— Так вы все же обиделись!
— Нет. — Я ничего не прибавила, но думаю, он понял.
— Я знаю, я должен был владеть собой, — сказал он, помолчав. — Клянусь вам, что впредь так и будет.
— Клянусь и я: ведь я тоже была виновата.
— В чем — что вы так прекрасны?
А вот это было сказано очень серьезно. Нет, воистину, такие слова надо слушать четырнадцати, пятнадцати лет отроду, или уж не слышать вовеки. Опоздав на годы, они превращаются в раскаленные уголья, и, как от боли, слезы сами набегают на глаза.
— Вы ни в чем не виноваты, Мария, — тихо говорил он. — Это все я. Знаете ли, когда тот собрался обыскивать, я подумал: кончено. Малодушие, да. Так вот, чтоб там — у них — не сожалеть, что не осмелился...
Там, у них. Вот это иносказательное именование застенков было страшней подробных разъяснений. Мой любимый был старше меня. Я десять лет играла с огнем, ни разу не обжегшись, и страх мой был ребячьим, ибо я, по сути, ничего не знала о том, что могло последовать за проигрышем. А ему что было ведомо, спросила я себя, ибо в этот миг поняла со всей ясностью: целуя меня на глазах у стражи, он прощался с жизнью. Но я не успела задать ни единого вопроса.
Со скрипом растворилась дверь, и на пороге возник ангел. Или, быть может, пастушок из Аркадии; словом, Янка в чересчур короткой и широкой мужской рубахе, в серебряном покрывале распущенных волос и босая. Увидев нас вдвоем, она улыбнулась весело и застенчиво, делая шаг назад.
— Янка! — воскликнула я. — Боже небесный — их одежда!
Ближе к вечеру явился итальянец, господин Альберто Тоцци из Падуи, знаток математики и профессор университета.
— Как здоровье твоего господина? — спросил он, мрачно взглянув на меня сверху вниз. (Я уже знала, что он двенадцатый год в Виттенберге, и не удивлялась, что по-немецки он говорит совершенно чисто, разве только с излишней звонкостью произносит некоторые звуки.) Прослышал о вчерашних наших подвигах, сделала я вывод.
— Слава Господу, хорошо.
— У него все благополучно?
— Все, мой господин.
— Проводи меня к нему.
— Да, мой господин. — Я решила выдержать роль до конца — пускай Кристоф сам ему скажет обо всем, если пожелает. По правде говоря, итальянский профессор мне не нравился: смуглая кожа его, худоба и высокий рост напоминали Дядюшку. Но я помнила, с какой любовью он говорил о Кристофе, и успела уже понять, что был он одним из ближайших его друзей, и не могла еще знать, что будет он и моим другом — да простит он нам то, о чем сейчас напишу.
Кристоф был у себя. Господин Альберто ворвался в комнату, как буря, и раздраженно постукивал башмаком, пока хозяин усаживал меня в кресло.
— Мне надо с тобой поговорить, — сказал он, очень явно подразумевая: удали девицу, ни к чему ей слушать.
— Мария — моя невеста, друг Альберто.
Стоило посмотреть в этот миг на итальянца! Выкаченные глаза сверкнули белками, смех, возмущение, ужас разрешились судорожным вздохом, и господин Тоцци с деланным спокойствием заговорил по-латыни:
— Дева-прислужница юных лет — прелестный цветок. Но хорошо ли знает друг-мудрец, что он делает?
Ну как было удержаться?!
— Не назову себя цветком, но и прислужницей была не всегда.
Кристоф у меня за спиной испустил довольное урчание, совсем как кот, когда его чешут за ухом. Что до Альберто — верно, самого Валаама не так потрясла внятная речь ослицы! Сперва он не поверил своим ушам, а затем кровь бросилась ему в лицо, и с губ сорвалось восклицание, не понятое мной и рассмешившее Кристофа. Прижав ладони к груди, Альберто Тоцци рухнул передо мной на колени.
Глава 13.
Все вопросы были разрешены на удивление быстро и легко. Тетушка Тереза отправилась в Майнц, Янка стала моей сестрой, пребывание Нового Иоанна в Виттенберге завершилось, не будучи отмечено более никакими событиями, господин Коббе с товарищами покинули город, мы же, Кристоф и я, обвенчались в маленькой церкви, неподалеку от улицы Шергассе. Имя Фауста так и не было названо. Даже для близких друзей я оставалась Марией Брандт, бездомной сиротой, ученицей доктора Майера — и только.
День нашей свадьбы был прохладным и серым, с запахом дождя, и таким же было мое шелковое платье — с буфами и кружевами, с узорной тесьмой у широкого выреза и такой же каймой по подолу. Своей немыслимой красотой оно вселяло страх, мне всюду мерещились пыль и острые гвозди. Марта, сменившая гнев на милость ("В конце концов, оно для него же, бедняги, будет лучше, потому как деньги — это только деньги, а жена, какая ни есть, все жена"), и Янка служили мне, как невероятно усердные горничные, по сто раз поправляли каждую складку и заставляли поворачиваться перед зеркалом, прикладывали белую розу, и отбрасывали ее, и бежали за другой розой. Янка крестила и целовала меня, приговаривая что-то складное по-своему; Марта нашептывала бесчисленные приметы, наставляла, как мне следует держаться и чего ни в коем случае нельзя делать, чтобы не сглазить счастья (удивительно, как много примет успело угнездиться на стройном деревце протестантского обряда). Я уже вовсе не была уверена, хороша я или смешна, когда мне позволили показаться Кристофу, — но увидев его, уверилась, что хороша.
Чинно, как добрая бюргерская чета, мы шли к церкви, сопровождаемые нашими гостями. Странен был мир в этот час: дома и деревья казались толпой незнакомцев, и каждого хотелось спросить: что ты здесь делаешь? Радости и благоговения (кроме радости нравиться ему) не припомню. Страх того, что может произойти — прервать, помешать, — не оставлял меня до последнего мига. Но ничего не случилось. Низко спущенный рукав, обшитый кружевами, скрывал серебряное кольцо на моей левой руке. Я дала и приняла клятву, и три имени, ни одно из которых не было по правде моим, остались у алтаря, среди увядших венков. День казался ослепительным за полураскрытыми дверями храма, небесный свет заставлял жмуриться, и ступени плыли под ногами.
Господин Альберто ожидал нас в переулке, дабы почтенного пастора не оскорбило лицезрение "глумливой рожи паписта". На самом деле Альберто был женат на виттенбергской горожанке и вместе с женой посещал проповеди в церкви, где они когда-то обвенчались — но так он порешил сам и, кажется, не считал себя обделенным или обиженным. Завидев нас, он прыжками, как молодой, понесся навстречу, взмахнул беретом:
— Мои поздравления! Тебе, друг, и прелестной фрау Вагнер! Много-много счастья, удачи во всем, любви и детей!
Что сказать о последующих днях и ночах? Поэты говорят, что любовь подобна смерти, но моя любовь была похожа на жизнь — более, чем вся моя предыдущая жизнь. А впрочем, не дело женщины повествовать о земной любви.
Правда то, что мы оба — и Кристоф, и я — совершенно лишились рассудка. Посыльные из университета уносили известия о слабом здоровье господина профессора, вполне соответствующие его бледному виду, но противоречащие довольной улыбке. Мы забывали о еде, сне и осторожности против козней ада. Мы забросили книги и рукописи.
Кристоф жаловался, что не только латынь и греческий, но даже немецкий становится непонятен, как только я присаживаюсь рядом с ним. "Читаю и читаю ту же строчку, и сам не пойму, что читаю", — жаловался он, и затем декламировал: "У меня доброе намерение трудиться дальше, но моя возлюбленная вырывает из моих рук перо", — но почему-то не хотел, чтобы я уходила! Я же настолько утратила здравый смысл, что само свое счастье полагала порукой безопасности — могут ли силы преисподней разнять наши руки, помешать нам глядеть друг на друга и говорить, догоняя время, проведенное в разлуке?! (Не спрашивайте, где здесь логика.)
