↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Странно, он не помнил, кто он такой.
И какая же здесь темень!
Или это глаза отказывались служить ему? Он напряг зрение, но увидел только сумрак и неясные пятна, похожие на оплывшие свечки.
До него донесся голос — негромкий, утешный, убаюкивающий... Этот голос проникал к его съежившемуся, беззащитному "я" и обволакивал теплым, уютным одеялом. Затем донеслись слова — не понятно, в уши или прямо в сознание:
— ... ты отринешь все и придешь сюда, как дитя несмышленое в добрые объятия любящей матери...
Мать... кто эта женщина? Зачем она здесь? Или это мысли путаются? Вспомнить... вспомнить... да, вот оно — "сынуленька-дорогуленька, что ж ты как расплакался? Ути-уутеньки, плакать мы не бууденьки... Вот тебе пустышечка, соси ее, мой сладенький, соси ее, чмок-чмок... и спи, мое солнышко, спи, дорогушенька..."
Нет!!!
Только не спать. Не спать! Он должен вспомнить!
— ...и утрут тебе слезы твои детские, и поддержат тебя в слабости твоей, и направят стопы твои неверные...
Почему?
Разве он — плакса? Разве он болен? Разве его не держат ноги?
Нет, этого не было. Этого совершенно точно не было... но почему же здесь так темно? И почему он ничего не помнит?
И зачем его стопы куда-то направлять? Может, ему туда не нужно?
— ...и обретешь ты здесь кров свой и пищу свою, и будешь ты как агнец, пасомый заботливой рукой пастыря...
Агнец пасомый?!
Голос журчал и улещивал, тек молоком и медом — негромкий, сочувственный. Теплое одеяло становилось все толще и уютнее, грело, укрывало...
Почему его нужно обихаживать, словно безмозглую скотину? А что в обмен на стойло и жрачку — остригут? Заколют?
— ...и прозреет душа твоя, и увидишь ты предвечный свет, и возблагодаришь ты пастыря своего в смирении своем...
Для начала неплохо бы хоть глазам прозреть. Что с ними сделали?
Он снова напряг зрение. Оплывшие свечки превратились в расплывчатые мужские фигуры в бесформенных одеждах. Малейшее расслабление возвращало его во тьму, но он снова и снова силился удержать перед глазами хоть что-нибудь.
— ...и станешь ты продолжением воли его, и нарекут тебя орудием его...
— Нет!!! — кажется, это был его собственный голос. — Не смейте нарекать меня никем, слышите, никем!!! Не смейте ставить на меня клеймо, слышите — я был и останусь скитальцем!!!
И тут в нем всплыло то, что он тщетно силился уловить с первых мгновений пробуждения своего "я". Наконец-то он вспомнил, кто он такой.
Никто. Скиталец. Эрвин.
— Что он бормочет?
— Не понятно. Бред какой-то.
— Но он не покорился.
— К сожалению.
— Плохо подготовили.
— Как всех. Это первый случай.
— А я говорю — плохо подготовили. Займитесь им снова.
— Воля ваша.
Его вели. Зрение снова отказалось повиноваться ему, и он не видел — куда. Он только чувствовал заботливые, бережные руки, поддерживавшие его с обеих сторон и направлявшие — да, пожалуй, лучше не скажешь — стопы его неверные. Неверные — потому что он ничего не видел и ничего не помнил. Он не знал, куда его ведут и нужно ли ему туда. И не узнает, пока сам не увидит свой путь и не вспомнит...
Что — вспомнит? Почему он так уверен, что ему есть что вспоминать?
Потому что ему никто не говорил, кто он такой — а он это вспомнил. Значит, там есть что-то еще, что можно вспомнить. Он зацепился мыслями за свое имя — единственное, в чем он был уверен — Эрвин, Эрвин... Но почему — скиталец? Кто и зачем назвал его так?
Под его ногами ощущались каменные плиты. Твердые и скользкие, с едва заметными выпуклостями посередине и каньончиками стыков по краям. Может, он действительно так слаб и болен, что о нем должен заботиться кто-то другой? Нет, это ошибка, так не было. Пусть он ничего не помнит, но он точно знает — не было.
Ступени. Низкие и широкие, ведущие куда-то вверх. Заботливые руки предупреждающе подхватили его, чтобы он не споткнулся. Всё, ступени кончились. Скрипнула дверь. Тяжелая.
Он напряг зрение и увидел смутные очертания маленькой комнаты и скудные пятна ее обстановки. Прямоугольное — кровать, другое — шкаф. Или еще одна дверь? Поменьше — стол, а рядом, наверное, стул.
Две оплывшие свечки подвели его к столу и усадили на стул. Он обессиленно откинулся на спинку стула и ощутил затылком глиняную штукатурку стены. Его попечители обменялись несколькими фразами, быстрыми и негромкими — он не успел уследить за смыслом сказанного. Затем один из них вышел, а другой остался стоять посреди комнаты, ожидая чего-то.
Теперь, когда его голова получила опору, часть усилий можно было высвободить для глаз. Вскоре его зрение прояснилось настолько, чтобы разглядеть стоявшего в комнате человека — бурый балахон, облекавший рыхлое приземистое тело, щекастая голова на короткой шее, обращенная лицом к нему. Кажется, этот человек наблюдал за ним.
Четкость видения понемногу возрастала. Значит, с глазами у него все было в порядке. Смотреть не позволяло что-то другое, застрявшее в голове плотным комом темного пуха — почему?
В двери показался попечитель с подносом — наверное, тот самый, который выходил. Первый посторонился, пропуская его к столу.
— Он просыпается, — сказал второй, ставя поднос на стол.
— Ничего.
Как это — ничего?! Ведь ничего — это же то, что никому не нужно, никому не интересно! Он же просыпается!!! Он — Эрвин! Только что в нем была одна тьма, а теперь он может не только видеть, чувствовать и думать, но и осознавать, что он видит, чувствует и думает. Величайшее событие, подобное возникновению света во тьме — и ничего?
Второй попечитель зачерпнул ложкой из миски и аккуратно просунул ему в рот наполненную ложку. Зачем — он, наверное, и сам бы справился — ну ладно... Он не хотел есть, но все-таки разжал губы и позволил ввести в себя безвкусное пастообразное месиво — не иначе, то самое, которое сформировало эти приземистые кормленые тела. Это можно было есть только в крайности, но кто знает, может, так сейчас здесь и было...
С трудом проглотив несколько ложек безвкусной пасты, он отвернулся, увидев следующую. Его кормилец вопросительно глянул на другого попечителя, наблюдавшего за кормлением.
— Оставь, он мало ест, — сказал тот. — Теперь млеко.
Незнакомое слово — что оно означает? Кажется, что-то вроде "липко", "клейко"... Или нет, это какая-то жидкость? Ему, действительно, хотелось пить.
Снова помутнение зрения, но на этот раз неполное. Ближняя фигура начала что-то делать над подносом, а затем к его губам прикоснулся шершавый край глиняной чашки. Он стиснул губы, чтобы сначала попробовать это загадочное "млеко", но это оказалась вода. Просочившаяся сквозь зубы капля была теплой, как парное молоко, и имела сладковатый, мяготный вкус, вызывающий желание насосаться и уснуть безмятежным сном грудного младенца.
Вода должна быть чистой! Эта мысль мелькнула где-то вдалеке и тут же исчезла, но ее оказалось достаточно, чтобы он плотнее сжал губы. В воде не должно быть ничего, кроме самой воды, или это уже что-то другое. Млеко? По остаткам вкуса во рту он не мог определить, что это такое. Бульон? Лекарство? Травяной настой? Он вдруг вспомнил, что когда-то умел разбираться в травах.
Край чашки настойчивее ткнулся ему в губы. Затем к его голове протянулась рука, ласково погладила по волосам. В его уши донеслось утешающее, уговаривающее бормотание, сложившееся в его сознании в единое "ути-уутеньки". Между губами потекла теплая, мяготная жидкость, но он прижал изнутри язык к зубам, чтобы она не затекла в рот.
— Не пьет.
— Заставь.
Он не понимал, почему он так сопротивляется. Наверное, потому, что они были слишком настойчивы. Может, это все-таки было лекарство?
Под его затылок просунулась большая пухлая ладонь. Край чашки углубился между его губами — не грубо, но настойчиво. Он продолжал стискивать зубы, и жидкость полилась с уголков его губ на шею и ниже, под рубашку. Ладонь давила, чашка тоже, а он слишком плохо владел собой, чтобы одержать верх в этой борьбе.
Вдруг он догадался, что нужно делать. Он расслабил челюсти, создавая иллюзию проглатывания жидкости, но стал незаметно выталкивать ее языком через уголки рта. Затем он расслабил мышцы лица и позволил тьме овладеть его зрением — это оказалось совсем нетрудно.
— Подействовало, — сказал тот, кто поддерживал его голову ладонью.
— Хорошо.
Послышались удаляющиеся шаги, стихнувшие за дверью. Оставшийся попечитель легонько поднял его за плечи со стула и отвел на кровать. Снова послышались удаляющиеся шаги. Раздался медленный скрип тяжелой двери, а затем негромкий скрежет ключа в замке.
Всё.
У него возникло безошибочное чувство, что его оставили надолго. Отголосок прежнего знания продолжал работать помимо его рассудка — и сообщал, что теперь у него найдется время на размышления. А возможно, и на что-то еще.
В ноздри сочился сладковатый, липкий запах жидкости, намочившей шею и рубашку. Эрвин подтянул нижнюю часть рубашки вверх и обтер лицо, шею и грудь. Запах отдалился, и его сознание начало проясняться. Мало-помалу он начал понимать, что эта вода усыпляла, а его заботливым попечителям для чего-то нужно было держать его во сне.
Мелочная, тщательная опека, так назойливо втолковывающая, что она ведется исключительно для него и ради него, несомненно, преследовала какую-то цель. Внезапная мысль зародилась в его неокрепшем сознании — нет ничего опаснее воды, поднесенной утешной рукой доброхота.
Потому что — ты — её — выпьешь.
Он вызвал в памяти свое имя — Эрвин. Это было его имя, но оно ничего не говорило ему. Кто и когда звал его так? Он устремил взгляд вдоль тела — нет, он не был ребенком, хотя эти люди обходились с ним, как с младенцем. Это было тело взрослого человека, пусть не самое сильное на свете, но и не истощенное, без видимых недостатков. И он многое знал, хотя это знание было скрыто от его рассудка — например, он знал, что такое стол, стул, дверь, он знал, что присматривающие за ним люди были пожилыми и тучными. Знание выплывало неявно, когда соответствующие предметы и обстоятельства попадались ему на глаза, но ему ничего не удавалось вспомнить, кроме того, что он успел увидеть и услышать с начала пробуждения.
Ему по-прежнему хотелось пить. Сладковатый вкус утешной воды еще оставался во рту, но ему было нечем даже сплюнуть. Темное облако в голове развеялось настолько, что он сумел приподняться на постели и оглядеть каморку. Скудная обстановка, облезлые оштукатуренные глиной стены, единственное крохотное окошко на той же стене, что и дверь. В окошко пробивался неяркий свет.
Эрвин ни на мгновение не усомнился, что ему нужно бежать отсюда. Он не мог жить без воды, ему нужно было пить, а эти люди никогда не дадут ему другой воды, кроме этой, потому что он нужен им спящим. Рано или поздно ему придется ее выпить, и он снова потеряет себя. Он ничего не помнил ни о себе, ни о мире, но ему было жаль терять даже то немногое, что он успел ощутить и осмыслить.
Он оперся на локоть и спустил ноги на пол. Каждое движение вызывало бездну усилий, словно ему приходилось ворочать тяжелые проржавелые рычаги. Запах утешной воды ударил в ноздри, вызвав у него приступ тошноты. Что это — снотворное или наркотик? Если наркотик, то слабый — Эрвин не чувствовал привыкания. Перед глазами все плыло и кружилось, вызывая желание снова улечься в постель, но он остался сидеть, дожидаясь прояснения мыслей. Ведь в постели так легко заснуть...
Головокружение прошло, и он попытался встать. Его качнуло, но он остался стоять на ногах. Вот уж действительно стопы неверные — далеко он на них не уйдет. Но это пройдет, должно пройти, и его шаг еще станет быстрым и легким, только не нужно пить эту гадость. Пошатываясь, он дошел до окошка, оперся обеими ладонями о стену по его сторонам и глянул сквозь стекло.
Окошко находилось на уровне человеческого роста над каменными плитами просторного двора, обнесенного высокой каменной стеной. По двору изредка проходили человеческие фигуры в таких же балахонах, как и его попечители. Поодаль виднелось большое сооружение, напоминающее дворец или храм. Это храм — подсказало ему знание из-под покрова беспамятности — то есть, место нахождения духовной власти. А дворец — это светская власть.
Его рассудок озадаченно заработал над этой подсказкой. Значение слова "власть" было интуитивно понятным ему, но остальное было неизвестным. Власть чего? Над чем? Что там — в этом здании? За пределами этой стены? Но его попечители, поившие его утешной водой, несомненно, были из этого здания. Значит, ему нужно было туда, за стену.
Но сейчас ему было трудно пройти даже несколько шагов, и он решил подождать, понадеявшись, что со временем почувствует себя лучше. Он вернулся к кровати и присел на жесткие доски, явственно ощущавшиеся под тощим тюфяком. Свет в окошке потускнел, напомнив ему, что светлое время суток чередуется с темным и это называется "день" и "ночь". Одновременно вспомнилось, что пробираться где-либо тайком лучше ночью.
Может, постепенно он вспомнит все, что когда-либо знал, если это будет попадаться ему на глаза? Эрвин встал и подошел к шкафу, открыл створки, заглянул внутрь. Там висел точно такой же бурый поношенный балахон, как на его попечителях. В его сознании возникли сразу две противоречивые мысли — одна утверждала, что перед побегом это нужно будет надеть на себя, другая упирала на то, как это будет неприятно. Поколебавшись, он согласился с ними обеими.
Ему все сильнее хотелось пить, и это способствовало прояснению его рассудка, как ничто другое. Сначала он прислушивался к происходящему на дворе, но там было тихо, и его мысли перескочили на то немногое, что он запомнил с первых мгновений пробуждения:
"...и прозреет душа твоя, и увидишь ты предвечный свет, и возблагодаришь ты пастыря своего в смирении своем..."
"...и станешь ты продолжением воли его, и нарекут тебя орудием его..."
"— Плохо подготовили. — Как всех. Это первый случай. — А я говорю — плохо подготовили..."
"— Не пьет. — Заставь."
Значит, его готовили в чьи-то орудия. Для этого у него отняли память, для этого с ним были ласковы и убеждали его, что все делается для его же блага. Но нет, он не станет продолжением чужой воли, пока у него есть собственная. Сначала — осмыслить, и только затем соглашаться или не соглашаться — он не помнил, откуда это взялось в нем, но точно знал, что это было одним из его основных правил. Он никогда не захочет стать орудием тех, кто опоил его для того, чтобы он не смог не согласиться.
Но сила была на их стороне, и он был совершенно беспомощен перед ними. Его единственной возможностью избавить себя от готовящейся участи был побег. И не позже, чем сегодняшней ночью — пока здесь не увидели, что он очнулся, и не вернули его во тьму.
Когда в окошке стемнело, он вынул из шкафа бурый балахон и надел на себя. Затем он подошел к двери и легонько толкнул ее наружу.
Дверь не подалась, и тут он вспомнил, что ее заперли. Ярость горячей волной плеснула ему в виски, смывая остатки сонной одури. "Предвечный свет из глиняной чаши, поднесенной рукой доброхота!!! — прошипел он сквозь зубы. — Ну нет, лучше уж искры из глаз, когда бьешься лбом в запертую дверь!!!"
Откуда в нем взялась эта ярость, необъяснимая для него самого? Сейчас он был готов умереть перед этой дверью, только бы его не усыпили снова. Вспышка ярости вдруг приоткрыла перед ним завесу забвения — не во всем, но в том, что касается запертых дверей.
Ему вдруг вспомнилось, что иногда бывает нужно закрыть глаза, чтобы лучше видеть.
Он прислонился боком к косяку и закрыл глаза. Его сознание устремилось туда, где должен был находиться замок — и он увидел.
Это был большой навесной замок с дужкой, продетой сквозь железные петли на стыке двери и косяка. Где же здесь слабое место — дужка или петли? Пожалуй, петли.
Невидимые пальцы его сознания прикоснулись к замочным петлям, пробуя их на прочность. В памяти всплыли слова какого-то языка. Не того, на котором говорили попечители — другого. Попутно он вспомнил, что когда-то знал много языков.
Слова потекли одно за другим, сплетаясь в единый звучащий узор. Они просочились в невидимые пальцы и потекли вниз, на железные петли, в которые была продета замочная дужка.
Не получилось.
Странно, а почему — должно было получиться. Эрвин стоял с закрытыми глазами у косяка и осмысливал неудачу. Ведь это же было так легко...
Но если однажды не получилось, можно попробовать еще раз. Вот так, мысленно пропеть те же самые слова, усилить звучание, акцентировать интонацию... но почему его пальцы пусты?
Снова не получилось, но теперь он точно знал, что ему чего-то не хватает. Осталось только выяснить, чего именно.
Он в третий раз мысленно воспроизвел поток полузнакомых слов. Вот сейчас, когда они отзвучат, они должны завершиться... чем?
Слова повисли, струной отдаваясь в невидимых пальцах. Откуда же это бралось и как восполнить нехватку этого? Когда-то он знал — ведь было же, было!!!
Он с таким отчаянием напряг невидимые пальцы, что ему показалось, будто из них брызнула кровь. Такая же невидимая, она капала на железные петли, и те растворялись в ее потоке. Он продолжал выжимать из пальцев каплю за каплей, пока железо не растворилось полностью.
Из-за двери раздался грохот упавшего замка, но Эрвин не заметил этого. Он находился в полуобморочном состоянии от слабости, чувствуя себя так, словно из него действительно выкачали половину крови. Сколько же он отдал ее туда, на взлом?
Отдышавшись, он запоздало испугался, что снаружи могли услышать шум, но затем сообразил, что тогда бы сюда уже пришли. Он приоткрыл дверь и выглянул в образовавшуюся щель. Двор был темен и пуст, поблизости никого не было.
Он выскользнул в щель, прикрыл за собой дверь и огляделся. Помещение, в котором его держали, было пристройкой к длинному и низкому зданию, имевшей отдельный вход с крыльцом в несколько ступеней. Здание вплотную примыкало к каменной стене вокруг двора, при взгляде на которую в сознании выплывало слово "крепостная". В значении этого слова он не был уверен — кажется, что-то сходное с "крепкая". Высотой в четыре человеческих роста, она действительно выглядела очень крепкой.
Ему смутно припомнилось, что в стене бывает проход, и он пошел вдоль нее, инстинктивно стараясь не делать резких движений. Вскоре впереди показались ворота, едва различимые в быстро сгущающихся сумерках. Эрвин накинул капюшон на голову и подошел поближе.
Створки ворот были плотно закрыты, а возможно, и заперты. У ворот стояли двое охранников с чем-то вроде топоров на длинной ручке в руках — крепкие, жилистые парни в латах. Вряд ли такие выпустят его отсюда, даже если их очень вежливо попросить. Не для того они здесь поставлены.
Он сделал еще несколько шагов вперед и разглядел их лица. Обыкновенные мужские лица, но что-то было в них странным. Приглядевшись, он вдруг понял, что именно — у них были пустые глаза. Нет, не слепые, но невидящие, словно принадлежавшие не людям, а куклам или мертвецам. Тем не менее, эти люди дышали, они излучали заметное его внутреннему зрению тепло... вот один из них почесался, другой шумно переставил нижний конец своего оружия с места на место. Они жили — и в то же время их не было.
Бессмысленно было упрашивать их или сочинять ложь, чтобы обмануть их — в них просто не к чему было обращаться. Эрвин развернулся и пошел вдоль стены в противоположную сторону, надеясь найти еще один выход. Сумерки сменились ночью, на небе появились звезды, мелкие и тусклые, почти не дающие света.
Он вскинул голову вверх, к белесым светящимся точкам. У него вдруг появилось ощущение, что это неправильные звезды, хотя было непонятно, чем оно вызвано. Горизонт был отгорожен каменной стеной, да еще вековые деревья у храма загораживали клочок неба, но видимая часть была достаточной, чтобы точно знать...
Что? Он немного постоял, глядя в небо и пытаясь это вспомнить, но затем пошел дальше. Ужасно хотелось пить, да и ночь была не бесконечной.
Вскоре стена обвела его вокруг храмового здания и привела к тем же самым воротам с другой стороны. Кто же так строит — мелькнула у него мысль — если ворота захватят, то все, кто внутри, окажутся в ловушке. Эрвин не понял, к чему относилась эта мысль, и отбросил ее как ненужную.
Может, из-за темноты он пропустил другой выход? Он вернулся назад, пока не оказался за храмом. Здесь росли высоченные деревья, под прикрытием которых тьма была особенно темной и в ней можно было легко пропустить что угодно. Но и на этом участке стены при самом тщательном осмотре не обнаружилось ни малейшего намека на дверь.
"...в час, когда Глаз Небесного Волка восходит к середине неба, творятся недобрые дела..."
Внезапный обрывок воспоминания заставил его вскинуть голову к небу и посмотреть, где там сейчас Глаз Небесного Волка. Сквозь могучие раскидистые кроны ему не удалось разглядеть ни одной звезды, зато ход его мыслей свернул в более насущном направлении — эти кроны наверняка разрослись за стену, нужно только взобраться на ветку, а затем спрыгнуть оттуда.
Он выбрал ближайшее к стене дерево и остановился под ним. Ствол был шире обхвата и влезать по нему было крайне неудобно, но нижние ветви отходили от него не слишком высоко над землей. Если бы удалось взобраться на одну из них, дальше было бы куда легче.
Эрвин снова воспользовался внутренним зрением, для которого не существовало тьмы. На одной из ветвей обнаружился сучок, за который можно было зацепиться чем-либо подходящим. Из подходящего имелся только балахон, и Эрвин снял его и накинул на сучок.
Ухватившись за свисающую часть балахона, он начал карабкаться вверх. Раздался треск рвущейся ткани, но Эрвин успел вцепиться в нижнюю ветку и вскоре уже сидел на ней. Затем он полез по ветвям выше, пока не поравнялся с верхушкой стены. Здесь было светлее, совсем чуть-чуть, но этого хватало, чтобы различить черную границу стены и простирающиеся за нее концы ветвей. Выбрав ветвь потолще, он полез по ней, пока не очутился на стене.
Теперь дело оставалось за пустяком — спрыгнуть с этой стены вниз. До сих пор он ни на миг ни подумал об этом, как о чем-то невозможном, да и сейчас, глядя вниз, он был уверен, что для него это легко. В его сознании возникло созвучие на нездешнем языке — короткое и резкое, словно взрывное... Конечно же, бывает, это слово приходится произносить в падении — странно, откуда такая мысль?
Но к созвучию должно быть что-то еще... где-то это нужно взять и как-то направить... Пока Эрвин знал только один источник — самого себя. А направлять нужно было вниз, "создать встречный ветер"... кажется, это так называлось, но где и кем, он не помнил. Ему было понятно, что ни второй, ни третьей попытки здесь не будет. Все должно получиться сразу — или он рискует сломать себе ноги или спину.
Он произнес созвучие и выслал вслед за ним ту самую свою невидимую кровь — и только почувствовав, что это получилось, прыгнул вниз. Земля плавно приблизилась, и его ступни прикоснулись к ней. Приземление было легчайшим, почти без толчка, но ноги Эрвина все равно подкосились и он сел на эту землю, заросшую высокой влажной травой — как и тогда, с замком, на него накатила доходящая до головокружения слабость. Мгновение спустя черный туман в голове развеялся, и Эрвин с тревогой подумал, что так быть не должно. Это должно было выполняться так же легко и привычно, как берешь что-нибудь нетяжелое в руки. Что-то было не так — либо с ним, либо с чем-то еще.
Естественно, в первую очередь он заподозрил себя. С ним все было не так — он ничего не помнил, он оказался неизвестно где, неизвестно у кого, неизвестно почему, да и весь этот мир выглядел неправильным. Он поднял лицо к небу, чтобы отыскать там Глаз Небесного Волка, но на небе не было ни Глаза, ни самого Волка. Звезды располагались как попало, без малейшего намека на на знакомые созвездия. Но откуда бы ему знать, как они должны располагаться?
Он предпринял безнадежную попытку облизать пересохшие губы. Если бы хоть глоток воды, чистой, настоящей, тогда у него в голове прояснилось бы и он, возможно, вспомнил бы что-нибудь. Или даже все. Но сейчас ясно было одно — нужно уходить отсюда как можно дальше и скорее. И желательно к воде.
Эта мысль заставила его подняться на ноги и побрести прочь от этого места, обнесенного высокой стеной и называемого храмом. Ему было все равно, куда идти, и он положился на интуицию, смутно ощущая, что и прежде нередко поступал так. Он брел напрямик по лугу, трава цеплялась ему за ноги и оставляла на штанах мелкие холодные капли. Роса выпала — значит, время близилось к утру.
Край неба посветлел, и впереди показалась черная полоска леса. Эрвин зашагал быстрее, потому что лес был укрытием. На рассвете он вошел под зеленую кровлю и продолжил путь в лесную чащу, нисколько не боясь заблудиться или быть съеденным хищниками. Его рассудок был отрезан от подобных напоминаний, и его только радовало, что лес вокруг становился все выше и сумрачнее. Для него это означало безопасность.
Наконец он вышел к лесному оврагу и спустился по склону на дно, где тек ручей, с тихим журчанием торивший путь между камнями и корневищами. Эрвин присел у круглого водяного окошка под падавшей с камня струйкой и медленно, словно не веря своей удаче, опустил туда ладони. Да, это была настоящая вода, не липкое мяготное зелье в чашке попечителя. Ледяная и бесконечно прозрачная, она никому себя не навязывала — она просто была сама по себе и текла здесь, в лесной глуши. И каждый, кто набрел на нее, был волен пить или не пить ее.
Он сполоснул руки, затем лицо, и только затем набрал под струей пригоршню воды и поднес ко рту. Обжигающий холод потек в горло, утоляя жажду и освежая мысли — еще одна пригоршня... и все.
Его сознание разом прояснилось, словно промытое этой ледяной водой. В распахнутые чувства влилась сумрачная зелень оврага, глубокая тишина лесной чащи, насыщенный запах листвы, влаги и свежести, какой бывает только в самых глухих уголках большого и старого леса. Дремучего леса — кажется, это называлось так — и Эрвин остро ощущал эту нетронутую дремучесть, вызывавшую странный, тревожный восторг.
