↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
— Глава 3. Женщина серебряного века
В окне синело небо над крышами, садами и голубятнями Черкалихиной слободы. На подоконнике в терракотовой вазочке стоял засушенный жёлтый нарцисс. Стены с обоями в лилово-сиреневом растительном узоре украшали "Остров мёртвых" Бёклина и "Иродиада" Бердслея. На узкой кровати поверх клетчатого пледа лежала ничком Фаина Штальберг в чёрном платье и ботиках.
Втиснулась в приоткрытую дверь чёрная кошка. Мяукнула, вспрыгнула на кровать, принялась с урчанием тереться о плечо Фаины.
— Лилит! — Штальберг повернулась на бок, обняла кошку, прижала к себе. Глаза у девушки были красные, воспалённые. — Лилит, милая, сокровище моё... Скажи, что мне делать? Уехать? Смириться? Проглотить это унижение? — (Кошка жмурила глаза и мурлыкала). — Нет, нет, этому не бывать. Я не сдамся, Лилит. Я должна быть сильной. Довольно об меня вытирали ноги. Я должна отомстить... — Глаза Фаины стали мечтательными, на губах заиграла улыбка. — Предлагаешь разрушить его планы, Лилит? Открыться комитету, предупредить о ликвидации? Нет, партия не простит мне измены, ведь это я провалила прежнюю боевую дружину. Меня, наверное, казнят, а я должна жить, чтобы отомстить по-настоящему... Предлагаешь его убить? Нет, это для него слишком мало... Я разрушу его жизнь... растопчу всё, что ему дорого... заставлю его мечтать о смерти, молить о ней как о милости... Сейчас придётся уехать, но я вернусь... Вернусь окрепши, обретя новые силы... и тогда месть моя будет по-настоящему страшной... — (Кошка требовательно мяукнула). — О, тогда ты узнаешь, ротмистр Титов, что такое ненависть отвергнутой женщины!... Чего тебе, Лилит? Молочка? — Фаина спустила ноги с кровати. — Сейчас, моя дорогая...
* * *
Первой любовью Фаички Ермилиной в старших классах Тамбовского Александринского института благородных девиц был государь император. Институт она окончила в 1905 году ярой патриоткой и монархисткой — полночи плакала в подушку из-за Цусимы и до крика спорила с отцом, помещиком либерального направления, когда он за рюмочкою мадеры поругивал правительство за расстрел 9 января, бездарное ведение войны и невнимание к конституционным запросам передовой общественности. Отцовский приятель, крайне правый адвокат Луженовский — огромного роста, жирный, громогласный мужчина — приглашал её даже на собрание "Союза русских людей", но ей там не понравилось.
Лето Ермилины, как обычно, провели в имении. В деревне было ещё спокойно, но год выдался неурожайный, ходили слухи о тайных крестьянских братствах, о каких-то агитаторах и царском указе, что якобы даровал крестьянам помещичью землю. Отец жаловался, что работники вконец обнаглели — ломят цены и угрожают поджогами, но не утратил своего либерализма и даже сильнее проникся народолюбием. Он разорвал дружбу с Луженовским, когда тот стал совсем черносотенцем и вошёл у губернатора в большой фавор. Фаина под влиянием семьи и духа времени тоже сдвинулась влево и возжаждала конституции. Детская влюблённость в царя угасла, портрет со стены девичьей спальни был удалён.
А осенью стало ещё тревожнее. В октябре забастовали железные дороги, сообщение было парализовано, из лавок исчезли колониальные товары и керосин. В самом Тамбове бастовали железнодорожные мастерские, два завода и мужская гимназия. На привокзальной площади ежедневно митинговали под красными флагами. Манифест 17 октября Фаина приняла восторженно, прошлась в ликующей демонстрации и даже опять немного влюбилась было в царя. Но после манифеста стало только хуже.
Черносотенцы избивали демонстрантов и забастовщиков, те не оставались в долгу. Ходили слухи о вооружённых отрядах, о подготовке восстания. Маленький сын железнодорожного конторщика играл с какой-то банкой; бомба взорвалась, убила ребёнка и тяжело ранила сестру; конторщик-бомбист скрылся. А в деревне после сбора скудного урожая начались беспорядки. Крестьяне растаскивали амбары помещиков и крупных хозяев, грабили казённые винные лавки, жгли усадьбы, хутора и экономии. Пограбили хлеб и у Ермилиных, но хотя бы дом не сожгли — старинный дом с колоннами на берегу Цны, где бывали Державин и Боратынский, — потому что отец вовремя скостил мужикам долги и разрешил порубку в барском лесу. Зато в Кирсановском уезде творилась сущая пугачёвщина. Говорили, что по деревням разъезжают переодетые офицерами агитаторы и возят фальшивый царский указ в золотой рамке, а главный у них одет генералом, при полном параде с орденами и лентами. Вооружённые отряды мужиков бродили по деревням, грабили, жгли и угрозами заставляли местных присоединяться. Помещики нанимали охрану, а кто не мог — бросали всё и бежали в города.
Но власти постепенно опомнились и перешли в наступление. Тамбов объявили на военном положении. Солдаты из местных гарнизонов, сами такие же крестьяне, для усмирения не годились, поэтому губернатор добился присылки казаков. По снежным улицам загарцевали с наглым и лихим видом донцы, баловались, пугали прохожих нагайками. Луженовский, ныне советник губернатора, был поставлен во главе карательной операции, и началось усмирение села. Зачинщиков и агитаторов арестовывали. В селе Рязанке схватили самого лжегенерала и его казначея, который обчищал кассы в разгромленных винных лавках. Чтобы заставить мужиков выдать грабителей и смутьянов, казаки жгли дворы. В сопротивлявшихся стреляли боевыми. Выгоняли людей целыми деревнями нагишом на мороз, пороли нагайками и розгами, многих засекали до смерти. По слухам, творили и худшие бесчинства: пытали, насиловали, однажды зарубили шашкой семилетнюю девочку, а сам Луженовский якобы хвастался пьяным, что своими руками убил шестерых мужиков.
