно ясно, что он пролетит почти вплотную под верхней перекладиной. Но тут Федька взлетел в невероятном прыжке... голова дернулась так, точно к туловищу она приделана на веревочке... мотнулись черные кудри... и мяч от соприкосновения с Фединой головой резко меняет направление и улетает куда-то за пределы видимости! Со стороны столовой палаты слышится нежный звон осыпающегося стекла.

— Прости, государь, — Федя поклонился, а в серых глазах плясали бесенята. За то винился, что не сразу оборотился, за мячом кинулся.

Только государю совсем-совсем не хотелось сердиться.

— Что это у вас за скакание?

— Аглицкая забава. Football называется, — Федька задорно тряхнул кудряшками. — Между прочим, развивает ловкость, глазомер и умение быстро принимать решения.

Иван почувствовал, как на лицо сама собой наползает улыбка. Федька, поди, всему делу и заводчик... англоман слободской. Не зря постоянно среди аглицких купцов крутится.

Приметив государево благорасположение, Федя принялся объяснять:

— Вот эти ворота по-ихнему называются го-о-л, — он постарался как можно доле протянуть среднюю букву. Впрочем, насколько Иван помнил аглицкое слово, букв там было даже две. — Суть в том, чтобы загнать мяч в чужие ворота, это будет называться "есть гол", кто закинул, тот и победил, кто пропустил — тот и проиграл. Бить по мячу ногами, ну можно и другими частями тела, — кто-то из опричников тихонько хихикнул, — словом, чем угодно, только не руками. Вот так.

Царь улыбался. Вот просто улыбался — и все.

— Что ж застыли-то? Играйте, али застеснялись?

Ребята, и правда, несколько позастеснялись. Федя первый двинул по мячу — тот свечою ушел в синее небо, кто-то неуверенно побежал подбирать... Словом, поначалу игра шла кое-как, едва не через силу, но постепенно азарт взял свое, парни забегали резвее, в охотку — пошла потеха, аж пыль де небес! А Иван даже начал что-то понимать, из хаоса стала вырисовываться картинка. Вон как ловко тот конопатый ускользнул от двоих преследователей... ай, потерял мяч! Лежит, пищит, ушибленную коленку потирает, а долговязый детина — кажется, рязанский? — уже мчится прочь во всю силу своих длинных ног. Ну, мазила! Смотри ужо, коль стреляешь так же, как по воротам бьешь, на поварню сошлю, до седых волос репу чистить станешь. Ну-ка, ну-ка, что там?

Мяч просвистел ровнехонько по центру ворот. Половина опричников с торжествующими воплями кинулась обнимать удальца... а другая половина негодующе заголосила:

— Рукой, рукой!

— Эй, нечестно!

— Васька, где совесть забыл?

— Да у него отроду не бывало!

— Да что я сделал? — отбивался Васька. — Где вы руку видели? Да я ни в жисть!

Его дружно поддержали сотоварищи — вот-вот закончится игра дракой... как, собственно, у агличан и заведено. Федя в один миг оказался подле царя:

— Государь, будь нам судьей: подыграл Васька рукой или нет?

— Подыграл, — ответил Иван, потому что так оно и было.

— Эй, слышали — государь постановил, гола нету! — крикнул Басманов, оборачиваясь товарищам. Слова его были встречены горестными вздохами с одной стороны, и гулом одобрения — с другой. Федя снова повернулся к царю. Ох, знакома Ивану эта лукавинка в Федькиных глазах, ох, ничего хорошего она виноватому не сулит. — А какое, государь, назначишь ты наказание?

При слове "наказание" в голове Ивана разом промелькнула уйма вариантов, только все они были как-то чересчур мягкими. Он еще поразмыслил... жестом поманил к себе Басманова и кое-что прошептал ему на ушко. Федька расплылся в шкодливой улыбке... подошел к смущенному виновнику.

— Ну, Васька, не обессудь!

И, зачерпнув полные пригоршни желтых осенних листьев, высыпал их на склоненную Васькину голову.


Эпизод 9.


Откинувшись на спинку резного дубового кресла и рассеянно поигрывая четками, государь слушал доклад Федора Басманова об изобличении ливонского лазутчика. Точнее, не столько слушал, сколько любовался. Все-таки молодой Басманов — лучшее украшение опричного двора! Прежде всего, он до невозможности хорош собою. Если вдруг и найдется кто-нибудь, кого оставят равнодушными эти выразительные глаза, эта милая ямочка на подбородке, эти трогательные кудряшки — значит, у того человека каменное сердце и ни капли вкуса.

Да... мордашка лукавого ангела — и цепкий взгляд хищника. Не пса... скорее прирученного барса. Именно Федор Басманов, зацепившись за пустяковое расхождение между поданными в два места сведениями, которого никто другой попросту не заметил бы, вычислил этого шпиона... Кстати, про шпионов.

— Жив ливонец-то?

Федор глянул почти обиженно:

— Жив...

И — азартно:

— Еще по-настоящему и не брались!

Тогда, в минуты черного отчаянья, когда темные волны захлестывали с головой, когда Федя сошел к нему, как утешение, как ангел, как чудо — ему пригрезилось невозможное, несбыточное... Сколько раз потом всматривался он в Федины серые глаза, удивляясь — ведь ничего общего! Разве что цвет... тень ветвей на ослепительном январском снегу. Она не темна — эта тень сама напоена светом. А может, дело в самом взгляде. Столько было в нем восторженной преданности... со временем стало появляться в этих глазах и иное. Была нежность, бывала хитринка, случалась и обида. Но неизменно читалась в них безграничная верность — та, что на грани веры.

И все-таки одна вещь Ивана смущала. Уж слишком много удовольствия получал Федька от государевой службы.

Царь задумчиво покрутил черное зернышко четок. Проговорил:

— Ладно, как поработаете, ливонца — в подземелье. Постарайтесь все-таки совсем не уморить. Может, на что-нибудь еще пригодится.

Других пугать. Федя понимающе кивнул. Царь поднялся, двинулся из палаты, мимоходом хлопнул Басманова по плечу. Тот поморщился. Иван остановился, пытливо заглянул в лицо. Федька отвел взгляд... и вдруг открыто и дерзко глянул государю в глаза. Мол: "Ну да! Ну и что?"

Иван убрал руку. И даже ощутил что-то, подозрительно похожее на неловкость.

За эти годы — а правда, ведь уже три года! — он привык, что Федя всегда рядом, под рукою, привык хвататься за него в минуту душевного волнения. Наверно, со стороны это выглядело странно. И сторонний наблюдатель, тем более иностранный, наслушавшийся сплетен и собирающийся увидеть всевозможные русские ужасы, мог принять этот жест отчаяния за проявление чрезмерной благосклонности. Вот только случалось, что от царской ласки оставались синяки...

А ведь не жаловался Федька. И теперь смолчал. Ивану вдруг захотелось сделать Феде приятное. Он даже сам удивился и прислушался к себе.

После Андрея, после Колычева, после того двойного предательства он не хотел никого допускать в сердце. Друзей у него больше не будет. Никогда. Только слуги. И... разве не должно государю награждать верных своих слуг?

Махнув Федору рукой, чтоб не торопился уходить, царь достал из потайной ниши ларец, откинул крышку, вытащил первое, что попалось в руку. Посмотрел... Да, так и должно быть.

Оправленный в белое золото крупный, темно-красный, точно густая кровь, рубин, от которого спускаются четыре нитки жемчуга, собранные пониже в кисть и оканчивающиеся большими грушевидными жемчужинами. А вот и вторая. Иван закрыл глаза... и въяве увидел лицо жены, обрамленное этими подвесками. Сколько обожания, сколько счастливого восторга, застенчивой нежности было в этом лице... смотреть бы в него, не отрываясь...

Эти подвески были на Анастасии в день их свадьбы. Иван взвесил их в ладони... Странно, но ему совсем не было больно. С прошлым надо расставаться — рано или поздно. Да и кому же еще... ведь Анастасия не оставила ему дочери.

Царь повернулся и вложил драгоценность в руку слегка растерявшемуся Федору.

— Держи... это тебе для невесты.

Ибо с некоторых пор у Феди имелась невеста....


Эпизод 10


В боярских хоромах — тяжелые потолки, низкие каменные своды, ныряешь под них, как будто в барсучью нору, идешь, раз за разом пригибаясь, под арками, между столпами, которые делят палату на некое подобие клетушек, и оттого огромное помещение вовсе не кажется просторным. Дверные проемы обрамлены белыми полуколоннами, украшены прихотливым резным узорочьем, стены по обе стороны расписаны причудливо вьющимися цветами и травами. Красиво... и все равно — свободы нету!

Да и какая тут свобода. В последние дни во всех боярских теремах поселилось гнетущее ожидание беды.

В палате натоплено до одуряющей духоты, богатые меха греют исправно, и все равно — знобко. Осанистые, дородные мужи, все — чести ради — в бобровых, собольих, лисьих шубах, крытых парчой и рытым бархатом, все — отпрыски древнейших на Руси фамилий, Рюриковой, Гедиминовой, Чингизовой крови, сидят за трапезой в молчании, лишь изредка перекидываясь отрывистыми, тревожными фразами. Редко-редко кто-нибудь тянется пригубить стоялого меду...

Ефросинья влетела в палату. Кто бы мог подумать, что старая княгиня способна так бегать... Задыхаясь, выпалила:

— Филиппа взяли!

Бояре повскакивали с мест, позабыв степенность и чин, все устремились к ней, подбирая полы шуб и нелепо тряся долгими рукавами. Обступили плотным кругом.

— В монастырь не отпустил, — продолжала Ефросинья с едва сдерживаемой яростью. — Лютым судом судить будет.