Теперь он чувствовал лес далеко вокруг себя — покой вековых деревьев, грибное присутствие, хищную птицу, спящую в старом дупле, отдаленную прогалину с перезрелыми ягодами, неспешную поступь тяжелого сытого существа, возвращающегося в логово — все тихо и безмятежно, обычная, ничем не возмущаемая лесная жизнь. Сейчас здесь было безопасно.
Вспомнилось, что это было его дорожной привычкой — ощущать окружающий мир до горизонта, а по необходимости и дальше. Это было для него естественным навыком, помогавшим выбирать дорогу и своевременно замечать опасности.
Но в остальном собственная память оставалась скрытой от него. Эрвин словно бы стоял перед неприступной дверью хранилища, ключ от которого был потерян. Что там, за дверью — сокровища или хлам? И есть ли способ взломать преграду?
Может, теперь, когда у него в голове прояснилось, он сумеет что-нибудь вспомнить, если посидеть и подумать хорошенько? Он нашел корягу поудобнее, уселся на нее и начал вспоминать.
Безуспешно. Его мысли переключились на то немногое, что случилось с ним за истекшие сутки. Это можно было вспоминать сколько угодно, и он доставил себе удовольствие, мысленно повторив все события с начала и до конца. Среди прочего вспомнилось, что он забыл балахон на дереве, там, где влезал на ветку. Невелика потеря, но попечители могут догадаться, каким путем он сбежал оттуда, когда найдут эту тряпку. А значит, им легче будет разыскать его, если они начнут поиски — но, может, он не настолько ценен для них, чтобы пускаться за ним в погоню?
Затем он сосредоточился на собственном имени — единственном, что ему удалось извлечь из-под завесы беспамятности и в чем он был уверен. Эрвин, Эрвин... его имя, под которым знал себя и он сам, и его знакомые, которых он не помнил. И его друзья... а были у него друзья? Если были, то почему он их забыл?
Здесь, в лесу, было все равно, но он принял решение думать о себе, как об Эрвине. Это была та самая зацепочка, за которой мало-помалу потянется и все остальное — ведь существовали же люди, которые знали его раньше! Кто-то из них мог знать об его прошлом, а кое-кто, возможно, и о том, как он попал к попечителям.
Он, Эрвин.
Ему было трудно называть себя Эрвином — это был какой-то недо-Эрвин с длиной памяти в одни сутки. Но он напомнил себе, что и раньше наверняка бывали мгновения, когда он не обращался к своей памяти, просто присутствуя в настоящем — и не переставал от этого быть Эрвином. Значит, он и сейчас был самим собой, а память была только его жизненным опытом, нажитым и потерянным имуществом, которое в крайности можно было нажить повторно. Но было бы лучше, если бы это имущество удалось вернуть.
Эрвин знал, что в лесу он не пропадет. У него было чутье на еду, воду и опасность — возможно, даже получше звериного. Если бы его спросили, сколько он сумеет прожить здесь, в лесу, он без запинки ответил бы — сколько угодно. Но он успел заметить, что завеса беспамятности приоткрывалась перед ним только при виде известных прежде вещей.
Значит, нужно было идти туда, где живут люди, и постараться увидеть там как можно больше. Но не следовало забывать, что там с ним случилось то, что случилось. Там была опасность, о которой он был в полном неведении, она была пострашнее опасностей дикого леса — и неизвестно, сумеет ли он ее почуять, пока не станет слишком поздно.
Эрвин был свободен от прежней памяти, поэтому начал делать то, что было очевидным. Прополоскал в ручье пропахшую утешной водой рубашку, ополоснул и грудь, чтобы уничтожить остаток сладковатого приторного запаха. Затем выжал рубашку потуже, встряхнул, чтобы расправить образовавшиеся складки, и, подумав немного, надел на себя.
Определив направление на поляну с перезрелыми ягодами, он направился туда. Душистые, густо-сладкие, они оказались куда лучше безвкусной пасты, которой его кормили попечители. После ягод он подумал, что нужно подкрепиться чем-нибудь поплотнее, и обратил внимание на грибы. Их мясистая ломкая сущность легко открывалась навстречу его чутью — эти одревеснели, эти горькие, эти не то, чтобы ядовиты, но вред от них тоньше, этими можно лечить кое-что, но для еды они не годятся, эти грубы и малопитательны... а вот эти хороши, они и вкусны, и полезны. Он набрал их несколько штук и оглядел поляну.
Небольшой открытый пригорок был подходящим местом для костра. Эрвин натаскал туда сушняк, наломал об колено, уложил рыхлой горкой и нащипал тонких сухих веточек для растопки. Для этого ничего не требовалось вспоминать — он просто откуда-то знал, как это делается, словно его память была где-то очень близко, за тонкой непрозрачной перегородкой, и, невидимая, шептала ему подсказки.
Наконец костер был уложен, осталось только развести огонь. Ему казалось, что это было ничуть не труднее, чем собрать топливо — во всяком случае подсказчица Эрвина, его не-память, не выдавала никаких предостережений. Это делалось коротким словосочетанием на том же языке, что и слова, которыми он ломал замок и помогал себе спрыгнуть со стены. Эрвин склонился над растопкой — и оно само возникло в его сознании, хотя еще мгновение назад он не смог бы воспроизвести его.
Одновременно явилось и знание, что это легкое, часто используемое слово. Но оно было из не тех слов, которые служили для передачи сообщений, а из тех, которыми выполняли действия. Для выполнения требовалась некая сила, а слово служило формой, опорой и направляющим стержнем для ее приложения. Эрвин в растерянности уставился на растопку, потому что уже знал, что с этой силой не все в порядке — либо в нем, либо в чем-то еще.
Однако, он уже знал и то, что способен наскрести в себе немного силы — во всяком случае, на такое слово. Он сосредоточился на середине своей груди, собирая туда всю свою наличную силу. Ему было известно, как это делается — возможно, потому, что это было не словесное знание, а навык действия, для которого не требовалось ворошить память. Затем он направил нужное количество силы в протянутые над костром ладони и выслал ее на ветви, объединив с опорным словом.
На ветвях вспыхнул огонь. Эрвин перевел дух и похвалил себя за то, что все получилось правильно, без лишнего напряжения и перерасхода силы. Совсем не так грубо и кустарно, как в первые два раза. Конечно, он потратился, но не опустошил себя и на этот раз обошлось без темноты в глазах и кровяного привкуса во рту.
Пока дрова разгорались, он насадил грибы на прутья и начал жарить на огне. Не спеша, один за другим — ему некуда было спешить. Когда гриб прожаривался, Эрвин съедал его и только затем принимался жарить следующий. Одновременно он размышлял о своей способности использовать слова силы, догадываясь, что прежде это давалось ему гораздо лучше и относилось к привычным, полубессознательным действиям. Иначе этот навык не вернулся бы так легко.
В воздухе сохранялось ощущение утра. Значит, полдень еще не наступил, но точного времени Эрвин назвать не мог. Это почему-то удивило его. Он вслушался в лес — было тихо и спокойно, никакой погони. Затем его чутье устремилось дальше.
Оно воспринимало мир в виде неясных, расплывчатых образов и точного знания о том, что эти образы представляют — причем расстояние ощущалось сразу, а при некотором напряжении можно было различить и кое-какие подробности. Эрвин огляделся им вокруг, расширяя обзор, чтобы найти предел своих возможностей, но вскоре прекратил это бесполезное занятие. Ему просто не нужно было видеть так далеко.
Во время осмотра он обнаружил поблизости несколько человеческих поселений. Одно из них выглядело крупным, остальные были мелкими, беспорядочно разбросанными по окрестностям. До крупного поселения было примерно полдня ходьбы. В многолюдном месте было бы легче остаться незамеченным, но Эрвин понимал, что сейчас он слишком отличается от остальных людей, и догадывался, что если его будут разыскивать, то именно там. Для начала было бы лучше пойти в небольшое отдаленное селение, каких здесь было достаточно.
Эрвин взглянул на догорающие угли — огонь нужно было погасить. Вспомнилось слово, которым это делается, но сейчас он не мог позволить себе роскошь потратить силу на то, что можно было сделать и по-другому. Засыпав угли влажной землей, он затоптал их для надежности и отправился в путь.
Он шел еще два дня, сначала лесом, затем равнинами и перелесками. Дважды он проходил вблизи от селений, но не сворачивал туда — был еще не готов, не уверен, что сумеет скрыть от людей потерю памяти. Он не сомневался, что это нужно скрывать — слишком яркая примета.
Но когда-нибудь нужно было решаться, и на третий вечер Эрвин вошел во встреченное на пути село. Оно состояло из одной длинной улицы, одна сторона которой примыкала огородами к речке, а другая была окаймлена полями злаковых посевов, зелеными в это время года. Вдоль ухабистой, зашлепанной коровьими лепешками дороги стояли бревенчатые дома с сараями, обнесенные крепкими высокими заборами. Стоило ему пройти мимо какого-либо дома, как из-за забора начинал раздаваться густой собачий лай, отчего Эрвин пошел точно по середине улицы. Лай не смолкал, даже когда дом оставался далеко позади, и вскоре Эрвин уже шел, сопровождаемый самым настоящим собачьим концертом в добрых два десятка исполнителей.
Он остановился у этого дома только потому, что никто его оттуда не облаял. У хозяев не было собаки, и Эрвин счел это хорошим признаком. Он подошел к калитке у ворот и постучал в дощатую дверь железным кольцом, висевшим на ней специально для этого. Сначала долго никого не было, но затем раздался скрип двери, а вслед за ним заскрипели ступени на крыльце. Тяжелые, уверенные шаги остановились по ту сторону калитки, у которой стоял Эрвин.
— Кто там?! — раздался басистый мужской голос.
— Прохожий, — отозвался Эрвин. — Работу ищу.
Взвизгнула железная щеколда, и калитка открылась. За ней стоял широколицый мужчина в возрасте, приближавшемся к среднему. Он был только чуть-чуть ниже Эрвина, но из-за короткой толстой шеи и кряжистого сложения казался низкорослым. Эрвину вдруг подумалось, что этот мужчина моложе его, но в оценивающем взгляде хозяина дома, похоже, мелькнула та же мысль насчет него самого.
— Прислал, что ль, кто? — деловито осведомился он. — Работник мне нужен — страда скоро, а мы с моей бабой одних девок нарожали — только старшой и помощник. Да больно уж ты хилой, парень... такой много не наработает.
— Да я много и не попрошу за труд, — неуверенно сказал Эрвин.
— Если только за харчи и за жилье. — Тон хозяина ясно давал понять, что ни о каком торге и речи быть не может.
— Пойдет, — согласился Эрвин.
Хозяин не ожидал быстрого согласия, поэтому подозрительно уставился на него.
— Да кто тебя прислал такого? — спросил он. — Чей ты?
— Да ничей. Так... сам по себе...
— Бродяга, что ли?
— Не то чтобы... — Эрвин не мог даже сочинить что-нибудь, потому что у него не было нужных для этого знаний. — Просто временные трудности...
— Да, ты вроде как не похож на забулдыгу, — подтвердил хозяин. — Что ж, от сумы да от тюрьмы, говорят, не зарекайся.
— Вот именно, — кивнул Эрвин.
— Ладно, заходи. — Хозяин отступил от калитки на шаг, чтобы пропустить его внутрь. — На лето нанимаю да на осень, до конца страды — а там видно будет. Пока время теплое, спать будешь в сарае на сеновале. Делать будешь все, что скажем мы с хозяйкой.
Он начал перечислять все, что придется делать новому работнику, а Эрвин вдруг с удивлением понял, что плохо знает этот язык — да и думал он, оказывается, на другом языке. Часть слов хозяйской речи была незнакома ему, и немалая. Его познаний едва хватало, чтобы понять общий смысл.
Мужчину нисколько не смущало, что его работник молчит — напротив, он воспринимал это с одобрением, как знак послушания. Они прошли во двор, где он показал Эрвину поленицу, откуда брать дрова для печки, затем место, куда сыпать корм домашней птице. Взгляд Эрвина упал на пустую конуру у стенки сарая.
— А где собака? — невольно спросил он.
— Весной соседский бык забодал, чтоб его... — дальше пошли незнакомые слова, вероятно, описывавшие процесс, который следовало бы совершить со злодеем-быком. — Уж как сосед извинялся, бутыль браги принес — да разве ж этим пса вернешь! — Хозяин горестно покачал головой. — Щеночка задарма обещал — вот ждем.
Он повел Эрвина в избу, где хозяйка накрывала ужин, и представил нового работника семье. Единственный сын хозяина был в возрасте, когда мальчишкой уже не назовешь, но жениться еще рано. Это был ширококостный увалень с вялым, полусонным взглядом, отцовская кряжистость выглядела в нем преждевременной полнотой. Мать звала его "сыной", а дочерей — девчонками. Их было семь, причем старшая была немногим моложе "сыны", а младшая едва научилась ходить. Все девчонки были на одно лицо и, судя по разнице в возрасте, появлялись на свет как бы с заданной регулярностью, отчего напоминали вереницу священных фигурок-семзи, хранительниц очага, которых делали одну другой меньше. Где в его жизни встречались фигурки-семзи, Эрвину не вспомнилось.
После ужина хозяин отвел его на сеновал, а со следующего дня Эрвин приступил к работе. По большей части он не знал, к каким вещам и животным относились распоряжения хозяев, и старался вести разговор так, чтобы ему указали на них рукой. Ему были знакомы эти вещи и животные — или похожие на них — в его памяти всплывали их названия, порой даже на нескольких языках, но не на этом. Если названия собаки и коня он еще знал, то названия кур, овец, коров ему пришлось учить заново, хотя он, несомненно, видел подобных животных прежде.
Тем не менее, ему удалось не выдать себя, хотя у хозяев сложилось впечатление, что их новый работник малость туповат — но ничего, прилежный. Пока страда не началась, ему поручили носить в избу дрова и колодезную воду, чистить хлев и курятник, задавать корм курам и отскабливать кухонные котлы после хозяйкиной стряпни. Почти каждый день случались и другие работы — вместе с сыной он носил воду с речки для полива огорода, затем они с хозяином ходили резать прутья прибрежного кустарника для починки изгороди того же огорода, а на другой день чинили ее, переплетая этими прутьями опорные слеги.
Эрвин боялся задавать вопросы, но внимательно вслушивался в чужие разговоры, извлекая оттуда малейшие крохи сведений об окружающем мире. К сожалению, хозяйские разговоры вертелись только вокруг быта, своего и сельского. Эрвин узнал из них, как называется большинство предметов обихода, кое-какие растения и животные. В разговорах упоминалось деление года на сезоны, недели и месяцы, но никто не говорил при нем о таком понятии, как часы, хотя в нем сохранялась уверенность, что суточное измерение времени является обыденным делом.
Несколько дней спустя, когда он набирал дрова из поленицы, до его ушей донесся многоголосый лай с дальнего конца деревни, постепенно приближавшийся и перераставший в точно такой же собачий концерт, каким здесь сопровождалось его появление. Вскоре лай перестал приближаться — судя по расстоянию, его причина остановилась у главного сельского колодца — а затем раздался звук ударов в старый железный таз, висевший там на случай призыва к общему сбору. Старшие девчонки выскочили за калитку и побежали посмотреть, что там происходит, вслед за ними пошел и сам хозяин. Эрвин тоже хотел пойти туда, но когда он внес дрова в избу, хозяйка послала его на речку за водой для мытья пола, а это было в другую сторону, через заднюю дверь сарая и огород.
Когда он вернулся с водой, его послали чистить пол в сарае. Эрвин взял лопату и начал соскабливать с плотно утоптанной земли под насестом куриные шлепки, кидая их в ящик у стены, наполовину уже заваленный этим добром. Нахальные куры вертелись у него под ногами, норовя склюнуть из-под лопаты какую-то невидимую соринку и не обращая на него никакого внимания. Приходилось все время следить за ними, чтобы не задеть их лопатой, и Эрвин совсем забыл о необычном происшествии.
Его работа подходила к концу, когда в распахнутую дверь сарая заглянул хозяин. Просто зашел и просто посмотрел, но Эрвина словно вдруг в сердце толкнуло — опасность!
— Работаешь? — сказал хозяин в ответ на его настороженный взгляд. — Ну-ну, работай.
Он вернулся на двор, а у Эрвина даже дыхание остановилось от предчувствия близкой опасности. Он не знал откуда и почему оно взялось, но для него было очевидно, что нужно немедленно что-то сделать — бежать или спрятаться. Возможно даже, было уже поздно что-либо делать.
Его взгляд заметался по сараю в поисках укрытия — по хлеву, насесту, сеновалу, отхожему месту в дальнем углу и груде досок, приваленных стоймя к одной из стен. Ничего подходящего — но его глаза вдруг скользнули по темной щели зазора между землей и настилом сеней, находившейся в трех шагах от него. Куры свободно разгуливали под сенями, рыли там червей и устраивали лежанки в мягкой земле.
На первый взгляд зазор был слишком узок, чтобы туда мог протиснуться человек, но Эрвин был достаточно тощ, чтобы попытаться. Он бросил лопату и одним движением оказался у щели. Вторым движением он лег на живот, а третьим — проскользнул в щель, всего на пол-ладони шире его распластавшегося тела, и с завидной быстротой заполз поглубже. Здесь было темно, если не считать узкой полоски света, падавшей сбоку из куриного лаза с другой стороны сеней.
Едва он успел улечься и замереть, как в сарае раздались шаги. Эрвин узнал уверенную поступь хозяина — он ничего не видел со своего места, но ему было слышно, как тот сделал несколько шагов по сараю и остановился. Затем послышались еще одни шаги, мелкие и негромкие, как бы семенящие. Вслед за ними прозвучала шаркающая походка хозяйского сыны. Шаги поочередно возникали у входа и останавливались посреди сарая.
— Где же он, бать?
— Сам вот смотрю, — в басистом голосе хозяина сквозило недоумение. — Только что тут был, говно куриное чистил... вон и лопата лежит.
— Может, туда зашел?
Эрвину не понадобилось видеть, чтобы догадаться, куда при этом кивнули.
— Сходи-ка, сына, глянь — там он, что ль, сидит?
Несколько мгновений молчания, а затем протяжное "не-ее".
— Может, он на огород вышел, бать?
— Выглянь в заднюю дверь — там он?
Раздался скрип задней двери, а затем еще одно "не-ее".
— Надо же, — подивился хозяин. — Вы ж видели, ваше преподобие, я ж при вас заглянул и тут же вас позвал — не померещился же мне этот парень...
Ему ответил тихий голос, звучащий кротко и сдержанно. Ухо Эрвина, однако, уловило в нем дрожь подавляемой злобы.
— Если ты, чадо мое, предостерег эту заблудшую овцу вместо того, чтобы вернуть ее под отчий кров — ты совершил великий грех перед Господом своим и смиренными слугами его. Этот молодой человек готовился стать одним из преданных заступников Господа и веры, но злые силы помрачили его душу, отчего он и совершил этот безумный побег. Он наш и принадлежит нам, поэтому вернуть его в храм — это долг милосердия каждого. Мне очень жаль, чадо мое, что ты лишился возможности исполнить свой долг милосердия и возвысить душу свою перед Господом своим, а также... — голос чуть запнулся, чтобы выделить следующие слова, — получить достойное вознаграждение за споспешествование трудам его смиренных служителей. Ты выбрал скверну, и душа моя глубоко скорбит о тебе.
Хозяин покорно выслушал до конца эту тихую, полную ядовитой ласки проповедь.
— Что вы, ваше преподобие! — ужаснулся он, когда его спутник замолчал. — Да я ж вас сам сюда позвал, ваше преподобие!
— В селе много доброй паствы, видевшей его у вас. — Голос оставался таким же тихим и кротким. — Может, ты побоялся, что на твоего работника укажут соседи...
— Дак разве такие деньги в хозяйстве помешают?! — искренне изумился хозяин. — Он мне в жисть столько не наработает! Неужто я не понимаю — раз он ваш, значит, ваш. Какая мне выгода укрывать его, ваше преподобие?
— Но где же тогда он? — ласково спросил голос. Эрвин словно бы увидел его обладателя — такой же бесцветный и бесформенный мешок в буром балахоне, как и его бывшие попечители.
— А кто его знает — как сквозь землю провалился. Сына, загляни за доски, его там нет?
— Не-ее, — послышалось чуть спустя.
— Слазь на сеновал, потыкай вилами — может, он в сене спрятался.
Раздался скрип лестницы на сеновал, а затем — шуршание наваленного там сена.
— Да ты глубже ширяй вилами, глубже! — командовал хозяин. — Может, он к самой стенке зарылся!
Шуршание усилилось, и Эрвин невольно представил себе впивающися в бок вилы. Как можно искать кого-то вот так? Неужели они не понимают, эти люди, хладнокровно ширяющие вилами в сене, чтобы найти там другого человека? Неужели они так наивны, чтобы не понимать — и эти простые и корыстные сельские души, и это кормленое преподобие человеческое, бесконечно уверенное в своей правоте и непогрешимости? Или это не они, а он не понимает — ведь он ничего не помнит. Может, это как раз нормально, а его собственное понимание — не что иное, как болезненный бред?
Вилы шарили на другом конце сарая, но Эрвин чувствовал боль и растерянность, словно они и впрямь попадали в него. Наконец все трое удостоверились, что в сарае никого нет, и пошли обратно на двор. По пути хозяин клялся гостю, что непременно поймает своего работника и сдаст с рук на руки. В ответных замечаниях гостя просвечивало недовольство и неохотное согласие принять искупление провинности.
Когда голоса стихли, Эрвин позволил себе расслабиться и опустил голову щекой на рыхлую, разрытую курами землю. Внутри у него было пусто. Вокруг копошились куры, усердно занимавшиеся своими куриными делами. Одна остановилась напротив его лица, скосила голову набок и уставилась на него оранжевым глазом, издав при этом длинное скрипучее квохтанье, то ли вопросительное, то ли осуждающее. Эрвин молча и бездумно глядел сквозь этот маленький оранжевый глаз. Курица почистила клюв об его рукав, отвернулась и начала швыряться в земле.
Выходит, его место в жизни было определено, и определено не им, помимо его воли. Эрвин спросил себя, так ли это, мог бы он сам выбрать себе такое место — и в ответ пришло безусловное "нет". Он никогда не пошел бы в орудия к этим тихим и невзрачным повелителям, к этому ползучему туману, усыпляющему человеческую волю и рассудок. Ему не требовалось это помнить — он это просто знал.
Его хотели вернуть, за него назначили награду, и, видимо, не маленькую — интересно, почему? Он был ценным орудием? Он был слишком дурным примером, чтобы оставлять его на свободе? Или были другие причины, по которым его не хотели предоставлять самому себе? Было сказано, что он принадлежит храму, но как он может принадлежать кому-то или чему-то? Разве он — вещь?
Эрвин не знал за собой никаких провинностей, кроме одной — он не хочет быть бездумным орудием кого-то другого. Если бы они существовали где-то там, под завесой потерянной памяти, служитель наверняка сказал бы хозяину, что ищет преступника, совершившего такое-то преступление. Но тот не сказал ничего, кроме того, что злые силы помрачили душу беглеца.
Видимо, побег был и оставался его единственным преступлением. Эрвин не собирался каяться в нем — напротив, он собирался упорствовать в нем, пока крепок его дух и ноги. Теперь он понял, что ему не укрыться от преследователей в маленьком поселке, где каждый человек на виду. Значит, нужно было уйти в отдаленный город. Эрвин напряг чутье, чтобы разыскать большое поселение, и вскоре обнаружил город, который был гораздо больше окрестных селений и до которого было дней десять пути отсюда. И то, и другое понравилось Эрвину, и он счел это место подходящим для себя.
Бежать из села можно было только в полной темноте, а сейчас была возможность выспаться перед дорогой — и он закрыл глаза, стараясь ни о чем не думать. Вскоре сон пришел, чуткий и настороженный, что было обычным для Эрвина. Это тоже было его дорожной привычкой.
— Зачем он нам?
— Ни за чем.
— Тогда зачем его ловить?
— Он опасен. Он — звено с изъяном.
— Ну и что?
— Звено с изъяном портит всю цепь.
Эрвин открыл глаза и прислушался, пытаясь определить, откуда явились эти слова. Но вокруг было тихо — наверное, приснилось.
Куриный лаз больше не светился солнечным пятном в дощатой обивке зазора под сенями. Эрвин с трудом разглядел его — темное на черном. Снаружи был поздний вечер, переходящий в ночь. Скотина стояла в хлеву, куры мирно дремали на насесте, но двери в доме еще хлопали, а половицы над головой Эрвина еще скрипели от тяжелой поступи хозяина и беготни девчонок. Когда наконец в доме стихло, он отважился вылезти в сарай, а оттуда на двор.
Снова его путь на свободу начинался ночью, словно на воровство или на разбой. И, словно в насмешку, был вынужден начаться воровством. Эрвин не ел с утра и собирался идти всю ночь, ему было необходимо подкрепиться и хоть что-то взять с собой в дорогу. Кое-что из хозяйских продуктов хранилось в сенях на полке, но дверь в сени на ночь запирали на задвижку.
Эрвин бесшумно вошел на крыльцо и подергал дверь. Как он и ожидал, она была заперта. Тогда он поддержал дверь плечом и применил слово силы, которое вспомнилось в ответ на мысль о том, как освободить задвижку. Это далось ему непросто, но засов нужно было сдвинуть совсем чуть-чуть, на толщину пальца, и вскоре Эрвин был уже в сенях.
Здесь было темно. Он наощупь нашел одну из полевых котомок, висевших справа от входа на вбитых в стену гвоздях, затем так же наощупь прокрался к полке и пошарил там. Ощущение непристойности этого поступка сказало Эрвину яснее ясного, что он никогда не был вором. Пусть хозяин купил его труд за бесценок, пусть хотел сдать его за вознаграждение тюремщикам — в глазах Эрвина это никак не оправдывало его собственные действия. Он никогда не пошел бы на это, если бы не находился в крайности.
Отыскав завернутую в тряпку краюху хлеба и початый круг сыра, Эрвин сложил их в котомку и вышел на двор. Чтобы не вспугнуть сельских собак, он ушел не по улице, а прошел через сарай и огород, где спустился к реке. Он шел вдоль берега, пока не встретил мост, на который сворачивала выходящая из села дорога. За мостом она поднималась на прибрежную возвышенность, а там сливалась с другой дорогой, идущей поверху вдоль реки. Эрвин прикинул направление на большой город и зашагал туда.
Дорога, дорога, дорога...
Ее пыль и ее холод, ее подъемы и ее овраги, ее тяготы и ее неизвестность...
Дорога, дорога, дорога...
Никуда и ниоткуда, трудная и бесконечная, вечное проклятие идущих по ней.
Ни теплого очага, ни уютного пристанища, ни добрых друзей и соседей, живущих рядом.