Царь, виновник всех этих зверств, окончательно впал у Фаины в немилость. К тому времени она была настроена уже революционнее отца — считала себя правее эсеров, но левее кадет, ходила на митинги и манифестации, и там свела знакомство с людьми ещё более радикальных взглядов. Познакомилась она и с настоящей партийной социалисткой-революционеркой по имени Маруся, неразговорчивой темноволосой девушкой с колючим взглядом. Но такие знакомства делались всё опаснее. В Тамбове и уездных городах шли повальные аресты, обыски, закрытия газет. В городе Козлове арестовали даже самого полицмейстера за потворство и чрезмерную мягкость. Отыскивали бомбы, оружие, запрещённую литературу. Пришли с обыском и к Ермилиным. Молодой помощник пристава Жданов извинялся, что вынужден беспокоить такую почтенную семью, а Фаина чуть не умерла со страху, потому что по Марусиной просьбе прятала в матрасе эсеровские листовки. Но искали небрежно и ничего не нашли.
Как и обещали те листовки, революция ответила террором на террор. В декабре перед самым подъездом губернаторского дома слесарь вагонных мастерских выстрелом в грудь смертельно ранил вице-губернатора. В январе на перроне Борисоглебска, посреди толпы казаков и полицейских, барышня в форме гимназистки застрелила Луженовского. Вскоре в газетах появилось её имя: Мария Спиридонова. Её Маруся! Конечно, Фаина была потрясена и втайне чуть-чуть горда. Её знакомая — не просто эсерка, а настоящая террористка! Но главное потрясение было впереди.
Вскоре в газете "Русь" опубликовали письмо Спиридоновой из тюрьмы — письмо страшное. Мария лаконично рассказывала, как её пытали есаул Аврамов и помощник пристава Жданов — тот самый полицейский, что так вежливо проводил обыск у Ермилиных. "Велели раздеть меня донага и не велели топить мёрзлую и без того камеру. Раздетую, страшно ругаясь, они били нагайками (Жданов)... Выдёргивали по одному волосу из головы и спрашивали, где другие революционеры. Тушили горящую папиросу о тело... Давили ступни "изящных" — так они называли — ног сапогами, как в тисках... "Мы на ночь отдадим тебя казакам..." — "Нет, — говорил Аврамов, — сначала мы, а потом казакам..." Повезли в экстренном поезде в Тамбов... Офицер ушёл со мной во II класс. Он пьян и ласков, руки обнимают меня, расстёгивают, пьяные губы шепчут гадко: "Какая атласная грудь, какое изящное тело..." Сильным размахом сапога он ударяет мне в сжатые ноги, чтобы обессилить их; зову пристава, он спит... В Тамбове бред, и сильно болела... До сих пор сильно больна, часто брежу".
Действие письма на впечатлительную душу Фаины было чудовищным. Всю ночь она металась в бреду и нервической лихорадке; то ли чудилось, то ли неотвязно воображалось, что это её, Фаину, в пыточном застенке Жданов и какие-то смутные казаки насильно обнажают, избивают, терзают, покушаются на честь. Наутро, всё ещё сама не своя, отправилась записываться в Боевую организацию П. С. Р. Некоторые из революционных знакомых ещё были на свободе. Её свели с каким-то деятелем городского партийного комитета.
— Дайте бомбу и прикажите отомстить за Марусю! — потребовала она с порога.
Вопреки ожиданиям, комитетчик не восхитился её героическим порывом, а устало вздохнул и посоветовал сначала испытать себя в повседневной работе на благо партии. Вопреки ожиданиям от самой себя, Ермилина ощутила трусливое облегчение. Так в марте 1906 года она стала эсеркой.
Первым партийным поручением было сыграть роль невесты арестованного агитатора — пойти в тюрьму на свидание и тайно передать какие-то шифрованные записки. Пришлось основательно вызубрить биографию "жениха", 24-летнего крещёного еврея из Киева по имени Борис Штальберг. Но Фаина едва не позабыла всё от волнения, а когда увидела "жениха", совсем оцепенела.
Штальберг оказался высоким смуглым красавцем с лихим чернокудрым чубом, белозубой улыбкой и дерзким взглядом отчаянного мятежника. Позже, на свободе, Борис открылся, что он — один из тех самых агитаторов, что выдавали себя за офицеров. В это легко было поверить — бравым видом и молодецким сложением он больше напоминал гусара 1812 года, чем выходца из черты осёдлости. Фаина в смятении совсем потеряла дар речи, но Штальберг спас её от провала — сам заговорил весело и по-свойски, хотя даже не знал её имени:
— Солнце моё, как я счастлив тебя видеть! Ну рассказывай: что дома, как родные?
Фаина перевела дыхание и заговорила. Борис держался так непринуждённо, что она быстро вошла в роль. Через несколько минут они уже болтали и смеялись как старые друзья, а к концу свидания Фаина была влюблена по уши. Борис Штальберг завладел её сердцем безраздельно и, как она была уверена, навсегда.
Шифровки были благополучно переданы. Ермилина продолжала играть свою роль. С каждым свиданием она всё яснее и всё восторженнее понимала, с каким великим человеком свела её судьба. Штальберг жил по фальшивому паспорту и настоящего имени не раскрыл даже Фаине, а сказал только смущённо, что оно "не такое красивое". Его биография была мрачна — даже удивительно мрачна для такого жизнерадостного человека. Мать, жена мелкого торговца скобяным товаром, при погроме 1881 года стала жертвой надругательства — и так был зачат Борис. Официально мальчик считался законнорожденным, но правду знали все. Его не любили родители, он был изгоем среди других детей. Единственным светлым воспоминанием детства был один русский чиновник с женой — эта бездетная пара его "опекала и развивала". Не окончив ни еврейской, ни русской школы, в юности Борис пробавлялся подённой работой и случайными заработками, и нигде не задерживался "по буйству и дерзости характера". Потом эпизод, о котором он не любил рассказывать: служба в доме у какой-то купеческой вдовы и крещение. О мотивах перемены веры Борис умалчивал. Но Фаина не сомневалась, что мотивы эти высокие и чисто религиозные, а не шкурные, как у типичного выкреста (и уж конечно, он не собирался жениться на этой купчихе). В 1903 году Бориса призвали в армию. Там-то его и сагитировал "в революцию" какой-то студент, отданный в солдаты "за политику". Когда началась японская война, Штальберг дезертировал. Эсеры помогли с паспортом и пристроили на агитационную работу.
