— Всё позади, моя горлинка. — Её дыхание согрело помертвевшие губы Дарёны.
Она сидела на прибрежном камне, укачивая Дарёну на своих коленях, как ребёнка. Девушка со стоном уткнулась ей в плечо.
— Что это... было?
— Страж пещеры. В нашем краю много сокровищ, но некоторые охраняются самой землёй. Самоцветы в них нельзя трогать, разрешено только любоваться. Страж нагоняет страху, да такого, что если не успел унести ноги, можно умереть на месте от разрыва сердца. Я же говорила тебе... Что ж ты меня не послушала?
Дарёну начала бить дрожь. Она тихо завсхлипывала на тёплой груди Млады, пытаясь отогнать жуткие образы, ледяной паутиной обвивавшие сознание. Тут же, как назло, всплыло лицо Цветанки с застывшим, устремлённым в небо взглядом, и зеркально блестящая лужа крови...
* * *
Дарёна поселилась в Гудке, в домике Цветанки и её бабушки. Всё лето она беспрепятственно играла на домре, бродя по залитым солнцем улицам. Иногда заходила она и на базар, хоть и опасалась новой встречи с Ярилко. Когда однажды этот щекастый конопатый щёголь снова показался с ромашкой в зубах и в сопровождении своей шайки, Дарёна занемевшими пальцами чуть не порвала струну... Но — обошлось. Ярилко только глянул равнодушно, вскользь, и хозяйской походкой вразвалочку прошёл мимо, лениво пожёвывая стебелёк и поскрипывая своими добротными сапогами. Его приятели и вовсе не удостоили Дарёну взглядом. От сердца отлегло, негнущиеся пальцы ожили и согрелись, девушка приободрилась, догадываясь, что обязана она этим, скорее всего, Цветанке. «Это ж надо! — удивлялась Дарёна про себя. — Такая щупленькая, маленькая, а с ней считается этот матёрый мордоворот». Это не могло не внушать уважение к синеглазой девчонке, и Дарёна невольно подпала под её чумазое, чуть мальчишеское, васильковое обаяние.
Жили они скромно, но не впроголодь. С утра Дарёна таскала воду, топила печь, стряпала, стирала, днём играла на домре и пела. Зарабатывала она мало и, не будь Цветанки, вряд ли смогла бы прокормиться: синеглазка оставалась главной добытчицей средств к существованию. Однако Дарёне было не по нутру её воровское ремесло, и в душе что-то глухо роптало каждый раз, когда золотоволосая подруга под вечер со звяканьем бросала на стол кошелёк. Только половину этих денег позволялось оставить себе: другую половину благородная воровка раздавала неимущим. У дома всегда толпилась куча беспризорных детишек — босоногих, грязных, оборванных, голодных. Цветанка наказывала Дарёне:
«Коль придут мальцы, пока меня нет дома — не гоняй их. Дай им хлеба, пирожков, да каждому по денежке».
Даже если бы она не давала такого наказа, Дарёна сама не смогла бы поступить иначе. С давно не мытых детских лиц на неё смотрели такие глазищи, что ком подступал к горлу. Щебеча, как стая воробьёв, ребятишки просили:
«Тётя Дарёнка, дай хлебушка! Мы кушать хотим...»
Дарёна выносила на крыльцо тяжёлую корзину ржаных пирожков, испечённых заранее для этих сирот, и голодная детвора тут же расхватывала их и поедала на месте. С собой Дарёна давала им по ломтю хлеба.
Цветанка была у ребят заводилой и главарём — устраивала игры и сама бегала наравне с малышнёй, свистела, как уличный мальчишка, и орала во весь голос. Несправедливостей и ссор в ребячьей стайке старалась не допускать: если кто кого принимался задирать — обязательно разнимала, забияке отвешивала подзатыльник, а обиженного утешала. Между домашними делами Дарёна поглядывала в окно на их весёлую возню в пыли и улыбалась, вытирая набегающие слёзы. Ей вспоминались братишки — Радятко и Мал. Как-то они там сейчас? Живы, здоровы ли? Душа била крыльями, рвалась полететь над полями и лесами к родному дому, чтобы обнять и утешить матушку...
