Такого вкусного хлеба, как тот, кусок которого чернокудрая хранительница границы собственноручно отломила и протянула Дарёне вместе с кружкой свежего молока, девушка не ела нигде. За этим караваем Млада сходила в свой родительский дом (а точнее будет сказать, мгновенно слетала — одна нога здесь, другая там) и принесла его ещё тёплым, вместе с кувшином молока, горшочком масла, крынкой сметаны и десятком яиц.
«Матушкины гостинцы, — проговорила она со смущённой усмешкой, выставляя всё это на стол. — Я родителям про тебя ещё не рассказывала, но, думаю, ты им понравишься».
Уверенность Млады передалась и Дарёне, согрев ей сердце. В том, как они сидели за одним столом, было что-то правильное, настоящее, объединявшее и роднившее их ещё крепче. Потираясь носом об ухо девушки, Млада мурлыкнула:
«Блинов хочу с солёной рыбкой... Испечёшь утром?»
Поёжившись от щекотки, Дарёна засмеялась.
«Отчего ж не испечь? Была бы рыба».
«Найдётся, — улыбнулась Млада. — Только встать придётся до света, потому как мне завтра в дозор на рассвете выходить».
Этой ночью Дарёна уже не боялась. Да и чего можно бояться, когда рядом расположилась великолепная чёрная кошка? Жаркая темнота сняла внутренние запреты, и девушка без стеснения, с наслаждением и урчащей под сердцем нежностью целовала мягкие пушистые уши, гладила усатую морду, чесала тёплый кошачий бок. С одной стороны, она ласкала Младу, как обыкновенную кошку, а с другой — в знакомых, голубовато мерцающих во мраке глазах видела человеческий разум. От этого причудливого сочетания по телу бежал временами щекочущий холодок.
Когда Дарёна проснулась утром, солёная рыба для начинки уже ждала на кухне. Надо сказать, на блины, как и на всё, что тем или иным образом представляло собою знак солнца, в Воронецком княжестве распространялся запрет, но мать жила, незаметно нарушая эти предписания, дабы с головой не утонуть в Марушином господстве. Учила она таким хитростям и Дарёну. Только благодаря этому девушка теперь сумела напечь гору румяных, ноздревато-кружевных блинов, начинив их рыбой с заблаговременно выбранными костями. Встать пришлось действительно задолго до рассвета, но Дарёне всё это было в радость — лишь бы услышать довольное мурлыканье Млады и сомлеть от тепла в её взгляде.
Зажигая серые клочья туч кирпично-красным сиянием, занималась заря. Млада была готова вот-вот раствориться в зябко-туманной тишине леса, в голубоватой дымке за напряжённо-прямыми стволами. Держа шлем в руке, она склонилась к Дарёне, и та не нашла в себе сил отказаться от поцелуя. Холод брони на груди женщины-кошки был не так уж страшен, если одновременно окунуться в тепло губ...
«Хозяйничай тут. — Дыхание нежно коснулось щеки Дарёны. — Буду после заката».
Снова шлем с наносником жутковато изменил лицо Млады. Подняв наголовье, она шагнула и растворилась в волнах колышущегося пространства.
Чтобы чем-то себя занять, девушка принялась за домашние дела: перемыла посуду, сняла тенёта по углам, выстирала бельё. Полоскать его она отправилась на озеро, мурлыча под нос песенку и поражаясь тому, какая же живучая тварь — сердце. Стоило ему пригреться около пушистого кошачьего бока — и оно воспрянуло, пустилось в пляс, наполнилось светом и радостью. Всё, что омрачало жизнь, сейчас отступило, а за спиной точно крылья развернулись. Осенняя вода леденила руки — пустяк, небо хмурилось — не беда, ветер дул в грудь — чепуха. А может, так действовал на него этот чудесный край — Белые горы? Здесь и воздух был какой-то другой — свежее, легче, слаще, и пасмурный день казался светлее по сравнению с таким же, но к западу от границы. Здесь сосны звенели и пели, озеро хранило лазоревую тайну, а горные вершины взирали на людей свысока, со снисходительной усмешкой седовласых старцев... Горести в этом краю растворялись в голубой дымке, уносились в небо горсткой опавших листьев: сама земля не давала грустить, наполняя ступающего по ней человека любовью и силой.
Смахнув набежавшие слёзы, Дарёна улыбнулась вдаль, отжала выполосканное бельё, отёрла замёрзшие в холодной воде руки о передник и направилась с бадейкой к дому. Сосны подхватили её любимую песню: «Не дуйте вы с севера, ветры лихие...»
Не дуйте вы с севера, ветры лихие,
Да зимнюю тьму за собой не ведите:
Озябнут цветы и осыплются листья,
И в горле застуженном песня застрянет.
Не дуйте и с запада: солнце багряно
И кровью набрякли вечерние тени!
Там воинов павших усталые души
Хрипят над костями усеянным полем...
Не дуйте с востока: заря ослепляет,
И больно глазам истомлённым, бессонным.
А плач мой растаял колодезным эхом,
И канули слёзы под клевера кудри...
Не войте вы, ветры, и вслед не махайте
Крылами вороньими, полными стужи,
Не плачьте надрывно, в трубе не гудите:
Уснуло дитя, его сон не тревожьте.
Подуйте вы, ветры, с весенней сторонки,
Раздуйте вы тучи, снега растопите —
Пусть ладо мой вслед журавлиному клину
В родные края поскорее вернётся...
Споткнувшись на «ладо мой», Дарёна на ходу переделала строчку и спела: «Пусть лада вослед журавлиному клину...» И так складно получилось, что Дарёне показалось, будто на ступеньках ей кто-то помог — пружинисто подбросил её прямо на деревянный настил перед домом. Не успела она открыть дверь, как вдруг сзади раздался глубокий, чуть надтреснутый голос, царапнувший слух, как жёсткая щётка:
«Здравствуй, певунья сладкоголосая...»
Лёгкий укол испуга заставил Дарёну напрячься и похолодеть. Меньше всего она сейчас ждала и желала встреч с незнакомыми людьми — тем более, одна, в лесной глухомани... А незнакомка в чёрной барашковой шапке, поднимавшаяся по ступенькам, выглядела внушительно и жутковато: богатырского роста и великолепного телосложения, тонкая в талии и могучая в плечах, со шрамом от ожога на лице. Она окинула Дарёну взглядом льдисто-голубых глаз, которые оставались суровыми и пронзительными даже при улыбке, и добавила:
«Не бойся, красавица. Я с миром пришла, дочь свою проведать и на тебя поглядеть... Да вот ещё — кое-какие гостинцы вам занести».
Незнакомка опустила на доски настила большую корзину, обвязанную чистой белой тряпицей. Одета она была в чёрный кафтан с высоким стоячим воротником, отделанный серебристой тесьмой и опоясанный богатым цветастым кушаком с бахромой. Тугие голенища сапогов с загнутыми носками красиво облегали стройные икры.
«Здравствуй, госпожа, — с поклоном пролепетала Дарёна, пытаясь подобрать какие-нибудь приличествующие случаю вежливые выражения. — Рада встрече с тобой... Вот только Млада говорила давеча, что не рассказывала обо мне дома...»
И смолкла, оробев: вновь подняв корзину, родительница Млады двинулась к ней плавной, кошачье-мягкой поступью.
«А мне и не надо рассказывать, — проговорила она, зачаровывая девушку пристальным взглядом. — Я и так знаю. А звать меня Твердяной».
«Дарёна я», — представилась девушка, глядя на гостью снизу вверх.
Льдинки глаз Твердяны, казалось, читали сердце Дарёны, как открытую книгу. Если бы не рубец, её лицо было бы весьма пригожим, исполненным не слащавой, но суровой, гордой красоты — темнобровой и угрюмоватой, но очень выразительной.
«Глазки-то матушкины, — усмехнулась она — больше взглядом, нежели губами. — Хороша ты, девица... Впустишь?»