Мутная и не героическая биография. Но влюблённая Фаина была уверена, что главного Борис не рассказывает. Человек такого бесстрашия и самообладания, так свободно и гордо держащийся даже в тюрьме — конечно, не рядовой агитатор с полууголовным прошлым. Это крупный, глубоко законспирированный руководитель. Однажды его имя прогремит на всю Россию, он будет героем, вождём восставшего народа, а она, Фаина — его революционной подругой, преданной до гроба соратницей, как Перовская, как Люсиль Демулен... Изображая жениха и невесту, они, конечно, на каждом свидании признавались друг другу в любви. Но настал день, когда Борис произнёс текст роли особым тоном, с иным выражением лица. Фаина всё поняла. Счастье нахлынуло и оглушило.
* * *
Старшие Ермилины совсем не обрадовались, что их дочь собирается замуж за еврея и революционера, да ещё и "малокультурного". Но из либерализма и мягкосердечия не показали виду и, конечно, не стали препятствовать. Истинную личность Бориса и его дезертирство власти не раскрыли. Суда не было, губернатор административным порядком сослал Штальберга на пять лет в Иркутскую губернию. Ермилины были так добры, что выхлопотали зятю право ехать в ссылку не этапом в арестантском вагоне, а за свой счёт (вернее, конечно, за их счёт). После скромного венчания в Уткинской Богородичной церкви молодожёны отправились в вынужденное свадебное путешествие.
Штальберги добирались до Иркутска вагонами второго класса две недели, неторопливо и с комфортом. В каждом крупном городе останавливались в гостинице на ночь и предавались восторгам медового месяца. Этим же занимались и в Иркутске, в номерах "Империал" на Арсенальской улице, пока ждали приказа о назначении места ссылки. Назначили село Усолье в семидесяти верстах вниз по Ангаре (население шесть тысяч душ обоего пола, пароходная пристань, казённый солеваренный завод, рабочие из ссыльно-каторжных). Медовый месяц закончился. Начались будни сибирского захолустья.
Материально супруги не бедствовали: Ермилины присылали деньги. Борису не пришлось устраиваться работать на пристань или завод, как другим ссыльным, женатым менее удачно. Сняли хорошую избу с баней, наняли девку для чёрной работы. Но скука была беспросветная, смертная, чеховская. Общаться Фаине было не с кем и не о чем. Партийных связей Штальберги не поддерживали: хотя тамбовский комитет дал явки иркутских эсеров, но к приезду все они оказались провалены — полиция лютовала и здесь. Борису по "малокультурности" было легче — он с удовольствием охотился, рыбачил, проводил вечера за картами с заводскими конторщиками, но Фаине хотелось большего: интересного общества, книг, театра.
Быстро выяснилось, что у них с мужем мало общего. Да и Борис начал дичать: всё больше пил, всё бесцеремоннее обращался с Фаиной, и разочаровался в революции. Последними словами (уже не стесняясь жены) он крыл партию, из-за которой "гниёт" в сибирской глуши, аграрное движение и студента-солдата. Словом, тот, кого Фаина полюбила как героя, превратился в пошляка и ничтожество. Она отдыхала душой только раз в месяц, когда на пару дней выезжала за покупками в Иркутск. Но и уезжать надолго было нельзя: без неё Борис запивал совсем без удержу. Фаина прожила так лето, вытерпела зиму, но мысль, что впереди ещё четыре года, внушала ужас. Последней каплей стала безобразная ссора с мужем из-за отцовских денег. Супруги помирились, но весь следующий месяц в Усолье Фаина напряжённо думала, что пора уже на что-то решиться. Она не ссыльная, она может уехать в любой момент.
* * *
В следующий приезд в Иркутск она увидела афишу: в железнодорожном клубе проездом из Японии и Китая выступал поэт-символист Аврелий Алый. Конечно, Фаина слышала об этом скандальном московском декаденте. Про Алого ходили слухи, что он для вдохновения спит в гробу, наполненном землёй с могилы Бодлера; что вместо соли посыпает еду кокаином; что изучил в Индии древнее искусство Тантра-Иоги и практикует чёрную магию; что возглавляет тайное "Общество жёлтого нарцисса", и на его афинских вечерах дамы высшего московского света щеголяют в одних полумасках, усыпанных бриллиантами; что на пари с Брюсовым написал венок триолетов первым пеоном с гипердактилическими рифмами, и Брюсов по условиям пари должен был застрелиться, но струсил; что поэма "Эпиталама Люциферу" была Святейшим Синодом приговорена к сожжению; и наконец, особо злые языки нашёптывали, что все эти слухи Аврелий Алый распускает сам, а его настоящее имя — Сидор Лепёхин. Иркутская публика валила валом. Не устояла и Фаина, хотя даже не читала Алого, и из всех его творений знала только знаменитое двустишие "Под сенью увядшего гелиотропа..."
Зал железнодорожного клуба набился битком. Прославленный декадент вышел на эстраду с ног до головы в чёрном, как гробовщик. Он был высокого роста, лет тридцати, красивое бледное лицо обрамляли белоснежные локоны. (Поговаривали, что поэт поседел, узрев в опиумических грёзах нечто невообразимо ужасное, а особо злые языки — что использует перекись водорода). Глаза были густо подведены, как у актёра синематографа. В петлице дерзко желтел нарцисс. Приняв вычурно-зловещую позу, Алый начал читать "Сонеты к нечистым тварям".
Стихи были слабые, претенциозные, это Фаине стало ясно сразу, но декламировал он с блеском. Голос, то бархатный, то звенящий, пьянил и гипнотизировал. Штальберг была покорена. Уже не та наивная институтка, она понимала, что Алый всего лишь актёр, чтобы не сказать шут... но душа, истосковавшаяся за год в Усолье, жаждала острых переживаний. На "Экстазе Урании" ей уже стало казаться, что стихи совсем не плохи. На "Сжигает душу пламя рая..." озарило: да они гениальны! Незамысловатый "Венок" ("Смотри, венок прибило / Рекой в гнилую тину...") поразил в самое сердце — "Это же обо мне!" Ну а когда Алый на бис прочёл "Увядший гелиотроп", Фаина уже не сомневалась, что он как минимум третий русский поэт после Пушкина и Надсона, что брак с Борисом был чудовищной ошибкой, и что если она сегодня же не уедет с Алым — жизнь кончена.