У княгини поверх богатого шитого золотом повойника — черный платок, словно бы она заранее облачилась в траур. Черное, говорят, старит... княгиня Старицкая казалась сейчас не просто старой — древней. Морщины, как разломы иссохшей от зноя земля, лежали вокруг глаз, у сухих бесцветных губ, на подбородке.

Ефросинья умолкла. Опустилась прямо на каменные ступеньки. И вдруг как-то совсем просто, по-бабьи, выдохнула:

— Засудит!..

Бояре, пригорбясь, понуро сидели по лавкам, отмалчивались.

— Кабы по старине, боярским судом судили, не дали бы Филиппа в обиду, — вздохнул кто-то.

Ефросинью словно ужалили:

— Не старое поминать — выхода искать надо!

Так сказала, что ее сын, любопытно заглянувший в палату, вздрогнул и прижался к стене.

— Выхода нет...

— Выход есть! — аж эхом отдалось под сводами, закачались, затрепетали огоньки лампад пред святым распятием. — Один выход... последний. Царя — убить.

Выговорила. И сама ужаснулась. Заметалась глазами... Вскочила — и уже во весь голос, отметая любые сомнения:

— Либо — царя убить, либо — самим на плаху!

Повисло молчание. Никто не смел произнести слова — ни поддержать, ни возразить. Скажи — и чаемое станет реальность.

Ефросинья обвела соратников пытливым взором. Молчат... В первый раз обратила внимание на молодого монашка с огромными истовыми очами. Вроде бы Пименов человек. Этот бы не смолчал, кабы дали ему слово! Да послушание, кротость, всякое такое... Пимен, ты-то какого черта губы поджимаешь, епископ ты или кто?

Ставшую уже невыносимой тишину прервал Владимир Старицкий. И по своей глупости задал самый здравый вопрос:

— А кто убьет?

Свершилось. И уже Пимен, радуясь, что, все-таки не он, торопясь, чтоб теперь-то не опередили, не перехватили инициативы, заговорил учительно и властно:

— Только чистый сердцем подвига подобного достоин.

Повернулся — сухой профиль хищной птицы, ледяные глаза — нашел взглядом молодого инока. Они сидели с Владимиром рядом, чем-то неуловимо похожие.

— Волынец Петр! Тебя на подвиг рукополагаю.

Опираясь на плечо монашка, епископ по-старчески медленно движется к распятию. То ли Петр поддерживает Пимена, то ли Пимен тащит Петра.

Юноша преклоняет колени. Седой епископ простирает над ним руки, начинает читать молитву. Заговорщики молча кутаются в шубы. Даже Ефросинья ощущает ледяное дыхание Ужаса, который сама призвала из небытия. Впрочем, Ефросинья Старицкая не из робких! На столе — забытые остатки трапезы. По надрезанному хлебу ползают жирные мухи... Откуда мухи зимой? Нож сам ложится ей в руку. Нож — для царя.

А у Волынца — непредставимо огромные, широко распахнутые глаза, и в глазах тех — восторг, ужас, гордость, жертвенность... пальцы стискивают рукоять ножа... льются привычные слова молитвы... и вымываются мало-помалу все чувства, очи тускнеют, становятся фанатичными и пустыми. Лишь две слезинки медленно сползают по безбородому мальчишескому лицу. Пимен читает над ним молитву, как над покойником. Ибо Петр Волынец не принадлежит больше к миру живых.

Если и удастся ему уцелеть, это будет счастливая случайность, на которую ни в коем случае нельзя рассчитывать. Только об этом епископ Новгородский Пимен думал меньше всего, благословляя ученика своего на кровавый подвиг. Его душила злоба, и, едва лишь завершив обряд, он дал ей волю:

— На земли церковные посягнул... изничтожу зверя!

Старицкая княгиня напомнила:

— Надо бы спасти Филиппа.

Пимен оставался как-то странно безразличен. Ефросинья прибавила со значением:

— Ведь из-за нас он гнев Ивана на себя принял.

Старец сурово изрек:

— От того сие зависит, кто в суде судить будет.

И отвернулся, показывая, что разговор окончен. Но Ефросинья была настойчива:

— Кто в суде за старшего? Кому золота, меха, посуду золотую?

Пимен резким движением запахнул мантию. И объявил:

— Я!

Некрасивое, словно бы из мятого пергамента, княгинино лицо расцвело улыбкой:

— Стало быть — спасен?!

Пимен властно вскинул десницу.

— Стало быть.... — чего не знала Ефросинья Старицкая, так это того, что новгородский владыка до сих пор не может забыть, как Филипп (он полагал) увел митрополию у него из-под носа. Зато это знал царь Иван. — ... погиб! — сухая ладонь рубанула воздух. — Мученик Филипп, — добавил Пимен поучительно, тряся белой бородой, — нашему делу нужнее. Мученик, святой, — говорил он, наступая на княгиню — и та невольно попятилась, — для борьбы важнее! Бога царю не одолеть! — заключил церковник, многозначительно воздев указующий перст. И, не прибавив ни слова, не обернувшись, медленно двинулся прочь, привычно опираясь на плечо Волынца. Мантия ползла за ним, словно свитый в кольца хвост мудрого змея.

Видавшей виды, прожженной интриганке Ефросинье Старицкой сделалось не по себе. Она нервно сдернула свой черный плат — под ним оказался другой, белее свежего снега. Выговорила вслух:

— Бел клобук... но черна душа!


Эпизод 11. Несколькими днями раньше.


На чрезвычайное совещание допущены были лишь двое: Малюта и Федор Басманов. Государь, ссутулясь, ходил по палате, отрывисто бросал:

— ... изобличить измену!.. заставить действовать — и обличить!

— Стало быть, на живца ловить станем, — понимающе кивнул Малюта. — На пескаришку — да красную рыбицу.

Федор, который с ногами устроился на лавке, подтянув колени к груди, и из-под ресниц наблюдал за происходящим, поднял голову:

— Тетка царская на мелочь не поведется. Не стоит ее недооценивать.

Малюта с сомнением покачал головой:

— Крупновато берешь, Федька, — краем глаза он покосился на государя. — Ведь если что...

Царь резко распрямился, ударил в пол посохом:

— Никаких "если что"! Только наверняка.

Замысел, брезживший у него в уме, постепенно начал обретать конкретную форму.

— Нужно вывести их из равновесия, заставить спешить, вынудить нанести удар — там и тогда, когда это решим мы.

— У агличан есть хорошее слово: "to provoke", — вставил Басманов.

— Хм... — Малюта прищурился. — А тогда... ежели, к примеру, вот так...

Федор соскочил с лавки.

— А начать с того, что...

План созрел быстро. Долго пришлось обсуждать детали. Всех троих охватил азарт: не просто переиграть врага, не только переиграть наверняка — переиграть красиво! Наконец государь заключил:

— Ну, решено. Начнем дело.

— Operation, — снова влез Федька.

— Что?

— "Дело" по-аглцки.

Басманов нынче взялся учить английский язык.

— Ох, Федька, гляди, за аглицкими словечками родные перезабудешь, — не удержался Малюта. Покуда шел серьезный разговор, было не до подколов.

— Ничего-ничего, Григорий Лукьяныч, ты мне напоминать будешь — тебе-то отвлекаться не на что, — живо отбрил Федька.

Иван с улыбкой пожурил верного пса:

— Полно ворчать, от знания иностранных языков державе изрядный прибыток. У тебя, Федька, это который?

— Третий будет.

Но прежде чем отослать соратников, Иван задумался еще об одной вещи, и...

— У всякого дела должно быть имя, всякой битве в летописях дано название. Эту...э-э-э... операцию назовем "Машкера".

— Наденем личины, чтобы сорвать личину с врага, — поддержал государя Федя.

Малюта только хмыкнул. Иван, без спору, великий правитель... но он всегда был чуточку позером.


Эпизод 12. Ретроспективный.


Сказать по совести, серьезных людей, вроде Малюты или старшего Басманова, в опричнину пришло не так и много. В основном — молодые обалдуи, которым ничего в этой жизни не светило, и вдруг засветило, и они радостно за это ухватились, не особо вникая в суть. Отчасти так оно и задумывалось...

Идею эту они лелеяли давно. И наглые враки, что из честолюбия. Разве же не было самой насущной государственной необходимостью сломить власть самодовольного, обнаглевшего, вечно интригующего старого боярства, оттеснить его от управления и заменить новыми — энергичными, талантливыми и преданными государя — людьми? А что такими людьми оказались Скуратов да Басманов — так ведь других и нету!

Болезнь царицы сначала не казалась опасной, но Малюта песьим нюхом почуял, что что-то грядет, и поспешил вызвать Басманова из Рязани. Тут уж лучше перебдеть, чем проосторожничать и упустить шанс.

Сама судьба оказалась на их стороне. В день смерти царицы государь как раз получил от Басманова грамоту с жалобами на местное боярство, мешающее защищать город. Малюта уж было подумал, что все: Алексей Данилыч ни за что не бросил бы в опасности вверенной ему крепости. А и бросил бы, так царь живо открутил бы ему голову. Причем в буквальном смысле.

Но оказалось, что письмо задержалось в пути. Татар благополучно отбили, Малютин гонец беспрепятственно добрался до Рязани, Басманов подхватил сыночка и, не медля ни минуты, не сменив платья, не сбросив кольчуги, помчался в Москву.

Вот у гроба царицы они все и собрались.

Чисто по-человечески Малюте было очень жаль Ивана, и совсем не хотелось травить ему душу. Но вот отдельные нехорошие люди, как то Шереметьев, Турунтай-Пронский, Тугой Лук Суздальский и иже с ними, благих Малютиных устремлений не разделяли. Что ж — таить весть об измене, пока государь не нагорюется? Так сам же опосля с Малюты и спросит!

Но вообще-то царь его даже не слушал. Думал о чем-то своем. Вздохнул:

— Прав ли я... не божья ли кара...

Пластом лежал на ступенях. Кажется, плакал...

