— Что ты пытаешься увидеть в этом ошкурце, О? — наконец, не выдержал и спросил Элизиен.
Не решаясь всё же разговаривать вслух, я же не призрак, ну, во всяком случае, Элизиен меня в этом уверил, я подумала:
"Это не человек?"
— Запомни, Олие — в Ошкуре нет больше людей.
Я молчала. Трансформер моргнул фарами, поднял кожаный верх наполовину над своим невозмутимым пассажиром и прибавил скорость. Я даже засомневалась на мгновение, — вдруг было что-то ещё живое в этом роботе, ну хоть мозг, или не знаю что, и ему стало жарко под палящим солнцем.
Но Элизиен скептически хихикнул, и я вспомнила надписи на упаковочных коробках из магазина, которые всегда предупреждали — хранить вдали от открытых солнечных лучей.
Вот и трансформер-кабриолет хранит себя и своего пассажира вдали от солнечных лучей.
Проплутав по городу до вечера, от усталости путаясь и кружа подолгу на одном месте, я, наконец, с помощью Элизиена выбралась из него, когда солнце уже почти село за горизонт. Призрак вёл меня, короткими фразами направляя в известном только ему направлении, и сейчас, оказавшись на широком раскаленном от жары шоссе, по которому удалялась от нас колонна поблескивающих на солнце машин, таких же, как напала на нас с Харзиеном тогда в поле... Я, сойдя на обочину, остановилась...
"Что они ищут своими жалами в земле... неужели нефть, Элизиен?", — спросила я, глядя на их зачищенные до блеска бока.
— Не знаю, что такое нефть, О... Они ищут воду. Воду, которая может оживить то, в чём не может быть жизни. И находят. И выкачивают её из наших родников, осушая их навсегда.
"Господи, неужели живая вода, действительно, существует, Элизиен?", — подумала я и развела руками — сколько можно уже удивляться, а вот поди ж ты.
— А чего ей сделается, воде-то... если в роднике железякой не ковыряться?! — не на шутку вскипятился призрак. — А они ведь целыми озёрами за раз её выкачивают! Ну, ты иди, иди... Ты только иди, Олие...
"Да куда же идти, Эл? Куда ты меня всё ведёшь? Я уж и идти-то не могу...", — думала я.
А вокруг города потянулись чередой безрадостные чёрные поля. Они, с засохшей потрескавшейся землей, тянулись до самого горизонта, и хоть бы один маленький клочок травы. Нигде. Ничего. Чернота. Пыль. Ни звука надоедливых кузнечиков и сверчков, что трещат под вечер, там, дома, ни запаха травы и леса.
"Зачем же им, Эл, столько живой воды, ведь железяки они насквозь, — мысли в моей голове путались, словно спотыкались одна об другую, — мне бы сейчас хоть каплю водички этой живой", — попыталась я даже пошутить, но выходило криво.
— Выращивают они в хранилищах под землёй мерзость редкостную, вот её и оживляют...
"Что ж за мерзость?"
— Ну, я так понимаю, им хочется выглядеть, как люди, вот они и ростили ошмётки кожи, глаза, руки, ноги...
Я вспомнила сегодняшнего пассажира в кабриолете, а Элизиен тихо продолжал говорить:
— Только, похоже, всё по отдельности им стало скучно выращивать, так теперь они ростят человека, а потом...
"Фу... Действительно, мерзость, — подумала я, — ну, а зачем же живая вода-то, коль человек живой?"
— Да не живут они у них долго, и потом жизнь отдельных частей надо поддерживать...
Передернувшись от отвращения, опять вспомнив, как трансформер заботливо надвинул над седоком крышу, и, понимая, что так он сохранял живые ткани от загара и старения, хмуро глядя себе под ноги, я опять пошла, уже не оборачиваясь на тяжёлые машины, разбросанные везде, куда хватало взгляда, деловито роющиеся в земле. Только спрашивала иногда Элизиена:
"Ты еще здесь, мой призрак?"
— Куда же я денусь, О? — отвечал он...
Когда же совсем стемнело, и в черноте неба и бескрайнего ровного поля мне стало всё равно, где остановиться, я так и легла, свернувшись калачиком, на твердую, словно камень, землю недалеко от дороги, благодаря Лессо, я была по-прежнему невидимкой.
