Ни у кого из детей не было ни пилочек, ни ножниц, никто не мог подстричь и привести в порядок ногти. Мальчишки просто обгрызали их под корень, а Таня никак не могла решиться на столь неэстетичную и негигиеничную процедуру. Она была почти уже готова к ней, почти... но еще не успела. Таня всегда гордилась своими ногтями, крепкими, красивыми... Она метила эсэсовцу в глаза, но ярость затуманила ей взор, поэтому Таня не видела, куда точно вонзились ее ногти, поняла только, что — попала, что достала до мясистых щек, до рыхлой, нездоровой кожи.
Только бы добраться до глаз!
Таня не чувствовала боли, когда ее лупили кулаками, потом прикладом, потом ногами, перед глазами ее была тьма, в ее душе была только ярость и невероятное превышающее все другие чувства и желания — желание убивать. А потом была уже только тьма... И редкие сполохи зарниц где-то далеко-далеко. Восхитительный полет над горами, над лесом, над облаками, над небом. И в самом конце золотой теплый свет.
...Мите показалось, что все произошло так быстро, что, наверное, одной вспышки молнии хватило бы, чтобы осветить всю сцену от начала и до конца. С безумным и каким-то нечеловеческим криком Таня кинулась на эсэсовца и вцепилась ногтями ему в лицо. Эсэсовец заревел, отпустил оглушительно визжавшую Мари-Луиз, нелепо взмахнул руками, потом стал колотить ими по повисшей на нем девочке, тщетно пытаясь оторвать от себя. Таня была сильнее. Таня — была уже не Таня, это был демон или зверь, но совсем-совсем не Таня. Оставшийся у дверей эсэсовец, огромный и страшный, как медведь-гризли, несколько мгновений с каким-то мрачным удовольствием смотрел на происходящее, потом не спеша отправился на выручку орущему приятелю, и одним мощным ударом лапищи отшвырнул девочку от него. В дверь сунулся часовой и так застыл, не зная, то ли бежать за помощью, то ли кидаться на выручку, то ли просто оставаться на посту. Недолги были его терзания. Маленькая серая молния метнулась к нему, белое до синевы, оскаленное личико, вытаращенные глаза — черные-черные, и...
Немец согнулся пополам от невыносимой боли в паху.
Наверное, у Мити сработал инстинкт, данная самому себе давным-давно установка бежать как только обстоятельства сложатся нужным образом. Обстоятельства сложились. Благодаря неожиданному помрачению рассудка у Тани, вдруг ринувшейся защищать чужую ей девочку, как своего собственного ребенка. Благодаря растерянности слишком уверенных в своем превосходстве эсэсовцев. Благодаря ненужному любопытству часового.
Митя юркнул в дверь и побежал по коридору, что было духу. Вверх по лестнице, направо, вперед, где совсем темно и пахнет плесенью, потом снова вверх, потом в темную нишу, чтобы зажав ладонью рот и уткнувшись лицом в колени, судорожно перевести дыхание, успокоить сердце, прислушаться.
Услышать тишину, увидеть в узком окне, расположенном в стене напротив и чуть справа — темно-синее вечернее небо и черные острые верхушки елей, ошалеть до головокружения от внезапного осознания своей свободы.
От того, что все-таки вырвался!
Митя плакал, судорожно глотая сопли и слезы, затыкая себе рот, зажимая нос, чтобы не шуметь, злился на себя, но никак не мог остановиться, словно бурным потоком изливалась из него тьма. Тьма зловонная, тяжелая, подобная смерти, отравлявшая его душу бесконечно долго, она вдруг ушла. И только после этого Митя понял, что нельзя было жить с этой тьмой, просто ни единого денечка нельзя было выжить с такой отравой! Как же он жил?..
Тишина сохранялась не долго.
Она сменилась криками — откуда-то со двора, она сменилась глухим топотом — откуда-то из-за стены, и Митя вскочил на ноги, прижался спиной к холодным камням, с ужасом подумав, что его свобода, конечно же, окажется недолгой, что его найдут через несколько минут, потому что в замке он все равно как в ловушке, из которой выхода нет!
Несколько раз глубоко вздохнув, мальчик заставил себя оторваться от стены, осторожно выглянуть из ниши, бросить взгляд — налево, потом направо, потом прокрасться к окошку, выглянуть в него и тут же спрятаться, потому что окошко выходило прямо во внутренний двор, через который несколько дней назад Митю вели в замок, потому что по двору сновали солдаты.
Никак не выйти из замка! Никак!
Значит надо спрятаться в замке. Замок старый, запутанный, неужели не найдется в нем маленькой норки, в которую можно забиться?
Тут Митя услышал голоса прямо за своей спиной, кто-то поднимался по той самой лестнице, по которой только что бежал он. Все! Пути к отступлению нет! И в нише отсидеться не удастся — как только заглянут в нее сразу же его увидят! Тихонько сняв тяжелые, грубые ботинки, Митя на цыпочках побежал вперед — в неизвестность, туда, где пока еще было тихо, где быстро сгущалась ночная темнота, торжественная, нетронутая.
Некоторое время Митя бежал по коридору, пока тот вдруг не изогнулся почти под прямым углом и не вывел в широкую галерею, казавшуюся вполне обжитой из-за чистого толстого ковра на полу, из-за нескольких уже зажженных электрических ламп, не слишком ярких, но вполне способных разогнать сумрак. Лампы крепились на вбитых в стену крюках, соединялись толстым проводом, один конец которого уходил как раз в тот коридор из которого вышел Митя.
В стене справа были три двери.
В стене слева — две.
Впереди темнел прямоугольник следующего коридора. Бежать дальше? Или попытаться открыть какую-нибудь из дверей? Бегать от преследователей пока они не загонят его в тупик? Или загнать себя самому в маленькую каморку, из которой уже не выбраться?
Наверное, Митя побежал бы в коридор, в котором все еще жила нетронутая темнота, если бы он не помнил о том серьезном мальчике, что смотрел на него из окна, когда охранники отчитывались перед злобной Магдой. Где-то здесь это окно, за какой-то из закрытых дверей слева.
Митя прижался ухом к одной, к другой — тишина. То ли нет никого за дверями, то ли слишком толстые они для того, чтобы пропускать звук. Глубоко вдохнув, мальчик толкнул первую. Сильно толкнул, но дверь не поддалась. А сзади уже слышался топот бегущих ног и голоса! Митя заметался по коридору как испуганная птичка в сетях, он вдруг понял, что просто не переживет, если его сейчас поймают — сердце не выдержит и разорвется. Изо всех сил, удесятеренных отчаянием, Митя толкнул вторую дверь, кубарем влетел в укрытую полумраком комнату, споткнулся обо что-то и растянулся, уткнувшись носом в ковер, тут же вскочил, захлопнул дверь и только потом огляделся.
Настольная лампа под зеленым абажуром стояла на массивной, украшенной витиеватой резьбой тумбочке, она освещала только один угол комнаты — угол, в котором стояла столь же массивная и столь же вычурно украшенная, как и тумбочка, огромная кровать. На кровати, прислонясь к высоко поднятой подушке и накрывшись толстенным как пушистый сугроб пуховым одеялом сидел темноволосый и темноглазый мальчик — тот самый мальчик. В момент, когда Митя ворвался к нему, мальчик читал книгу, теперь книга выпала из его рук и упала на пол, сминая страницы.
В очередной раз Мите повезло. В отличие от него, стоявшего столбом и хлопающего глазами, мальчик соображал поразительно быстро. Удивление лишь мельком скользнуло по его лицу, уже через мгновение сменившись непонятной бурной радостью. Мальчишка молнией выскользнул из кровати, схватил Митю за руку и поволок за собой.
Митя нацелился под кровать, но мальчик остановил его. Он откинул тяжелый край огромного пуховика и без лишних объяснений толкнул Митю к себе в постель. Сам забрался следом, прихватив с полу пострадавшую книгу и уткнулся в нее, как ни в чем не бывало, предварительно как следует пнув ногой Митю, чтобы тот не вздумал ерзать.
Дверь в комнату с грохотом распахнулась почти в тот же момент...
3.
Все начиналось так безобидно. Так просто и скучно. Вильфред приехал в расположение своей части в Бухаресте, где Вторая Танковая отдыхала от войны. После битвы под Сталинградом стало окончательно ясно, что война затягивается и сломать Россию будет далеко не так просто, как хотелось. Впрочем, тем, кто сражался под Москвой зимой 1941 года, это было ясно уже давно, но тогда это небольшое поражение — да в сущности и не поражение, а так... небольшую задержку — можно было считать случайностью, уж больно отчаянно русские защищали свою столицу, уж больно плохими были дороги, уж больно чудовищным был мороз. Назвать случайностью поражение под Сталинградом было невозможно при всем желании. О это отнюдь не означало возможности поражения Германии в войне с Россией, но то, что война затянется еще на два, а то и на три года — становилось ясно. Поэтому сейчас можно было отдохнуть с чистой совестью, месяц другой просто предаваться безделью, оправиться от ран, восстановить силы. И потом можно снова вернуться на фронт.
Вильфред не мог отдыхать с чистой совестью, как остальные. Он чувствовал, что сонный и размеренный покой мирной жизни развращает его, делая мягким, несобранным и ленивым. Он снова начал бояться темноты. Ему было страшно, когда ночью он возвращался к себе на квартиру, ему было страшно входить в темную комнату и пальцы его дрожали каждый раз, когда он шарил по стене в поисках выключателя. Когда он спал один, — он снова спал со светом, оставляя зажженной настольную лампу.
Вильфред ненавидел себя за это, много раз он пытался преодолеть страх, поднимаясь с кровати и выключая свет, но как только он оказывался в темноте, его охватывала жуткая паника, от которой судорогой сводило мышцы. Он чувствовал кожей, как скользкое чудовище просачивается сквозь доски пола и подбирается к нему, он задыхался от трупного смрада, который оно источало, он видел рубиновые отблески в горящих ненавистью маленьких глазках. Он понимал, что умрет если не включит свет, умрет от страха тут же, как только чудовище дотронется до него или в последний миг до того, как оно это сделает. И он вскакивал на ноги и с придушенным воплем бил кулаком по выключателю. Вспыхивал свет. Чудовища не было. Разве оно могло бы убраться так быстро? О да... Почему бы нет? И эта трупная вонь улетучилась тоже в один миг? Да... Да... С чудовищами именно так и бывает!
Никакого чудовища нет. Ты псих и трус, Вилли.
А на фронте чудовища не было. Во-первых потому, что как только выдавалась возможность лечь спать, Вильфред засыпал раньше, чем голова его успевала коснуться подушки, и в общем-то в такие моменты ему было все равно сожрет его кто-нибудь, пока он будет спать или нет, а во-вторых, потому, что он практически никогда не спал в одиночестве. Он спал в казарме, где вместе с ним находились как минимум десяток других солдат, которые храпели, стонали или кричали во сне, которые ворочались, вставали по нужде... Никакое чудовище не выживет в таких условиях, и уж точно не решится напасть. Как же Вильфред любил спать в казарме! Как же ему хотелось на фронт!
На фронт Вторая Танковая дивизия должна была отправиться только к зиме. Вильфред чувствовал, что пребывая в праздности не доживет до зимы в сонном Бухаресте, а потому, как только выдалась возможность заняться хоть каким-то делом, он тут же ухватился за нее. Кто-то из знакомых сказал ему, что командование набирает добровольцев для охраны важного объекта в горах.
— Говорят, это может быть опасным.
Услышав слово "опасным" Вильфред тут же помчался в штаб.
— Это не завод и не аэродром, — сказали ему, — Там в горах будет проводиться какой-то научный эксперимент, возможно, сопряженный с опасностью. Какой эксперимент? А кто его знает! Секретный. Приедешь и разберешься на месте.