А тощий поп все зудел и зудел над ухом, как муха, не нашедшая места для зимней спячки. Тут подтянулись и Басмановы, причем с такой весточкой... нет, ну о таких вещах Малюта, "око государево", обязан докладывать сам!

Иван пошатнулся. Вскрикнул раненым зверем:

— Андрей! Друг!

И Малюте, несмотря на то, что бегство Курбского пришлось ему весьма кстати, ужасно захотелось этого самого Курбского изловить и придушить собственными руками — ведь нельзя же так издеваться над человеком!

— Чего ему недоставало?

Малюта знал, чего, и даже невольно кинул взгляд на восковое лицо покойной царицы — но этого государю объяснять, пожалуй, не стоило.

— Или... шапки моей царской захотел?

Не без этого, государь, не без этого.

Малюта еще немножко подбавил про коварных бояр. Клобучник многозначительно бурчал что-то про поражение и сокрушение. Тут-то Иван и заорал, расшвыривая подсвечники:

— Врешь! Не сокрушен еще московский царь!

Вот это, государь, правильно. Вот это по-нашему.

Пимен с царской теткой оценили обстановку и быстренько смылись. И это правильно, не пришлось выставлять.

Иван обвел глазами церковь. Остановил взгляд на Басманове. Промолвил:

— Мало вас...

Вот тут и следовало бить! Но Алексей отчего-то промедлил... выразительную паузу, что ли, выдерживал? И государевы мысли унесло совсем в другом направлении:

— Звать ко мне друга верного, последнего, единственного — Федора Колычева!

Вот только этого "друга" нам еще не хватало. Малюта поспешил вмешаться:

— Государь, не доверяй боярину Колычеву!

Нарочно назвал не иноком, боярином.

И Басманов — с тем самым, выстраданным, взлелеянным:

— Окружи себя людьми новыми, из низов пришлыми, служилыми, всем тебя обязанными! — внушительно так получилось, самое оно. — Сотвори из них вокруг себя кольцо железное, с шипами острыми — против врагов! Из людей таких, чтобы отреклись от роду-племени, от отца-матери, только царя бы знали, только бы волю царскую творили!

Ох, хорош был старый Басманов! Ведь не играл, ведь искренне говорил, и сына по-настоящему пожертвовал, оторвал от сердца! Да и он сам, Малюта — разве не так же?

А государь — какое у него было лицо! Отрешенное... он словно всматривался в грядущее... или в небылое.

И вдруг обернулся, сгреб обоих в охапку, и — вдохновенно:

— Верно говоришь, Алешка! Железным кольцом себя опояшу, братию железную вокруг себя соберем! Опричь тех опричных никому верить не буду... — метнулся к гробу, распластался по темному дереву, — железным игумном стану! — мысль жила уже сама по себе, творила себя, кидала тело из стороны в сторону, как тряпичную куклу. — Москву брошу! В Александрову Слободу уйду!

Тоже неплохо. Малюта с Басмановым в два голоса поспешили развить мысль:

— На Москву походом двинешься...

— ...завоевателем вернешься!

Но государь в очередной раз их удивил.

— Не походом... не походом — на призыв всенародный возвращусь!

Это уж вовсе ни в какие ворота! Они попытались вернуть царя на землю:

— Невозможно призыва всенародного дожидаться, — это Басманов.

— Невозможно горлопанов слушать, — и Малюта. Давно ли сам был таким вот горлопаном. А впрочем, давно. Семнадцать годов минуло.

Но как будто кто-то когда-то мог образумить Ивана Грозного! Глянул так, что аж у самого Малюты мурашки побежали. Рыкнул:

— Куда, рыжий пес, заносишься!

Малюта благоразумно стушевался. Басманов только глянул поверх кольчужного ворота: мол, эвон как перевернул наш замысел!

А Иван весь уже был во власти вдохновенной мечты.

— В том призыве всенародном волю Вседержителя прочту! Новое помазание обрету! Дело великое совершу!

Резким жестом он обрубил последние сомнения.

Царь кричал еще про Третий Рим, но Малюта этого уже не услышал.

Никогда еще в своей жизни не бегал он с такой скоростью. Даже под Казанью (именно что под), когда огонь неумолимо приближался к запалу. В один миг подняты были на ноги два десятка молодцов, им лично заранее отобранных. Им даже, на пробу, уже была пошита форма (впрочем, форму царь потом все равно переделал, велев добавить меха, что придало опричникам вид задорный, но, на малютин взгляд, глуповатый).

И через несколько минут полутемная церковь наполнилась факелами. Огни множились, их, казалось, были уже не десятки — сотни, тысячи! Они трепетали... но, непостижимым образом, они не разгоняли тьму. И между огнями тьма сгущалась еще чернее.

В Александровой Слободе, в ожидании посольства из Москвы, в неустроенном, даже толком не топленном дворце, старший Басманов работал: готовил списки земель, которые надлежало взять в опричнину, и тех, куда предстояло выводить прежних вотчинников и помещиков. Федька бегал за государем, сияя восторженными глазами. А Малюта — ждал вместе с царем. За эти мучительные дни Иван поседел вдвое больше. И за те седые волосы Малюта простил ему "рыжего пса". Всем сердцем простил — и даже принял как награду.

А тот немец, в сердцах брякнувший, дескать, Малюта контуженный на всю голову, сам не подозревал, насколько он прав. Потому что тогда, под Казанью, добежать Малюта все-таки не успел.

Так и остались ему на память о великом походе перекошенное лицо да вечно полуприкрытые глаза. Впрочем, жизни это не мешало, а работе даже способствовало. Уж очень зловещим выходил прищур. А порой тяжелое веко приподнималось, выпуская немигающий, леденяще-неподвижный взгляд...


Эпизод 13


Путаясь в длинном подоле, нелепо, по-бабски, всплескивая руками, подбежал Владимир к матери, припал к ней, прижался, как маленький, выговорил жалобно, чуть не плача:

— И почто ты меня на власть толкаешь...

И вдруг оторвался, отшатнулся... прошептал:

— Почто на заклание отдаешь?

Говорят, безумцы видят нечто, недоступное обычным, здравомыслящим людям... Но ведь Владимир не безумен! Да, невеликого ума, да великовозрастное дитё — но не безумец! Охваченная суеверным ужасом, Ефросинья бросилась к сыну, обняла, прижала к груди... Нет, нет, это просто глупость, ребячество, страх — да и кто ж не заробел бы такого великого дела?! — но не предвиденье! Нет, слышите вы, все — НЕТ!

Ох, Володенька... сыночек мой милый, единственная моя радость... вечная моя боль. С бесконечной, щемяще-горькой нежностью гладила она сына по волосам, мягким, точно пух. Даже стала напевать тихо-тихо...

На речке студеной, на Москва-реке

Купался бобер...

Баюкала, как младенца...

Купался бобер, купался черный

Пела, а виделось ей совсем другое, давнее...


Эпизод-вставка, цветной, без номера


Какие зеленые были деревья! И-и-эх! Качели взмывают в вышину, в самую небесную синь, так, что запрокинутый мир встает дыбом — и рушатся вниз, аж что-что сладко сжимается в животе! Зелень, нежная зелень берез, белые-белые облачка... Солнце щедрым потоком льет расплавленное золото. Вдали звенит задорная песня. А где-то среди разряженной праздничной толпы — жених ее, Андрей Иванович, пусть немолодой, но статный, и чуть-чуть седины на висках только добавляет ему благородства, и — Фрося знает, уверена — не сводит с нее влюбленных глаз...

Все было. Была молодость, был любимый муж, было дитя, светик, сыночек ненаглядный. Мужа убила литовская сука. Сын навечно останется дитятей. Было время, когда Ефросинья Старицкая думала лишь об одном: выжить. Затем пришло иное: выжить и отплатить за все.

Не выкупался — весь выгрязнился!

Голос ее взвивается. Владимир, прикорнувший было, опустивши голову на материнские колени, приоткрывается глаза... но матушкин голос снова тих и ласков, и мир снова добр, и все худое, все страшное уплывает куда-то далеко, в незримую даль... его уже и вовсе нету. Веки сонно тяжелеют, опускаются пушистые ресницы... Ах, какие красивые ресницы у моего мальчика.

Накупавшись, бобер на гору пошел,

На высокую гору, стольную...

Ефросинья как будто молодеет. Уж и не вдовая княгиня, а будто снова она — девчонка Фрося, хохотунья-певунья. Поет — играет плечами, играет лицом, задорно играет голосом:

Обсушивался, отряхивался,

Оглядывался, осматривался:

Не идет ли кто, не ищет ли что?

Охотники рыщут — черна бобра ищут! — хорошо поставленным голосом пела Ефросинья Старицкая. Пела, торжествуя грядущую победу, пела, в мечтах уже вонзая когти в добычу — о, какая желанная была это добыча! Тот, что вечно в черном, тот, что вечно оглядывается, всюду подозревая опасность... кто сказал, что кровь — не грязь? От этой грязи ему не отмыться вовек!

Охотники рыщут — черна бобра ищут,

Хотят бобра убити.

Хотя бобра убити, лисью шубу сшити

Бобром опушити,

ЦАРЯ ВОЛОДИМИРА ОБРЯДИТИ!

Владимир закричал.


Эпизод 14. Накануне.


Печенье хрустко ломалось в пальцах. Распалось на аккуратные треугольнички, потом еще раз, потом еще, пока не образовался такой маленький кусочек, что просто раздавился. Федька очнулся от своих мыслей и с досадой слизнул с пальцев сладкие крошки.

Меньшой Басманов слыл в опричнине главным лакомкой. И, что характерно, всевозможные коврижки да сладкие орешки уплетал он без малейших для себя последствий. А то, конечно, солидное брюшко мужчину только украшает, но это там, в земщине, а настоящий опричник должен быть поджарым, как гончий пес. Усмехнувшись, Федор кинул в рот самый большой обломок. Ну, спасибо опальному владыке, государя таки проняло, прислушался к голосу разума!