Тоска прочно опутала Дарёну тенётами: первой приветствовала её при пробуждении, тучей набегая на солнце, и последней желала ей спокойной ночи, целуя в закрытые веки. Во сне Дарёна с кудрявыми братишками бегала по высокой звенящей траве, наполненной неумолчной песней кузнечиков, слушала берёзовые сказки, вплетала в матушкины безвременно засеребрившиеся косы переливчатые бисерные нитки. Чудо-иголкой вышивала она на небосклоне родные лица; стежок за стежком, быстрой ниткой протягивала дорогу до дома, прямую и верную... Но стоило утру кинуть луч света в окошечко, озарив полки с бабушкиными снадобьями, как рассеивалось её воображаемое рукоделие, оставляя в сердце пронзительный, как прощальный журавлиный клич, след.
Цветанка, как могла, старалась порадовать Дарёну подарками: то отрезом тонкого, самого лучшего полотна на новую рубашку, то серёжками, то красными сапожками с кисточками да жар-птицами, то шёлковой лентой. К зиме Дарёна получила короткую приталенную шубейку и епанчу[4] с меховой опушкой, шапку и вышитые бисером рукавички. С каждым подарком глаза Цветанки смотрели на Дарёну всё нежнее, а пальцы так и норовили ущипнуть, вгоняя девушку в краску. Но взгляды и касания эти странным образом волновали Дарёну и были ей приятны, а озорной блеск васильковой синевы в ответ зажигал в её сердце светлый и жаркий огонёк. Она скучала и изнывала от тревоги, если не видела Цветанку хотя бы полдня, а каждое благополучное возвращение удачливой воровки домой грело и успокаивало душу.
«Бросай ты это дело, — убеждала её Дарёна. — Это сейчас тебе счастье благоволит, а ну как отвернётся? Несдобровать тебе. Иссекут спину плетьми, в колодки закуют и на площади посадят, без еды, без питья, воронам на расклевание!»
«Не бойся за меня, Дарёнка, — отвечала Цветанка, сияя ласковым взглядом. — Меня матушкин оберег хранит от всего. С ним я для врагов будто невидимая, и удача всегда со мной!»
С этими словами она приподняла рубаху и показала привязанные к поясу штанов бусы из красного янтаря. Дарёна давно уж хотела спросить синеглазую подругу, для чего она их там носит, да всё как-то стеснялась.
«Да и ничего другого я делать всё равно не умею, — заключила Цветанка. — А тревожиться ты брось».
Как настали холода, стала Дарёна беречь голос — не пела, а только играла. За зиму пришлось раз десять сменить струны на домре: лопались от мороза. Цветанка своих младших приятелей-сироток пускала на ночь в дом, чтоб не застыли на улице, да порой и днём разрешала им греться, если холод свирепствовал. К первому снегу она раздобыла им всем обувку и тёплые кожухи. Спали они вповалку на соломе, не раздеваясь, а днём, чтоб чем-то занять эту ватагу и самой развлечься, Дарёна обучала ребят грамоте. Способные и смекалистые осваивали науку хорошо, а кому-то она худо давалась. Таким, чтоб не отвлекали остальных, Дарёна давала бересту для рисования (бумагу в княжестве ещё использовали редко: дорогая была — привезённая из-за границы). Так и пережили они зиму.
Но вот кончилась власть Маруши над землёй. Светодар принялся развязывать снопы солнечных лучей, заготовленных с осени, да бросать их вниз. Дрогнули ледяные оковы, зажурчали ручьи, и земля задышала, оттаивая, а Дарёна с крылатой, влекущей в небо тоской на сердце смотрела на птиц: чудился ей в их радостном кличе привет от матушки... Хотелось раскинуть руки и броситься очертя голову в этот высокий и холодный, безоблачный простор, но земля держала крепко. Закрывая глаза, так и видела Дарёна, как матушка в накинутой на плечи длиннополой шубе выходит на крылечко, под заросший сосулечной бахромой навес. Яркое весеннее солнце заставляет её щуриться, блестит на пушистых метёлочках ресниц. Крыльцо поскрипывает под её сапожками, а следом вприпрыжку бегут Радятко с Малом. Ребята бегают и резвятся, проваливаясь в ноздреватый, похожий на ледяную кашу снег, а во влажных тёмных глазах матушки отражается то же самое небо и те же птицы. Губы её шевелятся: «Летите, уточки... Отнесите привет Дарёнушке... Скажите ей, что где бы ни носила её судьба, мысли мои всегда с ней».
