Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Через часа два женщин уводили. И гнушались над ними... до самой их до смерти.
Мужчины остались. Сидят и ожидают, но что именно, не знают. Начали строить их попарно и сказали им, что они их поведут в Новоград-Волынск, там разберут все и отпустят домой. Они им поверили и пошли с красными.
Дождь лил, как из ведра. Погода скверная стояла.
Они их гоняли, как гоняют скот к бойне, таких хороших невинных людей.
Идут.
Пришли в лес.
Там красные начали петь песенку. Ах, эта песенка, песенка! Можно ее помнить, да нельзя забыть.
Тогда лишь догадались люди о злом умысле их, что не в Новоград-Волынск их ведут, а их ведут к резне. Начали им евреи предлагать много денег, но ничего не помогло. Завели их красные в воду, сделали цепь и начали на них стрелять. Они легли все на землю, думали этим спастись, но когда у красных не стало пуль, они штыками, топорами, долотами, прикладами винтовок перебили всех людей до одного. Раненных тоже было несколько. Привезли их домой. Некоторые умерли у себя дома, а некоторые остались живы.
Да...
Когда они покончили с людьми, они начали стягивать с них одежду, башмаки, сапоги, у каждого выбрали деньги. Покончили и ушли домой. На другой день начали возить трупы. Крики женщин и их детей не можно себе представить...
Вызывается тут какая-то махновская дрянь и говорит к русским:'Вам броденцi може треба? якось живця, ль або крамничниха вибiрайте собi!'. Отвечает комбриг Котов: 'Нам и жОдного жида не треба!'
Четыре недели после того стоял красный махновец Лыктыс Петро и славился перед барышнями: 'Ото я скiлки жидiв вибив, вони по кущах, а я за ними дручком по головi! о, я iх тодi богацько вибив...'
И радовался тому комбриг Котов...'
И очень огорчился я, услышав рассказ подполковника Талвелы о том, что Котова расстреляли свои же... Хотя этого следовало ожидать! Революция, как обезумевшая свиноматка, пожирает своих же поросят.
Но, все же было мне ужасно жалко, что я никогда больше не могу встретиться с ним...
Господа, бойтесь своих желаний. Они имеют свойство исполняться.
... Утром я проснулся в нашем крохотном двухместном куппэ, оснащенном, впрочем, раковиной умывальника. Как и следовало ожидать, воды в раковине не было.
Слава Богу, что туалет еще не закрыли... а ведь могли. На остановках он не действовал, а мы в дороге больше стояли, чем ехали.
Что меня умилило, так это еще довоенные бумажные полотенца в туалете и стоящий там же розовый фаянсовый детский горшочек... А в вагонном коридоре, возле туалета, сидел на приставной скамеечке наш давешний капитанишка и при виде меня мелко-мелко дрожал...
В Оулу мы прибыли в шесть утра. Точно по расписанию, еще затемно, когда к ледяной, полной луне поднимались в усыпанном звездами утреннем небе седые столбы из печных труб.
Люблю я этот старинный город, основанный шведами ещё в 1605 году. Чем-то он мне напоминает Венецию, в которой я никогда не был: везде вода, каналы, мостки... Пахнущий солью ветер с Ботнического залива...
Самое узкое место Финляндии. Паромная переправа к шведам летом, а зимой — просто так, ледовая дорога.
Много интересного можно увидеть в Оулу.
Но первое из всех чудес столицы Лапландии, что я увидел, был мой боевой друг, которому я обязан самой жизнью, Микки Отрывайнен, который стоял по стойке смирно на низком каменном перроне и с веселой наглостью отдавал нам с подполковником честь.
— Фельдфебель, ты-то откуда здесь взялся, брат?!— радостно кинулся я к нему, крепко сжимая в своих объятиях.
— Ну как: брат шурина моего тестя служит писарем в Управлении кадров, в Военном Министерстве! Как ему было не порадеть родному человечку? Куда вы, господин капитан, туда уж теперь и я! Потому как вы без меня ни за понюх пороху пропадете...,— отвечал вкусно пахнущий морозной свежестью Микки.
...— А это что такое?— остановился прямо на полушаге решительно вошедший было в жарко натопленный вокзальчик подполковник.
Действительно, обычная для России (да и то, скорее, недоброй памяти времен Гражданской войны) картина, абсолютно немыслимая у нас в стране, открылась перед нашими глазами.
На посыпанном мокрыми опилками кафельном полу безучастно сидела маленькая группа несчастных, от которой исходило ощущение такой смертной тоски и безысходности, что у меня сердце защемило...
Закутанные в какие-то немыслимые лохмотья, сквозь прорехи которых проглядывали бордовые мокрые пятна обмороженных тел, изможденные женщины смотрели куда-то в пространство мертвыми глазами, прижимая к себе странно тихих детей...
Подполковник присел перед ними на корточки:
— Кто вы такие? Вы меня слышите?
Самая старшая из женщин, у которой из-под рваного платка свисали пряди седых волос, начала говорить очень тихим, спокойным голосом:
— Когда пришли русские, мы им очень обрадовались. Мой шурин, Иххолайнен, часто ходил на лыжах на русскую сторону, таскал туда духи, чулки и презервативы, а оттуда— меха и мануфактуру, и потом всем рассказывал, как там хорошо живется. Говорил, что в Волк-Наволоке русские построили для карел и финнов амбулаторию, и что когда одна женщина тяжело рожала, за ней прилетел из Петрозаводска санитарный самолет. И еще говорил, что лучшие из колхозников бесплатно отдыхали на теплом море, а дети их бесплатно учатся не только в школе, но и могут поехать учиться хоть в Петрозаводск, хоть в самый Ленинград.
Мы Иххолайнену верили, потому что он серьезный человек и не имеет привычки просто так врать.
И когда к нам приехали наши пограничники и велели нам сжигать свои дома, а потом садиться в сани да уезжать, мы им сказали: нет, зачем и отчего нам спасаться? Русские не сделали нам ничего плохого... Наш новый Дом сжигать, веселое дело! Да мой Мути себе всю спину сорвал, когда сруб клали...
А наутро пришли русские. Нам их было ужасно жалко, потому что они пришли к нам во двор обутые в брезентовые ботинки и совсем без пальто... Мой Мути отдал им свои старые валенки и лапти, которые заготовил на сенокос, и свой драный тулуп с сеновала, а русские те лапти брали и очень нас благодарили.
И еще русские очень удивлялись, как мы чисто и богато живем... А что там удивляться? Швейную машинку и ещё патефон мы с Мути взяли в кредит.
А потом к нам во двор заехала такая бочка с трубой, в которой русский повар варил суп. И русские этот суп ели и угощали нас, я тот суп пробовала, сплошная горячая вода...
А потом на лыжах приехал какой-то незнакомый нам финн в русской военной одежде...
— Почему ты решила, что это был финн?— быстро спросил Талвела.
— Да как же было не узнать?— мертво спросила старуха.— Финн идет на лыжах прямо, ровно... А русский на ходу вихляет всем телом из стороны в сторону! Русские на лыжах ходить совсем не умеют, да...
Вот, приехал, значит, этот финн к нам во двор и по-русски спрашивает солдат: есть здесь во дворе командир или комиссар? Вот комиссар, говорят ему русские, и показывают ему на человека, у которого на хлястике золотые пуговицы. Попа и в рогоже узнаешь!— говорит тогда финн, подъезжает к комиссару, бьет его пукко под левую лопатку, гикает, подпрыгивает на лыжах и как ветер, уносится...
И тут начинается стрельба. Стреляют с нашего чердака, очень метко. Русские валятся как кегли (мы с моим Мути ездили после свадьбы в Рованиеми, ходили там в кегельбан...). Потом окружили дом, бросили на чердак гранату. С чердака упала соседская девочка, Кайса Кекконен, рыженькая такая и тощая. Её туда шуцкоровцы посадили, дали ей в руки винтовку с пятью патронами, а чтобы она не убежала, сняли с неё обувь. А я ещё утром думала, почему наша лестница на чердак лежит на снегу? Хотела поднять, да забыла! Зачем я забыла? Я во всем виновата...
Кайса живая была, только её оглушило. А лучше бы её убило. Потому что русские обозлились, закололи штыками моего Мути и стали нас с Кайсой... она прямо под ними умерла, слабенькая потому что. А я зачем-то вот выжила...
— Даже старуху не пожалели...,— скрипнул зубами подполковник.
— Мне девятнадцать лет...,— тихо сказала старая седая женщина.
(Заметки на полях расплывающимся чернильным карандашом, тем же почерком, что стихи на форзаце:
'Щерясь, как лагерная параша, блестя золотым зубом, комдив Котов вещал собранным у штабного фургона командирам: 'Обрыдла война проклятая всем нам, а красноармейцам, красным героям, которые под пулями ходят, больше всех. Ну, если бы на своей земле воевали, было бы понятно— за свои хаты бьются, чтобы отогнать ворога лютого, отбить да освободить... А тут ридна хата, оно-о-о уже где! А бойцу воевать, да и не в обороне, а давай, давай вперед! Мы ж материалисты, мы должны понимать! Значит, что нужно? Чтоб боец ненавидел врага, чтоб мстить хотел, да не как-нибудь, а так, чтобы хотел все истребить до корня. И еще нужно, чтобы он интерес имел воевать, чтоб ему знать, для чего вылезать из окопа, на пулемет и финские мины. И вот теперь ему ясно-понятно, придет в Финляндию, а там всего, и барахло, и бабы! И делай, что хочешь! Бей вщент! Так, чтобы ихние внуки и правнуки боялись! Не всякий станет детей убивать...А по правде, ежели хотите знать, так те, кто станет, пусть сгоряча убивают хоть маленьких враженят, аж пока им самим не надоест! Сейчас главное, чтобы боец с охоткой в бой шел, это главное звено!')
— Русские обречены.— спокойно и просто сказал подполковник.
— Почему?— тупо переспросил его я.
— Стая львов, во главе которой стоит баран, ничто даже перед отарой наших барашков, призванных из запаса, во главе которых стоит... ну, мы посмотрим еще, кто чего стоит. А что русский командир — мудак, это мне теперь абсолютно понятно. Потому что только баран будет допускать бессмысленные жестокости!
.... Малиновый шар восходящего солнца, окруженный двумя оранжевыми столбами, обещающими жестокий мороз не далее как сегодня же к ночи, еще не оторвался от курящегося искристой ледяной пылью горизонта, когда покрытая белым кружевным куржаком мохноногая лошадка неторопливо, но бодро повлекла наши санки по заснеженным улицам предместья... Я поднял вверх воротник шинели, а мой заботливый Микки тут же перевязал мне шею серым домашним шарфом. Последний раз обо мне так заботилась мама в Рождество 1913 года, когда я, гимназист, собирался на каток... Сидящий спиной вперед, напротив нас с Микки, подполковник погрузился в свои думы, сердито морща высокий лоб под лохматой папахой. И резким контрастом для задумчивого офицера был веселый, заросший до мохнатых бровей косматой цыганской бородищей возница, беспечно и весело насвистывающий какую-то песенку...
— Эй, человек!— вежливо обратился я к нему. — Скажи-ка, будь любезен, откуда ты? Из какой ты деревни? Кем был до войны?
— И-ех-х! — звонко щелкнул бичом мужичок. — Деревенька наша убогенькая всем известна! А на фронтоне моей избушки любой грамотей прочитает: Concordia parvae res crescent, discordia maximae dilabintur!
Микки рядышком со мной от изумления широко раскрыл рот. Я же только тихо вздохнул: латынь мне еще с гимназических времен была сугубо противна... но каков мужик!
— Это сказал римский историк Гай Саллюстий., — не прерывая размышлений, пояснил образованный Талвела. Кандидат исторических наук, что уж там...— Означает же это крылатое выражение буквально следущее — 'При согласии и малые государства растут, при раздорах и великие разрушаются'. 'Избушка' та называется Атенеум, от греческого слова 'Афина', и находится на площади Раутатиентори, напротив Центрального вокзала, в ней размещаются Академия Изящных Искусств и Университет дизайна города Хельсинки. А на облучке у нас сидит некто Галлен-Каллела, по имени Аксель Вольдемар...