В те самые первые, самые тяжелые дни государь то и дело хватал его за руку, трогал лицо, волосы, точно желая убедиться, что чудо не исчезло, что чудо вот оно — не сводит обожающих глаз. Чуть позже, когда уже более-менее отгорело, любопытный Федька вытянул из царя всю историю (да ведь государю и самому необходимо было выговориться — разве нет?), и что-то его зацепило. Что-то здесь было не так.

Он опросил не один десяток человек, восстанавливая полную картину, до секунд и до миллиметров просчитал, что где лежало, кто где стоял и что делал, и пришел к однозначному выводу: в воде, что пила больная Анастасия незадолго до смерти, была отрава. И подсунуть под руку царю ту роковую чашу не мог никто, кроме Ефросиньи Старицкой.

Государь почти поверил... но так и не смог заставить себя поверить до конца. Не хотел верить. До сегодняшнего дня... а что, печенье уже кончилось? Словить, что ли, кого из новиков да послать на поварню... а то при таком государевом настроении ужина, пожалуй, не будет вовсе.

Ивана он знал лучше, чем кто бы то ни было. Восхищался его умом, его несокрушимой волей, его яростным царственным величием... впрочем, довелось Федору узнать государя и другим — измученным, трогательно-беззащитным, почти слабым. Иностранцы не понимают русского "жалеть". Им кажется, что жалость унижает, а все потому, что переводят они это слово как "to take pity", а надо бы — "to take care". Он научился бороться с Ивановыми приступами отчаяния, знал, как потешить, когда приласкать, а когда и царапнуть, чтоб привести в чувство.

Ни на миг не пожалел он, что в тот день, повинуясь отцовской руке, преклонил пред государем колено. Любил всем сердцем, предан был всей душой. Не нашлось бы, верно, такого, на что не решился бы он ради государя. Жизнь свою положил бы, не вздохнув, а уж чужие жизни бросал к его ногам... Только что ж вы думаете, Федька — пес цепной, бесплатное приложение к государю? Ой, зря... У Федьки своя голова на плечах имеется. И давай-ка, Феденька, включай ее на полную мощность, в готовящемся представлении у тебя главная роль. И, пожалуй, роль эту стоит немножко переписать.

Он рывком распахнул окно, и промозглый ветер тотчас ворвался в комнату. Федор собрал в ладонь крошки, перегнулся через подоконник и вытряхнул их на снег. Серые и крапчатые птахи мигом слетелись на угощение. А говорят, на Опричном дворе голубей нету, одно воронье.

Федор Басманов захлопнул окно и облизнулся в предвкушении хорошей схватки.


Эпизод 15.


Владимир кричал. Так, как будто не родную мать, а призрак видел перед собою. А может, так оно и было?

Вдруг разом смолк. Метнулся прочь, упал в кресло, отвернулся, крепко-накрепко зажмурился — лишь б не видеть того страшного, что неумолимо надвигалось на него.

Мать бросилась к сыну, пала на колени. И, глядя снизу вверх, выговорила с неистовой страстью:

— Сотню раз тебя вновь в муках рожать готова, лишь бы на престоле узреть!

И припала к руке — то ли сына, то ли государя.

В глазах сына стоял Ужас.

Не выпуская его руки, она прошептала:

— Бери шапку...

И уже громче, уже настойчивее, не прося — приказывая материнской волей:

— Бери бармы!

Владимир смотрел не на мать — на что-то, видимое ему одному.

— Кровь страшна...

Это уже не призраки. С этим уже можно бороться. Ефросинья наклонилась к сыну, обняла. Да что за муха мельтешит перед глазами! Доверительно зашептала на ухо:

— Не ты убьешь — Петр убьет.

И, как будто разбуженная этими словами, скрипнула дверь. Петр Волынец — тот самый, о ком говорила она только что — медленно, ссутулясь, ни на кого не глядя, вошел в палату. Ефросинья подумала, что он что-то забыл, или должен что-нибудь передать от Пимена, но юноша не сказал ни слова, не поклонился, вообще ничем не проявил, что видит княгиню с сыном — двигался беззвучно и слепо, точно лунатик. Дошел до ниши у стены... только тут обернулся, взглянул отрешенно в сторону будущего царя, но снова ничего не сказал, опустился на лавку и замер. Платье на Волынце было уже мирское, но все равно темное, полумонашеское, и какое-то несуразное — то ли кафтан, то ли короткая ряса.

— Да-а, — пробормотал Владимир, распустив губы, точь-в-точь обиженный ребенок, — а потом всю жизнь казниться, его перед собой видеть. — Голос его был слаб и жалок, но никогда еще в своей жизни князь Владимир Старицкий не говорил так разумно. Так осмысленно, что матери сделалось жутко. — Вечно видом его, взглядом его, делом его укоряться...

— Уж чего-чего, а этого тебе бояться нечего, — поспешила заверить сына Ефросинья. Владимир понятливо кивнул. — На престол взойдешь — первым делом цареубийцу казнишь.

Владимир вздрогнул и отшатнулся.

— Да не одного его, — продолжала княгиня, напрочь позабыв, что в палате присутствует кто-то третий. Необходимо будет избавиться от Пимена. И еще... Ефросинья мысленно перебрала самых ненадежных своих союзников. Не так и не прав Иван, что укрепляет единодержавную царскую власть. Отнюдь.

Сын не хотел слушать. Бросился бежать, пал грудью на стол, закрыл голову руками...

— Государь, — с нажимом заговорила княгиня Старицкая, — не должен уклоняться от пути добра, ежели возможно. Но должен, — она стукнула кулаком по столу. Сын шарахнулся прочь. Она непреклонно продолжала, — ступать и на путь зла, ежели необходимо.

Макиавелли был бы доволен ученицей.

Не так и велика, оказывается, просторная палата. Владимир тяжело дышал, готовый всякий миг снова сорваться и бежать... вот только бежать особо некуда. Да и что проку метаться — везде настигнет неумолимый материнский голос.

...долгий-долгий скрип двери...

На пороге стоял Малюта.


Эпизод 16. Несколькими минутами раньше.


Одевшись к пиру и жестом отпустив слуг, Иван кинул взгляд в зеркало. Сто лет не смотрелся и теперь бы ни к чему, но надо же было удостовериться, что кольчуга под просторным одеянием не бросается в глаза.

Кольчуга-то ничего, из ворота не выглядывает, а вот то, что над воротом... ну и образина. Люди уверяли, он очень переменился за те мучительные дни от смерти Анастасии до возвращения в Москву. Поседел, высох. Насколько он постарел и пострашнел за последний год, Иван сам не замечал до сегодняшнего дня. Волосы, прежде темно-русые с легким рыжеватым оттенком, теперь были на две трети седые, а на треть — какого-то тусклого неопределенного цвета, к тому же сильно поредели, жидкие пряди свисали вдоль щек, а борода потеряла всякую форму. В углы губ запали резкие морщины, вокруг глаз легли вековечные темные тени... Ивану вдруг отчаянно захотелось сделать две вещи: расколотить зеркало и вытащить из тайника заветный листок, который он не доставал уже лет двадцать.

Листочек этот появился не от хорошей жизни.

...Шуйский в раздражении уже не помнил, что перед ним государь, что, в конце концов, детям нельзя говорить таких вещей.

— Сука литовская! Неизвестно, от кого она тобой ощенилась!

Иван застыл... и вдруг отчаянно выкрикнул:

— Взять его!

Крикнул, сам не зная, не думая, кому — просто НЕ МОГ смолчать.

На Иваново счастье и на боярскую беду, за дверями как раз ожидали трое псарей, принесшие для показа новорожденных щенков, ребята простые: государь велит — нужно исполнять. И через несколько минут кудлатые серые волкодавы уже рвали боярскую шубу, добираясь до горла.

Так Иван сделал первый шаг на пути к своему царствованию. А подлые слова так и засели ядовитой занозой...

Иван зарылся в дедову библиотеку. И в конце концов отыскал парсуну своего пращура, Александра Невского, чтобы с облегчением убедиться: похож. Только у него, Ивана, крупный и покляпый, как будто уже в утробе переломленный нос, а в остальном — одно лицо.

И тогда тринадцатилетний великий князь совершил ужасное преступление против книжной мудрости и сокровищ высокой учености, за которое любому другому сам устроил бы выволочку, и вряд ли только на словах: он вырвал лист с рисунком. Потом не раз, в минуты сомнений или душевного упадка, вытаскивал он этот сложенный вчетверо листок, всматривался в красивый и властный лик своего великого предка, находя в нем утешение и поддержку.

А потом Иван повзрослел.

— Васька, зеркало!

К Федьке Басманову опричная молодежь, особенно позднего призыва, относилась с опасливым восхищением. Еще бы — старше их лишь самою малостью, а повоевать успел столько, что матерому рубаке впору, стоял у самых истоков опричнины и дела проворачивал такие, что дела те до сих пор хранятся в тайниках под тремя печатями, и доступ к ним имеют во всей опричнине от силы человек пять. Поэтому когда он что-нибудь велел, самому наглому Ваське или Гришке, князей Рюриковой крови не ставящему в полушку, и в голову не приходило ответить: "Возьми сам".

Откинувшись назад, Федор придирчиво оглядел себя, подправил падающий на лоб завиток. Нет, зря он доверился в этом деле государеву вкусу, ну, право — зря! Кафтан светлой парчи, шитый жемчугом, с узором кленовыми листьями по вороту, сам по себе, без сомнения, хорош — вот только ему не совсем к лицу. У него, Феди, внешность и так яркая, а за всем этим чрезмерным блеском лицо теряется, в глаза бросается одно платье. Эх, нет... поздно менять.

Не слишком-то довольный собой, государем и всем остальным человечеством, Басманов вздохнул, отложил зеркало и отправился проверять, все ли готово для проведения операции.