Мысли, одна мрачней другой, лезли в мою голову.
"Элизиен, неужели в Ошкуре совсем не осталось людей?", — спросила я просто для того, чтобы хоть что-то говорить, чтобы нарушить эту тягостную тишину.
— Не осталось. Поначалу, говорят, были, и Ангерат долго человеком был, а теперь у него живого ничего нет. — Голос Элизиена был тихий, словно и он тоже терялся в этих бескрайних черных просторах, слабел.
"Ты сейчас сидишь или... лежишь?", — вдруг подумала я и улыбнулась, мне почему-то показалось, что он сейчас где-то рядом, как раньше в его землянке — на шкурах.
И услышала, как он беззвучно рассмеялся:
— Я — нигде, я — дух, воздух. Зачем мне лежать или сидеть, если я не имею тела?
Я рассмеялась. Странное дело — улыбка, даже если всё плохо, безнадёжно и беспросветно, и ты улыбнулся, пусть даже через силу, безнадёга вдруг отпускает... удавка на шее ослабевает. А Элизиен тем временем говорил:
— У них здесь было восстание машин. Границы между мирами только открыли, тогда ещё люди прилетали к Вазимингу на железных птицах, и было сказано немало прекрасных слов о дружбе и братстве. И тут же вскоре разыгралась у них война. Страшная то была война... Точно как в предании говорится: и сравняется земля с небом, и будут лететь железные птицы, и огненный дождь прольется на ваши головы...
Я слушала, и мне становилось страшно. Слова из писания.
"Элизиен, это единственное наше будущее?"
— Единственное, которое открыто пока. Ты же видела башню Валиенталя? — ответил дьюри.
"Видела. Четыре мира. Харзиен сказал, что ваш мир это одно из наших прошлых, значит, известно, другое?"
— Да, Гурмавальд. В том мире живут уродливые люди и звери, страшные — двухголовые, безрукие, трёхногие... оттуда приходит к нам паучья чума и страшные туманы. Но рассказывают некоторые бродяги, есть где-то прекрасный мир, Гелания, что среди прекрасных лесов и рек стоят белые высокие дворцы, а люди, живущие там, добры и прекрасны лицом. Они управляют добрыми машинами и летают на железных птицах к далёким звёздам. Некоторые говорят, что это будущее Асдагальда, но оно пока скрыто от людей, а вот Ошкур, напротив, проявляется всё больше...
Я уже не могла больше пытаться заснуть, и, усевшись по-турецки на голой, нагретой за день земле, смотрела в ту сторону, откуда пришла. Красное зарево большого технополиса освещало небо на горизонте. И, казалось в этот ночной час, что там, живёт страшное чудовище, изрыгающее смрад и дым, пожирающее то, что породило его, и высасывающее жизнь из того, что встречалось ему на пути, и, если его не остановить сейчас, оно погубит всё живущее на этой прекрасной земле очень скоро...
* * *
...Что я делаю в этой чёрной степи, в этом времени, где меня не должно быть, вообще? Что мне делать там, куда рвётся душа, если я могу причинить зло, тому, кого так глупо и навязчиво хочу видеть?..
А Элизиен говорил и говорил тихо, он слышал, что творится во мне.
Это отчаяние или чёрная пыль чужих дорог чуждого мира заставляет противно слезиться глаза?.. Или преследующий неотрывно взгляд Ошкура довёл меня до истерики?..
Мотнув упрямо головой, я опять уставилась на багровеющий вдали горизонт. Я не видела выхода, кроме как снова идти, выбираться из этого мира деловито и равнодушно жужжащих машин. И никогда больше не возвращаться в мир дьюри.
Внезапно исчезли все звуки. Отдалённый лязг гусениц трансформеров потонул словно в вате в навалившейся на меня неожиданно тишине. Их тяжёлый гул сначала стал тягучим, будто клейстер...
А потом смолк. За ним замолчал и Элизиен. Его тихий голос утекал вслед за другими звуками прочь, и мне стало страшно... Остаться совсем одной, здесь, в этой тишине?..