Только случайные попутчики, такие же бродяги и неприкаянные...
Только ветер — и не знаешь, что хуже, встречный или попутный...
Только короткие привалы и беспокойное пламя придорожного костра...
Дорога, дорога, дорога...
Самая горькая кара — быть осужденным на вечную дорогу.
И все же тюрьма — это лишение дороги.
Сначала дорога была малолюдной, но вскоре она влилась в наезженный тракт. Несколько дней Эрвин шел вдоль него, предусмотрительно обходя стороной встреченные на пути жилища. Сельские жители были плотными и низкорослыми — и осанистые главы семейств, и их пышнотелые жены с горластыми детьми на руках. Он был заметно тоньше и легче их, отчего выглядел высоким по сравнению с ними, хотя считал себя среднего роста. Это знание было глубже, чем потерянная память, также, как и ощущение собственного возраста. Хотя его здесь называли молодым, его не покидала уверенность, что он прожил на свете достаточно долго.
Его волосы были светлее, а кожа хуже принимала загар. За эти дни под открытым небом она так и не приобрела грубо-коричневый оттенок, который он видел на других лицах. А если учесть и плохое знание местного языка, оставалось единственное умозаключение — он был не здешним. Ему были знакомы другие языки, в нем сохранялось интуитивное знание о существовании других мест и обычаев, даже если он не мог ничего извлечь из своей памяти.
Первое время, завидев других людей, Эрвин уходил с дороги и прятался в кусты, но затем местность стала открытой, а проезжих стало больше, и он был вынужден пренебречь осторожностью. Всадников и пеших было мало, большинство ехало на телегах, порожних и с грузом. Похоже, бродяги были здесь обычными, потому что он не привлекал ничьего внимания. Он начал надеяться, что преследователи перестали искать его или хотя бы потеряли его из вида.
К вечеру тракт пустел, поэтому Эрвин заметил эту телегу издали. Запряженная парой лошадей и груженая ящиками, она стояла в дорожной колее, неловко покосившись сзади. Рядом сидел на корточках возница, пытавшийся поднять плечом ее провисший угол. Подойдя ближе, Эрвин увидел, что у телеги соскочило заднее колесо. Возница тщился насадить колесо обратно на ось, но ему никак не удавалось приподнять тележный край до нужной высоты.
Заметив подходившего Эрвина, он оставил свои попытки.
— Эй, парень! — окликнул он, когда тот поравнялся с телегой. — В Деч, что ли, идешь?
— Что? — не понял Эрвин.
— В город, говорю, идешь?
Эрвин сообразил, что так назывался город, куда он шел.
— Да, — подтвердил он.
— Помоги мне надеть колесо, а я подвезу тебя, — предложил возница. — Вдвоем тут делать нечего, но один я никак не справлюсь.
— А что случилось?
— Втулка сломалась, и оно соскочило. Я вытесал новую, но никак не могу приподнять телегу, чтобы его надеть.
— Ладно, помогу. А что я должен делать?
— Приподними-ка этот край, а я надену... — окинув оценивающим взглядом фигуру Эрвина, он запнулся на полуслове. — Нет, давай лучше ты надевай, а я буду поднимать.
Он кивнул на лежавшее рядом колесо, а сам подпер плечом край телеги. Эрвин подкатил колесо к оси, и когда ее конец поднялся до отверстия, насадил колесо на ось.
— Ну вот, я же говорил, что вдвоем тут делать нечего, — облегченно вздохнул возница, вставая. — Сейчас забью втулку, и поедем.
Он закрепил колесо на оси деревянной втулкой и кивнул Эрвину на край телеги, а сам уселся на передок. Затем он тронул лошадей, и телега покатила по ухабистой дороге.
— К родным идешь, парень? — спросил он.
— Нет, я так...
— Бродяга, значит?
— Может, работу найду.
— А что ты умеешь делать?
Эрвин замешкался с ответом — действительно, а что он умел делать?
— Трудно сказать...
— Ничего, значит? — В голосе возницы промелькнула добродушная усмешка.
— Что все могут, то и я могу, — нашелся наконец Эрвин.
— Ясно. Значит, тебе одна дорога — посыльным в трактир или в лавку.
Эрвин подивился про себя скудости здешних дорог.
— А куда еще там можно устроиться? — спросил он.
— А куда еще ты годишься? — В голосе возницы не было желания обидеть, он просто рассуждал. — Силой ты не вышел, значит, грузчиком быть не сможешь, воином — тоже. Слугой в богатый дом тебя не возьмут, туда с улицы не берут. В подмастерья мальчишек берут, а ты уже взрослый парень. А все остальное — это уметь надо. Если ты вовремя ни к чему не пристроился, значит, тебе или на побегушках быть, или сам знаешь кем.
— Кем?
— Кем не надо, вот кем. — Возница скосил на него оценивающий взгляд. — Да только, вижу, ты не из таких, у меня на них глаз наметан.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что попутчик Эрвина был разъезжим торговцем, продававшим по окрестным селам городские товары — преимущественно железные части хозяйственного инвентаря и кухонную утварь. Понятно, что он привык различать жуликов и бандитов в пестрой смеси незнакомых лиц, встречающихся на пути. Сейчас он распродал все, что взял в поездку, и возвращался в город, чтобы заполнить новым товаром груду пустых ящиков, гулко погромыхивающую на телеге. Эрвин на всякий случай спросил, не нужен ли ему помощник, но торговля железками приносила слишком небольшой доход, чтобы прокормить двоих.
Ночью на дорогах было опасно, поэтому торговец стремился к вечеру добраться до села и заночевать там. Поломка задержала его в пути, и теперь он торопил лошадей. Как он объяснил Эрвину, ближайшее село лежало за показавшимся впереди лесом, в котором случались налеты грабителей. Он не поехал бы через лес ночью, но лошадей нужно было напоить на ночь, а по эту сторону леса не было воды для стоянки.
Полоса заката еще горела на небе, но едва они въехали в лес, их сразу же обступили густые сумерки. Торговец погонял коней, те и сами так спешили миновать лесную чащу, что им почти не требовался кнут. Вскоре тьма сгустилась до полной черноты, в которой были неразличимы не только деревья, но и дорожные колеи.
Встревоженный рассказами торговца, Эрвин пристально всматривался вперед. В такой темноте от обычного зрения было мало пользы, но его чутье улавливало мельчайшие неправильности на предстоящем участке пути. Вдруг он ощутил впереди присутствие нескольких затаившихся у дороги существ.
— Там, впереди, кто-то есть, — окликнул он торговца.
— Где? — Тот мгновенно натянул вожжи, придерживая лошадей. — Не вижу.
— Я тоже не вижу — но я их чувствую.
— Где они, покажи?
— Шагов двести отсюда, наверное... сидят за кустами по обеим сторонам дороги. Как я покажу, если ничего не видно!
— У страха глаза велики. — Тем не менее, торговец натягивал вожжи, пока лошади не остановились. — Померещилось тебе, парень... — неуверенность в его голосе смешивалась с надеждой.
— Мне никогда не мерещится, — эти слова появились у Эрвина сами, помимо сознания. — Если я что-то вижу или чувствую, значит, это есть.
Торговец встревожился. Он не слишком-то поверил попутчику, но тем не менее чувствовал потребность обезопасить себя и в замешательстве оглядывался вокруг.
— А сколько их, по-твоему?
Эрвин напряг чутье, изучая подозрительное место.
— Четверо, кажется... нет, пятеро.
— Сочиняешь, парень...
В неопределенную опасность торговец бы еще поверил, но такая точность казалась ему невозможной. Все же Эрвин достаточно напугал его, и он не трогал лошадей с места.
— Дорога узкая, здесь так просто не развернешься, — пробормотал он. — Если бандюги и вправду сидят там, где ты сказал, они заметят, что мы разворачиваемся, и успеют добежать сюда.
Эрвин молчал. Он надеялся, что торговцу лучше известно, что делать. Тот беспокойно ерзал на сиденье, не зная, на что решиться.
— Разгоню-ка я лошадей, может, проскочим мимо. Держись крепче!
Он щелкнул кнутом, и лошади помчались крупной рысью. Но ни ухабистая дорога, ни развалющая телега не позволяла им слишком разогнаться. Когда они поравнялись с засадой, их скорости хватило только на то, чтобы выкочившие из-за кустов налетчики не преградили им путь. Двое успели ухватиться за задний край телеги и взобраться на нее, остальные бежали следом.
Один накинулся на Эрвина, силясь сбросить его с мчащейся телеги. Чтобы удержаться, Эрвин вцепился в ящик. В это время телегу качнуло и ящик обрушился между ними, спихнув бандита на дорогу. Тот угодил под заднее колесо и остался лежать, телега подскочила на мягком и понеслась дальше. Сзади маячили тени догонявших ее грабителей.
Эрвин оглянулся как раз вовремя, чтобы увидеть, как другой бандит опускает дубину на голову его спутника. Торговец безжизненно откинулся назад, бандит выхватил из его рук вожжи и натянул их, останавливая лошадей. Те замедлили бег, и подоспевшие сзади грабители стали карабкаться на телегу.
В сознании Эрвина внезапно вспыхнули слова силы, сразу несколько. Ему потребовалась ничтожная доля мгновения, чтобы осознать их все — малая молния, огненный сгусток и кое-что еще, применяемое для удара по противнику. Вместе с ними вспыхнуло знание, что его силы хватит только на одно слово. Этого было мало, потому что на телегу лезло четверо бандитов.
Он мгновенно перебрал слова, и одно показалось ему подходящим. Оно действовало одинаково и на друзей, и на врагов, но сейчас его единственный союзник в беспамятстве лежал на телеге. Эрвин с напряжением согнул руки в локтях и прижал к телу, концентрируя в груди силу, а затем мысленно произнес это слово, одновременно делая резкое расталкивающее движение согнутыми руками, чтобы разослать силу вокруг себя. Мельком вспомнилось, что это типовое движение для радиального посыла силы.
Сила быстро иссякла, но ее хватило на бандитов. Они застыли на месте, глядя на него, а затем вдруг дико заорали и кинулись прочь. Еще бы — это слово заставляло каждого видеть то, чего он боялся больше всего на свете. Хотя оно действовало только на недалекие и трусоватые личности, легко поддающиеся собственным страхам, в этой банде других и не было.
Лошади тоже вздрогнули и сорвались с места. Они уже были напуганы случившимся, а слово, видимо, повлияло и на них — и они понесли по ночной дороге, увлекая за собой громыхающую телегу. Эрвин сумел перелезть на передок и подобрать брошенные вожжи, натянул их изо всех сил, но не смог удержать взбесившихся скакунов. Телегу швыряло на ухабах, с нее слетело несколько ящиков, бесчувственное тело торговца подпрыгивало рядом с ним. Или безжизненное — но ему некогда было задумываться над этим. Первый же поворот, конечно, стал бы и последним, но дорога, к счастью, была прямой.
В Эрвине не было паники — только огромное напряжение и внимание, направленное на усмирение лошадей. Может, поэтому в нем проснулось еще одно знание — не слово силы, которое ему было уже нечем поддержать, а особый навык, для которого не требовалось этой силы. Эрвин мысленно потянулся к лошадям, нащупал их маленькие обезумевшие рассудки и начал уговаривать, успокаивать, пока они не пришли в себя и не замедлили бешеный бег по дороге. Когда они стали слушаться вожжей, Эрвин перевел их на легкую рысь, а затем на шаг.
Торговец застонал рядом — значит, жив. Затем он шевельнулся и попытался подняться. Эрвин протянул ему свободную от вожжей руку, чтобы помочь сесть. Тот уселся рядом, снова застонал и начал ощупывать макушку.
— Эх, как он мне звезданул-то... Выходит, проскочили мы, парень?
— Да.
— А мужик этот куда девался с телеги?
— Свалился.
— Как это — свалился?
— Ну, помог я ему немножко.
Торговец пошарил рукой за пазухой, нащупывая там что-то.
— Молодец, — сказал он повеселевшим голосом. — А остальные бандюги?
— Отстали.
— Ладно, давай вожжи. — Он забрал их из руки Эрвина. — Что-то мои лошадки не в себе.
— Понесли.
— И ты удержал их, парень?! И как только у нас все цело осталось!
— Не все. Пара ящиков упала.
— Беда их забери, эти ящики! Мы с тобой дешево отделались.
— Здесь что, все время так?
— Случается. И со мной случалось, но ничего, выправлялся. Я дома запас держу, чтобы, если что, было с чем начать. Повздыхаешь-повздыхаешь, да опять поедешь — жить-то надо.
Лошади устало тянули повозку по лесной дороге. Вскоре они выехали из леса и спустились в лощину. Оттуда уже виднелись остроконечные крыши на бугре и светящиеся окна большого приземистого здания.
— Это постоялый двор, — ответил торговец на вопрос Эрвина. — Там мы и заночуем.
— У меня нет этих... денег. Я где-нибудь поблизости заночую.
— Ты ж меня вон как выручил, парень — неужто я за тебя не заплачу! Что тебе в кустах спать, если дом есть, да и день-то какой тяжелый был. Сегодня мы с тобой отдохнем как люди.
Телега въехала на бугор и остановилась у постоялого двора. Там торговец достучался до прислуги и заехал во двор. Он дал монетку слуге, чтобы тот позаботился о лошадях, а сам с Эрвином пошел в дом.
Они вошли в широкое и низкое помещение, служившее трактиром. Здесь стояло несколько выщербленных деревянных столов со скамьями, расположенных в ряд вдоль стены с окнами. Сейчас столы пустовали, в помещении горела только одна масляная лампа, висевшая у задней двери. Из-за этой двери появился упитанный трактирщик, широкий и низкорослый, как и все местные жители. Он приветствовал торговца как старого знакомого и пошел звать жену, чтобы та подала ужин.
После ужина он проводил постояльцев в комнату, одну на двоих. Торговец сразу же уснул, а Эрвину не спалось. Он смотрел в потолок и вспоминал недавнее происшествие. Сначала — собственные ощущения, и его удивляло, что он ни на миг не почувствовал испуга. Была только предельная, хладнокровная собранность, мгновенное расширение и ускорение внимания, позволявшее видеть сразу все и своевременно реагировать на все. Словно он не раз бывал в подобных обстоятельствах и, более того, умел правильно вести себя в них.
И еще — новые слова силы. Событие прошло, а они по-прежнему оставались в его памяти. Эрвин вертел их в мозгу, повторял и осмысливал их звучание, взвешивал и ощущал их силу. Это были мелкие, слабые слова, и каждое из них было посильным для него и пригодным к случаю. В тот миг ему не вспомнилось ничего лишнего и ненужного, но сейчас, в тишине и безопасности, ему казалось, что есть и другие слова, могущественные, способные разметать толпы нападающих. Для их выполнения требовалось... что? Какие-то особые условия?
Он не вспомнил ничего — ни самих слов, ни условий. И, странно, он пока не слышал ни о чем подобном. Эрвин перебирал в уме все уже вспомнившиеся слова, одно за другим, словно сокровища — и его влекло к ним, словно скупца к сокровищам. Он любил их, в нем все оживало и трепетало от музыки их звучания. Было так хорошо — лежать и повторять про себя эти таинственные созвучия, разглядывать и подправлять мысленную картину их претворения в действие, шлифуя в уме эти странные невесомые инструменты. Они возвращались к нему из забвения сквозь малейшие лазейки, потому что были глубже его памяти — они были его кровью.
Сон незаметно овладел его рассудком, подменив собой реальность. В этом сне были фиолетовые облачные глубины, легкий и плотный воздух, от которого закипала кровь, бешеная скачка и белое облако гривы перед его лицом. И белая, белая вспышка, сорвавшая его с места и швырнувшая прочь, куда-то далеко-далеко... и он падал, и падал, и падал...
Проснувшись утром, Эрвин не вспомнил этот сон.
С утра торговец выглядел вялым и нездоровым. Он с трудом спустился умыться, позавтракал через силу.
— Голова так и раскалывается, — пожаловался он Эрвину, когда они вернулись в комнату. — Ехать надо, коней запрягать, а у меня все плывет перед глазами. Видать, сломал мне там чего-то этот мужик.
— Давай посмотрю, что там, — предложил Эрвин. — Может, помогу чем.
— Да что ты насмотришь — шишка и шишка. Ну, давай!
Он подставил голову, и Эрвин стал осматривать ушиб. Удар пришелся сбоку, чуть выше виска. Теперь там красовалась здоровенная шишка, горячая на ощупь, еще не начавшая синеть снаружи. Эрвин осторожно прикоснулся к ней, закрыл глаза и устремил внимание под пальцы.
Сначала он ощутил неправильность, затем пришли слова — целая фраза, где каждый звук был тщательно подобран. Эрвин произнес ее мысленно, посылая в пальцы восстановившуюся за ночь силу. Почувствовав, что неправильность как бы подтаяла, он открыл глаза и снова глянул на ушиб.
Шишка была на месте, но теперь она выглядела не свежей, а заживающей. Что-то подсказало Эрвину, что пока этого достаточно, к тому же он все равно не знал, что еще можно сделать.
— А ведь прошла голова-то! — обрадованно воскликнул торговец. — И комната не плывет перед глазами! Что ты сделал, парень?!
— Да ничего, просто потрогал. Сама, наверное, прошла.
— Может, ты лекарь?
Эрвин на мгновение задумался — может, он и вправду был лекарем? Внутреннее несогласие заставило его отказаться от этого предположения.
— Нет, откуда? Просто случайность.
— Случайность, говоришь? — Торговец недоверчиво глянул на него, но ответный взгляд Эрвина оставался чистым и простодушным. — Ладно, пошли запрягать.
Они спустились во двор, и торговец пошел в сарай за лошадьми. Эрвин остался стоять рядом с телегой. В это время с улицы во двор вбежала трактирная служанка. Ее лицо выглядело взволнованным, глаза округлились и блестели, словно она только что услышала нечто необычайное. Увидев Эрвина, она устремилась к нему.
— Это вы приехали ночью? — спросила она.
— А что такое?
— Вы видели в лесу что-нибудь особенное?
Эрвин вспомнил, что торговец и словом не обмолвился здесь о ночном нападении.
— Нет, не видели.
— А я там, у колодца, сейчас такое слышала! — захлебываясь, выпалила она. Эрвин понял, что ей хотелось не столько расспросить его, сколько поделиться распиравшей ее новостью. — Этой ночью сыновья соседки моей троюродной тетки видели в лесу огненную повозку, полную дьяволов!!!
— Надо же, — покачал он головой, глядя в ее ошалелое от волнения лицо.
— Один совсем свихнулся, слова от него не добьешься, другой кое-как рассказал все, но тоже не в себе. Говорят, теперь нужно звать святых отцов, чтобы те отмолили их от скверны!
— Кого звать?! — Эрвин успел проглотить продолжение "Какие еще святые отцы?".
— Святых отцов, — повторила служанка. — Это их забота — очищать людей от скверны. Может, они и дьяволов прогонят с округи, если их отблагодарить получше. Как же теперь в лес ходить, если там дьяволы?
— А что эти парни делали ночью в лесу?
Девка вдруг смешалась и уставилась на него, словно застигнутая врасплох.
— Не знаю. Мало ли что!
— По мне, так все просто, — невинно глянул на нее Эрвин. — Не ходи, где не надо и когда не надо, не делай, что не надо — не увидишь дьяволов. Тогда и святые отцы не понадобятся.
— Как это — не понадобятся?! Богохульник!!!
Гневно зыркнув на него, служанка убежала в трактир. Вскоре из сарая вышел торговец с лошадьми. Эрвин стал помогать ему с упряжью, но помощник из него получился даже не плохой, а никакой. Он ничего не вспомнил при виде железок и лямок, служивших частями конской упряжи, хотя ему казалось, что он умел ездить на лошадях — правда, верхом, а не в повозке. Но разве для этого требовались ремни?
Пока они выезжали из села, он размышлял над словами служанки. Не так уж трудно было догадаться, что святые отцы — это попечители, от которых он сбежал. Эрвин не чувствовал ни малейшего почтения к этим людям, ни малейшей склонности глядеть на них снизу вверх. Может, из-за этого он и попал к ним?
Но что он такого сказал, что так ужаснуло служанку? Может же не понадобиться лекарь, кузнец, посыльный, стражник — и в этом нет ничего зазорного. Почему так нельзя сказать про святого отца? Эрвин покосился на торговца, прикидывая, как бы расспросить его, чтобы не выдать свою потерю памяти.
— Эта служанка назвала меня богохульником... — начал он наконец.
Торговец оглянулся на него. При этом он сделал невольное движение, словно хотел отодвинуться подальше.
— За что она тебя так?
— Сам не пойму. Я просто сказал, что если не делать дурного, то и святого отца звать не надо. Разве здесь что-то не так? Ведь бывает же не нужен, к примеру, лекарь или коновал.
— Здесь все не так, парень. Лекарь — это одно, а святой отец — совсем другое. Это все равно как отец — ты же не скажешь про своего отца, что он тебе не нужен.
— Я не помню родителей.
— Тогда тем более. Значит, тебе больше не к кому обратиться за наставлением, кроме как к святому отцу.
— А зачем мне обращаться к нему за наставлением?
— Чтобы он рассказал тебе, что хорошо, а что дурно.
— Но разве я сам этого не знаю?!
— Откуда тебе знать? Человек — это сосуд скверны, поэтому нужны святые отцы, чтобы очищать его.
— Так, по-вашему, человек — это горшок с дерьмом, который то и дело нужно выплескивать?! — поразился Эрвин. — А святые отцы как раз этим и занимаются?!
— Да ты и вправду богохульник!!! Правильно она тебя назвала!
— Нет, я только хотел понять...
— А кто тебя просит понимать? Твое дело — верить, а не понимать. Еще чего такого скажешь, и я, ей-богу, прогоню тебя с телеги.
Эрвин замолчал. У него были еще вопросы, но задавать их было опасно. Он уже достаточно навредил себе. До города можно было добраться и пешком, но если он не сумеет поладить с этим человеком, не лучше и не хуже других, вряд ли он поладит с кем-нибудь еще. По крайней мере он узнал, что не нужно ставить под сомнение деятельность этих чистильщиков, которые, помимо всего прочего, полностью вычистили ему мозги.
Странно все это, думал он, прислонившись к поскрипывающим на ходу ящикам. Если человек испачкался в грязи, он моется сам, для этого не нужны помощники. Тот, кто сам не трудился над собственной чистотой, кого быстро и ловко помыла чья-то чужая рука, в тот же день снова по уши залезет в грязь. Что не свое, то не дорого. Почему же взрослые, самостоятельные люди спихнули заботу о своей чистоте на других людей, не утрудившись даже проверкой, насколько чисты их чистильщики?
Он надеялся, что торговец забудет разговор о святых отцах, но тот по-прежнему неприязненно косился на него. Видно, богохульство было тяжелым проступком, хотя Эрвин так и не понял, что же он такого сказал. В его словах не было ничего обидного, ничего противоречащего здравому смыслу, но здесь как будто бы сговорились посылать здравый смысл подальше в угоду выдуманным условностям.
Значит, это зачем-то было им нужно.
До города оставалось еще два дня пути. В дороге торговец почти не разговаривал с Эрвином, тот тоже боялся заговаривать с ним, чтобы снова не сказать лишнее. Если поначалу Эрвин надеялся выспросить у него побольше, а, возможно, и сдружиться с ним настолько, чтобы довериться ему, то теперь об этом и речи быть не могло. Его попутчик был не из тех, кто привечает людей, пошедших против воли служителей божьих.
Услышав упоминание о боге, Эрвин обнаружил, что у него имеется понятие, соответствующее этому слову. Так называлась личностная сверхъестественная сила, заинтересованная в людях — покровительствующая или вредящая. И в том, и в другом случае ее следовало задабривать, для чего и существовали разнообразные культы богов, а с ними храмы и культисты.
Одно Эрвину было известно точно — на самом деле сверхъестественная сила была безличной и обращаться к ней нужно было иначе. Он не мог бы сказать, почему он так уверен в этом знании и откуда оно к нему пришло. Наверное, оттуда же, откуда и слова силы — а они работали.
Деч оказался грязным городишкой, хотя торговец назвал его столицей. Все время, пока они ехали по местным трущобам, Эрвина не покидало ощущение, что ему случалось видеть города получше. И людей получше, добавил он мысленно, разглядев лица встречных жителей. От них веяло убожеством, не имевшим никакого отношения к размеру достатка.
Телега остановилась у дома, находившегося разве что на одну ступеньку выше простонародной нищеты. Там ее встретила семья торговца, состоявшая из жены и четверых детей. Торговец завел лошадей в сарай, разгрузил вместе с Эрвином телегу, и они пошли в дом, где хозяйка уже накрыла стол. Когда они пообедали, торговец позвал Эрвина в другую комнату, где вручил ему поношенную куртку и немного денег.
— Я свои дела веду честно, — сказал он при этом. — Ты меня один раз спас — и я тебя всю жизнь благодарить не буду. Ты мне помог, я с тобой расплатился — значит, мы в расчете. А теперь прощай, и забудем друг друга. С тобой и до беды недолго, а у меня, сам видишь, семья.
Эрвин смотрел на него, не зная, что ответить. Да, этот человек вел свои дела честно и платил по своим долговым обязательствам. Наивным было бы обижаться на него за то, что он не стал рисковать собой и своей семьей ради чужого бродяги.
— И вот что я скажу тебе напоследок, парень, — добавил торговец. — Если не хочешь себе беды, смени имя. Оно у тебя не здешнее.
Только сейчас до Эрвина дошло, что тот за три дня пути ни разу не назвал его по имени.
— Понятно...
Эрвин попрощался со своим бывшим попутчиком и вышел на улицу. Имя было его единственной надежной зацепкой за прошлое, и он с сожалением признал необходимость отказаться от этого созвучия. Поскольку ему было известно слишком мало здешних имен, чтобы выбрать себе подходящее, он решил пока остаться безымянным.
Перед ним тянулась городская улица — небогатая, нечистая, с разбитой тележной колеей и немногочисленными прохожими на обочинах. Вот он и в городе, один, и знает об этой жизни... можно сказать, совсем ничего. Но для того он и здесь, чтобы узнавать.
Ему смутно помнилось, что прежде он жил как-то иначе. В прежней жизни многое было по-другому, ему нравилось там жить, у него там было какое-то дело, которым он занимался с удовольствием. А здесь все было так уныло и неприятно, глаз остановить не на чем. И если бы только глаз — его сердце точно так же отворачивалось от этого города и его дел.
Вскоре он пришел в центральную часть Деча — в богатые кварталы, как называл их торговец. Городские жители отличались от сельских, но были такими же смуглыми, широкими и приземистыми. Светлые волосы и легкая фигура Эрвина выглядели необычными и здесь. Чужой, слишком чужой, подумалось ему.