А вот Малюта Скуратов в зеркала не смотрелся. Охота была бы тратить время на ерунду. Он и без того знал, что выглядит достаточно зловеще для того, чтобы Старицкие затрепетали. Ведь не зря государь отправил за братом именно его.


Эпизод 17


Малюта медленно приближался, и огромная черная тень двигалась впереди него.

Владимир попятился. Ефросинья сделала шаг, заслоняя сына. Малюта приближался... и, не дойдя лишь пары шагов, поклонился в пояс.

— Жалует тебя великий государь чашею зелена вина.

Машинально Ефросинья протянула руку. Под расшитым бархатным платом — на ощупь — действительно была чаша.

— А брата своего двоюродного. Владимира Андреевича, — продолжал государев пес с наигранной почтительностью, не разгибая спины, — великий государь к трапезе царской пожаловать просит.

Владимир изумленно распахнул глаза. И тут Ефросинья поняла. Сердце зашлось страхом и надеждою. Прижимая царский подарок к груди, она выдохнула:

— Божий перст...

Стараясь казаться спокойною, она отнесла чашу и поставила на стол.

Волынец неподвижно сидел в своем углу. Малюта стоял отворотясь, заложив руки за спину, и старательно делал вид, что совершенно не интересуется происходящим.

— Делу нашему удача, — негромко произнесла Ефросинья. Она действительно была в этом уверена.

Владимир, не в силах больше выдержать всех этих страхов, подбежал и прижался к матери.

— С Петром на пир и поедешь, — возвысила княгиня голос, мягко отцепляя Владимировы руки.

Волынец наконец очнулся, поднял голову.

Ефросинья поцеловала сына в лоб, чуть задержала в ладонях дорогое лицо. Будешь, будешь царем! Нынче же! Отстранила. Взяв за плечо, повернула к дверям. Иди, сын!

Ох, как не хотелось ему идти... Если б не материнская рука, не двинулся бы с места. Уже у двери обернулся... через силу сделал несколько шагов, снова обернулся, умоляюще. Но Волынец шел следом, и черные изломанные тени бежали за ними по стенам. Но Малюта надвигался с другой стороны черной глыбой.

— И не забудь в новый кафтан обрядиться! — громко проговорила княгиня, на всякий случай, для Волынца — все ли уразумел?

— Напомним, — многозначительно буркнул Малюта. И грубо, едва ли не за шиворот, поволок Старицкого князя вон из палаты.

Едва за ними захлопнулась дверь, Ефросинья кинулась к оставленной чаше, вдохновенно повторяя:

— Божий перст! Делу нашему удача!

Она почти не сомневалась, что в чаше — яд.

Рука ее не дрожала, поднимая покрывало. Дрогнула, когда подняла.

Посеребренная оловянная чаша на высокой ножке, украшенная чеканной птицей Сирин с женским ликом и грудью. Та самая. И...

— Пустая?..


Эпизод 18, в цвете.


Ало-черно-золотой вихрь! Кружится бешеная пляска! Кажется, сполохи огня мечутся по пиршественной зале. Не разобрать лиц в этом неистовом кружении. Лишь золотое, алое, черное — цвет пожара.

Надо признать, не зря он приказал он вставить цветные стекла взамен разбитых обычных. Эффект стоит денег. В неровном колеблющемся свете факелов окна отбрасывали цветные блики, еще добавляя фантасмагоричности общей картине.

Иван кинул взгляд на двоюродного брата. Владимир сидел совсем осоловелый, только хлопали телячьи ресницы — похоже, он отчаянно силился не уронить голову на стол. Хорошо. Еще чуть-чуть, и можно будет за него браться.

А огненный хоровод вдруг распался надвое, и на середку выплыла лебедушка... Иван несколько напрягся. Он лично расписал все до мельчайших подробностей, и никаких девиц на пиру не предполагалось. Впрочем... что-то фигура у красотки совсем не девичья. И даже подозрительно знакомая. Иван мысленно рассмеялся. Пуще всего старорежимных бородачей раздражают маски да пляски. Ну, ханжи-коромольнички, отведайте опричного кушанья! Аль не по нраву? Плясунья, укрытая скоморошьей машкерой, кружилась, потешно кривлялась, бились по спине две косы — черные, как уголь, вились спереди две косы — рыжие, как пламя. А на висках качались, в такт танцу, две драгоценные подвески: крупный, темно-красный, точно густая кровь, рубин и четыре нитки жемчуга, собранные в кисть.

Царь единым духом осушил ковш, отшвырнул его широким пьяным жестом, прикрикнул:

— Гойда-гойда!

На самом деле Ивану наливали лишь воду, но посторонним знать об этом было совсем не обязательно.

Эх, что творилось в пиршественной зале! Золотистые парчовые кафтаны, алые шелковые рубахи, опричные рясы грубого черного сукна — все неслось в неистовой скачке, сливаясь в одно нестерпимое глазу огненное колесо. Зажмурь глаза! Посмотришь лишний миг — и унесет, закружит, как Дикая Охота!

Ивана самого захватило разудалое веселье. Сощурившись, всем телом подавшись вперед, неотрывно следил он за воплощением своего замысла. Хорошо! Еще! Еще! Он сам не замечал, что бесконечно повторяет одно слово:

— Жги! Жги! Жги!

Промчался — и рассыпался хоровод. На очистившееся место выскочили плясуны — пошли вприсядку. Только мелькают сапоги да алые рукава, только дробно стучат каблуки в каменный пол, только мечется по плитам позабытая соринка, точно пляшет и она. В невероятном прыжке взмыла в воздух плясунья в маске, вприпрыжку понеслась по кругу, за нею — вся опричная свора. Кто-то, упившись, уже валялся на полу, не выпуская из рук полупустого кубка — через него, в прыжке, в полете, хищными птицами, черными воронами! Кто — кувырком, кто — плашмя, друг на друга, свалка, куча мала!

Иван вскинул руку, гаркнул во всю силу легких:

— Гойда!

Сомлевший было Старицкий вздернул голову, очумело залупал глазищами. А вот теперь — пора.

Царь ласково приобнял двоюродного брата за плечи. Заботливо поднес к устам хмельного меду. Владимир замотал было головою, но ничего не сказал и послушно ткнулся носом в ковш, как котенок в блюдечко с молоком. Выпил до дна — вздохнул. На ярких алых губах блестели капельки влаги.

Иван доверительно наклонился к брату — волосы коснулись волос. Пригорюнившись, покачал головою:

— Ох, не любишь ты меня, брат Владимир...

Прижался щекою... в жизни не знал, какие у братца мягкие волосы. Как-то прежде обниматься не доводилось. Почти врагами были... да какое там "почти"!

Странно смотрелись они вместе. Царь Иван — весь словно раздерганный, до срока постаревший, жидкими прядями непонятного цвета борода, бесформенная красно-золотая хламида совсем не смотрится празднично, скорее неудачной заменой привычного его вечного траура. И юный князь Владимир — да не такой и юный годами, просто вечное дитя. Золотистые завитки волос, невесомая — одуванчиковый пушок — бородка, только вблизи и разглядишь, наивные глаза. А ведь если б не... не это самое, видный был бы парень! А ведь если б не — могли бы дружить. Ведь как-никак родная кровь.

— Нет в тебе любви ко мне, одинокому... — эх, ведь не играл самодержец. ПОЧТИ не играл.

И все-таки Иван доселе щадил брата, щадил тетку. Даже тогда, когда в дни тяжкой его болезни сеяла Ефросинья смуту, призывая бояр целовать крест на верность Старицкому князю в обход единственного законного наследника (и доказательств не требовалось искать той измене, все вершилось у Ивана на глазах!). Даже тогда, нечеловеческим усилием восстав со смертного ложа, выкрикнул он в заплывшие жиром морды: "Во все времена за то прокляты будьте!" — а Ефросинью не тронул. Мятежники, ненавистники, знал, знал все это... но ведь — родня. Не будет Старицких — и не останется вообще никого. Никого. Потому до самого конца не хотел он верить в Ефросиньину вину. И даже теперь, когда исчезли все сомнения, все-таки он дал ей еще один шанс. Послал чашу — пустую. В последней невероятной надежде, что поймет, отступит, покается.

Эх, братишка... Нет, совсем-совсем не играл самодержец, жалел себя по-честному.

Со звоном взлетели серебряные блюда — старший Басманов грохнул кулаком по столу.

— Негоже! Царю с земщиной якшаться! А пуще всех — со Старицкими!

Иван с запозданием подумал: надо было предупредить Алексея Данилыча, чтоб сегодня не пил. Набирался воевода редко, но когда это случалось — все, беда хуже потопа. Спугнет Старицкого! Сейчас замкнется — и все, слова не вытянешь.

Государь прикрикнул:

— Не тебе, Алешка, царя учить! — за спинами двух братьев усмехался в два клюва щипанный длинношеий орел. — Не тебе руку на царский род подымать!

Басманов вознегодовал:

— А не ты ли учил дубы-роды корчевать?

Царь возвысил голос:

— Царский род — родам род, и подобен не дубу земному, но древу тамаринду небесному!

Но прямодушный воевода, ничего не ведая о проводимой сейчас операции и видя лишь, что государь вопиюще нарушает собственные принципы, с хмельным упорством продолжал долбить свое:

— А не мы ли — новый лес, вкруг тебя вырастающий?

Да что ж он творит! Царь гневно встал во весь рост:

— Не затем дубы крушу, что осиннику убогому место расчищать! Рода царского не трожь! — Иван ткнул перстом в сторону двоюродного брата в надежде, что Басманов наконец уразумеет. Владимир вскинул голову и изо всех сил стал принимать важный вид. Это смотрелось очень смешно, вот только государю было не до смеха. — Близость кровную к царю святыней почитай!