Что-то прозрачное вырастало вокруг меня, мне казалось, что меня обступает кто-то своим присутствием неслышно. Выставив руки вперед, я уперлась во что прохладное и гладкое. Будто стекло. Оно уже сходилось у меня над головой острой пирамидой, и стены её тянулись до земли, а земли под ногами не было. Босые ноги мои стояли на стекле прозрачной пирамиды. Я казалась себе маленькой и беспомощной, вглядывалась сквозь толстое мутное стекло и не видела ничего...
Никто не откликался на мой зов. Элизиен больше не отвечал на вопросы. Но странное спокойствие наваливалось всё больше. Я легла на чистый, прохладный пол, прижавшись разгоряченным лицом к нему, и необычное ощущение, что всё будет хорошо, коснулось меня, оно убаюкивало незатейливыми песенками детства, шептало на ухо маминым голосом добрые сказки со счастливым концом...
И та, которая лежала на полу, уснула...
А я оставила её. Я не хотела спать. Мне хотелось летать. Но места было мало в пирамиде, и я билась о её стены, разбивая лицо и крылья в кровь. Отпустите меня!..
Но иногда я смотрела вниз, на ту, что оставила там, и мне становилось жаль её.
Она лежала на спине, и грудь её была рассечена, и видны были бело-розовые, влажные от крови и слизи лёгкие. Сердце билось... медленно... будто из последних сил. И зелёный глаз чужеродного тела мигал непрерывно в груди её, вот он замигал быстро-быстро, словно испугался, что его увидели...
И вдруг погас. Я отчего-то очень обрадовалась этому. Будто кто-то перестал, наконец, смотреть мне в спину. Будто кто-то очень добрый запретил чудовищу из города следить за мной.
И я подошла к той, что лежала на полу.
Грудь её была теперь сшита грубым портновским швом. Чья-то рука прикоснулась к страшному багровому рубцу, пересекающему её грудь. Рубец побледнел, и вскоре исчез, оставив лишь еле заметный след. Та, что уснула крепко на полу пирамиды, вздохнула.
И мне стало легче дышать, я распахнула крылья. Оставалось лишь проснуться вместе с той, которая была так похожа на меня.
И я проснулась. И открыла вместе с ней глаза. Но я знала то, что не знала ещё она. Я знала, чьи руки были со мной. Руки дьюри. Но я расскажу это себе только во сне...
Часть 6
* * *
...Костер горит ярко. И оттого лес, обступивший небольшую поляну, кажется ещё темнее. Треск насекомых и надоедливый, тонкий звон комаров. Совсем близко слышно ручей. Он бежит говорливо по корягам, по корням деревьев. Чья-то рука протягивается ко мне и поправляет наброшенное на меня одеяло.
— Откуда здесь взяться одеялу, Олие, — голос дьюри заставил меня вздрогнуть.
Ощупывая потихоньку тяжёлую, тёплую вещь, укрывавшую меня, я, надеясь, что меня не видно в темноте, улыбаюсь. Сама с собой. От радости. Потому что жива, потому что не в Ошкуре, потому что флейта была со мной, я чувствовала, как рука занемела, оттого, что сжимала до боли дудку, и потому что...
— Я знаю, почему, О, — опять сказал он, и я увидела в профиль его лицо, обращённое к огню.
— Хватит подслушивать мои глупые мысли, — ответила я шёпотом, голоса у меня почему-то нет.
И улыбаюсь. Тихо смеюсь, уткнувшись в плащ Харзиена. Он обернулся ко мне, теперь, в тени, его не видно совсем.
— Они не глупые, они — простые, — ответил дьюри и опять отвернулся к огню. — Простые мысли, — это редкость теперь. — И вновь посмотрел на меня, — на ярмарке за них дали бы высокую цену.
Я перестала улыбаться.
— И что — сколько дают за килограмм? — прошептала я и попыталась откашляться.
Не тут-то было, голос не возвращался.
— Ну, не килограмм, конечно, — говорил дьюри, — пинта простых мыслей у тианайцев, например, стоит доброго коня, ланваальдцы же любят их и напиваются до отвала, поэтому выбивают их из всех, кого встречают на пути...
— А дьюри, что делают с ними дьюри? — прошептала я. — Они варят из них зелье, и врачуют тяжкие раны?
Харзиен усмехнулся и ответил:
— Угадала. Дьюри и геммы лечат ими. И живой водой. Как тебя, например. Познакомься, О, — гемма Лой.
"Кажется, тебе пора встать, сколько можно валяться, к тому же здесь, оказывается, уйма народу". Кое-как оторвавшись от земли, я, по-прежнему кутаясь в плащ, уселась, привалившись к стволу дерева, растущему рядом. Спрятав заветную флейту в складках плаща дьюри, я протянула замерзшие руки к костру и удивлённо посмотрела на того, кого, видимо, дьюри назвал геммой. И кивнула головой.
— Это вы лечили меня? — спросила я, подумав при этом, что гемма похож ужасно на Никитари.
Гемма пошевелил невозмутимо волосатыми ушами.
— Лечу, — уточнил он.
Я поёжилась. Холодно. Трава — сырая от росы. Но ощущение радости не проходило. Как же я люблю лес. Ночные звуки, дурманящий дух неизвестных мне трав... неведомые шорохи в траве, в ветвях деревьев... ночная птица вскрикивает где-то. Мама её называла смешно "сплюшка... сплюшка кричит, не бойся, Олюшка...", а я и не боялась, ведь мама со мной. Я и сейчас не боялась, ведь со мной дьюри. И ещё этот... гемма. Значит, Никитари — гемма.
— Да ведь, дьюри? — с ехидцей спросила я вслух, понимая, что Харзиен самым наглым образом сейчас читает мои мысли.
— Нет, О. Никитари — не гемма. — Ответил Харзиен негромко. — Гемма значит — лекарь.
Ну и пусть читает, ему можно.
— Тяжко вам со мной, наверное, пришлось, гемма Лой? — спросила я, глядя на сидящего неподвижно невысокого мужчину.
— Совсем немного, ты не тяжёлая. — Последовал короткий ответ.
Не тяжёлая. Как будто я об этом спрашивала. Чудак какой...
— Мне одно время довелось ухаживать за своей бабушкой после операции, — усмехнулась я, — и поэтому я знаю, что такое — бессознательный больной. Это очень тяжелое занятие, и неблагодарное к тому же, потому что пациент в отключке, хотя это, может быть, и лучше. Поэтому спасибо вам, гемма Лой.
Его волосатые уши шевельнулись в мою сторону, и я поняла, что благодарность принята.
На гемме был вязанный, сильно или растянутый, или с чужого плеча бредень, который с трудом можно было назвать свитером, и длинный жилет, вывернутый мехом наружу. Этот гемма будто изрядно потрёпан. Всклокоченные седые волосы на голове торчали сногсшибательным коком. Когда он иногда протягивал руки к огню, открытыми ладонями к пламени, то становилось видно, что руки с тыльной стороны тоже волосаты.
На его невозмутимом, морщинистом лице словно застыла улыбка. Глаза сонно щурились. Интересно, Лой тоже превращается в кошку?
— Лой — лекарь, — заговорил вдруг гемма, — зачем ему быть кошкой, но Лой — гемма, и поэтому он может быть, кем захочет.
— Значит, у вас тут всё худо или бедно приколдовывают, — улыбнулась я, обратившись к Харзу. — А я думала, одни дьюри такие крутые.
— О хочет есть, — вдруг проговорил гемма и встал.
Беззвучно рассмеявшись, голос всё не возвращался, я глядела, как он принялся доставать из мешка белые печёные луковицы, кусок солёного мяса, тонкую лепёшку, и удивлялась.
— Вот это я понимаю. Лой, как вы это определили? — спросила я.
— Ты злишься. — Ответил коротко Лой.
— Синий свет... — проговорил дьюри.
Ох, ты... Ещё понятней стало. Ну, знаю я, что утопленница. Объяснение Лоя мне, пожалуй, ближе.
— От человека, от растения, от всего живого идёт свет, — дьюри, ответил, улыбаясь, — если быть внимательным и хотеть это видеть, ты увидишь, что голодный человек светится синим светом, здоровый, спокойный человек — светлым, жёлтым. У больного человека свечение рваное...