Фаина была не одинока в своих чувствах. На автограф к поэту выстроилась целая очередь недобро глядящих друг на друга иркутских барышень. Но, наверное, что-то особенно отчаянное горело во взгляде Фаины, потому что Алый её заметил. Подведённые глаза глянули в упор и раскрылись шире. К ужасу и восторгу Штальберг, декадент достал из петлицы и вручил ей жёлтый нарцисс.
— Ты — дитя Ночи, сестра, — произнёс поэт бархатным голосом. — Ты тоже отмечена клеймом Лилит, матери демонов. Сквозь лёд твоих глаз я вижу тлеющий огонь порочной тоски. Выбор за тобой. Хочешь ли ты уйти в ночь по дороге без возврата? Готова ли ринуться в бездну предвечной тьмы?
— Да! — без колебаний ответила Штальберг на это непристойное и оскорбительное для замужней женщины предложение.
— Тогда в гостинице "Деко" после полуночи, — вполголоса проговорил Алый.
Остаток вечера Фаина писала прощальное письмо мужу, разрывая черновик за черновиком в клочья и заливая слезами. Письмо так и не было написано. "Ринуться в бездну предвечной тьмы, — с упоением повторяла она, катя в пролётке по набережной Ангары. — Уйти в ночь по дороге без возврата..."
* * *
Наибольшее наслаждение в любви Аврелий Алый получал, когда говорил. А говорить он умел. Слушать его тоже было наслаждением, и тоже едва ли не любовным. Фаина не отводила от поэта зачарованных глаз, впивала каждый звук.
— Реален только миг, один лишь ускользающий миг настоящего, — вещал символист, расхаживая по двухрублёвому номеру сквозь вихристые облака сигаретного дыма. — Прошлое — только воспоминание, будущее — только мечта. И реальна лишь одна-единственная точка пространства, та точка в моём мозгу, что создаёт для самой себя сон, именуемый бытием. Да, я солипсист! — (Полузнакомое слово звучало так таинственно и порочно, что Фаине сразу захотелось уже ринуться наконец в бездну предвечной тьмы. Но Алый не спешил). — Будда прав: бытие — иллюзия. Но с чего Будда взял, что иллюзия — это зло и страдание? Пусть бытие — это лишь мгновенная вспышка приснившегося самому себе сна во тьме вневременного Ничто. Так насладись же этим мгновением! Не дай ему пролететь впустую! Выпей его до дна, сожги себя в этой ослепительной вспышке!...
Алый умолк: он наконец заметил, что Фаина срывает платье. Вздохнул, занюхал две дорожки кокаина и приглушил свет.
Говорить ему, безусловно, нравилось больше, но в древнем искусстве Тантра-Иоги поэт тоже знал толк. Для малоопытной Фаины ощущения были столь новыми, что она даже испугалась — не эпилептический ли у неё припадок? Но Аврелий объяснил: это и есть тот самый "экстаз", который он поминает в каждом втором стихотворении. Утром накатил приступ раскаяния, отвращения к себе. Символист, конечно, воспользовался этим для очередной лекции.
— Учись черпать наслаждение из любого переживания, — доносился его голос из ватерклозета. — Из любого, даже боли и скорби! Нестерпимо только отсутствие переживаний. Ты насладилась страстью, а теперь насладись муками совести. Насладись ощущением себя грешной, порочной, падшей. Напиши мужу прощальное письмо и насладись болью разрыва. Если муж из ревности застрелит тебя, насладись романтичностью своей гибели...
Штальберг вытерла слёзы, прислушалась к себе и попыталась насладиться муками совести. Это помогло: муки отступили. Она сильно боялась, что Алый с его философией мгновения бросит её после первой же ночи. Но нет — к её восторгу, поэт сказал тоном приказа: "Ты поедешь со мной". Тогда Фаина всё-таки отважилась написать письмо Борису — короткое, сухое и беспощадное. Днём Аврелий "работал" (да, именно этим прозаичным словом он называл священнодействие творчества), а Фаина бегала по его поручениям: сделала покупки в дорогу, приобрела билеты до Красноярска, навела справки, какая гостиница в городе лучшая, телеграфом заказала номер. И вечером она была вознаграждена за всё: Алый прочёл новые стихи, посвящённые ей. Так они и назывались: "К Фаине".
— ...Пляшут в метели безумной маски,
Кровью хмельною кипит аи,
В смертной, последней, нездешней ласке
Дай окунуться в глаза твои...
Это было счастье. Даже экстаз не приносил такого блаженства: "Я его муза! Я вошла в историю, прославилась на века!" Затем, полная восторга и благодарности, Фаина позволила посвятить себя в новые таинства Тантра-Иоги на кровати под плюшевыми портьерами. Некоторые таинства сильно смущали, зато вели к экстазу. Другие вызывали только отвращение и даже боль, но Фаина не посмела отказать ни в чём. Ведь поэт учил наслаждаться самим ощущением своей порочности и извращённости — а главное, за бессмертные стихи "К Фаине" всё можно было простить, всё отдать...
Утром выехали почтовым поездом. Алый путешествовал с московским купеческим размахом: первым классом, да ещё и брал целое купе. В дороге он стал прозаичнее, и в промежутках между речами, декламациями и погружениями в бездну предвечной тьмы вёл обычные житейские разговоры. Оказалось, что его настоящее имя вовсе не Сидор Лепёхин и не Пафнутий Кузякин, а вполне пристойное и скучное — Николай Попов, и он сын московского ниточного фабриканта. Взялся было за работу, но бросил: "Этот проклятый стук колёс — как метроном, из-за него один двустопный ямб в голове. Косил косой — косой косой. Что хорошего напишешь двустопным ямбом?"