Говорил он прежде всего для брата, но и для Басманова тоже. Иван наклонился к воеводе, пристально посмотрел в глаза: ну, понимай наконец! Черта с два. Басманов понял совершенно превратно, сам доверительно приблизился к государю:

— А не мы ли, — многозначительный кивок в сторону "земщины", — ближние тебе, с тобою иною, пролитою, кровью связаны?

В этот миг кроваво-красный блик пал на лицо воеводы... Это было настолько жутко, что Иван — лишь бы остановить, заставить умолкнуть! — заорал:

— Не родня вы мне! — оттолкнул Басманова, тот проехался спиной по столу, сшибая посуду, сбивая в складки багряную скатерть. — Вы холопья мне! От гноища поднял вас, чтоб бояр-изменников подмять, через вас волю свою творю! — ох, не надо, не надо было говорить всего этого! Но Ивана уже понесло. — Не учить — служить ваше дело холопье! — он демонстративно обнял приосанившегося братца. — Место! свое знайте... Басмановы!

Проняло. Старый воевода, не веря своим ушам, обернулся к Малюте... за поддержкой... И тут выяснилось, что не все так ладно в дружном опричном братстве. Малюта не упустил случая подколоть соратника:

— Боярских пороков захватываешь, Алешка! — в бархатном черном с золотом кафтане, сидевшем на нем, как на корове седло, государев пес смотрелся вдвое рыжее... и вдвое бесстыжее. — Местничества... другим завидуешь, сам рядом с царем сесть хочешь.

Сам-то Малюта хотел того же самого. Только он еще раньше понял, что стучать кулаком — проку мало, куда верней прикинуться эрделькой.

Оскорбленный до глубины души, Алексей Данилович поднялся во весь рост, прижал к груди огрубевшие ручищи:

— Я святой обет давал — с боярами и земщиной не знаться!

Развернулся и пошел прочь из палаты — тяжелый, гневный. Осинник, значит... Значит, убогий... ну-ну!

Ох, если б знал государь, что в этот миг навеки теряет верного своего слугу! Если б знал, КОГО старший Басманов утянет за собою в смертную бездну...

Личина сдвинулась, и из-под нее блеснул лукавый глаз Федьки Басманова.

"Все идет как должно?" — спросил Федор взглядом.

По-хорошему, этот шабаш любого мог вывести из равновесия... однако заговорщики до сих пор никак себя не обнаруживали. Продолжая обнимать совсем разнежившегося братца, государь сожалеючи вздохнул:

— Сирота я покинутый... пожалеть-то меня некому...

И глазами велел Федору: "Поддай жару".

Губы Басманова дрогнули в многообещающей улыбке... именно так улыбается человек, замысливший пакость. Поднимаясь, он даже пристукнул ладонью по столу — от избытка азарта. Ему безумно нравилась эта смертельная игра.

И через минуту зазвучала песня:

Гости въехали к боярам во дворы...

— Во дворы-ы-и-иэх! - хором грянули опричники.

- Загуляли по боярам топоры!

— Гойда, гойда — говори, говори, приговаривай,

Говори да приговаривай,

— То-по-ра-ми-при-ко-ла-чи-вай! — частоговоркой вклинился вездесущий Васька, а чернявый молодец, сунув два пальца в рот, залихватски свистнул. И как огнем полыхнуло — опричники в алых рубахах распояскою пошли вприсядку. Эх, жги, жги, жги, жги! Федька скачет так — вот-вот голова оторвется! Сарафан — вихрем, золотая парча пылает жаром!

Ай, Федька! Коли и это их не проймет... а Владимир не поймет, он для этого слишком глуп и рассеян.

Владимир, точно котенок, продолжал безмятежно нежиться под ласковой братней рукой.

— Раскололися ворота пополам, — пел Федор, играя дерзкую кокетку, и машкера в его унизанной перстнями, изящной, но чертовски крепкой руке танцевала, будто живая. Белое женское лицо, обрамленное драгоценными подвесками, чудилось, жило какой-то своей потусторонней жизнью, и пустые раскосые глаза смотрели лукаво и опасно. —

Ходят чаши золотые по рукам!

— Гойда, гойда — говори, говори, приговаривай,

Говори да приговаривай,

Топорами приколачивай!

Ай, жги, жги, жги!

— А и не прав ты, царь всея Руси! — слова Старицкого чуть было не застали государя врасплох — загляделся на опричные пляски. Положив голову брату на колени, глядя снизу вверх с добродушной и наивной хитростью, Владимир протянул, — Е-е-есть друзья у тебя!

О, пошло дело! Иван подыграл:

— Не-е-т друзей...

— Нет есть!

Ужасно хотелось мальчонке поделиться своею тайною.

— Врешь!

— Нет не вру!

— А и кто?

— А хошь и я!

— Ай не верю!

— Побожусь!

Владимир меленько закрестился, Иван перехватил его руку. Прикрикнул почти грозно:

— Не божись!

Пожалуй, перестарался. Исправляя дело, заговорщицки шепнул брату на ухо:

— Делом докажи.

— Докажу-у-у, — в высшей степени серьезно заверил его Владимир и для пущей убедительности даже ткнулся губами в щеку.

Голос Федора сделался томным:

А как гости с похмелья домой пошли...

ОНИ ТЕРЕМ ЭТОТ ЗА СОБОЙ ЗАЖГЛИ!

Догорающий факел кинул темно-рыжий ответ... стер лицо, открывая оскал хищника!


Эпизод 19. Там же, тогда же.


С торжествующим воплем Федор птицей взлетел на стол, отшвырнул маску:

— Э-ей-й!

За ним, гурьбою — опричники, на миг закрыли собой... полетели во все стороны парчовые тряпки! Федор, уже в мужском платье, что было у него под сарафаном, аж под потолок вознесся на дружеских руках!

И оттуда-то, с самой верхотуры, и углядел ЕГО. Молодой мужчина в темном, полумонашеском то ли кафтане, то ли короткой рясе сидел на лавке у самого выхода.

Федор прищурился...

— Почему среди челяди человек епископа Пимена?

— Его Пимен Владимиру Андреичу отписал, — откликнулся всезнающий Васька.

Федор сдернул с шеи забытые бусы. Представление окончено.

Теперь, не привлекая лишнего внимания, указать на злоумышленника государю.

Пименов человек сидел неподвижно, уставившись в одну точку и чуть наклонившись вперед, как будто у него что-то болело. И вдруг сделал неуверенное движение — вроде бы и хотел встать, и колебался... бросил на дверь тоскливый взгляд.

Господи, помилуй мя, грешного... Когда же все это кончится... хоть как-нибудь! Нет, не хоть как. Он должен свершить свой подвиг... он не отступится. Он знал, на что идет. Знал, что не вернется живым. В глубине души еще теплилась крохотная, как умирающий огонек, надежда, но и она исчезла после слов старой княгини, произнесенных так, словно его, Петра, и вовсе не существовало. Но и тогда он не поколебался. Господи, помилуй мя, грешного... Господи, веси сердца и помыслы людские! Кто умрет во имя Мое — не умрет, но обретет жизнь вечную... Знал, что предстоит тяжкое испытание, что придется узреть много гнусностей — и терпеливо сносить все это богомерзкое веселье. Господи, укрепи плоть мою... дух тверд. Как же кружится голова... Господи, помилуй мя, грешного... Если сейчас не выйти на воздух, я просто потеряю сознание...

"Да повернись, повернись же!" — мысленно заклинал Федор. Но государь, занятый Старицким, никак не смотрел в нужную сторону. А парень начал подниматься с лавки... уйдет же! И подать голоса нельзя — спугнешь... Злоумышленник уже двинулся к дверям, а Иван не видел, не видел! И тогда, понимая, что окончательно губит свою репутацию (а, плевать! и так остались одни ошметки), Федор, как бы в продолжение представления, лег грудью на стол. С его красою да на фоне недавнего танца это выглядело настолько непристойно и чувственно, что гости возмущенно зашушукались, а один седой боярин, не сдержавшись, смачно плюнул.

Этот звук привлек внимание Ивана. Он повернул наконец голову... Федор, изогнувшись, из-под руки показал глазами: вот он! Государь проследил за федоровым взглядом, чуть заметно кивнул, переадресовал взгляд Малюте. Государев пес выждал несколько мгновений и поднялся следом... вроде как по какой-то своей надобности. Вот только жесткая рука сжалась в кулак, наполовину сдернув скатерть.

Они свое дело знают. Успокоившись на этот счет, Иван вновь принялся за Старицкого. Подначивая, шутливо толкнул в шею:

— Не докажешь, врешь!

Владимир обиделся всерьез:

— Докажу, не вру! — аж привстал с места. — Вот пируешь ты, а не чуешь, что убрать тебя хотят!

Странно в его устах прозвучало это циничное "убрать".

Иван очень натурально изумился:

— Да ну?

— Ей-богу!

Эх, не родился бы Иван Васильевич великим князем, быть бы ему великим артистом! Игра его могла обмануть и не столь простодушного зрителя. Вот чуть принахмурился... задумался... посетила его неожиданная мысль:

— А кого ж заместо меня?

Ох, как порадовала эта мысль Володеньку! Ведь знает, знает он нечто такое, чего его умный братец даже и заподозрить не в состоянии! Зажмурился от удовольствия, замотал головой, такую гримасу состроил — прямо ух!

— Не отгада-а-и-и-и-шь!

В это время как раз слуги понесли лебедей. Длинная темная вереница змеилась по зале, и Владимир, завороженный этим зрелищем, на время даже позабыл о своей Ужасной Тайне... Лучшая птица опустилась на царский стол.