Подробности "научного эксперимента в горах" и в самом деле держались в строгом секрете, даже по прибытии к месту прохождения службы, солдаты довольно долго не имели ни малейшего представления о том, что охраняют.
Никто не знал ни точного места назначения, ни задач, которые будут перед ними поставлены, поэтому домыслов и идей по этому поводу было великое множество. Ни одна не подтвердилась! Слишком уж неожиданным оказалось и место назначения и первый же приказ.
Их привезли в старый, полуразрушенный, пыльный и сырой замок, расположенный где-то в самом сердце Карпат, поселили в наспех оборудованной казарме и несколько дней не обременяли вообще ничем, даже патрульной службой.
Какие-то ободранные личности из соседних деревень прибирались в замке, выметая мусор, снимая паутину; в домике для гостей — который почему-то сохранился не в пример лучше замка — заработала кухня.
Потом приехало начальство.
Некий старичок, в сопровождении офицеров, довольно высоких чинов, двух женщин, одна из которых была очень даже хороша, и мальчишки лет двенадцати, похожего на жиденка, проследовали в наиболее благоустроенную часть замка, где и расположились. То что глава всего предприятия именно старичок, не оставляло сомнений ни у кого. Поговаривали даже, что доктор Гисслер — именно так его звали — профессор и светило мирового масштаба, и что работа, которую он намеревается проводить в замке, будет иметь невероятную ценность для Рейха и поможет в самые кратчайшие сроки закончить затянувшуюся кампанию в России.
Работа эта началась с того, что в замок привезли двух маленьких польских девочек, которых заперли в спешно приведенном в жилое состояние подвальчике, а потом — в тот же день — отобрали нескольких солдат, среди которых оказался и Вильфред, и приказали им извлечь из тщательно замурованного склепа три гроба.
Доктор Гисслер сам руководил операцией, впрочем, и все прибывшие с ним, присутствовали тоже и держались торжественно, как при важном мероприятии, и жадно следили за работой солдат, как будто боялись упустить что-то важное.
Надо сказать, работенка была та еще!
Вильфред крыл про себя на чем свет стоит неведомых мастеров, которые так старательно, явно рассчитывая на века, клали плотно друг к дружке хорошо отесанные камни, не жалея заливали щели раствором. Семь потов сошло, пока удалось разбить этот невероятно прочный раствор и еще семь — пока удалось раскачать хоть немного огромный серый камень.
Не было даже мысли вынуть этот камень, с невероятным усилием, так что мышцы затрещали, удалось только столкнуть его внутрь. Когда камень ухнул вниз, в темноту, оттуда вырвалось облако затхлой пыли, окатило всех присутствующих, накрыло с головой и никто не мог сдержаться, чтобы не закашляться и не отпрянуть.
Вильфреда едва не стошнило, но, надо заметить, он находился к провалу ближе всех.
И он первый взглянул в темное чрево старого склепа, и он первым ощутил на лице прикосновение чего-то невероятно холодного, что как будто толкнуло его сильно и зло, вырываясь на свободу. Может быть, он даже был единственным, кто почувствовал это прикосновение, потому что остальные только отплевывались и смахивали пыль с одежды.
А Вильфреду было не до пыли, совсем не до пыли. Он еще сам не понимал, что же произошло, и отказывался понимать разумом, но он почувствовал — душой, трепетной и чуткой душой маленького мальчика, много лет жившего бок о бок с чудовищем в собственном доме, почувствовал это вырвавшееся на свободу Нечто, в одно короткое мгновение затопившее его всего целиком, оглушившее, ударившее... И пронесшееся мимо, растворяясь в бесконечных коридорах, отражаясь от сводов и потолочных балок, исчезая, превращаясь в ничто. Это было какое-то безумное, дикое сонмище призраков — боли, ярости, нечеловеческого голода, тоски, страха, ненависти... Стонов, криков, проклятий, жалобной мольбы, всех невероятных нечеловеческих страданий, которые годы, долгие, долгие годы собирались внутри этого склепа.