Увидев, что на него оглядываются, он от души пожелал оказаться незаметным, похожим на остальных горожан — и в его сознании возникло новое слово. Оно не меняло внешность, но влияло на окружающих так, что они не обращали на нее внимания. Эрвин мысленно произнес это слово, на которое потребовалось совсем немного силы, и с облегчением заметил, что встречные прохожие перестали таращиться на его волосы.
Он бродил по улицам до темноты, наблюдая за жизнью города. Прислушивался к обрывкам разговоров, выхватывая и запоминая малейшие сведения, приглядывался к людям, домам и транспорту. Здесь ездили верхом, на телегах и в каретах, которых было немного. Всадники были всех сословий, от оборванных простолюдинов до знати в добротных камзолах и при оружии. Местные господа были вооружены пиками и разнообразными топорами на длинных ручках, как односторонними, так и двухсторонними, нередко с причудливыми крюками на концах.
Изредка встречались и попечители в бурых балахонах. Эрвин называл их про себя культистами и предусмотрительно сворачивал при их появлении в ближайший переулок. Обнаружив несколько одинаковых храмов, он постепенно заподозрил, что здесь имеется единственный культ, вытеснивший все остальные. Хотя он не понял, какому божеству там поклонялись, во всяком случае, это говорило кое-что о самом культе, а также объясняло, почему его представители так бесцеремонны.
К вечеру он забрел в дешевую пивную, где и поужинал. Публика здесь была весьма сомнительной — скандальной, драчливой и вечно пьяной. К Эрвину не пристал никто, хотя он был легкой добычей для хулигана или грабителя — наверное, подействовало укрывающее слово. При пивной были комнаты для найма, но Эрвин предпочел уйти на ночь из города и выспаться под кустом, чтобы не тратить деньги, пока он не научился их зарабатывать.
Так он провел еще несколько дней. За это время он изучил городские улицы, запомнил расположение рынка, крупных лавок, пивных и гостиниц, научился избегать улиц, где патрулирует городская стража и ходят святые отцы. Он подолгу бывал на рынке, где можно было подслушать массу разговоров и сплетен, и узнал там кое-что о местных событиях, порядках и правительстве. Его память оказалась на удивление цепкой — то ли потому, что все прежнее забылось, то ли она всегда была такой — и ему было достаточно мельком услышать какое-нибудь слово или событие, чтобы оно запомнилось намертво.
В этот день он остановился поглядеть на проезжающего мимо господина. Это был крупный парень, краснолицый и широкоплечий, верхом на рослом коне и с алебардой в руке. Крикливо-яркий камзол этого образчика местной знати был так помят и заношен, что казалось, будто его подобрали со свалки — именно это забавное сочетание пестроты и неряшества и привлекло внимание Эрвина. Щегольская шляпа и просторные сапоги с отворотами выглядели ничуть не лучше, да и цвет лица детины выдавал близкое знакомство скорее с бутылкой, чем со свежим воздухом.
Заглядевшись, Эрвин не сразу заметил, что парень остановил коня и тоже глядит на него.
— Эй, малый! — вдруг окликнул парень.
— Что? — встрепенулся Эрвин.
— Что вам угодно, ваша милость, дурак!
— Что вам угодно, ваша милость?
— Вызови мне оттуда слугу.
Парень кивнул за его спину. Оглянувшись, Эрвин увидел, что он стоит как раз у дверей гостиницы. Они были распахнуты настежь, как это водится у заведений, имеющих на первом этаже пивную. Эрвин вошел туда и сообщил встреченному слуге, что его требует к себе какой-то молодой господин. Когда они со слугой вышли на улицу, господин уже спешился и нетерпеливо заглядывал внутрь.
— Сними вещи и поставь коня, — приказал он слуге.
Тот быстро и ловко проделал требуемое и ушел с конем во двор гостиницы. Взгляд парня остановился на Эрвине.
— А ты... — его широкая ладонь нырнула в карман камзола и вернулась оттуда с медной монеткой, — бери мои вещи и неси туда.
Он швырнул монетку, нисколько не заботясь, как ее поймают. Эрвин подхватил ее на лету и взвалил на себя мешок с вещами. Мешок оказался тяжеленным, в нем погромыхивали какие-то железки. Молодой господин вошел в гостиницу, Эрвин с вещами последовал за ним. Там он терпеливо дождался, пока его наниматель не договорится о жилье, а затем внес вещи в указанную комнату.
Это была скудно обставленная комнатенка на втором этаже, со столом у окна, с широкой койкой у одной боковой стены и со шкафом у другой. У стола стояло жесткое деревянное кресло с подлокотниками, на которое и уселся парень. Он развалился в этом кресле настолько удобно, насколько было возможно, вытянул ноги перед собой и уставился на Эрвина, стоявшего рядом с мешком.
— Ты кто такой? — спросил он.
— Никто, ваша милость.
Этот ответ вполне удовлетворил парня.
— Как тебя зовут?
— Кто как, ваша милость, — ответил Эрвин. — Как вы назовете, на то и откликнусь.
Видимо, и этот ответ оказался подходящим.
— Ты сапоги чистить умеешь?
— Сумею, ваша милость.
— А одежду?
— Сумею, ваша милость.
— А доспехи?
Эрвин чуть замешкался с ответом, но все-таки решил, что в этом нет ничего такого, с чем бы он не справился
— Сумею, ваша милость.
— Мне как раз слуга нужен — ты, пожалуй, подойдешь. Три медяка в день и стол, с тебя этого хватит.
— А что я должен за них делать?
— Помогать мне одеваться, присматривать за моими вещами и бегать с поручениями. Если что пропадет, или что испортишь, или заленишься — на том свете сыщу и отлуплю до смерти, не будь я идаш Бобур. Значит, договорились?
— Да.
— Да, ваша милость, — поправил его новоявленный хозяин. — А теперь стаскивай с меня ботфорты, малый. Этой кличкой и обойдешься, а то учить имена каждого слуги — голова лопнет.
Эрвин стащил с него сапоги. Затем он распаковал и уложил в шкаф вещи, среди которых оказалась смена одежды и набор потрепанных доспехов. Затем, поскольку дело близилось к вечеру, он спустился в пивную и заказал там ужин в комнату. Затем он получил приказ вычистить хозяйскую одежду, а сам хозяин завалился спать.
Так началась его служба у идаша Бобура. Это был парень лет двадцати, принадлежавший к низшему господскому сословию. Как вскоре узнал Эрвин, местная знать разделялась на три сословных группы. Низшей соответствовал титул "идаш", переводившийся как "владелец пустошей", высшую титуловали как "ардаш", или "владелец сел". Верховная группа носила титул "ардалаш", или "владелец городов". Земля была поделена на вотчины, каждой из которых правил ардалаш, имевший под началом один или несколько городов с прилегающими селами. Этих вотчин было множество, и соседствующие ардалаши вечно находились в состоянии войны или вооруженного перемирия.
Идаш Бобур был младшим сыном без надежд на наследство, потому что родительские земли были меньше допустимой к разделу доли. Местная раса была скороспелой, и он уже лет пять как считался взрослым, а теперь наконец решил поступить на службу к своему ардалашу. Для этого он и прибыл в столицу.
Все эти подробности Эрвин узнал от самого Бобура, так как, помимо прочих достоинств, его хозяин был патологически болтлив. Еще лучше было, что Бобур нисколько не нуждался в ответах собеседника, а, напротив, ужасно раздражался, если кто-то осмеливался вставить слово в его монологи. В этом смысле он был идеальным хозяином для Эрвина.
К другим его достоинствам относилось то, что он никогда не пытался поправить дело кулаками, если брошенный сапог пролетал мимо головы слуги. Напротив, Бобур громко хохотал, если Эрвину удавалось увернуться или поймать летящий сапог — точь в точь ребенок, увидевший забавный фокус. Он и был для Эрвина большим ребенком-переростком — напористый, голосистый, глубоко убежденный в своем сословном превосходстве, по-детски задиристый и падкий на удовольствия.
Думать идаш Бобур был не приспособлен точно так же, как и летать. Он не замечал и не понимал, что его слуга отличается от других простолюдинов и по внешности, и по поведению. Он с удовольствием, без малейшей подозрительности отвечал Эрвину на вопросы, которые любой другой счел бы идиотскими, поскольку имел твердое убеждение, что слуга и должен быть идиотом. На умные вопросы он просто не смог бы ответить, поэтому Эрвин их не задавал.
Поступив на службу, Бобур получил военное жалование и стал напиваться чуть ли не ежедневно. Каждый раз, как его хозяин оказывался под столом, Эрвину доставалось чистить кучу одежды, грязной и облеванной. Тем не менее он относился к своему господину скорее с симпатией, чем с отвращением. Благодаря Бобуру он смог хоть как-то устроиться и зарабатывать на пропитание, к тому же тот был неоценимым поставщиком начальных сведений об окружающем мире. Но главное было даже не в этом, потому что Эрвин не страдал расчетливостью. Он видел, что от Бобура бесполезно ожидать большего и что тот еще не так плох, как мог бы оказаться, и потому не мог возмущаться хозяйским поведением. Ведь нельзя же всерьез сердиться на ребенка за то, что он все время чумазый и в синяках.
Эрвин добросовестно выполнял свои обязанности, и Бобур мало-помалу расположился к нему — не умом, которого у него не было, а инстинктом живого существа, откликающимся на заботливый уход и искреннее дружелюбие. Он не бил Эрвина попусту, а если и кидал в него сапогом, то не по злобе, а скорее для развлечения. По вечерам он завел привычку рассказывать своему молчаливому слуге обо всем, что случилось с ним за день. Выговорившись подобным образом, он наскоро бормотал короткую молитву и, довольный, укладывался спать — если, конечно, не лежал в этот день мертвецки пьяный.
Сначала он ходил на службу один, но вскоре присмотрелся к городским обычаям и стал брать Эрвина с собой. Слуги носили за своими господами доспехи и помогали надевать и снимать их до и после учебных боев. Среди воинов бывали нередки и поединки на спор, в которых победитель обменивал что-нибудь из своих вещей на сходную вещь побежденного — шлем на шлем, бердыш на бердыш, кирасу на кирасу. Поскольку Бобур был сильным и напористым парнем, он довольно быстро поменял свои потрепанные доспехи на хорошую броню. Чинить ее доставалось, конечно же, слуге, потому что его господин экономил на оружейнике. Телесных сил Эрвина не всегда хватало, чтобы выправить вмятины с помощью молотка, но для чего-то же существовали слова силы.
В военных стычках действовали договоренности, явно предназначенные для того, чтобы приостановить сокращение численности благородного сословия. Воюющие стороны следовали определенным правилам, нарушать которые считалось бесчестным, сдавшегося всегда щадили, хотя не считалось зазорным избавить его от имущества. В итоге и личные выяснения отношений, и мелкие местнические войны были похожи на игры с переходящим призом в виде какой-нибудь привлекательной вещицы или деревеньки в три десятка жителей. Побежденный залечивал раны, восстанавливал нанесенный ущерб — и все начиналось сначала.
Благодаря болтливости Бобура Эрвин узнал немало сведений об остальных завсегдатаях тренировочного поля для низшей знати. Во-первых, все они были дураками — потому что именно с этого слова Бобур начинал характеристику каждого из своих соратников. Во-вторых, все они были неимущими — потому что Бобур говорил, что ни один дурак не будет торчать в городской гостинице, если у него есть свои земли. В-третьих, все они были бессемейными, потому что никто из благородного сословия не отдаст дочку за неимущего. Отсюда сама собой вырисовывалась главная мечта каждого нищего идаша на службе государя — дослужиться до клочка земли в награду за воинскую доблесть, поселиться там и обзавестись семейством, как в свое время поступали их отцы, деды и прадеды.
Дальше в характеристиках появлялось некоторое разнообразие. Идаш Товбур, например, мог перепить кого угодно, даже Бобура, на что тот громко возмущался и с особым пристрастием величал его дураком. Некоторое утешение Бобур находил в том, что однажды победил Товбура в поединке на спор и забрал его отличную кирасу, поменяв ее на свою плохонькую.
Пожалуй, наиболее любопытной была история идаша Бертрама. Прежде Бертрам был ардашем, но не так давно был разжалован в идаши за "отсутствие почтительности к государю", потому что не слишком низко поклонился своему ардалашу на какой-то церемонии. Он был мальчиком, когда его родовые владения были захвачены ардалашем соседних земель. Его отец погиб в сражении, мать попала в плен, где вскоре умерла, а сам Бертрам оказался на воспитании у дяди, куда его своевременно отправили с надежным слугой. В юности он сумел расскандалиться с опекуном, потому что проявил неподобающий интерес к своей молоденькой тетушке, третьей жене дядюшки. Когда его с позором выгнали из имения, ему не осталось ничего, кроме как пойти на военную службу. Сейчас Бертраму было немногим за тридцать, и он так великолепно владел оружием, что никто на тренировочном поле не осмелился бы вызвать его на спорный поединок. Если Бобур и величал его дураком, то как-то неуверенно, скорее по привычке, чем по убеждению.
Дожидаясь хозяина во время военной учебы, Эрвин от нечего делать рассматривал господ. Наблюдать за ними было легко, потому что они не обращали внимания на слуг. Впрочем, было одно исключение — каждый раз, когда Эрвин смотрел на Бертрама, тот довольно быстро чувствовал его взгляд и оглядывался на него. Эрвин едва успевал отвести глаза и принять рассеянное выражение лица.
Однажды он не успел отвернуться вовремя, и Бертрам перехватил его взгляд. Эрвин постарался принять вид простодушного зеваки, глазеющего на шикарного господина — но все же их взгляды на мгновение скрестились, словно клинки, пробующие силу противника, пока он не перевел глаза на кого-то еще. С тех пор он стал замечать, что Бертрам иногда изучающе рассматривает его. Это беспокоило Эрвина, так как ему было чего опасаться — его внешность была приметной, а история с побегом могла распространиться среди столичной знати. Но время шло, а ничего не случалось.
Он уже начал подумывать, что причина этому — простое любопытство, пока сам Бертрам не опроверг его домыслы. На одном из занятий он подошел к Бобуру, только что выигравшему учебный бой и гордому победой, и с нарочитой, вызывающей небрежностью оглядел его с головы до ног. Все замолчали и обернулись к ним, потому что такое поведение предвещало вызов на спорный поединок — а зачем это Бертраму, который не только превосходил Бобура в боевом мастерстве, но и был не в пример лучше экипирован? Неужели здесь были замешаны личные счеты, о которых никто не знал?
Круглое красное лицо Бобура стало еще краснее, широкие брови неумолимо поползли к переносице.
— Что вы на меня вылупились, как на гулящую девку, почтенный идаш Бертрам?
Бертрам издевательски усмехнулся в его багровое от возмущения лицо.
— Просто я диву даюсь, как вам удается победить хоть кого-то, почтенный идаш Бобур. По мне, такому пьянице не победить и колченогую старуху — вот я и смотрю на эту диковинку.
Разумеется, подобное заявление делало поединок неизбежным. Бобур разразился непристойной тирадой в адрес обидчика, начав с его боевого умения и закончив его предками до седьмого колена. Бертрам невозмутимо выслушал это словоизвержение.
— Значит, бьемся на спор? — только и сказал он, когда красноречие Бобура иссякло.
В других обстоятельствах Бобур, возможно, и сробел бы, но сейчас он слишком разозлился, да и оскорбление было нешуточным.
— Бьемся! И я тебя так откатаю, что и мать родная не узнает!
Вокруг расступились, давая им место для поединка. Бертрам был опытным и умелым воином, но Бобур был крупнее и обладал большей природной силой. К тому же он был в ярости и сразу же набросился на противника. Поначалу даже трудно было сказать, на чьей стороне перевес. Слуги торопливо заключали пари, господа побросали свои занятия, чтобы поглядеть схватку. Эрвин тоже смотрел на противников, удивляясь про себя, зачем Бертраму понадобилось нападать на глупого и, в сущности, безобидного Бобура.
Его хозяин быстро выдохся, и преимущество перешло на сторону Бертрама. Тот тоже сознавал это, но не стремился щегольнуть мастерством, дожидаясь сдачи противника, как обычно поступали побеждающие в спорном поединке. Напротив, в движениях Бертрама сквозило желание как можно скорее нанести решающий удар. И этот удар не замедлил случиться — обухом алебарды по шлему Бобура, да так увесисто, что тот споткнулся на полушаге и рухнул как подкошенный.
Бертрам остановился и опустил оружие. Все взгляды выжидательно устремились на Бобура, но тот лежал неподвижно. Догадавшись, что ушиб тяжелый, Эрвин выбежал на поле и снял шлем с бесчувственного хозяина, затем ощупал его голову. Оказалось, что Бобур был просто оглушен. Эрвин начал растирать его виски, мысленно произнося лечебное слово силы.
Это помогло, и Бобур открыл глаза. Еще не совсем опомнившись, он уставился на Эрвина ошалелым, бессмысленным взглядом.
— О-ох... малый... — пробормотал он. — Потри-ка мне голову, а то как болит... Чуть не угробил меня этот сукин сын...
Эрвин подолжал растирать его голову, повторяя про себя лечебное слово, и вскоре Бобур приподнялся и сел. Увидев это, Бертрам подошел к нему.
— Ты признаешь себя побежденным — или продолжим? — задал он традиционный вопрос, хотя схватка была закончена — это было ясно всем, в том числе и Бобуру.
— О-ох... признаю, — гневно зыркнул на него Бобур. — Но мы еще сквитаемся...
— Значит, обмен?
— А что у меня такого есть, что у тебя хуже? Меняй, что хочешь, я в убытке не останусь.
Оценивающий взгляд Бертрама скользнул по доспехам и оружию Бобура, затем перескочил на хлопотавшего на ним Эрвина.
— Мы поменяемся слугами.
Круглые глаза Бобура изумленно вытаращились на Бертрама.
— Слугами?! Да зачем тебе этот дохляк!
— Значит, ты и здесь выгадаешь. Мой слуга — крепкий парень, он дотащит тебя до гостиницы, когда ты опять надерешься. А я уж как-нибудь обойдусь и дохляком.
Эрвин смотрел на Бертрама с неменьшим изумлением. Он считал себя вольнонаемным работником и не понимал, как можно совершить такой обмен без его согласия. Но ему были плохо известны местные обычаи, и он не рискнул возражать, опасаясь сболтнуть нелепость.
Бертрам подозвал своего слугу — рослого мрачноватого парня сельской внешности.
— Будешь служить Бобуру, — объявил он.
— Слушаюсь, ваша милость.
Парень отнесся к его заявлению, как к очередному приказу. Возможно, так здесь было принято, и Эрвин порадовался про себя, что промолчал. Бертрам кивнул ему на свой мешок для доспехов, лежавший на краю тренировочного поля, и приказал ждать там.
Эрвин уже не был полным невеждой в окружающей жизни. Он уже мог без запинки ответить, как зовут местного ардалаша и какой сейчас год от начала его правления. Он выучил у Бобура две молитвы, которые полагалось произносить перед едой и перед сном, и мог повторить их в случае надобности. Ему были известны люди и события, бывшие, как говорится, у всех на слуху. Но все-таки ему было изрядно не по себе, пока он тащил мешок с доспехами за своим новым хозяином. Бертрам был куда умнее и наблюдательнее Бобура, ему ничего не стоило бы разоблачить своего слугу, если бы он задался такой целью.
Они пришли к старому особняку в богатом квартале и вошли через калитку во двор. Как оказалось, Бертрам жил не в гостинице, а снимал комнату во флигеле особняка. Хозяином здесь был старик идаш, давно ушедший в отставку с придворной службы и не гнушавшийся приработком от сдачи флигеля. Безусловно, при этом немалое значение имело и сословное положение жильца, не так давно бывшего одним из лучших воинов среди ардашей.
Это был небольшой утепленный домик, состоявший из одной комнаты с крохотной прихожей, где были вбиты крюки для верхней одежды и лежал тюфяк для слуги. Сюда же открывалась печная дверца, тогда как задняя сторона печки выходила в хозяйскую комнату. Эрвин вошел туда следом за Бертрамом и опустил мешок с доспехами на пол. Новый хозяин показал ему, куда положить доспехи, а затем велел собрать пожитки прежнего слуги и послал с ними к Бобуру. Эрвин отнес их туда, прихватив оттуда свое имущество, и к вечеру переселение состоялось. Затем Бертрам послал его за ужином в особняк, так как питание входило в условия найма. Когда Эрвин вернул пустую посуду на кухню, хозяин позвал его к себе в комнату.
— Что ты делал для Бобура? — поинтересовался он.
— Как обычно, ваша милость, — ответил Эрвин. — Уход за одеждой, доспехами, оружием, посылка с поручениями.
— Теперь ты — мой слуга. Будешь делать то же самое и еще прибираться во флигеле. В гостиницах для этого есть прислуга, но здесь полы моет мой слуга, потому что у меня свой ключ. Я не люблю, когда в моих вещах роются посторонние люди.
— Слушаюсь, ваша милость.
Бертрам посмотрел на него, словно ожидая чего-то. Эрвин молча ждал, когда ему разрешат уйти.
— Ты не спрашиваешь, сколько я буду платить тебе за службу?
— Я полагаюсь на вашу щедрость, ваша милость.
— Три серебряных монеты в неделю и еда. Тебе этого достаточно?
— Да, ваша милость.
— Как тебя зовут?
— Прежний хозяин звал меня просто малым, ваша милость. Можете звать меня так, если это вас устраивает.
— Нет, не устраивает. Как твое имя?
— Можете дать мне любое имя, и я буду откликаться на него, ваша милость. Все звали меня по-разному, и я уже не знаю, какое имя у меня настоящее.
Бертрам снова замолчал, изучающе оглядывая нового слугу.
— Ладно, пока оставим это, — сказал наконец он.
Эрвин думал, что они обо всем договорились, но хозяин не спешил отпускать его. Он продолжал разглядывать Эрвина, словно купленную по случаю вещь.
— Там, на поле, мне показалось, что ты наблюдаешь за мной, — сказал он после длительного молчания.
— Это от безделья, ваша милость.
— Ты, случайно, не родственник Бобура?
Эрвин так изумился, что это отразилось на его лице, несмотря на все его усилия оставаться сдержанным.
— А мы, что, похожи?!
Бертрам хмыкнул.
— Да не слишком. Где он тебя нанял?
— Я стоял у дверей гостиницы, когда он собирался остановиться в ней.
— Ты не похож на слугу.
— Я работаю слугой, ваша милость.
— Но ты — хороший слуга, — продолжил Бертрам, словно не услышав этого. — Я заметил, что единственный пестроцветный камзол Бобура, в котором он вечерами валяется по всем пивным Деча, по утрам становится как новенький. То же касается и его доспехов. Ясно, Бобур выглядит так чисто и опрятно только потому, что у него такой слуга. И мне захотелось такого слугу.
— Я не вышел силой, ваша милость.
— Сила — достоинство господина, а не слуги. У тебя есть другие достоинства, которые показались мне важнее. По-моему, ты — неглупый парень.
— Вам виднее, ваша милость.
— Прежний слуга утомил меня своей тупостью, и я решил, что они с Бобуром составят хорошую парочку. Полагаю, ты тоже заметил, что твой прежний хозяин — безнадежный болван?
— Ваша милость, вам понравилось бы, если бы ваш бывший слуга начал обсуждать вас с новым хозяином?
Этого не нужно было говорить. Гораздо лучше было бы отмолчаться, но слова слетели с языка Эрвина сами, помимо его воли, как частица убеждений, заложенных в нем глубже любой памяти. Было еще полбеды, что они были неприличными для слуги.
Однако, Бертрам не рассердился, не обругал своего слугу за дерзость — он только внимательно глянул на Эрвина, как бы сделав себе заметку.
— Ладно, иди.
Служба у Бертрама немногим отличалась от службы у Бобура. Эрвин точно так же ежедневно приводил в порядок хозяйскую одежду и сопровождал хозяина на военные занятия. Бертрам не имел привычки напиваться до бесчувствия, поэтому возни с его одеждой было меньше, зато прибавилась работа по уборке домика, так что общее количество работы получалось примерно одинаковым. Зато Бертрам платил за службу больше, чем Бобур, и вскоре Эрвин смог купить себе одежду получше.
Бертрам не любил компанию. Он не просиживал в пивных до утра, а предпочитал оставаться дома — иногда за бутылкой, но чаще просто валяясь на кровати и глядя в потолок. Правда, он нередко уходил по вечерам — поздно, ближе к полуночи — и возвращался домой под утро. Эрвин не стал любопытствовать, куда уходит хозяин. Напротив, он всегда прикидывался спящим во время возвращения Бертрама, хотя каждый раз просыпался от малейшего скрипа ступеней на крыльце.
В отличие от Бобура, Бертрам был молчалив. Он не разговаривал со своим слугой, хотя Эрвин постоянно ощущал, что хозяин наблюдает за ним. Бертрам так и не придумал для него имя, называя его просто парнем. Похоже, хозяин был доволен его службой, особенно после того, как Эрвин сумел вернуть приличный вид камзолу, в котором тот попал ночью под ливень. Камзол так съежился и облинял от сырости, что его нельзя было поправить без помощи слов силы, но откуда господам знать подобные тонкости работы слуг?
Однажды вечером Бертрам ушел куда-то сразу же после ужина, но вскоре вернулся.
— Собирайся, пойдешь со мной, — сказал он Эрвину с крыльца.
Эрвин надел куртку и вышел к нему. Бертрам запер дверь на ключ, и они вышли на улицу.
— Тебе известно, куда мы идем? — спросил он за воротами.
— Нет.
— Мы идем в храм божий. На исповедь.
Эрвин уже достаточно наслышался о местных религиозных обычаях, чтобы знать, что это такое.
— Зачем? — встревожился он. — Разве это не добровольное дело?
— Кому как, — усмехнулся в ответ Бертрам. — Человек благородной крови обязан раз в неделю бывать на религиозной службе и раз в месяц ходить в храм на исповедь.
— Но мой прежний господин не делал ничего такого.
— Он недавно в городе, святые отцы еще не взялись за него. Меня они подозревают в недостатке благочестия, поэтому тщательно опекают. Я стараюсь их не злить, а то хуже будет.
— Опекают?! — невольно воскликнул Эрвин. — А как это — хуже?
— Характер у меня строптивый, а секирой я махаю хорошо. Надеюсь, тебе известно, что они делают с такими?
Но это было неизвестно Эрвину. Никто и никогда не упоминал этого при нем.
— Не понимаю, причем тут вы, — сказал он, пытаясь скрыть незнание и в то же время вызвать хозяина на объяснение.
— Как причем? Если они сочтут меня отступником, божий суд в два счета определит меня в преданные служители Господа и храма.
Как это отступник может стать преданным служителем Господа и храма?! Эрвин удержался от вопроса, интуитивно ощутив, что ответ на него не знают только те, у кого с головой не в порядке.
— Но я же слуга, — сказал он вместо этого. — Зачем мне идти с вами?
— Я только что был в храме на исповеди. Там мне сделали замечание, что я не забочусь о благочестии своего слуги. Святой отец так пекся о твоем благочестии, что заставил меня вернуться и привести к нему тебя.
— Меня? — Голос Эрвина вздрогнул. — Зачем?
— Чтобы ты очистил свою душу от грехов.
— Каких грехов?!
— Мало ли каких... вдруг, к примеру, ты ленился или обругал кого.
— Но я не знаю за собой никаких грехов. Я честно работаю и ни с кем не ссорюсь — мне не в чем исповедоваться.
Бертрам хмыкнул и покосился на него.
— Безгрешны только святые отцы, парень, и они очень не любят, когда безгрешен кто-то еще. Если ты не знаешь за собой грехов — придумай их.
Пройдя несколько шагов, он добавил:
— Я не шучу — придумай их.
Дальше они шли молча. Бертрам, видимо, сказал все, что хотел. Эрвин тоже не задавал вопросов, потому что его мысли были заняты одним — а вдруг его узнали и снова хотят схватить? Он в тревоге прикидывал, что делать и куда бежать, если и вправду окажется так.
На улицах быстро темнело. Это было кстати — в темноте гораздо легче затеряться в переулках. Вскоре они с Бертрамом пришли к главному городскому храму, гордо именуемому верховным оплотом истинной веры. Кстати, почему истинной — промелькнуло в голове Эрвина — разве вера бывает истинной? Истинным бывает только знание, да и то не всегда.
Вслед за хозяином Эрвин вошел в распахнутые двери храма. Внутри было сумрачно и пахло, как в алхимической лавке. Бертрам прошел через боковую дверцу главного зала в небольшую комнату без окон, совершенно пустую, если не считать символа веры на стене и табурета, на котором сидел пожилой человек в коричневом балахоне.
Этот человек встал навстречу вошедшим — такой же низкорослый и упитанный, как памятные Эрвину попечители. Его маленькие бесцветные глазки благодушно глянули на Эрвина, и у того отлегло от сердца. Нет, здесь о нем ничего не знали.
— Высшее благо бренного мира — способствовать очищению души ближнего своего, — обратился исповедник к Бертраму. — Добрый господин должен наставлять своих слуг и всячески заботиться о спасении малых мира сего. Сын мой, ты известен своей беспечностью, но забота о душе этого отрока, несомненно, зачтется тебе перед лицом Всевышнего.
— Премного тронут, ваше преподобие, — пробормотал тот.
— А сейчас, сын мой, оставь меня наедине с этим отроком, чтобы я мог принять его исповедь.
Бертрам вышел, и Эрвин остался с глазу на глаз с исповедником. Тот осенил его ритуальным жестом и произнес традиционную ритуальную фразу.
— Говори, сын мой, в чем твои грехи, — сказал он после этого.
— Мои грехи... — по пути сюда Эрвин пытался что-то сочинить, но, занятый совершенно другими мыслями, придумал не слишком-то много. Сколько, интересно, их нужно было перечислить, чтобы не оказаться ни подозрительным праведником, ни злостным грешником? — Я, в общем... ну... мой господин так добр, что не наказывал меня за это, но я, случалось, пренебрегал своими обязанностями. Комнату, бывало, не помою, а мыть ее надо, или сапоги ему плохо вычищу... ну, и тому подобное. Вот так.
— Да, трудно признаваться в своих грехах, — произнес святой отец, принявший бессвязное бормотание Эрвина за стыд. — Но, вижу, ты уже сознаешь, что поступал дурно, значит, тебе будет легче покаяться в своих прегрешениях. Ты раскаиваешься в этом грехе?
— Да, святой отец.
— Отпускаю тебе этот грех твой. В чем еще твои грехи?
— Еще... ну, когда я глядел на служанку из пивной на соседней улице, у меня появлялись дурные мысли...
Это была чистейшая правда, потому что при виде этой девахи Эрвин всегда удивлялся, как это можно быть такой неряшливой, грубой и развязной особой.
— Ты совершал с ней плотский грех?
— Что вы, как можно, святой отец?! — искренне ужаснулся Эрвин.
— Хорошо, что ты не совершил мерзость плотского греха, но и помыслы о нем сами по себе мерзки. Ты раскаиваешься в них?
— Да, святой отец.
— Отпускаю тебе этот грех твой. Впредь всякий раз, как впадешь в соблазн, думай о божественном, чтобы превозмочь низменность своей натуры. В чем еще твои грехи?
— Я так разволновался, святой отец, что больше ничего не могу вспомнить.
— Я тебя не видел здесь прежде, сын мой. Может, ты впал в грех небрежения своей душой, проявляющийся в небрежении храмом божиим?
— Святой отец, я жил на окраине города, пока господин Бертрам не нанял меня на службу.
— Давно ты у него служишь?
— Третью неделю.
— Ты знаешь, почему он отказался от прежнего слуги?
— Он сказал мне, что этот парень надоел ему.
— Тот добрый отрок был очень набожным и пекся о своей душе. Нехорошо со стороны господина Бертрама выгонять слугу по такой ничтожной причине.
— Не смею судить его, святой отец.
Исповедник согласно покивал, глядя на Эрвина. Тот потупился, стараясь выглядеть смирным и глупым.
— Похвальная скромность, сын мой. А тебе известно, что господин Бертрам предался смертному греху гордыни и небрежет спасением души своей, а также душ тех малых мира сего, кто имел несчастье оказаться у него в подчинении?
— Нет, святой отец.
— Так я и подумал. Только такое чистое дитя божие, как его прежний слуга, могло безвредно сносить его растленные привычки. Достаточно ли ты чист, сын мой, чтобы не подпасть под дурное влияние этого человека?
— Я не знаю, святой отец.
— Ты честно ответил, сын мой. Никто не может уповать только на свои силы в деле спасения своей души. Храм готов протянуть тебе руку помощи, если ты согласен ее принять.
Невыразительные глазки исповедника стали как-то больше и заметнее. Эрвин почувствовал, что от него что-то требуется, но не мог понять, что именно.
— Мне неловко обременять храм заботами о таком незначительном человеке, как я, — на всякий случай сказал он.
— Для храма нет незначительных людей, каждая душа здесь важна и священна, — веско произнес исповедник. — Мы поможем тебе сохранить твою душу чистой, но для этого ты должен каждый месяц приходить сюда на исповедь, как подобает доброму чаду божьему, и вместе со своими грехами исповедовать грехи твоего господина, о которых сам он умалчивает. Ты все понял?
Эрвин все понял.
— А как я узнаю, о чем он умалчивает? — задал он нарочито идиотский вопрос. Это подействовало — исповедник улыбнулся его наивности.
— Тебе не нужно это знать, сын мой. Ты рассказывай нам все, а мы разберемся сами. Может, ты уже заметил непотребства в поведении своего господина?
— Какие, святой отец?
— Высказывания против веры, дурные поступки, другие странности, не подобающие благочестивому человеку... постарайся вспомнить, сын мой.
Эрвин ненадолго задумался. Прежний слуга, конечно, доносил сюда на Бертрама, значит, кое-что было уже известно здесь. Нужно было говорить так, чтобы его не поймали на лжи.
— Ну... он не всегда произносил трапезную молитву. Но я видел, что другие идаши тоже иногда забывают ее говорить — особенно, когда посещают пивную. Мне это не показалось необычным, святой отец.
Исповедник одобрительно покивал. По его уверенному, подтверждающему движению Эрвин понял — здесь уже знали, что Бертрам никогда не молится перед едой.
— Он читает молитву на ночь?
— Не знаю, святой отец. Он отсылает меня спать в прихожую и остается один в комнате — может, тогда и читает.
— Что он говорил при тебе о храме, о вере?
— Да почти ничего. Когда мы шли сюда, он сказал, что попал в немилость к святым отцам и теперь думает, как это исправить.
— Он так сказал?!
— Ну, может, не в точности, — поправился Эрвин, поняв, что перестарался. — У господ такие умные слова — я их понял так.
— В следующий раз запоминай дословно. Тебе известно, куда он ходит по ночам?
Эрвин вскинул на него глаза, стараясь выглядеть как можно простодушнее.
— На двор, святой отец. Он не хочет, чтобы горшок вонял у него под кроватью.
На лице исповедника мелькнула улыбка, впрочем, тут же подавленная.
— Я имею в виду — не уходит ли он куда надолго?
— Ночью? Не знаю, святой отец, я ложусь спать рано и сплю крепко. С утра он будит меня, чтобы я помог ему одеться.
— Постарайся не быть таким засоней. Запоминай, когда он уходит по ночам и когда приходит, в какие дни и как часто.
— Да, святой отец.
— А теперь иди, и да будет с тобой благословение божье.
В молельном зале Бертрама не было — понятно, господин не станет ждать своего слугу. Эрвин оглядел сумрачное пространство под сводами зала, освещенный лампадами алтарь, перед которым молились две женщины. Сумрак и пустота вызвали у него ощущение неправильности — и в его сознании всплыл образ похожего зала, но тот был ярко освещен. Неужели он уже бывал здесь?
Он вышел на площадь и рассеянно побрел по темным улицам. Его мысли цеплялись за обрывок воспоминания, но смутный образ не становился яснее. Эрвин дошел до флигеля и вошел в маленькую прихожую, которая теперь была его комнатой. Сквозь тонкие щели прямоугольника внутренней двери пробивался свет — значит, Бертрам вернулся домой и зажег светильник. Эрвин не пошел в хозяйскую комнату, потому что у него там не было никакой работы, а хозяин не любил, когда его беспокоили понапрасну. Он сел на свой тюфяк, лежавший на полу у стены рядом с печкой, обхватил колени руками и оперся на них подбородком.
Все его усилия были сосредоточены на случайном воспоминании, которое никак не желало проясняться. Только зал и яркие свечи — и все, больше никаких подробностей. Но это было, и это было как-то связано с тем местом, где он сейчас побывал, иначе откуда бы это взялось?
Поглощенный мыслями, Эрвин не сразу заметил, что внутренняя дверь открылась и в освещенном проеме появилась плечистая фигура Бертрама. Хозяин остановился в дверях и молча глядел на слугу, пока тот не поднял голову. Их взгляды скрестились, словно клинки, пробующие силу противника — как тогда, на поле.
— Зайди, поговорим, — сказал наконец Бертрам, сделав едва заметный приглашающий кивок.
Эрвин поднялся с тюфяка и вошел за ним в хозяйскую комнату. Там Бертрам уселся в кресло у окна, а Эрвин остановился у порога, как и положено вышколенному слуге.
— Мой прежний слуга был набожным парнем, — заговорил Бертрам, устроившись в кресле. — Его не нужно было тащить к святым отцам на веревке.
— Виноват, ваша милость, — потупился Эрвин.
— Я сказал духовнику, что пришлю тебя, но тот потребовал, чтобы я привел тебя сам. Сказал, что подождет нас в исповедальне. Зачем ты им так понадобился?
— Я — ваш слуга, ваша милость.
— И что из этого?
— Вы же сами сказали мне, что вас подозревают в недостатке благочестия, — напомнил Эрвин, удивляясь недогадливости хозяина. — Этот человек хотел предупредить меня, чтобы я не подпал под ваше дурное влияние.
— Вот как! — Глаза Бертрама вспыхнули гневом. — Стоило мне чуть-чуть не угодить им, и теперь они обвиняют меня во всех семи смертных грехах!
— Только в одном, ваша милость — в грехе гордыни.
Бертрам мрачно усмехнулся.
— Ну, это еще не самый худший из них.
— Ваша милость, святой отец говорил, что вы должны заботиться о спасении моей души. Вы можете напомнить мне остальные шесть смертных грехов?
Пожав плечами, Бертрам исполнил его просьбу.
— Гнев. Любострастие. Чревоугодие. Жадность. Зависть. Уныние, — перечислил он, делая подчеркнутую паузу после каждого названия.
— Значит, среди них нет предательства, — вполголоса проговорил Эрвин. — Как вы думаете, ваша милость, почему?
— Что — почему?
— Вы задумывались, почему религия объявляет одни грехи смертными, а другие — нет? Я поставил бы предательство в смертные грехи, но его среди них нет. Чревоугодие есть, а разве оно хуже?
Бертрам с изучающим интересом уставился на него.
— Ты далеко не так прост, как прикидываешься. Еще когда ты служил у Бобура, я подозревал, что ты следишь за мной... — он оборвал фразу на полуслове, выжидательно глядя на Эрвина.
— Это потому, что святые отцы знают о вас кое-что, что им вроде бы неоткуда знать?
— Да.
— Если бы я доносил им на вас, вам не понадобилось бы вести меня туда на веревке, ваша милость. Куда вероятнее, что это делал тот, кто ставит верность святым отцам выше верности своему хозяину.
— Ты намекаешь на моего прежнего слугу? Я думал на него, но парень слишком глуп, чтобы сговор с ними оставался незаметным для меня. Я думал на тебя, но не нашел никаких улик, и — странно — у тебя есть чувство чести, какого не бывает у слуг. Ты не из тех, кто предает. Я думал на кое-кого из знакомых, которым не помешало бы поучиться чувству чести хотя бы у тебя, но они просто не могут знать обо мне таких подробностей. Я думал даже... ну об этом ладно...
— Ваша милость, есть способы договориться с умными людьми, но есть и способы договориться с глупцами. Например, можно сказать дураку, что для спасения своей души он должен вместе со своими грехами исповедовать и грехи своего заблудшего хозяина. Втайне от него, разумеется.
В глазах Бертрама сверкнуло понимание.
— Так они предложили тебе это?!
— И очень сожалели, что вы ни за что выгнали такое чистое дитя божие, каким был ваш прежний слуга.
— И ты говоришь это мне?
— Вы взяли меня на работу и платите мне за службу. Значит, вы оказали мне некоторое доверие, которое я не вправе нарушать.
Бертрам невольно усмехнулся.
— Если бы слуги рассуждали так, они были бы благороднее господ. Когда я беру слугу, я заранее знаю, что беру бездельника, который ничего как надо не сделает без затрещин и который на каждом углу будет перемывать мне кости с такими же бездельниками, как он. Ты рассуждаешь не как слуга.
— Виноват, ваша милость.
— Ты и служишь не как слуга.
— Виноват, ваша милость.
Бертрам замолчал и испытующе глянул на него — уж не насмехается ли над ним этот парень? Тощий, словно недокормленный, волосы необычные, светлые, хотя такие встречаются у северян. Во взгляде нет ни робости, ни подобострастия, обычных для простонародья, но также нет и ни вызова, ни скрытой издевки, свойственных знатным людям, поставленным перед необходимостью подчиниться. В позе — послушание, не натуральное, но и не нарочито подчеркнутое — просто дань условностям. Да и с возрастом этого парня ощущалась незаметная на первый взгляд неувязка — внешность незрелого, еще не раздавшегося вширь юнца, и спокойные глаза человека много пожившего и много повидавшего. Или даже очень много повидавшего.
Нет, не похоже, чтобы этот парень искал удовлеворения в тайной издевке над своим господином — это был просто отказ откровенничать. Поразмыслив, Бертрам оставил намерение вызвать его на откровенность и повернул разговор в другую сторону.
— Значит, я могу рассчитывать на твою верность?
— Вы можете рассчитывать на добросовестное выполнение обязанностей, для которых вы меня наняли, ваша милость. Еще вы можете рассчитывать на мою порядочность, насколько вообще можно рассчитывать на порядочность другого человека. Многие неприглядные вещи делаются не по злому умыслу, а по ошибке, по слабости, по невежеству или недомыслию — поэтому, если у вас есть секреты, лучше оставьте их при себе. Если, к примеру, у меня были бы секреты, я посвятил бы в них кого-то еще, только если бы у меня не было другого выбора.
И голос, и глаза Эрвина оставались спокойными, даже дружелюбными, но Бертрам отлично понял не только его отказ принимать участие в хозяйских тайнах, но и полное нежелание слышать о них хоть что-нибудь. Это не столько раздосадовало, сколько заинтриговало его — он знал, как падко большинство людей на чужие секреты. Поскольку его слуга был не таким тупицей, чтобы питать безразличие ко всему на свете, значит, у него наверняка имелись собственные тайны, которыми он не хотел делиться.
— Ладно, иди, — отпустил его Бертрам.
Вернувшись в прихожую, Эрвин уселся в прежней позе на тюфяк и невидящим взглядом уставился в темноту. Он не был против откровенности, он отчаянно нуждался в человеке, которому мог бы доверять. Возможно, он решился бы довериться Бертраму, если бы тот поставил свой вопрос иначе.
Например — "значит, мы можем доверять друг другу?"
В последующие дни Эрвин продолжал размышлять над своим воспоминанием. Ярко освещенный зал говорил о каком-то важном событии, потому что для другого не стали бы зажигать столько свечей. И оно имело значение для него, Эрвина, потому что неспроста оно всплыло, когда он, полный тревожных догадок и всевозможных опасений, вошел в молельный зал. Событие, несомненно, было связано с обстоятельствами, вследствие которых он потерял память.
Наверное, стоило бы еще раз побывать в храме — может, вид этого зала разбудил бы и другие воспоминания — но Эрвин опасался, что его все еще разыскивают. Слова о звене с изъяном, непонятно как и откуда заскочившие ему в голову, не покидали ее. Это были не его слова, они принадлежали этим невзрачным любителям порядка, которые вряд ли успокоятся, пока не доведут вверенную им цепь человеческих личностей до идеального состояния.
И Эрвин не пошел туда. Он не стал подозрительно слоняться по подозрительным местам, приставая к людям с подозрительными расспросами. Напротив, он постарался держаться как можно тише и незаметнее, справедливо рассудив, что пока еще не время узнавать, что и почему с ним случилось. Слишком многое нужно было узнать до этого.
Он мыл полы в хозяйском жилье, чистил хозяйскую одежду, сопровождал хозяина на военную подготовку, а сам вникал в окружавшую его жизнь, пробуя ее на вкус, на слух, на обоняние и осязание, а также на другие чувства, которым не было названия, но которые были у него. По мере расширения житейского опыта расширялся и список слов силы, всплывавших в его памяти при возникновении подходящих обстоятельств.
С каждым днем Эрвин все увереннее обращался с ними. Это умение возвращалось к нему, как возвращается жизнь в онемевшие конечности после отморожения или снятия пут. Он научился определять количество силы, требуемое на то или иное слово, и соизмерять его с запасом собственной силы — наверняка не выучился заново, а восстановил прежнее умение. Он начал ощущать наличие этой силы в окружающем мире. Ее было очень мало, но она все-таки была, и при определенном навыке ее можно было использовать для подкрепления собственной силы.
Теперь он заметил бы по ее изменению, если бы поблизости применили силовые слова, но ничего подобного не случалось. Более того, он не нашел в местном языке названий ни для таких слов, ни для таких явлений. Из этого напрашивался единственный вывод — здесь не только не применяют слова силы, но и не знают ни о чем подобном. Может, за эту редкостную особенность он и оказался у попечителей?
Пока ее удавалось скрывать даже от Бертрама, хотя тот замечал малейшие странности в поведении своего слуги. Эрвин чувствовал любопытство хозяина и догадывался, что именно по этой причине тот и забрал его от Бобура. Он никак не мог решить, опасна для него наблюдательность Бертрама или, напротив, они могут оказаться полезными друг другу. Все-таки у них были общие неприятности — оба они не поладили со святыми отцами и были вынуждены держаться скрытно. Да и в характере у них было нечто общее — хотя бы та же тяга к независимости, из-за которой Эрвин предпринял свой побег, а Бертрам поплатился сословным положением.
Единственным свойством, вызывавшим серьезные опасения, была чрезмерная горячность Бертрама. Неизвестно откуда, но у Эрвина имелось твердое убеждение, что это одно из наиболее вредных свойств как для себя, так и для других. Возможно, он еще мог бы довериться Бертраму, но не его горячности. Ведь как ни сожалей о том, что сделано в ее порыве и никогда не случилось бы на холодную голову — сделанного не вернешь.
Он не собирался выдавать Бертрама духовникам, но невольно отмечал про себя, в какие дни тот уходит из дома по ночам, и надолго ли. Тот уходил дважды в неделю или чуть реже, возвращался с прогулок перед рассветом и на другой день обычно бывал в хорошем расположении духа. Эрвин заключил из этого, что Бертрам, наверное, посещает знатную даму, так как ему уже было известно, что походы идашей к обычным шлюхам не сопровождаются никакой таинственностью.
Однажды Бертрам вернулся раньше обычного. Время едва перевалило за полночь, и Эрвин удивился, услышав хозяйские шаги на крыльце так рано. Затем он заметил, что шаги звучали как-то нетвердо, и это заставило его насторожиться и вскочить на тюфяке. Дверь медленно отворилась, и на фоне ночного неба обрисовалась темная фигура привалившегося к косяку Бертрама.
— Эй, парень! — окликнул он.
Эрвин мгновенно оказался на ногах.
— Да, ваша милость?
— Помоги мне дойти до комнаты.
Маленькая прихожая была от силы четыре шага в длину. "Неужели он так пьян?" — удивился Эрвин, зная привычки своего хозяина. Он подставил Бертраму плечо и почти волоком довел его до комнаты. Но от хозяина не пахло спиртным.
— Не сюда — на стул, — пробормотал тот, когда Эрвин попытался уложить его на кровать. — Сначала раздень меня и перевяжи, а то всю постель испачкаешь.
— Вы ранены, ваша милость? — сообразил наконец Эрвин. — Как? Почему?! — Затем до него дошло, что имеются и более подходящие к случаю вопросы. — Куда вас ранили?
— В спину. Секирой, — ответил Бертрам, привалившись боком к спинке стула. — Помоги мне снять камзол.
Эрвин расстегнул пояс хозяина, затем застежки на груди, и начал осторожно стаскивать с него камзол.
— Теперь рубашку, — сказал Бертрам, когда тяжелый от крови камзол оказался на полу. — Зажги свет и посмотри, что там у меня со спиной. Ты разбираешься в ранах?
— Более-менее, — ответил Эрвин, чиркая кремнем.
— Хорошо. Если она неопасная, ее нужно сохранить в тайне. Боюсь, что меня узнали, а если еще и выяснится, что я валяюсь дома, раненый ударом секиры в спину... — он не договорил.
Кремень не слушался, и Эрвин засветил лампаду словом — хозяин был не в таком состоянии, чтобы заметить это.
— На вас напали на улице?
— Нет, там, куда я ходил. Случалось, я и раньше нарывался на охрану, но сегодня мне что-то уж очень не повезло.
Эрвин подошел к Бертраму и стал осматривать его спину. Косой удар секирой пришелся справа и сбоку в нижнюю часть спины и выглядел жутко. Сначала Эрвин подумал, что там прорублено насквозь несколько ребер, но при тщательном осмотре убедился, что лезвие не достигло легкого.
— Что там? — спросил его Бертрам.
— Надрублены три ребра, среднее перебито почти полностью, но рана неглубокая. Кровотечение не сильное, хотя кровь еще идет — нужно остановить ее.
Эрвин нашел полотенце, намочил питьевой водой из кувшина и стал обмывать его спину вокруг раны. Кровь сочилась из разрубленных мышц, стекая к нижнему краю и продолжая красным ручейком косую полосу удара. Эрвин почти бессознательно провел над ней рукой и произнес лечебное слово, останавливающее кровь.
— Что ты там бормочешь?
— Кровь, говорю, еще идет.
Это сообщение запоздало — кровь уже унялась. Эрвин достал из шкафа перевязочные средства, имевшиеся в запасе у каждого воина, и перебинтовал спину хозяина. Хотя он старался делать это как можно бережнее, Бертрам скрипел зубами на каждом его движении.
— Больно-то как, — прошипел он сквозь зубы. — Когда я возвращался, так не болело.
— Повязка должна быть тугой, чтобы закрепить ребра. Как вы думаете, те люди могут прийти сюда за вами?
— Вряд ли. Судя по крикам, меня приняли за вора, хотя не исключено, что кто-то из охранников вспомнит, что этот вор очень похож на меня. — Бертрам попытался усмехнуться, но Эрвин видел по его глазам, что ему больно и плохо. — В каком-то смысле я и есть вор, раз хожу туда за тем, что не положено мне по закону.
— Но, по крайней мере, вам дают это добровольно, — заметил Эрвин, оборачивая бинт вокруг его спины. — Смягчающее обстоятельство, как сказали бы на суде.
Несмотря на отвратительное самочувствие, Бертрам не удержался от смешка.
— Правильно мыслишь, парень. Но попробуй, скажи это ее мужу! Если меня на этом заловят, скандал дойдет до самого ардалаша, не говоря уже о чести дамы! Чтобы история не вышла наружу, мне необходимо как можно скорее оправиться от ранения, а я даже не могу позвать к себе никого из этих болтунов-лекарей. Ты сумеешь поставить меня на ноги?
— Сумею.
— И чем быстрее, тем лучше. Будут спрашивать — отвечай, что у меня простуда.
Закончив с перевязкой, Эрвин помог Бертраму снять оставшуюся одежду и улечься в постель. Тот лег на здоровый бок, оказавшись лицом к стене. Эрвин накрыл хозяина одеялом и сел на стул рядом с кроватью на случай, если тому что-то понадобится.
— Я займусь вашей одеждой, ваша милость, — сказал наконец он. — Нужно вычистить кровь до утра.
Бертрам промычал что-то неразборчивое в знак согласия, и Эрвин пошел приводить в порядок его окровавленную одежду. Когда он закончил работу, за окном рассветало. Увидев, что хозяин забылся сном, он ушел в прихожую на тюфяк и тоже улегся спать.
Утром он сказал в особняке, что его хозяина продуло и тот теперь лежит в лихорадке. Бертрама, действительно, лихорадило от раны. Эрвин сходил в лекарскую лавку, но ни одно из имеющихся там снадобий не показалось ему подходящим. Он ушел за город, походил по окрестностям и к вечеру вернулся с пучком трав, среди которых были жаропонижающие, обезболивающие, укрепляющие, успокаивающие — все те, которые его чутье нашло пригодными к случаю. Дома он развел в печке огонь и сварил питье.
Бертрам выпил полкружки отвара и вскоре заснул глубоким сном, а Эрвин связал остаток трав в пучки и развесил в прихожей сушиться. Питье получилось хорошим, оно снимало боль и предотвращало воспаление, хотя и не могло ускорить естественный процесс заживления. Для ускоренного заживления нужно было применить сращивание раны словами силы.
Ночью Эрвин использовал похожее слово, чтобы срастить дыру на камзоле. Он не пошел бы на это, если бы хозяин не сказал, что его, возможно, узнали. Если бы Бертрама начали искать, прорубленный камзол был бы уликой, которую следовало устранить. По той же причине Эрвин решился и на быстрое сращивание раны, хотя в других обстоятельствах он просто проследил бы за правильностью естественного заживления. Взвесив оба риска — выдать себя и подвести Бертрама — он сделал выбор в пользу хозяина.
Сейчас Бертрам спал, и это было кстати для лечения. Эрвин уселся рядом с ним и протянул руки над раной. Она была прикрыта бинтом и одеялом, но для его внутреннего зрения это было не более, чем мелким неудобством. Гораздо хуже была нехватка силы, не позволявшая выполнить сращивание в один прием. Приходилось соединять частичку за частичкой, переводя дух после каждого мельчайшего достижения, а затем набирать силу из окружающего мира по каплям, словно росу в пустыне.
Ведь были же места, где в нее можно было просто окунуться, как в безбрежный океан! Ведь было же такое, было! Глубинная подсказчица Эрвина, его не-память, вдруг услужливо шепнула, что ему случалось бывать и в таких местах, где эту силу можно было просто зачерпнуть — вобрать в себя одним огромным глотком и так же щедро истратить, чтобы тут же сделать новый глоток. Это не-воспоминание внезапно явилось к нему и тут же заболело невидимой раной, назойливо шепча ему, в каком же неподходящем месте он оказался.
Эрвин опустил руки и сжался на стуле, поддавшись приступу мгновенного отчаяния. Но как бы там ни было прежде, здесь и сейчас он находился в этой данности и не мог выбрать для себя другую. Значит, нужно было обходиться тем, что есть.
Ему вдруг вспомнились способы набора силы, различавшиеся в зависимости от ее количества. То, что имелось здесь, было жалкими каплями, росой в пустыне, но Эрвин не собирался отступать, даже если для этого ему пришлось бы вылизать всю пустыню языком. Он терпеливо повторял серию особых вдохов, позволявших подобрать эти капли, затем расходовал накопленную силу на рану, и все начиналось снова.
До поздней ночи он просидел над спящим хозяином, пока не почувствовал себя вконец измученным. Все, что ему пока удалось — это привести рану в состояние, сходное с недельным сроком заживления. В другое время он был бы недоволен такой работой, но сейчас и это было сносным.
Как бы Эрвин ни огорчался ничтожностью своих лекарских достижений, проснувшийся наутро Бертрам был иного мнения. Не обнаружив у себя ни боли, ни жара, он объявил питье Эрвина чудодейственным и начал день с того, что выпил целую кружку этого чуда. Затем он попросил есть и даже порывался встать, но Эрвин на правах лекаря категорически запретил ему подобные подвиги. Не хватало еще, чтобы хозяин одним случайным движением разрушил все его вчерашние труды.
Бертрам повздыхал и ограничился тем, что попросил переложить подушку так, чтобы он мог лежать спиной к стене. Но и лицом к окну он скоро заскучал и позвал Эрвина к себе. Когда тот вошел и остановился у кровати в ожидании приказа, Бертрам кивнул ему на стул.
Эрвин сел и выжидательно глянул на хозяина.
— У меня и прежде бывали ранения, поэтому я знаю, как они заживают, — сказал Бертрам. — Твое целебное пойло выше всяких похвал — я приготовился самое малое три дня валяться в лихорадке, а ее уже как рукой сняло.
Эрвин проглотил улыбку — хозяин и не подозревал, насколько был близок к истине.
— Уверен, что и лекарь самого Трегора не помог бы мне лучше, чем ты, — добавил тот.
Сравнение было лестным, потому что Трегором звали местного ардалаша, того самого, который разжаловал Бертрама за непочтительность.
— Благодарю, ваша милость.
— Но я наверняка умру со скуки, если целый день проваляюсь на этой койке. Принеси мою рукопись, она в шкафу на третьей полке.
Эрвин знал эту рукопись, попадавшуюся ему на глаза во время уборки — это была пухлая стопка рукописных листов в деревянных корках с потертой кожаной обтяжкой, на которой красовался тисненый фамильный герб семьи Бертрама. Хозяин иногда заглядывал в нее по вечерам, когда маялся от безделья. Бертрам называл ее своей, но она явно была написана не им — хотя бы потому, что страницы давно побурели и съежились от старости. Взяв рукопись, Эрвин принес ее хозяину.
— Ты знаешь, о чем она? — спросил Бертрам.
— Наверное, что-нибудь из ваших родовых преданий. На ней вытиснен герб вашего рода.
— Значит, ты не заглядывал в нее? Я не запрещал тебе этого.
— Я не умею читать.
— По правде говоря, я уже начал думать, что ты умеешь все. Жаль, я хотел попросить тебя почитать ее мне. Ты почти угадал — ее содержание можно причислить к родовым преданиям. Один из моих прославленных предков изложил в ней историю своих любовных похождений, порой в весьма забавной манере. Как раз в такой, которая может развлечь скучающего больного.
— Если вы назовете и покажете мне буквы, я смогу почитать ее вам, — предложил Эрвин.
— Ты всерьез думаешь, что этого достаточно, чтобы читать? — в изумлении уставился на него Бертрам.
— Но мне уже известно звучание слов. Осталось только узнать, как эти звуки пишутся на бумаге.
— Нет, не может быть. Я помню, какого труда мне стоило выучиться этому.
— А давайте попробуем, ваша милость, — продолжал настаивать Эрвин, которому давно хотелось выучить местную грамоту. — Вы все равно скучаете, а это все-таки занятие.
Бертрам согласился. Эрвин подсел поближе, и хозяин начал показывать ему буквы в рукописи. Уже к вечеру он был вынужден признать, что, оказывается, можно научиться читать за один день — его слуга начал разбирать слова текста. Это еще не тянуло на развлекательное чтение, но было видно, что после нескольких занятий он будет читать не хуже самого Бертрама.
Вечером, когда хозяин заснул, Эрвин снова принялся за лечение. На этот раз он остался доволен достигнутым и решил, что остальное заживет само через неделю-полторы — как раз такой срок, чтобы оправиться от простуды. Чтобы исцеление не выглядело совсем уж странным, он скрыл наутро от Бертрама, что рана почти затянулась. Напротив, он постарался убедить хозяина, что тот должен еще несколько дней провести в постели. Бертрам чувствовал слабость от потери крови, поэтому не возражал.
За два дня они прочитали половину записок прославленного предка Бертрама, оказавшегося веселым малым. На третий день чтение в самом начале было прервано громким стуком в дверь. Оба насторожились, потому что прислуга из особняка стучала не так, а посторонние посетители на памяти Эрвина не заглядывали сюда ни разу. Возможно, и на памяти Бертрама тоже.
Они переглянулись, и Бертрам кивком послал Эрвина открывать. За дверью оказался немолодой и невысокий, довольно-таки щуплый по местным понятиям субъект. С первого взгляда Эрвин отметил только его принадлежность к зажиточному сословию, но затем определил как принадлежащего к тем частям государственного организма, которыми регулярно пользуются, но никогда не выставляют напоказ. Назвавшись придворным ардалаша Трегора, субъект оттер его в сторону и вошел в комнату Бертрама. Эрвину не осталось ничего, кроме как последовать за ним.
По неприязненной усмешке Бертрама он понял, что хозяин хорошо знаком со своим незваным гостем. Тот приветствовал Бертрама с почтительной любезностью, сделавшей стойку точнехонько на границе с наглой издевкой. Несомненно, его придворное обращение прошло великолепную дрессировку.
— В такое время, и в постели? Признаться, я не ожидал застать вас дома, почтенный идаш Бертрам, — позволил он себе вежливое удивление, выделяя обращение "идаш" ровно настолько, чтобы к этому нельзя было придраться. — Я полагал, что вы давно на военной службе.
— Не следует ли из этого, что вы надумали забраться ко мне в дом в мое отсутствие, почтенный Сайфуш? — Бертрам изобразил подобие светской улыбки, чтобы сбыть ответную издевку за шутку.
— Ха-ха, а вы шутник, почтенный идаш Бертрам! — охотно принял его попытку гость. — Разумеется, я не пошел бы к вам, но я здесь не по своей воле. Высокочтимый ардалаш Трегор весьма озабочен тем, что вы четвертый день не ходите на службу. Его можно понять — он ведь платит вам воинское жалование, не так ли?
— Что-то я не припомню, чтобы он посещал занятия идашей, — иронически фыркнул Бертрам.
— Ардалаш не может заниматься низшей знатью лично. На это есть доклады военачальников.
— Значит, я не такая уж важная персона, чтобы поднимать шум из-за нескольких пропущенных дней. Многие и больше пропускают из-за случайной раны или запоя.
— Простите мне излишнее любопытство, почтенный идаш Бертрам, но ардалаш Трегор потребует с меня отчет о вашем здоровье. Поэтому осмелюсь спросить — а что у вас, случайная рана или запой?
— Ни то, ни другое, почтенный Сайфуш. Неделю назад я подцепил легкую простуду и надеялся, что справлюсь с ней на ногах, но переоценил свое здоровье. Простуда разыгралась, и теперь мне нужно несколько дней, чтобы отлежаться.
— Простуда, говорите... — Острый взгляд Сайфуша прошелся по фигуре Бертрама. Видимо, осмотр не подтвердил его ожиданий, потому что хитрые темные глазки недовольно угасли.
— Да, простуда.
— Надеюсь, она не слишком тяжелая? Может, прислать вам хорошего лекаря, чтобы он осмотрел вас?
— Нет, пустяки, мне уже лучше. Несколько дней — и я снова буду на ногах.
— Это просто замечательно, почтенный идаш Бертрам. Через неделю ардалаш Трегор намерен развлечься оленьей охотой, и он выражает настоятельное пожелание, чтобы вы приняли в ней участие в качестве загонщика. Излишне говорить, что он будет весьма недоволен, если вы пренебрежете его пожеланием, поэтому желаю вам скорейшего выздоровления!
Высмотрев и высказав все, для чего он сюда явился, незваный гость откланялся и пошел к выходу. Эрвин, как положено слуге, пошел проводить его наружу.
— Выйди-ка сюда на пару слов, — поманил его Сайфуш, когда они оказались на пороге.
Эрвин вышел за ним на двор. Дождавшись, когда слуга закроет за собой дверь, Сайфуш вытащил золотой и повертел им перед его носом.
— Хорошие деньги для слуги, — сообщил он, доверительно наклонившись к Эрвину. — Ты их получишь, если расскажешь мне, что твой хозяин делал накануне дня, когда он не пошел на службу. Надеюсь, тебе это известно?
— Конечно, — охотно подтвердил Эрвин. — Утром он жаловался на головную боль, но все-таки пошел на учебное поле. Там он провел бои как обычно, но к вечеру раскашлялся и его начало лихорадить. Он лег в постель сразу же после ужина и рано уснул.
— И это все?
— В тот вечер — все, а на другой день он никуда не пошел и послал меня в лекарскую лавку за средством от лихорадки. Там не нашлось ничего подходящего, и я вернулся ни с чем. Он обругал меня, но затем сказал, что ладно, так обойдется. С тех пор он четвертый день лежит в постели, кашляет и ругается, что долго болеет.
— При мне он ни разу ни кашлянул.
— Ему уже лучше. — Эрвин протянул руку за монетой. Нужно было сделать вид, что он честно заработал эти деньги.
— Обойдешься!
— Вы хотите, чтобы хозяин узнал, что вы расспрашивали меня?
— Тебе не за что платить, наглец!
— А чего ж вы тогда спрашивали?
Сайфуш возмущенно фыркнул ему в лицо и чуть ли не бегом выбежал со двора на улицу. Эрвин вернулся в комнату.
— Ты почему так загадочно улыбаешься? — незамедлительно поинтересовался Бертрам.
— Не удалось мне раскрутить его на этот золотой, — хмыкнул Эрвин. — Впрочем, моя байка про то, как вы три дня назад слегли с простудой, и впрямь не стоила ни медяка.
Их взгляды встретились, и они расхохотались. Однако Бертрам тут же оборвал смех и начал громко и отчаянно браниться.
— Эти дворцовые интриганы, прах их побери — они наверняка что-то пронюхали! Несомненно, муж моей красавицы догадался кое о чем! Если меня разоблачат, бедняжка будет опозорена, а за меня возьмутся святые отцы — они давно ждут подходящего случая.
— Но причем тут оленья охота?
— Дело в том, что он как раз — распорядитель придворных развлечений. Ясно, он подстроил мое назначение на охоту, чтобы накликать на меня гнев ардалаша — как будто мне мало немилости Трегора! Он прекрасно понимает, что с такой раной я не смогу через неделю сесть в седло! Не говоря уже о том, чтобы управляться с копьем загонщика!
— Я смогу вылечить вас к этому сроку, если вы будете выполнять все мои указания, — поколебавшись, сказал Эрвин.
— Да я и так их выполняю... постой, ты сказал, что через неделю я смогу держать в руках копье? Сначала я думал, что оправлюсь от раны самое малое через месяц. Но я неплохо себя чувствую и стал надеяться, что смогу выйти на учебное поле недели через две. Там могут найтись желающие свести со мной счеты, воспользовавшись моей слабостью, но пришлось бы рискнуть. А ты говоришь, что через неделю я смогу целый день провести в седле, да еще с копьем в руке!
— Конечно, вам придется нелегко, но если это так необходимо...
— Если ты это сделаешь, ты будешь лучшим лекарем во всей поднебесной, а я — твоим вечным должником!
— Не берите на себя слишком большие долги, ваша милость. Мне будет достаточно, если вы закроете глаза на некоторые мои... странности.
Бертрам ничего не ответил, но его испытующий взгляд уперся в лицо Эрвина.
— Вы показались мне человеком наблюдательным, ваша милость, — добавил тот.
— Не знаю, какие у тебя причины скрываться, но у меня пока нет никаких причин выдавать тебя, — заявил напрямик Бертрам.
— Я знаю. Но мне хотелось бы заручиться вашей снисходительностью на случай, если они появятся. От вас не потребуется слишком много — только не обращать внимания и не рассказывать другим лишнее... или предупредить при случае...
Какое-то мгновение Бертрам размышлял, и эта задержка не укрылась от Эрвина.
— Ты не похож на негодяя. Значит, негодяи — твои враги. У меня нет никого и ничего, что я мог бы поставить выше твоей услуги. Считай, что мы договорились. Но я вправду смогу выдержать эту дурацкую охоту?
— Если бы вы взяли меня с собой, я оказал бы вам помощь в случае чего...
— Это можно устроить. Я одолжу для тебя коня у хозяина нашего флигеля. Тебе какого выбрать?
— Ну... резвого, чтобы я не отставал от вас на охоте.
— Ты хорошо держишься на коне?
— Вроде бы... — Эрвин вдруг застыл от внезапного осознания — все началось с того, что он не удержался на лошади!
— Ты что, парень — у тебя столбняк? — услышал он откуда-то издали голос Бертрама.
— Нет, я просто отвлекся... не обращайте внимания, ваша милость.
— Уже? Ладно, не буду. — Бертрам осторожно повернулся на локте, устраиваясь в постели поудобнее. — Ты владеешь каким-нибудь оружием?
— Кинжалом, — произнес Эрвин, даже не успев вникнуть в вопрос хозяина.
— Ладно, хоть кинжалом. Лучше бы копьем, но я и сам вижу, что копейщик из тебя никакой. Возьми у меня в шкафу денег, сходи в оружейную лавку и выбери себе подходящий кинжал или два, если ты привык управляться с двумя. На охоте нельзя быть безоружным.
Оружейная лавка находилась за два квартала от особняка, где Бертрам снимал жилье. Когда Эрвин вошел туда, к нему не поспешили с предложением товара и услуг. Опытный глаз лавочника сразу же определил в нем случайного зеваку или слугу, посланного с мелким поручением, на котором много не заработаешь. Заметив, что посетитель разглядывает оружие, торговец насторожился — это мог оказаться и воришка из тех, что крадут в лавках, а затем по дешевке сбывают товар с рук.
На стене за прилавком были развешаны топоры и алебарды, какие Эрвин видел почти у каждого воина. Он не раз держал их в руках, начищая до блеска для Бобура, а затем для Бертрама, но эти блестящие железки ничего не говорили ему, оставаясь в его руках чужими и мертвыми. Кроме них, здесь висели мечи, но кинжалов не было.
— У вас есть кинжалы? — обратился он к лавочнику.
Тот наконец сообразил, что это возможный покупатель, и поспешил к нему.
— Есть, но я не выставляю их напоказ. Изволите посмотреть?
В ответ на кивок он разложил перед Эрвином боевые ножи из тех, которыми пользуются охотники и грабители. Эрвин перебрал их, но ни один не показался ему подходящим, хотя он не мог бы сказать, для чего именно.
— Это у вас все? — разочарованно сказал он. — Мне хотелось бы что-нибудь получше.
Торговец сгреб ножи в охапку и сунул под прилавок.
— Понимаю, вам нужно что-то из господского оружия.
Он шустро слазил в один из ящиков и извлек на прилавок груду кинжалов. Эти были с богато отделанными рукоятками и в дорогих ножнах. Эрвин вынул каждый из ножен, взвесил и подбросил на руке, закрутив при этом машинальным движением, которое заинтересовало и его самого. Он с любопытством глянул на свою руку, то же самое сделал и лавочник.
— Что же вы сразу не сказали, что вам нужно! — воскликнул он и полез в другой ящик.
Мгновение спустя перед Эрвином появилось еще несколько кинжалов. Небольшие и легкие, чуть изогнутые в лезвии, с тщательно заточенным острием, они лежали на прилавке, словно кучка осенних ивовых листьев, готовых пуститься в полет по малейшему дуновению ветерка. Едва прикоснувшись к одному из них, Эрвин понял — да, то самое. Тем не менее, он перебрал их все и выбрал один, показавшийся ему наилучшим.
— Этот, — сказал он лавочнику.
— Как, всего один?
— Хозяин велел мне купить не больше двух кинжалов. Но второй должен быть другим.
— Понимаю, понимаю, — суетливо закивал тот, почуяв знатока. — Я сейчас достану то, что подойдет вам.
Он полез куда-то в угол и загромыхал ящиками с товаром, а затем вернулся с кинжалом. Это было простое, даже невзрачное оружие — длинный обоюдоострый клинок хорошей стали и превосходного баланса, сильно потертая рукоять с иссеченной перекладиной гарды, вогнутой к лезвию.
— Его трудно продать, — пояснил торговец, выложив кинжал на прилавок. — Глядя на него, никто не верит мне, когда я называю цену. Здесь в ходу топоры и алебарды, но в кинжалах здесь не разбираются.
— И сколько же он стоит? — поинтересовался Эрвин. — Но вы же сами сказали, что его трудно продать! — возмутился он, услышав цену.
Между ними пошел торг, сопровождавшийся клятвами и заверениями торговца, что такого оружия и на всем континенте не сыщешь. Наконец Эрвин расплатился за оба кинжала и покинул лавку. Вслед ему неслись причитания лавочника, что он отдал бесценное оружие задаром, но Эрвин уже не слышал его. Он ломал голову над тем, что сказать Бертраму, когда тот узнает, что кинжал куплен по цене лучшей алебарды.
Но время оправданий еще не настало, потому что, вернувшись, он застал хозяина спящим. Он уселся в прихожей на тюфяк и стал рассматривать покупки, заодно удивляясь себе, что заставило его выбрать именно эти кинжалы и не пожалеть на них немалые деньги.
Длинный кинжал напоминал меч и наверняка использовался против них в поединках. В то же время он был не настолько длинен, чтобы его нельзя было всадить в бок зверю на охоте. Эрвин слегка оттянул пальцами кончик упруго дрогнувшего клинка, попробовал прямой хват, затем обратный, затем убрал оружие в ножны, такие же потертые и невзрачные. Несмотря на изношенность, кинжал был превосходного качества и в точности по его руке.
Покрутив в пальцах маленький кинжал, Эрвин сообразил, что тот был метательным. Он взял оружие в правую руку, затем почему-то переложил в левую. Его ладонь сама сложилась определенным образом, принимая рукоять, и ему внезапно подумалось, как же долго бился над этим жестом его учитель. Да, у него был хороший учитель...
И вдруг оно выплыло в памяти — лицо учителя и друга. Имя не приходило Эрвину на ум, но лицо стояло перед ним как живое — крупные черты хорошей лепки, такие привычные и знакомые, аристократическая серовато-голубая кожа и озорные рыжие глаза под шапкой непослушных волос цвета старой ржавчины. Затем воспоминание как бы отодвинулось, показав и широкие плечи этого мужчины, небрежно откинувшегося к стене. Слева от него на бревне, на котором он сидел, лежали несколько кинжальчиков, похожих на купленный.
Мужчина взял один из них в руку — в левую — и швырнул перед собой. В считанные мгновения вслед за первым кинжалом отправились и остальные. Эрвин невольно глянул в ту сторону — и увидел рисунок руны огня, образованный впившимися в стену кинжалами. Затем он снова увидел голубоватое лицо и веселый вызов, пляшущий в огненно-рыжих глазах. "Видел, Эрвин?" — раздался в его сознании насмешливый голос. — "А теперь повтори..."
Эрвин стиснул метательный кинжал в кулаке и помчался на задний двор особняка за сараи, где никто не мог увидеть, чем он занимается. "Я повторю" — шептал он, не осознавая, что бормочут его губы. — "Я повторю, Хирро, я повторю..."
Загонщики выехали за город накануне охоты и встали лагерем неподалеку от места, где была выслежена дичь. Местность под городом была холмистой и полуоткрытой. Обширные поляны на возвышенностях перемежались с извилистыми полосами леса на низменных участках — невысокого и густого на склонах, поросшего непролазным кустарником на дне оврагов и лощин, в которых водились олени, обычно группами по нескольку голов. Егеря выбрали среди них голову матерого самца, рога которой выглядели достойным украшением дворцового охотничьего зала.
Чуть свет они проверили, не ушла ли за ночь будущая добыча, затем вернулись в лагерь к загонщикам и стали расставлять их вокруг лощины, где находился олень. Эрвин, исполнявший обязанности оруженосца при Бертраме, ехал за ним с хозяйским копьем в руке, верхом на жеребце, одолженном у старика идаша. Жеребец оказался не только резвым, но также злым и горячим, и Эрвину пришлось повозиться с ним, чтобы заставить слушаться.
Охотники окружили лощину, в которой скрывался олень вместе с тремя самками и двумя годовалыми телятами, составлявшими его стадо. Почуяв приближение людей, животные забились в самую гущу подлеска и затаились там, пережидая опасность. Согласно плану охоты, егеря собирались зайти в лощину с верхнего конца и гнать добычу на ардалаша со свитой, поджидавшего ее ниже. Бертрама поставили на холме неподалеку от опушки леса, проходившей по верхнему краю лощины. Ему, как и другим загонщикам, не входившим в число егерей, отводилась скромная роль — не выпускать оленя из лощины, если тому вдруг вздумается свернуть с намеченного охотниками пути.
Ближе к полудню звук рогов возвестил, что Трегор со свитой прибыл на место охоты. С места, где стояли Бертрам с Эрвином, была видна только ближайшая кромка леса, но перекличка рогов давала точное представление о расстановке остальных участников охоты. Когда с верхнего конца лощины разнесся сигнал, возвещавший начало гона, Бертрам забрал у Эрвина копье и приготовился следить за опушкой.
Звук рогов быстро спускался по лощине, приближаясь к ним. Со дна оврага донесся треск сучьев, создаваемый спугнутыми животными, затем лай собак и топот конских копыт. Все это облако шума и азарта пронеслось мимо них и умчалось вниз по лощине. Бертрам проводил его взглядом, хотя смотреть было решительно не на что.
— Кажется, все, — обернулся он к Эрвину, когда гон поравнялся со следующей парой загонщиков. — Дичь побежала прямо под копье Трегора.
Но они должны были оставаться на месте, пока за ними не приедут егеря. Вскоре шум охоты переместился далеко вниз по лощине. Эрвин за неимением лучшего занятия продолжал прислушиваться к нему — и вдруг услышал, что там что-то изменилось.
— Что-то случилось, — сообщил он Бертраму.
— Что?
— Визжала собака. И... — Эрвин насторожился. — Слышите, гон возвращается!
Действительно, звук рогов двинулся в обратную сторону. Вдруг из-под склона выбежал крупный олень, взобравшийся наверх со дна лощины. Промчавшись мимо ближайшей пары загонщиков, опоздавших ему наперерез, он понесся через пригорок в соседний овраг.
— Прорвался! — воскликнул Бертрам. — Теперь за ним не угонишься!
Следом из лощины выскочил всадник на великолепной белой кобыле, при виде которой у Эрвина почему-то остановилось дыхание. Он преследовал оленя с копьем наизготовку, и расстояние в три десятка шагов, разделявшее добычу и охотника, постепенно сокращалось.
— Это Трегор! — Бертрам подскочил в седле. — Давай туда!
Он рванул с места в карьер им наперерез, чтобы задержать бешено мчащегося зверя, но не успел. Олень достиг соседнего оврага и с разгона вломился в густые заросли на склоне. Всадник на белой кобыле нырнул в овраг вслед за ним. Бертрам придержал коня на верхушке холма и оглянулся на свиту, только что выехавшую на верхний край лощины. Придворные отстали от своего правителя и не видели, куда он поскакал. Они в растерянности остановились на опушке.
Бертрам снова глянул на овраг, в котором скрылись олень и всадник:
— Куда они свернули?
— Туда. — Эрвин махнул рукой вверх по оврагу.
Бертрам пришпорил коня и помчался вдогонку, Эрвин — за ним. Когда они ворвались в подлесок, со дна оврага послышался удар о землю и болезненный конский взвизг — и еще один звук, в котором нетрудно было признать рычание крупного зверя. Бертрам выругался и послал коня в головоломный спуск наискось по заросшему лесом склону. Каким-то чудом он благополучно достиг дна оврага, а еще через несколько скачков увидел бьющуюся на земле белую кобылу. В двух шагах от нее стоял огромный разъяренный медведь, примеривавшийся броситься на нее. Трегор, нога которого была придавлена телом кобылы, лежал рядом с ней, опершись на локоть. Он пытался выдернуть из кустов копье, застрявшее в них при падении.
Мгновенно оценив положение, Бертрам соскочил с упирающегося коня и вонзил копье в медвежий бок. Из-за раны он не смог нанести сильный удар и только отвлек зверя на себя, еще больше разъярив его. Бертрам рванул к себе застрявшее в шкуре копье, медведь дернулся и переломил древко пополам.