Черный, глянцевито блестящий лебедь, с позолоченным клювом, с глазами из цветных каменьев, и — ух ты! — в короне! Самой настоящей, только совсем маленькой, под лебединую голову, короне, золотой, с самоцветами! В дитячьем восторге (все смешалось у него в голове — лебеди, заговоры, венцы) Владимир поднялся на нетвердых ногах, сделал, качаясь, шаг, другой... потянулся за золотой побрякушкою... но хмель подвел, и бухнулся он на стол бедовой своей головушкой. Да и улегся поудобнее, будто на подушке, протянул:

— ...а я ей и говорю: какая радость царем быть?.. заговоры... казни... — с трудом приподнял отяжелевшую голову... губы распустил, прищурился с пьяноватым лукавством, — а я человек смирный! Мне б чарку налить да козла подоить, — сам прыснул над своей шуткой, глянул на брата — оценил ли?

Иван... Иван молчал. Тяжелый, путанный... ужасающе старый. А золотая царская цепь так тяжела... прежде не замечал веса — а ведь гнетет, тянет к земле. Иван молчал... наконец выговорил, словно бы через силу:

— Истинно, истинно... какова радость — царем быть? Тяжело дело царское...

— Вот я и говорю! — обрадовался Владимир братскому взаимопониманию. — На что мне сие? А она свое тянет: "Бери-бери шапку, бери-бери бармы"...

— Бери шапку... — повторил Иван рассеянно, — бе...ри? Бери! — Иван вскочил, озаренный внезапной идеей. — Братик, бери! Почему же не взять?! Братик, возьми! — вдохновенно закричал он. Вскинул десницу, грянул на всю палату, — принести уборы царские!

Своды в пиршественной зале крашены багровой вапою, по багрецу писаны сорок мучеников, венцами небесными осененные. А под сводами теми — чудные дела творятся, прости Господи!

В один миг исчезли яства, как не бывало, проворные руки сдернули скатерти, унесли столы да лавки. И вот уже плывет над головами позолоченный царский трон, раскатилась, будто в сказке, красная дорожка, вот уже подступают с поклонами верные слуги: у одного в руках — шапка Мономаха, золотом и каменьями драгими пылающая, у другого — скипетр царский, у третьего — держава, яблоко золотое, у третьего — бармы драгоценные, четвертый разворачивает мантию, а на мантии той по золоту лики святых шиты. А слуги все в цветных кафтанах, и не догадывается князь Владимир, что метлы кромешников сложены в уголке до поры, не замечает, что царский венец подносит ему сам Федька Басманов, гнусный иванов любимец, упырь кудрявый, во всяком кровавом деле первый заводчик.

Надо отдать им должное — опричники на изменение плана среагировали мгновенно. Государю не пришлось даже распоряжаться, все сделалось само собою. Не прошло и нескольких минут, как декорации для новой сцены были готовы. И, во все свои дитячьи глаза глядя на сие великолепие, Владимир ахнул и схватился за голову таким знакомым, таким ивановым жестом...

Обряжали Владимира, как большую куклу. Легла на шею тяжелая цепь с крестом. Государь самолично, приняв из рук Басманова, нахлобучил Мономахову шапку прямо на расшитую жемчугами тафейку. И оба заговорщицки переглянулись поверх Владимировой головы.

Ивану с Басмановым из-за спинки трона не было этого заметно, но если бы кто-нибудь взглянул с другой стороны, спереди, он увидел бы, что писанный на стене мученический венец пришелся странно к месту — прямо над головою Владимира Старицкого.

Согнувшись в униженном поклоне, волоча по полу подол длинной шубы, стараясь, как предписано церемониалом, не поворачиваться к ряженому "царю" спиной, государь спустился с возвышения (Федор предусмотрительно придержал шубу, чтоб не запуталась под ногами и не испортила картины). Опричники в золотистых кафтанах плечо к плечу выстроились вдоль стены. Бежала вниз от трона красная дорожка. Государь опустился на ступени — почти лег, неловко, боком. Черный изломанный силуэт странно рисовался на ярком сукне. Рядом преклонил колено Федор Басманов. И следом все опричники попали ниц.

А Владимир осмотрелся... улыбнулся во весь рот... деловито расправил широкие рукава... поерзал на сиденье, осваиваясь, начал устраиваться поудобнее. Вспоминая, как делал брат, принял вид величавый и милостивый.

Медленно, преувеличено медленно отбивают опричные молодцы земные поклоны, перед глазами являются то воздетые руки, то обтянутые парчою спины. Лежа на ступенях, государь поднимает голову, жадным взором впивается в лицо брата... А Владимир-то довольнехонек, вона как улыбается!

Гляди-ка, и впрямь — все как взаправду... в сознании Владимира, и без того не слишком-то ясном, да еще и затуманенном хмелем, окончательно смешались сон и явь, мечта и действительность. И уже сам себе виделся он царем — нет, не тем, вокруг которого заговоры да казни, а добрым царем из сказки... и уже представлялось, как издаст он царский указ, чтоб никто никого не обижал, и станут все жить долго и счастливо... как в сказке.

Иван отшатнулся, привычно вцепился Федьке в плечо. И выдохнул отчаянное:

— Хочет!

Старицкому все это нравилось! И не мать, не крамольные бояре — сам, САМ хотел он царской шапки!

— Прихвостень польский! — Иван знал, что не прав, что до кого-кого, а уж до ляхов не было Владимиру-дурачку никакого дела, и — все равно!

А с багрового потолка молча взирают сорок мучеников. Не проси, не дадут ответа — лишь молча смотрят на венчанного царя Всея Руси и на царя ряженого. Боярского... не бывать тому! Есть лишь один помазанник Божий, и всякий, кто вольно или невольно, от глупости или высокоумия, всякий, кто посягнет на эту власть — преступен пред Господом!

Иван вскочил.

— Шутовству конец! — ему самому вдруг сделалось противно. Царь нависал над коленопреклоненной массою черным знаком вопроса, но вопроса, собственно, больше не существовало. — Прекратим блудодейство окаянное! Воззовем, братие, ко Господу!

Черные тени заскользили вдоль багровых стен.

— Вспомним о часе смертном!

Чернота заполняет покой, поглощает алый цвет, гасит золотистое сияние.

Меж тем ряженый царек совсем сомлел, дремлет на троне, повалившись набок...

— В собор веди! — грянуло над ухом.

Владимир вздернулся, непонимающе заморгал спросонок.

Иван протягивал ему свечку. Свеча — это хорошо, свечечка — это по-божески... да руки заняты, куда девать золотые игрушки? Но проворные опричники тут же подскочили, вынули и скипетр, и державу. Иван всунул в руки свечу.

И вот Владимир Старицкий подымается. Все еще пошатываясь, на заплетающихся ногах, выставив вперед зажженную свечу, кое-как движется к выходу. Кромешники, укрытые черными капюшонами, неотступно следуют за ним, отрезая путь назад.

Иван, опершись на подлокотник трона, напряженно следил за происходящим. Басманов (уже успел накинуть черное) неслышно подошел сзади, облокотился на спинку, тоже стал смотреть.

Владимир добрался до выхода, опустил голову, чтоб пройти в низкую арку, зачем-то выглянул наружу — и отшатнулся! Иван дернулся, привстал... Владимир зажмурился, замотал головой. Что-то увидел за дверью? Или все то — призрак больного воображения? Ивану почудилось на миг, будто лицо брата покрылось мертвенной зеленью.

А В СОБОРЕ МЕЧЕТСЯ МЕЖДУ СТОЛПОВ ПЕТР ВОЛЫНЕЦ...

Иван изогнулся в издевательском поклоне:

— Не пристало царю отступать. Царю надлежит всегда впереди идти! — загремел он. И сделалось окончательно ясно, КТО здесь государь. Пусть даже он кланяется до земли... кланяется за ним Федор, не убирая руки со спинки трона, склоняются до полу черные капюшоны, совсем скрывая лица. Нервно дергаются огоньки свечей. Владимир с мольбой простирает к брату руки...

Петр Волынец пулей вылетел из дворца. Оказавшись во дворе, жадно ловил он ртом морозный воздух и никак не мог заставить себя вернуться. Так пронзительно-прекрасен был этот Божий мир, и поскрипывающий под ногами снег, и даже холод, обжигающий легкие...

Вот как получилось, что все представление Волынец пропустил. Наконец, собравшись с духом, он пошел обратно и у самых дверей пиршественной залы услышал громовой голос: "Воззовем, братие, ко Господу!". И понял, куда сейчас двинется нечестивый царь со своею свитою. И что нужно делать ему, Петру Волынцу.

...Владимир с мольбой простирает к брату руки, но те, черные, без лиц, напирают, буквально выдавливают его вон — из палаты... из дворца...

Забытая на ступнях машкера подмигивает пустым оком.


Эпизод 20. Сепия.


Снег хрустел под сапогами. Ночь выдалась беззвездной, но не темной. Небо было затянуто плотными снеговыми облаками, и белизна вверху и белизна внизу, отражаясь друг от друга, рождали какой-то призрачный, нереальный свет.

Владимир шел медленно, то и дело останавливаясь, оглядываясь — ну, может, хватит? Поиграли и будет? Но стоило задержаться, и черные тени неумолимо надвигались. Не так-то и просто брести по снегу в тонких, для пира в жарко натопленной палате предназначенных сапогах. И шубы не дали надеть... холодно! А ОНИ давят, и некуда от них деться. Удвоенный собственной тенью, Владимир нагибается, опасливо заглядывает под арку. Еще раз оборачивается, с отчаянной надеждою... черные тени все ближе! Он пятился, нервно хватается за горло (тяжелые бармы душат, не хватает воздуху), отступает в угол — куда угодно, лишь бы не туда, не в собор! Там — он не просто чувствует, он знает совершенно точно, как если бы мог видеть сквозь стены — затаившись во тьме, подстерегает его что-то ужасное. Что-то... он напрочь забыл про Петра, забыл про заговор, про все. Но там — так темно и жутко... МАМА!!!!!!!!!

Черная плотно сбитая масса вдавливает Владимира Старицкого во врата Успенского собора.