Фаина осторожно поинтересовалась, кто была его прежняя попутчица. "Китайская куртизанка из Дальнего", — Алый не стал вдаваться в подробности. Она прикинула по железнодорожной карте, что от Дальнего до Иркутска — примерно как от Иркутска до Челябинска. Челябинск! Она больше не могла слышать это слово без тоскливого предчувствия утраты. Конечно, Алый бросит её, как и ту китаянку — разве такие воздушные люди способны на длительные чувства? Гоня от себя тоску, Фаина выходила на площадку. В лицо хлестал холодный осенний ветер с паровозным дымом, лязгали сцепки, ревел гудок, проплывали хмурые сопки в россыпном золоте лиственниц. Что будет после Челябинска? "Тогда всему конец, пойду и брошу бомбу в кого-нибудь", думала Фаина мрачно и гордо. Возвращалась в купе, и там заскучавший Алый заводил очередную вдохновенную речь о святости порока, героике предательства, сладости мук, о Ницше, Уайлде и Пшибышевском. Речь пьянила и околдовывала, как всегда.
На второй день, после того как проехали Нижнеудинск, Алый завёл речь о политике.
— Я мистический анархист, — заявил он. — Всякий поэт должен быть мистическим анархистом, потому что как же иначе? Я отрицаю государство, но не потому, что считаю власть и насилие злом. Совсем наоборот! Жизнь как таковая — это власть и насилие. Жить — значит бороться за выживание, а бороться — значит творить зло ежечасно, ежесекундно. Жить — значит убивать, насиловать, попирать чужую волю во имя утверждения своей... И это прекрасно, это воистину божественно! — Глаза поэта горели. — Слабые придумали добро и зло, право и государство, чтобы хоть как-то защититься от сильных и оправдать свою слабость, выдав её за добродетель и законопослушание... Да, государство должно быть уничтожено! Но не потому, что оно "зло", а потому, что оно "добро"! Не потому, что творит насилие, а потому, что мешает творить насилие!
Алый сделал передышку, и Фаина призналась:
— Я тоже левая — состою в партии эсеров.
— Это правильно, — сказал Аврелий. — Борьба с таким сильным врагом, как наша монархия — источник острейших переживаний. Я, наверное, сам пойду в революцию, когда перестанет действовать кокаин. Беда в том, что эти переживания банальны. Ну азарт, ну конспирация, ну эшафот... всё это тысячу раз разжёвано. Я бы тебе посоветовал стать провокатором. — (Фаина онемела). — Вот это было бы вправду свежо, остро, не затаскано. Вот это был бы сильный ход за пределы добра и зла. Предательство, обречённость, безумный риск постоянного хождения по краю! Как ты на это смотришь?
— Ну уж нет! — воскликнула Фаина в праведном гневе.
Поэт ухмыльнулся.
— Ах, как ты мне нравишься такой светлой и невинной! Как сразу хочется тебя растлить и осквернить! Подумай здраво: если ты станешь агентом полиции, то сможешь приносить революции гораздо больше пользы. Жандармы сами посодействуют твоей карьере в партии, чтобы повысить твою ценность. А ты, заняв высокую должность, станешь выдавать им только тех, кто бесполезен или вреден для дела революции. Ты сосредоточишь в своих руках все нити влияния, ты превратишь и жандармов, и революционеров в свои марионетки... Неужели тебя не прельщает такой сюжет? — (Фаина сидела с полуоткрытым ртом. Она не ожидала от вдохновенного певца такого макиавеллизма). — Ха, вижу, я заронил в тебе зерно сомнения! Иди же сюда, поиграем в жандарма и революционерку...
* * *
В Красноярске снова пришлось побегать: заказать в типографии афиши, дать объявления в газеты, арендовать общественный клуб. Но здесь Аврелий уже не имел такого успеха, как в Иркутске. Сбор от поэтического вечера едва окупил затраты. Алый обозвал красноярцев енисейской темнотой, чалдонами и варварами, и решил ехать в Томск: "Хоть и Сибирь, а университетский город, культурная публика". Но и тут расчёт не оправдался. Томская интеллигенция оказалась даже чрезмерно искушённой.
— "Те немногие, кто до сих пор следит за творчеством г. Алого, — дрожащим от негодования голосом читала Фаина, — надеялись, что путешествие по Востоку обогатит нашего "певца порочных трепетаний" свежими впечатлениями и заставит по-новому зазвучать его однообразную лиру. Этого не произошло. Воображение автора "Delirium Tremens" по-прежнему вращается в кругу фантазий первых эпигонов французских символистов. Лет десять назад все эти "литургии Приапу", "ласки могильных червей" и "звонко-лиловые благоуханья" скандализировали, потом ненадолго вошли в моду, и наконец стали смешными. Теперь же, когда Брюсов, Белый, Бальмонт, Блок открыли русской поэзии действительно новые горизонты, всё это просто скучно. "Б" сказано, и время "А" прошло. — Фаина отшвырнула газету. — Милый, давай я поеду в редакцию и всё там разнесу?
— Оставь. — Аврелий был чёрен лицом. — Поэт не должен отвечать критикам, не должен вообще их замечать, а лучше всего — не знать о самом существовании этого мерзкого племени. Это всё?
— Нет, есть постскриптум. "Справедливости ради, последний цикл "К Фаине" приятно удивляет силой и неподдельной искренностью чувств. Несмотря на откровенное подражание Блоку, некоторые стихи принадлежат, несомненно, к лучшим творениям г. Алого". Подпись: Н. Е. К-то.
На душе у Фаины так потеплело, что пропало желание громить редакцию. Аврелий, наоборот, пришёл в бешенство.
— Искренность чувств? — Он вскочил с дивана и разорвал газету. — Подражание этой остзейской бледной немочи? Да что они себе позволяют? Заказывай билеты, едем отсюда!
— В Челябинск? — робко спросила Штальберг.
— К чорту Челябинск! К чорту Сибирь!... о, кстати, это двустопный дактиль. — Алый что-то черкнул в блокноте огрызком карандаша. — Бери скорый до Самары!
У Фаины совсем отлегло от сердца. Она останется музой великого поэта до самой Самары, а может быть, даже... Нет, на большее Штальберг не смела надеяться. Она побежала покупать билеты.