Дарёна спохватилась, пропустила гостью в дом, захлопотала, поднося воду для омывания рук и полотенце. Ополоснув и вытерев пальцы, Твердяна огляделась.
«А Млады, как я вижу, дома нет... Вот незадача-то! Опять не угадала я, в какую она смену! Как ни зайду — всё мимо».
Робость робостью, но мысль Дарёны сработала быстро. Так уж ли Твердяна «не угадала»? Похоже, для этого она была слишком прозорливой... Если, по её словам, она «и так всё знает», то вряд ли, идя сюда, она рассчитывала застать дочь дома.
«Ой ли? — дерзнула улыбнуться девушка. — Мудра ты, госпожа, и всё видишь... Если обо мне наперёд знала, то и о том, что Млада в дозоре, тоже должна была ведать».
Суровые губы Твердяны тронула ответная улыбка.
«И глазками хороша, и смекаешь быстро, что к чему, — промолвила она. — Твоя правда: известно мне было, что ты одна. И шла я сюда, чтоб с тобой вот так, с глазу на глаз, словом перемолвиться... Только сперва дай-ка мне испить чего-нибудь, а то я с работы пришла — только переодеться успела».
«Сей же час, госпожа, — нашлась Дарёна. — Ступай за мной».
Она проводила гостью в горницу и усадила к столу, а сама прихватила с собой кувшин и полезла в погреб: там стояла бочка с выдержанным мёдом на вишне и малине. Оставшиеся с завтрака блины с рыбой тоже пригодились. Когда Дарёна вернулась, гостинцы из корзины были уже на столе: на белой тряпице возвышалась горка творожных ватрушек, пирожков, рядом лежал медовый калач и стоял горшок густого клюквенного киселя. Гостья тем временем сняла шапку, и вдоль её спины развернулась чёрной блестящей змеёй коса, заплетённая на темени. Вокруг косы всё было гладко выбрито до голубизны.
Отведав угощение, Твердяна сказала:
«Благодарствую за хлеб-соль... Пожалуйте теперь и вы с Младой к нам в гости. Можно на будущей седмице — в четверг либо в пятницу».
Дарёна не осмелилась возразить: всё, что произносила Твердяна, словно тут же высекалось на каменной плите — бесповоротно и на века. А родительница Млады между тем заметила на пальце девушки кольцо.
«Не потеряй колечко. Не простое оно. Если представишь себе какое-то место и пожелаешь там оказаться — оно тебе поможет туда попасть в один шаг».
Жёлтый камень кольца тепло поблёскивал. Дарёна зачарованно поднесла его к глазам.
«И оно сможет перенести меня куда угодно?»
Твердяна кивнула.
«Куда тебе вздумается».
Воистину, Белые горы — край чудес, подумалось девушке. И чудес не страшных, а добрых... Конечно, если не считать стража пещеры, напугавшего Дарёну при прикосновении к стене с вкраплёнными в неё драгоценными каменьями.
А Твердяна достала из-за пазухи узорчатую круглую баклажку с заткнутым пробкой горлышком, откупорила и протянула ей:
«Испей-ка... Да не бойся — не отрава. Вот, смотри. — И, прежде чем отдать баклажку Дарёне, она сама сделала глоток и утёрла твёрдые суровые губы. — Млада тебя уж от хмари почистила, но не до конца. Только извне, а внутри тебя эта дрянь ещё сидит... А зелье её изгонит, и станешь чистая как снаружи, так и изнутри».
Тонкий, изящный узор обрамлял плоский сосудец по краям, а на боках его с обеих сторон была чёрным по золотому изображена девушка, собирающая яблоки. Нерешительно взяв баклажку в руки, Дарёна опасливо поднесла её к губам. Из горлышка крепко пахло травами. В глазах Твердяны растаял голубой ледок, их уголки залучились морщинками улыбки.
«Пей», — ободряюще кивнула она, рассеивая сомнения.