А на шапке Мономаха темные рубины — как капли крови. Владимир озирается по сторонам. Никогда не бывал ночью в пустом соборе. Как здесь все... странно. Четкими контурами — святые на стенах. Дрожат крохотные огоньки пред скорбным ликом Богородицы. Пустой собор. Лишь он, Владимир Старицкий — и тени.

Волынец затаился за столпом. Черная процессия приближается... впереди — одинокая фигура в царском венце. Сейчас... еще чуть-чуть...

На каменном полу — полоса ослепительного света. Как клинок, рассекающий пространство надвое. Или как Стикс. Владимир ступает в эту реку. Неправдоподобно огромная тень ложится впереди него, движется, движется... и чудится, не человек отбрасывает тень, а тянет человека за собою. Бьются у образов огоньки — как малы они и слабы! Владимир идет вдоль стены, а по стене, обгоняя его, вереницею скользят чужие тени. Из них, словно из потустороннего мира, выныривает человек в черном с золотом кафтане. Он напряженно всматривается, ищет кого-то глазами... собственной его тени не ищи — не увидишь.

Человек в царских одеждах одиноко стоял посреди собора, заворожено следя за игрою теней на расписанной фресками стене. Пора! Волынец кинулся к нему, на ходу замахиваясь ножом.

Ему предстояло пробежать немалое расстояние. И — дай государь знак — опричники успели бы его остановить. Но знака не последовало...

Клинок вошел в спину слева, между шестым и седьмым ребром. Свеча, задрожав, выпала из ослабевшей руки. Коротко вскрикнув, Владимир повалился лицом вниз.

Волынец метнулся к стене, но Федор рысью напрыгнул сверху, а через полсекунды и Малюта оказался рядом.

А на стене — Страшный Суд, и ад разверз зубастую свою пасть. А под ним — бьется в сильных руках убийца, но куда ему против двоих матерых опричников. Малюта аккуратно извлекает из его пальцев нож. Как-никак — улика.

Операция "Машкера" успешно завершена.

— ИВАНУ КОНЕЦ!!!

Падающей звездою пронеслась Ефросинья меж одетых в черное опричников. Ничего и никого не видя в своем торжестве, мчалась она по собору с криком:

— Народ, гляди: Ивану конец!

Вот он, проклятый, вот он, ненавистный, валяется на полу грудой дорогого тряпья! Свершилось! Ее мечта, ее месть, ее воля! Иван мертв! Владимир — на престоле!

Царица-мать опустила ногу на труп поверженного врага.

— Умер Зверь! Воссияет Русь под державой боярского царя — Владимира!

Что... что там за шевеление? Люди в черном расступаются, между рядами медленно идет какой-то монах... высокий... почему-то он похож на Ивана. Двойник? Или... нет, нет, это призрак, это морок, обман зрения! Тронь — рука уйдет в пустоту... ладонь уперлась в холодный металлический крест. Ефросинья отпрянула... запнувшись обо что-то, едва не упала. Об тело... тело? Если там — Иван, если Иван — жив, то кто же... тело? Нет... НЕТ! Этого не может быть. Просто не может быть. Пресвятая...

Она протягивает руку... как хочется ее отдернуть! Нет. Надо. Надо знать. И как отчаянно хочется не знать! Левою рукою, за плечо, силится она перевернуть неподатливое, невероятно тяжелое тело. Не получается. То, что под соболями и парчой, не хочет открывать своей тайны... быть может, жалеет. Чудовищным усилием, сама едва не заваливаясь на пол, она все же перекатывает тело. На нее смотрят остановившиеся глаза сына.

АААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААА!

Ефросинья закричала.

И эхом закричал убийца.

От отчаянного рывка с треском лопнула черная полуряса, обнажая тощие мальчишеские плечи.

— Пытайте! Казните! Все одно ничего не скажу! Никого не назову! — кричал Петр Волынец. Басманов потом не без удивления вспоминал, что это был первый раз, когда он услышал голос Пименова человека.

А на стене — Страшный суд, и Вседержитель подъял длани Свои. Медленно движется гигантская тень, затягивая, скрывая от глаз Господа, ангелов, грешников...

Тяжело опираясь на посох, очень старый и усталый, царь Иван приблизился к злоумышленнику, которого по-прежнему держали с двух сторон Малюта и Басманов. Петр гордо выпрямился... Малюта живенько огрел его по загривку, заставив опустить голову. А то еще чего не хватало! Нашелся тут... мученик за веру!

Государь подошел вплотную, и...

— Пошто его держите?

Иван сам на себя был непохож. Точнее, похож на себя самого, на себя непохожего. И голос сменился, и говорок простонародный откуда-то взялся. Нашел время представления разыгрывать! Малюта разжал руки, отступил на шаг назад, мысленно ворча, точно недовольный хозяином пес. Более стойкий Басманов на всякий случай прихватил злодея покрепче.

Иван наклонился, пристально заглянул монашку в глаза, даже дотронулся рукой. Волынец глядел волчонком.

— Он царя не убивал... — покачал головою царь. — Он — шута убил...

Глаза у Федора были совершенно ошалевшие. Но, тем не менее, повинуясь государеву знаку, он выпустил убийцу, пораженного ничуть не меньше. Волынец даже не дернулся бежать, только судорожно натягивал на плечи свою разорванную одежку.

Нет, Федор конечно знал, что царь Иван — мастер неожиданных решений, но чтоб настолько... неожиданных.

А Иван чуть-чуть подумал и поправился:

— Не шута убил — злейшего царского врага убил!

И, не выпуская посоха, прямо-таки танцевальным движением склонился в поклоне, коснувшись пола черным рукавом:

— Благодарствую!

Голову рубить — слишком это просто. Конечно, головы полетят. Выловим и остальных заговорщиков, вытрясем из них правду — Малюта на это мастер, грех жаловаться, — вычистим крамолу до донышка. И тем он, царь Всея Руси, освободит себе руки для великого дела, для похода к морю. Обратит меч против внешних врагов. И сможет действовать спокойно и без опаски... некоторое время. Но вот казнить этого незадачливого монашка-убийцу — так ведь он того и жаждет, сам мечтает о мученическом венце. Станет ему то не в кару, а в награду. Не-е-т, дружок, ты поживи, ты ТУТ помучайся. И... такие вот, настоящие фанатики, попадаются не часто. Может статься, для чего-нибудь парнишка и нам пригодится? А вот Пимена, жаль, придется пока не трогать. Пока надобен, чтобы свалить Филиппа. А ее...

Забытый всеми Волынец, зябко стягивая на груди рваное платье, шатаясь, хватался за стены. Весь его мир рушился в этот час.

...купался... бобер... шубу сшити... бобром опушити... Спи, малыш... мама с тобою... спи, родной... какие красивые у тебя ресницы.... царя Владимира... обрядити...

Иван молча смотрит. Федор Басманов, ухватив за ноги, утаскивает прочь мертвое тело. Ефросинья не замечает. Не чувствует, как Малюта забирает у нее из рук царскую шапку.

— Ее... — повторяет Иван грозно и вдруг, не договорив, машет рукой.

Проходит мимо, задевая посохом смятую парчу. ...купался... бобер... движутся следом равнодушные черные тени... скрывают, поглощают последнюю из рода Старицких князей... из князей Александрова рода.

Негромко звучит хор. Слова опричной клятвы — как псалом... "Ради Русского царства великого" — шепчет Иван. Своим людям? Господу? Самому себе?


Эпизод 21, заключительный


Федор Басманов стоял у окна и смотрел, как во дворе его отец муштрует опричную молодь. Слитный посвист — стрелы полетели дружно, правда, некоторые мимо цели. Какой-то желторотик ойкнул и сунул в рот руку: ссадил себе тетивой кожу на запястье. Ничего, учитесь, ребятки. Воевать — это вам не в боярских усадьбах сундуки потрошить. Это чуточку посложнее будет.

Откуда-то доносилась песня.

"Океан-море!

Море синее,

Море синее.

Море русское..."

Прав государь, море нужно позарез. Готовит поход... Что ж, море так море. Повоюем. Как раз выходит: сыграем свадьбу — и к морю.

Басманов усмехнулся и закрыл окно. Подошел к столу, чуть подумал и красивым твердым почерком вписал еще две фамилии. Аккуратно свернул список и отправился к государю, уже ожидавшему его для доклада.


Конец фильма.





1

 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 



Иные расы и виды существ 11 списков
Ангелы (Произведений: 91)
Оборотни (Произведений: 181)
Орки, гоблины, гномы, назгулы, тролли (Произведений: 41)
Эльфы, эльфы-полукровки, дроу (Произведений: 230)
Привидения, призраки, полтергейсты, духи (Произведений: 74)
Боги, полубоги, божественные сущности (Произведений: 165)
Вампиры (Произведений: 241)
Демоны (Произведений: 265)
Драконы (Произведений: 164)
Особенная раса, вид (созданные автором) (Произведений: 122)
Редкие расы (но не авторские) (Произведений: 107)
Профессии, занятия, стили жизни 8 списков
Внутренний мир человека. Мысли и жизнь 4 списка
Миры фэнтези и фантастики: каноны, апокрифы, смешение жанров 7 списков
О взаимоотношениях 7 списков
Герои 13 списков
Земля 6 списков
Альтернативная история (Произведений: 213)
Аномальные зоны (Произведений: 73)
Городские истории (Произведений: 306)
Исторические фантазии (Произведений: 98)
Постапокалиптика (Произведений: 104)
Стилизации и этнические мотивы (Произведений: 130)
Попадалово 5 списков
Противостояние 9 списков
О чувствах 3 списка
Следующее поколение 4 списка
Детское фэнтези (Произведений: 39)
Для самых маленьких (Произведений: 34)
О животных (Произведений: 48)
Поучительные сказки, притчи (Произведений: 82)
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх