Впрочем, этим самым судом он стращал не только ее — грозился всем, кого подозревал в желании дезертировать, а подозревал он практически всех, даже лейтенанта Горелика, хотя, разумеется, никто из его солдат, каждый из которых был по меньшей мере комсомольцем, дезертировать не собирался, по крайней мере, все они в полном составе вышли в один туманный серенький день на поле у захудалой деревеньки Жабарино, где и наткнулись на немецкую танковую дивизию. Туман, туман во всем виноват! Иначе не зашли бы так далеко в это чертово поле, поняли что к чему и успели бы укрыться в лесу и дать бой!
Их расстреляли из минометов, не снизойдя до перестрелки, до рукопашного боя, потом просто прошли и добили раненых.
Поле было перепахано так основательно, что уцелеть кому-то было просто невозможно, однако Митя уцелел. Более того, его даже не поцарапало.
Никто из последних оставшихся в живых солдат 36 пехотной дивизии так, наверное, и не понял, что же произошло, ко многим из них смерть пришла очень быстро. Митя тоже не понимал, откуда вдруг на поле посыпались бомбы — не было в небе ни единого самолета, он бегал среди рвущихся снарядов, потом споткнулся, упал в горячую воронку и так лежал до тех самых пор, пока вдруг не наступила тишина. Он лежал и смотрел в небо, ждал, когда за ним придут и — дождался.
Вот тогда впервые и пришел тот страх, с которым Мите с тех пор предстояло жить. С которым пришлось свыкнуться, который пришлось принять, которому пришлось позволить стать частью своего существа.
Страх пришел, когда Митя увидел на краю воронки человека в чужой форме, который усмехнулся, махнул кому-то рукой и заговорил на том странном лающем наречии, которое безуспешно пыталась сымитировать митина школьная учительница немецкого.
Голова больше не болела, она стала удивительно ясной и легкой, только мыслей в ней не было никаких. Сердце колотилось быстро-быстро, а ноги стали ватными и вдруг болезненно-сладко сжался мочевой пузырь.
Немец не убил его, вытащил полуживого от страха из воронки за шиворот, потащил за собой. Оказалось, что не один Митя остался в живых после этой жуткой бойни, всего спасшихся оказалось шестнадцать человек. С пятерыми из них мальчик оказался несколько недель спустя в Бухенвальде.
Раненых немцы не подбирали, добивали даже тех, у кого ранения были пустяковыми, наверное рассуждали так, что в любом случае не выдержать им долгого пути, да и лечить их пришлось бы — здесь или там... Кому это надо?
Уцелевших согнали в сарай, заперли, предварительно избив от души, и выставили охрану. Митю не били, над ним только смеялись, отпускали непонятные, но, вероятно, обидные шуточки. Митя три года учил немецкий в школе и всегда считал, что добился в этом деле определенных успехов, однако он не понимал ничего, ни единого словечка! Училка говорила, что немцы не говорят на литературном языке, что в каждой провинции свой диалект, и нередко житель Баварии с трудом может объясниться с жителем, к примеру, Саксонии, они же в классе ограничивались, разумеется, только классическим немецким.
Не столько пленение и побои, сколько тот факт, что немцы оказались в Жабарино, которое еще пару недель было глубоким тылом, деморализовало солдат и повергло их в самое черное и беспросветное уныние. Фашисты не оставили в живых никого из офицеров, не было командира, не было вечного оптимиста Горелика, не было Галки, перед которой, наверное, многие постарались бы держаться.
Митя старался не слушать витиеватый мат, сдавленные всхлипывания, бесконечные растерянные вопросы какого-то тощего, носатого паренька, которые тот твердил без остановки, обращаясь то к одному, то к другому, и получал в ответ только молчание или ругань.
"Как же это, а, ребята? Как же так произошло? Что же происходит, ребята?"
Происходило что-то страшное.
Страшное и непонятное.
Немцы шли все дальше и дальше, безумно быстро, практически не встречая на своем пути сопротивления. Сколько же можно ждать, когда товарищ Сталин решится наконец нанести настоящий удар? Мите, да и не ему одному, казалось, что давно пора бы уже. Понятно, что товарищ Сталин знает и понимает все куда лучше, чем все они, простые солдаты, и если он ждет чего-то — то значит таков его гениальный план, благодаря которому немцев разобьют сразу, одним ударом. Уничтожат всех до последнего! Но когда же, когда?! Ведь два месяца почти прошло уже после вторжения! Целых два месяца!
"Скорее, товарищ Сталин, — тихонько шептал Митя, прижавшись носом к жалкому пучку соломы, — пожалуйста, скорее спаси нас!"
Не бывает, наверное, крепче и пламеннее веры, чем вера мальчика Мити в товарища Сталина. Ему даже казалось, что великий вождь, слышит сейчас его шепот, что страдает так же как и он, что качает головой, что глаза его полны скорби, Мите даже показалось, что он слышит его бесконечно родной голос, с легким грузинским акцентом:
"Потерпи, потерпи еще немножко, дорогой. Еще совсем чуть-чуть".
Сон его был тревожным и коротким. Митя думал, что вовсе не спал, но когда он очнулся от своего полусна-полубреда, было уже совсем темно, и многие из солдат спали — не смотря ни на что действительно спали! — кто-то стонал, кто-то ругался во сне. Позорно-мокрые митины штаны успели высохнуть, и он уже не дрожал от холода. После странной, очень теплой беседы во сне с товарищем Сталиным, мальчик почти успокоился. Он не мог до конца избавиться от страха, но тот уже не рвался наружу крупной дрожью и сильным биением сердца, он затаился колючим комочком где-то в области желудка и почти не мешал.
Митя полежал немного с открытыми глазами, вслушиваясь в далекий лай собак, в покашливание часового у дверей, потом повернулся на бок и уснул. Настоящим, крепким сном, уже без всяких странных видений.
Мысль о том, как бы сбежать не покидала Митю ни на минуту во все время пути — в кузове грузовика, в товарном вагоне, в многочисленных перевалочных лагерях, но ни разу не выдалось подходящего момента. Пленных очень хорошо охраняли. Пару раз кто-то в отчаянии порывался бежать, но неизменно попадал под пулю.
Дорога была долгой и очень трудной, были моменты, когда Митя был уверен в том, что умирает — от голода, от усталости, от недосыпания, от холода, были моменты, когда Митя хотел умереть поскорее, но наверное, он никогда не желал этого по-настоящему, потому что не смотря ни на что — не умер.
Доехал. До самого Бухенвальда. Живым и, наверное, вполне здоровым, потому что при входе в лагерь его отправили "направо". Дали крохотный шанс выжить.
Никаких снов с участием товарища Сталина Митя больше не видел, он вообще не видел снов — слишком уставал после долгого трудного дня, сначала на работах по уборке территории, потом на огромном автомобильном заводе, который находился неподалеку от лагеря, и в который его вместе с другими узниками каждое утро целых двадцать минут везли на грузовике. Этими минутами Митя и другие мальчишки, с которыми он сидел рядом, умудрялись пользоваться для сна. Склонив головы друг другу на плечо, они моментально проваливались в сон и моментально просыпались, как только грузовик въезжал в ворота завода. А попробуй не проснуться! Если только немец-охранник заметит, что ты спишь, съездит по лбу прикладом. В лучшем случае. А в худшем застрелит — случалось и такое.
И само собой, даже мысли никому не приходило в голову, чтобы работать спустя рукава или как-то портить оборудование или детали. Убить запросто могли и за случайную ошибку, о том, что будет, если поймают за преступлением, даже думать не хотелось. По крайней мере, быстрой смерти в таком случае ждать уже не стоило, поиздеваются вдоволь, чтобы другим неповадно было.
Узников почти не подпускали к сложным станкам, не доверяли ничего важного. Митя чаще всего ходил между станками с длинной и почему-то очень тяжелой щеткой, выметал металлическую стружку, иногда носил ящики с зубчатыми детальками разных размеров, иногда таскал тяжеленные обода колес.
Вопреки бытующему мнению, что практичные немцы тех, кто способен работать, кормили хорошо — на самом деле кормили Митю плохо. По крайней мере он сам так считал. На работах по уборке территории кормили еще хуже, но там и делать почти ничего не приходилось, и находились укромные места, где можно было спрятаться и поспать пару часиков, отдохнуть и сил набраться. Работа на заводе выматывала до крайности, и чуть более калорийный паек совсем не спасал. Митя чувствовал, что слабеет. Медленно и неуклонно. По утрам все тяжелее было вставать, все труднее стало поднимать тяжести, все чаще кружилась голова.
Митя считал себя очень невезучим человеком, и в чем-то, конечно, был прав. В самом деле, наверное судьба ополчилась на него, заставив сначала маму задержаться в городе дольше, чем следовало, — Лиля болела, — и ехать последним эшелоном, отошедшим от станции, когда, по слухам, немцы уже вошли в город, потом ему попасть в плен к фашистам вместе с солдатами. Оказаться в лагере, в самом сердце ненавистной Германии, быть вынужденным работать на нее. И в то же время Мите удивительно и чудесно везло. Из всех неприятностей, бывших роковыми для всех, с кем вместе Митя в них попадал — он единственный выбирался живым. Везение? Просто везение?
Случилось так, что Дмитрий Данилов, наполовину русский, наполовину белорус — лицом был вылитый "истинный ариец", какими их изображают на плакатах и в пропагандистских фильмах. Правильные черты лица, серо-голубые глаза, волосы светлые, и не с соломенным оттенком, а с пепельным, в общем, его запросто можно было выставлять, как идеал чистоты немецкой нации, если бы не излишняя худоба и вечная грязь, покрывающая кожу и волосы. Так что Митя являл собой скорее образец мученичества арийской нации, а не ее процветания, и никому никогда не приходило в голову никаких аналогий.
До определенного момента, когда его, маленького, жалкого, шатающегося от усталости пожалел немец, мастер цеха. Пожалел его единственного из всех.
На заводе "Опель" где довелось работать узникам лагеря Бухенвальд, в основном трудились естественно немцы, обычные рабочие, не эсэсовцы и даже не солдаты, для них война пока еще была чем-то мифическим и безумно далеким, и многим из них было дико видеть вместо военнопленных и коммунистов узников-детей. Даже еврейских детей, которые составляли основную массу. Во многих глазах была жалость. Случалось такое, что кто-то из взрослых брал на себя какую-то тяжелую работу вместо ребенка, которому это явно было не под силу, но никто и никогда не разговаривал с ними, никто и никогда не помогал откровенно, все были предупреждены, что за общение с узниками — немедленное увольнение.
Митя давно замечал странное внимание к своей особе со стороны мастера цеха, низенького, толстого, лысоватого бюргера, тот все время был где-то рядом, следил издалека, и лицо его при этом было напряженным и глаза больными. Он как будто задумал что-то, и никак не мог решиться. И мучился. С каждым днем все сильнее.
"Псих", — думал Митя и старался держаться от мастера подальше и как можно реже встречаться с ним глазами — так, на всякий случай.
Но однажды мастер решился. Когда Митя со своей метлой задержался возле его станка, он вдруг схватил его за руку. Молниеносным движением и очень сильно.
Мальчик не закричал только потому, что от ужаса перехватило дыхание.
— Тихо, успокойся, — пробормотал немец на простом и совершенно классическом немецком, который Митя понял и потому действительно застыл с разинутым от удивления ртом, не пытаясь вырываться.
— Бери, — немец протянул ему туго перевязанный небольшой пакет, — Спрячь. Понимаешь?
Митя машинально кивнул, хотя весь вид его говорил об обратном, и пакета не брал, честно говоря, он почему-то думал, что там — бомба.
Немец был смертельно бледен, потом его вдруг бросило в краску, по виску потекла капелька пота и руки затряслись так сильно, что злополучный пакет едва не упал.
— Бери! — прохрипел мастер и вдруг резко сунул сверток Мите за пазуху, после чего сразу заметно расслабился и тяжело перевел дух.
— Глупый, — произнес он с какой-то странной нежностью, — Смотри не попадись. Понимаешь?
Митя снова кивнул.
— Иди!
В пакете оказались бутерброды. Нарезанный толстыми щедрыми кусками хлеб был намазан маслом и накрыт сверху колбасой, ветчиной, сыром.
Почему Митя забрался под станок и развернул сверток вместо того, чтобы выбросить где-нибудь потихоньку, как подсказывал здравый смысл? Наверное из любопытства, вечного любопытства, которое частенько губило глупых неосторожных мальчишек. А иногда, выходит, и спасало.
Митя едва не умер от одного только запаха, от одного вида, представшей его глазам роскошной пищи, в глазах его потемнело и дыхание перехватило, но уже в следующий момент один из бутербродов был у него в зубах. Он проглотил его почти не жуя. Во мгновение ока, тут же потянулся за следующим, но не взял. Не успел. Живот скрутило судорогой такой сильной, что мальчик едва не взвыл от боли. Он согнулся пополам и как не старался избежать этого, его стошнило этим роскошным безумно мягким белым хлебом, этой розовой благоуханной колбасой...
Нет, он не плакал. Он скрипел зубами, ругался шепотом и лупил себя кулаком в тощий живот так сильно, как только мог, мстя своему несчастному телу за чудовищное предательство, потом аккуратно свернул дрожащими руками пакет, снова засунул за пазуху, чтобы не сводил с ума вид ветчины и сыра, потом — подобрал и съел, тщательно пережевывая, все до последнего кусочки, что исторг его бедный желудок.
Конечно, у Мити даже мысли не возникло, чтобы спрятать пакет и попытаться вынести его за пределы завода, при выходе узников обыскивали так тщательно, что это просто было невозможно. Поэтому бутерброды делились на шестерых — на всех, кто работал в одном цеху, каждому доставалось по половинке. Тадеушу и Юлиусу, они, правда, не помогли, — эти двое умерли от дизентерии несколько месяцев спустя, но Станислав, Злата и Катя были еще живы, когда Митя уезжал из Бухенвальда.
Мастер приносил бутерброды не каждый день, но достаточно часто, чтобы спасти детей от истощения, никто из них не поправился и не поздоровел, но все жили и все могли работать — получая право на жизнь.
После того первого раза немец почти не говорил с Митей, отдавал ему сверток и говорил "Иди!". Иногда еще он гладил мальчика по голове или по щеке и смотрел на него при этом почему-то очень удивленно.
Митя не сопротивлялся. Немец спасал его и его друзей от смерти, он имел право быть странным.
Так прошли весна, лето и осень 1942-го, так начался 1943 год.
Так начался новый кошмар...
Кошмар в образе тучного и красномордого эсэсовца Манфреда, появившегося в лагере в конце января и заменившего офицера, управляющего хозяйством лагеря. Манфред тоже обратил внимание на светленького, хорошенького мальчика, он выбрал его, когда нужно было найти прислугу, которая будет убирать в его кабинете и помогать на складе. Он снял его с работ на заводе и потом частенько любил напоминать, что спас ему жизнь, и что мальчик должен бы благодарить Бога, за его, Манфреда, внимание и его милости. Может и так. Манфред был не так уж плох. Зря не бил и кормил досыта, а все остальное... Все остальное можно было пережить. И следовало забыть. Забыть. Потому что подобные воспоминания нельзя хранить даже в самых отдаленных уголках своей памяти и уж тем более нельзя позволять им просыпаться, когда едешь в неизвестность в душном вонючем купе переделанного под тюремную камеру поезда.