Рука Эрвина сама потянулась к голенищу и извлекла оттуда метательный кинжал. Стремительный замах — и острие вошло точнехонько в глаз медведя, погрузившись туда до половины. Смертельно раненый зверь продолжал двигаться на Бертрама, но тот без труда остановил его обломком древка. Мохнатая туша рухнула рядом с кобылой, забилась в предсмертных судорогах и вскоре затихла.
Бертрам оглянулся на Эрвина, который спешился и подходил к нему, затем на Трегора, пытавшегося высвободить придавленную ногу.
— Ну-ка, помоги, — скомандовал он Эрвину.
Вдвоем они приподняли круп кобылы и помогли правителю освободиться. Трегор был невредим, если не считать ссадин и ушибов. Он сам встал на ноги и отстранил предложенную руку Бертрама.
— Со мной все в порядке — лучше подними Ардалиту.
Бертрам зашел к кобыле спереди, чтобы взять ее за уздечку.
— Ваше величество, у нее сломана передняя нога.
— Тысяча проклятий!!! Такая лошадь — и пропала!
— Главное, что вы целы, ваше величество.
Эрвин впервые видел ардалаша Трегора так близко. Это был крупный, мощный мужчина, ростом чуть ниже Бертрама, но заметно шире в плечах, находившийся в возрасте, переходном от зрелого к пожилому. Его темноглазое лицо было широким и смуглым, с крупными чертами, из-под шлема выбивались прямые волосы до плеч, черные с проседью.
Правитель оглядел свой испачканный охотничий камзол и поморщился. Затем его взгляд перешел на медведя, на обломок копья в его боку, и наконец остановился на торчавшем в его глазу кинжале.
— Да... — Взгляд Трегора оторвался от кинжала и устремился к Бертраму. — Похоже, я кое-чем тебе обязан...
— Это мой долг, ваше величество.
— Ты ревностно несешь его, — продолжил правитель. — А мог бы и небрежно...
— Я не мог, ваше величество. Мой долг — моя честь.
На лице Трегора появилось неопределенное выражение. Пожалуй, оно было ближе всего к неловкости — насколько этот самоуверенный, привыкший к полновластию человек был вообще способен испытывать подобное чувство.
— Ты спас мне жизнь, — заключил он резко, словно отрубив нечто невидимое.
— Я уверен, вы справились бы сами, ваше величество.
— В любом случае ты оказался здесь дьявольски вовремя. — Трегор глянул вниз по склону оврага, где раздавался приближающийся треск сучьев. — Егеря сильно отстали.
— Возьмите моего коня, ваше величество — это хороший конь. Олень устал, он не мог убежать далеко.
Трегор обернулся к своей кобыле. Она перестала биться и лежала на боку, вздрагивая и тяжело дыша. Эрвину была видна ее морда, ее темно-карие глаза, в которых стояло почти человеческое страдание.
— Какая лошадь пропала... — с сожалением повторил ардалаш, кинув взгляд на ее сломанную ногу. — Придется избавить ее от мучений.
Он шагнул к кобыле, доставая из-за голенища охотничий нож.
— Нет!!! — вдруг закричал Эрвин.— Нет, не надо! Лучше отдайте ее мне!!!
Трегор гневно глянул на слугу, позволившего себе неслыханную вольность.
— Ваше величество! — поспешно сказал Бертрам. — Это кинжал моего слуги уложил зверя. Если бы не его бросок, пришлось бы нелегко и вам, и мне.
— Вот как? — Трегор вспомнил, что кинжал, действительно, пролетел мимо плеча Бертрама. — Что ж, такой великолепный бросок заслуживает награды. Пусть твой слуга забирает кобылу, если она ему нужна, а об остальном я подумаю.
В это время снизу по дну оврага подъехали егеря.
— Наконец-то мы нашли вас, ваше величество, — с облегчением сказал старший.
— Оставь здесь двоих, чтобы занялись добычей, — распорядился Трегор, кивнув на медведя. — Остальные пусть ищут оленя. Ты, Бертрам, поедешь со мной.
Он подобрал свое копье и вскочил на коня Бертрама. Тот взял коня у Эрвина, и оба поскакали в ту сторону, куда убежал олень. Эрвин остался с егерями, которым было велено освежевать тушу. Он вынул свой кинжал из глаза медведя, тщательно вытер о землю и вернул на прежнее место за голенищем. На расспросы егерей он ответил, что его величество, видимо, наскочил на зверя, когда гнался за оленем.
Один из егерей прошел по следу медведя и обнаружил неподалеку его лежку. Затем он вернулся, и они начали свежевать зверя, между делом обсуждая происшествие. Из их разговора Эрвин мог бы многое узнать о повадках медведей, но он был слишком занят лечением кобылы. Он успокоил ее, насколько мог и умел, затем нарезал стволиков для лубка и пожертвовал свою рубашку на перевязку. Обезболив с помощью слова ногу кобылы, он установил сломанную кость на место и наложил повязку.
Когда егеря сняли шкуру и уложили в мешки сочную темно-красную медвежатину, он попросил их помочь ему вывести кобылу из оврага. Вместе они поставили ее на ноги и, поддерживая с обеих сторон, помогли ей выбраться наверх. Затем егеря навьючили добычу на коней и ускакали, оставив его с кобылой.
— Без толку все это, парень, — бросил ему один из них на прощание. — Она все равно будет хромать.
— Может, она еще на племя сойдет, — сказал его практичный напарник. — Как-никак, лучшая кобыла из конюшен его величества. Ардалита, да и только.
Эрвин уже знал, что этим словом называли дочерей ардалаша. Он остался на бугре с кобылой, державшей правую переднюю ногу на весу. Она смотрела на него жалобно и доверчиво, словно и впрямь была девочкой, попавшей в беду.
— Пойдем, малышка, пойдем, — зашептал он ей, взявшись за уздечку. — Нам бы до лагеря дойти, а там я о тебе позабочусь...
Они добрались до лагеря поздно вечером, когда на кострах дымилось жаркое, а слуги откупоривали бочонки с вином для ужина. Бертрама не было поблизости, и Эрвин занялся кобылой. Он принес ей воды и овса, вычистил ее, расчесал ей хвост и гриву. Когда она легла, он устроился рядом с ней и стал залечивать ее ногу тем же методом, которым накануне лечил хозяина. Здесь он и заснул от усталости, привалившись к ее серебристому боку.
Ему снилась белая кобыла. Нет, не злополучная Ардалита, сломавшая ногу на сегодняшней охоте. Эта кобыла была несравненно прекраснее ее, она отличалась от нее, как красавица-дочь ардалаша отличается от корявенькой сельской дурнушки. Ее белизна была особенной, алмазно-сверкающей, ее изящные копыта искрились серебром и были крепче самого прочного металла. Белое облако ее ослепительной гривы состояло из тончайшего волоса, клубившегося по низу мягкими кольцами.
Длинноногая, грациозная, она была потрясающе стройна и совершенна. Ее глаза цвета весенней зелени смотрели на Эрвина, и в них светился не животный и даже не человеческий — надчеловеческий разум. Они сияли любовью, от которой к его горлу подкатила удушающая волна слёз...
У нее было имя — нежное, певучее, вертевшееся где-то около его сознания, но ускользавшее от него.
И самое невероятное — у нее были крылья.
Грубые рывки потянули его прочь от этого удивительного создания. Он сопротивлялся изо всех сил, но видение дрогнуло и исчезло, а его выбросило в реальность.
Его и в самом деле трясли. Его щека терлась о шелковистый кобылий бок, его нога онемела, а тело затекло от неудобной позы. В его плечо впивались крепкие мужские пальцы. Он открыл глаза — было темно, но не настолько, чтобы он не различил фигуру, присевшую над ним.
— Эй, парень! — произнесла она голосом Бертрама. — Проснись же наконец!
Фигура расплывалась, и Эрвин протер глаза тыльной стороной кулака. Мокрые.
— Ваша милость... — пробормотал он, почти машинально вживаясь в привычную роль слуги.
— Проснись же, говорю! — в голосе Бертрама слышалась настойчивость, но гнева не было.
— Да, ваша милость... Сейчас... Уже...
Эрвин сделал над собой усилие и сел. Образ крылатой белой кобылы все еще витал в его сознании, понемногу тускнея и отступая. Вокруг была глухая ночь, отогнанная от лагеря огнями костров. Отсветы отдаленного пламени ложились на лицо Бертрама, осунувшееся от усталости, но пьяное и веселое.
— Я насилу нашел тебя, парень, — заговорил он, убедившись, что слуга проснулся. — Ты уже поужинал?
— Я? Кажется, нет. — Эрвин встрепенулся. — Ваша милость, а как ваша ра... простуда? Вам же нужно беречься!
Бертрам дружелюбно усмехнулся.
— Ну и ретивый ты лекарь! Хоть я и не в лучшем здравии, но не настолько плох, чтобы валиться с ног. И уж конечно, не настолько, чтобы пропустить такую пирушку! Идем, его величество хочет тебя видеть.
Остатки сна мгновенно слетели с Эрвина.
— Трегор? Зачем?
— Мы же с тобой сегодня здорово выручили его.
— Да, наверное... Ну и что?
— Как "ну и что"?! А что ты сделал бы на его месте?
— Спасибо сказал бы.
Бертрам зашелся раскатистым, хрипловатым смехом.
— Как, по-твоему, ардалаш благодарит своих подданных? — поинтересовался он.
— А-аа... — до Эрвина наконец дошло. — Я, кажется, еще не проснулся, ваша милость.
— Так просыпайся и идем.
Эрвин поднялся на ноги, и Бертрам повел его через лагерь. Шатры были расставлены вдоль подножия склона долины, по дну которой протекала небольшая речка. Ближе к воде догорали костры егерей, у которых уже никого не было. Только посреди лагеря, у шатра ардалаша, пылали два больших костра. Между ними было разостлано длинное полотнище, заменявшее пиршественный стол.
Ардалаш Трегор сидел во главе пиршества, остальные участники охоты разместились вокруг полотнища в сидячих и полулежачих позах. По полотнищу были в беспорядке расставлены блюда и подносы для хлеба, сыра и мяса, бочонки и кружки. Пиршество подходило к концу — блюда почти опустели, грубая серая ткань была завалена объедками, большая часть бочонков валялась вверх дном за спинами пирующих, а придворный бард уже заметно похрипывал. Пьяная разноголосица, состоявшая из нестройной песни и громких обсуждений сегодняшней охоты, разносилась по всей долине.
Только сейчас, почуяв запах жареного мяса, Эрвин осознал, насколько же он голоден. Бертрам провел его мимо пирующей компании к ардалашу. Трегор, с раскрасневшимся, лоснящимся от сытного ужина лицом, выглядел трезвее многих, хотя наверняка пил наравне с ними, и был в отличном настроении — видимо, все-таки завалил своего оленя.
— Вот мой слуга, — сообщил Бертрам, остановившись рядом с ним в почтительной позе.
Трегор повернул голову и смерил Эрвина оценивающим взглядом. В овраге ему было не до того, чтобы разглядывать какого-то слугу, но теперь он рассмотрел его с головы до ног, словно нового коня для конюшни. При пляшущем свете костра он принял Эрвина за подростка, обманувшись его невзрачной внешностью и щуплой фигурой.
— Совсем еще мальчишка, — выдал он свою оценку. Бертрам так не считал, но промолчал. Взгляд Трегора остановился на светлых волосах Эрвина. — Северянин?
В голосе ардалаша почти не слышалось вопроса, и Эрвин воздержался от кивка. Правитель воспринял это, как должное.
— Этот парень — идаш? — поинтересовался он у Бертрама.
— Нет, он из простых, — ответил тот. — Мне больше не положено иметь оруженосца.
— Я еще не говорил о твоей награде, но, конечно, верну тебе титул ардаша, — заявил Трегор как нечто само собой разумеющееся. — Я погорячился, наказав такого верного воина, как ты. Сегодня я убедился, что ты достоин не только восстановления в правах, но и большего. Я умею ценить людей, преданных мне и долгу.
Бертрам ответил коротким почтительным поклоном. Эрвин чувствовал, как доволен его хозяин. Тот был честолюбив и не мог не понимать, какие возможности открыло для него сегодняшнее происшествие.
— А ты чего хочешь, малец? — спросил вдруг Трегор.
Эрвин, который стоял потупившись, как и положено хорошему слуге, на мгновение поднял глаза и поймал взгляд правителя.
— Ничего, ваше величество, — негромко ответил он.
— Совсем ничего?
— Его милость хорошо заботится обо мне. — Эрвин снова потупил глаза.
— Ты откуда родом? Кто твои родители?
— Сирота, ваше величество. Я не помню родителей.
— Ты хорошо кидаешь кинжал.
— Пришлось научиться, ваше величество.
— Топором, алебардой, мечом владеешь?
— Нет, ваше величество.
Взгляд Трегора вернулся к Бертраму.
— Ты лучше знаешь своего слугу. Как мне наградить его?
Бертрам не ожидал подобного предложения и вопросительно глянул на Эрвина. Тот молчал, не отрывая взгляда от своих сапог.
— Это надежный парень, — сказал наконец Бертрам. — Я был бы доволен, если бы он стал моим оруженосцем.
— Ладно, пусть он будет идашем, — согласился Трегор. — Когда вернемся с охоты, вам обоим напишут сословные грамоты, а пока продолжим ужин. Присаживайся к столу, малый — теперь ты имеешь право сидеть здесь.
Закончив с Эрвином, он кивнул Бертраму на пустующее место рядом с собой. Усевшись, тот сразу же потянулся за ближайшей кружкой — видимо, просидел на этом месте весь вечер. Эрвин нашел свободный уголок и пристроился к столу, разыскал среди объедков уцелевший ломоть хлеба — толстый, неровно отрезанный — и впился в него зубами. Утолив первый голод, он достал из-за голенища нож и отрезал себе кусок остывшего мяса от остатков оленьей туши, зажаренной целиком на вертеле и лежащей посреди стола на огромном подносе.
Мясо было жестким, но сочным, оно пахло кровью и дымом. Насытившись, Эрвин спустился к реке, где попил и умылся. Пирующие понемногу разбредались по шатрам, кроме тех, кто упился так, что заснул прямо на застолье. Уходя, он заметил, что Трегор разговаривал с Бертрамом, энергично размахивая огромной полуобглоданной костью, и оба выглядели весьма увлеченными беседой.
Охота продолжалась еще несколько дней. Может, для кого-то она и была развлечением, но не для Эрвина. Уход за лошадьми, за их сбруей, за хозяйской одеждой и снаряжением, сопровождение хозяина в ежедневной скачке за дичью по буграм и оврагам буквально выматывали его. Кроме того, нужно было присматривать за раной Бертрама, не очень-то щадившего ее в пылу погони за зверем.
Она почти зажила, хотя на ней еще оставался струп. Эрвин каждое утро туго перебинтовывал грудь Бертрама, чтобы края раны не разошлись при замахе копьем, и каждый вечер проверял, все ли с ней в порядке. Но всё пока обходилось, и у него оставались силы на сращивание сломанной ноги Ардалиты. Эрвин сберегал их напоследок, а перед сном тратил подчистую и валился с ног, едва успев стащить с себя охотничьи сапоги — одну из немногих покупок, сделанных специально для этой поездки.
Его хозяин выглядел довольным жизнью и судьбой. Трегор открыто благоволил к нему — брал в свою свиту и регулярно удостаивал личных бесед, сажал за ужином рядом с собой. Придворные быстро учуяли, куда ветер дует, и стали домогаться дружбы Бертрама, вскоре оказавшегося центром внимания любой компании. Он чувствовал себя на месте и держался с большим достоинством, без робости, но и без упоения всеобщим вниманием.
Когда они вернулись с охоты, Бертрам договорился с хозяином особняка о стойле для Ардалиты. К расходам Эрвина прибавилось содержание кобылы, но хозяин накинул ему жалование и денег хватало с запасом.
Для сословной грамоты потребовалось имя, и Эрвин назвал его хозяину — не выдуманное, настоящее. Внешний вид все равно выдавал в нем чужеземца, поэтому было бессмысленно брать себе местное имя. Ведь не одного же его зовут так, ведь наверняка где-то этих Эрвинов... Вот только узнать бы, где.
Вручение грамот состоялось в тронном зале через день после возвращения с охоты, перед торжественным пиром по случаю ее окончания. Накануне Бертрам дал Эрвину денег, чтобы тот оделся, как подобает оруженосцу. Эрвин полдня пробегал по лавкам и купил себе подходящую одежду и оружие. Алебарды и топоры были слишком тяжелы для него, поэтому он выбрал меч, самый легкий, какой только сумел найти.
В тронном зале собралось около полутора сотен приглашенных на пир, стоявших двумя рядами вдоль боковых стен. Здесь, несомненно, присутствовал весь цвет местной военной знати, с женами и взрослыми детьми. Женщины и девицы стояли в первом ряду, за ними возвышались головы их отцов, мужей и братьев. Вооруженными здесь были только Бертрам с Эрвином, потому что им так полагалось по ритуалу. Прочие гости оставили оружие в специальной комнате рядом с пиршественным залом, где несколько стражников охраняли его до конца пира.
Церемонимейстер объявил приход правящей четы, и в зал вошел ардалаш с супругой. Они прошли мимо склонившихся в поклоне рядов к стоявшим на возвышении тронам, где Трегор подвел свою супругу к ее трону, а сам уселся на свой.
Эрвин с облегчением заметил, что культистов здесь не было. Значит, их не привлекали к церемониям военного сословия, и это было хорошо. Трегор дал знак церемонимейстеру, и тот пригласил Бертрама предстать перед ардалашем.
Бертрам опустился на одно колено в нескольких шагах перед троном и протянул ардалашу лежавшую на ладонях алебарду. Трегор встал и подошел к нему, принял алебарду и проговорил:
— За проявленную отвагу и спасение жизни своего господина идаш Бертрам получает в награду титул ардаша и земли в родовое держание.
Он прикоснулся плоскостью лезвия алебарды к склоненной голове Бертрама и так же, на ладонях, подал ее обратно.
— Пусть твоя служба будет долгой и верной.
Бертрам принял свою алебарду и поцеловал лезвие в знак верности. Затем вышел придворный с грамотой — то ли писец, то ли советник — и зачитал ее вместе с перечнем сел, подаренных Бертраму. Когда весь перечень был зачитан, по залу прошел шепоток неопределенного оттенка, в котором слышалось что угодно, но только не зависть.
Тем не менее Бертрам был доволен. Не вставая с колена, он громко произнес слова воинской клятвы. Трегор ответил ему заключительной фразой ритуала, и наступила очередь Эрвина.
Как и его хозяин, он опустился на правое колено перед ардалашем и поцеловал свой меч, протянутый ему Трегором. В грамоте было написано, что Эрвину безродному присвоен титул идаша "за проявленную отвагу и за верность своему господину". Разумеется, там не говорилось ни о каких землях — одна только принадлежность к военному сословию уже была неслыханной честью для простолюдина. Когда ритуал был завершен, по залу снова пронесся шепоток, недоуменный и, пожалуй, неодобрительный. Как и везде, чужих здесь к себе принимали с крайней неохотой.
После церемонии гостей пригласили в пиршественный зал. Бертрам с Эрвином зашли в гостевую оружейную, где оставили свое оружие в специальных стояках, занимавших все пространство вдоль боковой стены. По пути Бертрам разъяснил Эрвину, что тот теперь не слуга, а полноправный оруженосец, и его место на пиру — в зале для оруженосцев. Поскольку Эрвин понятия не имел, где находится этот зал, Бертрам попросил одного из стражников проводить его оруженосца туда, а сам присоединился к остальным знатным гостям.
Стражник распахнул перед Эрвином дверь, а сам вернулся на пост. Эрвин вошел и увидел накрытый стол, за которым сидело примерно три десятка парней, готовых к возлиянию. Все они были в возрасте лет от пятнадцати до восемнадцати — титулованные ученики ардашей, проходившие под их началом военную службу и школу. Окинув компанию взглядом, Эрвин заподозрил, что даже самый старший из этих мальчишек вдвое моложе его.
Все они, как по команде, уставились на новичка. По их понятиям, этот щуплый светловолосый парень, вчерашний слуга, выглядел от силы лет на двадцать. Эрвин никому не рассказывал подробностей схватки с медведем, у Бертрама с Трегором тоже не было причин распространяться о метком броске никому не известного слуги. Других свидетелей происшествия на охоте не было, поэтому слухи о нем ходили самые разные, в основном в пользу Бертрама. Наиболее популярной стала версия, в которой Бертрам смертельно ранил медведя копьем, а затем прикончил кинжалом, который ему подал слуга — а такая помощь в глазах малолетних вояк была не из подвигов, за которые раздают титулы.
На какое-то мгновение и он, и они замерли, разглядывая друг друга. Затем Эрвин шагнул вперед, а из-за стола начал подниматься парень из старших, рослый и широкоплечий. Догадавшись, что это здешний задира, Эрвин остановился. Он был не настолько глуп, чтобы не понять, что последует дальше.
— Ну ты, быдло деревенское! — изрек парень, направляясь к нему. — Думаешь, грамоту дали, так от тебя уже и хлевом не воняет?!
Эрвин нисколько не огорчился бы, если бы поужинал со слугами. Но теперь он принадлежал к знатному сословию, а это кое к чему обязывало, хотя бы ради репутации хозяина. Да и ради своей тоже, потому что если он уступит сейчас, эти мальчишки ему прохода не дадут. Мало получить грамоту, нужно доказать, что ты воин. Прямо сейчас, здесь, на кулаках. С помощью простой и грубой силы, которой у него никогда не было.
Если бы на него напал враг, можно было бы изловчиться и убить его кинжалом. Но сейчас Эрвин был безоружен, да и парня, понятно, нельзя было убивать. Ему требовалось набить морду, а Эрвин был уверен, что не справится с этой задачей. С ней наверняка не справилось бы и большинство сидевших за столом.
— Что, дохляк, наклал в штаны? — злорадно спросил парень, остановившись в трех шагах перед ним. Он был уверен в своей силе и не спешил начинать избиение новичка.
— Ты трус, — негромко сказал Эрвин.
— Что?!!
— Только трусы нападают на дохляков, — пояснил Эрвин. — А храбрецы выбирают сильных противников.
— Я — трус?! Ты сказал, что я трус?!!
Злорадные слова парня навели Эрвина на удачную мысль. В последнее время ему столько приходилось заниматься лечением, что теперь для него несложно было заставить чей-то кишечник мгновенно избавиться от содержимого. Но вспомнив повозку, полную дьяволов, Эрвин вовремя удержал слово силы, готовое сорваться с языка.
— Я — трус?! — твердил парень, надвигаясь на него.
— А кто же еще? — обронил Эрвин, отступая назад и лихорадочно соображая, как же выкрутиться — и вдруг его озарило: — Вот сейчас я сделаю тебе страшную рожу, и ты сразу же наложишь в штаны!
Эта фраза породила новое слово силы, и Эрвин выкрикнул его мысленно, потому что парень уже протягивал руку, чтобы схватить его за грудки. Отступив еще на шаг, Эрвин взялся руками за свои уши и оттянул их в стороны, одновременно выкатив глаза и высунув язык навстречу оторопелой физиономии задиры.
В зале воцарилась абсолютная тишина. Эрвин опустил руки и убрал гримасу с лица, глядя, как его противник зеленеет и покрывается испариной. Мгновение спустя парень промычал нечто неразборчивое и схватился за живот. Он ошалелым взглядом поискал дверь, но не успел сделать и двух шагов, как был вынужден остановиться. Раздавшиеся от него звуки говорили сами за себя. Вслед за ними поплыл характерный запах, а на полу образовалась лужа. Вконец растерявшись, парень стал хвататься за штаны, тогда как его кишечник продолжал громко облегчаться.
Зал взорвался громовым хохотом. Оруженосцы ржали во всю мочь, раскачиваясь и сползая от смеха под стол. Парень дико оглянулся на них и бегом бросился из зала. Эрвин молча стоял и смотрел на всеобщее веселье. Ему было нисколько не смешно.
Когда компания наконец обессилела от смеха, его окликнул один из оруженосцев постарше:
— Чего стоишь, иди сюда! — Он указал на свободный стул рядом с собой. — Надо же, как осрамился этот Бангем! — подавился он ухмылкой, когда Эрвин уселся на предложенное место. — Испугаться такого пустяка до усрачки — это надо суметь!
— Ему, наверное, никогда такого не показывали, — скромно предположил Эрвин.
— Ему, пожалуй, покажешь — чуть что, и в рожу! А ты что пьешь, медовуху или брагу? Кстати, меня зовут Лэвериш.
— Медовуху. А меня — Эрвин.
— Странное имя, — подивился Лэвериш, наполняя его кубок. — Да и вид у тебя особенный. Кто твой отец?
— Не знаю. Я подкидыш. — У Эрвина уже хватало сведений, чтобы сочинить себе биографию. — Мои приемные родители умерли, когда был мор, а сам я сбежал из села. — Он назвал одно из мелких сел, опустевших во время мора, который свирепствовал к востоку от Деча лет восемь назад.
— Тогда ты, может, и вправду благородных кровей, — сразу же предположил Лэвериш. — Такие волосы, как у тебя, бывают только у посланников с севера. Когда кто-нибудь из них приезжал сюда, может, у него что-то здесь и вышло...
— Да вряд ли... — поспешил сказать Эрвин, заметив, что к ним прислушиваются соседи по столу.
— Нет, запросто, — возразил Лэвериш. — Что я, не знаю, как простолюдины выглядят? Да и хозяин твой — раз он предложил тебя в идаши, значит, он тоже что-то такое заметил. Чтобы простой воин заслужил такую почесть, это надо знаешь как на войне отличиться.
Эрвин этого не знал и знать не хотел. Он не чувствовал никакого призвания к военному делу. Он был лишним и ненужным в этой горластой, драчливой компании, точно так же, как прежде в сельской избе и в толпе слуг. Но кубки взлетели к потолку, раздался дружный рев "За ардалаша Трегора!!!", и крепкое вино обрушилось в молодые здоровые глотки. Деваться было некуда, и он осушил кубок до дна.
Прямо перед ним лежал запеченный целиком кабанчик — из того самого стада на болоте, которое они окружили в последний день охоты. Эрвин вырезал из туши ребро и нагреб себе на тарелку печеных яблок, которыми было набито кабанье брюхо. С каждым мгновением становилось все труднее и труднее сохранять ясность рассудка. Комната поплыла, пространство сузилось до тарелки с костями и до руки Лэвериша, жестикулировавшей у него перед носом. О чем же говорит этот парень... ах да... что мечом трудно работать против алебарды. И что весной будет война, потому что его милость ардаш Бертрам пойдет за своим подарком.
— Что ты сказал? — переспросил Эрвин, подумав, что ослышался. — Почему война и причем тут подарок?