* * *
Скорый поезд ходил раз в неделю, и любовникам пришлось провести в злосчастном Томске ещё день и ночь.
— В принципе он прав, этот Некто, — размышлял Аврелий. Он сидел голый на подоконнике в глубоком проёме окна гостиницы "Россия", курил и разглядывал золотящиеся в перспективе Спасской улицы луковицы тоновского собора. — Я повторяюсь, я приелся, я отстал от новых веяний. Нужно как-то оживить свой образ, нужен большой скандал...— Он пристально посмотрел на подругу. — Знаешь, Фаичка, есть у меня одна идея. И она связана с тобой.
— Правда? — услужливо подала Фаина реплику.
— Устроим мистификацию! Я напишу стихи, а выдадим за твои. Тебя никто не знает. Выступишь как таинственная незнакомка с мистическим прошлым. Например... — Алый запрокинул голову. — Внебрачная дочь европейского аристократа из рода катаров и тамплиеров. Выросла в католическом монастыре. Читать будешь в монашеской одежде, перебирая чётки, босоногая. Пустим слух, что носишь на голом теле какие-нибудь вериги, бичуешь себя... Темы предельно смелые, смесь католической мистики с откровеннейшим эротизмом. Если цензура запретит — лучшего и желать нельзя! — Глаза поэта горели вдохновением, он был прекрасен в такие минуты. — Фаичка, это будет шок, бомба, фурор! Москва ахнет, Петербург обезумеет!
— Я согласна! — выпалила Фаина. Как можно отказаться от дела, которое надолго — а то и навсегда — свяжет её с Аврелием?
— А ты подумай как следует. — Алый ухмыльнулся. — Однажды тебя разоблачат, и слава развеется как дым, обернётся позором и забвением. Моя же слава как автора сенсационных стихов и блестящей мистификации только возрастёт и упрочится. Понимаешь? Вся эта затея принесёт выгоду только мне, а не тебе! Я люблю тебя, и поэтому говорю всё честно. Не передумала? — (Если у Фаины и были сомнения, то после слов "Я люблю тебя" их не осталось. Она замотала головой). — Прекрасно! — Алый соскочил с подоконника. — Мне нужен кое-какой материал. Сходи в университетскую библиотеку, возьми Джемса "Varieties of Religious Experience", Крафт-Эбинга "Psychopathia Sexualis", и если есть, Терезу Авильскую, но только во французском переводе, а то мой испанский слабоват. Бегом! — Он накинул халат, сел за стол, схватил карандаш.
Аврелий читал и писал весь остаток дня в Томске, писал и в поезде, уже не обращая внимания на ямбический стук колёс. Фаиной владели сладкие грёзы о славе — пусть скандальной, пусть мимолётной, — о навсегда завоёванном месте в истории рядом с гением... И лишь через несколько часов она осознала ужасную вещь.
— Милый, послушай... — осмелилась она отвлечь поэта. — Мы увезли библиотечные книги...
— И что? — Алый не поднял головы. За окном под пасмурным небом плыли пожелтевшие камышовые болота и берёзовые колки Барабы.
— Но получается, что мы их украли!
— Не украли, а нашли лучшее применение. Кому в Томске нужна Тереза Авильская? Этот таёжный университетик ещё гордится будет, что его книги помогли созданию бессмертных стихов. Памятную доску повесит... Не лезь ко мне больше с ерундой!
Алый был так поглощён работой, что не стал тратить время на лекцию, доказывающую праведность воровства. На сей раз Фаина справилась без него. Она уже неплохо научилась себя уговаривать.
* * *
Остались позади Новониколаевск и Омск. Алый даже не вышел на перрон размять ноги — настолько владело им вдохновение. Лишь поздно вечером, когда поезд загрохотал по мосту над чёрным в пасмурной мгле Ишимом, Аврелий выронил карандаш и обессиленно откинулся на диван.
— Читай, — он толкнул Фаине блокнот, закрыл глаза.
Фаина с благоговением приняла драгоценную рукопись. Первую страницу покрывали зачёркнутые варианты псевдонима, и в конце единственный незачёркнутый: "Кармелина де Корбеньяк". Дальше варианты названия сборника: "Чаша Грааля", "Копьё Лонгина", что-то латинское и испанское — всё зачёркнуто. Затем шли стихи:
"О Пастырь, посохом святым замкни мои уста,
Сломай, о Царь, златым жезлом врата запечатленны,
Взойди, Отец, в мой тесный храм, где страждет пустота,
Излей, Господь, животворя, поток любви нетленной..."
"Как-то елейно и скучно, — подумала Фаина с недоумением. — И где тут эротизм?" Перелистнула:
"Я распята с Тобой на кресте,
Сердце к сердцу, дыханье к дыханью,
Наготою прижата к Твоей наготе,
Пронзена..."
— Э-э... — Жар бросился Фаине в лицо. Она захлопнула блокнот. — Это... это... смело. Даже для тебя слишком смело. Я не смогу это читать на публике, милый, прости.
— Почему? — заинтересованно спросил Алый. — Стыдно, страшно перед публикой?
— Да, но... не только. — Фаине было трудно говорить. — Я не богомолка, не ханжа, но... Ты здесь перешёл грань, по-моему. Извини. Наверное, я просто дура... и... ничего не понимаю в поэзии... — В горле встал комок, подступили слёзы.
— Перестань! Ты всё сказала правильно, и спасибо, что не побоялась. За это и люблю тебя — за искренность и чистоту души! — (Слёзы у неё вмиг высохли). — Да, я кощунствую. Но подумай сама, что желаннее для Бога — затверженный механически отченаш или искреннее, из глубины раненой души идущее богохульство? Кто ближе Христу — фарисей или мытарь? Душа живая, пусть грешная, мятущаяся, блуждающая в потёмках, пусть проклинающая Бога в отчаянной жажде хоть так докричаться до Него — не это ли душа истинного христианина, открытая для покаяния и спасения? — Аврелий перевёл дыхание. Фаина слушала, едва смея дышать — ещё никогда он не говорил так страстно и вдохновенно. — Я тебя убедил? Будешь Кармелиной де Корбеньяк?
— Буду! Буду!