Наверно, оттого и песни, которые сочиняла Дарёна в последнее время, не веселили слушателей, а заставляли задуматься и вздохнуть. А однажды она порвала струну и застыла столбом, глядя на солнце, покуда немигающие глаза не переполнились яркой болью. Народ как шёл мимо, так и продолжал идти, и никому не было дела до того, почему она плакала, прижав ко лбу шейку смолкшей домры. И вдруг кто-то подскочил и схватил её за плечи.
«Дарёнка! Ты что?»
Это Цветанка, в короткой зелёной свитке и новых сапогах, выскользнула из равнодушной толпы и подбежала к ней. Бережно согревая руки Дарёны своими, она с тревогой и нежностью заглядывала ей в глаза.
«Что ты плачешь? Обидел кто?»
Дарёна только мотнула головой. Тёплые слёзы катились по холодным щекам, а пальцы Цветанки вытирали их.
«А что тогда? Ну скажи, не рви мне душу!»
Поймав глазами ещё немного солнечной боли, Дарёна снова зажмурилась.
«Ничего... Струну вот порвала».
Цветанка грустно покачала головой, сжимая запястья девушки.
«Да вижу, не в струне дело. Скажи мне, Дарёнка, как твою печаль унять? Что мне для тебя сделать?»
Что могла Дарёна ответить? С трепетом в сердце она смотрела на синеглазую воровку сквозь пелену слёз, а лицо той вдруг приблизилось, и её губы горячо накрыли рот Дарёны. В груди у девушки что-то резко лопнуло, как только что порванная струна, а потом тепло и золотисто расцвело, вырастая причудливыми узорами. Ноги ослабели, а душа рванулась в небо. Поцелуй кончился. Твёрдо сжатые губы Цветанки безмолвствовали, но взглядом она пожирала лицо Дарёны с тоской, страстью и какой-то шальной болью. Народ шёл мимо...
«Идём отсюда», — сказала Дарёна, хватая Цветанку за руку.
На какой-то безлюдной улочке, среди талых сугробов, на тревожно-сыром весеннем ветру Цветанка прижала к себе Дарёну так крепко, что у той стеснилось в груди дыхание. Одной рукой сжимая домру, другой Дарёна скользнула по зелёному сукну свитки, обняла синеглазую подругу за шею и потянулась к ней лицом. Сердце притаилось, боясь своим стуком спугнуть то, что готово было вот-вот случиться, в ушах тихо гудел ветер... Закрыв глаза, девушка ощутила щекотное тепло дыхания, а потом её губы утонули в мягкой влажности.
Потом они шагали рядом по волглому снегу, потрясённые и взволнованные... Сначала — в звенящем и натянутом, как золотая нить, молчании, а затем Цветанка, забежав вперёд и пылко стиснув руки Дарёны, спросила:
«Ты будешь моей?»
Васильковое пламя её глаз и невыносимо опаляло нутро Дарёны, и дарило ей мучительные, но сладостные крылья.
«Я уж давно», — начала она. Не договорила — зарделась.
Она не задавалась вопросом, правильно ли это. Матушкины сказки о женщинах-кошках убедили её в том, что на свете бывает по-разному... А Цветанка, придушив её ещё одним поцелуем, от переизбытка восторга прошлась по снегу колесом и заливисто рассмеялась. Глядя на её выходки, Дарёна и сама не удержалась от смеха. Её наполнял тихий свет радости.
...Чистые после бани, они переплели пальцы под старым волчьим одеялом; слушая дыхание друг друга, ждали, когда за пологом угомонятся и уснут на соломе ребята. Хлебнувшая браги бабуля уже похрапывала на печке, а в окошке светилась тонкая улыбка месяца. Морозец прихватил талый снег, покрыв его хрусткой ледяной коркой. Ходить стало скользко...
Запах волос, промытых отваром корня мыльнянки, шаловливая рука под рубашкой, воспоминание о белых полушариях ягодиц на банном полке. К правой пристал берёзовый листик. Изгиб спины, трогательные ямочки на пояснице.
«Цветик... Ох... Ребята ещё не уснули».
«Уснули».
Грудь Цветанки — совсем небольшая под ладонью Дарёны. Мягкая, шёлковая кожа, распаренная и впитавшая древесно-свежий запах мочала, берёзы и отвара мыльной травы. Худые ключицы, ямки над ними. Горошинка сосочка. Впадинка пупка. Кучерявые заросли...
«Ой...»
«Тише».
Сначала одуряющий пар и блеск очищающейся, дышащей всеми порами кожи, потом — резкий, обжигающе-бодрящий холод воды, от которого помимо воли вырывался крик. А теперь — блаженное тепло под одним одеялом и светлая улыбка месяца в зябкой синеве окна.
Яблони в садах уже оделись в духмяное бело-розовое кружево, когда тихому весеннему счастью пришёл конец. Возвращаясь домой с базара солнечным днём, Дарёна заметила, что за ней увязался Ярилко — один, без своей лихой братвы. Отдуваясь под тяжестью корзины со снедью, Дарёна опасливо поглядывала через плечо. Конопатый щёголь шёл как будто по своим делам, но натянутая струнка внутри подсказывала, что это лишь видимость. Куда бы Дарёна ни свернула, Ярилко не отставал. Если и правда каждый из них шёл сам по себе, не могли же их дороги так совпадать! Это неспроста...
Наконец девушке это надоело. Остановившись, она повернулась к Ярилко и в лоб спросила:
«Чего тебе надо?»
Тот, по своей привычке пожёвывая травинку, подошёл с ухмылкой на щекастой роже.
«А что, и проводить тебя нельзя? Вдруг кто обидит?»
За забором шелестел яблоневый сад, ветки свешивались через ограду и роняли под ноги белые кружочки лепестков. Тихая улица, травка, проросшая в щелях между досками настила, почти летняя ласковая теплынь, жёлтые головки одуванчиков... Это был бы дивный день, если бы не прилипчивый Ярилко.
«Да кто меня здесь может обидеть? — хмыкнула Дарёна. — Разве что у тебя ума достанет».
Ярилко не обиделся на неприветливый ответ, только расхохотался, оскалив ряд крепких ещё зубов, лишь слегка прореженных в драках, а потом взял да и схватился за ручку корзины. Дарёна, пыхтя и пища, не отдавала — вцепилась в своё добро мёртвой хваткой. Щёки горели, солёную влагу обдувал ветер, холодя глаза. Парень тянул так сильно, что её ноги, как ни упирались в землю подле забора, а всё равно скользили.
«Дурёха, я ж помочь! — беззлобно сказал Ярилко. — Донести до дома. Тяжело, небось».
«Пусти, сама донесу, — глухо пробурчала Дарёна. — А то ещё украдёшь».
Отделаться от Ярилко не получилось: он проследовал за ней до самого дома. Положив ладонь на дверную ручку, Дарёна сказала:
«Проводил — спасибо. А теперь ступай, куда шёл».
Парень, обжигая её немигающим, пристальным взглядом, ответил:
«А я к тебе и шёл».
Дарёна попыталась закрыть дверь перед его носом — не вышло, помешал подставленный сапог Ярилко. Корзина упала, Дарёна обмерла и попятилась, наткнулась на стол... Ярилко в два прыжка оказался рядом, прижал её к столу, одной рукой больно держа за волосы, а другой задирая ей подол и скользя по бедру.
«Ты ж моя сладкая, — цедил он, шумно дыша от вожделения. — Ты моя медовая...»
«Что творишь, кобель похотливый? А ну, пусти, пус...» — Дарёна не договорила: её крики заглушил поцелуй — настойчивый, непрошенно-ненавистный до тошноты.