— А что ему толку в дареных землях, пока они у ардалаша Норбиша? Разве ты не слушал? Это же бывшие земли Трегора, потерянные в последней войне — как раз, когда отец Бертрама погиб, а сам он лишился своих владений. Ясно как день, что они с Трегором договорились отбить все обратно. Когда Трегор отвоюет свои угодья, тогда и твой господин получит все, что прописано в грамоте, а заодно и фамильный надел вернет.
Наконец-то Эрвину стало смешно. Подарить земли, находящиеся в чужом владении! Теперь он понял, что означал тот шепоток — подарок нужно было еще завоевать.
— А чего ты смеешься? — подивился Лэвериш. — Где еще взять земель, как не у соседей?
— Нет, ничего. Я, кажется, уже пьян...
Эрвин сделал над собой усилие, заставляя себя протрезветь. Отчасти ему это удалось, и стол перестал плыть перед глазами. Вокруг жевали челюсти и наперебой звучали хмельные голоса. Лэвериш снова наполнил кубки и поднял свой для следующего тоста. Эрвин понюхал жидкость в кубке и поморщился от густого спиртного запаха.
Вода должна быть чистой!
Края кубка словно бы исчезли, а его взгляд провалился в мутную зеленоватую глубину. Навстречу выплыло знакомое голубоватое лицо, сверкнули озорные рыжие глаза.
"Пожуй травки, Эрвин," — усмехнулось лицо. — "Ну, а если ее нет, ты знаешь, что делать."
Хирро произнес слово, и Эрвин вспомнил, для чего оно предназначено. Его губы шевельнулись и обронили это слово в кубок. Его глаза отстраненно наблюдали, как жидкость становится светлой и прозрачной.
Он поднес кубок к губам и отхлебнул. Там была чистая вода с едва заметным привкусом меда. Эрвин выпил ее до дна, ощущая, как проясняется у него в голове. Участники застолья пропустили по второй и тут же налили по третьей. Он снова произнес слово над кубком и выпил получившуюся воду, затем добавил себе мяса на тарелку.
— Слушай, — подтолкнул он Лэвериша. — Ты когда-нибудь видел людей с голубой кожей?
Тот оторвался от кубка и изумленно вытаращился на него.
— Ну ты и принял... Как я их увижу, если таких не бывает?
— И крылатых лошадей не бывает?
— А по-твоему, бывают? Да ты закусывай, закусывай — у нас сегодня еще служба будет. Если ты на ногах стоять не будешь, твой господин тебе так всыплет, что мало не покажется.
В зале повис пьяный угар. Когда пирующие воздали должное выпивке и закуске, настало время петь песни. Кто-то затянул известную песню о красотке-сельчанке, возвращавшейся вечером с гулянки. Красотке нужно было перейти ручей, она побоялась промочить праздничную обувку и начала разуваться — и тут к ручью подошел бравый оруженосец.
Песню дружно подхватили. Зал задрожал, когда три десятка пьяных глоток самозабвенно загорланили припев:
Шитые сапожки,
Беленькие ножки,
Красные чулочки,
Розовые щечки...
Эрвин подавил порыв зажать уши покрепче и откинулся на спинку стула с кубком в руке, шевеля губами, чтобы его приняли за поющего. Ему хотелось только одного — чтобы все это поскорее кончилось.
Значит, крылатых лошадей не бывает... И людей с голубой кожей — тоже.
В последующие дни обнаружилось, что Бертрам охотно расстался с замашками нелюдима и оказался вполне светской личностью. Только теперь Эрвин понял, что замкнутость не была в характере хозяина — она была вызвана болезненным ударом по самолюбию из-за немилости ардалаша. Оказавшись на вершине по благоволению колеса удачи, Бертрам не жалел ни времени, ни сил, чтобы закрепить и упрочить свое положение при правителе. Целыми днями он не покидал военного поля, совершенствуясь в боевом мастерстве, а вечерами использовал каждую удобную возможность, чтобы провести их при дворе в компании Трегора.
Ни для кого не было секретом, что Трегор пообещал Бертраму войско для возвращения родовых земель, поэтому всё воинство ардалаша ретиво упражнялось с оружием в ожидании боевых действий. Поскольку Эрвин теперь принадлежал к военному сословию и тоже имел право на оружие, хозяин сразу же потребовал от него усердия на военных занятиях, заявив, что это входит в обязанности оруженосца.
И Эрвин волей-неволей каждый день подолгу упражнялся с мечом. Он учился работать им против алебарды и топора, потому что почти все воины были вооружены именно так. Кроме него, с мечом был только Лэвериш, слишком тощий для алебарды. Это только на взгляд Эрвина он был нормальным — среднего роста, легкий и тонкокостный, с быстрыми движениями и такими же быстрыми, внимательными карими глазами на узком, смуглом лице. По местным же понятиям парень был прямо-таки невозможным дохляком.
Поначалу его пытались этим дразнить, но поскольку Лэвериш не обижался, а смеялся вместе со всеми, это занятие быстро наскучило оруженосцам. Как он рассказал Эрвину, он пошел внешностью в свою прабабушку. Та была пленной ардалитой-южанкой, захваченной его прадедом во время набега на южные земли, где обитал иноязычный народ — хрупкие и смуглокожие люди. Это оттуда были мечи и сабли, изредка появлявшиеся в местных оружейных лавках.
Сначала пленница была просто военной добычей прадеда, но вскоре она принесла ему сына. Поскольку у прадеда было около десятка дочерей, но он так и не сумел обзавестись наследником, то, овдовев в очередной раз, он женился на пленнице, чтобы узаконить единственного сына. Так в роду Лэвериша появилась иноземная кровь, иногда проявлявшая себя.
Сам Лэвериш был четвертым сыном без надежд на наследные земли. Поэтому он был отправлен ко двору ардалаша добывать себе земли в военных походах. Парень не обольщался на свой счет — он понимал, что с его сложением ему никогда не быть великим воином. Он был равнодушен к военным подвигам, но по врожденной любознательности интересовался и боевыми приемами, и тактикой, и различными видами оружия, и тысячей других вещей. В отличие от прочих оруженосцев, он не только умел, но и любил читать.
Он был приятным, беззлобным, улыбчивым юношей. Пожалуй, даже красивым, если бы хоть сколько-нибудь соответствовал местному эталону красоты — образу могучего и кряжистого силача с грубым голосом. Ему пошло бы быть не воином, а бардом, и Эрвин даже как-то высказал ему эту мысль. Другой бы оскорбился, но Лэвериш только засмеялся в ответ и сказал, что да, песни у него получаются.
Как-то так сложилось, что они часто бывали вместе. Эрвин ни сделал ни малейшей попытки к сближению — да и не сказал бы, что Лэвериш навязывался к нему в компанию — но они нередко сходились в учебных схватках, поскольку только у них двоих были мечи. После схватки было естественным перекинуться парой слов, затем оказывалось куда-нибудь по пути, незаметно пролетавшему за оживленной болтовней. Причем говорил в основном Лэвериш, а Эрвин только слушал и кивал. И это вполне устраивало обоих.
Это Лэвериш додумался проверить, насколько задира Бангем боится показанной ему Эрвином рожи. После позорного случая на празднике тот взялся восстанавливать свою репутацию с помощью кулаков и почти преуспел в этом, пока не напал на Лэвериша. Вместо того, чтобы вступить в заведомо проигрышную драку, Лэвериш оттянул руками свои уши, выпучил глаза и высунул язык — точь в точь, как это делал Эрвин.
Задира схватился за живот и под громкий хохот оруженосцев побежал на дальний край поля, безнадежно пытаясь успеть к стоявшему там толчку. Когда он отмылся и вернулся, кто-то еще шутки ради скорчил ему ту же самую рожу, вызвав у него новый приступ опорожнения.
Эрвин не присутствовал при этом — это случилось вечером, а его хозяин в тот день рано покинул военное поле, торопясь на прием к ардалашу. Но на следующее утро Эрвин не мог не заметить, что оруженосцы были необычайно смешливыми и поглядывали на Бангема, явившегося на поле вместе со своим хозяином. Бедняга, красный и насупленный, не отводил глаз от земли, пока кто-то не крикнул "Эй, Бангем!" и в ответ на непроизвольно вскинутый взгляд не показал ему злополучную рожу...
Обнаружив, что слово силы оказалось связанным с показом гримасы, Эрвин не нашел в себе достаточно сострадания, чтобы отменить его действие. Со временем оно рассосется само — но, возможно, и нет. Это как повезет. Это смотря кто и как делал — машинально поправил он себя и вдруг осознал, что шансы на самоисцеление у парня очень невелики. Потому что Эрвин был неслабым...
Кем?!
После того, как они с Лэверишем провели учебный бой на мечах, их позвали посмотреть на спорный поединок. Увидев, что один из поединщиков заметно слабее другого, Лэвериш обронил с видом знатока, что вот этот выиграет только чудом.
— Чудом, говоришь? — встрепенулся Эрвин. — А тебе известны люди, которые могут творить чудеса?
Лэвериш отвлекся от схватки и быстро глянул на него.
— Люди не бывают чудотворцами. Да и вообще... Хоть святые отцы и утверждают, что бог может творить чудеса, но даже его чудес никто не видел. Они говорят, что это потому, что в людях веры мало.
Эрвин кивнул. Ну конечно же, чудотворцы — как это он сразу не догадался?
— Значит, не бывают?
— Ну если только в сказках и легендах. Да ты сам их сто раз слышал.
Если Эрвин их и слышал, то в детстве, которого он не помнил. Но он уже приспособился задавать вопросы так, чтобы скрыть потерю памяти.
— А какая сказка у тебя была самая любимая? — как бы невзначай поинтересовался он.
Лэвериш на мгновение задумался, затем пожал плечами.
— Да ну их, эти сказки... Плохие детишки и злые старушки — это для глупых сосунков. А вот легенды... их сочинители утверждают, что это правда. Понятно, почему — чтобы было интереснее, — на его выразительном лице промелькнула тень сожаления, сменившаяся мечтательным выражением. — Но как было бы здорово, если бы они оказались правдой...
Эрвин замешкался, подбирая вопрос, но Лэвериш уже погрузился в мечтания.
— Представляешь, если бы все это было правдой — и ардаш Тойрам, и гнусный предатель Банг, и прекрасная Арлиана... Да что я говорю — сам знаешь, нет такого мальчишки, который не играл бы в Тойрама. Спроси кого хочешь, кем бы он хотел быть, и что он тебе ответит?
— Тойрамом? — без труда догадался Эрвин.
— А то! — Лэвериш победно усмехнулся, но тут же спохватился: — Хотя... может, и не кого хочешь. Мне вот, например, хотелось быть не Тойрамом.
Он замолчал с отсутствующим видом.
— А кем же тогда? Предателем Бангом или прекрасной Арлианой? — насмешливо спросил Эрвин.
— Что?! — Лэвериш понял шутку и рассмеялся. Чуть помешкав, он стрельнул глазами по сторонам и понизил голос: — Да нет — конечно же, Вейлом. Чудотворцем Вейлом. Ну ты помнишь...
Эрвин ничего не помнил. Или даже не знал, потому что его память оживала, сталкиваясь со знакомыми сведениями, а эти имена ему ничего не говорили.
— А почему именно Вейлом? — спросил он. — А не другим... чудотворцем?
— Потому что он — самый-самый, — горячо заговорил Лэвериш, не заметив неуверенной интонации Эрвина. — Потому что это Вейл распознал, что Арлиана замурована в скалу, а затем взломал камень. Фактически это ведь он спас ее, а вовсе не Тойрам, верно? Что бы Тойрам с этим камнем сделал — да он просто не успел бы, и она задохнулась бы там! Он только секирой махать горазд, и всё. Да и вообще Тойрам ничего не сделал бы без Вейла — даже на остров Улиу не попал бы, не говоря уже о победе над воинством Адмая. А Арлиана эта — дура набитая! Влюбиться в Тойрама, когда рядом был Вейл!!!
Эрвин выслушивал восхваления неизвестному чудотворцу, и его губы сами собой расползались в довольной улыбке. Безошибочно прочитав на его лице одобрение, Лэвериш окончательно воодушевился.
— А знаешь, я даже с виду на Вейла похож, ведь он — земляк моей прабабушки, — доверительно сообщил он.
— Только Вейл был старше, так ведь?
— Даже если и старше, то чудотворцы, сам знаешь, на свои годы не выглядят. Думаешь, мне семнадцать? Да ничего подобного, мне двадцать три. Это я просто так выгляжу — вот и Вейл был такой же!
— Ты хочешь сказать, что ты — чудотворец? — едва слышно произнес Эрвин, не смея даже обрадоваться.
— Да нет... — Лэвериш опомнился и словно бы угас. — Это я просто так выгляжу. Легенды, знаешь ли...
Эрвин понимающе кивнул. Лэвериш глянул на него грустно и как бы виновато:
— До чего ж обидно, что чудотворцев не бывает. Я никак не могу отделаться от наваждения, что я бы... — Он снова опасливо оглянулся по сторонам. — Только ты не говори парням, сколько мне лет на самом деле. Засмеют ведь. И не болтай про меня на исповеди, ладно? Как бы чего не вышло...
— Из-за такого пустяка?
— Для них ничего не пустяк. Отец выпорол меня, когда заметил, что я играю в Вейла, и запретил мне даже упоминать о нём. Как он тогда сказал — чтобы я не навлек беды на всю семью. По их понятиям, только богу дозволено быть чудотворцем.
— Вот как...
— Будто бы сам не знаешь... Они к чему угодно могут придраться и в два счета стереть твою память. У них вечно не хватает храмовой прислуги.
— Стереть память... — Эрвин запнулся.
— Это у них не застрянет, потому и боязно, — подхватил Лэвериш. — Кому охота быть таким... пустоглазым.
Да, именно пустоглазые. Теперь Эрвин начал догадываться, за что его пытались сделать пустоглазым. Видимо, святые отцы как-то обнаружили его необычные способности — хотя он наверняка знал, что их следует скрывать. Не может быть, чтобы не знал!
Но вопросов у него не убавилось, а, наоборот, прибавилось. Как они сумели распознать его? — ведь беспечность не в его характере. Что это за снадобье, отнимающее память, и существует ли обратное снадобье, которым можно восстановить ее? И как люди терпят такое издевательство над собой?
К сожалению, Эрвин не мог задать их и не выдать себя. Лэвериш казался честным и порядочным, но сказать ему о себе такое... Они были еще слишком мало знакомы — кто знает, какие тараканы бродят у парня в голове. Вдруг немедленный донос на беглеца считается у него верхом порядочности?
Но на один вопрос он всё-таки решился:
— А у тебя когда-нибудь получалось чудо? Хотя бы самое крохотное?
— Нет, откуда? — Лэвериш удивился даже предположению, что чудеса возможны.
— А ты пробовал?
— Ну... в детстве, когда я играл в Вэйла, я изображал что-то такое руками... Но ведь, думаю, это не так делается, да? Иначе это было бы слишком легко, и тогда каждый бы...
Лэвериш не договорил, явно ощущая нехватку слов.
— Да, это нелегко... — машинально подтвердил Эрвин, вспоминая, сколько у него сил требовалось на это вначале, пока он не приспособился. А ведь он, несомненно, умел это прежде. — Наверняка нелегко... — поправился он, осознав свои предыдущие слова.
Кипучее рвение Бертрама на придворной службе сказалось и на распорядке жизни Эрвина. С раннего утра и до поздней ночи он вертелся как мельничное колесо, совмещая обязанности слуги и оруженосца. Как слуга он по-прежнему присматривал за порядком в комнатах, за одеждой и снаряжением хозяина, как оруженосец — должен был упражняться с оружием и сопровождать Бертрама на военном поле и во дворце.
Их кони стояли на конюшне идаша, сдававшего Бертраму флигель, и были на попечении конюха владельца особняка. За конями ходили хорошо, но Эрвин всё равно каждый вечер заглядывал в конюшню, чтобы проведать Ардалиту.
Белая кобыла, похоже, понимала, что он спас ее. Она радовалась его появлению, тянулась к нему узкой мордой, обнюхивала карманы в поисках корочки хлеба, которую он не забывал прихватить с собой, посыпав солью. Эрвин угощал ее корочкой, гладил ее гибкую шею и шептал на ушко, что она красавица и умница, а затем осматривал и лечил сломанную ногу.
Недели через две он начал выводить Ардалиту во двор, а где-то через месяц стал прогуливать ее под седлом. Первое время кобыла сильно хромала, но Эрвин возился с ее ногой до тех пор, пока та не приобрела первозданный вид. Мало-помалу костная шишка на месте перелома рассосалась, а вместе с ней исчезла и хромота. Эрвин убрал даже шрам, стремясь вернуть кобыле прежнее совершенство.
Наконец наступил день, когда он выехал вслед за Бертрамом не на жеребце владельца особняка, а на Ардалите. Бертрам хоть и знал, что кобыла идет на поправку, но тем не менее хмыкнул и удивленно покачал головой. Даже он, знакомый с целительским искусством Эрвина, не до конца верил в эту затею.
Что уж было говорить об остальных! Всем было известно, что кобыла ардалаша сломала ногу и что ее взял себе слуга Бертрама, и не было никого, кто не считал бы это глупой затеей. Даже те, кто понимал, что кобыла годится на племя, считали невыгодным годами кормить бесполезную скотину ради нескольких жеребят. Поэтому его появление верхом на Ардалите произвело впечатление внезапного пожара. Эрвин никак не ожидал этого — просто не подумал, как здесь к этому отнесутся.
А мог бы... — упрекал он себя, когда они с хозяином прибыли на военное поле и вокруг кобылы собралась толпа. Все таращились на передние ноги Ардалиты, гадали, которая из них была сломана, и, не угадав, спрашивали Эрвина. Тот терпеливо отвечал, что левая, и успокаивал кобылу, которая сильно нервничала, чуя волнение окруживших ее людей. Кое-кто из знатоков щупал ее ноги, пытаясь найти хоть какой-то след перелома, а Эрвин досадливо кусал губы, сознавая, что перестарался. У него возникали нехорошие догадки насчет того, как он сумел привлечь к себе культистов.
Постепенно общее возбуждение улеглось и все вернулись к привычным занятиям. Эрвин провел пару учебных поединков против алебарды, затем они сошлись в поединке с Лэверишем. Они всегда оставляли совместную тренировку под конец, потому что стоять против меча обоим было легче.
— Ну надо же, как ты ее выходил — даже следа не осталось... — снова восхитился Лэвериш, когда они после тренировки подошли к своим вещам и его взгляд упал на Ардалиту. — Ты просто чудотворец, Эрвин!
Эрвин невольно вздрогнул. Вот так — назовут чудотворцем ради красного словца, а затем это словцо пойдет гулять по людям, пока кто-нибудь не воспримет его всерьез...
— Не говори глупостей! — Это прозвучало слишком резко, и он заставил себя умерить тон. — Подумаешь, лечить немного умею... ну травы знаю... ну конюх знакомый был...
— Я разве что-то обидное сказал? — удивленно уставился на него Лэвериш. — Я же похвалить тебя хотел...
Эрвин ответил сердитым взглядом:
— Не обидное, а опасное. Думай головой, прежде чем говорить такое. А если это дойдет до святых отцов? По-твоему, они будут разбираться, чего ты хотел?
— Но я же не... — Искреннее недоумение во взгляде Лэвериша вдруг сменилось вспышкой догадки и последовавшим за ней мельтешением чувств. — Но я же ни... я никому не скажу. Мы же друзья, Эрвин.
— Ты о чем?!
Их взгляды впились глаза в глаза: тревожный, возмущенный — и потрясенный, понимающий.
— Я никому не скажу, — повторил Лэвериш.
Эрвин вдруг с полной ясностью осознал — бесполезно и спорить, и отпираться. Все равно не поверит.
— Давай не будем. Об этом. Никогда. Если ты мне друг. Ладно? — Слова не шли наружу, и он был вынужден проталкивать каждое сквозь зубы. Даже такое неявное признание воспринималось им как недопустимое.
Лэвериш хотел что-то возразить... но посмотрел ему в лицо — и замолчал. Затем неуверенно, неохотно кивнул.
— Никогда, — с нажимом выговорил Эрвин.
— Понимаю...
"Ничего ты не понимаешь," — хотелось сказать Эрвину. — "Они уже сделали это со мной."
Он промолчал. Снял шлем, стянул с себя кольчугу. Лэвериш провожал глазами каждое его движение, но затем оторвался от созерцания и тоже стал снимать доспехи.
— Я никому не скажу, — беззвучно шепнул он, не глядя на Эрвина. — Но шрам было бы лучше оставить...
Слухи об исцелении кобылы ураганом пронеслись по дворцу и долетели до ушей Трегора. Через пару дней на военное поле явился гонец и передал Бертраму приказ явиться к ардалашу.
Бертрам недолго пробыл у правителя. Почти сразу же они оба явились в комнату оруженосцев, где Эрвин дожидался хозяина.
— Идём к кобыле, — распорядился Бертрам.
Эрвин проводил их на двор к коновязи, где стояли обе лошади, его и хозяйская. Трегор подошел к Ардалите, привычным жестом потрепал ее по шее и заставил поднять ногу. Осмотрев и ощупав место, где, как он помнил, случился перелом, ардалаш кивнул Эрвину на повод:
— Прокатись, я посмотрю, как она пойдет.
Эрвин послушно сел на кобылу и сделал несколько кругов по двору, сначала шагом, затем легкой рысью.
— Неплохо, — удовлетворенно произнес Трегор, когда Эрвин спешился перед ним. — Она в полном порядке?
— Ей еще нужно поберечь ногу, где-то с месяц. Кроме того, она застоялась, ей нужно вернуть резвость.
— Что для этого требуется?
— Нужно выезжать ее каждый день, но понемногу. — Эрвин отвечал нехотя, поскольку подозревал, к чему идет речь.
Но ардалаш больше ничего не сказал. Он кивком пригласил Бертрама за собой, и они ушли. Эрвин поставил кобылу у коновязи и вернулся в комнату оруженосцев.
На другой день Эрвин отправился на очередную исповедь. В последнее время ему почти не приходилось ничего утаивать, потому что Бертрам заметно образумился после того, как вернул себе милость правителя. Он прекратил ночные отлучки и пожертвовал с наградных денег значительную сумму на нужды храма. Святой отец об этом знал, поэтому исповедь получилась короткой и формальной.
Вернувшись, Эрвин по пути заглянул в конюшню к Ардалите, но обнаружил, что кобыла исчезла. На ее месте стоял другой конь, похоже, из егерских. Конь был неплохой, но в возрасте — еще год-два, и он утратит свою резвость.
Полный дурных предчувствий, Эрвин поспешил во флигель к хозяину. Увидев слугу, Бертрам кивнул ему на полный кошель, лежащий на столе:
— Это тебе от Трегора. В благодарность за то, что ты выходил его кобылу. Еще тебе привели коня взамен — он там, в конюшне.
Эрвин остолбенело смотрел то на кошель, то на хозяина. Он догадывался, что ардалаш захочет вернуть себе лошадь, но чтобы так, без спроса, в его отсутствие...
— А ты чего хотел — чтобы Трегор оставил тебе свою любимую кобылу? — поинтересовался Бертрам, правильно истолковав его онемение.
Эрвин промолчал.
— Она слишком хороша для тебя, да и расположение ардалаша стоит любой кобылы. Тебе заплатили за ее лечение, и щедро, между прочим. Радуйся, что тебе посчастливилось отличиться — теперь ты на хорошем счету у Трегора. Многие знатные воины ищут такого случая годами.
— Я все понимаю, ваша милость, — бесцветным голосом ответил Эрвин. — Я могу идти?
— Нет, не понимаешь. Трегор хотел приставить тебя лекарем к своим лошадям, а мне предлагал найти другого оруженосца. Но я сказал, что не хочу никого другого и что это не дело идаша — ходить за лошадьми. Это — дело простолюдина, и если уж тебя сочли достойным звания идаша, твоя служба должна соответствовать твоему положению.
— И моя лошадь тоже, — тихо добавил Эрвин.
— Да, и твоя лошадь тоже. Тебе же не нужно, чтобы тебе завидовали? Еще больше, чем уже завидуют?
— Разве мне кто-то завидует?
— А ты считаешь, завидовать нечему? Я думал, ты умнее. Ты — неизвестно кто, парень без рода и племени — прослужил всего-ничего и стал идашем. А при дворе ведь сколько угодно слуг, которые прослужили там всю жизнь и даже мечтать не смеют об этом. Мало того, ты служишь у меня. Да, нам с тобой повезло, но я не из тех, кто садится удаче на шею. Мне еще есть куда подняться, самому — и тебе вместе со мной, если ты будешь усерден и предан мне. Уж что-что, а это при дворе понимают...
Эрвину и в голову не приходило, что ему можно завидовать. Если о чем-то он и не задумывался, так это о своем сословном повышении — ему хватало и других забот. К тому же он не видел для себя особой разницы — он как был, так и остался слугой.
Это, видимо, отчетливо отразилось на его лице и не ускользнуло от хозяйского взгляда.
— Твоя безопасность, твоя будущность — разве это не стоит одной кобылы, даже самой лучшей? — завершил свою речь Бертрам. — Тебе это ясно?
— Ясно, ваша милость.
— Теперь и я вижу, что ясно. Иди.
Эрвин вернулся всё в ту же прихожую в том же флигельке и уселся на тот же тюфяк на полу у стены размышлять о своем головокружительном социальном взлете. Хозяин не спешил менять место жительства — скоро предстоял военный поход, после которого Бертрам намеревался поселиться на отвоеванных землях — поэтому разница в условиях жизни пока была чисто символической.
А кем он, собственно, был? Своего прошлого он не помнил. Он успел побывать беглецом, наемным работником, бродягой, слугой и оруженосцем. Да, возвышение было налицо, но для Эрвина оно ничего не значило. Если он справляется с обязанностями оруженосца, почему бы ему не быть оруженосцем, как и любому другому на его месте? Чему тут завидовать, да и зачем?
Сам себе он не завидовал. Если его жизнь и была завидной для кого-то, для него она состояла из ежедневного круга обязанностей, обеспечивающего ему выживание в обществе. Эрвин уже достаточно повидал мир, чтобы получить понятие об общественном устройстве — бродяги болтались по миру, воры воровали, крестьяне обрабатывали землю, ремесленники мастерили, купцы торговали, военное сословие кутило и воевало.
Эрвин не однажды пытался догадаться, кем он был до потери памяти. Какое из сословий было его родным, кем он мог бы и захотел бы стать сейчас? На какое занятие откликнется его сердце, кем он будет чувствовать себя на месте?
Крестьянином? Ремесленником? Купцом? Воином? Ардалашем или культистом, наконец?
Нет, нет, нет, нет, нет...
Где бы он ни оказался и как бы там его ни встретили — он везде ощущал себя изгоем.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|