— Тогда начнём репетировать. — Алый по-режиссёрски хлопнул в ладоши.
* * *
Дождь струился по стеклу. Тянулись вымокшие, грязно-жёлтые берёзовые рощи, мелькали разъезды и полустанки. Поезд приближался к Челябинску.
— Ещё одно, — сказал Аврелий.
Он был хмур. Хотя Фаина декламировала уже гораздо лучше, больше не краснела и не запиналась в особо смелых местах — Алому до сих пор что-то не нравилось. И хуже всего — он не говорил, что именно. Сердце Фаины обливалось кровью, но она не подавала виду. В чёрном платье, босая, с жемчужными бусами в руках вместо чёток, она молитвенно сложила ладони, подняла глаза к потолку и начала:
— Сегодня так тяжко и томно с утра,
Весь день я чего-то хочу.
Давай же со мною молиться, сестра,
Гляди, принесла я свечу...
— Хватит, — отрезал Алый. — Нет. Совсем не пойдёт. Я понял, в чём дело. Кармелина — девственница и монашка. Она сама не знает о чём пишет, не видит эротического подтекста. А по тебе всякий заметит, что ты всё понимаешь и притворяешься скромницей. И, прости, притворяешься неумело. Я сам виноват, я слишком тебя развратил, но... Прости, ты не годишься на эту роль.
Фаина медленно опустилась на диван.
— И что теперь?
— Не пропадать же стихам! Придётся найти другую исполнительницу. — Алый полез на багажную полку за саквояжем, достал перевязанную пачку конвертов. — Это будет несложно, подберу какую-нибудь дурочку в Самаре... А вот, например. — Он достал письмо. — "Полюби! Полюби! — выразительно прочитал он. — Я отдам тебе мою душу, моё тело, мою правду, ненужную молодость. Мне 16 лет, моя плоть ещё не знала радостей. Ты первый мне сказал про них, дав порыв к боли-экстазу. Невыносимо без неё жить. Под твоею фатою фантазии, в томлении о вопле истязания, волнуюсь, отдаюсь его чаяниям, говорю с тобой, слушаю молящие слова — позови меня, Аврелий Алый, дай мучительное счастие. Так свято, радостно отдаться тебе. С тобою нет греха, нет стыда, нет раскаяния. Твоя невеста в вечности Ираида Мосийчук, Самара, главный почтамт до востребования". — Алый показал письмо и фотографию-визитку, но Фаина даже не взглянула, она тупо смотрела в стену. — По-моему, выйдет неплохая Кармелина! Придётся, конечно, оставить её девственницей...
— А я? — без выражения спросила Штальберг.
— Нам придётся расстаться, Фаичка. — Алый меланхолично закурил. — Не из-за этого, конечно. С любовью нужно прощаться на высокой ноте, пока она не успела изжить себя, надоесть и опошлиться. И потом, я погубил бы тебя, сама понимаешь. Превратил бы в опиумистку, нимфоманку, довёл бы до сумасшедшего дома или самоубийства — не ты первая... Я прощаюсь с тобой именно потому, что люблю и хочу тебе добра. Пока не поздно, беги от Фауста, Маргарита!... — Паровоз засвистел, замедляя ход. Бежали под дождём чёрные от копоти заборы, кирпичные стены депо и мастерских, трубы котельных. — Челябинск. У нас до Самары ещё целый день и ночь впереди. Подарим же их друг другу! Сделаем печаль нашего расставания светлой и сладостно-мучительной!...
— Нет. — Фаина вскочила и рванула с полки свой чемодан. Чары поэта в первый и последний раз не подействовали. — Я сойду здесь. Прощай.
* * *
Она сидела в буфете и оцепенело грела руки о стакан чаю. За окном было промозглое небо и немощёная привокзальная площадь. Мокли лоточники под рогожными дождевиками и экипажи по ступицу в грязи. Внутри — нет, не боль утраты, ведь Фаина ни секунды не чувствовала, что Аврелий принадлежит ей — а ощущение, что кончился карнавал, весёлый, буйный и страшный, как Вальпургиева ночь; ощущение сродни слабости после тяжёлой лихорадки с великолепным фантастическим бредом. Внутри была пустота, а снаружи Челябинск. Слишком беспросветный даже для того, чтобы покончить с собой.
Денег осталось всего ничего. (До Фаины только сейчас дошло, что всё это время они жили за её счёт, что Алый и сейчас едет в Самару один в купе первого класса на её деньги). На билет второго класса до Тамбова, впрочем, хватило. Поезд отправился вечером, и полночи она не могла заснуть от стучащего в голове двустопного ямба: косил косой — косой косой... Потом сдавленно плакала, отвернувшись к стене. И наконец в изнеможении заснула.
Разбудил толчок, такой резкий, что она слетела с лежанки. Поезд остановился. Кто-то визжал, кто-то свистел в свисток, ревели дети. Хлопнули выстрелы. Дверь купе распахнулась, в глаза ударил свет электрического фонаря.
— Спокойно, господа, не двигаться, это экспроприация! — весело рявкнул кто-то невидимый. — Деньги, драгоценности, оружие попрошу жертвовать на нужды социал-демократической партии! Па-аживей!
И Фаина, изумляясь сама себе, ощутила, что беспросветность рассеивается. Её грабят. С ней что-то происходит. Она живёт.
* * *
На тамбовском вокзале Фаину встречали одни родители. Она быстро поняла, почему. Уже мезальянс с Борисом скандализировал консервативное тамбовское общество, а слух о романе с Алым окончательно погубил Фаинину репутацию. Её нигде не принимали, не приглашали, не замечали при случайных встречах. Круг общения сократился до близкой родни, но и с ней было тяжело, потому что родственники ради приличия избегали скользких тем и притворялись, что знать не знают ни о каком бойкоте. Революционных связей тоже не осталось — все старые партийные знакомые давно гнили по тюрьмам и ссылкам.