Рассказывая ему историю своей жизни, я старалась преуменьшить свои прошлые несчастья, когда поняла, что он ненавидит моих обидчиков, пожалуй, больше, чем я сама. А его жизнь без меня, куда более долгая и богатая событиями, чем моя без него, представлялась мне огромным владением, полученным в дар; целая страна, в которой, уж конечно, когда-нибудь должна буду освоиться, как в собственном доме, но покамест трудно охватить ее даже мысленным взором. Казалось бы, он рассказал все о себе, и нате-ка вам: вдруг выясняется, что во время Крестьянской войны он был хирургом в отряде ландскнехтов и тогда выучился делать ампутации и стрелять из аркебузы! То и другое представлялось мне баснословным: о хирургии я знала лишь то, что можно прочесть у Парацельса и арабов, а огнестрельное оружие внушало мне ужас не меньший, чем Дядюшкины козни. Но излишне говорить, что ни то, ни другое не повредило любимому в моих глазах.
Вдвоем мы выходили в город. Лето было в Виттенберге — с огородов тянуло пряными травами, камни мостовой дышали в лицо головокружительным жаром, а в сумерках ветер приносил из липовых крон запах меда и родниковой воды. Мы запрокидывали головы, проходя под высокими арками, поднимались вверх по узеньким улицам лишь затем, чтобы потом спуститься вниз, покупали в трактирах дешевую снедь вроде жареных пирожков... По тому, сколь часто у встречного прохожего, увидавшего нас, замедлялись шаги и стекленел взгляд, я заключила, что Кристофа в Виттенберге знают многие, и все не с той стороны, с какой он показал себя нынче: средь бела дня за руку со служанкой, разодетой как барыня! Теперь я тревожилась, не навлечет ли на него наш супружеский союз земные, а не адские неприятности — что, к примеру, скажут в университете. Но он только смеялся: какое им дело?
Янка называлась моей сестричкой. Вдвоем мы хлопотали по хозяйству. Престранное было у нас хозяйство — у троих обитателей огромного дома. Расчищенное, пригодное для жизни пространство было в нем как маленький костер в диком лесу, и в дальние коридоры мы с Янкой побаивались ходить.
Тогда же господин Тоцци сказал, что его супруга подыщет нам служанок. Я попыталась воспротивиться, говоря, что наши нужды очень скромны и заботы необременительны, но он ответил коротко, спокойно и твердо: "Вы не должны делать черную работу".
Служанки и вправду скоро нашлись — сестры из предместья, именами Ада и Ханна, потерявшие отца и принужденные зарабатывать на жизнь. Две немолодые девушки охотно приходили в Серый Дом, топили печи, носили воду, прибирались и варили обед. Я не понимала, почему госпожа Клара Тоцци так легко сделала то, что месяц назад не удавалось Марте. Потом узнала от самих девушек: всем известно, что колдуны не могут венчаться в церкви.
Сперва не обходилось без недоразумений. Сроду я никому ничего не приказывала, и трудненько было привыкнуть. Не раз и не два я вспомнила свой первый день в этом доме и как растерялся Кристоф, когда я спросила его повелений! Отчего-то было стыдно говорить худенькой Аде и высокой Ханне, чтобы они делали то, что я обыкновенно назначала делать себе. До того доходило, что я пыталась тайком от них стирать белье и готовить. Но однажды Ада застала меня над корытом и горько расплакалась: госпоже не по нраву, как я стираю? Тогда-то я уразумела, что понапрасну обижаю их. Девушки честно пытаются заслужить свою монету, а я им мешаю. Пришлось оставить в покое корыто с ведрами и учиться отдавать распоряжения так, как следует разумной хозяйке. Из всех забот мне осталось только хождение на рынок.