Дарёна набрала в рот горькое и терпкое питьё, чуть помедлила и проглотила. В первые мгновения ничего странного не произошло, и она, повинуясь знаку Твердяны, выпила ещё несколько глотков зелья, морщась от его жестокой лекарственной горечи. И что же? Девушка на баклажке вдруг ожила, яблоня зашелестела листвой, склоняя отягощённые плодами ветви к её рукам, а та срывала их и складывала в корзину. Больше заворожённая, нежели испуганная этим причудливым видением, Дарёна уставилась на баклажку, а Твердяна усмехнулась. Видно, она знала, что сейчас происходило. А морок, сгустившись, навалился на девушку, проник в уши и с жужжанием дохнул в лицо... Дарёна обмерла, узнав этот звук — точно такой же, как в кошмарном сне о Цветанке-чудовище. Снова эта жуткая обездвиженность и беспомощность, липкие тенёта страха и жёлтые глаза во мраке... Пять ледяных когтей вонзились в сердце: коготь ужаса, коготь слабости, коготь боли, безнадёжности и чёрной, смертельной печали. Угольную пелену пронзил леденящий, протяжно-тоскливый вой: с Цветанкой случилось что-то непоправимое. Эта уверенность легла на душу Дарёны холодной каменной плитой, из-под которой не было сил выбраться...
Но сильная рука неведомого светлого освободителя сорвала с глаз тьму. В груди Дарёны что-то клокотало, мешая дышать, когтистая лапа кашля стиснула рёбра, и девушку просто вывернуло наизнанку. Горло разрывалось от натуги, издавая лающие надрывные звуки, а на деревянный пол тягуче падали капли чёрной слизи с кровавыми прожилками. К мучительному кашлю добавился ужас: неужели Дарёна жила с этой гадостью в груди? Какой же отравой становился вдыхаемый воздух, проходя сквозь неё!..
«Давай, давай, доченька... Выгоняй эту дрянь!»
Крепкие руки Твердяны поддерживали её. Дарёна почти висела на них, судорожно извиваясь в приступах кашля, и их железная сила была надёжной спасительной опорой. Последний когтистый натиск за грудиной, последняя капля чёрной мерзости с губ — и Дарёна измученно, почти не ощущая под собой ног, припала к груди родительницы Млады. Та, гладя её по голове, как ребёнка, приговаривала ласково:
«Ну, вот и всё... Всё, моя хорошая».
Лужица слизи с шипением вспыхнула и в мгновение ока обратилась в щепотку пепла. Жужжащая истома слабости окутала Дарёну... Но каким сладостным, живительным питьём влился теперь в её лёгкие воздух!.. Твердяна вывела её на площадку перед домом, обнимая за плечи и поддерживая под руку, и девушка со слезами на глазах вбирала в себя и горьковатую сосновую грусть, и снежное дыхание гор, и терпкую, ядрёную осеннюю свежесть.
«Ну, каково теперь дышится?» — тепло прогудел над ухом голос Твердяны.
Дарёна не могла подобрать слов, только устало улыбалась сквозь слёзы. Шершавые, загрубевшие от работы пальцы утёрли их с её щёк.
«Ну, так-то лучше будет... И сны дурные тебя больше беспокоить не станут».
Дарёна вздрогнула, словно от укола иглой. Утонув в ясновидящих глазах Твердяны, она пробормотала, мучительно запинаясь:
«Госпожа... Тебе всё известно... Ты знаешь, о ком я сейчас думаю. Ты можешь сказать мне, жива она или нет?»
Твердяна казалась ей всезнающей волшебницей, и во внезапном порыве отчаяния девушка открыла ей свою душу, чувствуя: её поймут и не осудят. Любые горести можно было поведать этим угрюмоватым и пронзительным, но исполненным светлой загадочной мудрости глазам, рассказать без утайки обо всех тревогах и недоумениях, получив взамен понимание и поддержку — пусть и немногословную, зато драгоценную. Обширный ожоговый рубец не отталкивал и не пугал: он становился невидимым при погружении в эти глаза.