Но Фаина хорошо усвоила уроки Алого. Она не сдалась и в ответ на бойкот применила тактику эпатажа. Стала ходить одна, без спутников, в театры и рестораны, смело наряжалась — словом, усердно превращала себя из неприкасаемой в скандальную знаменитость. Это имело последствия разного рода. У Фаины появились поклонники и робкие подражательницы. Образовался кружок почитателей поэзии Алого, где она играла главную роль. В местной газете напечатали фельетон, где, конечно, не упомянули по имени, зато лестно назвали "львицей" и "экс-музой пресловутого декадента". Всё это сильно раздражало дам из местного света. Они пустили в ход скрытые рычаги и добились своего. Фаину вызвали в жандармское управление и объявили, что её высылают административным порядком в Уфу под надзор полиции на три года.
В глубине души она даже обрадовалась.
* * *
Был тихий, очаровательный зимний день. Падали крупные снежинки, в белизне садов краснели гроздья рябин. Извозчик вёз Фаину в Уфимское губернское жандармское управление — доложиться о прибытии. Шуршали и скрипели полозья саней, проезжали лавки и домики, с высоты минарета азанчи распевал призыв на молитву, снежинки залетали под кожух и приятно покалывали лицо. "Начну жизнь сначала", — устало и неопределённо мечтала Штальберг, кутая руки в муфту. В здании на Вавиловской улице дежурный унтер-офицер изучил её документы и провёл через канцелярию в кабинет помощника начальника управления.
— Садитесь, пожалуйста, Фаина Евграфовна, — любезно сказал жандармский ротмистр лет тридцати пяти с коротко стриженой круглой головой и тонкими кошачьими усиками. — Я изучил ваше дело... Н-да. Тяжёлое впечатление. Больно видеть, как талантливая девушка из хорошей семьи, следуя своей искренней натуре и благороднейшим побуждениям, позволила себя обмануть, связалась с отъявленными преступниками и погубила себя. Причём даже с точки зрения революции это была напрасная жертва. Вы ничего толком не сделали для своей партии, а потеряли всё — доброе имя, дружеский круг, лучшие годы молодости, надежду на семейное счастье...
Фаина глядела во все глаза на этого спокойного рассудительного офицера. Такого она не ожидала. Думала, что подпишет какие-нибудь бумаги и уйдёт... а встретила человека, который в нескольких простых откровенных фразах сформулировал всю её жизнь. Понял её, Фаину, лучше, чем она понимала сама себя. Понял то, что она понимать боялась.
— Как вы представляете своё будущее, Фаина Евграфовна? — продолжал ротмистр. (Она никак не представляла и не хотела представлять, она гнала от себя эти мысли). — Выйти замуж вы не сможете ещё долго — церковный брак со Штальбергом расторгнуть нелегко. Учиться? В Уфе нет высших учебных заведений. Служить? А кем? Ваш диплом даёт право только на педагогическую работу, но поднадзорным лицам это запрещено, нельзя давать даже частные уроки. Выступать на сцене, публиковаться в печати тоже нельзя. Вы скажете: это только на три года. Поверьте, тамбовский губернатор имеет власть растягивать вашу ссылку почти в неограниченных пределах. Если он настроен против вас и категорически не желает видеть в Тамбове, то будет назначать срок за сроком, а вы, Фаина Евграфовна, настроили против себя не губернатора, но хуже того — губернаторшу. И на какие средства вы собираетесь жить в Уфе? Допустим, покамест на содержание родителей, но они, простите, не вечны, а что потом? Вы не единственная наследница. Евграф Петрович при всей отцовской любви не захочет, чтобы его родовое имение досталось Баруху Штальбергу. Итак, что вам остаётся? Прозябать какой-нибудь конторщицей? Делать карьеру содержанки? Или всё-таки постараться загладить цепь роковых ошибок, вспомнить свои первые чистые мечты о служении чему-то великому?
Фаина ревела навзрыд. Офицер достал из ящика стола большой платок. Она немедленно принялась сморкаться.
— Вот и платочек графа Бенкендорфа в дело пошёл, — малопонятно сказал ротмистр. — Так что вы об этом думаете? И что намерены делать?
— Я вас поняла, — гнусаво ответила Фаина. — Вы меня вербуете. Я согласна!
— Ого! — Жандарм уважительно шевельнул бровью. — Мы не отказываемся от таких предложений, но... вы хорошо подумали? Вы, мне кажется, человек порыва и склонны к скоропалительным решениям. В данном случае решение верное, но всё-таки взвесьте все за и против. Это смертельный риск, это хождение по краю...
— Я согласна, — повторила Штальберг и хлюпнула носом. — Докладывать лично вам?
— Да. — Ротмистр порылся в шкафу и достал какой-то формуляр. — Я расскажу, где и как мы будем встречаться. Я также дам одну эсеровскую явку, правда, без пароля; сошлётесь на общих знакомых в Иркутске. Вы лично знали всероссийскую легенду — Марию Спиридонову, знали Луженовского, Жданова. Уверен, что местные эсеры захотят послушать ваши рассказы из первых уст. Это поможет вам закрепиться и продвинуться в их кругу. Жалованье на первых порах будет двадцать рублей в месяц, потом повысим, смотря по ценности ваших сведений. Будьте любезны, подпишите протокол.
— Как вас зовут, господин ротмистр? — Фаина макнула перо в чернильницу.
— Константин Фомич Титов к вашим услугам. — Жандарм отвесил любезный полупоклон.
— Хоть у вас-то имя настоящее?
Она не рассчитывала, что Титов поймёт, но он понял.
— Поверьте, Фаина Евграфовна, у меня — настоящее. — Ротмистр тонко улыбнулся. — В Отдельный Его Императорского Величества Корпус Жандармов ни по фальшивым паспортам, ни по литературным псевдонимам служить не берут. — Он взял у Фаины протокол и аккуратно прижал промокашку к подписи.
—
Цитаты из подлинного документа: М. А. Спиридонова. Письмо из тюрьмы после убийства Г. Н. Луженовского // Будницкий О. В. (сост.). История терроризма в России в документах, биографиях, исследованиях. — Ростов-н/Д., Феникс, 1996. — С. 226-227.
Композиция из подлинных писем Ф. Сологубу: Мисникевич Т. В. Фёдор Сологуб, его поклонницы и корреспондентки // Эротизм без берегов. — М.: Новое литературное обозрение, 2004.
—
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|