Янка уже могла кое-что сказать по-немецки и уразуметь сказанное другими, но, увы, слишком мало! Разлука с матерью сделала ее беззащитной, сказать точнее — взрослой. В ней проснулось особое чувство чести, свойственное одиноким и бедным: то самое, что побуждает еще увеличивать одиночество и бедность. Оно было хорошо знакомо мне самой. Я понимала, почему Янка, молча покачав головой, отдает обратно подарок и отказывается от лишнего куска за столом. Мое счастье стыдилось ее беды. Но как мне было объяснить ей, что она сестра мне не только ради чужих, что я люблю ее?! К тому же Марте польская девочка не слишком нравилась, и она давала это понять гораздо более успешно, чем я — свою любовь. Марта не очень-то верила, что мы с Янкой сестры, и намеки ее вели к тому, что неразумно молодой жене брать в дом красивую девчонку. Но я, хоть готова была тревожиться о пустяках — оттого, например, что с утра до полудня не видела мужа, ушедшего к больному или в университетскую библиотеку, — этого, о чем говорила добрая сиделка, нисколько не боялась. Как не предвидела и того, что случилось на самом деле.
Я больше удивилась, чем испугалась. Солнце было нежарким, тень — густой, а я вдруг начала задыхаться: дышала, но воздух будто бы не проникал в грудь. Силы покинули тело, и в глазах заплясали золотые мухи. Кристоф на руках отнес меня в дом, уложил на лавку. Стоя рядом на коленях, взялся за мое запястье — и я увидела, как его встревоженное лицо озаряет улыбка.
— Ничего опасного. Это случается с молодыми женщинами, когда они выходят замуж.
Теперь-то мне кажется, что догадаться было проще простого. Но я не поняла, а спрашивать застыдилась. Трудно привыкнуть к тому, что твой любимый и твой доктор — один и тот же человек, да согласятся со мной все госпожи докторши. И до чего ужасно я поплатилась за свою робость и тугодумие!
На смертном одре вспомню этот час.
Я проснулась как от удара, или словно мне в лицо плеснули холодной воды. Кристофа не было рядом, и сразу, с первого мига, я знала: случилась беда, и мое хваленое предвидение ее не упредило. Вернее, чувство было двойным: непонятное облегчение, веселье, будто была вчера хорошая новость, и я помню о ней, хоть забыла ее саму — и нестерпимая тревога, такая, что впору вскочить с постели, неодетой бежать на улицу, только бы успеть —
Дьявольское серебро исчезло с моей руки. На безымянном пальце невинно розовел коралл, такой же, как у меня в серьгах. Сразу я поняла все, и еще прежде, чем умолкло бессмысленное слово "нет", безумием охватившее голову, — увидела на столе исписанный лист. Встала, не чувствуя пола под ногами, уже зная первое слово: "Прости..."
"Прости, моя любовь. Господь знает, как тяжело мне уйти, ничего тебе не сказав. Но, размыслив, ты поймешь, что иного выхода у меня нет, ведь ты не позволила бы мне сделать то, что я сделал. Я клялся быть тебе защитой и опорой, и потому не могу ждать, пока силы преисподней нанесут удар, равно как и допустить, чтобы ты подвергала себя страшной опасности. Прости мне еще одну вину: я понял, что в скором времени ты сделаешь меня отцом, и скрыл это от тебя, ибо не мог больше медлить с тем, что давно следовало совершить.
Ты уже догадалась, в чем тут штука. Ведь ты сама передала мне его слова: "Способ приобретения, искони свойственный царству тьмы, — честная и справедливая мена". Только бес может назвать честной мену, о которой знает заранее лишь одна из сторон, так или иначе, если кольцо передается из рук в руки, то этим путем. Надеюсь, перстень понравился тебе. Я мало смыслю в украшениях, но старался выбрать получше.
План мой прост и хоть поэтому должен сработать. Полагаю, что вернусь не поздней чем через восемь недель, и уж тогда мы с тобой вместе будем ожидать нашего сына — непременно сына, а дочку, так и быть, после! Что ты скажешь о том, чтобы назвать его в честь деда? Как-никак мы оба, и ты, и я, обязаны всем добрым и всем злым, что видели в жизни, никому иному как ему — твоему отцу, моему учителю.