— Модернист. — скромно отрекомендовался старый художник.
— Ну, уж так-то о себе не надо бы! — покачал головой подполковник.— У модернистов все девушки на картинах тощие, угловатые и какие-то зеленые...
— Это у них после абсента!— доверительно поведал Галлен-Каллела. — Помню, мы с Дега, бывало, сядем рядышком, нальем ложечку, насыплем сахарку, подожжем ... Полынью запахнет... а уж только потом мы за кисти и беремся... эх, бывали же времена...
— А скажите, Аксель, вот я в кабинете Маршала одну картину видел... это что, ваша?— уважительно спросил Талвела.
— Это 'Лыжники', что ли? Ну да, моя!... Был грех, я её Барону уж давненько как подарил... У него как раз юбилей был, а у меня как раз на подарок денег не было... Впрочем, это у меня частенько бывает, гораздо реже, когда наоборот. Вот я сижу и думаю: метафизическую 'Русалку' он не поймет, барбизонцев он не любит, разве ню ему подарить?...Так это только незабвенный Ренуар любимый баронов типаж писал: рыжих, жопастых и сисястых! Бывало, хлопнет меня Мастер по плечу и скажет: 'Эх, мсье Аксель! Толстые рыжие натурщицы, это моя единственная слабость...' А тут раз! Достаю это я из чулана явно неудачный на мой взгляд холст, который я к грунтовке уж было приспособил — вот оно! И природа, наша, финская... и почти все ясно! А что, вам правда понравилось? — доверчиво, как большой ребенок, спросил старый художник.
— Ну вот, представьте себе, — таинственно понизив голос, начал Талвела,— На картине изображена группа лыжников, двигавшихся с левой стороны композиции вправо. Их фигуры размещены на фоне обыкновенного зимнего пейзажа: таких пейзажей в живописи Финляндии очень много, просто на этой картине к традиционному зимнему лесу были добавлены лыжники. Фигуры некоторых из них почти по пояс закрывает снежный сугроб, что создает впечатление некоей таинственности, недосказанности... Группа лыжников осторожно, словно соблюдая все меры маскировки и безопасности, движется в пейзажном пространстве магического квадрата слева направо, словно бы из Финляндии к... Ленинграду. Белоснежный костюм военного лыжника не претерпел за прошедшие тридцать с небольшим лет почти никаких модификаций и от этого картина получала некое вневременное измерение. Да и люди, изображенные на полотне, показались мне таинственными призраками...
— Ничего там особо таинственного нет! — смущенно пробормотал польщенный автор. — Это мужики из Миккели через русскую границу контрабандный спирт тащат!
— Извините, маэстро, — осторожно спросил его я.— Вот вы говорите... Дега, Ренуар... как о своих хороших знакомых! а сколько же вам тогда лет?
— Семьдесят восемь, а что? — окрысился художник.— Да! Натурщиц я уже действительно ...гм-гм... лет семь как уж нет. Но быть от этого финном я не перестал!
— Но как же так?! Вы, талантливый человек, и вдруг здесь...
— А что, Сивку запрягать я уже не достоин? Да. Винтовку мне не выдали! Сказали, нужна тем, кто помоложе... так я карандашом воюю! Вот, иллюстрировал брошюру о борьбе с русскими танками! — и он вытащил откуда-то из глубин своего тулупа тоненькую книжицу в бумажном переплете.
— А! Я её знаю. Бред полный!— захохотал доселе стеснительно молчавший Микки. — Тут такое поднаписано, обхохочешься.
Вот вам первый способ остановить русский танк: засунуть лом или бревно в ходовую часть! Один наш солдат, Виену Лойма, здоровенный такой лось из Лоймаа, так и решил действовать. Припас заранее здоровенный лом, и когда на него пошел русский танк, сунул его под каток. Лом со страшным скрежетом обернулся вокруг гусеницы и выпал сзади, не причинив танку никакого вреда. Тогда упертый, как все лоймайцы, Виену схватил толстенное бревно и сунул его в гусеницу. Бревно тут же превратилось в охапку зубочисток, которых хватило бы на целую роту! А танк поехал себе дальше...
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |